ни кашлянуть, ни пожаловаться и терпит адские муки из боязни его разбудить". Пьер-Огюстен, догадавшись о заговоре, тем не менее соглашается, чтобы ему поставили в спальне отдельную кровать. Несмотря на мольбы Жюли и выговоры врачей, "опасавшихся, как бы он не надышался нездоровых испарений", он не расстается с Женевьевой. Она умирает 14 декабря 1770 года, оставив его в полной растерянности. Финансовые трудности, возникшие после смерти Пари-Дюверне, еще усугубились кончиной Женевьевы. Напомним, что ее состояние, довольно значительное, было помещено под пожизненную ренту. Теперь Бомарше пришлось приналечь на дела. Разве не оставался у него обожаемый сын? И разве не поклялся он обеспечить сына, чтобы жизнь того была легкой? В эти тяжкие дни он познакомился с двумя людьми, ставшими его друзьями. О первом мы не раз уже упоминали, это - Гюден де ла Бренельри, который явился на улицу Конде почитать "Наплиаду", свою эпическую поэму, написанную александрийским стихом, да так там и остался навсегда. Для него не было большего счастья, чем жить в тени Бомарше; второй - неистовый герцог Шон, к которому нам еще предстоит вскоре вернуться. Пока же не будем забывать о графе Лаблаше, безмерно обрадованном несчастьями, которые обрушились на Бомарше. Он был упоен сознанием, что может атаковать противника, поверженного на колени. Его окрылила ненависть и - как знать? - возможно, любовь. 6 ДЬЯВОЛ Другой бы повесился, но поскольку эта возможность от меня никуда не уйдет, я оставляю ее про запас, а сам тем временем... смотрю, кто из нас двоих кого переупрямит, - дьявол ли, повергнув меня, я ли - устояв; вот чем занята моя упрямая башка. Лаблаш Военные действия между Лаблашем и Бомарше открываются в момент, когда завершается серьезнейшая, растянувшаяся на три столетия война: Людовик XV распускает парламент. Об этом событии огромного значения и о королевском эдикте трудно сказать в двух словах; к тому же подобного рода анализу не место в этой книге, однако без фактов не обойдешься. В жизни Бомарше роспуск старого парламента и замена его парламентом Мопу сыграет большую роль. Итак, напомним в самых общих, к сожалению, чертах о том, что произошло. Систематическая оппозиция парламента, несмотря на все торжественные его заседания в присутствии короля, заставила Людовика XV, потерявшего терпение, издать эдикт, в котором он сформулировал свои прерогативы поистине по-львиному: "Наша корона дарована нам одним богом! Право издавать законы, коими наши подданные могут быть руководимы и управляемы, принадлежит нам, только нам, независимо и безраздельно" (3 декабря 1770). Поскольку в спорах с парижским или провинциальными парламентами последнее слово принадлежало королю, этот эдикт устранял парламентский контроль, право парламентов делать "представления". Фактически король этим декретом указывал парламенту, что он оставляет за собой первое и последнее слово. Тем самым он наносил удар и по сторонникам ограничения абсолютной власти монарха, среди которых был Шуазель. "Совпадение" - премьер-министр был смещен 24 декабря 1770 года, иными словами, через три недели после издания не одобряемого им эдикта. Однако, даже утратив в его лице важнейшую опору, парламент не отступил и отказался зарегистрировать акт, по которому граждане могли быть лишены чести, свободы, прав гражданского состояния, а то и жизни без всякой возможности защищаться. Это был тупик. 3 января следующего года Людовик XV нашел для себя выход из него, предложив подписать королевский текст каждому члену парламента в индивидуальном порядке. Те встали перед альтернативой - подчиниться или отказаться - и ответили отказом. Парламент был распущен, а канцлеру Мопу было предложено создать другой, который находился бы под каблуком у него или, точнее, у короля, что Мопу и осуществил без промедления. Но если король и укрепил свою власть, Шуазеля он потерял. Когда Людовик XVI вновь созовет старый парламент, он ослабит свою власть, но зато найдет Верженна. Бомарше принадлежал к клану Шуазеля. Цвета изгнанного министра и распущенного парламента носили Ниверне, Орл"еан, Конти, Ленорман д'Этиоль. В той жестокой борьбе, которую Бомарше вел с Лаблашем, все эти люди остались верны Бомарше. Произведенный в генерал-майоры граф Лаблаш как бы невзначай оказался в противоположном политическом лагере. Возможно, поэтому его ссора с Бомарше вскоре приобрела государственные масштабы и потрясла королевство до основания. Мы еще увидим, как Бомарше в одиночку, или почти в одиночку, одержал победу - и какую победу! - над парламентом Мопу. Граф де Лаблаш не стал терять время на переговоры и, не мешкая, взял быка за рога. Когда Бомарше передал ему через своего нотариуса г-на Момме акт, составленный им и Пари-Дюверне, Лаблаш ответил, что не признает подписи покойного. Чего проще, нужно было только смекнуть. Лаблаш смекнул. Коль скоро акт фальшивый, Бомарше из мелкого кредитора наследника превращается в его крупного должника. Изобретательный прием, продуманный Лаблашем совместно с одним из самых изворотливых адвокатов - г-ном Кайаром. Трудно себе представить, что Бомарше, отнюдь не будучи в отчаянном положении, владея домом на улице Конде и Шинонским лесом, стал бы рисковать своим добрым именем из-за каких-то 15 000 франков, подделав подпись человека, которого горячо любил. Но нужно представить себе Лаблаша, человека сказочно богатого, только что унаследовавшего миллион и сутяжничающего с компаньоном своего двоюродного деда из-за ничтожной суммы. Однако это было лишь предлогом. Как мы уже сказали, Лаблашем руководила безумная ненависть, которой он, впрочем, даже не скрывал, - чтобы погубить Бомарше, он был готов на все. К тому же он был поистине воплощением духа зла и человеком дьявольски коварным. Бомарше пришлось обратиться в суд. Как свидетельствуют письма, это было ему не по душе, и он долго взвешивал все обстоятельства, прежде чем решился. Но речь шла уже не просто о 15 000 франков, затронута была его честь. Судейский чиновник, он имел право подать жалобу на Лаблаша в особую инстанцию - Рекетмейстерскую палату, заседавшую в Лувре, по соседству с залом, где вершил суд он сам. Следствие тянулось долго, Лаблаш прибегал к всевозможным ухищрениям, уловкам, оттяжкам. В свете он откровенно - ибо Лаблашу было присуще это качество - похвалялся: "Ему понадобится десять лет, не меньше, чтобы заполучить эти деньги... а за десять лет он еще от меня натерпится!" Принц де Конти, который защищал своего друга, нашел лапидарную формулу и повторял ее во всех гостиных: "Бомарше получит либо деньги, либо петлю на шею!" Софи Арну, знаменитая певица, проникшаяся, хоть и не сразу, симпатией к Бомарше, сострила в ответ: "Если его повесят, веревка треснет по приговору". А само заинтересованное лицо не преминуло заявить: "Не находите ли вы, что если я выиграю процесс, моему противнику придется поплатиться честью?" Дело пока еще не приняло драматического характера, и процесс Бомарше был поначалу для его друзей предметом шуток. Но они недооценили Лаблаша. Лощеный генерал-майор не терял времени даром. В Версале, в Париже, пользуясь поддержкой всех тех, кто завидовал успеху и блеску Бомарше, - а им не было числа - он распускал всяческие слухи о своем противнике. От сплетни до клеветы - один шаг, и наш молодчик сделал его с легкой душой. Начал он издалека. Юность Пьера-Огюстена: разве не поворовывал он у отца? Смерть его жен: уж не отравил ли он их, чтобы унаследовать состояние? Путешествие в Испанию: не обвиняли ли его там, что он нечист на руку за карточным столом? Граф пользовался недомолвками, и Бомарше не мог ни поймать этого Базиля на месте преступления, ни найти свидетелей, так как они с графом были завсегдатаями разных салонов. К несчастью, в тот единственный раз, когда ему удалось уличить Лаблаша в клевете и он получил возможность привлечь того к суду, Бомарше сделал ложный шаг. Лаблаш, пополняя день за днем новыми главами свой роман, сочинил, будто их высочества "отказали Бомарше от дома" и принцесса Виктория якобы дала понять, что "он выказал немало бесчестящих его черт". Узнав о россказнях Лаблаша и не сомневаясь в возможности уличить его во лжи, Бомарше воспользовался случаем и довел все это до сведения своих покровительниц. Г-жа Виктория тут же ответила ему через одну из придворных дам - графиню Перигор - именно так, как он рассчитывал: "Я рассказала, сударь, о Вашем письме принцессе Виктории, которая заверила меня, что она никогда и никому не говорила ни единого слова, порочащего Ваше доброе имя, поскольку ей ничего такого не известно. Она поручила мне сообщить это Вам. Принцесса даже добавила, что осведомлена о Вашем процессе, но что ни при каких обстоятельствах и; в частности, на этом процессе ее высказывания на Ваш счет не могут быть использованы Вам во вред, поэтому Вам нечего тревожиться". За несколько дней до суда нельзя было пренебречь подобным свидетельством. Оно доказывало бесчестность Лаблаша и его склонность к клевете. Но как сделать, чтобы ответ принцессы стал известен всем? Бомарше не был уверен, что ему хватит времени показать письмо тем, кто введен в заблуждение Лаблашем, поэтому он нашел уместным опубликовать короткий мемуар, куда включил ответ принцессы Виктории. Прежде чем отдать свой текст в печать, он все-таки счел нужным предупредить графиню Перигор: "Имею честь препроводить Вам мемуар, где я использовал, как то дозволила принцесса Виктория, оправданнее, коим она соблаговолила меня удостоить, и письмо, кое имел честь получить от Вас". Это была грубая оплошность. Не слишком давно обучившись хорошим манерам и полагаясь в этой области на свою интуицию - как правило, успешно, - Бомарше не отдавал себе отчета, что нарушает этикет, публично вмешивая в свое судебное дело принцесс. Эти последние, весьма озлившись и, безусловно, подогреваемые в своем гневе друзьями графа, выразили свое недовольство письменно: "Мы заявляем, что г-н Карон де Бомарше и его процесс нас нисколько не интересуют и что, включив в свой мемуар, напечатанный и распространяемый публично, уверения в нашем покровительстве, он действовал без нашего соизволения. Мария-Аделаида, Виктория-Луиза, Софи-Филиппина, Элизабета-Жюстина. Версаль, 15 февраля 1772 года". Удача изменила Бомарше, дело приняло дурной оборот. Лаблаш мигом смекнул, какую пользу он может извлечь из заявления принцесс, и за пять дней до вынесения приговора, опережая Бомарше, мемуар которого еще не вышел из типографии, распространил письмо принцесс во множестве экземпляров. Назавтра весь Париж был в, курсе дела. Заявление королевских дочерей, столь же краткое, сколь решительное, заставило многих призадуматься. Не способен ли человек, обманувший принцесс, на все - к примеру, на подделку подписи? Старая пословица о коготке и птичке. Лаблаш ловко играет на всем этом, тем более что огорошенный, печально огорошенный противник не смеет теперь даже показать письмо г-жи де Перигор, которое, по существу, его оправдывает. К счастью, ему хватило ума познакомить судей с посланием графини прежде, чем Лаблаш опубликовал заявление принцесс. Хотя бы судьи - а это главное - все же знали, кто из двух противников в этом конкретном вопросе лукавил. Начатый осенью 1771 года, процесс затянулся на шесть месяцев и привлек внимание всего Парижа. Ненависть Лаблаша и крючкотворство г-на Кайара превращали судебные заседания в увлекательнейшие спектакли. Надо признать, оба они были талантливыми клеветниками и виртуозами вранья. Бомарше, все еще; подавленный своим горем, возмущается и отстаивает оскорбленную добродетель вполне в духе серьезного жанра. Он в своем праве, но суд - театр, где плуты, будь они судьями или обвиняемыми, пользуются большим успехом, чем люди порядочные. Тщетно Бомарше восклицает в зале суда после очередной попытки Кайара извратить правду: "О, сколь презренно ремесло человека, который ради того, чтобы захватить деньги другого, недостойно бесчестит третьего, бесстыдно искажает факты, перевирает тексты, цитирует не к месту авторитеты, без зазрения совести плетя сеть лжи". Лишь позднее, когда" над ним нависнет реальная угроза, он найдет нужный тон. Пока же он морализирует и ведет себя точь-в-точь как персонаж "Двух друзей". Но, чтобы взять верх над Базилем, нужно быть Фигаро. Г-н Кайар со своей адвокатской кафедры демонстрировал чудеса адвокатского красноречия, руководствуясь то собственным вдохновением, то вдохновением графа. Восхищенная публика с наслаждением внимала его неистощимым доводам. Сбитый с ног, он вскакивал с ловкостью акробата: в ответ на опровержения с неслыханной наглостью противоречил сам себе. С неизменным пылом и убежденностью в своей правоте он последовательно утверждал: 1) что подпись поддельная, 2) что она подлинна, но поставлена до написания акта, 3) что акт поддельный, 4) что акт, как и подпись, подлинен, но акт и подпись между собой не связаны, 5) что Пари-Дюверне уже утратил ясность ума, когда подписывал акт, 6) что отсутствие второго экземпляра - доказательство подделки оригинала (второй экземпляр был приложен к завещанию и, судя по всему, похищен Лаблашем). И т. д. Бомарше неутомимо изобличал несостоятельность умозаключений адвоката, а тот столь же неутомимо выдвигал все новые и новые доводы. В конце концов, видя, что они проигрывают дело, Кайар и Лаблаш решили прибегнуть к последнему средству. Ничтоже сумняшеся, они сфабриковали некое решающее вещественное доказательство. История довольно сложная, но стоит подробного рассказа как наглядный пример их хитроумия. Лаблаш и Кайар в очередной раз потребовали досье, хотя давным-давно знали его наизусть. В досье был важнейший документ, подтверждающий подлинность акта, - письмо Бомарше от 5 апреля 1770 года с черновиком акта, на обороте которого Пари-Дюверне написал: "Вот мы и в расчете". Свой ответ Пари-Дюверне отослал обратно отправителю. Лаблаш и Кайар утверждали, что слова "Вот мы и в расчете" относятся совсем к другому делу, а письмо Бомарше написано уже после этой записки Пари-Дюверне. Таким образом, лицевая сторона листа оказывалась оборотной, а оборотная - лицевой. Найдя после смерти Пари-Дюверне в его бумагах это "Вот мы и в расчете", пройдоха Бомарше якобы смекнул, что этой запиской можно воспользоваться, написав на ее "обороте" письмо, полностью отвечающее его интересам, - чтобы слова "Вот мы и в расчете" выглядели положительным на него ответом. Выдвинуть накануне вынесения приговора такой довод было затеей тем более наглой, что до сих пор оспаривалась лишь подлинность подписи Пари-Дюверне, и ни у кого не возникало сомнения, что письмо предшествует записке. Однако Кайару изобретательности хватало с лихвой. Он заметил, что имя Бомарше стоит в нижней части листа, под запиской Пари-Дюверне. Очевидно, - так, во всяком случае, аргументировал адвокат, - слова "г-н де Бомарше" написаны рукой Пари-Дюверне. Этот последний, прежде чем сложить лист бумаги и отослать его Бомарше, якобы написал на нем, как это принято, имя адресата. Нужно ли напоминать, что в ту пору конвертами не пользовались и письма просто скреплялись печатью? Печатью - вот где собака зарыта! Когда на следующем заседании суда г-н Кайар поднялся с листом бумаги в руке, все поняли, что запахло новеньким. И в самом деле! Имя Бомарше на оборотной стороне письма было слегка надорвано и залито воском. Пустив этот документ по рукам, адвокат самодовольным и уверенным тоном развил следующую цепь доказательств: Слово "Бомарше" написано рукой господина Дюверне. Если бы письмо от 5 апреля предшествовало записке, слово "Бомарше" не могло бы быть написано на этом листе рукой господина Дюверне в тот момент, когда господин де - Бомарше отсылал письмо, и его печать не могла бы надорвать буквы слова, которое еще не было написано; таким образом, эти буквы могли быть надорваны только в том случае, если господин де Бомарше запечатывал свое письмо после получения записки господина Дюверне. Следовательно, эта записка предшествовала письму господина де Бомарше; следовательно, это письмо было написано только впоследствии. А этот факт, будучи доказанным, предполагает, что доказаны также и остальное". Запутанное, но на вид неопровержимое следовательское умозаключение г-на Кайара опиралось на единственный постулат: имя Бомарше написано рукой Пари-Дюверне. Чтобы придать своим доказательствам еще большую убедительность, ему достаточно было сдвинуть печать и надорвать письмо в том месте, где стояло имя, что он, вполне возможно, и сделал. Но в тот момент, когда Лаблаш и негодяй Кайар уже упиваются своим триумфом, встает некий адвокат по имени де Жонкьер. "Это имя написано мною!" - говорит г-н де Жонкьер. Судьи ошеломлены. "Я написал имя на документе, нумеруя его, как то положено!" И в подтверждение своих слов г-н де Жонкьер на глазах у всех несколько раз пишет имя Бомарше. Почерк тот же, сомнений нет. На этот раз г-н Кайар онемел от растерянности. Выяснив подлинные обстоятельства, суд легко разобрался, где истина, а где ложь. Лаблаш при всей своей изворотливости не смог ничего возразить. Абсолютно ничего. Назавтра, 22 февраля 1772 года, суд вынес решение в пользу Бомарше, отверг обвинение Лаблаша и обязал его произвести расчет в соответствии с актом. Г-н де Лаблаш, однако, быстро пришел в себя и, подстегиваемый своей ненавистью к Бомарше, подал апелляцию в парламент, где у него было полно друзей. Граф располагал временем. Это поражение было всего лишь одной из перипетий, и он скоро утешился, наблюдая успехи кампании, которую без устали вел против своего недруга. Вылив на Бомарше ушаты грязи, он заронил в умы подозрение, что тот все же чем-то запятнан. Лаблаш играл на исконной подозрительности французов, для которых, можно сказать, "нет дыма без огня" - национальный девиз. А уж в дыме и огне у дьявола никогда нет недостатка. Но что такое все ухищрения дьявола по сравнению с подлинным горем? 17 октября того же года скоропостижно скончался Огюстен, сын, которого Бомарше любил до безумья и ради которого, собственно, сражался. "Не знаю, почему никому не пришло в голову сказать, что он _отравил_ и сына, - написал Лагарп, - ибо и это преступление было необходимо, чтобы полностью получить наследство, - но клевета никогда не предусматривает всех деталей". Обстоятельства этой трагедии - ни ее причины, ни ее последствия - нам неизвестны. Бомарше, который без всякого стеснения рассказывал о своей жизни и подчас заходил весьма далеко в своих признаниях, с откровенностью, поистине "современной", неизменно умалчивал о своих горестях. Можно, конечно, усмотреть в этом, как делают некоторые, признак его бессердечия, но мы придерживаемся противоположного мнения. Единственным свидетельством любви, которую он питал к маленькому Огюстену, остается радостный смех: "А сын мой, сын мой! Как его здоровье? Душа радуется, когда думаю, что тружусь для него". И пусть будет так. Шон Мари-Луи-Жозеф д'Альбер д'Айи, видам Амьенский, герцог де Пекиньи, впоследствии герцог де Шон, вне сомнения, был самым колоритным персонажем, встреченным Бомарше на протяжении его жизни, в которой странных личностей попадалось куда больше, чем ординарных. Чтоб его описать, не хватило бы никаких эпитетов, поскольку доминирующими чертами этой натуры были противоречивость и чрезмерность. Не опасайся я показаться педантом, я сказал бы, что герцогу была присуща некая антиперистаза - так называется действие двух противоположных начал, одно из которых служит для усиления и разжигания другого, "так говорят, - поясняет этот термин словарь Литтре, - что зимой огонь горячее, чем летом". В этом смысле для Шона рождественские морозы никогда не кончались. Проще было бы сказать, что действия герцога напоминали работу двигателя внутреннего сгорания - чреду вспышек. Самое, забавное, что эта система позволяла герцогу продвигаться вперед и по путям самым почтенным, но, как и автомобилям, ему случалось нередко сбивать людей. На свое несчастье, Бомарше оказался на его пути в тот момент, когда герцог уже вышел из себя. Шону было лет тридцать, когда он познакомился с Бомарше. И с первого взгляда страстно его полюбил. Герцог и тут не знал меры. Когда друзья входили в гостиную, нельзя было удержаться от смеха, настолько контрастировал их физический облик. Бомарше был среднего роста, довольно худощав, герцог отличался сложением гиганта. Что же касается смеха, следует уточнить, - его, вполне возможно, вызывала исполинская обезьяна, которую Шон повсюду таскал с собой, обращаясь с ней весьма учтиво. Это было единственное существо, пожинавшее плоды хорошего воспитания, полученного герцогом, так как дам своих он избивал, а любимым его занятием были поиски ссоры. Поскольку охотники получать взбучку встречаются куда реже, чем полагают, Шону частенько не удавалось утолить эту жажду? что только разжигало его свирепость. Гюден, которому, как мы вскоре увидим, пришлось иметь с ним дело, не мудрствуя лукаво, утверждает, что в приступе ярости герцог "был похож на пьяного дикаря, чтобы не сказать - на хищного зверя". Забавная деталь - этот буйный помешанный проявил себя как выдающийся ученый, причем в науках весьма серьезных. Когда Людовик XV, чтобы избавиться от выходок Шона, изгнал его из пределов королевства, тот отправился в Египет и занялся египтологией. Вернувшись во Францию по отбытии срока ссылки, он погрузился, и успешно, в изучение углекислоты. Ломени рассказывает, что герцог ставил также опыты по исследованию асфиксии: "...для проверки лекарства, найденного им против асфиксии, герцог заперся в кабинете со стеклянной дверью и подверг себя действию угара, поручив камердинеру вовремя позаботиться о нем и испробовать на нем это средство. К счастью, слуга оказался пунктуальным". О Шоне можно говорить без конца, но тогда стало бы заметным, что мы были далеко не столь многословны, когда речь шла о Лаблаше. Есть люди открытые и люди замкнутые. Лаблаш заперся на два оборота в себе самом и высовывал нос из этой темницы лишь для того, чтобы выплюнуть свою ненависть. Тогда как Шон - я уже говорил это - неизменно был вне себя. Еще одно, последнее, слово о герцоге, точнее, о его семье. Если отец Шона, потомок де Люиня по прямой линии, также проявлял склонность к наукам, если не ошибаюсь - естественным, то его мать, урожденная Бонье, дочь богатейшего купца, была дамой из самых скандальных, на грани безумия. Говоря о ней и о ее деньгах, вдовствующая герцогиня, бабка Шона, имела обыкновение объяснять - "хорошей земле необходим навоз", что хотя и верно, но не слишком любезно. Отношения нашего Шона с матерью, от которой он унаследовал ее экстравагантность, отнюдь не отличались взаимопониманием, он даже затеял против нее процесс. Женщинам, как мы уже отметили, он любил демонстрировать свою силу, что не способствовало душевному согласию. Ничего не понимая в женском характере, он мгновенно выходил из терпения и пытался сломить своих возлюбленных, подобно ребенку, который колотит чересчур неподатливые игрушки, чтобы их наказать. В девице Менар не было никакой загадочности или двусмысленности, но она отличалась от него самого, и это злило Шона. Он, очевидно, любил ее больше, чем принято думать. Если верить Гюдену, у которого были все основания проявить осведомленность, она родила от герцога ребенка в самом начале их связи. Аббат Дюге, исповедник Менар, уточняет, что это была дочь. Где герцог познакомился с Менар? На бульварах, где она начинала свою карьеру как цветочница? В Итальянской комедии, где она играла и пела в водевилях, как в ту пору назывались пьесы с куплетами? (Бразье в своей книге, посвященной театрам малых форм, рассказывает, что авторы водевилей имели обыкновение заключать: "Пьеса окончена, остались только куплеты"). Или в каком-нибудь салоне? Мармонтель, Седен, Шамфор, сходившие по ней с ума, следовали за ней на все приемы, которые она удостаивала почтить своим присутствием, блистая красотой, но не умом. Или, не исключено, даже в Версале, если маршал, герцог де Ришелье, в самом деле затащил ее и туда? Не знаю, где они встретились, но знаю, что она его любила, раз предпочла людям более богатым, более блестящим и более цивилизованным, нежели он. Что бы там ни писал Гримм, зарабатывавший на жизнь торговлей злобными характеристиками, она, вероятно, была восхитительна. Это засвидетельствовано Бомарше. Он, как и многие, увивался вокруг Менар, с которой познакомился в Итальянской комедии, когда читал там свою комическую оперу, вдохновленную одним из собственных юношеских парадов, ее название вам, возможно, знакомо - "Севильский цирюльник". Опера, впрочем, была отвергнута. Менар не замедлила пригласить Бомарше к себе в отсутствие де Шона. Каково же было его изумление, когда он застал там Гюдена, волочившегося за певицей столь же тайно, сколь безуспешно! Бомарше недолго ходил вокруг да около, не таков был его стиль ухаживания. Он был очарователен, слыл мастаком и имел привычку переходить к делу с места в карьер. Но Шон, некоторое время дувшийся на свою любовницу, как раз вернулся восвояси, поскольку ему, видно, наскучили девицы из предместий, в которых он иногда испытывал потребность. Грянул гром. Бомарше сократил посещения, герцог отвел ярость, задав трепку любовнице. Однако та, очарованная Бомарше, приняла тумаки без всякого восторга и укрылась вместе с дочерью в монастыре. Несколько растерявшись, герцог смягчил свой гнев и послал ей денег, чтоб получить прощение. Вскоре, успокоенная, а возможно, и соскучившаяся в святой обители, Менар вернулась домой и призвала Бомарше. Тот счел более элегантным предупредить о приглашении герцога, к которому по-прежнему питал дружеские чувства. Письмо длинное, но его тем не менее стоит привести по многим причинам. В частности, по нему видно, каков был характер отношений между Бомарше и Шоном за четыре-пять дней до несусветных и грандиозных безумств 11 февраля 1773 года. "Господин герцог, г-жа Менар уведомила меня, что она уже дома, и пригласила, как и всех прочих своих друзей, посетить ее, ежели я пожелаю. Из этого я заключил, что причины, вынудившие ее скрыться, отпали; она сообщает, что свободна, с чем я от всего сердца поздравляю вас обоих. Я рассчитываю повидаться с нею завтра днем. Итак, в силу обстоятельств Вы приняли решение, к коему не могли побудить Вас мои уговоры; Вы перестали ее терзать, я горячо радуюсь за вас обоих, я сказал бы даже - за нас троих, если б не решил вовсе устраниться от всего, что хоть в малейшей мере касается бедняжки. Мне стало известно, какие финансовые усилия Вы предприняли, чтобы поставить ее вновь в зависимость от себя, и каким великодушным поступком увенчала она свое шестилетнее бескорыстие, вернув г-ну де Жанлису деньги, которые Вы взяли в долг, чтобы предложить ей. Какое благородное сердце не воспламенилось бы при подобном поведении! Что до меня, хотя мои услуги она до сих пор отвергала, я сочту для себя великой честью ежели не в глазах всех, то, во всяком случае, в моих собственных, коли она соблаговолит числить меня одним из самых преданных своих друзей. Ах, господин герцог, сердце столь великодушное не может быть привязано ни угрозами, ни побоями, ни деньгами. (Простите, если я позволяю себе подобные рассуждения: они небесполезны для той цели, кою я ставлю перед собой, обращаясь к Вам). Она это доказала Вам без чьей-либо подсказки. Ваши легкомысленные поступки, рассеянный образ жизни, пренебрежение к собственному здоровью могли заронить в нее мысль, будто Вы уже не питаете более любви к ней, но в ту минуту, когда она решила, что ее отдаление Вас огорчает, она пожертвовала всем ради Вашего спокойствия. Вместо того чтобы быть ей за это благодарным, Вы постарались напугать ее всеми возможными способами. Она страдала от своего рабства и наконец от него избавилась. Все это в порядке вещей. Говоря Вам о ней, я оставляю в стороне оскорбления, нанесенные мне лично, оставляю в стороне и то, что, несмотря на все мои предупреждения, после того как Вы сами же меня обнимали, ласкали и в своем и в моем доме, благодаря за жертвы, продиктованные исключительно моей к Вам привязанностью, после того как жалели меня, всячески ее пороча, - Вы вдруг без всяких оснований стали потом говорить и действовать совсем по-иному и наговорили ей во сто раз больше гадостей обо мне, чем говорили прежде мне о ней. Не стану упоминать о сцене, ужасной для нее и отвратительной между двумя, мужчинами, когда Вы совершенно уронили себя, попрекая меня тем, что я всего лишь сын часовщика. Я горжусь своими родителями даже перед теми, кто считает себя вправе оскорблять своих собственных, и Вы сами понимаете, господин герцог, насколько в данных обстоятельствах моя позиция ставит меня выше Вас; не будь Вы во власти несправедливого гнева, лишившего Вас рассудка, Вы, нет сомнения, были бы мне только благодарны за ту сдержанность, с которой я отверг оскорбление со стороны того, кого до сих пор неизменно почитал и любил от всего сердца, и если при всей моей уважительной предупредительности к Вам я не трепетал перед Вами от страха, причина здесь в том, что я не властен над собой и не могу заставить себя бояться кого бы то ни было. Разве это основание, чтобы досадовать на меня? И разве всевозможные меры предосторожности, принятые мною, не должны, напротив, приобрести в Ваших глазах ту ценность, коя сообщается им моею твердостью? Я сказал себе: он опомнится после всех содеянных им несправедливостей, и тогда моя порядочность заставит его наконец покраснеть за собственные поступки. Вот из чего я исходил. Как бы Вы ни тщились, Вам не удастся составить обо мне дурное мнение, равно как и внушить его Вашей приятельнице. Она потребовала в своих собственных интересах, чтобы я более ее не видел. Мужчину не может обесчестить покорность женщине, и я два месяца не видел ее и не позволял себе прямо к ней обращаться. Сейчас она разрешает мне пополнить круг ее друзей. Если за это время Вы не вернули себе ее благосклонности, утраченной из-за Вашего невнимания и невоздержанности, следует заключить, что средства, Вами для того употребляемые, были неподходящими. Право, послушайте меня, господин герцог, откажитесь от заблуждения, причинившего Вам уже столько огорчений: я никогда не посягал на то, чтобы ослабить нежную привязанность, питаемую к Вам этой великодушной женщиной; она прониклась бы ко мне презрением, попытайся я это сделать. Среди мужчин, ее окружающих, у Вас лишь один враг - это Вы сами. Ущерб, который Вы нанесли самому себе своими последними буйствами, указует Вам, на какой путь следует стать, чтобы занять достойное место среди ее истинных друзей... Плохое здоровье не позволяет ей приблизить к себе мужчину в ином качестве. Вместо того чтобы создавать ей адскую жизнь, объединим наши усилия и окружим ее милым обществом, чтобы сделать ей жизнь приятной. Вспомните все, что я говорил Вам на этот счет, и хотя бы ради нее верните Вашу дружбу тому, у кого Вы не смогли отнять уважения к себе. Если это письмо не откроет Вам глаза, я буду считать, что выполнил полностью свой долг по отношению к другу, коего никогда не бесславил и об оскорблениях коего позабыл, я обращаюсь к Вам в последний раз, предуведомляя, что, если и это не принесет результата, я буду отныне придерживаться холодного, сухого и твердого уважения, коим обязан вельможе, в чьем характере жестоко ошибся". Герцогу, отнюдь не склонному к дележу, послание Бомарше пришлось не слишком по вкусу. Он не любил, чтобы ему резали правду в глаза. И поскольку к поединку на бумаге потомок де Люиня расположения не чувствовал, он ухватился за шпагу. Но мне не хотелось бы ускорять события и без того стремительные, чтобы вы не упустили ни минуты достопамятного дня, точное описание которого дошло до нас. Поэтому начнем с самого начала. Рано утром 11 февраля Тон входит в спальню Менар с обнаженной шпагой в руке и натыкается на милейшего Гюдена, который сидит на краешке постели. Герцог, разочарованно: - Как, это всего лишь вы? Гюден, примирительно, вскочив: - Займите мое место, господин герцог, оно принадлежит вам! Герцог, заглядывая под кровать, открывая шкапы: - Где он? Я убью его. - Но кого вы ищете? - Бомарше, которого я должен немедленно убить. Менар разражается рыданиями. При виде слез, о причине которых он догадывается, Шон разъяряется еще пуще и выбегает, испуская страшные вопли. Наш бравый Гюден, забыв обо всем, кроме дружеских обязанностей, покидает в свою очередь апартаменты Менар, которую приводят в чувство, поднося ей соли, и мчится на улицу Конде предупредить Бомарше. По счастью, он натыкается на его экипаж на улице Дофин, неподалеку от перекрестка Бюси. Отважный Гюден бросается наперерез лошадям и вскакивает на подножку: - Сейчас же поезжайте ко мне, я должен поговорить с вами о неотложном деле. - Не могу, я еду в егермейстерство, у меня сейчас судебное присутствие; я приеду к вам после заседания. - Будет слишком поздно! - Но почему? - Вас разыскивает, чтобы драться с вами, Шон. Он хочет вас убить. - Я сам его взгрею! При этих словах Бомарше толкает кучера в спину набалдашником трости, лошади трогаются. Гюден растерянно глядит вслед удаляющейся карете, потом отправляется пешком к себе домой, на площадь Дофина. На ступенях Нового моста он сталкивается нос к носу с Шоном, силач поднимает его, "как хищная птица", и бросает в фиакр, шторки которого задернуты. Герцог кучеру: - На улицу Конде! Гюдену: - Я вас не отпущу, пока не поймаю этого мошенника. - По какому праву, господин герцог, вы посягаете на мою свободу? Шон величественно: - По праву сильного! Вы мне найдете Бомарше, или... - Господин герцог, при мне нет оружия, и, надеюсь, вы меня не убьете. - Нет, убью я только Бомарше, и когда я воткну в него мою шпагу, когда зубами вырву его сердце, эта Менар может проваливать ко всем чертям! Гюден, гордо: - Знай я даже, где сейчас Бомарше, я не сказал бы вам, пока вы в такой ярости. - Будете мне противиться, получите оплеуху. - - Я тотчас верну ее вам. - Оплеуху мне - герцогу и пэру! Наглость Гюдена показалась Шону до того непомерной, что он решил его наказать, выдрав ему волосы, однако в руке у герцога остался только парик. Опомнившись от изумления, он вернул поэту накладные волосы и принялся "раздирать ему ногтями шею, уши и подбородок". Гюден вопил, что его убивают. Пытке пришел конец, когда фиакр прибыл на улицу Конде. Герцог выскочил из экипажа, чтобы постучаться в дверь врага, а невинная жертва, обезумевшая от страха, воспользовалась этим, чтобы ускользнуть. В это время Бомарше, облаченный в судейскую тогу, сидя "на королевских лилиях", судит в Лувре браконьеров и полевых расхитителей. Быть грозным Миносом охотничьих угодий И в Лувре утром, при любой погоде, Скучать, читая приговор, Чтоб бледный заяц или вор Разбойничать не смели на свободе. Шон без труда получил желанные сведения от слуг на улице Конде - ему достаточно было появиться, чтобы перепугать их до смерти. Четверть часа спустя он ворвался в зал заседаний и, пренебрегая почтенностью сих мест, прервал судоговорение, обратясь к Бомарше: - Сударь, вы должны немедленно выйти, мне необходимо срочно с вами поговорить. - Я не могу этого сделать, господин герцог, общественные обязанности вынуждают меня соблюсти приличия и довести до конца начатое дело. Гвардеец, подайте стул господину герцогу де Шону. Герцог садится, но тут же вскакивает: - Сударь, я не могу сидеть, я жажду... - Гвардеец, принесите господину герцогу стакан воды. - Я жажду вашей крови. Мне необходимо сейчас же убить вас и разорвать ваше сердце. - А, только и всего! Простите, господин герцог, делу время, а потехе час. - Я выцарапаю вам глаза перед всеми, если вы сейчас же со мной не выйдете! - Это вас погубит, сударь. Не забывайте, где вы находитесь и кому я здесь служу. На минуту утихомирившись, герцог садится. Судоговорение возобновляется. Но вскоре герцог снова вскакивает, расхаживает большими шагами по залу, прерывает свидетелей, требуя, чтобы они говорили покороче. Его опять заставляют сесть. Бомарше в надежде на передышку продолжает заседание. Шон, не в силах молчать ни минутой дольше, обращается к графу Марковилю, заседателю суда: - Я сейчас удушу его. Гвардейцы угрожают вмешаться, но Бомарше по знаку Марковиля приказывает им не трогаться с места. Наконец последняя речь в защиту некоего ответчика по имени Рагонде, фермера, нарушившего статью 24 королевского ордонанса от 1669 года и т. д. Герцог подымается и, встав перед адвокатом, спрашивает: - Долго вы там еще? Проходит четверть часа. Бомарше читает приговор. Рагонде присуждается к уплате штрафа в размере 100 ливров, и Бомарше заключает, как велит обычай: "Решено и вынесено мессиром Пьером-Огюстеном Кароном де Бомарше, кавалером, советником короля, старшим бальи Луврского егермейстерства и большого охотничьего двора Франции, правившим суд в таком-то зале заседаний, дано в Луврском замке в четверг 11 февраля 1773 года". По окончании заседания Бомарше, уже в цивильном платье, находит герцога стоящим на страже у его кареты и уже успевшим собрать своими криками небольшую толпу. Бомарше спрашивает, каковы его претензии. - Никаких объяснений, - отвечает герцог, - мы сейчас же едем драться, или я закачу скандал прямо здесь! - Надеюсь, вы все же позволите мне заехать домой за шпагой. У меня в экипаже только никудышная шпага на случай траурных церемоний, вы ведь не потребуете, чтобы я защищался против вас ею? - Мы заедем к графу де Тюрпену, он ссудит вас шпагой, и я попрошу его быть секундантом. С этими словами герцог первым садится в экипаж Бомарше и велит кучеру побыстрее ехать в особняк де Тюрпена. Бомарше в свою очередь забирается в карету, она трогается, фиакр герцога следует за ней. Шон проявляет крайнее раздражение, осыпает Бомарше упреками и в конце концов, совершенно выведенный из себя молчанием противника, показывает ему кулак и кричит в лицо: - Ну, на сей раз вы у меня не вывернетесь! Невозмутимый Бомарше отвечает тихим голосом: - Я не для того еду за шпагой, чтобы драться сейчас на кулаках. Перед этим веским аргументом герцог отступает и пытается сдержать себя, но его лицо искажено яростью, внутренне он кипит. Они прибывают к графу де Тюрпену, когда тот выходит из дому. Узнав карету, Тюрпен подымается на подножку, чтобы поздороваться с Бомарше. Тот объясняет ему положение: - Герцог везет меня драться, хотя я не знаю из-за чего. Он хочет, чтобы я перерезал ему горло; но в этой престранной истории он по крайней мере оставляет мне надежду, что вы, сударь, соблаговолите засвидетельствовать, как вели себя противники. Поняв с первого взгляда, в каком состоянии де Шон, который от бешенства не может вымолвить ни слова, граф, занимающий высокий пост и потому обязанный не компрометировать себя участием в подобных конфликтах, не теряется и отвечает, давая тем самым время де Шону прийти в себя, что срочное дело вынуждает его немедленно отправиться в Люксембургский дворец, где он задержится до четырех часов пополудни. После ухода де Тюрпена к герцогу возвращается дар речи, и он говорит: - Мы поедем ко мне и дождемся там четырех часов, пока вернется наш секундант. Кучер, ко мне! - Ну нет! Я не хотел бы встретиться с вами, господин герцог, один на один в поле, поскольку есть риск, что вы можете обвинить меня в намерении убить вас, если я буду вынужден защищаться от вашего нападения и раню вас, но точно так же не поеду я и к вам, где вы хозяин и где непременно поставите меня в ложное положение. Кучер, на улицу Конде! - Если вы выйдете из кареты, я заколю вас у дверей вашего дома. - Значит, вы доставите себе это удовольствие, поскольку я не намерен ждать часа, когда мне станут ясны ваши намерения, нигде, кроме собственного дома. Пока карета добирается до улицы Конде, Шон осыпает его оскорблениями. Бомарше, примирительно: - Послушайте, господин герцог, когда человек хочет драться, он не болтает попусту. Зайдите в дом, отобедайте у меня, и если мне не удастся привести вас в чувство до четырех часов и вы все еще не откажетесь от намерения поставить меня перед альтернативой - либо драться, либо лишиться чести, - пусть все решает оружье. Карета прибывает на улицу Конде. Бомарше выходит, Шон, по-видимому, принявший приглашение к обеду, следует за ним. Бомарше отдает приказания слугам, успокаивает отца, весьма встревоженного видом герцога. Прибывает курьер с письмом, адресованным Бомарше. Герцог выхватывает письмо из его рук и тут же рвет на клочки, сопровождая свои действия невообразимыми ругательствами. Тем временем Бомарше продолжает успокаивать отца, которого поведение де Шона все более беспокоит, уверяя г-на Карона, что все это шутка. Тот смотрит на сына с явным недоверием. Воспользовавшись керотким затишьем, Бомарше приказывает лакею отнести обед к нему в кабинет и просит де Шона подняться на второй этаж. На лестнице он спрашивает у следующего за ним лакея, где его шпага. - Она у оружейника, - отвечает лакей, мертвый от страха. - Ступайте за ней и, если она не готова, принесите мне другую. Тон на всякий случай ошеломленному лакею: - Не смей выходить из дому, не то я тебя убью. Бомарше оборачивается - они все еще на лестнице - и, улыбаясь, говорит герцогу: - Значит, вы переменили свои намерения? Хвала богу, без шпаги я ведь не смог бы драться. Тем не менее он делает слуге знак; тот, не дожидаясь продолжения, стремглав летит вниз и бежит к оружейнику. В кабинете Бомарше кладет траурную шпагу на стол и садится подле своего бюро: - Я прошу у вас извинения, Шон, но мне необходимо написать одно срочное письмо. Ни слова не говоря, герцог вырывает из его рук и вышвыривает в окно перо. - Господин герцог, гость в моем доме неприкосновенен, и я не нарушу законов гостеприимства, если не буду к тому принужден подобными эксцессами. Герцог бурчит что-то невнятное. Бомарше пытается его урезонить в надежде, что тот поймет все безумие своего поведения. Вместо ответа Шон хватает траурную шпагу и, скрежеща зубами, бросается на Бомарше. Герцог, вооруженный теперь двумя шпагами, объявляет противнику, что сейчас прикончит его. Бомарше не остается ничего иного, как сцепиться с герцогом врукопашную, чтобы не дать тому пустить в ход оружие. Пока гигант размахивает траурной шпагой над головой Бомарше, тот пытается оттеснить его к камину, где стоит колокольчик. Герцог упирается, царапая свободной левой рукой глаза Бомарше, и раздирает ему в кровь лицо. Бомарше все-таки ухитряется позвонить, на помощь сбегаются слуги. - Обезоружьте этого безумца, - приказывает Бомарше. Слуги со всех сторон вцепляются в Шона, словно лилипуты, повисшие на Гулливере. Но Шон их отшвыривает. Тогда повар, который, как заверяет нас Бомарше, был скроен не менее крепко, чем сам герцог, хватает полено из камина и собирается размозжить герцогский череп. Бомарше останавливает его криком: - Разоружите его, но не причиняйте ему вреда; он потом скажет, что его в моем доме убивали. Из руки герцога вырывают траурную шпагу, но никому не приходит в голову отобрать у него ту, которая в ножнах. Когда позднее, слуг будут допрашивать, они объяснят, что "полагали это непочтительностью, могущей повлечь за собой дурные последствия для них". Странное время. Поразительные табу! На допросе повар будет стоять на своем: он мог стукнуть герцога поленом по голове, но дотронуться до герцогской шпаги не смел. Однако пока еще до допроса далеко! Сейчас Шон, который, как мы уже видели, имеет обыкновение таскать за волосы, выдирает их у Бомарше целыми прядями. Поскольку на этот раз он имеет дело не с париком, жертва, не помня себя от боли, залепляет ему с маху кулаком по физиономии. И вторично герцог изрекает свою неподражаемую сентенцию: - Несчастный! Ты ударил герцога и пэра! (Бомарше рассказывает: "Признаюсь, этот возглас, столь не соответствующий минуте, в другое время рассмешил бы меня; но так как герцог был сильнее и держал меня за горло, я думал только о своей защите".) Сражение продолжается, ужасающее и грандиозное. Фрак и рубашка Бомарше разорваны в клочья, лицо залито кровью. Прибежавший г-н Карон, который отважно "бросился наперерез", получает свою долю "извозчичьего остервенения герцога и пэра". Слуги вновь накидываются на де Шона, восстанавливая до некоторой степени равновесие. Под давлением превосходящих сил зверь отступает к лестнице, но, забыв, что она у него за спиной, скатывается вниз по ступенькам, увлекая за собой слуг и Бомарше. Все оказываются на первом этаже. Шон поднимается первым и от этого несколько приходит в себя. В дверь звонят. Шон как ни в чем не бывало идет открыть. При виде Гюдена, которого он хватает и отшвыривает вместе со слугами, гнев его вновь разгорается, закипает, достигает апогея, он заявляет: - Никто отсюда не выйдет и сюда не войдет без моего приказа, пока я не разорву на куски господина де Бомарше. На шум к дверям дома сбегаются люди. Одна из горничных открывает окно и кричит в толпу, что буйный помешанный убивает ее господина. Это правда или почти правда: герцог выхватывает оставленную ему шпагу и бросается на Бомарше, чтобы протиснуть его. На гиганте повисают восемь человек, им удается его обезоружить. Последняя схватка пополняет число жертв: у лакея рассечен лоб, у кучера отрезан нос, что до главного повара, то ему герцогская шпага пронзила кисть руки - высокая честь. Полностью обезоруженный, герцог вырывается и бежит на кухню за ножом. Слуги, последовавшие за ним, спешат спрятать все колющие и режущие предметы, чтобы безумец не мог воспользоваться ими. Тем временем Бомарше ищет по всему дому какое-нибудь оборонительное оружие и не находит ничего, кроме каминных щипцов в своем кабинете. Вооружившись ими, он спускается вниз. И тут, о неожиданность (я вновь цитирую Бомарше): "Я узнаю новость, которая мгновенно убеждает меня, что этот человек окончательно спятил: дело в том, что, потеряв меня из виду, герцог отправился в столовую, уселся в полном одиночестве за стол, съел большую тарелку супа, котлеты и выпил два графина воды". Стук в дверь. Шон с салфеткой в руке бежит открывать и наталкивается на полицейского комиссара Шеню, вызванного прохожими. Комиссар, удивленный кавардаком в доме и всеобщей паникой, пораженный, главное, разодранным в кровь лицом Бомарше, спрашивает у того, что случилось. - Случилось то, сударь, что обезумевший негодяй, явившийся в мой дом, чтобы отобедать, едва войдя в кабинет, накинулся на меня и хотел меня убить сначала моей собственной шпагой, а потом своей. Вы сами видите, сударь, что, имея столько слуг, я мог его уничтожить, но тогда с меня взыскали бы, изобразив его в лучшем свете, нежели он есть на самом деле. Его родные, хотя они и счастливы от него избавиться, тем не менее, возможно, затеяли бы против меня тяжбу. Я сдержал себя и, если не считать той сотни ударов кулаком, которые я ему нанес, защищаясь от ущерба, наносимого моему лицу и шевелюре, запретил причинять безумцу зло. Герцог в свою очередь берет слово: - Мы должны были драться, этот господин и я, в четыре часа, имея свидетелем графа де Тюрпена. Но я не в силах был дождаться условленного часа. Шеню, остолбенев от изумления, молча смотрит на герцога. Бомарше пользуется случаем: - Как вам нравится, сударь, этот человек? Учинил чудовищный скандал в моем доме, признается сам перед представителем власти в своем преступном намерении и компрометирует высокопоставленного сановника, называя его свидетелем дуэли, чем уничтожает всякую возможность выполнения своего замысла? Подобное малодушие показывает, что он никогда и не думал всерьез о поединке. При этих словах герцог вновь взрывается и накидывается на Бомарше. Противников успевают растащить. Комиссар просит Бомарше остаться в гостиной и уводит герцога в другую комнату. По пути герцог угрожает разбить зеркала. Тут, на горе, возвращается от оружейника лакей с новой шпагой. Бомарше вынужден объясниться: - Сударь, я не собирался драться на дуэли, я никогда бы этого не сделал; но, не принимая вызова этого человека, я предполагал не расставаться со шпагой, выходя из дому, и оскорби он меня - а откровенность, с коей он оповещает всех об этой чудовищной истории, доказывает, что именно он ее зачинщик, - клянусь, я избавил бы, если б мог, от него мир, который он бесчестит своей подлостью. Робея перед герцогом, Шеню тем не менее спрашивает Бомарше, приносит ли тот жалобу. - Я не отдал приказа арестовать его сегодня утром в суде и не хочу, чтобы его арестовывали в моем доме. Между порядочными людьми принято поступать по-другому; и я буду действовать только так. Комиссар, успокоенный, переходит в соседнюю комнату, где видит, к своему великому изумлению, что колосс бьет себя кулаками по лицу и рвет на себе волосы. Шеню умоляет его успокоиться: - Вы слишком сурово себя наказываете, господин герцог! - Вы ничего не понимаете, сударь. Моими кулаками движет не раскаяние, а ярость, ярость, что я не убил его. Крайне почтительно комиссар убеждает герцога вернуться домой. Шон соглашается, но, прежде чем покинуть наконец жилище Бомарше, делает последний жест, соединяющий величие и безумие, - призвав лакея, которому сам только что рассек лоб, герцог приказывает причесать себя и почистить ему костюм. Закончив туалет, он выходит. Таковы главные события этого безумного дня, о печальных последствиях которого я уже намекнул. Вернувшись восвояси, комиссар выполнил тяжкую обязанность и уведомил обо всем Сартина. В пространном и чрезвычайно осторожном письме Шеню рассказывает обо всем виденном и слышанном, но чувствуется, что он, боясь мести высокопоставленного безумца, изо всех сил старается его не задеть. Поэтому он заканчивает свой рапорт словами: "Я не могу нахвалиться поведением господина герцога, который даже не сказал мне ничего неприятного", - это _даже_ говорит о многом, не правда ли? Герцог изложил историю на свой манер, особенно настаивая на том, что был приглашен к Бомарше отобедать. В своем особняке на улице Нев-Сент-Опостен Сартин без особого труда расплел клубок этой интриги и разобрался, кто прав, кто виноват; он ведь близко знал обоих противников. К тому же Сартину было известно все и всегда. В одном из писем к Екатерине II Дидро говорил о начальнике королевской полиции: "Если бы _философ Дидро_ в один прекрасный вечер отправился в какое-нибудь злачное место, г-н де Сартин узнал бы об этом еще до отхода ко сну. Стоит прибыть в столицу иностранцу, не проходит и суток, как на улице Нев-Сент-Огюстен уже могут сказать, кто он, каково его имя, откуда он приехал, зачем пожаловал, где остановился, с кем переписывается, с кем живет..." К несчастью для Бомарше, решение зависело не от одного Сартина. Бомарше давно уже был приглашен на этот вечер к г-ну Лопу, или Лопесу, генеральному откупщику, у которого ему предстояло прочесть первый вариант "Севильского цирюльника". Семь часов, восемь, девять. Гости Лопеса, то, что мы сегодня именуем jetsociety {Избранное общество (анг.).}, а вчера называли сливками общества, начинают уже обмениваться язвительными замечаниями, когда появляется автор, весь перевязанный, с забинтованной головой и резвый, как никогда. К нему кидаются с расспросами, он повествует о своих злоключениях небрежно, словно все это случилось не с ним. Затем следует чтение пяти актов "Цирюльника", комедии, которая уже успела побывать парадом, а потом была превращена в комическую оперу, отвергнутую Итальянским театром. Огромный успех. После ужина неутомимый Бомарше играет на арфе, поет - уже ночью - сегедильи. "Вот так всегда, - пишет Гюден, - что бы с ним ни случилось, он полностью отдавался настоящей минуте, не задумываясь ни о том, что прошло, ни о том, что грядет, всецело полагаясь на свои способности и свое присутствие духа. Ему не нужно было ни к чему готовиться заранее. Он неизменно владел собой, и его принципы были столь тверды, что он всегда мог на них опереться". Вернувшись на улицу Конде уже под утро, Бомарше нашел в спальне письмо от г-жи Менар, о которой мы несколько позабыли, хотя именно она была причиной всех этих безумств: "Сударь, несмотря на все свидетельства доброты, выказанной Вами ко мне, Ваше покровительство и обещанную защиту, не могу скрыть от Вас моих слез и опасений; характер буйного человека, коего я бегу, слишком хорошо мне известен, чтобы не внушать страха перед будущим, пагубным для него, равно как и для меня. Дабы спасти себя и его от исступления ревности, я окончательно решила уйти в монастырь. Где бы я ни нашла убежище, я буду иметь честь Вас о сем уведомить. Осмеливаюсь умолять Вас, чтобы это осталось тайной для него, я присовокуплю сие неоценимое благодеяние к той благодарности, коей я уже прониклась к Вам за предложенную помощь; я настолько на нее уповаю, что уже договорилась, ссылаясь на Ваше имя и на Ваш авторитет, поместить свою дочь в монастырь Сретения господня, куда сегодня вечером аббат Дюге доставил мне удовольствие ее отвезти. Благоволите, сударь, защитить мать и дитя, которые, кроме господа бога, питают лишь к Вам одному полное доверие, не имеющее себе равного ни в чем, кроме чувства глубочайшего почтения, с коим имею честь оставаться, сударь, Вашей нижайшей и покорнейшей слугой". Г-жа Менар имела обыкновение спасаться в монастыре. Но отправилась ли она туда на этот раз по собственной воле или по наущению Сартина? Весьма темна также роль аббата Дюге. Сей достопочтенный священнослужитель не прочь, при условии, что не будет слишком скомпрометирован, оказать некоторые услуги полиции. Его письмо от 15 февраля показывает, сколь многообразны были в ту пору окольные дорожки, на которых переплетались земное и небесное. Колоритная деталь - аббат Дюге именует шефа полиции монсиньором! "Монсиньор, после свидания с Вами я отправился в монастырь Сретения господня, дабы удостовериться в соответствии с Вашим приказанием, можно ли найти там приют для матери и ребенка. Я имею в виду г-жу Менар и ее малютку, которых уже привозил в этот монастырь в четверг вечером, как я имел честь Вас уведомить в прошлую субботу. Тогда мне не удалось ничего добиться; там совершенно не было места - с Вашей рекомендацией и при добром расположении г-жи настоятельницы к этой девице ее там, разумеется, хорошо бы приняли, буде такое место бы оказалось. Потерпев неудачу, я вернулся в монастырь Кордельерок на улице де л'Урсен, в предместье Сен-Марсо, и после множества расспросов, от которых я уклонялся и увертывался, как мог, вчера, в воскресенье утром, мне в соответствии с моей просьбой прислали согласие на прием, исходя из чего сегодня около одиннадцати я проводил г-жу Менар в вышеозначенный монастырь Кордельерок. Осмелюсь ли признаться Вам, монсиньор? Будучи невольно втянут в эту катастрофу, могущую иметь весьма печальные последствия, и наслышанный более, чем мне хотелось бы, о насильственных намерениях ^того, кого бежит г-жа Менар, я весьма страшусь за себя самого, опасаясь, как бы мое чрезмерно доброе сердце не навлекло на меня в связи с этим весьма неласковых поношений <...> Г-жа Менар поручила мне сообщить Вам некоторые другие подробности, до нее касаемые; их невозможно доверить письму; уже и это слишком докучливо. Если то, что до нее относится в сем происшествии, Вам достаточно интересно, чтобы я мог позволить себе говорить с Вами о ней, благоволите назначить время, когда я мог бы удовлетворить Ваше желание. Покорный Вашему указу, я пойду навстречу тому особому доверию, коим она ко мне прониклась. Да будет дано моим слабым силам, не скомпрометировав себя, смягчить ее горести! Остаюсь, сударь, со всем уважением Вашим нижайшим и покорнейшим слугой. Дюге, протоиерей, монастырь Нотр-Дам". Удивительный мир! Шона пока не занимал побег Менар, он все еще искал Бомарше, чтобы убить его. Не расстался он с этой затеей и в вечер, когда Гюден столкнулся с ним в фойе "Комеди Франсэз". В театре был объявлен "Цирюльник", и герцог рассчитывал найти там своего недруга. Схватив за руку бедного Гюдена, он сообщил ему, зачем явился: - Скажите вашему другу, что я прикончу его там, где встречу! Удрав за кулисы, Гюден тотчас написал Бомарше, чтобы предупредить об опасности, но над тем уже нависла другая угроза, рерцог де Лаврильер, прежде граф де Сен-Флорантен, министр двора, призвал его в свой кабинет и посоветовал удалиться на несколько дней в деревню. Бомарше отказался - этот приказ задевал его честь; мог ли он, не опозорив себя, прятаться от угрожавшего ему Шона? Довод показался Лаврильеру убедительным, и он порекомендовал Бомарше оставаться на улице Конде под домашним арестом, пока обо всем не будет доложено королю. Но поскольку Шон закатил скандал в "Комеди Франсэз", публично огласив свое безумное намерение, дело вскоре попало в суд маршалов Франции: именно на них по традиции была возложена обязанность блюсти порядок в "Комеди Франсэз" и, главное, разрешать конфликты между лицами дворянского сословия. Спор, таким образом, подлежал их юрисдикции по двум линиям - как происшествие в театре и как ссора дворян. Маршалы - их в ту пору было двенадцать (в порядке старшинства: Клермон-Тоннер, Ришелье, Бирон, Эстре, Бершени, Конфлан, Контад, Субиз, Брольи, Лорж, Армантьер и Бриссак), - выслушав обе стороны, вынесли решение в пользу Бомарше, с которого немедленно был снят домашний арест. 19 февраля Шон был заключен по королевскому указу в Венсенский замок. Но мог ли Бомарше считать, что с этой дурацкой историей покончено? Интуитивно он опасался новых неприятностей. Для пущего спокойствия он отправился к Лаврильеру, а не застав того, на улицу Нев-Сент-Огюстен, где Сартин заверил его, что он может спокойно заниматься своими делами. Вернувшись домой, он нашел у себя сына одного из двенадцати маршалов. Тот был прислан сестрой, которая "требовала вернуть ее письма и портрет". Дурной знак! "Сударь" - дерзко ответил Бомарше, - из-за неопределенности положения, в котором я сейчас нахожусь, я вынужден отказывать себе в некоторых радостях? Вручаю вам портрет вашей дражайшей сестры и ее письма упакованными и запечатанными. Вот они". Имя дамы, у которой, очевидно, был роман с Бомарше, по сей день загадка. Морис Турнэ в своем издании "Записок" Гюдена полагает, что речь идет либо об одной из Брольи, либо об одной из Ришелье, но не в том суть, Бомарше понял - если дочь маршала требует назад свои письма, значит, ей известно, что он в опасности и должен ждать обыска. Это важнее. 26 февраля Гюден получил от Бомарше письмо из Фор-Левека, сравнительно комфортабельной тюрьмы на улице Сен-Жермен-л'Оксеруа, на берегу Сены: "В силу незапечатанного письма, именуемого письмом за печатью, подписанного Людовиком, а ниже - Фелипо, завизированного Сартином, исполненного Бюшо и относящегося к Бомарше, я, друг мой, с сегодняшнего утра проживаю в замке Фор-Левек, в комнате без обоев, стоимостью в 2,160 ливра, где, как меня заверили, я не буду нуждаться ни в чем, кроме необходимого. Обязан ли я этим семейству герцога, которого спас от уголовного процесса, сохранив ему жизнь и свободу? Или министру, приказы которого я неизменно исполнял или предвосхищал? Этого я не знаю. Но священное имя короля столь прекрасно, что никогда не вредно употребить его лишний раз и к месту. Во всяком хорошо управляемом государстве по воле власти таким образом расправляются с теми, кого невозможно обвинить по суду. Что поделаешь? Повсюду, где есть люди, происходят вещи омерзительные, и быть правым - непоправимая ошибка, преступление в глазах правительств, всегда готовых наказать и никогда - судить". Если нет никакой необходимости объяснять, кто такой этот "Людовик", следует, очевидно, все же сказать, кого звали Фелипо. Да просто-напросто - все того же герцога Лаврильера. В те времена высокопоставленные лица довольно быстро меняли гербы. Герцог, был урожденный Фелипо, как Бомарше - урожденный Карон, сын Карона, fils Caron. В те времена конечных гласных не произносили. О Каронесыне - Фикароне - о "Цирюльнике" и, следовательно, о Фигаро (улавливаете созвучие?), естественно, больше не могло быть и речи. Несмотря на одобрительный отзыв Марена, главного цензора, несмотря на разрешение на постановку, подписанное 12 февраля Сартином, комедия была запрещена, как только автор оказался в тюрьме - "как только я увидел из фиакра, что для меня опускают мост замка, у входа в который я оставил все свои надежды и свободу". Но дьявол приберег три подвоха - Шон был только вторым из них. Семейство Гезман Бомарше создали Гезманы. Встреча с этой нелепой и зловредной парочкой сыграла в его жизни решающую роль. Ввергнув Бомарше в беду - и в какую беду! - они наградили его гением. Без них он не написал бы ни монолога Фигаро, ни, главное, своих знаменитых "Четырех мемуаров для ознакомления с делом Пьера-Огюстена Карона де Бомарше". Я подчеркиваю - знаменитых, поскольку эти поразительные записки, которые прославили Бомарше на всю Европу, едва вышли в свет и, по справедливому замечанию Сент-Бева, могут сравниться с самыми замечательными местами из последних "Писем к провинциалу" Паскаля, сейчас сохранили лишь свою славу и давно превратились в библиографическую редкость. Гезманы принесли Бомарше, сами того, разумеется, не желая, интеллектуальную зрелость, которой ему до сих пор недоставало. Появляются Гезманы - и меняется все: тон, стиль, устремления, нравственный облик. В сорок лет Бомарше делает открытие - чтобы быть человеком, недостаточно ловчить, лукавить или обращаться в иную веру. Общество мирится с любыми масками, пока они не нарушают норм карнавала. Но персонаж, который веселится на масленицу, обязан исчезнуть, когда наступает великий пост. В Версале, в Париже, в Мадриде Бомарше был ряженым, жил ряженым, писал ряженым. Не пройди он через обрушившееся на него грозное испытание, он бы так и умер ряженым. Перечитаем последние строки его письма к Гюдену, мы найдем в них ключ ко всему дальнейшему: "Во всяком хорошо управляемом государстве по воле власти таким образом расправляются с теми, кого невозможно обвинить по суду. Что поделаешь? Повсюду, где есть люди, происходят вещи омерзительные, и быть правым - непоправимая ошибка, преступление в глазах правительств..." Вы прочли: _"Что поделаешь?"_ 28 февраля Бомарше еще не знает, что делать, и готов снести свой жребий, иными словами, смириться, склониться, схитрить или, как то делал его отец, отречься от своей веры. Мы, однако, видели, что по натуре он склонен вступать в бой: против Лепота, против Клавихо, против Лаблаша он боролся, но боролся, не выходя за рамки системы, применяясь к обычаям, иерархии, власти. _Что поделаешь?_ Но все же сопротивляться! Сопротивляться всеми силами. Мы увидим, как он откажется сложить оружие и вступит в грандиозное сражение против парламента, следовательно, против того или тех, кем этот парламент создан, и бой этот войдет в историю. В результате фантастической схватки, - длившейся целый год, судьи, пусть и приговорят его к публичному шельмованию под давлением исполнительной власти, потерпят поражение. Никто в Европе на этот счет не заблуждался. В дальнейшем историки поставили перед собой цель умалить значение победы Бомарше. Фигаро? Полно, будем серьезны! Французы, подобно мещанину во дворянстве, всегда преисполнены почтения к учителю философии. Вернемся, однако, в Фор-Левек. Этот небольшой замок был роскошной тюрьмой, тем не менее свои первые ночи Бомарше провел в довольно некомфортабельном чердачном помещении. Затем вмешался Сартин, и смотритель тюрьмы - Жан-Юбер Динан дю Верже - выделил узнику комнату посимпатичнее, ту самую, что за несколько лет до него занимала актриса "Комеди Франсэз" Клерон, попавшая в Фор-Левек из-за скандала между пайщиками театра, наделавшего в свое время немало шума. Мортон в своем издании переписки Бомарше отмечает, что Верже, смотритель Фор-Левека, был преисполнен сознания важности своей миссии. И действительно, в докладе об управлении замком, направленном в парламент, этот тюремщик писал: "Нет ничего священнее свободы каждого гражданина". Добрейший Верже, очевидно, понимал, что из осторожности лучше держать под замком все, что священно. Тюремное начальство с тех пор мало изменилось, разве только, если верить нашим газетам, юмора у него поубавилось. Бомарше упрятали в Фор-Левек без всяких оснований. Просто Лаврильеру захотелось доказать маршалам, что они ему не указ. Поскольку Они посмели снять домашний арест, наложенный им, герцог удвоил ставку, и все, разумеется, именем короля. Но не исключены и другие объяснения - к примеру, солидарность между герцогами. Ломени это приходило в голову. Или еще одно, которое приходит в голову мне самому, - Лаблаш. Заключение противника в тюрьму развязывало графу руки. Может, Лаврильер оказал ему эту услугу? А почему бы и нет? Они были знакомы* по-видимому, принадлежали к одному клану. Как бы там ни было, арест Бомарше был на руку Лаблашу. Он немедленно воспользовался этой _случайностью_, добившись от парламента ускоренного рассмотрения своей апелляционной жалобы и переноса судебного заседания на 6 апреля. Лаврильер освободит Бомарше 8 мая, после того как Лаблаш выиграет дело. Совпадение? Когда Бомарше узнал, что противник воспользовался его арестом, он поднял на ноги своих друзей. В частности, обратился к Сартину. Тот, вняв его доводам и особенно, кажется, доводам Менар, которая по своему обыкновению пробыла в монастыре всего две недели, добился для Бомарше разрешения ежедневно выходить на несколько часов из Фор-Левека, конечно, под охраной, дабы тот мог заняться подготовкой процесса и побеседовать, как было принято, со своими судьями. Получить такое разрешение оказалось нелегко - требовалась подпись Лаврильера, а герцог без видимых причин дважды в ней отказывал, "не считая уместным" давать подобную поблажку Бомарше, однако то, что представлялось неуместным 1 и 10 марта, стало уместным 23-го. 23 марта Бомарше наконец получил возможность заняться своей защитой. Оставалось всего две недели, чтобы, как мы сказали бы сегодня, пробиться против течения. Лаблаш уже месяц осаждал советников парламента, измышляя, обманывая, клевеща и напирая на то, что человек, поставленный вне закона королевским ордером на арест, явно виновен, заведомо виновен. Свежеиспеченные члены парламента, назначенные вместо тех, чьи спины оказались недостаточно гибкими, благосклонно прислушивались к словам генерал-майора, выглядевшего человеком весьма осведомленным. Но Бомарше трудности не пугали. "Никакие трудности никогда меня, не останавливали". Тем не менее, когда визиты судьям наносишь под конвоем, это не всегда производит благоприятное впечатление, а необходимость возвращаться в свою камеру к определенному часу - в полдень и в шесть вечера - отнюдь не упрощает назначение встреч. Не смущаясь всем этим, Бомарше гоняет бедного Сантера, своего конвоира, из, конца в конец Парижа. Стражу, очень скоро покоренному своим узником, приходится тяжко, ибо, пробегав день-деньской с Бомарше, подобно его тени, Сантер еще обязан по вечерам строчить подробные донесения Сартину. По прошествии недели, убитой на такие прогулки, Сантер все еще отмечает: "Мы ходим с утра до вечера, но нам пока удалось застать дома только трех или четырех из этих господ". Потерянного времени не вернешь. По некоторым признакам Бомарше догадывался, что обстановка складывается не в его пользу. Ему ставят в вину его дерзость, его успех, его кареты и деньги. И его преступления. Лаблаш снова плетет свою паутину, разглагольствуя в салонах, инспирируя газетные отклики, оплачивая памфлеты, потакая вкусу парижан к начетам и скандалам. "Поверьте, что нет такой пошлой сплетни, нет такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!.." Друзья Бомарше, за исключением Сартина, были бессильны, они могли только сочувствовать и держать в спорах его сторону, да и это подчас было небезопасно. Если достоинства человека познаются по чувствам, которые он возбуждает в людях, можно ли усомниться в подлинном благородстве того, кого Лаблаш именовал "законченным чудовищем", требуя избавить общество от этой "ядовитой гадины"? Не говоря уж о родных, чье поведение было, как мы увидим, из ряда вон выходящим, неизменная верность и привязанность таких людей, как де Конти, Гюден, Ленорман д'Этиоль, вознаграждали Бомарше за все низости, подлости и предательства светского общества. Как не привести письмо, полученное им в тюрьме Фор-Левек от шестилетнего мальчика? "Нейи, 2 марта 1773. Сударь, посылаю Вам мой кошелек, потому что в тюрьме человек всегда несчастен. Я очень огорчен, что Вы в тюрьме. Каждое утро и каждый вечер я читаю за Вас молитву богородице. Имею честь, сударь, быть Вашим нижайшим и покорнейшим слугой, Констан". Констан был сыном Ленормана д'Этиоля, вторично женившегося после смерти г-жи де Помпадур. Бомарше написал г-же д'Этиоль, что он "обрадовался этому письму и этому кошельку как ребенок. Счастливые родители! Ваш сын в шесть лет способен на такой поступок. И у меня тоже был сын, но его уже нет!" В тот же день он ответил Констану: "Фор-Левек, 4 марта 1773. Мой маленький друг, благодарю Вас за полученное мною письмо и кошелек, который Вы к нему приложили; я поделил присланное по справедливости между моими собратьями узниками и собой - Вашему другу Бомарше я оставил лучшую часть, я имею в виду молитвы богородице, в которых я, конечно, изрядно нуждаюсь, а страждущим беднякам отдал деньги, лежавшие в Вашем кошельке. Поэтому, желая доставить радость одному человеку, Вы заслужили благодарность многих; таковы обычно плоды добрых дел, подобных Вашему. Всего лучшего, мой маленький друг". Вскоре Бомарше пришлось испытать великую нужду в молитвах богородице. 1 апреля суд после предварительного рассмотрения назначил докладчика, от которого зависел исход процесса. По обычаю и традиции судьи присоединялись к его мнению. Доклад должен был лечь на стол парламента 5 апреля, у Бомарше, следовательно, оставалось всего четыре дня на то, чтоб отстоять свои интересы перед человеком, который решал его судьбу, а именно перед Луи-Валантеном Гезманом де Тюрн. Советник, как и сам новый парламент, был человек темный, угодливый, но таивший честолюбивые замыслы. Службы Мопу откопали его в Эльзасе, в верховном суде которого он заседал, и в 1770 году канцлер назначил Гезмана советником Большой палаты парламента. Гезман слыл солидным, но заурядным юристом. Подобно большинству собратьев, он, дабы укрепить свою репутацию, счел должным написать ученый труд и опубликовал у книготорговца Леже "Трактат об уголовном праве ленов". Гезман не отличался привлекательностью, однако высокое положение и загадочность женского сердца позволили ему дважды вступить в брак. Его вторая жена, более красивая и молодая, чем он, отличалась сильным характером и слабой совестью. В плане этическом новый парламент был под стать старому; его подкупность не оставляла сомнений. Но поскольку Мопу осудил обычай официального поднесения судьям подарков, новые члены парламента пополняли свой достаток при помощи тайных взяток. Дабы сохранить руки чистыми и соблюсти достоинство, советники обычно возлагали обязанности собирать дань на третье лицо, как правило, на супругу. Г-жа Гезман, в девицах Габриель Жамар, достигла в этом искусстве, без сомнения, одном из древнейших, неоспоримой виртуозности. Она действовала открыто, считая, что реклама - лучший способ оповещения клиентуры. "Когда мой муж будет назначен докладчиком, - заявила она, - я сумею так ощипать каплуна, что он и не пикнет". Каплун, барашек в бумажке, подмазка! - можно бы посвятить специальное исследование причудливым связям правосудия и кухни. И разве не зовут в народе продажных судей живоглотами и куроедами? Советник проживал на набережной Сен-Поль, но недостаточно было узнать его адрес, следовало еще добиться аудиенции. В сопровождении все того же Сантера, который стал теперь записывать все хождения своего подопечного, Бомарше начиная с 1 апреля трижды просил следователя принять его. Гезман, очевидно уже подкупленный Лаблашем, отвечал через привратницу, что его нет дома. На следующий день утром - та же игра, после полудня - никаких изменений. Гезман, которого, надо думать, горести "каплуна" только тешили, показывался в окне, словно в насмешку просителю. Бомарше живо смекнул, чего добивается Гезман; к чему стремится его понудить, однако, стесненный в своей свободе, не знал, как именно ему подобраться к судье. 2 апреля, прежде чем вернуться в камеру, он забежал к сестре, г-же Лепин, у которой был приемный день. Тут собралась, разумеется, вся семья и множество друзей, среди них - Бертран д'Эроль, которому Фаншон сдавала квартиру и к которому, возможно, питала слабость. Дэроль или д'Эроль - не знаю уж, как он писался, - тотчас заявил, что у него есть "способ". Способы и уловки вообще были его профессией, похоже, он этим жил. Короче, Дэроль - плевать на дворянскую частицу! - был вхож к книготорговцу Леже, издателю Гезмана. По словам Дэроля, книготорговец обычно играл роль посредника, через которого можно было добраться до г-жи Гезман. И в самом деле, мастерица ощипать каплуна сказала Леже: "Если появится щедрый клиент, дело коего будет правым и коий не потребует никаких бесчестных поступков, я не сочту неделикатным получить от него подарок". Убежденный, как всегда, в своей правоте, Бомарше вовсе не желал подкупать Гезмана, он стремился только поговорить с ним, но никак не мог этого добиться. Он взял слово с Дэроля и с сестры, которые хотели немедленно кинуться к Леже, что куш деликатной г-же Гезман будет дан только в целях получения аудиенции. В конфликте с Лаблашем необходимо было сохранить руки чистыми. Дэроль и Фаншон дали обещание и отправились к Леже, а Бомарше вернулся в тюрьму. Г-жа Гезман запросила 100 луидоров. Немалая цена за то, чтоб открыть дверь! Бомарше, узнав на следующий день о притязаниях мастерицы ощипать, взъярился. Поначалу он даже отказался платить, но близкие настаивали. Его убеждали: "Если вы можете потерять 50 000 экю из-за того только, что не сможете объяснить свое дело докладчику, стоит ли считаться с сотней луидоров? Да потребуй она даже 500, взвешивать не приходится". Чтобы прекратить споры, один из друзей, очевидно, Лашатеньре, вручил Фаншон два свертка по 50 луидоров. Эта последняя снова отправилась в книжную лавку и, руководствуясь похвальной заботой об экономии, сделала попытку сбить цену за право переступить порог. Леже повидался с г-жой Гезман, но та осталась неумолима. Вернувшись, книготорговец сообщил г-же Лепин точку зрения советницы: "Когда приносишь жертву, следует делать это от всего сердца, в противном случае она теряет цену; и господин ваш брат весьма не одобрил бы вас, узнай он, что четыре часа были упущены только ради того, чтобы сберечь немного денег". Отвечать было нечего, Фаншон вручила 100 луидоров книготорговцу, который поклялся уведомить Дэроля, как только получит указание от г-жи Гезман. Мастерица ощипать обладала талантом растягивать удовольствие, а также путать карты, умножая число посредников. Наконец, 3 апреля в середине дня _уведомленный_ Дэроль разыскал Бомарше и объяснил, как тот должен поступить: "Сегодня вечером ступайте к господину Гезману. У двери вам опять скажут, что его нет, но вы настаивайте на своем и потребуйте лакея госпожи Гезман; вручите ему письмо, содержащее учтивую просьбу, чтобы эта дама в соответствии с договоренностью между нею и Леже устроила вам аудиенцию, и не тревожьтесь - в дом вас впустят". На первый взгляд поведение Гезманов может показаться ребяческим или нелепым, но если призадуматься, подоплека всех этих махинаций ясна - с одной стороны, сам советник хочет оказаться вне всяких подозрений, он ведь свою дверь держит закрытой, с другой - г-жа Гезман, которая эту дверь открывает, получает денежное подспорье. "Покорный наставлениям", Бомарше явился в тот же вечер - в шестой, следовательно, уже раз - на набережную Сен-Поль. Его сопровождали адвокат - мэтр Фальконе - и неизменный Сантер. Комедия разворачивалась в строгом соответствии с указаниями г-жи Гезман. Сначала привратница отказалась впустить в дом посетителей под ритуальным предлогом отсутствия хозяина. Затем Бомарше, неукоснительно следуя предписаниям советницы, потребовал, чтобы вышел ее лакей. Заставив себя довольно долго ждать, этот последний наконец появился, и Бомарше смог вручить ему, как то было условлено, записку Леже, попросив передать ее незамедлительно. Лакей ответил, что об этом не может быть и речи, поскольку в покоях хозяйки дома пребывает в данную минуту ее супруг. Молодчик явно не впервой принимал милых дружков мастерицы ощипать. Но на сей раз он ошибся - у посетителей были совершенно иные намерения. - Если господин советник у госпожи советницы, - ответил Бомарше, - с письмом следует тем более поторопиться. Поверьте, ваши: господа ни в чем не упрекнут вас. Выполнив поручение, лакей попросил визитеров последовать за ним в кабинет советника, пообещав, что тот в свою очередь спустится к себе "из покоев барыни по внутренней лестнице". У Гезманов были странные причуды. Сантер, как мы уже сказали, отнюдь не дурак, наблюдал и записывал с неизменным удивлением все хитроумные уловки судейского чиновника и его супруги. Дверь наконец открылась, и неуловимый Гезман предстал перед Бомарше. Было уже девять часов вечера - время довольно неудобное для человека, свобода которого ограничена. Совершенно очевидно, что советник, сообщник и вдохновитель своей жены не желал встречаться с опасным Бомарше, пока она не получит записки или знака от Леже. Гезман одетый по-домашнему - разве положено в такой час тревожить почтенного советника парламента? - просит тех, кого приходится назвать его гостями сесть. Адвокат задает ему вопросы по делу. Внимательно ли он просмотрел досье? Каковы его выводы? Есть ли у него вопросы? Гезман, полусонный, увиливает от ответов. В конце концов под нажимом Фальконе он удостаивает высказать свое сужденье весьма лаконичное. - Дело ясное. Адвокат и истец изумленно переглядываются. Бравый Сантер, хотя ему уже приходилось сталкиваться с судейскими, с их непоследовательностью и крючкотворством, ошарашен. - Но, сударь, открывали ли вы хотя бы досье? - восклицает, с трудом сдерживаясь, Бомарше. Гезман, прищурившись, глядит на него с мягкой иронией, затем, вздохнув: - Да, я просмотрел... Итоговый расчет между вами и господином Дюверне не может рассматриваться как серьезный документ. - Почему же? Гезман, злобно: - Потому что все суммы написаны только цифрами! Растерянный мэтр Фальконе просит, чтобы ему показали акт. Гезман протягивает ему бланк. Адвокат смотрит: все суммы действительно обозначены цифрами. Фальконе обескуражен, это заметно по его лицу: как мог клиент, сведущий в законах, совершить подобную оплошность? Гезман ухмыляется. Тогда Бомарше: - Мэтр, переверните, пожалуйста, лист, вы увидите, что на лицевой стороне все суммы обозначены как положено, прописью. Советник протянул вам акт оборотной стороной, где, также в соответствии с установленным порядком, суммы повторены и потому даны в цифрах. Фальконе, донельзя удивленный, вопросительно смотрит на Гезмана. С какой стати тот разыграл перед ним эту комедию? Советник молчит, словно погруженный в глубокую задумчивость, за него отвечает Бомарше: - Могут быть только два объяснения: одно - пристойное: у советника еще не было свободного времени, чтобы изучить дело; другое - непристойное: советник составил свое мнение до всякого изучения. - Вы глубоко заблуждаетесь, сударь, ваше дело известно мне во всех подробностях. Оно, повторяю, проще простого, и я рассчитываю послезавтра доложить о нем суду. - На чем же именно, сударь, вы основываете свои выводы? Гезман, глядя, если это возможно, еще более хитро: - Коль скоро вы так настаиваете, господин Бомарше, я могу вам, к примеру, дружески заметить, что, исходя из Уложения 1733 -года, представленные документы явно незаконны... На сей раз приходит очередь рассердиться адвокату: - Но, сударь, вы же не можете не знать, что обе договаривающиеся стороны подпадают как раз под исключение, предусмотренное известным параграфом этого закона! Такова общепринятая практика, и вы не можете делать вид, что... Совершенно неожиданно Гезман делает успокоительный жест: - Прописью, цифрами, все это пустое! Закон, параграф, предусматривающий исключение! К чему сердиться, если справедливость будет восстановлена? Советник подымается, аудиенция окончена. Уходя, Бомарше замечает на лице советника "следы весьма двусмысленной улыбки", внушающей ему тревогу. В фиакре, по дороге в Фор-Левек, Бомарше проявляет беспокойство. Если советник Гезман, человек опытный, болтает невесть что, значит, он в этом деле не судья, а заинтересованная сторона. Или он припас для суда аргумент посерьезнее, не столь легковесный, как те, что он выложил им. Поэтому Бомарше решает пойти ва-банк и, коль скоро терять ему нечего, повидаться с Гезманом еще раз, чтобы принудить советника поговорить серьезно, пусть даже и обозлив его. Прежде чем вернуться в свою "довольно прохладную квартиру, снабженную отличными ставнями, великолепными запорами, в общем, надежно защищенную от воров и отнюдь не отягощенную излишними украшениями, в замке, который расположен в красивейшем месте Парижа на берегу Сены", он поручает Фальконе переговорить обо всем с "веселой компанией" - с теми, кого Гезман позднее назовет "гнусной кликой", иными словами, со своими близкими - семьей и друзьями. Назавтра, то есть в воскресенье утром, "веселая компания" вновь принимается за дело. До момента, когда Гезману предстоит изложить свои выводы, остаются сутки. Фаншон и Дэроль возобновляют переговоры с Леже, который в свою очередь ведет их с советницей Гезман. Вскоре согласие достигнуто. Новая аудиенция, новые даяния. Тариф у г-жи Гезман твердый. Поскольку в воскресенье сто луидоров найти невозможно, Лепин предлагает часы, украшенные бриллиантами, которые стоят дороже и приводят в восторг даму, понаторевшую в ощипывании, каплунов, однако, то ли войдя во вкус, то ли попросту оставшись в воскресенье на мели, она требует надбавки в 15 луидоров, якобы для того, как она заверяет, чтобы оплатить услуги секретаря. Грубая ложь! Этот секретарь был человеком глубоко порядочным, и Фальконе, которому уже доводилось иметь с ним дело, знал, что тот решительно отказывался от всяких подарков и подношений, даже если они были оправданы его честными услугами. Короче, советница стояла на своем: 15 луидоров, и немедленно. Хочешь не хочешь, пришлось вручить Леже надбавку, он тотчас отнес ее г-же Гезман, которая пообещала устроить свидание в семь часов. Однако ни в семь, ни позже дверь Гезманов так и не открылась! Г-жа Лепин и Дэроль, извещенные об этом, бросились к Леже, явно смущенному. Книготорговец, очевидно, сам встревоженный, поклялся, что займется этим с утра пораньше и добьется новой встречи. Оборот, который приняли события за несколько часов до представления доклада, не сулил ничего хорошего, и Бомарше, догадываясь, что ему уже не удастся повидаться с Гезманом перед судебным заседанием, поручил нотариусу и своим друзьям собрать все документы, бумаги, письма, относящиеся к делу. Сам же посвятил ночь в камере составлению ответов на вопросы, которые, как он предполагал, могут быть ему заданы самым придирчивым и грозным судьей, буде тот пожелает уличить его в нарушении закона. На следующее утро чуть свет Леже заявил нашим трем друзьям: "Дама не виновата, что вы не были приняты. Вы еще имеете возможность пойти к ее супругу сегодня. Она, однако, столь порядочна, что в случае, если вы не добьетесь аудиенции до суда, обязуется вернуть все полученное от вас". Отправились в седьмой раз на набережную Сен-Поль. Для Бомарше это свидание было последней надеждой. Как и можно было предвидеть, привратница отказалась допустить их в дом. Да, барин дома и барыня тоже, но они не велели принимать господина де Бомарше. Пришлось настаивать, угрожать, сунуть 6 франков лакею, чтоб быть хотя бы уверенными, что документы, подготовленные нотариусом и Бомарше, будут вручены советнику вовремя. В полдень Гезман изложил свои выводы парламенту. Выходя из зала заседания, советник чвыглядел весьма довольным собой. На вопросы Фальконе он ответил, что "с его мнением согласились". Счастье, написанное на лице Лаблаша, также было достаточно красноречивым: не подлежало сомнению, что Бомарше осужден. Оставалось лишь ознакомиться с приговором, чтобы измерить масштабы поражения. Назавтра, в пятницу 6 апреля, суд огласил свое решение. Итоговый акт расчетов между Пари-Дюверне и его компаньоном был признан недействительным. Бомарше обвинялся не только в злоупотреблении доверием, но и в подделке документа. Это судебное решение бесчестило и разоряло Бомарше, обязывая выплатить Лаблашу 56 000 ливров, а также возместить все судебные издержки, весьма немалые. В тот же вечер Леже отослал Фаншон два свертка по 50 луидоров и часы с репетицией, украшенные бриллиантами. Что касается 15 луидоров, то г-жа Гезман решила сохранить их "для секретаря". Последний возмущенно ответил на запрос Фальконе, что рассматривает как смертельное оскорбление саму мысль, будто он способен на подобную неделикатность. Почему г-жа Гезман вернула 100 луидоров и часы, но вцепилась в эти 15 луидоров? Ее поведение кажется донельзя странным, но подумав, находишь ему объяснение. Гезман, который округлял свое состояние с помощью мастерицы ощипать каплунов, знал, конечно, что она получила 100 луидоров и часы. Решив дать самое суровое заключение по делу, советник счел уместным вернуть Бомарше его подношения. Можно, не оскорбляя памяти этого темного субъекта, представить себе, что он успел получить от графа де Лаблаша презенты куда более лестные для его достоинства. Чтобы перетянуть чашу весов, достаточно горстки золота. Что касается 15 луидоров, то об их существовании Гезман, полагаю, не знал. Его прекрасная половина потребовала эту сумму втайне от супруга для своих личных надобностей. И не вернула эти деньги, скорей всего, потому, что они были уже истрачены. К вечеру 6 апреля положение Бомарше хуже некуда. Запертый в замке Фор-Левек, он уже не может отлучится ни на час, так как отпал предлог, что ему необходимо повидаться со следователем. В результате процесса он потерпел материальный и моральный крах. Моральный - поскольку приговор косвенно вменяет ему в вину подделку. Париж, который всегда ненавидит богатых и преуспевающих, накидывается на него со злобным ликованием. Нет конца всякого рода наветам. "Клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах". Снова болтают а том, что Бомарше отравитель и убийца. В апреле 1773 года, пишет Гримм, "он был жупелом всего Парижа. Каждый, ссылаясь на слова своего соседа, уверял, что Бомарше способен на самые ужасные преступления...". Этому городу и в самом деле свойственно выворачиваться как перчатке и поклоняться назавтра тому, кого еще вчера он сжигал. Пока еще для Бомарше не кончилось это "вчера" и даже "позавчера". Лаблаш не успокоился. Ему мало погубить доброе имя своего врага, он хочет окончательно разорить его. Для этого достаточно нескольких дней. Бомарше, сидя в тюрьме, не может привести в порядок дела. Все рушится. По требованию Лаблаша описана мебель в особняке на улице Конде и в поместье Пантен. За "гнусным приставом с пером заткнутым в парик" тянется свора судебных исполнителей. Граф, этот гений зла, умножает свои претензии и добивается выплаты ему 500 франков издержек в сутки. Обертены, жалкие Обертены, возглавляют чреду "кредиторов", рассчитывая извлечь прибыль из бед Бомарше, бесстыдно науськивают на него свору. Если итог расчетов с Пари-Дюверне фальшив, значит, ничто не подлинно, все можно отсудить! И вот завистники, ничтожества, случайные свойственники, портные, виноторговцы достают счета, расписки, квитанции, письма, отказываясь признавать подпись Бомарше. Идет травля в полном смысле слова. На лес в Турени наложен королем арест, поскольку Бомарше не может сделать из тюрьмы перевод, необходимый для выплаты поместной и лесной подати. Его отец и горячо любимая Жюли внезапно оказываются без гроша в кармане. Они вынуждены покинуть особняк на улице Конде, опустошенный Лаблашем. Г-н Карон впервые в жизни ночует под чужой крышей. Жюли приходится искать приют в монастыре. Нам известно - я уже не раз предупреждал вас об этом, - что Бомарше не сложит оружия и будет бороться с невероятным упорством и умением, вкладывая в эту борьбу свою "упрямую башку" и "ум, способный все изменить", но на несколько дней он падает духом. И есть от чего! 9 апреля, через три дня после решения суда, он пишет Сартину отчаянное письмо... "Мужество мне изменяет. Прошел слух, что от меня все отступились, мой кредит подорван, мои дела рушатся; мое семейство, коему я отец и опора, в отчаянии. Сударь, всю свою жизнь я творил добро, отнюдь не похваляясь этим; и неизменно меня рвали на части злобные враги. Будь Вам известна моя семейная жизнь, Вы знали бы, что я был добрым сыном, добрым мужем и полезным гражданином, близкие благословляли меня, но извне меня всегда поливали бесстыдной клеветой. Неужели месть, которую на меня хотят обрушить за эту несчастную историю с Шоном, не имеет предела? Уже доказано, что заключение в тюрьму обошлось мне в 100 000 франков. Суть, форма - все в этом несправедливом аресте приводит в содрогание, и мне не подняться на ноги, пока меня держат под замком. Я способен устоять при собственных невзгодах, но у меня нет сил вынести слезы моего почтенного отца, который умирает от горя, видя, в какое унизительное положение я ввергнут; у меня нет сил вынести страдания моих сестер, племянниц, испытывающих ужас надвигающейся нужды, вызванной моим чудовищным арестом и хаосом, который возник из-за этого в моих делах. Даже сам деятельный характер моей души оборачивается сейчас против меня, убивает меня, я борюсь с острым недугом, коего первые признаки уже проявляются в бессоннице и отвращении к пище. Воздух в камере отвратительный и разрушает мое несчастное здоровье...". Однако, коснувшись дна, Бомарше не замедлит выплыть на поверхность, подобно ныряльщикам, выталкиваемым из глубин какой-то непонятной пружиной. Первым это почувствовал герцог де Лавальер, который счел необходимым - и у него были на то вполне извинительные причины - ограничить права и прерогативы своего старшего бальи. И тут к Бомарше, все еще запертому в Фор-Левеке, словно по мановению волшебной палочки, возвращаются душевные силы, задор и подлинное благородство. Его письмо герцогу пространно, полно мелких подробностей, которые могут показаться безынтересными, но оно от начала до конца проникнуто чувством собственного достоинства. В беде Бомарше обретает истинное величие. Отныне он никогда больше не станет говорить униженным тоном, напротив, обращаясь к герцогам, министрам и монархам, он будет все больше повышать голос. Письмо к Лавальеру - первый сигнал, первый протест. "Господин герцог, Пьер-Огюстен Карон де Бомарше, старший бальи судебной палаты вверенного Вам егермейстерства, имеет честь довести до Вашего сведения, что поскольку заключение в тюрьму по королевскому ордеру на арест ни в коей мере не затрагивает гражданского состояния, он был весьма удивлен, узнав, что, неправильно истолковав Уложение о судопроизводстве по делам охоты от 17 мая 1754 года, предусматривающее лишение права на свечу должностного лица, не представившего убедительных объяснений своего отсутствия при вступлении в должность нового чиновника, секретарь егермейстерского суда произвел раздачу свечей по списку, где имя и право на свечи лица, занимающего должность старшего бальи, было опущено; это само по себе уже. является вопиющим нарушением вышеозначенного Уложения, поскольку ничто не может служить столь убедительным извинением отсутствия в суде в присутственный день, как несчастье быть арестованным по королевскому ордеру. Более того, секретарь передал другому чиновнику право распределить и подписать лист раздачи вышеупомянутых свечей, кое во все времена принадлежало старшему бальи палаты, - в его отсутствие лишь исполнение неотложных дел судоговорения может быть препоручено другим чиновникам в порядке старшинства, а вся кабинетная работа остается в его ведении. Пребывание старшего бальи в заключении не может служить извинением секретарю суда, повинному в самоуправстве, поскольку вышеозначенный секретарь суда знает, что старший бальи, уже будучи в заключении, давал ему свыше шестидесяти раз свою подпись. Тщание и ревность, с коим старший бальи неизменно вплоть до сего дня исполнял свои обязанности, позволяют ему надеяться, господин герцог, что Вы соблаговолите сохранить за ним все прерогативы вышеуказанной должности, не допуская никаких посягательств и нововведений. Когда г-н де Шомберг, имевший честь командовать швейцарской гвардией, сидел в Бастилии, король счел уместным, чтобы он и там выполнял свои обязанности. То же было и с герцогом дю Меном. Возможно, что занимающий должность, старшего бальи наименее достойный человек из всех членов Вашей палаты, но он имеет честь занимать оную должность, и Вы безусловно не станете порицать, господин герцог, его стремление воспрепятствовать тому, чтобы высшей должности палаты, пока он ее занимает, был нанесен урон и чтобы какое-либо должностное лицо посягнуло на его прерогативы в ущерб ему. После всего вышесказанного занимающий оную должность просит Вас, господин герцог, соблаговолить отменить и считать недействительным список распределения свечей, коий прилагается, а также дать указание, чтобы вышеозначенный список без всякой подписи был доставлен секретарем суда занимающему должность, дабы тот мог его рассмотреть, восстановить свое право на свечу и поставить под оным списком свою подпись. Кроме того, он просит Вас наказать, вышеупомянутого секретаря суда за то, что тот, давно состоящий в должности и обязанный знать параграфы Уложения и права старшего бальи лучше, нежели новый чиновник, судья низшего ранга, чье рвение делает извинительным нарушение им законов, уложений и порядков окружного егермейстерского суда, самовольно передал другому право первого чиновника, устранив его имя и его право как из списка распределения, так и из раздачи свечей, за что и должен понести наказание". Главное, Бомарше понял, что может надеяться только на самого себя. Тщательно все продумав, он направит из своей тюрьмы на Гезманов грозную боевую машину. Но атаковать Гезманов - значит атаковать парламент в целом, следовательно - правительство, следовательно - Людовика XV. Между вновь созданной высшей судебной палатой и исполнительной властью уже нет и не может быть конфликта, ибо первая выражает волю последней. Тот, кто в 1773 году пытается нанести поражение королю, нападая на его рыцарей, пускается на самую отчаянную авантюру. И вдобавок - в полном одиночестве, ибо никто не пойдет на безумный риск и не решится поддержать его, поставив на карту собственную свободу. И тем не менее Бомарше не сдается. Чтобы восстановить свою честь, он рискует всем. 21 апреля, когда, обратившись с письмом к советнице, он двинул вперед свою первую пешку; вся опасность затеянной игры уже была ему ясна. Omnia citra mortem {Все, кроме смерти (лат.).} - вот наказание, ожидавшее его в случае неудачи. Omnia citra mortem, иными словами - каторга, галеры, позорный столб. Огромная ставка в игре, где надежда на выигрыш весьма сомнительна. Двадцатью годами раньше Пьер-Огюстен выиграл - свое первое сражение с Лепотом, призвав в арбитры короля, в 1773 году он вступает в бой одновременно и с Гезманами и с королем. Он восстает против системы и союзника может найти только в народе, точнее - в общественном мнении. Между тем в апреле 1773 года общественное мнение настроено по отношению к нему более чем враждебно. Склонив голову, смирившись, он еще сумел бы, несомненно, вернуть расположение короля и дружбу принцев, но в сорок лет Бомарше уже не желал сдаваться. "Только вы один смеете открыто смеяться в лицо", - скажут ему после "Женитьбы". Чтобы смеяться в лицо, нужно устоять на ногах. Итак, 21 апреля Бомарше посылает г-же Гезман следующую записку: "Не имея чести, сударыня, быть Вам представленным, я не посмел бы Вас тревожить, если б после проигрыша мною процесса, когда Вы соблаговолили вернуть мне два свертка луидоров и часы с репетицией, украшенные бриллиантами, мне передали бы от Вас также пятнадцать луидоров, кои наш общий друг, взявший на себя переговоры, оставил Вам в качестве надбавки. Ваш супруг обошелся со мной в своем докладе столь чудовищно и все доводы моей защиты были до такой степени попраны тем, кто, по Вашим уверениям, должен был отнестись к ним с законным уважением, что было бы несправедливо присовокупить к огромным потерям, в которые обошелся мне этот доклад, еще и потерю пятнадцати луидоров, странным образом затерявшихся в Ваших руках. Если за несправедливость нужно платить, то уж во всяком случае не человеку, который так жестоко пострадал от нее. Надеюсь, Вы отнесетесь со вниманием к моей просьбе и,