оха была к нему подготовлена "Мемуарами для ознакомления". После головокружительного успеха этих четырех текстов Бомарше понял, что самый интересный из его сюжетов - он сам. Театральный или романический вымысел для писателя только повод, чтобы выразить, обнажить себя, перейти к признаниям. Начиная с Бомарше, писатели, как всем известно, охотно сбрасывают маску, драматурги, однако, реже других; очевидно, для этого удобнее роман, ставший излюбленным жанром XIX и XX веков. Поверьте мне, от монолога Фигаро путь ведет к монологу Улисса. Во французской драматургии, где слуги всегда играют важную роль, есть три лакея, которые протестуют всерьез: Сганарель, Фигаро и Рюи Блаз. Сганареля, как мне кажется, ошибочно считают только смешным. Суеверие отнюдь не единственная черта его характера. Суждения Сганареля о Дон Жуане нередко справедливы, а подчас и язвительны. Но он никогда не осмеливается атаковать своего господина прямо: "Будь у меня такой господин, я сказал бы ему напрямик, глядя в лицо... Вы что же думаете, если вы дворянин, если у вас белокурый отлично завитый парик, шляпа с перьями, костюм, шитый золотом, да ленты огненного цвета (это я не вам говорю, а тому господину), то вы, сказал бы я, уж и умнее всех, все вам дозволено и никто не смеет сказать вам правду в глаза?" Слова Сганареля - обвинительный акт против вольнодумца, но на общество он отнюдь не посягает, он, напротив, консерватор. К тому же Сганарель говорит вовсе не от лица Мольера, который стоит, скорее, на стороне Дон-Жуана. Рюи Блаз очертя голову восстает против всех устоев, однако он в еще меньшей степени, чем Сганарель, второе "я" автора - он всего лишь пешка на шахматной доске драмы, ну, скажем, - рыцарь справедливости, Зорро - благородный герой без страха и упрека, иными словами - никто. Остается Фигаро - между малодушным Сганарелем и бесплотным Рюи Блазом. Если он еще и обращается к своему господину, называя его ваше сиятельство или монсеньор, то лишь потому, что так принято, в остальном же никакой дистанции не соблюдает и подходит вплотную, чтобы нанести точный и сильный удар: "Граф. ...Помнится, когда ты служил у меня, ты был изрядным сорванцом... Фигаро. Ах, боже мой, ваше сиятельство, у бедняков не должно быть ни единого недостатка - это общее мнение! Граф. Шалопаем; сумасбродом... Фигаро. Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, то много ли, ваше сиятельство, найдется господ, достойных быть слугами?" Не очень-то это любезно по отношению к Альмавиве, и того меньше - по отношению к публике "Комеди Франсэз", среди которой, если мои сведения правильны, слуги в ту пору встречались не часто. "На мне лакейский фрак, у вас - душа лакея", - скажет позднее Рюи Блаз. Когда Виктор Гюго писал эту реплику, он не рисковал ничем, разве что - обидеть челядь: дон Саллюстий в зале не присутствовал. Продолжим сравнение, точнее, сопоставление. Виктор Гюго в своей пьесе, в сущности, общества не задевает. Подобно буржуазной даме-благотворительнице, с большей, впрочем, не спорю, самоуверенностью он склонен прослезиться, пожалев бедняков, бедных матросов и бедных сироток. Нищета причиняет ему боль, но если она и кажется ему невыносимой, то остается все-таки чуждой. Гюго только наносит визит беднякам, поэтому в девяти случаях из десяти он облачен в траур и мрачен ликом. Бомарше же смеется над невзгодами, ему к ним не привыкать. Он спешит посмеяться, потому что боится, как бы не пришлось заплакать. Посмеяться и куснуть. "Граф. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел... Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, - нужда". Как хлыстом огрел. Эту реплику обычно толкуют совсем неправильно. Альмавива тоже рассуждает как дама-благотворительница - раз бедняк, значит, должен быть тощ! Но в тех коротких цитатах, которые я привел, говорит пока персонаж - Бомарше еще не оттеснил Фигаро. По-настоящему он появляется на сцене только со словами о "республике литераторов", минут через пять после поднятия занавеса. До сих пор он лишь намекал, подмигивал зрителям партера, но вдруг внезапный поворот - Фигаро уступает свое слово автору: "Граф. ...Но ты мне так и не сказал, что побудило тебя расстаться с Мадридом. Фигаро. Мой ангел-хранитель, ваше сиятельство: я счастлив, что свиделся с прежним моим господином. В Мадриде я убедился, что республика литераторов - это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение смехотворным своим неистовством, все букашки, мошки, комары, москиты, критики, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, все, что присасывается к коже несчастных литераторов, - все это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел самому себе, все окружающие мне опостылели, я запутался в долгах, а в карманах у меня гулял ветер. Наконец, рассудив, что ощутительный доход от бритвы лучше суетной славы пера, я оставил Мадрид. Котомку за плечи, и вот, как заправский философ, стал я обходить обе Кастилии, Ламанчу, Эстремадуру, Сьерра-Морену, Андалусию; в одном городе меня встречали радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно. Одни меня хвалили, другие шельмовали, я радовался хорошей погоде, не сетовал на дурную, издевался над глупцами, не клонил головы перед злыми, смеялся над своей бедностью, брил всех подряд и в конце концов поселился в Севилье, а теперь я снова готов к услугам вашего сиятельства - приказывайте все, что вам заблагорассудится". Удивительный лакей, странный цирюльник, вы не находите? Значит, Фигаро - писатель. Допустим! Ну а что же это за насекомые? О каких борзописцах идет речь? Марен? Бакюлар? Бертран? Вы не ошиблись. А книготорговцы? Бедный Леже! "Я запутался в долгах", гляди-ка! Зрители 1775 года тотчас смекнули, о ком речь. С этой минуты они прислушиваются уже не к Фигаро, они внимают Бомарше. "В одном городе меня встречали радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно" - публика без труда следует за путешествием из Лондона в Вену. И чтобы уж не осталось никаких сомнений, короткое замечание: "Одни меня хвалили, другие _шельмовали_". Да, шельмовали. Бомарше вписал эти несколько слов, весьма многозначительных, всего за несколько дней до премьеры. Иначе цензоры, как легко себе представить, вцепились бы в них! Тирада заканчивается, как вы заметили, сообщением, что Фигаро вернулся в Севилью (Бомарше вернулся в Париж) и снова готов к услугам его светлости. Кого же? Альмавивы или Людовика XVI? Альмавивы и Людовика XVI. Самое поразительное, что сегодняшний зритель, вовсе не воспринимающий конкретных намеков, ибо ему неизвестно даже само имя Марена и он ведать не ведает о шельмовании, к которому приговорил Бомарше парламент, тем не менее увлеченно слушает этот монолог, несмотря на отсутствие " ключа к нему и на то, что тирада Фигаро, как я уже сказал, замедляет действие. Мы имеем здесь дело с феноменом, логически необъяснимым и, как мы увидим, еще более впечатляющим в монологе "Женитьбы", где Бомарше на протяжении десяти или пятнадцати минут иносказательно, зашифрованно, если можно так выразиться, повествует о собственной жизни. Тогдашняя публика с легко понятной радостью подхватывала малейший намек Фигаро. Но кто, кроме нескольких специалистов, способен в наши дни расшифровать монолог? Можно, конечно, понимать его по-иному - на первом уровне, если воспользоваться сегодняшней терминологией. Однако в таком случае интерес должен был бы ослабевать, тем более что "личные" пассажи нередко пространнее прочих, а в этом монологе просто даже нескончаемы и не имеют решительно никакого отношения к действию. А между тем именно к этим тирадам публика и сегодня прислушивается с наибольшим вниманием и с явным удовольствием. В чем же тут секрет? Но я полагаю, здесь не место обсуждать этот вопрос, нас занимает жизнь Бомарше, а не проблемы коммуникабельности. Выкрутимся с помощью пируэта, напомнив, что красота всегда неуловима как молния, что не мешает ей поражать. Другой пример. Известно ли вам, что поначалу Бомарше намеревался назвать Базиля Гюзман? Очевидно, сочтя подобный прием чересчур грубым, он перед самой премьерой изменил имя, но потом, вероятно, пожалел, потому что в "Женитьбе" Бридуазон полностью зовется дон Гюзман Бридуазон. Итак, в "Цирюльнике" Базиль остался Базилем, однако перед самой премьерой Бомарше поторопился вложить в его уста поразительную тираду о клевете, написанную на одном дыхании. Он убрал из пьесы имя советника, но создал его бессмертный портрет. Этот персонаж, этот рисунок Гойи - до Гойи - впечатляющ, не правда ли? Смешон и страшен. Базиль - лицо из кошмара. Он запоминается и - если опять прибегнуть к современной терминологии - травмирует зрителя. А ну-ка перечитайте "Цирюльника", сцены с Базилем - вы увидите, что это всего-навсего наглый плут, который продает свои услуги тому, кто больше заплатит. Как же объяснить впечатляющую силу этого образа? За Базилем стоят все невзгоды Бомарше - иными словами, советник Гезман или Дьявол. Публике это неизвестно, она даже не знает, кто такой Гезман, но она _догадывается_. Что до знаменитой тирады, драматургически совершенно излишней, она настолько поразительна и настолько далека от сюжета, что даже Бартоло приходится отметить ее неуместность - чем-чем, а неуклюжестью автор не страдает. "Базиль. Клевета, сударь! Вы сами не понимаете, чем собираетесь пренебречь. Я видел честнейших людей, которых клевета почти уничтожила. Поверьте, что нет такой пошлой сплетни, такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!.. Сперва чуть слышный шум, едва касающийся земли, будто ласточка перед грозой, pianissimo {Очень тихо (ит.).}, шелестящий, быстролетный, сеющий ядовитые семена. Чей-нибудь рот подхватит семя, piano {Тихо (ит.).}, piano, ловким образом сунет вам в ухо. Зло сделано - оно прорастает, ползет вверх, движется - и, ririforzando {Сильнее (ит.).}, пошла гулять по свету чертовщина! И вот уже, неведомо отчего, клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она бросается вперед, ширит полет свой, клубится, окружает со всех сторон, срывает с места, увлекает за собой, сверкает, гремит и, наконец, хвала небесам, превращается во всеобщий крик, в crescendo {Все нарастая (ит.).} всего общества, в дружный хор ненависти и хулы. Сам черт перед этим не устоит! Бартоло. Что вы мне голову морочите, Базиль? Какое отношение может иметь ваше piano - crescendo к моим обстоятельствам?" Базиль, конечно, не может ответить на этот вопрос, но внезапно через сцену проходит Гезман - такова была цель. И снова узко сценической логике противостоит сокровенная логика искусства. В конце первого действия, в головокружительной сцене с графом, этот последний весьма кстати напоминает Фигаро, что у того есть цирюльня: "Да где же ты живешь, ветрогон?" Автор явно опять подмигивает залу: вот ведь ветрогон, в самом деле! Уж не забыл ли Фигаро, что он также и Севильский цирюльник? И вот как Фигаро отвечает графу... и автору: "Фигаро. А ведь у меня и правда ум за разум зашел! Мое заведение в двух шагах отсюда, выкрашено в голубой цвет, окно зеркального стекла, три тазика {Фигаро употребляет слово "palette", обозначающее и тазик, подставляемый при кровопускании, и деталь часового механизма.} в воздухе, глаз на руке, consilio manuque {Помогаю делом и советом (лат.).}, ФИГАРО". Странная реплика для конца действия. Попробуем проанализировать. "Мое заведение... выкрашено в голубой цвет", никаких сомнений - это цирюльня. "Окна зеркального стекла". Почему? А ведь причина есть, вспомните! Окна мастерской на улице Сен-Дени, за которыми он провел лучшие и худшие дни юности: подъем в шесть часов и т. д. А г-н Лепот! Так кто же он все-таки, цирюльник или часовщик? "Три тазика в воздухе" - он цирюльник. Хирург - уточняют специалисты, такова была обычная в ту пору вывеска. "Глаз на руке, consilio manuque": чей это девиз? Разве меткий глаз и ловкость рук часовщику не столь же необходимы, как цирюльнику-хирургу, о котором автор, впрочем, сообщает, что это единственная область, где ловкость Фигаро сомнительна: "Окаянный цирюльник разом свалил с ног всех моих домочадцев: Начеку дал снотворного, Весне - чихательного, пустил кровь из ноги Марселине; даже мула моего не пощадил... Несчастной слепой животине поставил на глаза припарки!" "Consilio manuque, ФИГАРО", имя написано заглавными буквами. Подпись-признание. Прописное G очень похоже на прописное С - разве не так? Задолго до того как я собрался писать эту книгу, вообще какую бы то ни было книгу, но уже питал слабость к Бомарше, я ощутил и уверился, что FIGARO это FICARO, FI (ls) Caron. Вообразите мою радость, когда много позднее я обнаружил, что это совпадает с точкой зрения г-на Жака Шерера, чья эрудиция не подлежит сомнению. Значит, я не грезил. Другие специалисты, кажется, не согласны с г-ном Шерером, но это уже профессорские игры. Их главный довод не кажется мне убедительным: в первых вариантах "Цирюльника" имя писалось через "U" - FIGUARO. Но Figuereau или Bigaro, Durant, разве в этом дело? Бомарше обожал играть именами - именами других людей, как это видно из его переписки или из "Мемуаров", именами персонажей (граф называет Бартоло - Чепухартоло, Олухартоло, Бородартоло, Балдартоло) или своим собственным - Ронак во времена монархии, Шарон - в годы революции. После того как он уже выворачивал шиворот-навыворот свое собственное имя в Лондоне и Вене, трудно себе представить, что он взял случайно имя для сценического персонажа, которому предстояло стать его рупором: Фигаро! Еще одно замечание, прежде чем с этим покончить. С первых лет жизни, еще на улице Сен-Дени, в школе, в лавке, для своих приятелей-мальчишек, для учителей, соседей и клиентов отцовской часовой мастерской, он был "fils Caron"; позднее враги, в Версале или в суде, от Лаблаша до Гезмана, продолжают именовать его "fils Caron". Доставьте мне удовольствие - отложите книгу и произнесите это как положено, точнее, как было положено в ту пору - фи карон, фикарон. Вот так Бомарше это и слышал тысячи раз, да нет, много больше - фикарон, - неужели же после этого его герой случайно назван Фигаро! Противники г-на Шерера настаивают на этом; должен ли я объяснять, что не разделяю их мнения? А вот еще одна странная деталь - в "Цирюльнике" бегло упоминается о некой малютке Фигаро. В то время, да и позже, эта девочка вызывала немало недоуменных вопросов. В 1775 году, когда Бомарше спрашивали, что это за ребенок, где он родился, сколько ему лет и как зовут его мать, Бомарше всячески уклонялся от ответа. Можно было рассчитывать, что он воспользуется "Женитьбой", чтобы удовлетворить любопытство публики, о котором отлично знал, но, как ни странно, он предпочел умолчать. А ведь ему ничего не стоило так или иначе оправдать существование этого ребенка. Так вот нет! Он снова увильнул. "Женитьба" была окончена в 1778 году и поставлена шестью годами позже. В 1777 году Мария-Тереза Виллермавлаз родила Бомарше дочь, так что с малюткой Фигаро, вырвавшейся у него, если можно так сказать, в "Цирюльнике", уже не следовало шутить. Удивительный Бомарше, который обожает рассказывать о себе, вспоминая прошлое, а то и забавляется, стремительно прокручивая вперед стрелки времени - говорит о своей дочери за два или три года до ее рождения. И я, отец, там умереть не мог! Итак, вернемся к таинственному эпиграфу. Известно, как выбирает писатель строку или фразу, которую предпошлет своему произведению. Чаще всего он не ищет сознательно, а натыкается на эпиграф случайно, - влюбляется в него неожиданно для себя. Магия слова подчас тут оказывается важнее его значения. Человеку, отметившему или подчеркнувшему - к примеру, в "Заире" - какую-то короткую фразу, отнюдь не всегда известно, почему именно он так поступил, что тут его бессознательно задело. Попробуем все же разгадать эту загадку. Не буду лукавить и познакомлю вас со своими гипотезами в том порядке, в каком они у меня возникали. Первая из них была, признаюсь, довольно глупой. Сначала я предположил, что под словом "отец" подразумевается автор произведения, который не может умереть, ибо творение его бессмертно. Я же обещал вам не лукавить! Вторая идея была получше: эпиграф - намек на обожаемого и потерянного сына. Я был отцом. И я не мог умереть вместе с ним. Гипотеза, конечно, более волнующая, но у нее есть два недостатка: один небольшой - чересчур уж она логична, другой - крупный - все это не имеет ни малейшего отношения к "Цирюльнику". Вам приходит на ум малютка Фигаро? Да, третья догадка связана с ней. Но объяснение приходится, что называется, притягивать за уши. Я был отцом (малютки Фигаро) и не мог умереть (так как родилась она лишь на сцене) - вы видите, я не стыжусь, не таю от вас собственных глупостей. Но ведь еще глупее делать вид, будто Бомарше вовсе не поставил эпиграфом эту строку Вольтера! В предисловии к "Цирюльнику" он со смехом рассказывает, как осадил некоего господина, попрекнувшего его тем, - что он вдохновлялся Седеном: "Другой театрал, выбрав момент, когда в фойе было много народа, самым серьезным тоном бросил мне упрек в том, что моя пьеса напоминает "Во всем все равно не разберешься". - "Напоминает, сударь? Я утверждаю, что моя пьеса и есть "Во всем все равно не разберешься". - "Как так?" - "Так ведь в моей пьесе так до сих пор и не разобрались". Разберемся же в этом проклятом эпиграфе и не будем делать вид, будто его вовсе не существует. Ломени указал мне четвертый путь, который, полагаю, и ведет к истине, напомнив о реплике, вырезанной Бомарше между первым и вторым представлением: "Не говоря уж о том, что я потерял всех отцов и матерей; с прошлого года я в трауре по последнему", Ломени замечает: "Не странно ли, что Бомарше, который был замечательным сыном и братом, а впоследствии показал себя лучшим из отцов, настолько в плену у своего замысла создать тип насмешника, не знающего ничего святого, что вкладывает в уста Фигаро издевку над чувствами, как правило, уважаемыми даже в комедии". Видимо, я более толстокож, чем мой прославленный предшественник, семейные выпады Фигаро меня отнюдь не шокируют, и если быть откровенным, даже нравятся мне. Можно любить отца и мать, но ставить под сомнение самое понятие родословной. Как мы уже отметили на первых страницах, Бомарше был сыном часовщика Карона _и_ неизвестно чьим сыном. Удивление Ломени толкнуло меня пойти в этом направлении дальше. В "Сдержанном письме" о провале и критике "Севильского цирюльника" автор, как справедливо заметил Рене Помо, веселится напропалую. Предисловие к "Цирюльнику" слишком известно, чтобы здесь его анализировать. Достаточно, мне кажется, напомнить, что написанное единым духом, через несколько недель после черной пятницы, когда "бедный Фигаро был высечен завистниками", и воскресенья, когда герой, почти уже погребенный, ожил и воспрял, это предисловие отмечало, что "ни строгий пост, ни усталость после семнадцати публичных, выступлений не отразились на жизненной его силе". Прикинувшись скромником, потупя взор, автор представляет свою пьесу читателю, иными словами, остроумно и язвительно защищает ее от всех, кто "свистел, сморкался, харкал, кашлял, и нарушал порядок" на спектакле, а в особенности от "буйонского журналиста". "Энциклопедическая газета общества, литераторов" издавалась в Буйоне, отсюда и эта кличка. Критики из Буйона были людьми опасными, и их действительно опасались; эти литературные первосвященники предавали анафеме, выносили безапелляционные приговоры. Есть и у нас сегодня свои буйонцы, хотя их варево - жидкий супчик в сравнении с наваристыми бульонами "Энциклопедической газеты". Короче, эти господа решили прирезать Фигаро. Но задача оказалась нелегкой. Вернемся, однако, к нашему эпиграфу. В "Сдержанном письме" есть место в высшей степени интересное: "Я же лично не собирался делать из этого плана ничего иного, кроме забавной, неутомительной пьесы, своего рода imbroglio {Путаница (ит.).}, моим воображением владела отнюдь не серьезная пьеса, но превеселая комедця, потому-то в качестве лица, ведущего интригу, мне понадобился не мрачный злодей, а малый себе на уме, человек беспечный, который посмеивается и над успехом и над провалом своих предприятий. И только благодаря тому, что опекун у меня не так глуп, как все те, кого обыкновенно надувают на сцене, в пьесе появилось много движения, а главное, пришлось сделать более яркими других действующих лиц. Если бы я, вместо того чтобы остаться в пределах комедийной простоты, пожелал усложнить, развить и раздуть мой план на трагический или драматический лад, то неужели же я упустил бы возможности, заключенные в том самом происшествии, из которого я взял для сцены как раз наименее потрясающее? В самом деле, теперь ни для кого уже не является тайной, что в ту историческую минуту, когда пьеса у меня весело заканчивается, ссора между доктором и Фигаро из-за ста экю начинает принимать серьезный характер уже, так сказать, за опущенным занавесом. Перебранка превращается, в драку. Фигаро бросается на доктора с кулаками, доктор, отбиваясь, срывает с цирюльника сетку, и все с удивлением обнаруживают, что на его бритой голове выжжен шпатель. Слушайте меня внимательно, милостивый государь, прошу вас. При виде этого доктор, как сильно он ни был избит, восторженно восклицает: "Мой сын! Боже, мой сын! Мой милый сын!.." Однако же Фигаро не слышит этих слов - он с удвоенной силой лупит своего дорогого папашу. Это и в самом деле его отец. Фигаро, вся семья которого в давнопрошедшие времена состояла из одной лишь матери, является побочным сыном Бартоло. Доктор в молодости прижил этого ребенка с чьей-то служанкой; служанка из-за последствий своего легкомыслия лишилась места и оказалась в самом беспомощном положении. Однако ж, прежде чем их покинуть, огорченный Бартоло, в то время подлекарь, накалил свой шпатель и наложил клеймо на затылок сына, чтобы узнать его, если судьба когда-нибудь их сведет. Мать и сын стойко переносили лишения, а шесть лет спустя некий потомок Луи Горика, предводителя цыган, который кочевал со своим табором по Андалусии и которого мать попросила предсказать судьбу ее сыну, похитил у нее ребенка, а взамен оставил в письменном виде следующее предсказание: Кровь матери своей он пролил бессердечно, Злосчастного отца он поразил потом, Но ранил собственным себя он острием И вдруг законным стал и счастлив бесконечно! {*} {* Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.} Изменив, сам того не подозревая, свое общественное положение, злосчастный юноша, сам того не желая, изменил и свое имя: он вступил в зрелый возраст под именем Фигаро; он не погиб. Его мать - это та самая Марселина, которая уже успела состариться и теперь ведает хозяйством доктора; потеряв сына, она нашла утешение в ужасном предсказании. И вот ныне оно сбывается. Пустив Марселине кровь из ноги, как это видно из моей пьесы, или, вернее, как это из нее не видно, Фигаро тем самым оправдывает первый стих: Кровь матери своей он пролил бессердечно. Когда после закрытия занавеса он, не ведая, что творит, колотит доктора, он тем самым подтверждает правильность второй части предсказания: Злосчастного отца он поразил потом. Вслед за тем наступает трогательнейший момент: доктор, старуха и Фигаро узнают друг друга. "Это вы! Это он! Это ты! Это я!" Какая эффектная сцена! Однако ж сын, придя в отчаяние от простодушной своей вспыльчивости, заливается слезами и, согласно третьему стиху, хватается за бритву: Но ранил собственным себя он острием. Какая картина! Не подлежит сомнению, что, если бы я не пояснил, собирается ли Фигаро перерезать себе горло или всего только побриться, у пьесы получился бы необыкновенно сильный конец. В заключение доктор женится ни старухе, и Фигаро, в соответствии с последним прорицанием, ...вдруг законным стал и счастлив бесконечно! Какая развязка! Для этого мне пришлось бы написать шестой акт. И какой шестой акт! Еще ни одна трагедия в "Комеди Франсэз"..." Поразительно, правда? Совершенно очевидно, что, рассказывая чудовищную трагедию, которую он мог бы написать, Бомарше потешает нас, издеваясь над кипящей "буйонской" критикой. "Еще ни одна трагедия в "Комеди Франсэз"...". Но ведь мы знаем - он ее напишет! И пьеса будет сыграна на сцене "Комеди Франсэз"! Все, значит, было предусмотрено, взвешено, кроме одной детали, которой правда, не стоит пренебрегать - это будет не трагедия, а комедия: "Безумный день, или Женитьба Фигаро"! Итак, цирюльник был сыном Бартоло и Марселины. В "Женитьбе" родители узнают его по клейму на правой руке, и он станет законным и счастливым! Издевка, разумеется. Значит, Бомарше мог написать своего "Цирюльника", не выдавая нам этого важного секрета, решив хранить его про себя - в ту пору мысль о "Женитьбе" еще не возникла - и, главное, написать свое "Сдержанное письмо", где он нас потешает рассказом о нелепой трагедии, чтобы поставить в смешное положение буйонского критика, меж тем как сам он отлично знает, и знает только он один, что эта трагедия - чистая правда. Вернемся же опять к нашей отправной точке: тайна Фигаро - тайна его рождения. Он вынужден идти дорогой, на которую "вступил, сам того не зная"... Секрет Фигаро - секрет самого Бомарше. Неотступная мысль, определившая много в его жизни, затаенная, подавленная, вытесненная, как сказали бы сегодня, мысль, которая Может быть выражена только окольным путем смеха. Повторяю, своей магией "Цирюльник" обязан теневой стороне, неуловимому. Поразительное дело: самый легкий, самый ясный, самый веселый из всех французских драматургов оказывается, если проанализировать, самым темным, самым загадочным, самым обескураживающим, какого только можно себе представить... "...совершенно разуверившись... Разуверившись!" Все это, конечно, ничего не меняет, обе комедии остаются такими, какими были, живыми и блестящими, было бы безумием смущать зрителя нашими изысканиями; очарование действует без всяких объяснений. Кому, глядя ранней весной, как, словно по мановению волшебной палочки, показываются из земли хрупкие маки, придет в голову думать, что это сорняк или что из сока семян ближайшего родственника этого мака выжимают молочко, которое быстро краснеет, затем делается коричневым и' именуется опиумом? Только ботанику! Так же примерно и с Бомарше. В театре достаточно получить удовольствие, но в биографию автора необходимо вглядеться глубже, даже если это подчас и нарушает праздничное настроение. Вам кажется, что Фигаро вышел из своей гитары, как другие выходили из бедра божества? Не верьте своему впечатлению! Время от времени Бомарше подает нам знаки, конечно, комедийные, но мы уже знаем, комическое _и_ серьезное у него нераздельны. Впрочем, чтобы эти знаки не прошли незамеченными - ведь в театре близорукость весьма распространена, - он возвращается к ним на свой лад, иными словами, насмешничая, в предисловии: "Но как же он (критик) не оценил того, на что все порядочные люди не могли смотреть без слез умиления и радости? Я разумею сыновнюю нежность этого славного Фигаро, который никак не может забыть свою мать! "Так ты знаешь ее опекуна?" - спрашивает его граф в первом действии. "Как свою родную мать", - отвечает Фигаро. Скупец сказал бы: "Как свои собственные карманы". Франт ответил бы: "Как самого себя". Честолюбец: "Как дорогу в Версаль", а буйонский журналист: "Как моего издателя", - сравнения всегда черпаются из "той области, которая нас особенно занимает. "Как свою родную мать", - сказал любящий и почтительный сын. Разумеется, эта реплика Фигаро прежде всего комична, как комична и связанная с ней аргументация, противопоставленная аргументации критика; то, о чем мы сейчас говорили, скрыто в подтексте. Бомарше, которому все известно, заставляет Фигаро, которому ничего не известно, сказать, что он знает Бартоло, как свою мать, адресуясь к зрителям, также находящимся в полном неведении, - на первый взгляд хитроумие совершенно бесцельное, поскольку оно никак не связано с развитием действия. Вот и в часах: мы видим движение стрелок, различаем, который час, но кто при этом вспоминает о спуске или пружине? Часовщик. И я, отец, там умереть не мог! Я был отцом, я должен был бы умереть. Отца и сына связывает только чувство. Я умереть не мог, потому что любил своего сына; но я должен был бы умереть, потому что давать жизнь нелепо. "Вот необычайное стечение обстоятельств... Почему случилось именно это, а не что-нибудь другое? Кто обрушил все эти события на мою голову? Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того не зная, и с которой сойду, сам того не желая". Я вынужден был: я умереть не мог. Бартоло не, может узнать Фигаро, а Фигаро не может даже вообразить, что доктор его отец. Марселине, которая в "Женитьбе" спрашивает Фигаро, не подсказывало ли ему тысячу раз сердце, что Бартоло его отец, он отвечает только: "Никогда". Его отношения с матерью столь же ложны, столь же затемнены. Бомарше, однако, неотступно преследует одна мысль: он сам неизвестно чей сын, и его собственный сын в один прекрасный день ощутит себя неизвестно чьим сыном; он будет отцом и не сможет умереть. Присовокупите нежность, которую он, как мы знаем, питал к старому г-ну Карону, и страстное желание отцовства. "Становитесь отцами: это необходимо" - напишет он после рождения дочери. Потребность иметь сына, нежелание дать жизнь "ничьему сыну", какое противоречие! И разве не замечательно, что этот глубочайший душевный конфликт, так никогда и не нашедший разрешения, вскормил две комедии, из которых одна, во всяком случае, отполирована как зеркало? Взглянув в нее, Андре Жид увидел только блестки остроумия, но он плохо смотрел. Вопреки ли этому внутреннему конфликту или благодаря ему Бомарше превратил свою жизнь в авантюру? Что подстегивает Фигаро? Протестанту, чтобы выжить, приходилось перейти в католичество, цирюльнику - быть к услугам своего господина. Таков был закон, однако Бомарше-Фигаро решил преступить его, взбунтоваться, перейти к действию, поставив под сомнение всю существующую социальную систему. Я могу стать собой только против собственного отца и против короля, которые, один по своей слабости, а другой от своей силы, приговорили меня не быть самим собой. В конечном итоге Бомарше обнаружит, что каждый рождается протестантом, вынужденным тотчас перейти в католичество. Ты мой отец, но ты также и Бартоло. А я не хочу в свою очередь превратиться в Бартоло, я хочу остаться Фигаро, иными словами, я хочу остаться протестантом, ну а коли не выгорит, не стану делать из этого трагедии, только посмеюсь над своим злосчастием: " - Кто тебя научил такой веселой философии? - Привычка к несчастью. Я тороплюсь смеяться, потому что боюсь, как бы не пришлось заплакать". И не станем забывать - не будь этого всепобеждающего смеха, у нас не было бы ни Фигаро, ни Бомарше. Старому г-ну Карону, о котором мы недавно упомянули не без суровости, было не до смерти - шокируя близких, он в свои семьдесят семь лет только и думал, как бы сочетаться в третий раз браком с некой плутовкой, чуть помоложе его самого, девицей Сюзанной-Леопольдой Жанто, у которой он с недавних пор проживал, отнюдь не смущаясь незаконностью этой связи. Жанто, умело разжигавшая чувства г-на Карона, последовала за ним к алтарю 18 апреля 1775 года с восторгом, вполне оправданным брачным контрактом, о котором нам, увы, еще придется говорить. Чтобы добиться своих целей, ей нужно было только распалять старика. Поскольку она и сама пылала, а вдобавок была особой весьма искушенной в делах любви, г-н Карон вполне ее осчастливил, скончавшись через полгода после свадьбы. Бартоло говорил о Розине: "Пусть лучше она плачет от того, что я ее муж, чем мне умереть от того, что она не моя жена". У престарелого Андре и престарелой Леопольды все обстояло немного иначе: она не плакала, заполучив его в мужья, он же, заполучив ее в жены, отдал богу душу. В день бракосочетания отца, которое тот от него утаил, как и в день отцовской кончины, о которой он узнал слишком поздно, Пьер-Огюстен опять был в Лондоне, где сражался с некой девицей, не многим моложе Леопольды и столь же охочей до выгодных сделок. Но прежде чем познакомиться с ней, перевернем страницу. 9 КАКОГО ПОЛА ДРАГУН? Каждая подробность моей жизни отмечена какой-то странностью. Consilio manuque, Фигаро. Как и его герой, сам Бомарше снова готов был служить его превосходительству, великому коррехидору Андалусии, а точнее, Людовику XVI. Король и его министры, со своей стороны, видимо, тоже были не прочь снова прибегнуть к услугам человека со столь легкой рукой. Ведь г-н де Ронак сумел добиться успеха в Лондоне и Вене в таких делах, в которых лучшие тайные агенты терпели поражение. "Интрига и деньги - это твоя стихия!" - говорит в "Женитьбе" Сюзанна, обращаясь к Фигаро. Это ее слова. Она повторяет то, что говорит молва. Мы уже поняли: Бомарше обворожен политикой. Он занимался ею, и весьма удачно, в Англии, это известно в Версале. Но вкус к тайне, очень развитый в том веке, и пороки системы толкали короля и его советников выбирать в дипломатии самые темные пути. Кроме того, личные дела всех принцев всегда перепутывались с делами государственными. Трудно себе представить, сколько энергии и-времени тратили такие люди, как Шуазель и Верженн, чтобы решить альковные проблемы или купить молчание не в меру прытких газетчиков. Короче, если от Бомарше ожидали, что он продолжит ту миссию, которую начал в Лондоне и которая была чисто политической, незаменимому г-ну де Ронаку поручили также распутывать и те низменные интриги, которые плелись в этом городе. Хлопоты г-на де Ронака, сказали ему, прикроют дела Бомарше и всегда будут служить благовидным предлогом для его деятельности в Лондоне. Этот аргумент был не лишен убедительности. Помимо того обстоятельства, что ему нельзя было в открытую соперничать в политических делах с послом Франции, особый характер его политики, крайне враждебный Англии, требовал соблюдения строжайшей тайны. С Рошфором, например, он мог встречаться только на официальной почве. Но эта двусмысленная роль и как бы подпольное положение, которое ему навязывали, вовсе не нравились Бомарше. Он признался в этом Сартину, не скрывая своего неудовольствия: "Сударь, я припадаю к стопам короля, чтобы выразить мое вполне оправданное отвращение к определенному роду поручений, которые к тому же хорошо выполнять труднее, чем самые трудные политические миссии". Мы понимаем его возмущение. Не говоря уж об "отвращении всех оттенков", которое он испытывал, появляясь в обществе таких людей, как Моранд или Анжелуччи, он страдал за свою репутацию. В той двойной игре, которую он вел, общественному мнению была известна лишь внешняя сторона, то есть всевозможные сделки, интриги, шпионаж. И люди, всегда готовые видеть в нем всего лишь ловкого авантюриста, находили таким образом подтверждение своего предвзятого мнения. Еще и сегодня, вопреки очевидности, доказательствам, фактам, все упорствуют в желании судить о нем по той маске, которую он носил. Прежде чем мы встретимся с нашим драгуном, шевалье д'Эоном, мне хотелось бы, признаюсь вам сразу, еще раз остановиться на странности этой судьбы, отмеченной одновременно успехом и поражением. Да, и поражением, ибо как не считать поражением то, что ему так и не удалось отделаться от бубенчиков на своем шутовском колпаке и что он так и не сумел никогда достичь своих истинных целей. Ему тоже хотелось, чтобы, после того как к нему так долго приглядывались, к нему начали бы наконец и прислушиваться. Этот человек, в свое время более знаменитый, чем Вольтер, которого, стоило ему появиться в общественном месте - во Франции как и за границей, - всюду встречали песенкой "Все тот же он", подобно тому как исполняют национальный гимн, когда в зал входит глава государства; этот человек никогда не был по-настоящему признан. Приветствовали и окружали почестями как бы не его, а кого-то другого. Фигаро стал законнорожденным, но сам Бомарше - никогда. Он так и умер неизвестно чьим сыном. В Жокей-клубе, где при приеме нового члена голосуют черными и белыми шарами, достаточно одного черного, чтобы тебя провалили. А против Бомарше всегда кто-то кидал один черный шар. В какой-то момент у нас возникнет подозрение, не сам ли он тайком вынимал его из кармана? Итак, 8 апреля 1775 года Бомарше отправился в Лондон, где его ожидал капитан драгунов. Однако по дороге в Булонь он вскоре заметил, что за ним по пятам следовал "какой-то всадник, который, не теряя его из виду, делал точно такие же перегоны, что и он", - рассказывает Гюден. Первый раз в жизни охотник превратился в дичь. Тем не менее ему удалось обмануть своего преследователя и благополучно прибыть в Лондон. На следующий день г-н де Ронак нашел у себя под дверью анонимное письмо, в котором ему предлагалось в кратчайший срок вернуться во Францию, в противном же случае ему угрожали смертью. Главной чертой характера Бомарше было мужество. С годами, в отличие от большинства людей, любовь к риску у него только усиливалась. Как мы убедимся, он становится все менее и менее осторожным и привыкает постоянно ставить свою жизнь на карту. Его противник или противники, о которых мы ровным счетом ничего не знаем, просчитались. Вместо того чтобы начать прятаться или нанять себе телохранителя, он раскрывает свое инкогнито и ведет себя вызывающе. Прежде всего он отказывается от чужого имени, под которым приехал в Лондон, и повсюду объявляет, что он - Бомарше. С этой минуты его можно встретить в публичных местах без всякой охраны, но окруженного поклонниками, которые еще больше привлекают к нему внимание. Через газету, самым официальным образом, он просит своего анонимного корреспондента объявиться. Вместо ожидаемого посетителя г-н де Бомарше принимает некую даму по фамилии Кампаньоль и монаха-расстригу Виньоля. Оба они писали пасквили. Их произведения, если можно так выразиться, поскольку нет никаких доказательств, что именно они их авторы, метили в молодого монарха. Но если г-жа Компаньоль обвиняла несчастного Людовика XVI в делах, которые во всем Версале он один был не в состоянии свершить, бывший монах, куда более хитрый и ловкий, обличал короля в бессилии другого рода: если верить Виньолю, Людовик XVI только считался королем, а на деле в силу умственной отсталости был игрушкой в руках министров и Австриячки. Бомарше очень легко, должно быть с помощью Рошфора, сумел заткнуть глотки этим двум мошенникам. Справившись с этой задачей, он незамедлительно занялся политикой и, чтобы дать понять королю, что намерен всецело посвятить себя этой деятельности, направил в Версаль длинный мемуар, предпослав ему эти несколько строк, где ставил все точки над "i". "После того как я принял необходимые меры, чтобы уничтожить, не компрометируя себя, этот клубок змей, я занялся более благородными делами, пустился в изучение вопросов, которое приносит куда больше удовлетворения, поскольку мое имя, и только оно, ввело меня в круг людей, принадлежащих к самым разным партиям, и таким образом мне удалось из первых рук узнать все, что касается правительства и нынешнего положения в Англии. Теперь я могу предложить вниманию Вашего Величества очень точные и весьма поучительные наблюдения о людях и здешних обстоятельствах в подробном или кратком изложении. Я могу дать самое верное представление о положении в метрополии, о ее политике в колониях и о реакции Англии на происходившие там беспорядки; я могу также сообщить, какие это возымеет последствия для обеих сторон, и объяснить, нисколько важны все эти события для интересов Франции; а также определить, на что нам надеяться и чего следует опасаться в отношении наших островов, снабжающих нас сахаром; как обеспечить мир, что неизбежно может привести к войне, и т. д.". Бомарше отправил это послание и первый отчет десять дней спустя после приезда: нельзя сказать, что он зря терял время. Если я процитировал это письмо, носящее скорее протокольный характер, то лишь потому, что мне надо было найти отправную точку, чтобы показать эволюцию моего героя. Когда он предложил свои услуги или, вернее, заставил ими воспользоваться, он чувствовал себя еще неуверенно и вел себя поэтому весьма обходительно, однако вскоре он осознает, какую важную роль может играть, и потому начинает говорить все громче и громче и в конце концов доходит до того, что дает королю весьма нелицеприятный урок. Но, прежде чем начать наконец оказывать влияние на политические события, служить интересам Франции и изменять расстановку сил в мире - тайно он помышлял лишь об этом, - он был подвергнут еще одному испытанию и одержал победу над драгуном. В то время в Лондоне трое французов задавали тон общественному мнению: Моранд, г-жа де Годвиль и шевалье д'Эон. До вмешательства Бомарше Французское государство было совершенно бессильно справиться с этим страшным трио. Мы уже видели, как де Ронак превратил браконьера Моранда в самого верного из королевских егерей, дальше мы увидим, как Бомарше, толкнув г-жу де Годвиль в бездну разврата, выведет ее на путь лояльности. С Эоном дело оказалось сложнее. Он был куда более умен, чем Моранд, и, что бы там ни болтали, другого пола, чем г-жа де Годвиль. Шарль-Женевьев-Луи-Огюст-Андре-Тимоте д'Эон был одной из самых любопытных фигур XVIII века. О нем, как известно, без конца говорили и писали. Надо добавить, что этот капитан драгунов делал все, что было в его силах, чтобы привлечь внимание к своей особе или, выражаясь без экивоков, к некоему своеобразию своей анатомии. Но, смею сказать, игра не стоила свеч. Шарль-Женевьев д'Эон, давайте сразу же рассеем все сомнения, был совершенно нормальным мужчиной. Когда он умер в 1810 году, целый сонм врачей кинулся на его труп, подобно тому как несчастья обрушиваются на бедняка. Но, к их великому разочарованию, они без особого труда констатировали, что имеют дело не с драгуншей. Один из них подписал следующий документ: "Настоящим подтверждаю, что в присутствии г-на Адера, г-на Уилсона и отца Элизе я обследовал тело шевалье д'Эона, подверг его вскрытию и обнаружил при этом, что мужские органы у него нормальны во всех отношениях. Томас Копленд, хирург". А ведь эти врачи втайне надеялись найти доказательства, что Зон гермафродит, потому (я весьма сожалею, что вынужден входить в такие подробности) они и подвергли его самому тщательному осмотру. Будь у врачей хоть малейшее сомнение, обнаружь они хоть какую-то внешнюю или внутреннюю недоразвитость его половых органов, они с радостью и с сознанием исполненного долга принялись бы писать по этому поводу статьи, делать научные сообщения и устраивать конференции. Разочарованные результатом обследования, они все же оказались честны и сообщили то, что видели, убежденные, что раз и навсегда покончили с этой тайной. Но они не учли всевозможных сочинителей легенд, которые знают вкусы своей клиентуры. И теперь еще немало людей продолжают интересоваться тайной" красавца шевалье, хотя слово "тайна" здесь можно употребить лишь по традиции. Когда Бомарше впервые встретился с Эоном, тому было около пятидесяти. Это был уже немолодой человек. Известно, что мужчины, у которых долго сохраняется юношеский облик, в старости выглядят хуже других. Их кожа покрывается морщинами, черты лица расплываются, краски блекнут. Внезапно Дориан Грей становится похожим на свой портрет. Говорят, это случилось и с шевалье д'Эоном. В двадцать лет его изящество и красота были настолько бесспорными, что его вполне можно было принять за девушку. Ошибиться на его счет было легко. Так как к тому времени он уже успел проявить дипломатические способности, не скрывал своего желания оказывать тайные услуги, а мужества у него было хоть отбавляй, Людовик XV послал его в Санкт-Петербург, где ему удалось получить должность чтицы у императрицы Елизаветы. Если верить слухам, Шарль-Женевьева покорила царицу и уехала только после того, как добилась сближения внешнеполитических курсов России и Франции. Когда Зону стукнуло тридцать лет и сомнений насчет его пола уже не оставалось, Женевьева вновь превратилась в Шарля, который занимал различные посты в посольствах. На протяжении двадцати лет (или около того) ни у кого и в мыслях не было сомневаться насчет его пола. Шарль "пил, курил и чертыхался как немецкий фельдъегерь"; к тому же, вспыльчивый по натуре, он всегда был готов выхватить шпагу и драться. Непобедимый дуэлянт, он многих убил и многим причинил горе. Поэтому во врагах у него недостатка не было. После парижского договора Людовик XV назначил его секретарем посольства в Лондоне, а затем первым советником при после Герши. На самом деле шевалье д'Эон получил в высшей степени секретное поручение. Король велел ему собрать все предварительные сведения на случай возможной высадки французских войск в Англии. Это значило, что двор полностью доверял ему. Д'Эон всецело отдался выполнению своей миссии, завязывая контакты с членами британского правительства и Георгом III. Некоторые авторы вслед за Гайярде уверяют, что драгун настолько преуспел в своем усердии, что очутился в постели королевы Софии-Шарлотты и, следовательно, является настоящим отцом Георга IV. По их словам, шевалье, чтобы спасти честь королевы, сам пустил слух, будто он - женщина. И те же самые "историки" объясняют приступы безумия у Георга III сомнениями, терзавшими его по поводу своего отцовства. Однако, судя по фактам, слух об этом "романе" ни на чем не основан. Ломени, который в него не верил, утверждает, что только одно письмо герцога д'Эгийона, адресованное шевалье, "придает некоторое правдоподобие этой версии", не выдерживающей, однако, критики с точки зрения логики и опровергнутой всеми остальными свидетельствами. В этой сказке, не представляющей ни малейшего интереса, важно лишь то, что до смерти Людовика XV никто и не помышлял принимать драгуна за даму. Зато его жестокая ссора с графом де Герши имеет прямое отношение к, Истории. Конфликт между послом и доверенным дипломатом был неизбежен, поскольку один получал приказы от своего министра, а у другого лежали в кармане письма самого короля, но он не мог их предъявить. В этой двойной королевской игре Герши видел только те карты, которые держал в руках. Поэтому он вскоре счел шевалье человеком, купленным Англией, и пытался найти тому подтверждение, захватив его документы. Собирался ли посол, как утверждает шевалье, отравить его с помощью некоего Трейссака де Вержи? Этого я не знаю. Ясно другое, а именно: оба дипломата не могли больше друг друга выносить и дело дошло до дуэли. Скандал получился весьма серьезный и имел последствия, поскольку сын г-на де Герши публично поклялся, что не покинет этого мира, не отомстив за отца. Людовик XV оказался в весьма затруднительном положении, ему пришлось официально уволить Зона в отставку, однако в письме он просил его тайно продолжать свою миссию. Но тут Людовик XV умер, и, как это часто бывает в подобных случаях, тайный агент Зон, всеми забытый, лишенный связи с родиной, разоренный, потерявший все контакты, превратился в бывшего агента. Но драгун в отставке располагал настоящим сокровищем: письмами умершего короля. Вскоре он решил это сокровище использовать. Я полагаю, нам было необходимо сделать это небольшое отступление и вернуться назад, чтобы понять, не рискуя ошибиться, какова была природа отношений между шевалье д'Эоном и Бомарше. "Случайно" ли Бомарше встретился с драгуном, как это обычно считают? Не думаю. Я убежден, что Верженн попросил нашего дипломатического курьера принять экстренные меры. Переписка между министром иностранных дел и Бомарше показывает, что предстоящая сделка была как следует подготовлена, поскольку шевалье д'Эон уже сообщил свои условия в письме, адресованном Верженну несколько месяцев назад. Одним словом, драгун, которому надо было кормить семь ртов, требовал от государства около 300 000 ливров; впрочем, часть этой суммы ему просто задолжали - монархия, как я уже говорил, расплачивалась неохотно; при этом подразумевалось, что, как только названная сумма будет ему выплачена, он вернет Франции свое сокровище. Они встретились в конце апреля или в начале мая, и начались переговоры. "Мы оба, - рассказывал шевалье, - находились во власти естественного любопытства, присущего редким животным, когда они вдруг сталкиваются". У драгуна были все качества, необходимые для того, чтобы понравиться Бомарше. Он был блестящ, забавен, циничен и знал Лондон, как никто. Его повсюду принимали, он пользовался успехом благодаря уму и экстравагантности, только что обогатил свою легенду, придумав, будто он женского пола, и кричал о том на всех углах. Гюден, последовавший за Бомарше в Лондон, познакомился с ним у лорд-мэра: "В первый раз я встретился с д 'Эоном у Уилкесов. Удивленный тем, что на груди одного из гостей сверкал крест Святого Людовика, я спросил у дочери Уилкеса, кто это такой; она назвала его имя. "У него женский голос, - сказал я. - Видимо, отсюда и возникли все слухи, которые ходят о нем". Больше я тогда ничего не знал. Мне также ничего еще не было известно об отношениях д'Эона с Бомарше. Вскоре я услышал об этом от самого драгуна. В слезах признался он мне (говорят, это было в духе д'Эона), что он - женщина; она тут же обнажила свои ноги, испещренные шрамами - следы ран, которые она получила, когда упала с убитого в бою коня, и по ней, распростертой на земле, умирающей, проскакал целый эскадрон". Легко себе представить, что в тогдашних салонах все готовы были без устали слушать исповедь старого капитана, который, рыдая, признавался в том, будто он - барышня, и задирал штанину, чтобы показать свои старые раны. Если некоторые, как, например, Гюден, верили ему на слово, другие слушали его развлечения ради. Однако никто никогда не спросил д'Эона, например, почему хирурги в полевых госпиталях, зашивая его раны, не обнаружили, что он - дама. Ведь стоило кому-нибудь задать подобный вопрос и получить на него ответ, как игра была бы прекращена. В местах, пользующихся не столь доброй славой, как светские салоны, куда захаживал Бомарше, сопровождая д'Эона, и где он вскоре сделался завсегдатаем и даже подцепил некую болезнь (сами догадайтесь, какую), держали пари по поводу пола драгуна. Были сделаны довольно значительные ставки - на "мистера стерлинга" и "мисс гинею". Чтобы выяснить, кто же выиграл, ждать пришлось долго - до 1810 года. Не будем вдаваться в подробности переговоров насчет сделки, которые были нелегки, поскольку шевалье никак не мог решиться отдать свое сокровище, не получив полного удовлетворения, то есть выполнения всех своих требований: оплаты его долгов, назначения пенсии в 12 000 ливров и права вернуться во Францию. Больше всего переговоры затянулись из-за этого последнего пункта - сейчас мы увидим, почему. Дело в том, что Людовик XVI соглашался на возвращение шевалье на родину только при условии, что тот переоденется женщиной. В письме Верженна, адресованном Бомарше и датированном 26 августа, вопрос, как мне кажется, поставлен совершенно ясно: "Сколь велико бы ни было мое желание видеть г-на д'Эона, познакомиться с ним и послушать его, не скрою от Вас, сударь, тревоги, не дающей мне покоя. Его враги не дремлют и с трудом простят ему его злословие. Если он приедет сюда, как бы разумно и осмотрительно он себя ни вел, они легко смогут приписать ему слова, нарушающие обет молчания, которого требует король. Опровержения и оправдания в подобных случаях всегда весьма затруднительны и противны благородным душам. Вот если бы г-н д'Эон согласился появиться в женском обличье, все было бы решено. Но, конечно, только он один может принять такое предложение. Однако в интересах его собственной безопасности ему следует посоветовать не проживать во Франции, а особенно в Париже, во всяком случае, в ближайшие несколько лет. Воспользуйтесь моим мнением так, как сочтете нужным". Из этого письма можно, мне кажется, получить ответ на вопрос, который, естественно, возникает. Почему шевалье д'Эон должен был носить во Франции женское платье? Для современной психологии такое объяснение может показаться странным, но в основе его лежит совершенно очевидная вещь: в мужском костюме д'Эона обязательно убили бы. Анна и Клод Мансерон были совершенно правы, когда писали, что в XVIII веке тайная полиция не убивала женщин. Не вызывали их и на дуэль. И действительно, молодой граф де Герши, который поклялся отомстить за отца, отнесся с почтением к "девице д'Эон", как только она вернулась во Францию. К тому же легко предположить, что, создавая в Лондоне двусмысленную легенду вокруг своего имени, драгун весьма ловко готовил и делал возможным свое возвращение во Францию. Конечно, не надо ничего упрощать. Г-н д'Эон никогда не потерпел бы подобных слухов, не находи он в них какую-то выгоду или удовольствие. Однако в нем не было решительно ничего женственного, если не считать голоса. И нечего думать, будто его странное поведение можно отнести за счет осознанной гомосексуальности. Д'Эон любил женщин, не так чтобы страстно, но только их. Зато он обожал, чтобы о нем говорили, и охотно привлекал внимание к своей персоне. Он был в восторге от того, что ходил этакой живой загадкой и обманывал всех вокруг. Видимо, еще в Санкт-Петербурге вместе с платьем чтицы он приобрел привычку вести сложную игру. Приведенное письмо, как и многие другие, текст которых столь же ясен, показывает, что ни Верженн, ни Бомарше ни на минуту не поддались мистификации старого драгуна. Но подобные легенды живучи. Иные авторы не разобрались в игре министра и его посланника, которые иной раз в своей переписке писали про Зона в женском роде. Вот, например, Бомарше: "Все здесь говорят, что эта безумная от меня без ума". Или Верженн: "Какой интерес, по-вашему, этой амазонке... и т. д.". Что же касается самого заинтересованного лица, он охотно участвовал в этом маскараде и писал Бомарше, например, следующее: "Между нами никогда не было никаких обязательств; все, что Вы смогли оговорить касательно нашего будущего брака и т. д.". Сам тон этих шуток, как мне кажется, не оставляет каких бы то ни было сомнений. Тем не менее, повторяю, многие историки, и притом весьма солидные, утверждают, что Бомарше обманывался по поводу стареющего драгуна. В этом случае дело обрело бы особую пикантность, и я, уж поверьте, с большой радостью раскрыл бы всю его подноготную, но не могу идти против собственного убеждения и фактов. Чтобы закончить переговоры с д'Эоном, Бомарше пришлось несколько раз ездить из Лондона в Париж и обратно. Вскоре мы увидим, что у него были и другие основания для личных бесед с Людовиком XVI и Верженном, но он относился к невероятной сделке с д'Эоном весьма ответственно, не забывая, что это - первоочередное поручение. Вот, например, вопросы, которые Бомарше был вынужден задать Людовику XVI, и ответы, которые последний дал за несколько дней до окончательного завершения этого дела, когда условие "женственности" драгуна было уже безоговорочно принято. "Разрешает ли король носить девице д'Эон крест Святого Людовика на женском платье? Ответ короля: Только в провинции. Одобряет ли его величество сумму в 2000 экю, которые я передал этой девице, чтобы она заказала себе женские наряды? Ответ короля: Да. Может ли она, в таком случае, полностью располагать своими мужскими гражданскими одеждами? Ответ короля: Необходимо, чтобы она их продала". В конце концов сделка все же состоялась, и после последней попытки увильнуть д'Эон передал Бомарше все документы, которыми располагал. Дело было обставлено столь серьезно, что они даже подписали договор: "Мы, нижеподписавшиеся, Пьер-Огюстен Карон де Бомарше, специальный посланец короля Франции и т. д. и барышня Шарль-Женевьева-Луиза-Огюста-Андре-Тимоте д'Эон де Бомон, старшая дочь и т. д." В канун подписания этого документа Бомарше получил от короля письменное разрешение бывшему драгуну сохранить свой военный мундир, каску, саблю, пистолет и ружье со штыком, "как сохраняют дорогие предметы, принадлежавшие любимому существу, которого не стало", и это условие, как и все прочие, было черным по белому оговорено в документе. Лишившись своего сокровища, драгун больше никому не был страшен. Так как он не спешил вернуться во Францию, его забыли. Ожесточившись, к тому же оскорбленный, видимо, поведением Бомарше, который, выполнив поручение, утратил к нему всякий интерес, д'Эон постарался привлечь к себе внимание, распространяя слух, будто Бомарше прикарманил значительную часть причитавшейся ему суммы. Но на сей раз Бомарше, уже понимающий толк в клевете, принял все меры предосторожности, и шевалье д'Эону пришлось отказаться от этих злобных инсинуаций. Поскольку ума и времени у него хватало, он придумал другие. Окунув свое перо в самую едкую кислоту, он написал Бомарше и Верженну (с жалобой на Бомарше) несколько довольно забавных писем, которые сам читал во всех салонах. Из всех его ядовитых стрел отметим ту, которая, как мне кажется, наиболее точно попадает в цель: "У Бомарше заносчивость ученика часовых дел мастера, который случайно открыл перпетууммобиле". Самое странное во всей этой истории то, что шевалье д'Эон не воспользовался правом, за которое так долго сражался. Он вернулся во Францию лишь в 1777 году, чтобы сразу же ее покинуть. С присущим ему апломбом он появился в Версале в парадной драгунской форме. Когда ему заявили, что он больше не имеет права на эту привилегию, он явился на следующий день в женском платье. Г-жа Бертен, портниха принцесс, одела его по последней моде. Гримм, которому посчастливилось увидеть драгуна в таком наряде, никак не мог опомниться от этого зрелища: "Трудно вообразить что-либо более невероятное и непристойное, чем девица д'Эон в юбке". 10 Я, БОМАРШЕ Если Ваше Величество отвергает какой-нибудь проект, долг каждого, кто к нему причастен, от него отказаться. Но... Автор исторического сочинения, желающий сохранить непредвзятость, вскоре убеждается, что легче сдвинуть с места гору, чем опровергнуть сложившуюся легенду. Случай с Бомарше, не спорю, необычный, и правду сказать трудно, потому что она противоречит предрассудкам и предвзятому мнению. Так что же, прикажете искажать факты, чтобы не сойти с рельсов Истории? Либо молчать? Это, как было ясно с первой же страницы книги, не входит в мои намерения. Я с самого начала сказал: роль Бомарше в отношениях между Францией и Англией, с одной стороны, и между Францией и Америкой - с другой, была не только основополагающей, но и решающей. Во время своего путешествия в Испанию Бомарше вкусил радость политики, не ту, которую испытывают, занимая важный пост или прославляя свое имя, а ту, которая охватывает тебя, когда ты можешь воздействовать на ход событий. Мадрид был его ученичеством. Скорее всего, он потерпел там поражение. В то время Бомарше был еще слишком молод, чтобы держаться независимо с властями и толковать на свой лад полученные приказы, и так торопился добиться успеха, что не мог правильно оценить расстановку сил. В последующие десять лет, которые, как мы только что видели, были необычайно бурными, он много думал, иными словами, работал. Все победы этого человека, кажущиеся нам такими изящными, легкими, неизбежными, на самом деле - результат неистовой работы. Он отдался делам Франции с той же страстью, с какой прежде отдавался часовому делу. В течение десяти лет он пытался разобраться в создавшемся положении и, когда убедился, что нашел нужный ключ, внезапно изменил тон. Короли и министры, которые до той поры слушали его с удивлением и любопытством, стали вдруг относиться к нему как к равному. Убежденный в своей правоте, Бомарше ^больше не прибегал к интригам, чтобы его услышали, просто он заговору громче и увереннее. "Я, Бомарше". Но подлинной пружиной его деятельности была любовь, которую он питал к Франции, любовь настолько сильная, что он отождествлял себя со своей страной. Такое блаженное состояние длилось всего несколько месяцев. Честолюбие большинства политиков вполне удовлетворяется теми должностями, которые они занимают, а деятельность свою они сводят к текущей переписке. Государственных деятелей, которые хотят и могут творить Историю, мало, но все же такие есть. Еще реже встречаются любители - вспомните Фигаро! - которые изменяют лицо мира. Я все время возвращаюсь к изначальному объяснению. Сын человека из низшего сословия, часто живущий нелегально, под чужим именем, публично ошельмованный, то есть не имеющий никаких гражданских прав, Бомарше будто был приговорен к необходимости доказывать, что он существует вопреки закону, вопреки обществу, вопреки правосудию и что он действительно Бомарше. Этот своего рода "Сизифов бой" вечно надо было начинать сызнова, но за несколько месяцев 1776 года он одержал победу. В тот год на какой-то отрезок времени он был Бомарше, был законным гражданином, был Францией. В истории любой страны бывают такие благоприятные моменты, когда можно захватить власть. Отставка одних, неспособность или слабость других, всевозможные обстоятельства, то, что мы сегодня назвали бы конъюнктурой, разделение мыслящих людей на кланы, группировки, нейтрализующие друг друга, а зачастую еще и падение нравов - в результате получается, что никто не держит скипетр в руке, и достаточно проявить немного дерзости, чтобы его схватить. Впрочем, можно описать Францию 1775 года более поэтично, сравнив ее со спящей красавицей. В заколдованном замке все погружены в дрему, все предаются пустым сновидениям. Только появление принца может разрушить эти чары. В таких условиях любой, лишь, - бы у него хватило смелости, сумеет разбудить спящую красавицу и овладеть ею. Уже до меня другой человек, который лучше разбирался в этих вещах, подчеркнул эротизм политики, когда вспыхнувшее желание - какой-то призыв, государственный переворот, принятое решение - разом пробуждает нацию и оплодотворяет ее. Но в Истории случается, что принцы не снимают своих масок, и остаются неизвестными. Это торопливые любовники, свершив свое дело, они исчезают. Парижский договор, которым завершилась Семилетняя война, положил конец французскому господству в Европе. Если наша страна сохраняла первое место как в области демографии, так и в экономике, то Лондон царил уже не только на морях. С 1773 года он водил на помочах весь континент. Снесенные укрепления в Дюнкерке" занятом английскими комиссарами, свидетельствовали об упадке Франции. Провинция Лотарингия, полученная по наследству, и Корсика, приобретенная за деньги, не вернули нам чести, потерянной в Росбахе, Квебеке и других местах. Как всегда во Франции, политическому унижению сопутствовала духовная деградация. Даже язык, который так долго был языком вселенной, казалось, готов был исчезнуть, как исчезал с прилавков бакалейных лавок кофе. При дворе и в высшем обществе столицы свирепствовала англомания. За военным поражением последовала моральная капитуляция. В Версале исполнительная власть, всецело поглощенная борьбой с финансовыми трудностями, не решалась что-либо предпринять. Австрийский клан, действующий по указке печально известного Мерси-Аржанто, вносил свою лепту во всю эту сумятицу. Таково было на первый взгляд положение во Франции после смерти Людовика XV. Но во многих жили еще дух сопротивления и воля к реваншу. Прежде всего в народе, во всяком случае, в некоторой его части, затем в определенных кругах дворянства. Доказательством тому служат манифестации, последовавшие после отставки Шуазеля. Молодой Людовик XVI - это надо сразу сказать - поставил себе задачу вернуть Франции то место, которое она занимала, а именно - первое. Его желание добиться поражения Англии несомненно. Кроме того, несмотря на личные и весьма настойчивые обращения к нему Габсбургов, которые надеялись вовлечь Францию в свои ямперские авантюры, он всегда сохранял по отношению к ним известную дистанцию. Новый король был настолько умен, что назначил на пост министра иностранных дел человека, исполненного страстной любви к Франции, который знал, что возрождение его страны связано с упадком Англии. Но Гравье де Верженна и Людовика XVI сближало присущее им обоим врожденное миролюбие и осторожность. Помимо рассудительности король отличался также пристрастием к добродетели и нравственности как основе отношений между государствами. Фридрих II дал ему верную оценку, сказав: "Людовик XVI почти всегда склонен прикрываться высокими идеалами". Но мечтать о Франции, страстно желать ее возрождения, ничего для этого не предпринимая, - не означало ли это продолжать по-прежнему спать? Зато Бомарше в Лондоне отнюдь не спал и вел одновременно четыре жизни: он с равной страстью увлекался открытиями капитана Кука и исследованиями в области пульсации крови, вел переговоры о покупке леса для французского флота, занимался с кем попало любовью и набрасывал первые реплики "Женитьбы Фигаро". Но все это было безделицей рядом с его основным занятием - политикой. В политике Англия уже не имела от него секретов. Введенный Рошфором в правительственные круги, а Уилкесом в круги оппозиции, он первым обнаружил, что Альбион, достигнув своей вершины, вот-вот готов с нее спуститься. Но главное, глубоко проанализировав конфликт Объединенного королевства с его американскими колониями, он очень быстро пришел к мысли, что, помогая "инсургентам", Франция, которая не в состоянии вести с Англией открытую войну, решающим образом ослабит свою соперницу и тем самым вновь обретет свое первенство. Его рассуждения представляются мне тем более выдающимися, что в них учтен характер Людовика XVI и французских министров, крайнюю осторожность которых мы уже подчеркивали. Достигшего весьма преклонного возраста графа де Морепа вряд ли еще могла увлечь какая-нибудь авантюра; Сен-Жермен в военном министерстве тратил всю свою огромную энергию на реорганизацию армии; в министерстве финансов Тюрго, а за ним Неккер думали только о том, чтобы удержать курс валюты. Верженн и Сартин, более восприимчивые к аргументам Бомарше, были по натуре крайне миролюбивы, а анализ фактов склонял их к умеренной политике; первый, встревоженный примером Шуазеля, больше всего опасался последствий возможного конфликта, второй же с печалью отдавал себе отчет в крайней слабости своего флота. Что касается короля, то он, повторим это еще раз, был раздираем между требованиями добродетели и желанием вернуть Франции утраченное ею место. Уверенный в себе, не сомневающийся в своей правоте и убежденный в том, что способен одержать верх над всеми, Бомарше, действуя всецело на свой страх и риск, проявляя апломб безумца и упрямство гения, сделает невозможное, чтобы вовлечь в свою игру Людовика XVI и Верженна, и в этом преуспеет. То, что Бомарше взял на себя историческую инициативу втянуть Францию в конфликт, который противопоставлял Англию рождающейся Америке, и играл во всех этих делах, вплоть до заключения Версальского договора, решающую роль, настолько бесспорно, что уже не может служить предметом обсуждения. Я ничего не выдумываю, существуют доказательства, они уже давно находятся в распоряжении историков. Я утверждаю, что в течение нескольких месяцев Бомарше, и только он один, воплощал собой Францию. Но приятно ли признать такую правду? Если думают, что неприлично хотя бы на день, бросить Францию в объятия Фигаро, тогда и в самом деле надо фальсифицировать историю и чествовать маркиза де Лафайета, как это делают вот уже скоро два столетия, Чтобы добиться нужного решения, надо было убедить Людовика XVI и Верженна. Бомарше занимается этим со все нарастающим напором. С сентября 1775 года он не раз писал королю, чтобы постепенно приучить его к мысли о французском вмешательстве: "Сир, Англия переживает такой кризис, такой беспорядок царит как внутри страны, так и в колониях, что она потерпела бы полное крушение, если б только ее соседи и соперники могли этим всерьез заняться. Вот правдивый рассказ о положении англичан в Америке; все эти подробности мне поведал житель Филадельфии, только что приехавший из колонии, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию с английскими министрами, которых его рассказ поверг в страшнейшее смятение и ужас. Американцы, готовые выстоять ценой любых страданий и исполненные того энтузиазма в борьбе за свободу, который часто делал маленькую нацию корсиканцев грозой генуэзцев, стянули под Бостоном тридцать восемь тысяч человек, хорошо вооруженных и готовых к бою; осаждая город, они ставят английскую армию перед выбором: либо умереть там с голоду, либо оставить его, чтобы расположиться на зимние квартиры где-нибудь в другом месте, что ей неизбежно и придется сделать. Примерно сорок тысяч человек, столь же хорошо вооруженных и готовых к бою, как и те, о которых я уже говорил, защищают остальную территорию страны, причем в числе этих сорока тысяч нет ни одного земледельца, который бросил бы свое поле, ни одного рабочего, который ушел бы с мануфактуры. В солдаты подались в первую очередь все те, кто прежде занимался рыбной ловлей - промыслом, уничтоженным англичанами. Эти люди считают, что таким путем они мстят за разорение своих семей и за попранную в их стране свободу. К рыбакам, чтобы воевать с общими преследователями, присоединились и те, кто раньше занимался морской торговлей, тоже подорванной англичанами. Армию пополнили и все работавшие в портах - так она получила солдат, боевой дух которых питается гневом и жаждой мести. И я уверяю Вас, сир, что такая нация непобедима, особенно потому, что за ее спиной для отступления столько земли, сколько нужно, даже если, англичанам удалось бы захватить все побережье, что, однако, совершенно нереально. Все разумные люди в Англии убеждены, что английские колонии для метрополии потеряны, таково и мое мнение. И все же открытая война, происходящая в Америке, куда менее опасна для Англии, чем та скрытая война, что в скором времени вспыхнет в Лондоне; вражда между группировками достигла предельного накала после заявления короля Англии, в котором он объявил американцев изменниками. Эта глупость, это сущее безумие со стороны правительства придали новые силы всем оппозиционерам, объединив их против короля: на первых же заседаниях парламента было принято решение открыто порвать с партией двора. Полагают, что в результате этих заседаний не менее семи-восьми представителей оппозиции будут отправлены в лондонскую тюрьму, и этого часа ждут, чтобы ударить в набат. Лорд Рошфор, мой друг уже пятнадцать лет, в разговоре со мной сказал, вздыхая: "Я весьма опасаюсь, сударь, что, прежде чем кончится зима, полетят головы либо в партии короля, либо среди оппозиции". В то же время лордмэр Уилкес в минуту доброго расположения и непринужденности в конце званого обеда публично сказал мне дословно следующее: "Король уже давно оказывает мне честь, ненавидя меня. Ну а я всегда отдавал ему должное и потому презирал его. Настала пора решить, кто из нас правильнее судил о другом и куда подует ветер, когда полетят головы". В переписке с Верженном Бомарше более настойчив - и проявляет нетерпение: "Обо всем этом должна была идти речь на вчерашнем совете, а Вы сегодня утром ничего мне не сообщаете. В подобных делах самое гибельное - неуверенность и потеря времени. Должен ли я здесь ожидать Вашего ответа или мне уехать, так ничего и не дождавшись? Хорошо или плохо я поступил, пытаясь прощупать, что держат на уме люди, решения которых для нас столь важны? Должен ли я впредь пресекать все попытки вести со мной доверительные разговоры и, вместо того чтобы собирать сведения, которые могут оказать влияние на нынешнюю революцию, отталкивать всех; кто может мне что-либо сообщить? Одним словом, кто я, секретный агент, приносящий пользу моей стране, или всего лишь глухой и немой путешественник?" В самом деле, как это отмечает Брайан Мортон в своей книге "Переписка Бомарше", Верженн в сентябре 1775 года еще полностью не доверял суждениям Фигаро. Чтобы проверить его сообщения, он отправил в Америку одного из своих агентов, Аршара де Бонвулуара, выехавшего из Франции 8 сентября. Однако сведения Бомарше были верными, потому что исходили из Филадельфии, где в мае 1775 года собрался Второй Континентальный конгресс. Адаме, Ли, Диккинсон, Джефферсон, Франклин уже заседали там, представляя кто Виргинию, кто Пенсильванию и т. д. 17 июня в Банкер-Хилле, в Массачусетсе, восставшие нанесли англичанам тяжелые потери, хотя вместо пуль использовали гвозди, гайки и камни. Этим группам сопротивления нужен был стратег и начальник, и Филадельфия назначила на этот пост Джорджа Вашингтона. Но это еще не было тотальной войной. Как справедливо пишет Андре Моруа в своей "Истории Соединенных Штатов", не кто иной, как сам Георг III заставил колонии перейти рубикон. В тронной речи в октябре 1775 года король Англии заявил, что метрополия никогда не откажется от своих колоний и что отнесется со снисхождением к "своим заблудшим детям, если они попросят прощения у короля". Мы по опыту знаем, какое Впечатление производят подобные речи. Бомарше, сразу прикинувший, какие последствия это будет иметь, и все больше укреплявший связи с американцами, во время своей краткой поездки в Париж послал королю длинный мемуар. Его необходимо процитировать здесь полностью - в нем вы найдете доказательства всего, о чем я говорю. В этом совершенно выдающемся письме, поражающем своей крайней смелостью, Бомарше позволяет себе учить короля, как Фигаро - графа Альмавиву, но если Фигаро говорил как слуга, то Бомарше, рассуждает как хозяин. За несколько дней до того, как он вступил с монархом в решительный бой, он сообщает Верженну р своей тревоге и пишет, что сильно опасается, "как бы в деле таком легком, необходимом и, быть может, самом важном из всех, которые королю когда-либо придется решать, Его Величество не заняло бы вдруг отрицательной позиции". Он требует, чтобы король не становился ни на чью сторону, пока не послушает его защитительной речи хотя бы в течение пятнадцати минут. Вот эта речь, она же - ультиматум: "Сир, если Ваше Величество отвергает какой-нибудь проект, долг каждого, кто к нему причастен, от него отказаться. Но бывают проекты, коих природа и значимость столь жизненно важны для блага королевства, что самый ревностный слуга может счесть себя вправе настойчиво предлагать их вновь и вновь Вашему вниманию из опасения, что с первого раза они не были достаточно благожелательно поняты. Именно к таким проектам относится и тот, который я здесь не обозначаю, но с которым Ваше Величество знакомы через посредство господина де Верженна. Склонить Вас к нему я могу только убедительностью своих рассуждений. Это единственное средство, которым я располагаю. Поэтому умоляю Вас, Сир, взвесить все мои доводы с тем вниманием, которого заслуживает данное дело. После того как Вы прочтете эту докладную записку, я буду считать, что выполнил свой долг. Наше дело предлагать; Вам, Сир, решать. И Ваша задача куда более значительна, чем наша, потому что мы перед Вами в ответе лишь за чистоту своих помыслов, тогда как Вы, Сир, в ответе перед богом, перед самим собой и перед целым великим народом, который доверен Вашему попечению и благо или беды которого всецело зависят от Вашего решения. Господин де Верженн написал мне, что принять предложенный выход Ваше Величество не считает возможным из чувства справедливости. Таким образом, Вы не высказываете сомнений в огромной пользе этого проекта и не опасаетесь трудностей его осуществления, Ваше возражение основано исключительно на нравственной щепетильности Вашего Величества. Подобные мотивы отказа вызывают столь глубокое уважение, что следовало бы замолчать и отбросить задуманное, но крайняя важность рассматриваемого вопроса все же вынуждает нас еще раз проанализировать, действительно ли чувство справедливости короля Франции требует отказаться от предложенного плана. Любая идея, любой проект, оскорбляющий чувство справедливости, должен, как правило, быть отвергнут честным человеком, это несомненно. Но, Сир, в политике, в отношениях между государствами неприменима мораль, непреложная в частных отношениях. Частное лицо не имеет права нанести ущерб своему ближнему, какие бы блага это ему ни сулило, потому что все Ваши подданные живут, подчиняясь общим для всех гражданским законам, обеспечивающим безопасность каждого в отдельности и всех вместе взятых. Каждое же королевство - это обособленное целое, и разница интересов отделяет его от соседних государств больше, чем море, укрепления и границы. У него нет с соседями общих законов, которые обеспечивали бы его безопасность. Отношения между ними определяются единственно лишь естественным правом. Иначе говоря, это такие отношения, которые каждому из них продиктованы стремлением к самосохранению, благополучию и процветанию, отношения, представляющие видоизменения того принципа, который именуется человеческим правом и который, согласно самому Монтескье, сводится к двум законам: во-первых, стремиться к собственному благу, во-вторых, причинять при этом как можно меньше зла другим государствам. Эта максима стала столь неотъемлемой основой политики, что король, который правит страдающими от голода туземцами, считая себя отцом своего народа и чужим любому другому, не должен удерживать своих несчастных подданных от нападения на соседей, чтобы с оружием в руках добыть себе там все необходимое, если иначе им не выжить. Ибо быть справедливым к своим подданным и защищать их - прямая и неотъемлемая обязанность короля, тогда как быть справедливым по отношению к соседним народам он может лишь в зависимости от обстоятельств. Из этого следует, что национальная политика, обеспечивающая существование государств, почти во всем расходится с гражданской моралью, которой руководствуются частные лица... Но, сир, была ли когда-нибудь и может ли вообще существовать между Францией и Англией какая-либо связь, которая в силах остановить Ваше Величество? Ведь доказано, что покой Вашего королевства, благосостояние Ваших подданных, великолепие Вашего престола зависят исключительно от упадка, в который Вы сумеете привести этого естественного врага, этого соперника, завидующего любому Вашему успеху, этот народ, который в силу устоявшейся системы всегда был к Вам несправедлив и руководствовался по отношению к нам принципом, хорошо сформулированным в проклятой максиме: "Если бы мы хотели быть справедливыми по отношению к французам и испанцам, нам пришлось бы от слишком многого отказаться. Поэтому наш долг в том, чтобы их постоянно ослаблять". Эту максиму повторяли тысячу раз, и ей аплодировали, когда ее провозглашал знаменитый Питт, ставший кумиром английской нации, после того как ему отказали в праве командовать ротой драгунов, поскольку у него не было ни дворянского звания, ни достаточных способностей, чтобы занимать такой жалкий пост... Итак, Вам все время придется иметь дело с этим наглым народом, начисто, лишенным деликатности и совести. Именно его и только его я имел в виду, предлагая свой план. Именно его, Сир, Вам так важно унизить и ослабить, если Вы не желаете, чтобы он ослаблял и унижал Вас при каждом удобном случае. Ничто, кроме недостатка сил, не удерживало его от попыток захватить наши владения и нанести нам оскорбления. Разве не он начинал всякий раз войну без объявления? Разве не он вверг Вас в последнюю, внезапно в мирное время захватив 500 Ваших кораблей? Разве не он вынудил Вас к унизительному акту - разрушить один из Ваших самых прекрасных портов на океане? Разве не он заставил Вас разоружить все остальные порты и определил, каким мизерным количеством кораблей Вы отныне имеете право располагать? Разве не он совсем недавно подверг досмотру Ваши торговые суда, стоящие на севере, - унижение, которого не пожелали терпеть даже голландцы и которое выпало исключительно на нашу долю? Людовик XV скорее дал бы отрубить себе руку, нежели допустил бы такое унижение, от которого истекает кровью сердце каждого честного француза, особенно когда он видит, как этот дерзкий соперник завлекает в те самые прибрежные воды, куда мы не смеем показаться, русские корабли, которым показывает дорогу к нашим американским владениям, чтобы они смогли в один прекрасный день помочь нашим врагам отнять их у нас... Если Ваша деликатность не дозволяет Вам содействовать тому, что может повредить Вашим врагам, как Вы терпите, Сир, чтобы Ваши подданные, соперничая с другими европейцами, захватывали земли, по праву принадлежащие бедным индейцам, диким африканцам и караибам, которые не нанесли Вам никакого оскорбления? Как Вы допускаете, чтобы Ваши корабли силой увозили и заковывали в цепи чернокожих людей, которых природа родила свободными и которые несчастны только оттого, что Вы могучи? Как Вы терпите, чтобы три соперничающие державы на Ваших глазах бесстыдно делили между собой растерзанную Польшу, Вы, Сир, чье слово должно было бы иметь такой большой вес в Европе? Как Вы могли заключить с Испанией пакт, по которому поклялись Святой Троицей поставлять людей; корабли и деньги этому союзнику, помогая ему но; его первому требованию вести наступательную войну даже не сохранив за собой права решить, справедлива ли война, в которую Вас втягивают, не поддерживаете ли Вы узурпатора? Не Вы Ваше Величество, я это знаю, в ответе за все это. Так было до Вашего вступления на престол, и так будет и после Вас, таков ход вещей, политики, подобных примеров не счесть, и мне достаточно было напомнить лишь некоторые из них чтобы доказать Вам, Сир, что политика, определяющая отношения с другими нациями, не имеет почти ничего общего с моралью, которой руководствуются частные лица. Будь люди ангелами, несомненно, надо было бы презирать и даже ненавидеть политику. Но будь люди ангелами, они не нуждались бы ни в религии, чтобы их просветить, ни в законах, чтобы ими управлять, ни в судьях, чтобы их ограничивать, ни в солдатах, чтобы их подчинять, и земля, вместо того чтобы быть живой картиной ада, уподобилась бы небу. Но людей надо принимать такими, какие они есть, и король, даже самый справедливый, не может пойти дальше, чем законодатель Солон, который говорил: "Я дал афинянам не самые лучшие из возможных законов, а только те, которые больше всего подходят к месту, ко времени и к людям, для которых я тружусь". Из этого следует, что, хотя политика и основана на весьма несовершенных Принципах, она все же имеет какие-то основания и что король, который хочет один быть абсолютно справедливым среди дурных людей и оставаться добрым в стае волков, неизбежно будет вскоре сожран вместе со своим стадом. Поскольку высшим законом государств является политика, и политика эта необходима для их существования, благоволите, Сир, никогда не упускать из виду, что образцом хорошей политики является умение обеспечить свой покой путем столкновения друг с другом Ваших врагов. А руководствуясь своей высокой моралью, которая вызывает к Вам такое глубокое уважение в делах внутреннего управления Вашего королевства, Вы достойно выполните те обязанности, которые возложены на доброго и великого короля. Ришелье, который поднялся из самых низов до высшей ступени власти и гению которого столь обязан авторитет королевской власти во Франции, желая спокойно осуществить проекты, задуманные им для того, чтобы возвеличить своего хозяина, полагал, что чувство справедливости Людовика XIII не мешает поощрять в Англии те смуты, благодаря которым в конце концов Карла I скинули с престола... Обратить таким образом беззаконие против самого себя, превратить его в оружие самоуничтожения - наиболее надежный способ навсегда с ним покончить. А мы никогда не должны забывать, что Англия для Франции примерно то же самое, что английские воры для английских граждан. Поглядите, Сир, как она почти полностью выгнала нас из трех частей света, и Вы убедитесь, что только благодаря нехватке у них сил, а не желания, Вы спокойно правите в Европе тем великолепным наследством, которое Вам приготовили Ваши предки... Поэтому я умоляю Вас, Сир, во имя Ваших подданных, о которых Вы обязаны заботиться в первую очередь, во Имя внутреннего мира, которым Ваше Величество так справедливо дорожит, во имя славы и процветания Вашего королевства, на престол которого Вы вступили в счастливый час, умоляю Вас, Сир, не поддавайтесь блестящему софизму ложной деликатности. Summum jus Summa injuria {Высшая законность - высшее беззаконие (лат.).}. Я изложил важнейший из вопросов; в самом общем виде из страха разжижить мои доводы более подробным рассмотрением. А главное, из страха злоупотребить терпением Вашего Величества. Если, после того, как Вы прочтете мое послание, у Вас останутся еще сомнения, то сотрите, пожалуйста, мою подпись, велите переписать мое письмо - другой рукой, чтобы низкое звание автора не повредило силе, его доводов, и предложите мое рассуждение для оценки какому-нибудь человеку, имеющему долгий опыт жизни и политических дел; если найдется хоть один, начиная с господина де Верженна, который; бы не согласился с моими принципами, я умолкаю и сжигаю труды Скалигера" Гроция, Пуфендорфа, Монтескье, всех создателей государственного права, и соглашусь, что все, чем я занимался в течение моей жизни, было лишь потерей времени, раз я оказался бессилен убедить моего государя в таком вопросе, который мне представляется столь же очевидным, сколь и важным для его интересов <...> Совершенно невозможно письменно касаться сути обсуждаемого вопроса из-за его полной секретности; однако мне было бы чрезвычайно легко доказать, сколь безопасно предпринять то, что я предлагаю, сколь легко это осуществить и сколь несомненен наш конечный успех; даже самый жалкий посев, своевременно сделанный на этой ниве, принесет Вашему правлению необозримый урожай славы и покоя. Да поможет ангел-хранитель нашего государства благоприятно расположить к этому проекту сердце и ум Вашего Величества, а все остальное получится само собой и безо всякого труда. За это я ручаюсь". Я ручаюсь, я, Бомарше. Что Бомарше есть Франция, это англичане и американцы стали замечать. Лорд Стормонт, посол Георга III в Версале, следит за каждым его шагом. В Лондоне его жизни снова угрожает опасность: "То шаткое и опасное положение, в котором я оказался, поскольку любое мое начинание вызывает подозрение и слежку, лишь подогревает мое усердие". Но на этот раз, сознавая важность своей миссии и считая, что только он один способен с ней справиться, он забывает о своей безрассудной храбрости и просит защиты у Верженна, да еще в каком тоне! "Однако не забудьте, господин граф, поторопить господина де Сартина принять меры по обеспечению моей безопасности. Это меньшее из всего, на что я имею право рассчитывать". Что касается американцев, то они посылают к Бомарше таинственного Артура Ли, The right man in the right place {Нужный человек на нужном месте (анг.).}. 1776 год, январь, февраль, март, - темп событий все нарастает. Вашингтон со своими войсками осаждает Бостон, а Франция продолжает бездействовать. Еще несколько месяцев, и будет уже поздно. Либо Америка победит без помощи Франции, либо Англия подавит восстание. Бомарше сердится. Он пишет Верженну, который, как он чувствует, стал уже меньше колебаться, и в своем письме находит те слова, которые могут скорее всего убедить человека с таким острым, но при этом таким рассудительным чувством патриотизма. "Не возьмете ли Вы на себя смелость еще раз объяснить королю, как много он может выиграть без боя в этой кампании? И не попробуете ли Вы убедить его величество, что та жалкая помощь, которой они просят и о которой мы вот уже год ведем дебаты, принесет нам плоды великой победы, хотя мы и не будем подвергаться опасностям боев? Что эта помощь может нам играючи вернуть все то, что позорный мир 1763 года вынудил нас потерять. И что успех американцев, который неизбежно превратит их противника в державу второго разряда, снова выдвинет нас на первое место и на долгое время обеспечит нам преобладание во всей Европе?" Верженн отвечал на все письма Бомарше. Я не видел ничего более образцового, чем их переписка. Запальчивости и напору одного корреспондента противостояли спокойствие и осторожность другого. На страстные доводы писателя министр отвечал соображениями, в которых общие идеи читались только между строк. Если первый со времен дела Гезмана прибегал к диалектике, как только ему надо было защищать свои положения, второй в совершенстве владел искусством умолчания и литоты, чтобы выразить свою мысль. В недавнем прошлом мы видели на Кэ д'Орсэ человека, который тоже был настоящим министром и который многими чертами напоминает Верженна. Представьте себе на минуту Бомарше в споре с человеком, которого я имею в виду, и вы сможете себе представить, каковы были его отношения с Верженном. Министр, должно быть, не всегда считал приличным поведение своего чрезвычайного посланника и уместными упреки, которыми тот его осаждал, но если он и бывал порой задет за живое и выражал свое недовольство, то всякий раз, преподав урок своему дипломатическому курьеру, спешил отдать ему должное и обращался с ним крайне почтительно. Свидетельство тому - послание, начатое тоном холодной иронии и заканчивающееся словами, которые можно написать только самому близкому соратнику. Верженн понимал, чем он обязан Бомарше и что в тех условиях из них двоих лучшим дипломатом был не он. "Я получил первого числа этого месяца, сударь, письмо, которое Вы оказали мне честь написать 26-го прошлого месяца. Хорошо говорить так же легко, как трудно хорошо поступать; эту аксиому Вам подтвердят все люди, облеченные властью, не исключая и британских министров. Все те, чья задача заключается в том, чтобы рассуждать, рассматривают каждый вопрос изолированно от всего остального, поверхностно оценивая при этом, какие преимущества можно таким путем извлечь. Но если бы они могли охватить взглядом общую картину, они очень быстро признали бы, что эти кажущиеся преимущества, столь заманчивые при рассуждении, обернутся на практике всего лишь источником затруднений, притом весьма пагубных. Я долго сидел в партере, прежде чем выйти на сцену; в то время я видел немало людей самого разного происхождения и склада ума. Они, как правило, фрондировали и все осуждали, считая, что все всегда поступают плохо; потом кое-кто из этих "судей", коими они себя полагали, превратились в тех, кого судят. И я убедился, что большинство из них сохраняли тот заведенный порядок, который они сами прежде столь сурово порицали, потому что существует сила импульса или инерции, назовите ее как угодно, которая всегда приводит людей к какой-то общей точке. Эта преамбула написана мной вовсе не для того, чтобы отрицать Вашу предусмотрительность, которую я, напротив, хвалю и одобряю. Но не думайте, что если не принимаешь какого-то предложения сразу, это значит, что его отклоняешь. Существуют ступени, через которые осторожности ради лучше не перепрыгивать, да и не всякий сон летаргический. Хотя способ передачи Вам этого письма я считаю надежным, я все же недостаточно доверяю ему, чтобы не притормозить своего желания высказать Вам все свои мысли. Но я надеюсь на Вашу проницательность, она поможет Вам их угадать. Подумайте хорошенько, и Вы убедитесь, что я ближе к Вам, чем Вы предполагаете". Поднимаясь от "ступени к ступени", Франция едва не оказалась ниже прежнего. Но в 1776 году Бомарше, воодушевленный силой, которую невозможно объяснить разумом, смог бы, перефразируя Руссо, заставить землю вертеться в обратном направлении, получи Франция от этого хоть какую-то выгоду. Однако добродетельный Людовик XVI и хитрый Верженн ждали от него самого невероятного: он должен был быть Францией, но тайно, и поставлять повстанцам оружие вместо нее. Поскольку он был не дурак, то понял это и, чтобы заставить короля решиться, "предложил" действовать на свой страх и риск. Он, Бомарше. Конечно, Баз иль сделал из этого вывод, что Фигаро наконец достиг своей цели. "Деньги - это твоя стихия!" А по-моему, совершенно очевидно, что, взяв на себя роль посредника, Бомарше действовал самоотверженно. Конечно, это начинание увлекло его, он отдался ему всецело и со страстью, ибо такова была его натура, но что касается выгоды, то (мы это увидим в дальнейшем) не тут-то было! Несомненно, он питал честолюбивые надежды, например, на пост министра, он об этом мечтал, и это едва не свершилось, но в последний момент кто-то вынул из кармана черный шар. 29 февраля 1776 года Людовик XVI получил от г-на де Верженна новый запечатанный пакет с простым адресом: "Королю, лично". Он легко узнал почерк. Он не впервые получал подобные письма. В то время как король распечатывал это последнее послание Бомарше, по ту сторону Атлантического океана Джордж Вашингтон, взяв Дорчестер-Хейтс, принудил к быстрому отступлению войска генерала Хоу. Но в Америке, как и в Европе, еще ничего не было решено. Людовик XVI приступил к чтению; кончая лист, он передавал его г-ну де Верженну, которого усадил рядом с собой. "Сир, пресловутый конфликт между Америкой и Англией, который скоро разделит мир и изменит всю европейскую систему, вынуждает каждую державу составить себе верное мнение насчет того, каким образом этот разрыв повлияет на ее положение, пойдет ли он ей на пользу или во вред. Однако среди всех держав наиболее заинтересованной во всем этом является Франция, чьи острова, производящие сахар, стали со времени заключения последнего мира объектом постоянного вожделения и надежд англичан, и эти их чувства неизбежно приведут нас к войне, если только из слабости, чего и предположить невозможно, мы сами не согласимся пожертвовать нашими богатыми владениями во имя химеры постыдного мира, для нас более разрушительного, чем война, вызывающая у нас столь большой страх. В первом мемуаре, переданном Вашему Величеству три месяца назад господином де Верженном, я попытался убедительно доказать, что чувство справедливости, столь сильное у Вашего Величества, не может быть оскорблено принятием разумных мер предосторожности против врагов, которые со своей стороны никогда не проявляли по отношению к нам никакой деликатности. Нынче же, когда мы быстрыми шагами приближаемся к острому кризису, я вынужден предупредить Ваше Величество, что сохранение наших владений в Америке, а также мира, которым Ваше Величество столь дорожит, зависит исключительно от этого предложения: необходимо помочь американцам. Это я и собираюсь сейчас доказать. Король Англии, министры, парламент, оппозиция, нация, английский народ, наконец, все партии, которые раздирают это государство, признают, что не надо больше обольщаться, думая, будто удастся вернуть американцев к их прежней жизни, и что даже те великие усилия, которые теперь предпринимают, чтобы их подчинить, не имеют шансов на успех. Поэтому, Сир, и происходят эти резкие дебаты между министрами и оппозицией, этот прилив и отлив мнений, этот разнобой суждений, который, ничем не помогая решить наболевший вопрос, лишь привлекает к нему всеобщее внимание. Лорд Норт, боясь сам стоять в такую грозу у штурвала, воспользовался честолюбием лорда Джермейна, чтобы переложить всю тяжесть ответственности на его плечи. Лорд Джермейн, оглушенный криками и смущенный вескими аргументами оппозиции, говорит сегодня лорду Шелберну и лорду Рокингэму, возглавляющим партию: "При нынешнем положении дел, господа, решитесь ли вы поручиться нации, что американцы готовы будут подчиниться навигационному акту и вернуться под ярмо при условии, оговоренном в плане лорда Шелберна, если все будет возвращено к положению, которое существовало до волнений 1773 года? Если вы на это решитесь, господа, то занимайте министерские посты и пекитесь о спасении государства на свой собственный страх и риск". Оппозицию, готовую поймать лорда Джермейна на слове и ответить на его вопрос утвердительно, останавливает только опасение, что американцы, ободренные своими успехами и осмелевшие, быть может, оттого, что заключили какие-нибудь тайные договоры с Испанией и Францией, откажутся теперь от тех самых условий мира, о которых молили два года тому назад. С другой стороны, г-н А. Л. (г-н де Верженн назовет Вашему Величеству его имя), тайный посланец колоний в Лондоне, крайне обескураженный бесплодностью тех шагов, которые он попытался предпринять через мое посредство, чтобы добиться от французского правительства помощи в военном снаряжении и порохе, говорит мне теперь: "В последний раз спрашиваю: Франция действительно окончательно решила отказать нам в какой-либо помощи и готова стать жертвой Англии и притчей во языцех для всей Европы из-за своей невообразимой косности? Я лично считаю себя вынужденным ответить на этот вопрос положительно, и все же жду Вашего окончательного ответа, прежде чем дать свой. Мы предлагаем Франции за ее тайную помощь тайный торговый договор, в результате которого она в течение ряда лет после заключения мира получит всю прибыль, которой вот уже целое столетие обогащалась Англия, а кроме того, мы гарантируем Франции, насколько это будет в наших силах, сохранность ее владений. Вы не хотите? Тогда я попрошу у лорда Шелберна отсрочки на то время, пока корабль, который отправится в Америку с английскими предложениями, не вернется назад, хотя заранее могу Вам сказать, какие резолюции конгресс примет по этому поводу. Они немедленно опубликуют прокламацию, в которой предложат всем нациям мира в обмен на помощь те самые условия, которые я сейчас предлагаю вам тайно. И, чтобы отомстить Франции и заставить ее публично занять определенную позицию по отношению к ним, они пошлют в Ваши порты первые трофейные суда, которые возьмут у англичан. Тогда, сколько ни изворачивайся, война, которой Вы стремитесь избежать и которой так боитесь, станет для Вас неминуемой, как бы Вы ни поступили с трофейными судами; если Вы их примете, разрыв с Англией будет очевиден; если откажетесь их принять, конгре