верности... Он посмеивался, когда читал, злодей, а я-то, как дурачок... Нет, ваше сиятельство, вы ее не получите... вы ее не получите. Думаете, что если вы - сильный мира сего, так уж, значит, и разумом тоже сильны?.. Знатное происхождение, состояние, положение в свете, видные должности - от всего этого немудрено возгородиться! А много ли вы приложили усилий для того, чтобы достигнуть подобного благополучия? Вы дали себе труд родиться, только и всего. Вообще же говоря, вы человек довольно-таки заурядный. Это не то, что я, черт побери! Я находился в толпе людей темного происхождения, и ради одного только пропитания мне пришлось выказать такую осведомленность и такую находчивость, каких в течение века не потребовалось для управления Испанией. А вы еще хотите со мной тягаться... Кто-то идет... Это она... Нет, мне послышалось. Темно, хоть глаз выколи, а я вот тут исполняй дурацкую обязанность мужа, хоть я и муж-то всего только наполовину! (Садится на скамью.) Какая у меня, однако, необыкновенная судьба! Неизвестно чей сын, украденный разбойниками, воспитанный в их понятиях, я вдруг почувствовал к ним отвращение и решил идти честным путем, и всюду меня оттесняли! Я изучил химию, фармацевтику, хирургию, и, несмотря на покровительство вельможи, мне с трудом удалось получить место ветеринара. В конце концов мне надоело мучить больных животных, и я увлекся занятием противоположным: очертя голову устремился к театру. Лучше бы уж я повесил себе камень на шею. Я состряпал комедию из гаремной жизни. Я полагал, что, будучи драматургом испанским, я без зазрения совести могу нападать на Магомета. В ту же секунду некий посланник... черт его знает чей... приносит жалобу, что я в своих стихах оскорбляю блистательную Порту, Персию, часть Индии, весь Египет, а также королевства: Барку, Триполи, Тунис, Алжир и Марокко. И вот мою комедию сожгли в угоду магометанским владыкам, ни один из которых, я уверен, не умеет читать, и которые, избивая нас до полусмерти, обыкновенно приговаривают: "Вот вам, христианские собаки!" Ум невозможно унизить, так ему отмщают тем, что гонят его. Я пал духом, развязка была близка: мне так и чудилась гнусная рожа судебного пристава с неизменным пером за ухом. Трепеща, я собираю всю свою решимость. Тут начались споры о происхождении богатств, а так как для того, чтобы рассуждать о предмете, вовсе не обязательно быть его обладателем, то я, без гроша в кармане, стал писать о ценности денег и о том, какой доход они приносят. Вскоре после этого, сидя к повозке, я увидел, как за мной опустился подъемный мост тюремного замка, а затем, у входа в этот замок, меня оставили надежда я свобода. (Встает.) Как бы мне хотелось, чтобы когда-нибудь и моих руках очутился один из этих временщиков, которые так легко подписывают самые беспощадные приговоры, - очутился тогда, когда грозная опала поубавит в нем спеси! Я бы ему сказал... что глупости, проникающие в печать, приобретают силу лишь там, где их распространение затруднено, что где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна и что только мелкие людишки боятся мелких статеек. (Снова садится.) Когда им надоело кормить неизвестного нахлебника, меня отпустили на все четыре стороны, а так как есть хочется не только в тюрьме, но и на воле, и опять заострил перо и давай расспрашивать всех и каждого, что в настоящую минуту волнует умы. Мне ответили, что, пока я пребывал на казенных хлебах, в Мадриде была введена свободная продажа любых изделий, вплоть до изделий печатных, и что я только не имею права касаться в моих статьях власти, религии, политики, нравственности, должностных лиц, благонадежных корпораций, Оперного театра, равно как и других театров, а также всех лиц, имеющих к чему-либо отношение, - обо всех же остальном я могу писать совершенно свободно под надзором двух-трех цензоров. Охваченный жаждой вкусить плоды столь отрадной свободы, я печатаю объявление о новом повременном издании и для пущей оригинальности придумываю ему такое название: Бесполезная газета. Что тут поднялось! На меня ополчился легион газетных щелкоперов, меня закрывают, и вот я опять без всякого дела. Я был на краю отчаяния, мне сосватали было одно местечко, но, к несчастью, я вполне к нему подходил. Требовался счетчик, и посему на это место взяли танцора. Оставалось идти воровать. Я пошел в банкометы. И вот тут-то, изволите ли видеть, со мной начинают носиться, и так называемые порядочные люди гостеприимно открывают передо мной двери своих домов, удерживая, однако ж, в свою пользу три четверти барышей. Я мог бы отлично опериться, я уже начал понимать, что для того, чтобы нажить состояние, не нужно проходить курс паук, а нужно развить в себе ловкость рук. Но так как все вокруг меня хапали, а честности требовали от меня одного, то пришлось погибать вторично. На сей раз я вознамерился покинуть здешний мир, и двадцать футов воды уже готовы были отделить меня от него, когда некий добрый дух призвал меня к первоначальной моей деятельности. Я снова взял в руки бритвенный прибор и английский ремень и, предоставив дым тщеславия глупцам, которые только им и дышат, стыд бросив посреди дороги, как слишком большую обузу для пешехода, заделался бродячим цирюльником и зажил беспечною жизнью. В один прекрасный день в Севилью прибыл некий вельможа, он меня узнал, я его женил, и вот теперь, в благодарность за то, что я ему добыл жену, он вздумал перехватить мою! Завязывается интрига, подымается буря. Я на волосок от гибели, едва не женюсь матери, но в это самое время один за другим перед мной появляются мои родители. (Встает; в сильном возбуждении. Заспорили: это вы, это он, это я, это ты. Нет, это не мы. Ну так кто же наконец? (Снова садится.) Вот необычайное стечение обстоятельств! Как все это произошло? Почему случилось именно это, не что-нибудь другое? Кто обрушил все эти события на мою голову. Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того зная, и с которой я сойду, сам того не желая, и я усыпал ее цветами настолько, насколько мне это позволяла моя веселость. Я говорю, моя веселость, а между тем в точности мне неизвестно, больше ли она моя, чем все остальное, и что такое, наконец, "я", которому уделяется мною так много внимания: смесь не поддающихся определению частиц, жалкий несмышленыш, шаловливый зверек, молодой человек, жаждущий удовольствий, созданный для наслаждения! ради куска хлеба не брезгающий никаким ремеслом, сегодня господин, завтра слуга - в зависимости от прихоти судьбы, тщеславным из самолюбия, трудолюбивый по необходимости, но и ленивый до самозабвения! В минуту опасности - оратор, когда хочется отдохнуть - поэт, при случае - музыкант, порой - безумно влюбленный. Я все видел, всем занимался, все испытал. Затем обман рассеялся, и, совершенно разуверившись... Разуверившись!... Сюзон, Сюзон, Сюзон, как я из-за тебя страдаю! Я слышу шаги... Сюда идут.) Сейчас все решится. (Отходит к первой правой кулисе.)" Уточним, чтобы не ошибиться: Фигаро ушел не один. Бомарше скрылся вместе с ним за кулисами. Осуществив свой замысел, он покидает политическую и литературную сцену. Конечно, мы увидим, как он с этого момента до самой своей смерти будет осуществлять столько затей, что они могли бы заполнить жизнь десятерых, но отныне ему будет не хватать чего-то, что трудно определить вами, но что превращает свинец в золото. Высказав свою мысль, пророк превращается в обыкновенного прохожего, а поэт - лишь в собственную тень. В пятьдесят два года Бомарше наконец кинул кости. Еще с той поры, когда он жил в предместье Сен-Дени, он вступал в бой со все более и более могущественными противниками и в конце концов всегда оказывался победителем благодаря таланту и терпению. Но эта победа, победа его зрелости, была плодом только и исключительно его мужества. На спектакль в "Комедии Франсэз" он поставил все, ничего не припрятав про запас. До того времени Бомарше отдавался не в полной мере каждому из своих жестоких боев. На шахматной доске у него всегда оставалось несколько важных фигур. Но чтобы объявить шах и мат королю, ему пришлось играть самим собой, не жульничая, не пряча в рукаве коней и слонов, принцев и министров. В день гражданской казни у него еще оставалось кое-что в запасе, история это подтвердила. Тогда короли еще могли быть его союзниками, и он этим умело пользовался. После того как упал занавес на премьере "Женитьбы Фигаро", Бомарше вновь оказался один. Истинный триумф всегда начало падения. С 1784 года его судьба изменяет свой ход. Понимал ли он это? Не знаю. Я даже готов согласиться с Ван Тигемом, который считает Бомарше в известном смысле наивным человеком. И вместе с тем я склонен в это не верить. Конечно, он будет до самого конца своих дней с бросающейся в глаза неловкостью устраивать провокацию за провокацией, начиная с той, которую я назову "провокацией дворцом", подобно тому, что проделал Фуке на сто лет раньше. Но разве желание бросать вызов судьбе не присуще всем великим людям? Головокружение от власти всегда приводит к поражению, - головокружение от могущества - к крушению. Когда человек переступает некий порог, последним этапом на пути оказывается смерть. И тогда уже, как говорится, каждому свое. Сто триумфальных спектаклей, которые были сыграны вопреки системе, вызвали у его почтенных коллег самое страшное ожесточение. Союз завидующей литературной братии и униженной власти был неизбежен. При режимах, которые часто, не разобравшись, именуют сильными, критика ненадолго остается чисто литературным явлением, она неизбежно оборачивается полицейским доносом. Увы, существует всего лишь два типа писателей: те, которых заключают в тюрьму, и те, которые их туда отправляют. В очень организованных обществах тюрем, как правило, не хватает, их расширяют и превращают в концентрационные лагеря, в либеральных же обществах достаточно цензуры или попросту замалчивания, чтобы изолировать наиболее опасные умы. Я снова ломлюсь в открытую дверь, но на этот раз с удовольствием. Итак, Бомарше, находясь в явном конфликте с монархией, небывалым успехом "Женитьбы Фигаро" протрубил сбор всем своим врагам по перу, начиная с самого презренного среди них, г-на Сюара, штатного цензора, доносчика от литературы, который продал душу за академическое бессмертие. Короче, поскольку Сюар писал памфлет за памфлетом и бесконечные мемуары и анализы, разоблачающие "Женитьбу", все это с уловками старого кота - я злобно царапаю Бомарше, но начинаю умиленно мурлыкать, как только появляется король, - автор Фигаро имел слабость в конце концов ответить ему на свой лад, то есть весьма остро: "Неужели Вы думаете, что, после того как я одолел львов и тигров, чтобы добиться постановки комедии, после моего успеха, Вам удастся принудить меня, словно какую-то голландскую служанку, хлопушкой бить по утрам гнусный ночных насекомых?" Если публика, читая эти строки, тотчас же сообразила, кого Бомарше обозвал "гнусным ночным насекомым", то и в Версале, конечно, сообразили, кого он подразумевал под "львами и тиграми". Миромениль и граф де Прованс обиделись за "тигров", а Людовику XVI ничего не оставалось, как узнать себя во "львах", что он неукоснительно и сделал. Однажды, когда Бомарше ужинал у своих друзей, в дверь раздался звонок. Его хотел видеть некий комиссар Шеню. Бомарше, который знал этого чиновника полиции, встал из-за стола и вышел к нему в прихожую. Никто из его друзей не обратил внимания этот инцидент. Все привыкли, что в любой час дня и ночи кому-то вдруг надо немедленно увидеться с Бомарше. Гюден - он тоже был на этом ужине - рассказывает: "Бомарше расцеловал всех нас и сказал, что вынужден немедленно уйти и, быть может, не придет ночевать; он попросил о нем не беспокоиться и заверил нас, что завтра сам даст о себе знать". Так оно и случилось... На следующий день весь Париж в полном недоумении узнал что г-н де Бомарше арестован и отправлен в тюрьму Сен-Лазар, куда обычно сажали проституток и прелюбодеев, пойманных на месте преступления. В этой тюрьме, находившейся под попечительством монашеской братии Сен-Венсан де Поль, отбывали наказание парижские, в большинстве своем несовершеннолетние, бродяги и воры. Пять или шесть прокаженных, с которыми обращались как со скотом, содействовали дурной репутации этого исправительного дома. Желая отомстить, лев повел себя как крыса. Обычно Людовик равно как и его предшественники, чтобы продемонстрировать свое всесилие, отправляли без суда и следствия тех, кого хотели примерно наказать, в тюрьму Венсенн или в Бастилию. Это были благородные места заточения. Засадить же Бомарше в Сен-Лазар значило дважды наказать и унизить его. В этом зловещем месте всех вновь прибывших милосердные монахи де Сен-Венсан встречали кнутом. Представьте себе счастье Сюара и иже с ним в то утро: Фигаро бьют кнутом! Было ли это на самом деле? Скорее всего, нет. Палачи в монашеских рясах все же, наверное, не решились подвергнуть обычной экзекуции такого известного человека, арест которого мог оказаться и недоразумением. Но, увы, ошибки не было. Наведя справки, Гюден и его друзья получили подтверждение, что Людовик XVI собственноручно подписал ордер на арест г-на де Бомарше. В тот момент, когда короля охватило это не очень-то львиное чувство мести, он играл в карты и выразил свое торжество над Бомарше тем, что начертал приказ об аресте на семерке пик. Когда Бомарше узнал причину своего ареста, он чрезвычайно разъярился. Ведь у него и в мыслях не было отождествлять своего, жалкого монарха с царем зверей. "Сравнивая те огромные трудности, - писал он, - которые мне пришлось одолеть, чтобы добиться постановки моей слабой комедии, с теми многочисленными нападками, которые после победы спектакля не могут не казаться ничтожными, я просто обозначил две крайние точки на шкале сравнений. Я с тем же успехом мог бы сказать "После того как я в сражении победил гигантов, подыму ли я руку на пигмеев?" или употребить любое другое образное выражение. Но даже если упорствовать во мнении, будто во Франции может найтись человек настолько безумный, что осмелится оскорбить короля в письме не только подвластном цензуре, но и опубликованном в зете, то я должен задать вопрос: неужели я до сих пор давал хоть какой-нибудь повод считать меня сумасшедшим, чтобы решиться безо всяких к тому оснований выдвинуть против меня столь чудовищное обвинение?" И Людовик XVI и Бомарше чувствовали себя в сфере интриг как рыбы в воде. Было совершенно ясно, что король не отправил бы Бомарше в тюрьму Сен-Лазар только за то, что тот назвал его львом. Что же до автора "Женитьбы", то, написав все пять актов своей комедии, он множество раз "давал повод считать себя сумасшедшим". Но поскольку король избрал для мщения самый неудачный из всех поводов, Бомарше подхватил игру, чтобы вынудить короля отступить: Когда принц де Нассау-Зиген узнал, что его друг впал в немилость, он свершил свой самый великий подвиг. Принц раздобыл 100 000 франков и отнес их на улицу Вьей дю Тампль брату Гюдена. "Возьмите на всякий случай, - сказал он кассиру Гордого Родриго, - может быть, возникнут какие-нибудь трудности". Гюден-младший наотрез отказался взять такую сумму денег, тогда принц засунул их ему за пазуху и убежал. Другой бы на его месте ограничился тем, что отнес арестанту несколько апельсинов, а замечательный Нассау-Зиген отдал ему то единственное, в чем всегда испытывал острый недостаток, - деньги. Наутро принцу все же вернули эти деньги. Тогда он, забыв о своей застенчивости, в гневе кинулся к королю и всерьез разбушевался в Версальском дворце. Людовик XVI был смущен таким наскоком и успокоил укротителя хищников. Лев снова стал агнцем. Он обещал принцу незамедлительно выпустить на свободу знаменитого узника. Но дать такое обещание значило совсем забыть, какой у Бомарше характер. Уверенный в своей силе и в своем праве, Бомарше отказался принять августейшую милость и заявил, что останется в тюрьме Сен-Лазар совсем заточенным там сбродом. Короче говоря, он требовал настоящей сатисфакции. Слабый Людовик XVI тут же пошел в Каноссу. Другими словами, он послал Калонна вести переговоры с грозным Бомарше. Договорились, что весь кабинет министров в полном составе отправится в "Комеди Франсэз" на очередное представление "Женитьбы Фигаро", чтобы торжественно продемонстрировать, с каким уважением король относится к его автору. Кроме того, было решено, что наследные принцы сыграют в маленьком театре Трианона в честь Бомарше и в его присутствии "Севильского цирюльника"! Ублаженный всем этим, Фигаро милостиво согласился расстаться со своей камерой и с товарищами по несчастью. На следующий день в "Комеди Франсэз" он из своей ложи с достоинством раскланивался, отвечая на единодушное признание правительства и на овации публики. Месяц спустя, сидя рядом с королем, он смотрел на сцену, где играли его "Севильского цирюльника", и испытывал при этом немалую радость. Пьесу какого другого автора когда-либо играли, столь знатные актеры? Мария-Антуанетта исполняла роль Розины, а Артуа, будущий Карл X, - Фигаро... Чтобы торжество оказалось полным, Бомарше оставалось только снова вступить в брак. "Сюзон" ждала больше десяти лет, пока Фигаро закончит наконец все свои проделки. Маленькая Евгения достигла уже того возраста, когда дети начинают задавать вопросы взрослым. Например, почему ее отца зовут г-н де Бомарше, а ее мать - г-жа де Виллер? Или даже г-жа Виллермавлаз? Что до главы семейства, который на доходы, полученные по новому авторскому праву, основал благотворительное заведение в пользу столичных незамужних матерей, не должен ли он лично показать всем пример, поведя под венец мать своего ребенка? Я пишу эти строки, не веря ни единому слову. Если говорить правду, то я сам не знаю, почему он вдруг решился на этот шаг после столь долгого ожидания. Не знаю даже, сам ли он принял решение узаконить их союз. Несмотря на свои похождения, а может быть, именно из-за них Бомарше, как мы знаем, не испытывал отвращения к браку. Два раза случилось, третьего не миновать, не правда ли? Жюли, о которой мы не говорим столько, сколько она заслужила, но присутствие которой, хоть и невидимое, было всегда ощутимо, сыграла, возможно, определенную роль в этой длинной интриге и ее развязке. Разве она не была единственной женщиной, которая носила фамилию Бомарше? С Марией-Терезой ей бы пришлось его делить... Все в жизни всегда не просто. К тому же разве мы знаем отношение к этому браку главного заинтересованного лица? Жюли писала о Марии-Терезе, что "ей очень трудно было решиться что-либо выбрать, поскольку, оставаясь незамужней, она сохраняла свободу, а вступив в брак, - соглашалась на вынужденные узы". И Жюли добавляла к этому весьма странный и двусмысленный комментарий: "Благодаря несчастливой встрече с ним она впервые увидела мир с дурной стороны, а гордость души мешала пересмотреть ранее высказанные ею решения... А может быть, она была не в силах их пересмотреть, и меч вонзился в старую рану..." О, женщина! Женщина! Женщина! Создание слабое и коварное... Сюзон, Сюзон, Сюзон, как я из-за тебя страдаю! Но не будем рваться в дверь... которая ведет за кулисы. Прежде чем уйти навсегда, Бомарше запер ее на два оборота ключа. 16 НЕБО И ЗЕМЛЯ Какое новое несчастье мне грозит? О Брахма! Вызволи меня из тьмы кромешной! "Когда размышляешь о нашем веке, самом безнравственном из всех, ставящем все под сомнение, а в философском плане просто бесшабашном, сталкиваешься с очень странным, но неоспоримым явлением, а именно с тем, что в последние свои годы он обращается если не к вере, то к суеверию, поражает легковерием и тягой ко всему таинственному". Это наблюдение, которое вполне приложимо и к нашему времени, сделала в 1784 году баронесса Оберкирх в своих "Мемуарах". А что же для землянина таинственнее неба? Как известно, существует много способов смотреть на него и даже в него подыматься. В 1784 году, как а сегодня, бог умер, или, вернее, исчез. Что до неба, оно оказалось пустым. Но человек, как, впрочем, и вся природа, не терпит пустоты, поэтому он стал его заселять. Своими мечтами, своими фантазиями, а также и аэронавтами. В те годы на смену философии пришел оккультизм в самых что ни на есть нелепых формах. По всей Европе общественным мнением заправляли доктора магических наук. Калиостро, Месмер, Блатон, Сен-Мартин безраздельно властвовали тогда над умами своих современников, подобно тому как в наши дни на сознание людей влияют астрологи и ясновидцы. Одновременно с этим человек - "муха, у которой оторвали крылышки", - решил покинуть землю и улететь. Между 1780 и 1790-ми годами маркиз де Баквиль, Шарль и Робер, Бланшар, Пилатр де Розье и Скотт завоевали небо. Легендарная затея, резонанс которой нельзя и вообразить. В те годы "поднятие твердого тела в легком флюиде воздуха" было открытием номер один. Все разом заговорили о воздухоплавании. А когда Бланшар перелетел через Ла-Манш, дерзкие умы стали настойчиво думать о постоянном воздушном сообщении между Европой и Америкой при помощи "флота воздушных шаров". Сторонники же аппаратов "более тяжелых, чем воздух", вслед за Поктоном, который изобрел пропеллер и геликоптер, тоже продолжали свои исследования и опыты. Бьенвеню и Лонуа в 1784 году, году в самом деле знаменательном, представили Академии наук некий аппарат, который "ввинчивался в воздух", то есть вертикально поднимался в небо исключительно благодаря вращению своих пропеллеров. Но общественное мнение отдавало в то время предпочтение пилотам аппаратов "более легких, чем воздух", опыты которых были на редкость увлекательным зрелищем. Любопытно то, что горячий энтузиазм, с которым были встречены все эти эксперименты, в большинстве своем удачные, вскоре остыл. В одни эпохи Икара считают богом, а в другие его принимают за сумасшедшего. В отличие от баронессы Оберкирх Бомарше неодобрительно относился к тому, что его современники поддались искушению "сверхъестественным": "Суеверие, - писал он тогда, - самое страшное бедствие рода человеческого. Оно оглушает простодушных, преследует мудрых, сковывает народы и сеет повсюду страшные беды". Но если Бомарше испытывал лишь презрение к торговцам снами и издевался над чудодеями и магнетизерами, он со страстью увлекся "аэроманами" и стал их самым верным союзником. В отличие от своих современников, которые пережили лишь кратковременное увлечение воздухоплаванием, о чем свидетельствуют драгоценности, мебель, тарелки и ткани, созданные в годы "мании летания"; Бомарше понял, что освоение человеком неба станет решительным поворотом в истории нашей планеты. С 1783 года он участвует в первых аэростатических опытах, щедро финансируя всех, кто летает на воздушных шараде и других снарядах, всевозможных людей-птиц, и даже учреждает с этой целью исследовательское бюро, чтобы "знаменитые механики" начали строить летательные аппараты. Пятнадцать лет спустя, в канун своей смерти, когда первые воздушные навигаторы были уже либо преданы забвению, либо считались в Европе и Америке безумцами и только, Бомарше все еще воевал за "это открытие, способное изменить лицо мира". Наряду с борьбой за независимость Соединенных Штатов подъем в воздух тяжелых тел и особенно полет человека стали главным делом его жизни. Однако преклонный возраст, житейские обстоятельства и неожиданные повороты судьбы помешали ему довести это дело до конца. После премьеры "Женитьбы", когда Бомарше высказал со сцены все, что думал, и тем самым выполнил свою основную миссию, он стал уже не тем, каким был прежде. Какая-то пружина в нем ослабла. Он достиг своей цели, но еще сам этого не знал. Во всех последующих его начинаниях, в его новых битвах ему, как и прежде, не изменяли ни ум, ни стойкость духа, но, увы, уже не хватало того чудодейственного жизненного импульса, того великолепного яростного упрямства, которое вплоть до постановки "Женитьбы" всегда обеспечивало ему победу над противниками и помогало преодолеть все и всяческие препятствия. Написав главный монолог Фигаро, Бомарше родился наконец на свет божий, и теперь ему оставалось лишь одно - уйти. Таков был смысл фразы: "Я все видел, всем занимался, все испытал". Это его признание. Но когда ослабевает пружина, часы еще не останавливаются. Они все-таки продолжают идти. Готовя свое издание Вольтера, Бомарше познакомился с двумя торговцами бумагой, Этьеном и Жозефом де Монгольфье. Небо стало как бы общим знаменателем этих трех людей. От Кандида они немедленно перешли к Икару. Бомарше уже несколько лет как принимал живейшее участие в работах инженера Скотта, чей интерес к воздухоплаванию он в полной мере разделял. Когда Бомарше узнал секрет братьев Монгольфье, а они узнали его секрет, их дружба и сотрудничество стали неизбежными. Восхитимся попутно находками судьбы. Люди, которые в середине 80-х годов играли главные роли в зарождении воздухоплавания, в конце концов все же встретились друг с другом и, взявшись за руки, объединили свои усилия. Поистине надо кричать на всех углах: случайностей не бывает! В самом деле, кто был среди тех, кого мы теперь назвали бы "лицами нелетного состава", но кто тем не менее дал жизнь аэронавтике? Так кто же был в той троице, которая благодаря своему энтузиазму, своей вере и сбережениям отправила в полет первых пилотов? Гюден, Верженн и Бомарше! Встреча эта была тем более удивительной, что она не была никем спровоцирована. Трое друзей в один прекрасный день совершенно случайно узнали, что втайне питают одну и ту же страсть. С той минуты они больше уже не таились друг от друга и вместе мчались на тайные взлетные площадки, где люди-птицы готовились к своим страшным экспедициям. "Мы присутствовали, - писал Гюден, - на прекрасных опытах, которые происходили в предместье Сент-Антуан, на Марсовом поле, в Версале, Ламюэтт, в Тюильри, и, быть может, они вызывали у нас больше восхищения и доставляли нам больше радости, чем всем другим". Когда надо было жечь костер под монгольфьером, министр иностранных дел Людовика XVI не уступил бы своего права сделать это даже за королевство. Как и Бомарше, он и интуицией и умом понял, что небо - это еще одна Америка, где Франция должна громко заявить о себе. Вскоре, как я уже сказал, Версаль, а за ним и весь Париж заинтересовались воздушными шарами, и аэронавты уже взлетали в воздух только в присутствии многочисленных зрителей. За несколько месяцев тайное действо Икара превратилось в праздничное зрелище. Прослышав о полетах, шведский король и другие члены августейших семей отправились в Париж и Лион, чтобы присутствовать на этих удивительных спектаклях. Между успехом и смертью проложено немало тропинок. 13 июня 1784 года Пилатр де Розье, легендарный герой и архангел, как его величали, погиб в полете над Ла-Маншем: его аэростат внезапно загорелся. Превратившись в аттракцион, аэронавтика оказалась приговоренной. Постепенно полеты летающих аппаратов перестали приносить доход, и небу пришлось объявить себя банкротом. Однако Гюден и Бомарше - Верженн к этому времени уже умер - продолжали свою битву одни, или почти одни. Божественное упорство! Гюден оставил дистих, написанный в его особой манере: Этьену и Жозефу Монгольфье, Воздушным плаваньям дорогу проложившим. Что до Бомарше, то он благодаря своему гению и дару мечтателя в полете фантазии представил себе воздушные транспорты для путешественников и для перевозки товаров и пришел к такому простому умозаключению, что авиации суждено изменить ход войн, а тем самым и истории нации. Чтобы целенаправленно передвигаться из одной точки в другую, аэростаты должны были стать управляемыми. А монгольфьеры, не имея управления, всецело зависели от капризов ветра. "Воздушные шары, одни только воздушные шары, а можно ли управлять сферическими телами?" - спрашивал себя Бомарше. Сто лет спустя Гамбетта, который трижды едва не приземлился за немецкой линией окопов, в свою очередь, понял, что сферическими телами управлять нельзя. С первого дня Бомарше искал выход из этого положения. Конечно, были сторонники летательных аппаратов тяжелее воздуха, но в 1780 году моторы еще не обладали достаточной мощностью, чтобы подымать в воздух тяжелую конструкцию. Тогда, возвращаясь к своей изначальной идее, что сферическим телом нельзя управлять, Бомарше с помощью инженера Скотта предпринял попытку изменить форму летательных снарядов. Их можно было, например, удлинить, придать им вид рыбы или цеппелина, не правда ли? Скотт, который располагал лишь жалованьем драгунского офицера, черпал средства для своих экспериментов из капиталов Бомарше. К несчастью, они просто таяли на глазах, уменьшались, как шагреневая кожа. Однако инженер и часовщик все же изыскивали возможность продолжать работы, их вера в будущее воздухоплавания служила им компасом во всех трудных обстоятельствах. В конце 1780 года Скотт нашел решение, "карманы" для подъема аэростата и для управления им. Изучив это предложение, Бомарше попросил своего соратника сделать эти "карманы" более эластичными: "Я [хотел бы] чтобы более четко стоял вопрос о способах заполнения этих карманов и их произвольного сжатия". Он связал Скотта с братьями Дюран, механиками, "открывшими секрет изготовления эластичной резины, состав которой, по их словам, должен был обеспечить ее полную непромокаемость". В то же время Бомарше, разорившись, попытался было - правда, безуспешно - заинтересовать Нефшато, министра внутренних дел Директории, работами по созданию нового аэрокорабля. И поскольку политика снова брала верх, он добавлял: "Гражданин, не, позволим узурпаторам-англичанам нас вечно обгонять, осуществляя идеи, которые рождаются в наших головах! Мы сами должны их использовать". Увы! Пионер воздухоплавания, изобретатель воздушных перевозок умер несколько месяцев спустя, оставив Скотта без всяких средств. Командира не стало, и "аэромобиль" уже не мог взлететь. И тем самым авиация потеряла в своем развитии целый век! Начало и конец этой главы побудили меня озаглавить ее "Небо и земля". Но я мог бы с тем же успехом назвать ее "Четыре стихии", поскольку кроме воздуха и земли вода и огонь тоже сыграют в ней свою роль. Вода и огонь были делом братьев Перье, как воздух и бумага были делом братьев Монгольфье. Инженеры или, вернее, механики, как тогда говорили, братья Перье поклялись обеспечить парижан проточной водой. Для этого они разработали свою систему водопровода, подобного тому, который уже несколько лет существовал в Лондоне (во всем, что касается комфорта, за англичанами не угнаться), сильно усовершенствовав его и в техническом отношении и в смысле эффективности. Короче говоря, предполагалось перекачивать воду с помощью пожарных насосов, устанавливаемых, и в этом вся соль изобретения, на высоких точках, а Париж, как известно, недостатком холмов не страдает. Однако во времена братьев Перье там было куда меньше финансистов, способных на авантюру, чем в Лондоне. Французские богатей и тогда уже не отличались прозорливостью. Подумаешь, вода! Да кому она нужна? Братья Перье хотели было обратиться за помощью к принцу Орлеанскому, восхищавшемуся их изобретением, но вскоре поняли, что у принца и связей куда меньше, и рука не такая легкая, как у г-на де Бомарше, который, изучив все дело, решил, не долго думая, учредить общество по распределению воды. И выбрал Шайо для установки первого насоса. Кого я удивлю, если скажу, что, как только об этом проекте было объявлено, парижане, у которых поблизости были загородные дома, стали взывать к властям, выкрикивая на разные голоса заклинания вроде: "Прекратить загрязнение} прекратить загрязнение!" либо "Охранять окружающую среду, охранять окружающую среду!", которые в наши дни уже давно набили оскомину. Короче, во имя госпожи экологии парижан приговорили еще два года жить в грязи. Само собой разумеется, радетели природы нашли союзниковв корпорации водоносов и среди владельцев водохранилиц, что у моста Нотр-Дам и возле водокачки Самаритен. Чтобы защищать свои интересы, все, кто был в оппозиции к начинанию братьев Перье, объединились и наняли за очень большое вознаграждение некоего академика Байи, по специальности астронома. С помощью Морепа Бомарше, несмотря на трескучие речи Байи, все же в конце концов победил. Как только сопротивление противников было сломлено, Бомарше дал сто тысяч экю братьям Перье и нажил себе тем самым сто тысяч врагов. Так родилось Парижское общество по распределению воды, и вскоре оно начало действовать к великому удовлетворению всех, кто пользовался его услугами. Бомарше, будучи не в силах единолично финансировать это предприятие, основал акционерное общество, акции которого котировались на бирже. А раз акции, то, значит, и колебания их курса. Любители, недостатка в которых не было, поскольку дело процветало, вступили в биржевую игру по правилам, которые и по сей день остаются таинственными, вызывая то подъем курса акций, то его падение. Но иногда и они совершали ошибки. Так, банкиры Паншо и Клавьер, несмотря на то, что они в таких делах собаку съели, ошиблись, играя на падении курса. Однако акции день ото дня все повышались в цене, и тогда банкиры решили отомстить тому, кого они считали ответственным за это повышение, а это уж, конечно, был не кто иной, как г-н де Бомарше. С этой целью они вступили в контакт с блестящим и пылким молодым человеком, уже привлекшим к себе внимание столкновениями с правосудием, шумными любовными историями и язвительностью стиля, а именно с графом де Мирабо. Мирабо, который любил Бомарше, наверное, не стал бы на него нападать, если б тот не отказался однажды - вопреки своим обычаям - одолжить ему денег. Мирабо просил 12 000 франков. "Вам будет нетрудно одолжить мне эту сумму", - будто, бы сказал Мирабо, на что Бомарше ему будто бы ответил: "Конечно, но так как мне все равно придется поссориться с вами в тот день, когда кончится срок вашего векселя, я предпочитаю это сделать сегодня же. Так я хотя бы сохраню свои 12 000 франков!" Не знаю, в самом ли деле состоялся этот диалог, записанный Гюденом, но несомненно, что Мирабо нашел эти 12000 франков другим путем и возвращать их ему не пришлось. Нанятый двумя банкирами, граф, у которого было бойкое перо, тут же настрочил памфлет против Парижского общества по распределению воды. Бомарше ответил, но при этом слегка захлебнулся в технических аргументах. Так как он, к несчастью, проявил еще и дурной вкус, назвав мирабелями филиппики Мирабо, тот окончательно рассердился и уже с неподдельной злобой и убийственной иронией написал новый памфлет, атакуя на этот раз уже лично Бомарше. К всеобщему удивлению, гениальйый экзекутор Гезмана не ответил на этот выпад. Обманутые в своих ожиданиях парижане пришли в бешенство и решили, что Мирабо попал в точку и Бомарше просто нечего сказать в ответ. На самом же деле Бомарше сдержал себя, чтобы оказать услугу правительству: за это время банкиры Паншо и Клавьер стали необходимы властям, и в первую очередь министру финансов, который, чтобы бороться с _инфляцией_, собирался выпустить заем. Все это дело не заслуживало бы даже трех строчек, не имей оно для нашего героя печальных последствий. Мы уже сказали, что Париж воспринял его молчание как невозможность ответить по существу. Клеветники, которые уже давно были вынуждены молчать и которые - сейчас как раз время сказать об этом - молча страдали, вдруг снова оживились. Что касается Мирабо и Бомарше, то они в конце концов помирились и даже обменялись любезными письмами, но уже было поздно - зло свершилось. В замечательной библиографии, которую Анри Кордье опубликовал в 1783 году и которая содержит в описи документов 519 номеров, дело Корнмана занимает значительное место - от номера 378 до номера 443. Рядом с ним дело Гезмана - всего 30 номеров - имевшее, однако, как вы знаете, такое огромное значение в жизни Бомарше и вызвавшее такой небывалый урожай мемуаров, кажется пустяковым. И в самом деле, мы бы не посвятили этой истории больше абзаца, если бы случай не придал ей ничему не соответствующие размеры. Судебный процесс, последовавший за ней, не имел, собственно говоря, никакого отношения к Бомарше. Как писал Гюден: "Достаточно было хоть капли здравого смысла, чтобы не скомпрометировать его, этим делом, достаточно было хоть толики разума, - чтобы не предать публичному обсуждению семейные дрязги, которые не должны были выйти за пределы суда, а приз большей сдержанности можно было бы и вообще избежать того, чтобы переносить домашнюю ссору в судебный зал". Все эти рассуждения хороши, если не учитывать появления дьявола, или того, посредством которого он делает свое черное дело, а именно г-на Бергаса. В самом деле, семейная история. Вот факты. В 1781 году на званом обеде Нассау-Зиген и его жена попросили Бомарше заступиться перед властями за одну даму по фамилии Корнман, которую ее муж, эльзасский банкир, отправил по королевскому приказу в тюрьму. Причина: адюльтер! Не улыбайтесь! XVIII век был веком двусмысленным, распутство уживалось в нем со строгостью нравов. Общество скрывало свое лицо под двумя масками - маской Шодерло де Лакло и маской Фенелона. Что до правосудия, то оно, более слепое, чем когда бы то ни было, выбирало своих жертв по жребию. Именно в этой лотерее Мирабо и его молодая любовница вытянули билеты и проиграли. Заключенный в ужасный карцер, Мирабо чуть не сошел с ума и не умер. И та, кого он любил, разделила его участь, но с еще более печальным исходом: она вышла из тюрьмы в состоянии, близком к бурному помешательству, и вскоре умерла. Итак, банкир Корнман засадил в тюрьму свою супругу, потому что она предпочла ему красивого молодого человека по имени Додэ де Жоссан. Кроме того, супруги Нассау-Зиген сообщили Бомарше, что эта несчастная женщина беременна и что приданое в 360 тысяч франков, которое она принесла своему мужу, было не последней из причин его желания упечь ее подальше, а главное, что сам Корнман играл тут роль услужливой сводни. Дело в том, что Додэ де Жоссан был королевским синдиком в Страсбурге и мог там благодаря этому оказать банкиру множество весьма важных услуг. Поэтому он безо всякого зазрения совести толкнул свою прелестную жену в объятия, а потом и в постель шаловливого Додэ. Случилось то, что должно было случиться: молодые люди полюбили друг друга. Пока красивый синдик сохранял свой пост, банкир закрывал на все глаза, но как только Додэ потерял свое место и влияние, банкир вновь открыл их и пришел в бешенство. Страшная история, правдивость которой Бомарше смог проверить, пробежав письма, написанные Корнманом своему сопернику в то время, когда он еще состоял в должности. Банкир явно был в курсе всего и одобрял создавшееся положение. Бомарше не мог не разделить негодования супругов Нассау и пообещал действовать, чтобы исправить эту несправедливость. Принц, который и сам пользовался немалым весом, уже не раз пытался переговорить по этому поводу с королем и министрами и раскрыть им глаза на подлость банкира, но банкир обладал могучей поддержкой в узком финансовом кругу, и влияние его покровителей всякий раз превышало влияние Нассау. Чтобы одержать победу, необходимо было втянуть в игру лицо, обладающее наивысшим авторитетом, а обладал им только один человек: - Бомарше. И он не замедлил вмешаться, тем более что г-жа Корнман страдала, как и он сам, еще от другой несправедливости: она родилась в семье протестантов. Неделю спустя Ленуар, сменивший Сартина в полиции, выпустил г-жу Корнман из тюрьмы и отвез ее в родильный дом. Что касается королевского приказа о заточении, то Людовик XVI отменил его по просьбе Бомарше. Поскольку г-жа Корнман вместе со свободой вновь обрела и свое состояние, банкир, дела которого пришли в упадок, хотел с ней помириться. Но про нее нельзя было сказать, что у нее память коротка, и его затея не удалась. В течение пяти лет банкир пытался уговорить свою жену, но она оставалась непоколебима. Он уже готов был отступиться, когда случай столкнул его, а значит, и Бомарше, с молодым адвокатом по фамилии Бергас, человеком честолюбивым, умным, но весьма неразборчивым в средствах. Чтобы продвигаться в жизни, Бергас старался срезать все углы. Он уже привлек к себе внимание парижской публики множеством статей в защиту магнетизера Месмера, которого Бомарше при случае весьма беспощадно разоблачил. Бергас, который уже за одно ото имел основание сердиться на автора "Женитьбы", вдруг почувствовал, что тот стал уязвим. Он, - как и многие, был поражен слабостью его реакции: в ответ на нападки Мирабо. Этому адвокату интуиция подсказывала, что для Бомарше колесо фортуны сталc вертеться в другую сторону. Он не ошибся и сделал из этого полезный для себя вывод. В Париже - и так будет всегда - твоя репутация создается за счет чужой репутации. И твой успех пропорционален славе того или тех, на кого ты нападаешь. Измеряется он и подлостью избранных методов. Короче говоря, Бергас понял, что для достижения своей цели ему надо метить одновременно очень высоко и очень низко. Но мало было хотеть померяться силами с Бомарше. Чтобы представился такой случай, надо было встретить какого-нибудь мошенника. Им и оказался Корнман. Бергас весьма внимательно выслушал подробный рассказ банкира, потом велел повторить его еще раз десять, так что Корнман, чтобы сделать свою историю более драматичной, постепенно стал ее усложнять и обвинил, например, свою супругу в соучастии в убийстве. Самым забавным во всем этом было то, что, как заметил Ломени, Корнман в конечном счете хотел вновь соединиться со своей супругой, "скорее заблудшей, нежели виноватой", и обещал ей, что если она вернется к нему с приданым, то "будет жить, окруженная тем уважением, которое сможет еще заслужить". Но коварный адвокат больше интересовался тем, что Корнман рассказывал ему о весьма важных лицах, которые случайно оказались причастными к этому делу, а именно о Нассау-Зигене, Ленуаре и, главное, о Бомарше. Установлено, что Бергас лично не знал своего главного противника и что, если оставить в стороне магические чары Месмера, у него не было решительно никакой причины сердиться на Бомарше, который не имел даже случая вызвать у него, как, например, у Мирабо, гнев тем, что отказался одолжить ему деньги. Адвокат выбрал; своей мишенью Бомарше только потому, что именно он был тогда самым знаменитым французом. 20 февраля 1787 года в Париже было распространено не меньше 10 тысяч экземпляров "Мемуара по вопросу адюльтера и диффамации, написанного г-ном Корнманом против г-жи Корнман, его супруги, г-на Додэ де Жоссана, г-на Пьера-Огюстена Карона де Бомарше и г-на Ленуара, государственного советника и бывшего генерального лейтенанта полиции". Этот мемуар, подписанный Корнманом, всецело принадлежал перу Бергаса. Текст этот имел значительный успех, потому что отвечал двум потребностям тогдашней публики: предавать "скандалы" гласности и обличать аристократию. Слог у Бергаса был ужасающий: он писал напыщенно и банально. Чтобы составить себе о нем представление, достаточно привести небольшой пассаж, который, мягко говоря, трудно назвать жемчужиной стиля: "...Ты послал меня на свет божий, чтобы люди узнали благодаря столь памятному событию, до какой степени падение нравов и небрежение основными законами природы может привести их к пагубным последствиям." Увы! Мне осталось вытерпеть еще несколько дней, и моя тягостная задача будет выполнена, а в лоно твое вернется несчастный, которому ты нанес смертельную рану, для которого на земле больше нет ни мира, ни счастья, но который с покорностью принимает свою судьбу, свое долгое и мучительное страдание, потому что оно принесет ему подобным хоть какое-то добро; в тот миг, когда ты освободишь его от тяжести жизни, ты, в этом нет сомнений, исполнишь его последнюю просьбу". Но автор, хорошо знавший свою аудиторию, обладал даром поддерживать интерес, расцвечивая свой мемуар множеством грязных намеков в адрес тех лиц, кого общественная молва неизбежно ставила в положение обвиняемых: Нассау, задавленного долгами, Ленуара, перескакивавшего из одной постели в другую и, возможно, побывавшего и в объятиях г-жи Корнман, Рогана, скомпрометированного в деле ожерелья королевы, и, наконец, Бомарше. Что касается этого последнего, то Бергас действовал, не мудрствуя лукаво. Он ограничился лишь тем, что захватил ниву, которую Лаблаш оставил под паром, и обработал ее так, что она вновь принесла урожай. Все эти старые обвинения ни на чем не зиждились, но накопление клеветы всегда дает свои плоды. Я уже писал: народ, придумавший эту глупую формулу: "нет дыма без огня", всегда оказывается во власти Базилей. Во все времена во Франции именно они и вершили судьбы. И в наши дни больше, чем когда-либо. Бергас, который это отлично знал, обрушился на Бомарше, как невзгоды на бедняков или, точнее, на великих людей. Он просто уничтожал "человека, чья богохульная жизнь с постыдной очевидностью свидетельствует, к какому глубокому падению нравов мы пришли". Этот смехотворный жаргон всегда находит своих поклонников. В каждом французе сидит, сам о том не ведая, прокурор. Зайдите в любое бистро, послушайте, что говорит люди, и вам покажется, что вы находитесь не иначе как в суде присяжных. А в 1787 году против Бомарше было уже хотя бы то, что он занимал видное место в Версале, в Париже, в Европе. Десять лет тому назад он еще был жертвой режима, общества, системы - назовите как хотите. Преуспев в делах, получив официальное признание и тем самым легализовав свое положение, он фактически оказался в другом лагере, нежели молодой. Бергас, который еще только намеревался создать себе имя. Озлобленные и легкомысленные парижане, конечно же, встали на сторону того, кто казался им слабым, объединившись против того, кто казался сильным. "За четыре ночи", "подталкиваемый обстоятельствами", Бомарше составил первый мемуар "чересчур быстро", и он получился сумбурным. Однако документ этот, хоть и не обладал литературными качествами, был все же весьма эффективным. Корнман так и не оправился от этого удара. Но для Бергаса банкир был лишь поводом к действию. Новые пасквили, подписанные и анонимные, метившие теперь прямо в Бомарше, читались нарасхват. Эти тексты, написанные между 1787 и 1789 годами, понятно, в какой атмосфере, начиненные политикой, обрушивались одновременно и на режим как таковой, и на его злоупотребления, и на человека, который самой славой своей как бы символизировал эпоху. Возникло странное недоразумение, которое Бергас, однако, смог использовать до конца, повторяя от своего имени клеветнические обвинения всех своих предшественников. Вынужденному перейти к обороне Бомарше приходилось пункт за пунктом отражать атаки противника. Тщетно было бы сетовать на непостоянство общественного мнения. Всякий знает, как легко направить его в любую сторону. В периоды политических кризисов люди отличаются крайней восприимчивостью. Странным образом в латинских странах реальные или вымышленные скандалы предшествуют всем изменениям в обществе. Французы, например, истово верят в "мораль". Прежде чем скинуть какого-нибудь министра, они должны убедить себя, что он либо развратник, либо жулик. Этим и объясняется та слабость, которую наши соотечественники всегда питали к газеткам, специализирующимся на злобных инсинуациях, лжи и шантаже. Но недостаточно возмущаться этим явлением, надо попытаться проанализировать этот весьма своеобразный механизм. Перед тем как свершить революцию или изменить ход Истории, французам необходимо убедиться в том, что люди, которых они намерены свергнуть, которых они не хотят больше видеть у кормила власти, так или иначе - проходимцы. Страна, о которой принято говорить как об оплоте разума и идей, приходила в движение, только когда ее захватывало сильное чувство или возмущение. Подобно тому как потребность в конечном счете создает организму недостающий орган. Так в определенные исторические моменты торговцы клеветой наживают состояния. За два года до революции народ, еще не готовый к действиям, к непосредственному столкновению с властью, еще парализованный теми запретами, которые иначе, чем "табу", не назовешь, обязательно должен свергнуть с пьедесталов или запакостить всех идолов, которым он поклонялся. Бергас, избрав Бомарше козлом отпущения и символом, играл без проигрыша. Если бы он целил выше, в какого-нибудь министра или в короля, он тут же оказался бы в Бастилии. А напав на Бомарше, персонажа двусмысленного, который находился одновременно и в недрах системы и вне ее, он практически ничем не рисковал. Когда Бергас в конце одного из своих мемуаров восклицал: "Несчастный! Ты истекаешь преступлениями, как потом!", - он метил уже не только в Бомарше, но в само общество, которое тот олицетворяет в глазах народа. Бомарше, считавший, что он - победитель, что он свершил то, чего от него требовало время, и написал все, что должен был написать, хотел теперь явить для всех "пример усталого человека, который уходит на покой". Как, должно быть, страдал Бомарше от этого неожиданного нападения! Он защищался, так толком и не поняв, кто его противник. Он отвечал Бергасу так, словно тот был Лаблашем. В мемуарах, которые он вслед за тем опубликовал, он совершил тактическую ошибку, преследуя молодого адвоката именно на том поле, на которое тот старался его заманить. Конечно, Бомарше безо всякого труда опровергал своего противника по всем пунктам его обвинений, всякий раз ловя его на заведомой клевете, лжи, лжесвидетельствах. Но он ни разу не заметил, что у Бергаса была и другая цель. И в самом деле, адвокат, всецело увлеченный своим стремлением к разрушению, стал в конце концов писать бог знает что, погрузив обе руки по локоть в грязь. Фигаро ошибся, воображая, что противник хотел забрызгать его, в то время как речь шла о том, чтобы очернить Альмавиву. Суд признал правоту Бомарше и приговорил Бергаса и Корнмана к оплате всех судебных издержек. Приговор был оглашен 2 апреля 1789 года под гневный рев толпы. Но это уже другая история, если не просто История. Еще только два слова о Бергасе, чтобы было окончательно ясно, что это за тип: во времена империи, в 1807 году, этого коварного адвоката снова судили за клеветнические обвинения, направленные на этот раз против интенданта армии, некоего Лемерсье. У героев часто бывают грязные руки. Но, кажется, уже пора сменить пластинку, не правда ли? Бергас ошибался, в 80-е годы Бомарше не истекал преступлениями, как потом, а сочинял оперу! С музыкой у Пьера-Огюстена были давние отношения. Арфа открыла ему дверь в апартаменты королевских дочерей, другая арфа привела в его жизнь Марию-Терезу Виллермавлаз. Этот невероятный человек долгое время считал себя музыкантом. Из всего многообразия его деятельности музицирование и сочинение музыки казались ему, наверное, самыми естественными для него. Но разве жить не значит как раз галопом удаляться от всего, что для тебя естественно? У гениальных людей, тех, что наложили отпечаток своей личности на эпоху или изменили ход Истории, есть что-то общее - это отказ принять свой первоначальный удел. Преуспеть в жизни не значит ли уйти от своей судьбы или даже идти против нее? Самая разрушительная война, которую когда-либо знало человечество, велась двумя неудавшимися художниками. Я привожу именно этот пример, потому что он поражает воображение, но есть и немало других. Исходя из своих склонностей, Бомарше должен был сочинять музыку к песням и операм, и только. Но история Бомарше - это история его бунта, и музыка была принесена им в жертву так же, как и мастерство часовщика. Тем не менее аксессуары детства, которые были любимыми развлечениями его и Жюли, всегда находились при нем, и даже когда он бывал за пределами Франции, в минуты растерянности и одиночества, ему достаточно было протянуть руку, чтобы взять флейту, или, сделав три шага, сесть за клавесин, или на табуретку к арфе. Песни он сочинял всегда, для него, наверное, это занятие было наиболее полным способом самовыражения, способом, который требовал от него наименьших усилий. В парадах, в "Женитьбе" все его действующие лица поют. В декорациях его пьес, так же как и в комнатах, где он жил, и в его гостиных всегда находились музыкальные инструменты. Изначально "Севильский цирюльник" был комической оперой. Не сумев добиться постановки своего произведения в этом жанре, Бомарше, как мы видели, смирился и переделал его в комедию. Но не такой он был человек, чтобы долго терпеть поражение. Поскольку его комическая опера была отвергнута, он решил увеличить ставку и написать настоящую оперу. Когда его в то время попросили придумать девиз для вновь учреждаемой музыкальной академии, он сочинил этот дерзкий дистих: Прекрасней оперы не видел свет: Там только оперы хорошей нет. По поводу того, какую надо "делать" оперу, у него были очень точные идеи, весьма революционные для той эпохи. В частности, он хотел, чтобы опера стала произведением драматургии, как и все, что пишется для сцены, чтобы музыка раскрывала либретто, а не подавляла его. А ведь прежде происходило как раз обратное. Французская опера, как говаривал Глюк, воняла музыкой - "Puzza Musica". Уже в предисловии к "Севильскому цирюльнику" Бомарше без обиняков изложил свою концепцию театральной музыки вообще; и оперной в частности: "Драматическая наша музыка еще мало чем отличается от песенной, поэтому от нее нельзя ожидать подлинной увлекательности и настоящего веселья. Ее можно будет серьезно начать исполнять в театре лишь тогда, когда у нас поймут, что на сцене пение только заменяет разговор, когда наши композиторы приблизятся к природе, а главное, перестанут навязывать нелепый закон, требующий обязательного повторения первой части арии после того, как была исполнена вторая. Разве в драме существуют репризы и рондо?! Это несносное топтанье на месте убивает интерес зрителей и обнаруживает нестерпимую скудость мыслей. Я всегда любил музыку, любил всерьез и никогда ей не изменял, и все же, когда я смотрю пьесы, меня особенно увлекшие, я часто ловлю себя на том, что пожимаю плечами и невольно шепчу в сердцах: "Ах, музыка, музыка! К чему эти вечные повторы? Разве ты и так не слишком замедленна? Вместо живости развития темы переливание из пустого в порожнее. Вместо того чтобы изображать страсть, ты цепляешься за слова текста! Поэт бьется над тем, чтобы выразить событие более сжато, а ты его растягиваешь! Зачем ему стремиться к предельной выразительности и скупости языка, если никому не нужные трели сводят на нет все его усилия? Раз ты так бесплодно плодовита, то и живи своими песнями, и да будут они единственной твоей пищей, пока не познаешь бурного и возвышенного языка страстей". В самом деле, если сценическая декламация есть уже превышение законов речи, то пение, представляющее собой превышение законов декламации, есть, следовательно, превышение двойное. Прибавьте к этому повторение фраз, и вы поймете, насколько при этом теряется интерес повествования: по мере того как этот коренной порок все больше проявляется, занимательность спектакля улетучивается, - а действие становится вялым; мне чего-то недостает: внимание рассеивается мне становится скучно, и если я пытаюсь угадать, чего бы мне хотелось, то чаще всего оказывается, что только одного - чтобы представление поскорее кончилось". Бомарше прав. И история оперы это доказывает. К примеру, "Пелеас" или "Воццек" являются прежде всего драматическими произведениями; Дебюсси и Берг не навязывают авторам своих законов, и оглядка на текст не нанесла, как мы знаем, никакого ущерба гению композиторов. Но в 1780 году такой подход к музыке был немыслим. Композиторы обращались с либретто крайне небрежно, а часто и с презрением. Попытка ограничить их превосходство и потребовать, чтобы они подчинялись тексту, казалась в те годы настоящим преступлением против Ее Величества Музыки. Бомарше, который дал в свое время урок королю Франции, не отступил и перед сомкнутыми рядами композиторов: "...если бы я сочинил либретто оперы, я сказал бы композитору: "Друг мой, вы музыкант: переложите мою поэму на музыку, но при этом не сочиняйте так цветисто, как Пиндар, и не воспевайте Кастора и Поллукса там, где надо сообщить о победе греческого атлета на олимпийских играх, - не о них ведь идет речь. И если мой музыкант будет обладать истинным талантом, если он, прежде чем начать сочинять, подумает о том, что ему предстоит сделать, то поймет, что не только его долг заключается в том, чтобы возможно более полно передать мои мысли на языке гармонии, но и успех его будет зависеть от этого; композитору надлежит найти для них наиболее выразительную форму, а не сочинять какое-то другое произведение. Тот, кто по легкомыслию хочет блистать один, на поверку оказывается либо кусочком фосфора, либо блуждающим огоньком. Если он все же попытается обособиться от меня, то это будет не жизнь, а прозябание. Так дурно понятое честолюбие погубит нас обоих, и с последним ударом смычка мы оба с театральным грохотом низвергнемся в преисподнюю". Бомарше решил написать "Тарара" отчасти и для того, чтобы доказать правильность своей теории, изложенной в предисловии к Цирюльнику". Первый вариант этой оперы или, во всяком случае, ее первый набросок относится к 1775 году. "Быть может, я когда-нибудь огорчу вас оперой", - писал он в те дни. В первом варианте "Тарар" был, скорее, комической оперой, причем с весьма откровенными шутками, о чем свидетельствует, например, отрывок диалога из рукописи, обнаруженной Лентилаком: "Султан (евнуху). Если завтра я не буду счастлив, то велю отрубить вам голову. Евнух. Ну, только этого еще не хватало! Рубите, рубите все, что попадет вам под руку, только учтите, рубить-то у меня, собственно говоря, нечего и жалеть мне не о чем". Но "почтенная" опера не может быть написана прозой. С 1775 года Бомарше начинает совершенствоваться в версификации: "Я сочиняю весьма короткие стихи, потому что музыка делает их значительно длиннее. Я уплотнил все события, ибо музыка разбавляет сюжет и вынуждает нас терять много времени зря. Я старался сделать свой стиль как можно более простым, чтобы поддерживать интерес к происходящему, потому что музыкальные фигуры и без того слишком расцвечивают его, и смысл искажается от избытка излишних украшений". Бомарше сочинял главным образом скучные стихи. О своих мемуарах против Бергаса он говорил: "Все мои друзья единодушно велят мне отвечать в серьезном тоне". И в "Тараре" все они толкали его на торжественный стиль. Гюден и остальные считали, что, достигнув такой славы, пользуясь таким политическим весом, Бомарше должен изменить манеру письма. Он прислушался к этим советам, обратился к серьезному жанру и ошибся и в том и в другом случае. Между первым наброском "Tapapa" и окончательным вариантом лежит пропасть. Точнее, весь мир. В самом деле, опера начинается прологом, в котором появляется Гений воспроизводства живых существ, который именуется также Природой, и Гений огня; Как вы сами видите, мы довольно далеко ушли от Фигаро. Итак, вот первая сцена "Тарара" с ремарками автора: "В увертюре громко звучат голоса небес, а потом раздается страшный удар от соприкосновения всех стихий. Когда подымается занавес, видны лишь тучи, которые разрываются, и тогда появляются свободные Ветры. Они кружатся в вихре, который переходит в очень быстрый танец. Природа (приближаясь к Ветрам, с палочкой в руке, украшенная всеми плодами земли; повелительным тоном). Не тревожьте моря и эфир, Непокорные вихри, вернитесь в темницу! Пусть владеет пространством Зефир, В Мирозданье покой воцарится! Увертюра, голоса стихий и танцы продолжаются. Xор свободных Ветров. Мы покинем моря и эфир. О несчастье! Должны мы вернуться в темницу! Пусть владеет пространством счастливец Зефир, В Мирозданье покой воцарится! Они кидаются в ближайшие тучи. Зефир подымается в воздух. Увертюра и голоса стихий постепенно смолкают, тучи рассеиваются: воцаряется гармония и покой. Мы видим великолепный пейзаж, и Гений огня слетает с блестящего облака, плывущего с востока". В самом деле, как далеко это от Фигаро! И тем не менее! Если внимательно разобраться, если откинуть в сторону философскую атрибутику, всю машинерию со стихиями, восточные блестки и литры крови, которые автор проливает по всякому поводу, мы заметим, что сюжетная канва "Тарара" строго соответствует канве "Женитьбы": человек высокого звания, король Атар хочет отнять у другого человека низкого звания, у солдата Тарара, его невесту, Астазию. Мы вновь сталкиваемся с "нравами сераля" - Альмавива, Фигаро и Сюзон. Впрочем, в предисловии к "Женитьбе" Бомарше как раз и не скрывал своих намерений: "О, как я жалею, что из этого нравственного сюжета не сделал кровавой трагедии". С политической точки зрения "Тарар" такое же разрушительное произведение, как и "Безумный день": Вы, те, кому родиться пробил час Падите ниц и слушайте в почтенье, Какое место в мире от рожденья Мы предназначили для вас. В Ормюсе, что на берегу Персидского залива, так же как и во Франции, люди делятся на вельмож и всех остальных. "Тарар", как и "Женитьба", яростно разоблачает эту несправедливость и призывает народ к восстанию. Герой оперы и герой комедии обладают одной общей чертой, вы сами догадаетесь, какой: оба они неизвестно чьи сыны. Стань императором, в Ормюсе правь, Атар, Да будет Азия твоей послушна воле! Ты ж, сын безвестного отца, солдат Тарар, Страшись тебе сужденной доли! В стихах, как и в прозе, Бомарше не уходит от своего наваждения и проповедует одно и то же лекарство. Если человек хочет существовать, он должен сам себя родить на свет. Не важно, кто ты есть: монарх, брамин, солдат, Ты - человек! Сословные различья К твоим заслугам не принадлежат, И лишь в тебе самом твое величье! Однако между Тараром и Фигаро есть одно основополагающее различие: у них разные орудия труда, у одного - меч, у другого - бритва. Бомарше часто повторял: "Я знаю, что жить - это значит сражаться, и, быть может, я пришел бы от этого в отчаяние, если бы не чувствовал, что сражаться - это значит жить"; В той борьбе, которая составляла его жизнь, будь у него выбор между этими двумя орудиями, что бы он предпочел: меч, с которым удача зависит от силы руки, или бритву, которая требует силы ума в руке, consilio manuque? Но все же, несмотря на очевидное сходство, Тарар - не Бомарше, а опера его - произведение другого человека, того, кем бы он хотел быть. Но в его коллекции рыцарских доспехов не было, слава богу, доспехов простого солдата. Чтобы переложить на музыку свою "кровавую трагедию", Бомарше прежде всего подумал о своем друге Глюке, который разделял его взгляды на оперу. Но знаменитый композитор уклонился от этого предложения, сославшись на занятость и одолевающую его старость. Скорее всего, Глюк, высоко оценивший всю "грандиозность замысла", просто испугался не только трудностей, которые неизбежно возникли бы при его осуществлении, но и требовательности либреттиста, отличавшегося, как он знал, большим своеволием. Однако Глюк рекомендовал, Бомарше обратиться к своему лучшему ученику, итальянцу Сальери. Имя Сальери не было новым. К тому времени он уже подписал вместе со своим: учителем музыку к лирической трагедии "Данаида", исполнявшейся в 1784 году с известным успехом. Самостоятельно он сочинил "Горация", и это был в 1786 году его триумф. В то время он жил в Вене и пользовался хорошей репутацией. Там у Сальери был лишь один соперник: Моцарт. За несколько месяцев до того как Сальери получил предложение Бомарше, он присутствовал в Бургтеатре на триумфальной премьере "Свадьбы Фигаро". Той самой "Свадьбы", чью божественную музыку Бомарше услышит лишь в 1793 году. Услышит? Это только так говорится, потому что к тому времени наш герой уже был глух как тетерев. Увы! В Вене жил Моцарт, но Бомарше обратился к Сальери. Итальянский композитор не был гением, зато обладал дивным характером и оказался прелестным гостем в семье Бомарше. Антонио Сальери в сопровождении немецкого слуги, который отличался тем, что чуть свет бывал уже мертвецки пьян, поселился на втором этаже в доме на улице Вьей дю Тампль. Маленькая Евгения тут же влюбилась в композитора: после обеда они забавлялись тем, что играли в четыре руки сонаты. Часов в восемь "знаменитый папа" или "прелестная мама", как их называл Сальери, прерывал концерт словами: "Пошли ужинать, дети!". После ужина музыкант отправлялся "читать газеты в Пале Рояль"; потом он возвращался, чтобы "отправить в постель немецкого пьяницу". Потом Сальери ложился сам и тут же засыпал. Вставал он очень рано, "встречать рассвет доставляло ему божественную радость". В десять утра "знаменитый папа" входил в комнату Сальери: "Он приходит ко мне, я пою ему то, что сочинил для нашей большой оперы, он аплодирует, ободряет меня, наставляет на путь истинный совсем, по-отцовски..." Бомарше и в самом деле на свой лад участвовал в сочинении музыки, давая к каждому стиху крайне точные указания, которые должны были обуздывать вдохновение "милого Антонио". В то же время Бомарше передал цензору Брету либретто оперы. Цензор "подписал" текст "слегка дрожащей рукой", после того как попросил автора кое-что смягчить. Бомарше, хорошо относившийся к Брету, сообщил цензору, что ранее собирался назвать свою оперу "Свободный судья, или Власть добродетели", но "меня обвинили бы в смешной претенциозности". От изначального комизма замысла в окончательном варианте осталось только заглавие, несколько сбивающее с серьезности тона: "Тарар" - тут есть какое-то подмигивание публике. Способ продемонстрировать, что ты не дал себя полностью одурачить. "Тарара" начали репетировать в здании Новой оперы, которая находилась у ворот Сен-Мартен; За несколько дней до премьеры Бомарше, борьба которого с Бергасом была в самом разгаре, решил отменить спектакль. Он написал министру внутренних дел, чтобы объяснить причины такого решения: "...мне на голову упал кирпич; я ранен и полагаю, что должен позаботиться о перевязке до того, как пойду ставить танцы нимф... Защищаться в суде от обвинения в клевете и руководить репетициями оперы - занятия слишком противоположные, чтобы надеяться их совместить." Барон де Бретейль ответил с обратной почтой, что король отклонил просьбу автора отложить премьеру оперы: "Публика ожидает ее с нетерпением, и успех спектакля, на который мы имеем все основания рассчитывать, лишь добавит блеска Вашей литературной славе; это будет Ваше первое торжество над противником". Таким образом, Людовик XVI, который хотел запретить постановку "Женитьбы Фигаро", на этот раз приказал Бомарше во что бы то ни стало играть "Тарара"! Видимо, теперь Людовику захотелось быть публично высеченным. "После того как в "Женитьбе Фигаро" Бомарше высказал все, что мог, про министров и вельмож, - писал Гримм в вечер премьеры, - ему оставалось лишь с той же откровенностью высказаться о священниках и королях. Только г-н де Бомарше был в состоянии на это отважиться, и, быть может, только ему и было разрешено это сделать". Премьера "Тарара" состоялась 8 июня 1787 года. Сказать, что она была триумфом, значит не сказать ничего. В большом сине-золотом зале толпа приглашенных, с трудом пробившаяся сквозь кордоны полиции, охранявшей входы в театр, с бурным восторгом встретила первые четыре акта оперы, однако пятый акт слушали с нескрываемой тревогой. И в самом деле, Бомарше на этот раз пошел еще дальше. Так, например, евнух Кальпиги говорил: Кто злоупотребит верховной властью, Тот сам ее основы пошатнет! Как вы видите, если сравнивать с первым вариантом "Тарара", евнух стал говорить куда более определенно. 33 спектакля было сыграно в 1787 году! Зрители, все еще столь же многочисленные, "слушали в полной тишине и с таким самозабвением, которого нам еще не доводилось наблюдать ни в одном театре", отмечает Гримм. Когда в 1790 году представления "Тарара" возобновились, Бомарше переписал пятый акт, сделав его еще более современным. Он ратовал в нем за право развода, бракосочетания без священников и за свободу негров. Однако я не в силах утаить, что вдохновение, видимо, покинуло Бомарше, когда он сочинял жалкий куплет насчет "черного из Занзибара": Ола! Как сладко быть рабом! Мы, черные, просты умом, Мы добрым белым людям Всегда послушны будем. Преданы белым Душой и телом, За тебя, господин, Умрем, как один, Молясь, чтоб грозный Урбала Хранил народ от бед и зла. Вон он, вон он, Урбала! Урбала! ла-ла-ла-ла... Ужасающе, не правда ли? Но в остальном Бомарше проявил изрядное мужество, написав следующие строки: Клянемся лучшему из королей Закон его блюсти до окончанья дней! Сторонник конституционной монархии, он не поддался давлению публики и артистов, требовавших от автора более республиканских куплетов. Но в 1793 году Бомарше находился за границей, и потому "Тарар" стал революционером. Престол! Друзья, но это слышать странно! Судьба вас избавляет от тирана, А вы опять хотите короля! В 1802 году, во время консульства, уже после кончины Бомарше, опера была возобновлена еще раз. И я представляю себе, что особых проблем с ней не возникло; солдат Тарар, поднятый народом к власти, должен был кого-то напоминать публике. Тарар, Тарар, Тарар! Мы требуем вернуть нам генерала! Людовик XVIII присутствовал на последнем представлении этой невероятной оперы и мог, ничем не рискуя, рукоплескать финальному куплету: Страной свободною владей, Народ вручил тебе корону; Правь справедливо, по закону, И обретешь любовь людей. Со времен Реставрации никто, я полагаю, не думал о новой постановке "Тарара", и во имя вечной славы Бомарше будем молить Брахму, чтобы это мрачное произведение никогда больше не видело огней рампы. Однако спустимся на землю. Нам нужен какой-то переход, не правда ли? Либо мост? Мост Бомарше. Когда "Тарар" и Бергас не занимали его мыслей, Бомарше, строил, пока что только на бумаге, "мост через реку Сену между королевским парком и парком Арсенала". Он очень подробно разрабатывал этот проект, став по такому случаю архитектором. В первом варианте чертежей мост этот должен был состоять из пяти арочных, пролетов и покоиться на железных опорах. Однако этот проект решительно не удовлетворил Бомарше, и он снова засел за чертежную доску. Месяц спустя мост этот был уже однопролетным и цельнометаллическим, как опоры башни г-на Эйфеля. Бомарше стремился к тому, чтобы его мост "никогда не вредил бы навигации и не боялся бы ни паводков, ни ледоходов". Когда проект приобрел свой окончательный вид, он тщательно занялся изучением стоимости его осуществления (883 499,7) и способов финансирования этого начинания (акционерное общество), компенсация строительства (мостовой сбор: экипаж, запряженный парой лошадей, - 5 франков; четырьмя лошадьми - 7 франков; шестью лошадьми - 9 франков; верховой - 1 франк, пешеход - 3 су; бык - 1 франк 6 денье; овца - 6 су и т.д.). Отметим мимоходом странность этого тарифа: овца стоит двух пешеходов. Не улыбайтесь. Мост Бомарше был построен в конце прошлого века на том самом месте, которое он указал, и с учетом grosso modo {В общих чертах (лат.).} всех его установок. Но город окрестил его иначе, и называется он не мост Бомарше, а мост Сюлли. Во Франции один министр стоит двух литераторов, а то и больше, что доказывает коротенькая улица Мольера и ее соседка - нескончаемая улица Ришелье. До сих пор мы следили за быстрыми оборотами минутной стрелки на циферблате часов. А с 1787-1788 годов начинает казаться, что и часовая стрелка резко убыстряет свой ход. Годы падают как подкошенные, время в песочных часах течет быстрее. Бомарше вошел в шестой десяток, как в прихожую старости. Это тот переход, когда и тело и голова стремятся к некоторому замедлению темпа, когда дни и ночи проходят невнятной чередой, словно во сне. Эти годы в жизни Бомарше крайне противоречивы: с одной стороны, он желает жить быстро и не отставать от времени, а с другой - передохнуть, где-то обосноваться, остановить быстрый ход солнца. Конечно, на сцене общественной жизни, увлекаемый инерцией движения своих дел и тяжбы с Бергасом, подстегиваемый своим предпринимательским даром, он все еще прежний Бомарше. Но вот в кулисах этой жизни все для него вдруг становится двусмысленным и противоречивым. Догнать убегающее время, остановить его - такова была его задача. Безоглядно жить и вместе с тем навести порядок в своем последнем прибежище, где, может быть, и будет его могила, - такова была двойственность его существования. К пятидесяти шести годам покоритель женщин, донжуан, стал ежедневно сталкиваться с новой реальностью: люди, которые вчера еще были такими податливыми, становились отчужденными, во всяком случае, так ему казалось. Тело, недавно еще такое послушное и живое, теперь часто уже не внимало приказам желаний. Бомарше, который всегда любил женщин и был любим ими, любил, не ведая ни горя, ни конфликтов, не теряя головы, меняя их одну за другой, как меняются времена года, был теперь в этом смысле уже далеко не прежним. Любовные приключения стали для него более трудными и менее увлекательными и часто резко обрывались; его жена, его дочь и Жюли, конечно, все чаще и чаще находили поводы, чтобы удерживать его дома. К концу жизни женщины, которые живут в твоем доме, исподволь одолевают всех остальных. Постепенно они становятся более властными, более настойчивыми. Старость, как и детство, опекают женщины. Их царства находятся по соседству: рождение и смерть. И Бомарше, скорее всего, сдался бы под их напором, если бы не два обстоятельства: Революция и, извините меня, Нинон! Запомнили ли вы ту юную незнакомку, которая писала ему такие забавные письма из Экс-ан-Прованса? В конце концов он тогда просто перестал ей отвечать, но писем ее не сжег, а, наоборот, аккуратно сложил в папку, как, впрочем, обычно и делал. Так вот Нинон появилась вновь. Он запрятал память о ней куда-то в глубь своей души. И подобно забытым семенам, которые годами неподвижно лежат в земле и вдруг неизвестно отчего начинают прорастать, Нинон, неожиданно пробившись после многих холодных и печальных зим, дала росток и разом вернула ему молодость. Бомарше был у себя дома, на улице Вьей дю Тампль, когда слуга, а может быть, брат Гюдена, кто знает, передал ему визитную карточку молодой дамы, которая просила ее принять. Такие визиты бывали нередко, и он никому не отказывал. На карточке Бомарше прочел выгравированное имя: Амелия Уре, графиня де Ламарине. А под этим посетительница нацарапала карандашом в прихожей магическую формулу, этот "Сезам, откройся": бывшая Нинон. 1779 год. Десять лет прошло с тех пор или около того! Амелия, бывшая Нинон, уже больше не была ребенком, но сколько же ей теперь стало? Двадцать пять, двадцать шесть. Он тотчас велел провести ее к нему в кабинет и с первого же взгляда потерял голову. Какой она была? Те, кто ее видели, уверяют, что в то время она была похожа на г-жу Дюбарри, когда та только начинала свою карьеру. Что это значит? Принц де Линь, который имел честь или счастье; знать Жанну Бекю в годы ее ученичества, оставил вот какой ее портрет: "Она высокого роста, хорошо сложена, на удивление белокура, лоб у нее открытый, под красиво очерченными бровями прекрасные глаза, лицо овальной формы, а щеки осыпаны мелкими прелестными отметинками, которые делают ее пикантнее всех на свете; рот ее кажется созданным для улыбки, кожа тонкая, а грудь такая, что невозможно не растеряться - она как бы советует всем другим избегать с ней сравнений". Проясним этот текст. "Маленькими отметинками" были либо веснушки, либо мушки. "В них, - призналась госпожа Дюбарри, - заключалась одна из главных моих прелестей, которую король предпочитал всем другим и непрестанно покрывал поцелуями эти родимые пятнышки". Когда Людовик XV выбрал г-жу Дюбарри себе в любовницы, он был уже далеко не юнцом. Прежде чем встретиться с прекрасной Жанной, ему уже не раз случалось попадать в ситуации, которые Стендаль называл "потерпеть фиаско", и королю даже приходилось просить извинения за свою несостоятельность: "Мадам, - пришлось как-то сказать ему очередной избраннице, - меня надо простить; я уже не молод, но уверен, что вы достойны всех проявлений любви. Однако королю дано быть мужчиной не больше, чем любому другому, несмотря на всю добрую волю и самое страстное влечение". И вот, не успела Дюбарри вернуть королю его былую силу, как об этом тотчас же узнала вся Фракция, которая бурно возликовала по поводу этого известия и принялась распевать песенку: Вот так штука! С молодой красоткой - Всем наука! - Тешится, как встарь, Наш влюбленный государь. Вот плутовка! Старого повесу Распалила ловко; Ей с недавних пор Низко кланяется двор. В возрасте пятидесяти пяти или пятидесяти шести лет Бомарше не был старым ветреником, но что до любви, то он, видимо, достиг рубежа, когда легко вдруг можно потерять рассудок. Ведь существуют такие женщины - кто этого не знает, - чья красота или обаяние сильнее действуют именно на мужчин в годах. И в этих случаях какая-нибудь несущественная мелочь, неожиданность поведения, чтото, чего и выразить словами невозможно, важнее прелести облика и совершенства стати. Влечение может вспыхнуть от маленькой родинки на щеке, или от формы ушной раковины, или от миниатюрности ножки. У Амелии Уре и были как раз крошечные ножки, и они-то постоянно и возбуждали "_распутство_" Бомарше. Итак, Амелия оказалась перед Бомарше. Как и все остальные просительницы, которые до нее входили в этот кабинет, она пришла за помощью. Чтобы добиться ее, она была готова на все, то есть на то, что вообще-то и ничего не составляло. Я преувеличиваю, она восхищалась этим великим человеком, а у большинства женщин восхищение вызывает любовь. Но красавец-мужчина, которого она десять лет назад мельком видела в Эксе, потерял если не свое обаяние, то, во всяком случае, дар молниеносного обольщения. Что произошло между ними в первый день? Должно быть, все же нечто большее, чем это предписывают хорошие манеры, потому что на следующий день он написал ей письмо, где говорил о том, как она взволновала его, и выражал уверенность, что удовлетворит свое желание. "...Я не хочу Вас больше видеть, Вы поджигательница сердец! Вчера, когда мы расстались, мне казалось, что я весь осыпан раскаленными углями. Мои бедные губы, о боже, они только попытались прижаться к Вашим губам и запылали... будто снедаемые огнем и жаром; зачем только я увидел Вашу прелесть... Вашу ножку и точеное колено... и эту маленькую ступню, такую крошечную, что хочется целиком взять ее в рот? Нет, нет, я не хочу больше видеть Вас, не хочу, чтобы Ваше дыхание раздувало пламя в моей груди. Я счастлив, холоден, спокоен. Да что Вы могли мне предложить? Наслаждение? Такого рода наслаждений я больше не хочу. Я решительно отказался от вашего пола. Он больше для меня ничего не будет значить... Нельзя впиваться губами в губы, не то я сойду с ума". Амелия, бывшая Нинон, ответила с обратной почтой, предлагая ему встречаться с ней сколько ему хочется на дружеской основе. Так писать значило именно раздувать пламя под видом желания его потушить. С этой минуты Бомарше окончательно воспылал: "Вы предлагаете мне дружбу, но поздно, дорогое дитя, я уже не могу подарить Вам такую простую вещь. Я люблю Вас, несчастная женщина, так люблю, что сам удивляюсь. Я испытываю то, что никогда прежде не испытывал! Быть может, Вы более красивая, более духовная, чем все те женщины, которых я знал до сих пор? Вы удивительное существо, я обожаю Вас... Я хотел бы по многим причинам забыть о нашей встрече. Но как можно принимать красивую женщину, не отдавая должное ее красоте? Я хотел лишь объяснить Вам, что Вас нельзя видеть безнаказанно. Но эта милая болтовня, которая с обычной женщиной проходит без всяких последствий, оставила в моей душе глубокий след. В своем безумии я хотел бы не отрывать своих губ от Ваших по меньшей мере в течение часа. Этой ночью я думал, что было бы большим счастьем, если б я мог в охватившем меня бешенстве слиться с Вами, сожрать Вас живьем. "Ее руки покоились бы тогда в моих руках, думал я, ее тело в моем теле. Кровь из сердца уходила бы не в артерию, а в ее сердце, и из ее сердца снова в мое. Кто бы знал, что она во мне? Всем бы казалось, что я дремлю, а внутренне мы бы все время болтали". И тысяча столь же невероятных идей питали мое безумие. Как видите, сердце мое, теперь Вы не можете хотеть со мной встретиться... Моя любовь особого закала: чтобы что-то могло быть между нами, надо, чтобы Вы меня любили. А я, оценивая себя по справедливости, понимаю, что Вы меня любить не можете... Поскольку я уже вышел из того возраста, когда нравишься, я должен бежать от несчастья любить. Надеюсь, что все это постепенно успокоится, если только я не буду Вас видеть. О, госпожа моя! Я оскорбил Ваши губы, поскольку коснулся их и не умер. Женщина! Верни мне душу, которую ты у меня отняла, или дай мне другую взамен!" Гюден, Ломени и Лентилак накинули покров на эту последнюю пылкую любовь. Правда, с годами пламя это стало сильно коптеть, но мы к этому еще вернемся. Тем не менее сейчас мы можем написать, не боясь ошибиться, что красивая Амелия полюбила, или ей показалось, что полюбила, своего усталого героя. В трагическом положении, в котором он вскоре окажется, она даст, как мы увидим, доказательство этих чувств, и тем самым мы поймем их характер. И вообще, разве надо кастрировать великих деятелей Истории, как только им стукнет шестьдесят? Есть время для написания "Искусства быть дедушкой", и есть время, чтобы бегать за барышнями. Стоит ли, потакая любопытству читателя и вызывая у него отвращение, публиковать некоторые письма, написанные в определенные минуты, письма, которых биограф не может не знать, стоит ли это делать явно против воли того или той, кто их писал в самые мрачные часы ночи? Понравится ли современным историкам, которые смакуют альковные радости по телефону, если записи их эротических разговоров будут передаваться по радио или продаваться в магнитофонных кассетах? Короче говоря, Амелия-Нинон стала его любовницей и разрешила ему до конца его дней следовать за ней, молодой, неотступно как тень. В то время как один Бомарше был пленен маленькой ножкой Нинон, другой Бомарше играл с камнями. Строить - часто значит сооружать свою могилу. Или свой мавзолей. В этом Бомарше достиг совершенства. Дом, который он вдруг решил построить и который должен был после его смерти сообщить о нем потомкам, был ив самом деле удивительным. Дом этот был в чем-то похож на своего строителя и вместе с тем не похож: ибо все мы многое знаем о себе, а многого вместе с тем не знаем. В наших жилищах, сделанных по нашим планам и нами обставленных, как бы они ни были убоги, есть комнаты или уголки, которые нам по душе, а есть и другие, которые всегда были нам чужими, куда мы никогда не заходим; это комната, или гостиная, или, скажем, стул, принадлежащий кому-то другому. Мы ошибаемся в устройстве дома так же, как часто ошибаемся в оценке самих себя. Но не будем преувеличивать, ложь не единственный жилец в доме, просто она кое-где, в каком-то углу, у какого-то столика или кресла чувствует себя как дома. Строить - это иногда значит воплотить свой сны. Некоторые жилища не что иное, как овеществленные сны. Архитектор тогда становится посредником твоей тайны. Рука проектировщика повинуется памяти, воображению, а иногда и безумию заказчика. От виллы Адриана до хижины почтальона Шваль тянется целая цепь "неповторимых" домов. Они определяются садами, которые их окружают или, точнее, продолжают. Сам дом играет в этих случаях ту же роль, что, скажем, глагол в предложении. В этих избранных местах есть, как мне кажется, свой синтаксис камня и природы. От тропинок парка к коридорам дома обычно ведут проторенные пути. Сон не делится на части. "Замок мечты" Бомарше был построен по этим особым правилам. Я не брежу, когда пишу об этом. Бомарше хотел стать хозяином дома, "на который ссылаются". На него ссылались. Он сразу же стал достопримечательностью Парижа. Едва успели разобрать леса, как люди устремились, чтобы на него посмотреть. Это был самый удивительный из дворцов, самая дорогостоящая фантазия, скажет потом Наполеон, который, будучи молодым офицером, попросил, видимо, как и все остальные, билет, чтобы иметь право прогуляться во владениях г-на де Бомарше. Самое невероятное здесь то, что первые годы после завершения строительства владелец "забыл" переехать в свою новую резиденцию и продолжал жить на улице Вьей дю Тампль. Его мавзолей долго стоял пустым. На что же он был нужен, если не на то, чтобы свидетельствовать о своем хозяине? В 1787 году Бомарше купил у города Парижа гектар земли в "спокойном месте", в районе предместья Сент-Антуан. Вместе с послушным исполнителем его затей архитектором Лемуаном он перевел сперва свою мечту на бумагу и стал строить по этим планам. Точно так же как для издания сочинений Вольтера, он для своего нового дворца потребовал лучших мастеров и лучшие материалы. Вскоре мечта претворилась в реальность. Находя, видимо, что купленный им участок слишком обычного рельефа, Бомарше принялся изменять его, насыпая террасы, прокладывая аллеи и насаждая десятки рощиц. Как только посетитель проходил в ворота, у него возникало ощущение, что он попал в какой-то другой мир, границы которого невидимы. За поворотом аллеи или миновав рощицу, посетитель вдруг обнаруживал то водопад, то часовню, то какую-то беседку или целую группу памятников в честь знаменитых людей. Читать надписи на них входило в ритуал осмотра парка. Два стиха украшали бюст Пари-Дюверне. Он просветил меня, и я его должник За то немногое, чего достиг. Сомнительного качества александрийский стих, вырубленный на фронтоне миниатюрного храма, прославлял Вольтера: Он с глаз народов снял завесу заблужденья. На памятной колонне в честь председателя суда Дюпати была начертана краткая надпись: И мы, как все, скорбим о нем! Статуи Платона и раба, играющего на цимбале, Бомарше поставил рядом. И объединил великолепным двустишием: Кто мыслит, тот велик: он сохранит свободу; Раб мыслить не привык, он пляшет вам в угоду. Подобно Вольтеру, Бахус тоже получил право на отдельный храмик, к тому же окруженный колоннадой. Поскольку в этом храме можно было выпить и закусить, хозяин сочинил на кухонной латыни приглашение к столу: "Erexi tamplum a Bachus Amicisque gourmandibus {*}. {* Я воздвиг храм Бахусу И друзьям, любителям попировать (искаж. лат.).} На цоколе статуи Эрота - в этом сельском Пантеоне боги стояли бок о бок с писателями, судьями и финансистами - Бомарше как хороший отец велел изобразить надпись: Не раз ты нарушал спокойствие семей; Судьбу счастливую дай дочери моей! Себя он, впрочем, тоже не забыл. Под железной решеткой в форме свода лежал обвитый зеленью простой камень, наполовину врытый в землю. Любопытный, наклонившись над камнем и раздвинув ветки, мог прочитать печальное послание исполненного разочарования владельца парка: Прощай, былое, - сновиденье, Что утром тает, как туман! Прощайте, страсть и наслажденье, Любви губительный дурман! Куда ведет слепец могучий Наш мир - мне это все равно; Удача, Провиденье, Случай - Я в них изверился давно. Устал вершить я беспрестанно Свой бег бесплодный наугад Терпим, и чужд самообмана, И, как Мартин, покою рад, Здесь, как Кандид в конце романа, Я свой возделываю сад. В этом зачарованном парке были и другие развлечения попроще. Дети, например, могли покататься на маленьком озере в прелестно украшенных лодочках, а влюбленные - скрыться в желанной полутьме зеленого грота. Что до философов всех возрастов, то китайский мостик, перекинутый через речку, призывал их к медитации. Я абсолютно убежден, хоть и не могу этого доказать, что на какой-нибудь лужайке к якорю был привязан странный и величественный монгольфьер или какой-нибудь другой летательный снаряд, словно приглашая отправиться в воздушное путешествие. Где-то в парке, скрытая камнями и зеленью, была потайная дверь в подземный ход, ведущий на улицу Па-де-ля-Мюль. Как-то раз в 1792 году Бомарше пришлось им воспользоваться, что спасло его от верной гибели. Главное здание дворца с полукруглым фасадом было окружено колоннадой и насчитывало двести больших окон. Самые современные строительные новшества были использованы в устройстве дворца, в частности сделано великолепное центральное отопление. Внутреннее убранство здания отличалось небывалой роскошью. Мрамор, красное дерево были главными отделочными материалами. Особое восхищение у посетителей вызывали размеры биллиардного зала с рядами кресел, как в соборах, искусно скрытое освещение большого салона и роскошество обстановки жилых покоев. Они не уставали подыматься и опускаться по спиральным лестницам, соединяющим разные этажи. Любителям живописи Бомарше демонстрировал коллекцию прославленных мастеров. Некоторые авторы, правда, утверждают, что все это великолепие было тем не менее на грани дурного вкуса. Впрочем, поскольку сам дворец и все окружающие его службы были разрушены во времена Реставрации, как нам составить об этом свое собственное мнение? От всего музейного богатства, от всех этих сокровищ, собранных Бомарше, его наследникам удалось сохранить только его секретер с инкрустациями великолепной работы. Можем ли мы по этой единственной вещи, как это сделал Кювье, восстановивший по одному позвонку весь скелет ископаемого, восстановить интерьер дворца Бомарше? Боюсь, что нет. Но этот редкостный секретер дает нам хотя бы представление об изысканности вкуса хозяина дома. Ведь сумел же поставить этот выскочка в свой кабинет секретер, которому позавидовал бы сам король. В непосредственной близости от дворца Бомарше - на этот раз, муравей в нем одолел стрекозу - построил несколько доходных домов. Вот их описание, сделанное присяжными поверенными Батаром и Шиньяром: "1. Дом для найма с входом в ворота с улицы Антуан Амело, двор, конюшни, сараи, семь полных квартир и две маленькие. 2. Восемь лавок с задними помещениями, антресолями и витринами, выходящими на улицу Сент-Антуан, между улицей Амело и бульваром. 3. Помещение для сдачи в наем, выходящее на бульвар, между воротами дома и улицей Сент-Антуан, состоящее из первого этажа и антресолей, и т. д.". Про человека, который строит себе резиденцию, шутки ради говорят, что он разорится. Так говорили о Демарше. По изначальному подсчету Лемуана, стоимость строительства всех объектов должна была обойтись в 300 тысяч франков, а, чтобы довести все работы до конца, Бомарше пришлось истратить в шесть раз большую сумму. В 1789 году выставлять напоказ эти внешние признаки богатства было не очень-то дальновидно. Я уже говорил, что Бомарше, чтобы построить свой дворец, выбрал тихий квартал. В самом деле, из его окон было видно только одно здание, находящееся неподалеку: Бастилия. 17 ПОСЛЕДНЯЯ АВАНТЮРА Я слышу шаги... они приближаются. Вот решающая минута. 14 июля 1789 года Бомарше, как и Людовик XVI, мог бы записать в своем дневнике: "Ничего". Самое удивительное, что событие, ими же подготовленное, нередко застает людей врасплох! Точно острота интуиции притупляет трезвость оценки положения. В течение всего своего царствования Людовик XVI опасался революции. Добросовестные историки не могут поставить под сомнение прозорливость королями тем не менее 14 июля 1789 года он не ощущал особой тревоги: "Ничего", не так ли? Вот и Бомарше, который, как мы видели, был зачинателем грандиозного переворота и не переставал писать о его неотвратимости, оказался ошеломлен неожиданностью, когда события вдруг подтвердили его собственную правоту. Людовик XVI боялся, Бомарше - желал "взятия Бастилии", но оба они именно потому, что это событие неотступно занимало их воображение, видели его как бы вне времени. Таков жребий тех немногих, чей глас вопиет в пустыне: они предвидят, но не видят. А впоследствии филистеры _и_ глупцы учиняют суд над ними. Вернемся, однако, к Бомарше, если мы его покинули... 2 апреля того же 1789 года, в первые месяцы которого свирепствовали жестокие морозы, Бомарше выиграл в парламенте процесс против Бергаса. Однако в глазах народа его победа была победой богача, тесно связанного с, существующим строем, над "неподкупным". Для многих Бомарше стал символом ненавистного общества, а для некоторых - и человеком, с которым пора покончить. На стенах его дома появляются оскорбления и угрозы, кто-то разбивает кариатиды Жермена Пилона, украшающие ворота особняка. Однажды вечером на пустынной улице сторонники Бергаса даже пытаются убить Бомарше. Он защищается с чертовской отвагой и обращает нападающих в бегство. Любопытное дело, если его творческие способности с возрастом мало-помалу слабеют, то мужество, характер и нервы с годами не перестают крепнуть. В непрестанной борьбе со смертью вырабатываются привычки, хорошие привычки: Бомарше не обороняется, он - нападает. Но его противники неистощимы на выдумки - не удалась физическая расправа, они затевают снова хитроумную кампанию, чтобы подорвать его репутацию и сломить морально. 1789 год, начавшийся в холоде, продолжается в голоде. Весной не хватает хлеба. Государство разваливается, безработица и разбой, охватившие всю страну, серьезно подрывают ее экономику, еще недавно цветущую. Перебои в снабжении Парижа, как обычно в подобных обстоятельствах, позволяют "коммерсантам" фантастически наживаться на всеобщей нужде. В революционные годы внешние проявления богатства раздражают народ, как красная тряпка - быка, вызывают возмущение. Богач - становится синонимом вора. Это не всегда соответствует истине. В действительности спекулянты и те, кто нажился на революции, по большей части дождутся одни Директории, другие империи, чтобы открыто изменить свое социальное положение. Но беднякам дела нет до подобных тонкостей, и стоит ли этому удивляться? Богатство Бомарше слишком лезло в глаза, чтобы выглядеть нажитым честно. Владельца дворца в предместье Сент-Антуан не замедлили обвинить в том, что он прячет там солидные запасы зерна и муки. Как раз тогда же толпы голодных разграбили и сожгли жилища Ревейона и Анрио, чересчур роскошные, чтобы не заподозрить, что в них вложены барыши от спекуляций на лишениях парижан. Напрасный труд: хлеба там не оказалось. Вот тут-то и прошел слух, будто его прячет Бомарше. Весь парижский хлеб явно залеживался в его фараоновых подвалах. Бомарше, предупрежденному об опасности, хватило ума и осторожности предложить своим обвинителям обыскать дом вместе с жителями квартала. Эта "операция открытых дверей", как мы сказали бы сегодня, на некоторое время восстановила его доброе имя в глазах народа Парижа, который вообще склонен скорее к восхищению и почитанию _прекрасных произведений_, нежели к погромам. Не народ, а буржуазия XIX века привела в упадок и запустение Версаль. 14 июля 1789 года семейство Бомарше вместе с друзьями наблюдает из окон его дворца - двести окон по фасаду - взятие Бастилии, точно так же, как ныне некоторые любуются из зданий, расположенных на Елисейских полях, военным парадом в честь первого республиканского праздника. Как я уже сказал, наш герой, подобно большинству своих современников, не оценил всей значимости этого события. Лето 1789 года для Бомарше отмечено в первую очередь завершением кельнского издания Вольтера. Книгоиздатель и книготорговец, он занят мыслями о выпуске в свет монументального собрания сочинений другого "пророка", Жан-Жака Руссо, и заботами о распространении своего издания Вольтера. Бомарше, впрочем, далеко не единственный, кто продолжает жить, словно не происходит ничего из ряда вон выходящего, свидетелем тому некий г-н Лостен, президент палаты торговых пошлин в Ретель-Мазарен, в Шампани, недовольный подписчик, имевший неосторожность направить наглое письмо издателю, у которого, естественно, нашлось время ответить ему в своей обычной манере: "Париж, сего августа 4 числа 1789 года. Вы, господин президент, возможно, единственный человек, не знающий того, о чем мы оповестили всю Европу почти год тому назад через иностранные газеты, поскольку доступ во французские нам тогда был закрыт: а именно, что издание сочинений Вольтера полностью завершено и находится в рассылке, за исключением последнего тома, содержащего биографию и оглавление, который будет разослан отдельно. Вы, сударь, возможно, единственный человек, не знающий также, что нами были публично проведены, тому вот уже более трех лет назад, две бесплатные лотереи - подарок стоимостью в 200000 франков, сделанный нами нашим подписчикам, что выигрыши пали на все билеты, содержащие в номере цифру 4 для издания ин-фолио или