ого Скалозуба: Довольно счастлив я в товарищах моих, Вакансии как раз открыты. То старших выключат иных, Другие, смотришь, перебиты. - В самом деле, похоже, - согласился Уотсон. - Но что же из этого следует? Ведь и Грибоедов издевался над Скалозубом. И Толстой своего Берга, да и полковника этого гусарского тоже не жалует. А вы ведь, сколько мне помнится, совсем другое собирались мне доказать: что одного и того же человека один писатель может изобразить отрицательным героем, а другой - положительным. Ведь так? - Да, верно. Поэтому перейдем к другому действующему лицу этого эпизода, к Марье Дмитриевне Ахросимовой. Сперва скажите: она вам понравилась? - Очень! Этот господин, у которого я про нее спросил, очень хорошо про нее сказал, что она знаменита не богатством и не знатностью, а прямотой ума и простотой обращения. - А она вам никого не напомнила? - А кого она должна была мне напомнить? - удивился Уотсон. - Какую-нибудь другую литературную героиню. - Да вы хоть намекните: из какого произведения? - Да хотя бы из того же "Горя от ума". Уотсон задумался. - Нет, - покачал он головой. - В "Горе от ума" таких нет и быть не может. Там ведь у него - я имею в виду Грибоедова - какое-то скопище монстров. Ну, кроме Чацкого, конечно. - Значит, не помните? Ну что ж... В таком случае сейчас я вам напомню, на кого из персонажей "Горя от ума" похожа толстовская Марья Дмитриевна Ахросимова. Только на этот раз, Уотсон, я убедительно вас прошу: ни слова. Ни одной реплики. - Так ведь вы же сами мне сказали, чтобы я спросил у Берга... - Да, да. Там это было можно. Но комедия Грибоедова ведь написана стихами. Говорить стихами вы, я полагаю, вряд ли сможете. Впрочем, если у вас получится... - О, нет! Ни в коем случае! - в ужасе воскликнул Уотсон. - Клянусь вам, я буду нем как рыба! А. С. ГРИБОЕДОВ. "ГОРЕ ОТ УМА" Действие третье. Явление десятое Хлестова Легко ли в шестьдесят пять лет Тащиться мне к тебе, племянница, мученье! Час битый ехала с Покровки, силы нет; Ночь - светапреставленье! От скуки я взяла с собой Арапку-девку да собачку. Вели их накормить, ужо, дружочек мой; От ужина сошли подачку. Княгиня, здравствуйте! (Села.) Ну, Софьюшка, мой друг, Какая у меня арапка для услуг, Курчавая! горбом лопатки! Сердитая! все кошачьи ухватки! Да как черна! да как страшна! Ведь создал же Господь такое племя! Чорт сущий; в девичьей она; Позвать ли? София Нет-с; в другое время. Хлестова Представь: их как зверей выводят напоказ... Я слышала, там... город есть турецкий... А знаешь ли, кто мне припас? Антон Антоныч Загорецкий. (Загорецкий выставляется вперед.) Лгунишка он, картежник, вор. (Загорецкий исчезает.) Я от него было и двери на запор; Да мастер услужить: мне и сестре Прасковье Двоих арапченков на ярмарке достал; Купил, он говорит, чай в карты сплутовал; А мне подарочек, дай бог ему здоровье! Чацкий (с хохотом Платону Михайловичу) Не поздоровится от этаких похвал, И Загорецкий сам не выдержал, пропал. Хлестова Кто этот весельчак? Из звания какого? София Вон этот? Чацкий. Хлестова Ну? а что нашел смешного? Чему он рад? Какой тут смех? Над старостью смеяться грех. Я помню, ты дитей с ним часто танцевала, Я за уши его дирала, только мало. - Ну как, Уотсон? Что скажете? Разве не похожа эта дама, - надеюсь, вы узнали госпожу Хлестову, свояченицу Фамусова, - разве не похожа она на Марью Дмитриевну Ахросимову? Вернее, если строго придерживаться хронологии, - ведь "Войну и мир" Толстой написал гораздо позже, чем Грибоедов свою комедию, - разве не похожа толстовская Марья Дмитриевна Ахросимова на грибоедовскую Хлестову? - Как вам сказать, - замялся Уотсон. - Вообще-то, небольшое сходство, конечно, есть... - Ничего себе небольшое! - усмехнулся Холмс. - Да ведь они - как родные сестры! Вы обратили внимание, как Хлестова говорила о Загорецком? И ее ничуть не смутило, что он слышал эту ее уничтожающую реплику: "Лгунишка он, картежник, вор!" А как она обошлась с Чацким? Ну совершенно так же, как Марья Дмитриевна Ахросимова с Пьером Безуховым: "Я за уши его дирала, только мало". И ведь это тоже в его присутствии. Согласитесь, Уотсон, у нее - та же прямота ума и откровенная простота обращения, которая так восхищала Толстого в Марье Дмитриевне. Уж в чем другом, а в этом Хлестовой не откажешь. - Так-то оно так, - не очень охотно согласился Уотсон. - Только Марья Дмитриевна - просто прелесть что за старуха! А эта ваша Хлестова - противная. И не спорьте, пожалуйста, Холмс! Сами знаете, что противная. - Да я и не думаю спорить, - возразил Холмс. - Напротив, я ведь именно это и хотел вам продемонстрировать. Ведь цель нашего расследования как раз в том и состояла, чтобы доказать, что одного и того же человека один писатель может изобразить как привлекательного, обаятельного, милого, а другой его же изобразит противным и даже отвратительным. - Вы что же, собираетесь уверить меня, что у Марьи Дмитриевны Ахросимовой и грибоедовской Хлестовой был один и тот же прототип? - недоверчиво спросил Уотсон. - Вот именно! Поглядите-ка, что пишет по этому поводу крупнейший специалист по творчеству Грибоедова Николай Пиксанов. Холмс отпер свое бюро, достал из ящика досье с материалами, относящимися к "Горю от ума", и вручил эту довольно объемистую папку Уотсону. Тот с интересом углубился в чтение. ИЗ СТАТЬИ Н. К. ПИКСАНОВА "ПРОТОТИПЫ ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ КОМЕДИИ "ГОРЕ ОТ УМА" Наиболее единодушны современники и историки в определении прототипа Анфисы Ниловны Хлестовой, свояченицы Фамусова, тетки Софьи. Ее оригиналом большинство называет Настасью Дмитриевну Офросимову, большую московскую барыню, известную своим умом, крутым характером, откровенностью и причудами. Она была чрезвычайно популярна в большом обществе тогдашней Москвы, и о ней сохранилось много рассказов и анекдотов. Свербеев в своих "Записках" передает любопытные подробности об одной из своих встреч с Офросимовой: "Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году, - рассказывает он, - и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание; туда по вторникам съезжалось иногда до двух тысяч человек. Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто не слыхал, когда она на пол зала закричала мне: "Свербеев! Поди сюда!" Бросившись в противоположный угол огромного зала, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи. Но не прошло и четверти часа, как дежуривший в этот вечер старшина, мне незнакомый, объявил, что ему приказано немедленно меня к ней привести. "Что это ты с собой делаешь? - напустилась она на меня. - Таскаешься по трактирам, да по кабакам, да где-нибудь еще хуже, оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала отца..." И пошла, и пошла. Я стоял перед ней, как осужденный к казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась". - Ну, Уотсон, что скажете? - торжествующе спросил Холмс. - Поразительно! - воскликнул Уотсон. - Сходство просто потрясающее. Как говорится, один к одному. Ведь у Толстого она точь-в-точь так же обошлась с Пьером. Я думаю, Толстой всю эту сцену отсюда и взял, из записок этого... как его... Свербеева... - Очень может быть, - согласился Холмс. - Во всяком случае, он эти "Записки" безусловно читал. А вот послушайте, что пишет другой старый москвич, Стахович, в своей книге "Клочки воспоминаний", вышедшей в свет в тысяча девятьсот четвертом году. Достав с полки книгу и раскрыв ее на специально заложенной странице, он прочел: - "Старуху Хлестову я хорошо помню: это была Настасья Дмитриевна Офросимова... Ее же под именем Марьи Дмитриевны Ахросимовой описал в "Войне и мире" граф Лев Николаевич Толстой". Ну как? Теперь, я надеюсь, вы убедились, что у Хлестовой и Ахросимовой был один и тот же прототип? - Похоже, что так, - согласился Уотсон. - Впрочем, если вам этого мало, вот вам еще один весьма авторитетный источник: книга известного историка русской литературы Михаила Осиповича Гершензона "Грибоедовская Москва". ИЗ КНИГИ М. О. ГЕРШЕНЗОНА "ГРИБОЕДОВСКАЯ МОСКВА" Знаменитую Настастью Дмитриевну Офросимову с фотографической точностью, вплоть до фамилии и закачиванья рукавов изобразил, как известно, Лев Николаевич Толстой в "Войне и мире". Ее же часто называют прототипом Хлестовой из "Горя от ума". Нет сомнения, что Грибоедов должен был знать ее. Сцена между Ахросимовой и Пьером совершенно верна, разве только Толстой облагородил свою Марью Дмитриевну и дал ей слишком мягкие манеры - Вот! - обрадовался Уотсон, прочитав это последнее замечание Гершензона. - Вот этот вопрос я как раз и собрался вам задать, мой ученый друг. Кто же все-таки нарисовал более точный портрет этой самой Офросимовой? Толстой или Грибоедов? Если Толстой ее облагородил, значит, Грибоедов был ближе к оригиналу? Как же тогда этот ваш историк говорит, что Толстой описал ее "с фотографической точностью"? - Ну, во-первых, ни один писатель, как я вам уже говорил, никогда никого не описывает с фотографической точностью. Это Гершензон просто так сказал, не буквально, а метафорически. Каждый писатель описывает то или иное явление, того или иного человека, исходя из своих представлений о нем, исходя из того, как он его видит, как он его понимает. - Но как же все-таки могло получиться, - продолжал недоумевать Уотсон, - что одна и та же женщина у Толстого получилась такой обаятельной, а у Грибоедова... - Не слишком обаятельной, - насмешливо подсказал Холмс. - Мало сказать - необаятельной. Просто отталкивающей! - Все дело тут в том, - объяснил Холмс, - что Толстой и Грибоедов совершенно по-разному смотрели на свою натуру. Не только на Настасью Дмитриевну Офросимову, а на весь этот круг людей, которых они стремились изобразить. Грибоедов ненавидел и презирал лицемерное фамусовское общество. Он стремился сатирически разоблачить его. - А Толстой? - А Толстой относился к своей натуре совершенно иначе. Вот, прочтите-ка, что он писал в черновом наброске предисловия к "Войне и миру". Л. Н. ТОЛСТОЙ. ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К "ВОЙНЕ И МИРУ" Несколько слов в оправдание на замечание, которое наверное сделают многие. В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, графы и т. п., как будто вся русская жизнь того времени сосредоточивалась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне неинтересна и наполовину непонятна, жизнь аристократов того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила. - Никогда бы не подумал, - сказал Уотсон, - что Толстой может такое написать. А почему вы сказали, Холмс, что это черновой набросок? Он что, потом написал это предисловие иначе? - Он потом вообще от него отказался. Не стал печатать. - Вот как? А почему? - О, это очень интересный вопрос... Я думаю, главным образом потому, что в процессе работы над романом Толстой изменил отношение к своей натуре. Роман о подвиге народа в великой войне не мог быть населен одними аристократами. В нем неизбежно должны были появиться и мужики, которые вынесли на своих плечах главную тяжесть войны, и такие люди, как, например, капитан Тушин - отнюдь не аристократ по происхождению, - и такие, как Платон Каратаев. Да и жизнь аристократов в конце концов ему стала далеко не во всем мила. Иначе не появились бы в его романе такие люди, как князь Василий Курагин, его сын Анатоль и дочь Элен. Коротко говоря, Толстой сперва хотел написать один роман, а написал - другой... - Если я вас правильно понял, - прервал его Уотсон, - вы хотите сказать, что в процессе работы над романом взгляд Толстого как бы приблизился к воззрениям Грибоедова? - В какой-то мере. Хотя роман Толстого, в отличие от грибоедовской комедии, - это, разумеется, не сатира. Фамусов - сатирический образ, а старый граф Ростов - отнюдь нет. Хотя у них немало общего. Вообще, если вдуматься, в романе Толстого можно найти более или менее прямую аналогию едва ли не каждому грибоедовскому персонажу. Есть в нем и свой Чацкий... - Это Пьер? - Хотя бы... И свой Скалозуб, как мы с вами только что убедились. Хоть он и не занимает в романе такого заметного места, какое Скалозуб занимает в комедии Грибоедова... - Да, пожалуй. Но такого человека, как Молчалин, бьюсь об заклад, вы у Толстого не найдете, - сказал Уотсон. - Вы в этом уверены? - с обычной своей иронической улыбкой спросил Холмс. Увидав эту улыбку, Уотсон сразу потерял по крайней мере половину своей уверенности. - Я, конечно, не Бог весть какой знаток, - дал он задний ход, - но по-моему... - Так вот, дорогой мой Уотсон, - сказал Холмс. - Смею вас уверить: есть в романе Толстого и свой Молчалин. На обеде у графов Ростовых он, кстати, сидел неподалеку от вас. - Это тот, с которым я разговаривал?.. Как его... Берг?.. - Да, и в Берге, конечно, есть черты Молчалина. Но я имел в виду не его... Чтобы не утомлять вас, сошлюсь только на один небольшой эпизод. Вот, взгляните! - И он протянул Уотсону раскрытый том "Войны и мира". Уотсон взял книгу в руки и прочел указанную Холмсом страницу. Л. Н. ТОЛСТОЙ "ВОЙНА И МИР" Том первый. Часть третья. Глава седьмая - Батюшки! как ты переменился! - Борис встал навстречу Ростову, но, вставая, не забыл поддержать и поставить на место падавшие шахматы. Ну, что ты, как? Уже обстрелен?.. Ростов, не отвечая, тряхнул по солдатскому Георгиевскому кресту, висевшему на снурках мундира, и указывая на свою подвязанную руку. - Вот как, да, да! - улыбаясь, сказал Борис, - а мы тоже славный поход сделали. Ведь ты знаешь, его высочество постоянно ехал при нашем полку, так что у нас были все удобства и все выгоды. В Польше что за приемы были, что за обеды, балы - я не могу тебе рассказать. И цесаревич очень милостив был ко всем нашим офицерам. И оба приятеля рассказывали друг другу - один о своих гусарских кутежах и боевой жизни, другой о приятности и выгодах службы под командою высокопоставленных лиц. - О гвардия! - сказал Ростов. - А вот что, пошли-ка за вином. Борис поморщился. - Ежели непременно хочешь, - сказал он. И, подойдя к кровати, из-под чистых подушек достал кошелек и велел принести вина. - Да, и тебе отдать деньги и письмо, - прибавил он. Ростов взял письмо и, бросив на диван деньги, облокотился обеими руками на стол и стал читать. В письмах родных было вложено еще рекомендательное письмо к князю Багратиону, которое, по совету Анны Михайловны, через знакомых достала старая графиня и посылала сыну, прося его снести по назначению и им воспользоваться. - Вот глупости! Очень мне нужно, - сказал Ростов, бросая письмо под стол. - Зачем ты это бросил? - Письмо какое-то рекомендательное, чорта ли мне в письме! - Как чорта ли в письме? - поднимая и читая надпись, - сказал Борис. - Письмо это очень нужное для тебя. - Мне ничего не нужно, и я в адъютанты ни к кому не пойду. - Отчего же? - спросил Борис. - Лакейская должность! - Ты все такой же мечтатель, я вижу, - покачивая головой, сказал Борис. - А ты все такой же дипломат. Ну, да не в том дело. Ну, ты что? - спросил Ростов. - Да вот, как видишь. До сих пор все хорошо; но признаюсь, желал бы я очень попасть в адъютанты, а не оставаться на фронте. - Зачем? - Затем, что, уже раз пойдя по карьере военной службы, надо стараться делать, коль возможно, блестящую карьеру. - Да, - задумчиво сказал Уотсон, дочитав эту сцену до конца. - Вы правы. Ростов, конечно, не Чацкий. Но Друбецкой - это и впрямь второй Молчалин. Право, я бы ни чуть не удивился, если бы оказалось, что у Друбецкого и Молчалина был один и тот же прототип. Наверно, так оно и было? - На этот счет мне ничего не известно, - покачал головой Холмс. - Впрочем, не думаю. У Молчалина, скорее всего, был не один, а множество прототипов. Да и у Друбецкого тоже. - То есть как это множество? - изумился Уотсон. Неужели такое тоже бывает? - О, разумеется! И гораздо чаще, чем вы это можете себе представить. Я вижу, Уотсон, вам не терпится узнать, как именно это происходит? - Не стану спорить, друг мой, - согласился Уотсон. - Вы в самом деле очень меня заинтриговали. - В таком случае нам с вами придется провести еще одно расследование, специально посвященное выяснению этого вопроса. МОЖЕТ ЛИ У ОДНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ГЕРОЯ БЫТЬ НЕСКОЛЬКО ПРОТОТИПОВ"? Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон - Любопытный субъект, не правда ли? - сказал Холмс. Уотсон вздрогнул и оторвал глаза от окна. - Любопытный? - переспросил он. - Я бы выразился иначе. Странный... Я наблюдаю за ним вот уже минут двадцать... - Не двадцать, а уже почти двадцать три минуты, - уточнил Холмс. - Срок достаточный, чтобы выяснить всю его подноготную. - Такому проницательному человеку, как вы, Холмс, быть может, хватило бы и трех минут на то, для чего мне понадобилось около получаса. Холмс усмехнулся. - Дело не в сроках, друг мой, - добродушно сказал он. - Смею вас уверить, что, если вы хотя бы даже и за полчаса увидите то, что я разгляжу за три минуты, это будет еще не так худо. - Вам угодно считать меня слепцом, - обиделся Уотсон. - Однако кое-что я все-таки вижу. - Ну-ну, не сердитесь, - миролюбиво сказал Холмс. - Лучше поделитесь со мною тем, что вы увидели. Итак, что вы можете сказать про этого странного человека, который вот уже битый час стоит у нас под окнами, не решаясь сдвинуться с места, подняться по лестнице и постучать в дверь. - По-моему, дорогой Холмс, это случай настолько ясный, что даже вы ничего не сможете добавить к тому, что заметил я. Это человек прежде всего весьма предусмотрительный... - В самом деле? - Ну конечно! Вы только поглядите на него: в ясный, теплый, солнечный день он в теплом пальто на вате, в калошах, с зонтиком. Это уже даже не предусмотрительность, а какая-то патологическая боязливость. Как бы то ни было, он - чудовищный педант. Я думаю, что, скорее всего, он старый холостяк. Я сам, как вы знаете, долгое время жил один и отлично знаю, что у нашего брата холостяка со временем вырабатывается тьма всяких нелепых и даже смехотворных привычек. - Браво, Уотсон! - одобрительно воскликнул Холмс. - Ну-с? Дальше? - Вам мало? - удивился Уотсон. - Мне кажется, дорогой Холмс, что я извлек из своих наблюдений все, что из них можно было извлечь. Боюсь, что даже вы не сможете тут ничего добавить. - Пожалуй, - согласился Холмс - Разве только самую малость. Уотсон просиял. Однако торжество его длилось недолго. - Вы отметили только калоши, зонтик да теплое пальто на вате, - начал Холмс. - А вы заметили, что зонтик у этого господина в чехле? - Ну да, заметил. И что отсюда следует? - Думаю, что не ошибусь, - невозмутимо продолжал Холмс, - если выскажу предположение, что часы, хранящиеся в его жилетном кармане, тоже в чехле из серой замши. А если вы попросите у него перочинный ножик, чтобы очинить карандаш, окажется, что и нож тоже в специальном чехольчике. - Все это чистейшие домыслы, дорогой Холмс! Но да же если это действительно так, в чем я, кстати, очень сомневаюсь, о чем это говорит? Только лишь о том, что господин этот - препротивнейший педант, о чем я уже имел честь вам докладывать. - Не только об этом, милый Уотсон! Поверьте мне, не только об этом. У этого человека наблюдается постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который бы его защитил от внешних влияний. Действительность раздражает его, пугает, держит в постоянной тревоге, и он старается спрятаться от нее. Не случайно и профессию он себе выбрал такую... - А откуда вы знаете, какая у него профессия? - изумился Уотсон. - Да уж знаю. Можете мне поверить, я не ошибаюсь. Он преподает в гимназии древние языки: латынь, греческий. И эта его профессия, как я уже пытался сказать вам за секунду до того, как вы меня прервали, эти самые древние языки для него, в сущности, - те же калоши и зонтик, куда он прячется от действительной жизни. - Ну, знаете, Холмс, - не выдержал Уотсон, - если хотя бы половина того, что вы тут наговорили, окажется правдой... - А вы сейчас легко сможете это проверить, - пожал плечами Холмс. - Насколько я понимаю, наш странный гость вот-вот постучится к нам в дверь. Я уже слышу на лестнице его шаги. И в самом деле за дверью послышались сперва робкие шаги, затем осторожное покашливанье и, наконец, негромкий стук. Спустя минуту странный гость уже сидел в кресле напротив Холмса и Уотсона и застенчиво протирал носовым платком свои темные очки. - Прежде чем вы приступите к изложению тех обстоятельств, которые привели вас к нам, - обратился к нему Уотсон, - быть может, вы не откажете в любезности сказать мне, который час? Мои часы, к сожалению, стоят. Гость неторопливо достал из жилетного кармана часы. Они, как и предсказывал Холмс, оказались в сером замшевом футляре. - Два часа пополудни четырнадцать минут тридцать одна секунда, - сообщил он. - Еще одна маленькая просьба, - сказал Уотсон. - У меня, к несчастью, сломался карандаш. Не найдется ли у вас с собою перочинного ножика? - Извольте. - Гость достал из кармана перочинный нож. Предсказание Холмса и на этот раз осуществилось с поразительной точностью: нож был в аккуратном маленьком чехольчике. - Последняя просьба, - уже слегка нервничая, сказал Уотсон. - Не откажите в любезности, сообщите нам, чем вы изволите заниматься? Вы юрист? Или химик? Или, быть может, мой коллега - врач? - Врач? - с ужасом переспросил гость - О нет! Что вы! Я педагог. Имею честь преподавать в гимназии древние языки. Латынь, греческий... О, ежели бы вы знали, - сладко пропел он, - как звучен, как прекрасен греческий язык! - Довольно! - вскрикнул Уотсон. Гость испуганно вздрогнул и закрыл глаза. Обернувшись к Холмсу, Уотсон торжественно произнес: - Дорогой Холмс! Клянусь вам, что никогда больше не стану сомневаться в ваших словах, какие бы нелепые предсказания вы ни делали. Вы волшебник, колдун, чародей... - Перестаньте, Уотсон, - резко оборвал его Холмс. - Вы отлично знаете, что мое единственное оружие - дедуктивный метод. А в данном случае дело обстоит еще проще. Если бы вы не были таким чудовищным невеждой и читали знаменитый рассказ русского писателя Антона Чехова "Человек в футляре", вы бы тотчас узнали в нашем госте героя этого рассказа, господина Беликова. - Совершенно верно. - Привстав с кресла, гость чопорно поклонился. - Надворный советник Беликов. К вашим услугам. - Итак, господин Беликов, - любезно осведомился Холмс, - благоволите объяснить, что вынудило вас обратиться к Шерлоку Холмсу? - Я решил обратиться к вам как к лицу влиятельному, - сказал Беликов, - хотя, быть может, правильнее было бы обратиться по инстанциям: сперва к директору, потом к попечителю и так далее. Однако это заняло бы много времени, а дело не терпит отлагательств. К тому же ваша репутация, да и ваша профессия... - Да в чем, собственно, дело? - не выдержал Уотсон. - Нельзя же, ей-Богу, так долго бродить вокруг да около! Беликов явно вызывал у верного соратника Шерлока Холмса острое чувство антипатии. Иначе вряд ли корректный Уотсон позволил бы себе такую бестактность. - Я взываю к вашей помощи, сударь, - невозмутимо продолжал Беликов, обращаясь к Холмсу. - Только вы один можете защитить меня от клеветы... Впрочем, речь не только обо мне. Если предположение мое подтвердится, окажется, что еще больше, чем я, от этого злобного навета пострадал другой достойный человек, гораздо более заслуживающий вашего заступничества. - Я, конечно, догадываюсь, о чем идет речь. Но мой друг Уотсон, боюсь, из ваших туманных объяснений мало что понял. Сделайте милость, объясните более внятно, от чего или, если вам так больше нравится, от кого мы вас должны защитить. - От автора рассказа, главным действующим лицом коего я имею несчастье состоять. Оный автор изобразил меня нравственным и физическим уродом. Меж тем у меня есть все основания предполагать, что в реальности я - вернее, мой прообраз, или, как принято это называть у нас, филологов, прототип, - был совсем не таков. Ежели это мое предположение окажется верным, я готов вчинить автору иск, обвинив его в том, что вместо честного и правдивого портрета он создал премерзкую карикатуру. Если же окажется, что, создавая меня, Антон Павлович Чехов был скрупулезно верен натуре, я обвиню его в том, что он обрек меня на столь злую долю, заставив нести бремя чужих уродств и прегрешений. Так что, сударь, чем бы ни кончилось ваше расследование, к какому бы выводу вы ни пришли, я при всех вариантах останусь в выигрыше. - Вы в этом уверены? - иронически хмыкнул Холмс. - Tertium non datur, как говорили наши великие учителя, древние римляне. Что означает: третьего не дано. - Ну что ж, сударь, - согласился Холмс. - Я берусь за ваше дело. Только, чур, потом не жаловаться! - Заверяю вас, что, каким бы печальным для меня ни оказался ваш вывод, я приму его со смирением. - В таком случае начнем! Подойдя к своему необъятному бюро, Холмс откинул крышку и выдвинул ящик, на котором выполненная его четким, каллиграфическим почерком, красовалась надпись: "А. П. Чехов" Из ящика была извлечена папка с этикеткой, на которой значилось: "Человек в футляре". - Итак, господа, - торжественно объявил он, развязывая тесемки папки и извлекая из нее толстую кипу бумаг, перед вами документ первый. В. Г. Тан-Богораз, учившийся в Таганроге, в той же гимназии, что и Антон Чехов, в тысяча девятьсот десятом году в журнале "Современный мир" опубликовал очерк "На родине Чехова". Очерк этот был потом перепечатан в том же году в "Чеховском юбилейном сборнике". Так вот, автор этого очерка в самой категорической форме утверждает, что вашим прототипом, господин Беликов, был инспектор Таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконов. - А что он был за человек? - осторожно осведомился Беликов. - Об этом вы можете прочесть в книге брата Антона Павловича Чехова - Михаила. Книга называется "Антон Чехов и его сюжеты". К счастью, в моей библиотеке эта книга имеется... - Вы поразительный человек, Холмс! - восторженно воскликнул Уотсон. - Ну кто бы мог предположить, что в вашей библиотеке окажется такая книга. Да и на что она вам? - Как видите, пригодилась, - улыбнулся Холмс. - Профессия детектива такова, что никогда не можешь знать заранее, какая информация тебе понадобится. Итак, вот что пишет о Дьяконове Михаил Павлович Чехов: "Это была машина, которая ходила, говорила, действовала, исполняла циркуляры и затем сломалась и вышла из употребления. Всю свою жизнь А. Ф. Дяконов проходил в калошах даже в очень хорошую погоду и носил с собою зонтик. Таков был прототип Беликова". - Так я и знал! - удрученно вздохнул Беликов. - Однако, каков бы я ни был, я все-таки не машина, а человек. Положим, у меня есть некоторые недостатки. Да, я человек предусмотрительный. Быть может, даже излишне предусмотрительный. Я действительно в любую погоду на всякий случай беру с собой зонт. Мало ли что может случиться? Вдруг дождь. Или, упаси, Господи, град. Но из этого вовсе еще не следует, что я - такая же машина, как этот Дьяконов. С какой же стати я должен отвечать за чужие грехи? Слава Богу, что все так быстро разъяснилось. - Не торопитесь, - прервал его Холмс. - Еще ничего не разъяснилось. Мы пока еще только в самом начале нашего расследования. Предположение господина Богораза, поддержанное свидетельством Михаила Чехова, почти сразу же было опровергнуто. - Опровергнуто? - Кем же? Уотсон и Беликов обрушили на Холмса эти вопросы чуть ли не хором. - Оно было опровергнуто, - невозмутимо продолжал Холмс, - П. И. Филевским, который поступил преподавателем в Таганрогскую гимназию спустя год после того, как Чехов ее окончил. Таким образом, он еще полностью застал ту атмосферу, которая царила в ней во времена гимназической учебы Антона Павловича. В моем распоряжении имеются любопытнейшие документы. Во-первых, книга Филевского "Очерки из прошлого Таганрогской гимназии. По случаю столетнего юбилея гимназии". И во-вторых, доклад, прочитанный тем же Филевским на вечере в память Чехова в Ростове-на-Дону в тысяча девятьсот двадцать девятом году. Доклад был посвящен ученическим годам Чехова. - И там тоже есть про этого Дьяконова? - спросил Уотсон. - Разумеется, - кивнул Холмс. - Но в его описании - а он, заметьте, знал инспектора гимназии, под началом которого работал, весьма хорошо, - так вот, в его описании господин Дьяконов выглядит совсем не таким, каким его изобразил брат Антона Павловича. Вот, извольте! Если угодно, можете прочесть. Уотсон и Беликов склонились над указанной Холмсом страницей книги Филевского. И вот что они там прочли: ИЗ КНИГИ П. И. ФИЛЕВСКОГО "ОЧЕРКИ ИЗ ПРОШЛОГО ТАГАНРОГСКОЙ ГИМНАЗИИ" Дьяконов был в наше время человеком пожилым, лет 66, но какой-то окаменелый, не стареющий, маленького роста, худенький и очень подвижной. Носил только усы, тщательно брился, одевался по-спартански зимой: шубы не носил, а носил легкое пальто, брюки тоненькие, люстриновые. Был идеальный службист, но с сослуживцами жил хорошо, никогда ни одного доноса не написал, хотя как инспектор мог это сделать легче, чем кто-нибудь, если бы хотел. Он был человек с хорошими средствами, одинокий, жил с двумя сестрами, уже пожилыми. Приемов у себя не устраивал, но радушно принимал у себя сослуживцев и любил угостить хорошим, выдержанным в его собственном погребе вином. Принимал участие в общественной жизни и был выбираем гласным городской думы. Когда Дьяконов умер, оказалось, что по своему духовному завещанию дома свои он оставил под начальные училища, а капитал в размере 70 тысяч рублей - на ежегодную выдачу пособий учителям школ. Прочитав это, Уотсон не мог скрыть, что глубоко озадачен и даже растерян. Беликов же, напротив, прямо расцвел. - Как видите, сударь, первоначальная моя догадка полностью подтвердилась. Господин Чехов злобно оклеветал превосходного человека, - торжествовал он. - А уж обо мне и говорить нечего! Помните? Я ведь сразу предположил, что он нарисовал не портрет, а гнусную карикатуру. И надо же было так случиться, чтобы жертвой этой мерзкой выходки оказался именно я! - А по-моему, - прервал его Уотсон, - тут явное недоразумение. Пусть господин Беликов меня простит, я во все не хочу его обидеть, но, по-моему, брат Чехова и этот его соученик... - Богораз? - подсказал Холмс. - Да, кажется, вы именно так его назвали. Так вот, по-моему, они оба просто-напросто ошиблись. Этот Дьяконов ну никак не мог быть прототипом господина Беликова. Скажите сами, милостивый государь, разве осмелились бы вы зимой выйти на мороз без шубы, в легком пальтишке и тонких люстриновых брючках? - Ни за что на свете! - зажмурив глаза от ужаса, признался Беликов. - Или стали бы вы угощать сослуживцев винами из собственного погреба? - Боже упаси! - с еще большим ужасом откликнулся тот. - Разве только так, посидеть, помолчать вместе часок другой, дабы поддержать добрые отношения с товарищами. Но разумеется, без капли алкоголя. Ведь это и до директора может дойти, а там, помилуй Бог, и до попечителя... - Ну, а пришло бы вам в голову написать в духовном завещании, что весь свой капитал вы оставляете на ежегодную выдачу пособий учителям, а все свои дома - под начальные училища? - Этакая глупость, сударь, может прийти в голову только безумцу. А я хоть и смахиваю по милости господина Чехова на человека с большими причудами, но пока еще, слава Богу, нахожусь в здравом уме и трезвой памяти. - Вот видите! - торжествующе обернулся Уотсон к Холмсу. - Тут явная ошибка. Не мог, ну просто никак не мог этот Дьяконов быть прототипом господина Беликова! - Да, - кивнул Холмс. - Именно такую точку зрения и высказал Филевский. Если бы у вас хватило терпения дочитать указанную мною страницу его книги до конца, вы прочли бы там следующее: "Я положительно утверждаю, что между "Человеком в футляре" и А. Ф. Дьяконовым ничего общего нет и в этом произведении А. П. Чехова никакого местного колорита найти нельзя". - Так кто же, в таком случае, был моим прототипом? - спросил Беликов. - Известный литературовед Юрий Соболев, посвятивший долгие годы изучению творчества Чехова, высказал предположение, что "живой моделью", как он выразился, для вас Чехову послужил М. О. Меньшиков, ученый-гидрограф, известный публицист. Чехов был хорошо с ним знаком, много лет состоял с ним в переписке. В чеховском дневнике об этом его знакомом имеется такая запись... Вот, не угодно ли взглянуть... Уотсон и Беликов послушно уткнулись в указанную Холмсом страницу. А. П. ЧЕХОВ. ИЗ ДНЕВНИКА 1896 ГОДА Меньшиков в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца. - Сомнений нет, Холмс! - воскликнул Уотсон. - Это, конечно, он! Но Беликов и тут проявил свою обычную осторожность. - А что он был за человек, этот Меньшиков? - спросил он. - По роду своих занятий он был, как я уже сказал, ученый-гидрограф. К тому же - публицист. Надо сказать, весьма консервативного направления. - Это мне подходит, - подумав, согласился Беликов. - Я ведь, знаете ли, тоже придерживаюсь весьма консервативных взглядов. А то, что он был гидрограф... Ну что ж... Это, конечно, хуже, чем преподавать древние языки, однако же занятие тоже вполне почтенное... - О, да! - подтвердил Холмс. - Он был автором "Руководства к чтению морских карт" и "Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер". - Звучит весьма внушительно, - признал Беликов. - Я вот только не пойму, как удалось ему, сидя в четырех стенах, все разузнать про эти самые шхеры. - А кто вам сказал, что он сидел в четырех стенах? - насмешливо спросил Холмс. - Насколько я вас понял, этот господин ведь был кабинетным ученым? - Напротив, - возразил Холмс - Он был человек очень активный. Однажды в него даже стреляли и он был опасно ранен: какого-то земского начальника оскорбила корреспонденция газеты, в которой Меньшиков публиковал свои статьи, вот он в него и выстрелил. К тому же он был участником многих морских экспедиций... - Как вы сказали?! - изумился Беликов. - Участником морских экспедиций?!. И этого человека вы предлагаете мне в прототипы?! - Это не я, - улыбнулся Холмс. - Я просто сообщаю вам, какие на этот счет высказывались гипотезы. Свою точку зрения я вам сообщу несколько позже. - К тому же в него, оказывается, еще и стреляли! - ни как не мог успокоиться Беликов. - Да будет вам известно, сударь, ни один порядочный человек ни в коем случае этого бы не допустил. В добропорядочного и законопослушного гражданина никто стрелять не станет. Нет, милостивый государь! Такой человек никак не мог быть моим прототипом. Пусть уж это будет Дьяконов. Я даже готов завещать свои дома и свой капитал кому угодно... Это все-таки лучше, чем таскаться по морским экспедициям или подставлять свою грудь под пулю. - Пожалуй, он прав, Холмс! - поддержал Беликова Уотсон. - Похоже, что этот ученый-гидрограф и в самом деле тут ни при чем. А нет ли у вас еще какого-нибудь кандидата на примете? - Как не быть. Есть. Конечно, есть. Вот, взгляните. Это письмо, которое Чехов написал одному из самых близких в то время к нему людей. Написал, кстати сказать, лет за десять до того как приступил к работе над рассказом "Человек в футляре". ИЗ ПИСЬМА А. П. ЧЕХОВА А. С. СУВОРИНУ 14 ОКТЯБРЯ 1888 ГОДА Приходил из гимназии классный наставник - человек забитый, запуганный циркулярами, недалекий и ненавидимый детьми за суровость (у него прием: взять мальчика за плечи и трепать его; представьте, что в Ваши плечи вцепились руки человека, которого Вы ненавидите). Он все время жаловался на начальство, которое их, педагогов, переделало в фельдфебелей. Оба мы полиберальничали, поговорили о юге (оказались земляками), повздыхали... Когда я ему сказал: - А как свободно дышится в наших южных гимназиях! - он безнадежно махнул рукой и ушел. - Вы, конечно, можете считать меня человеком недалеким, - обиженно заговорил Беликов, прочитав это письмо. - Не скрою, у вас есть к тому все основания, ибо именно таким постарался изобразить меня господин Чехов. Однако же даже господину Чехову не удалось изобразить меня злодеем, который, ухватив ребенка за плечи, норовит вытрясти из него всю душу. Кроме того, сударь, можете вы себе представить, чтобы я стал с кем-нибудь либеральничать, да еще осуждать начальство? - Нет, - честно признал Холмс. - Этого я вообразить себе не могу. Но вот что касается вашего страха перед всякого рода циркулярами... - А что циркуляры? - возразил Беликов. - Циркуляры для того и пишутся, чтобы следовать их предписаниям неукоснительно. Ежели бы мы, педагоги, не подчинялись циркулярам, то что оставалось бы делать ученикам? Им оставалось бы только ходить на головах! Впрочем, - снисходительно добавил он, - я готов допустить, что кое-что из разговоров с этим классным наставником запало господину Чехову в голову и он вспомнил об этом господине, когда сочинял свой клеветнический рассказ. - Вот именно, - подтвердил Холмс. - Вы даже не представляете себе, как близко подошли сейчас к истине. Однако продолжим наше расследование. Вот несколько слов из другого чеховского письма. Оно было написано как раз в то время, когда он работал над "Человеком в футляре". В этом письме Антон Павлович мимоходом обронил несколько слов о своем брате Иване Павловиче, который, кстати сказать, как и вы, был педагогом. Развернув письмо и найдя нужно место, Холмс прочел: - "Он, то есть Иван, немножко поседел и по-прежнему покупает все очень дешево и выгодно и даже в хорошую погоду берет с собой зонтик" - Дался вам этот зонтик! - раздраженно воскликнул Беликов. - Будто мало на свете порядочных людей, которые не любят расставаться с зонтиком. - Да, конечно, - согласился Холмс - Но эта подробность, по-видимому, казалась Чехову чрезвычайно многозначительной. Как и некоторые другие ваши причуды, господин Беликов. Не исключено, кстати, что многие из них он ни с кого не списал, а просто их выдумал. Об этом свидетельствует, например, вот такая запись, которую Антон Павлович сделал в своей записной книжке. ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ А. П. ЧЕХОВА Человек в футляре: все у него в футляре, в калошах, зонт в чехле, часы в футляре, нож в чехле. Когда лежал в гробу, то казалось, улыбался: нашел свой идеал. - Насчет гроба это, конечно, шутка, - поморщился Беликов. - Однако же, согласитесь, не слишком удачная. Шутить над смертью глупо и неприлично. Однако же я так и не понял, куда вы клоните? К какому склоняетесь выводу? Кого все-таки из всех перечисленных вами людей следует, на ваш взгляд, считать моим прототипом? - Всех, - невозмутимо отозвался Холмс. - То есть как это так - всех? - изумился Беликов. - Я, признаться, тоже не совсем вас понял, дорогой Холмс, - присоединился к нему Уотсон. - Между тем мысль моя очень проста. Судя по тем документам, с которыми мы с вами сейчас ознакомились, замысел "Человека в футляре", постепенно выявляясь, вырисовываясь, жил в сознании Чехова в течение многих лет. Образ же господина Беликова не сводится к единственному реальному прототипу. Это образ, как принято говорить в таких случаях, - собирательный. - Позвольте, сударь! - возмутился Беликов - Но ведь вы же сами только что неопровержимо доказали нам, что ни господин Дьяконов, ни господин Меньшиков ко мне никакого отношения не имеют! - Это не совсем так, - возразил Холмс. - Возьмите хоть того же Дьяконова. В той характеристике, которую ему дал в своей книге Филевский, помимо тех нескольких строк, которые я дал вам прочесть, есть и другие подробности и детали. Взгляните! ИЗ КНИГИ П. И. ФИЛЕВСКОГО "ОЧЕРКИ ИЗ ПРОШЛОГО ТАГАНРОГСКОЙ ГИМНАЗИИ" Дьяконов был строгий службист, строгий к себе и к другим людям. Молодых учителей поучал и распекал с большей смелостью, чем директор. Очень не любил молодых либералов. Из его изречений можно было бы составить огромный кодекс морали. Каждый его поступок, самый ординарный, каждое его слово было согласно выработанному им правилу, которым он руководствовался и которому он не изменял. Он всегда говорил поучениями и наставлениями. Молодых учителей он поучал: "Коль скоро вы не и силах создать новое, не разрушайте старое. Прежде узнайте жизнь, а потом отрицайте и устои, а то узнаете да поздно". Или: "Коль скоро копейка общественная, она должна быть на счету". - Как видите, кое-что и от Дьяконова вошло в ваш состав, - заметил Холмс, обращаясь к Беликову. - Я все понял, Холмс! - обрадованно воскликнул Уотсон. - Что-то Чехов взял от Дьяконова, что-то от Меньшикова, что-то от того классного наставника, который до смерти боялся циркуляров, что-то от своего брата Ивана... - То есть осуществил то, о чем мечтала Агафья Тихоновна? - иронически осведомился Холмс. - Помните, она говорила, что если бы взять губы Никанора Ивановича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича... - Какая еще Агафья Тихоновна! - обиделся Уотсон, услышав в реплике Холмса явную насмешку. - Знать не знаю никакой Агафьи Тихоновны! - Гордиться тут нечем, мой бедный друг, - отвечал Холмс. - Не знать, кто такая Агафья Тихоновна, стыдно. Это героиня комедии великого русского писателя Гоголя "Женитьба". Она никак не могла выбрать себе жениха из множества претендентов на ее руку и вот, составила в своем воображении некий идеальный образ, сложенный, как из детских кубиков, из разных черт, взятых от каждого, - разъяснил Холмс. - Уж не хотите ли вы сказать, - раздраженно вмешался Беликов, - что я был сложен именно вот так, словно бы из детских кубиков? - Нет-нет, - успокоил его Холмс. - Художественный образ, каковым вы безусловно являетесь, это не механическое соединение разных черт. Это - сплав. К тому же ведь каждый истинно художественный портрет это в некотором смысле и - автопортрет. Но тут опять не выдержал Уотсон. - Что вы такое говорите, Холмс! - возмущенно воскликнул он. - Разве вам не приходилось слышать, мой милый Уотсон, знаменитую фразу Гюстава Флобера: "Эмма - это я!"? - По правде говоря, нет, не приходилось. А что это за фраза и чем, позвольте узнать, она знаменита? - Когда Флобер опубликовал один из лучших своих романов "Госпожа Бовари", - сказал Холмс, разжигая трубку и тем самым давая понять своим собеседникам, что объяснение его будет не слишком коротким, - сразу поползли слухи, что в романе этом описана какая-то подлинная история, чья-то реальная судьба. В маленьком французском городе, где происходит действие романа, до сих пор показывают туристам дом, где жила несчастная Эмма Бовари, аптеку, где она купила яд, чтобы покончить с собой. Впрочем, говорят, жители какого-то другого маленького города искренне убеждены, что история, описанная Флобером, на самом деле произошла у них в городе. Литературоведы долго спорили о том, кто был прототипом Эммы. Высказывались разные предположения, назывались разные имена. Наконец большинство сошлось на том, что Флобер рассказал в своем романе историю некоего доктора Деламара и Дельфины Кутюрье, живших близ Руана. И вот тут, когда, казалось, все было выяснено и установлено, раздался еще один голос, который произнес: "Эмма - это я!" - И это был?.. - не выдержал Уотсон. - Да, это был голос самого Флобера... Я догадываюсь, что вы хотите сказать, дорогой Уотсон. Да, да, вы правы. На первый взгляд это заявление кажется странным и даже довольно нелепым. В самом деле: что может быть общего между пожилым холостяком, готовым лишить себя всех земных удовольствий ради того, чтобы неделями отшлифовывать какую-нибудь одну фразу, доводя ее до предельной выразительности, и мечтательной, легкомысленной, любящей удовольствия молодой женщиной... - В самом деле! - обрадовался Уотсон. - Но Флобер не солгал, - невозмутимо продолжал Холмс. - Он с полным основанием мог сказать "Эмма - это я!", потому что вложил в облик своей героини немалую часть собственной души, наделил ее своими сокровенными душевными чертами, свойствами, особенностями. И кто мог знать об этом лучше, чем он сам? - Я готов допустить, - неохотно признал Уотсон, - что в случае с Флобером все именно так и было. Но ведь из этого вовсе еще не следует... - Следует, друг мой, следует, - кивнул Холмс. - То, что Флобер сказал про Эмму Бовари, с таким же основанием мог бы повторить о своем герое каждый писатель. - Уж не собираетесь вы уверить меня в том, что и в нем, - Уотсон кивнул на Беликова, - в этом ничтожестве, в этой пародии на человека... - Я попросил бы вас, сударь! - оскорбление вскинулся тот. - В самом деле, Уотсон, выбирайте выражения, - поддержал Беликова Холмс. - Виноват, я, кажется, и в самом деле переступил границы дозволенного, - смутился Уотсон. - И все же, Холмс, я надеюсь, вы не станете утверждать, что и в этом господине тоже есть какие-то черты, роднящие его с его создателем. Ведь Чехов, насколько я знаю, был человек тонкого и проницательного ума и редкого душевного благородства... А этот... Что между ними может быть общего? - Ну, во-первых, не надо понимать мою мысль так примитивно. Утверждая, что в Беликове есть что-то и от самого Чехова, я имел в виду прежде всего то, что в этот образ он вложил все свое отвращение к той действительности, которая порождала и порождает таких вот Беликовых. Ну, а кроме того... Господин Беликов! - обернулся он к их гостю. - Отчего вы не женились на Вареньке Коваленко? Ведь вы как будто к этому склонялись. Поставили даже на свой письменный стол ее портрет. Да и она, кажется, готова была ответить вам взаимностью. - Варвара Саввишна мне нравилась, - отвечал Беликов. - И я знаю, жениться необходимо каждому человеку. - Ну так женились бы, да и дело с концом. - Ну да, - задумчиво покачал головой Беликов. - Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю. Женитьба - шаг серьезный... - Я не понимаю, Холмс, зачем это вы вдруг стали его расспрашивать об этой Вареньке! Мы же говорили совсем о другом. - Да нет, друг мой, как раз об этом. Дело в том, что не что очень похожее случилось и с самим Чеховым. Его полюбила очаровательная девушка - Лидия Мизинова. Он тоже питал к ней самые нежные чувства. Называл ее - "Прекрасная Лика". Она все ждала, что он сделает ей предложение. А Чехов - колебался, тянул. И так ни на что и не решился. Эти странные отношения длились долго, несколько лет. Кончилось тем, что она вышла за другого. Была глубоко несчастлива. Жизнь ее была разбита. Да и сам Чехов потом в одном письме с горечью написал ей: "У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас". - Выходит, он жалел, что у них ничего не вышло? - спросил Уотсон. - Выходит, так. - Так почему же, в таком случае... - На этот счет у биографов Чехова есть разные объяснения. Один объясняет это тем, что Чехов ушел от этой любви, "испугавшись страсти, которая могла бы войти в его спокойную жизнь и помешать работать". Другой написал об этом так: "Чехов не решался переступить границ, опасаясь неразрывных связей". Третий уверяет, что чувство Чехова к прекрасной Лике было "сильным и властным, но он справился с ним". - А что об этом думаете вы? - не смог скрыть своего любопытства Уотсон. - Не знаю, друг мой. Тут, очевидно, какая-то тайна. Да и не хочу я лезть в чужую душу. Думаю только, что не ошибусь, если выскажу предположение, что, изображая в комическом свете историю несостоявшейся женитьбы господина Беликова, Чехов имел в виду и себя. Свою нерешительность. Свой страх перед чувством, которое могло его захватить и внести сумятицу в его спокойную жизнь. - Если я вас правильно понял, - обратился к Холмсу внимательно вслушивавшийся в этот диалог Беликов, - вы пришли к выводу, что моим прототипом был сам господин Чехов? - Можно считать и так, - кивнул Холмс. - Благодарю вас, сударь! Вы пролили бальзам на мои душевные раны. Если даже сам Чехов... Еще раз примите самую искреннюю мою благодарность... Не переставая кланяться и благодарить, Беликов попятился к двери. Убедившись, что он уже ушел и не может их слышать, Уотсон сказал: - Я понимаю, вы просто хотели его утешить, не правда ли? - Да, конечно, - не стал спорить Холмс. - Но я и не солгал ему. Ведь я уже - помните? - говорил вам, что каждый портрет - это в какой-то мере и автопортрет. В каждом литературном герое всегда присутствует автор. Если не он сам, собственной своей персоной, так его мысли, его чувства, его отношение к своему герою. - Однако отсюда ведь еще не следует, что прототипом каждого литературного героя может считаться его создатель! - Не каждого, конечно. Но очень часто именно так и бывает. - Приведите хоть один пример! - запальчиво выкрикнул Уотсон. - Сколько угодно! Ну взять хотя бы "Детство", "Отрочество" и "Юность" Льва Толстого. Надеюсь, вы не сомневаетесь, что прототипом главного героя этих трех повестей Николеньки Иртеньева - был сам Лев Николаевич, - сказал Холмс. - Так же, впрочем, как и прототипом Константина Левина, одного из главных героев "Анны Карениной"... Таких примеров в мировой литературе - тьма! - А как быть с другими примерами? Ведь литературных героев, у которых нет совсем ничего общего со своими создателями, я думаю, еще больше? - не унимался Уотсон. - И в тех и в других случаях действует один общий закон, - ответил Холмс. - И вы можете точно его сформулировать? - Художественная литература это ведь не физика и не математика, - улыбнулся Холмс. - И все-таки я попытаюсь. Задумавшись на секунду, он поднял, как учитель указку, свою знаменитую трубку и произнес: - Пыль впечатлений слежалась в камень. И из этого камня художник высекает тот образ, который сложился в его душе. ЖИЗНЕННЫЙ ФАКТ И ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ СЮЖЕТ "Писатель выдумывает своих героев или они существовали на самом деле?" Как я уже говорил, этот вопрос неизменно возникает всякий раз, когда заходит речь о том, что такое художественная литература. Но не менее часто задают в этих случаях и другой вопрос. Вернее, тот же самый, но относящийся уже не к герою произведения, а к его сюжету: Придумывают, сочиняют писатели сюжеты своих романов, повестей и рассказов или берут их из жизни? Ответу на этот вопрос и посвящена эта глава моей книги. Итак - опять тот же проклятый вопрос: ПИСАТЕЛЬ ВЫДУМЫВАЕТ ИЛИ ЭТО БЫЛО НА САМОМ ДЕЛЕ? ПОЧЕМУ АННА КАРЕНИНА БРОСИЛАСЬ ПОД ПОЕЗД ИЗ ДНЕВНИКА С. А. ТОЛСТОЙ У нашего соседа по Ясной Поляне А. Н. Бибикова была любовница, девушка лет тридцати, Анна Степановна. Впоследствии Бибиков взял к себе в дом гувернантку - красивую немку и сделал ей предложение. Анна Степановна уехала из дому и на станции Ясенки (очень близко от Ясной Поляны) бросилась под товарный поезд. Потом ее анатомировали. Лев Николаевич видел ее с обнаженным черепом, всю раздетую и разрезанную, в Ясенковской казарме. Впечатление было ужасное и запало ему глубоко. Из этого рассказа жены Льва Николаевича, конечно, не следует, что любовница Бибикова, которую, как и Анну Каренину, тоже звали Анной, была прототипом героини толстовского романа. Но на сюжет "Анны Карениной" история этой несчастной женщины повлияла, как считают многие, самым непосредственным образом. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. А. СЕРГЕЕНКО Лев Николаевич сначала не думал умерщвлять Анну Каренину. Но вблизи Ясной Поляны произошел аналогичный романический эпизод, причем несчастная героиня Анна бросилась под поезд. Это изменило его первоначальный план. Таких фактов в истории мировой литературы - тьма. Иногда какой-нибудь случай, попавший в поле зрения писателя, наталкивает его на какой-нибудь важный, решающий поворот разрабатываемого им сюжета. А сплошь и рядом бывает так, что и весь сюжет сочиняемой писателем книги взят, что называется, из жизни: в основу его легла реальная жизненная история, рассказанная писателю кем-то из его друзей или знакомых, а то и просто взятая из газетной хроники. Вот самые известные факты такого рода. Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин однажды рассказал Александру Сергеевичу про одного небогатого белорусского дворянина, Островского, который был разорен, доведен до нищеты богатым помещиком, своим соседом. По суду у него отобрали якобы незаконно принадлежащее ему имение. Оставшись со своими крестьянами, он сделался разбойником: стал грабить богатых помещиков, подьячих... Нащокин сам видел этого Островского в остроге. Завязка же этого романа, название которого вы, конечно, уже угадали, была взята Пушкиным из подлинного дела Козловского уездного суда от 2 октября 1832 года "О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской округи сельце Новопанском". Писарская копия этого дела вшита в авторскую рукопись пушкинского романа. Пушкин сохранил в неприкосновенности этот текст судебной кляузы, заменив лишь подлинные имена на вымышленные. А вот история, в которой уже сам Пушкин выступает в роли рассказчика, подарившего своему собрату-писателю анекдот, который тот превратил в сюжет одного из главных своих художественных созданий. Александр Сергеевич рассказал ему про своего знакомого Павла Свиньина, который в Бессарабии выдал себя за важного чиновника из Петербурга. В этой своей мистификации тот зашел довольно далеко и даже уже начал было принимать прошения от колодников. К этому факту Пушкин прибавил еще и другой, похожий. В городе Устюжне Новгородской губернии, как ему рассказывали, какой-то приезжий выдал себя за чиновника министерства и обобрал городских жителей. А вот история, приключившаяся с прототипом одной из самых знаменитых книг мировой литературы. Его звали Александр Селькирк. Он родился в 1676 году в небольшом городишке Ларго, в Шотландии, в семье башмачника, прожившего нормальную, спокойную жизнь и никогда не помышлявшего ни о каких авантюрах и приключениях. Но у сына этого мирного обывателя жизнь сложилась совсем иначе. Когда ему стукнуло восемнадцать лет, он убежал из дома и нанялся матросом на корабль, отправлявшийся в дальнее плавание. В открытом море на корабль - это часто случалось в те времена - напали пираты. Матрос Александр Селькирк, как и остальные члены экипажа, был взят в плен и продан в рабство. Но это, первое его приключение закончилось сравнительно благополучно. Каким-то образом ему удалось вырваться на свободу, и вскоре он возвратился домой с кошельком, туго набитым золотыми монетами. Родители юноши были счастливы и искренно надеялись, что это приключение навсегда вышибло из головы их непутевого сына всю дурь. Но сын на этом не успокоился. Он тут же ринулся в новую авантюру: нанялся боцманом на шестнадцатипушечную галеру "Сенк пор", капитаном которой был знаменитый в ту пору морской волк - Уильям Дампьер. Собственно, Дампьер командовал двумя кораблями - галерой, на которой служил боцманом Селькирк, и двадцатишестипушечным бригом "Сент Джордж". Капитаном "Сенк пора" был другой человек, который вскоре умер. И вместо него Дампьер назначил командиром судна некоего Томаса Стредлинга, человека крутого, вспыльчивого и жестокого. С новым капитаном отношения у Селькирка не сложились. Они часто ссорились, и дело в конце концов дошло до того, что Селькирк вынужден был покинуть корабль. В судовом журнале было записано: "Боцман Александр Селькирк списан с судна по собственному желанию". Но как оно там было на самом деле, мы не знаем: не исключено, что его высадили насильно на необитаемый остров Мас-а-Тьера (архипелаг Хуан Фернандес), где ему было суждено прожить в полном одиночестве долгих четыре года. Какие-то самые необходимые для жизни вещи у Селькирка были: немного одежды, белья, кремневое ружье, фунт пороху, пули и огниво, несколько фунтов табака, топор, нож. Но одежда быстро сносилась. Да и остальные припасы скоро иссякли. Все шло к тому, что Селькирк на своем необитаемом острове должен был либо умереть с голоду, либо сойти с ума от одиночества и тоски. Однако не произошло ни того, ни другого. Селькирк в этой необыкновенной ситуации проявил просто чудеса выдумки, изобретательности, терпения и трудолюбия. Когда одежда его пришла в негодность, он из простого гвоздя смастерил швейную иглу и сшил себе из козьих шкур новую одежду. Он выстроил себе две хижины из бревен и листьев и оборудовал это свое жилье всяческой - тоже самодельной - утварью... Вряд ли стоит продолжать этот рассказ об одинокой жизни Александра Селькирка на необитаемом острове. Ведь вы уже, конечно, узнали книгу, в которой были описаны все эти его необыкновенные приключения. Разумеется, не с документальной точностью. В романе эта подлинная история обросла множеством придуманных писателем, иногда совершенно фантастических подробностей. Кое в чем она была даже довольно существенно изменена. Какими бы серьезными и какими бы реальными ни бы ли причины, привлекшие внимание Даниэля Дефо к истории Александра Селькирка, сама по себе эта история, натолкнувшая писателя на создание романа о Робинзоне Крузо, была все-таки в высшей степени неординарна. Немало было на свете и других, столь же неординарных историй, случившихся в жизни и именно этой своей не ординарностью привлекавших внимание писателей. Я мог бы припомнить и назвать десятки знаменитых книг, в основу которых легли подлинные истории, каждая из которых выходит далеко за пределы повседневности, поражает воображение своей фантастичностью. Однако на свете немало и совсем других книг, авторы которых вовсе не стремились к тому, чтобы рассказать о событиях необыкновенных, из ряда вон выходящих, а, наоборот, хотели рассказать как раз самую что ни на есть обыкновенную историю. У одного русского писателя есть даже роман, который так прямо и называется - "Обыкновенная история". Так вот: как обстоит дело с книгами, сюжетную основу которых образуют события самые что ни на есть обыкновенные, даже заурядные? Неужели авторы и этих книг тоже ищут (и находят) свои сюжеты в полицейской хронике или в различных житейских историях, происходивших с их друзьями и знакомыми? Вот несколько примеров, наглядно показывающих, как чаще всего это бывает. После жестокого провала, который постиг его книгу "Искушение святого Антония", Гюстав Флобер вместе с друзьями, горячо ему сочувствовавшими, провел бессонную ночь. О том, что случилось потом, рассказал ближайший друг Флобера Максим Дю Кан. ИЗ КНИГИ МАКСИМА ДЮ КАНА В продолжение дня, который следовал за этой ночью без сна, мы сидели в саду и молчали, погруженные в печаль. Вдруг Буйлэ сказал: - Почему бы тебе не написать историю Делонэ? Флобер поднял глаза и с радостью вскричал: - Вот это мысль! Человек, которого Максим Дю Кан называет Делонэ (на самом деле его звали не Делонэ, а - Деламар), стал прототипом Шарля Бовари, героя одного из самых знаменитых романов Флобера "Мадам Бовари". А сюжет романа, как считают многие исследователи, воспроизводит историю, приключившуюся с Деламаром, просто с поразительной точностью. ИЗ КНИГИ БИОГРАФА И ИССЛЕДОВАТЕЛЯ ТВОРЧЕСТВА ГЮСТАВА ФЛОБЕРА - РЕНЕ ДЕШАРА Остается неопровержимым, что сюжет "Мадам Бовари" взят из реальной действительности и что он совершенно не выдуман. Уже сумели восстановить с большим приближением к реальной правде, с тщательно зафиксированными деталями, подлинную житейскую драму, разыгравшуюся в провинции. Ее героем был Эжен Деламар, который отбывал практику студента-медика выпускного курса в руанском госпитале под руководством отца писателя, Ахилла Клеофаса Флобера. Семья Флобера поддерживала знакомство с Деламаром и после того, как последний устроился в Ри, в нескольких лье от Руана. Через год после смерти первой жены Деламар вторично женился на Веронике Адельфине Кутюрье. Усердная читательница романов, любительница роскоши и туалетов, Адельфина от безделья вскоре начала обманывать своего мужа. Сначала она избрала своим любовником некоего Луи Кампиона, который жил в замке Кресенвиль недалеко от Ри. Это - Рудольф Буланже романа. Потом Адельфина стала любовницей клерка одного нотариуса, который умер в 1890 году в Бовэ. Падая все ниже и ниже, увязая в долгах, ввергнутая в нищету, заброшенная, она отравилась 6 марта 1848 года мышьяком. А вот история еще одного знаменитого сюжета. ИЗ ДНЕВНИКА Л. Н. ТОЛСТОГО Декабрь 1889 года Мысли о коневском рассказе все ярче и ярче приходят в голову. Вообще нахожусь в состоянии вдохновения 2-й день. 11 февраля 1890 года Гулял очень долго, думал о коневской повести. "Коневский рассказ" или "коневская повесть" в дневниках и письмах Толстого того времени упоминается постоянно. Под этим "кодовым названием" подразумевалась история, которую рассказал Льву Николаевичу его добрый приятель Анатолий Федорович Кони, бывший в то время прокурором Петербургского окружного суда. Однажды к нему пришел молодой человек "с бледным выразительным лицом и беспокойными горящими глазами, обличавшими внутреннюю тревогу. Его одежда и манеры изобличали человека, привыкшего вращаться в высших слоях общества". Как потом выяснилось, он принадлежал к старой дворянской семье и кончил курс в одном из высших привилегированных учебных заведений. К прокурору он обратился с просьбой передать письмо одной арестантке. Она была проституткой из публичного дома самого низкого пошиба. В тюрьму попала, потому что украла у одного своего "гостя" сто рублей. Звали ее - Розалия Они. В своем письме молодой человек просил руки Розалии. В разговоре с Кони он выразил надежду, что та примет его предложение и они "скоро смогут перевенчаться". На вопрос изумленного Кони, откуда он знает Розалию и где они познакомились, молодой человек отвечал, что видел ее в суде, где она сидела на скамье подсудимых, а он был присяжным заседателем. Кони, разумеется, стал его отговаривать, справедливо говоря, что из такого брака не может выйти ничего хорошего. Но тот твердо стоял на своем. От Розалии тоже пришло безграмотное письмо, в котором она выражала свое согласие вступить в брак. Венчание так и не состоялось: Розалия вскоре умерла от сыпного тифа, а странный молодой человек куда-то сгинул. Больше Кони никогда его не встречал. Но причина его загадочного поступка разъяснилась. Смотрительница женского отделения тюрьмы, в которой находилась Розалия, рассказала Анатолию Федоровичу ее историю, которую она знала с ее слов. Когда она была еще ребенком, ее взяла к себе в дом одна богатая дама. Сперва она ее баловала, наряжала, дарила красивые игрушки, но вскоре это ей наскучило, и "сиротку" сдали в девичью, где она воспитывалась до шестнадцати лет. Там ее и увидал молодой человек, родственник хозяйки. "Он соблазнил несчастную девочку, - рассказывает Кони, - а когда оказались последствия соблазна, возмущенная дама с негодованием выгнала вон... не родственника, как следовало, а Розалию". Розалия родила, ребенка отдала в воспитательный дом, а сама, опускаясь все ниже и ниже, очутилась в конце концов на скамье подсудимых, где ее и увидал бывший ее соблазнитель, по счастливой - или несчастливой - случайности оказавшийся в том суде присяжным заседателем. Толстой сперва уговаривал Кони, чтобы тот сам описал всю эту историю. А когда убедился, что тот этого делать не собирается, попросил уступить этот сюжет ему. Так родился роман Л. Н. Толстого "Воскресение". Другая драматическая история, взятая прямо из судебной хроники, превратилась в сюжет еще одной классической книги. На этот раз дело происходило не в России, а во Франции. В 1827 году на всю Францию прогремел судебный процесс некоего Антуана Берте, приговоренного к смертной казни за покушение на жизнь своей любовницы и покровительницы госпожи Мишу. Антуан Берте был сыном крестьянина, державшего кузницу. "Хрупкое сложение, мало приспособленное к физическому труду, высокий, не для человека его звания, уровень умственного развития, рано выявившаяся наклонность к высшей науке" - такова была его характеристика, сохранившаяся в судебном отчете. На одаренного юношу, не склонного к грубому физическому труду, обратил внимание местный кюре (священник). Он решил дать ему образование и вывести в люди, готовя его к духовной карьере. По его ходатайству Антуан был принят воспитателем в богатый дом господина Мишу. Между юным гувернером и матерью его ученика, тридцатишестилетней романтической женщиной, завязались близкие отношения. ИЗ ПОКАЗАНИЙ АНТУАНА БЕРТЕ Каждый день я общался с женщиной, увлекательной и доброй, которая осыпала меня знаками утонченного внимания и с материнской заботливостью берегла хрупкое мое здоровье. Общение с ней мне было сладостью: она словно угадывала и понимала все, что творится в сердце восемнадцатилетнего юноши; наши беседы незаметно приобретали характер мечтательной чувствительности, придававшей им несказанную прелесть. Госпожа Мишу прониклась сочувствием к моим мукам и захотела несколько усладить их. За трогательное ее участие я отплатил ей неистовой любовью. Счастье влюбленных продолжалось недолго. По доносу горничной Антуан был изгнан из дома Мишу. Все тот же добрый кюре, принимающий в нем участие, помогает ему поступить в духовную семинарию. Но спустя всего лишь год и оттуда его изгоняют. И тогда - по ходатайству не оставляющего его своим покровительством священника Антуана принимают воспитателем в богатый аристократический дом де Кардоне. Грустный, мечтательный юноша с выразительной внешностью привлек внимание дочери хозяина дома - мадемуазель де Кардоне. О своей влюбленности в Антуана девушка призналась отцу. А тут еще госпожа Мишу, страдающая от измены своего бывшего любовника, написала господину де Кардоне письмо, разоблачающее Антуана. В результате и из дома де Кардоне Антуан был уволен так же, как незадолго до того его выгнали из дома господина Мишу. Доведенный до отчаяния, Антуан во время церковной службы проник в храм, где молилась его бывшая любовница, и в момент возложения святых даров, когда она была полностью погружена в молитву и не подозревала о грозившей ей опасности, дважды выстрелил в нее из пистолета. Суд признал Антуана Берте виновным в убийстве с заранее обдуманным намерением, и он был казнен. Драматическая история эта легла в основу сюжета самого знаменитого романа Стендаля "Красное и черное". Почти механически, по инерции, я написал: "Легла в основу". Однако здесь это расхожее выражение не годится, потому что история Антуана Берте, взятая Стендалем из отчета о его судебном процессе, не просто легла в основу сюжета его романа. Все события, происшедшие с Антуаном Берте, были перенесены Стендалем в его роман с поразительной точностью, в их строгой фактической последовательности. Есть в романе Стендаля и добрый священник, покровительствующий герою. (Там его зовут аббат Шелан.) И донос горничной. И точно так же, как в жизни, роковую роль в изгнании героя романа Жюльена Сореля из дома маркиза де ла Моля сыграло письмо его бывшей любовницы. Даже внешность своего героя Стендаль взял прямо из судебного отчета. ИЗ РОМАНА СТЕНДАЛЯ "КРАСНОЕ И ЧЕРНОЕ" Это был невысокий юноша лет 18-19, тщедушный на вид, с неправильными, но изящными чертами лица. Большие черные глаза, которые говорили о работе мысли и внутреннем огне. ИЗ СУДЕБНОГО ОТЧЕТА О ПРОЦЕССЕ АНТУАНА БЕРТЕ Молодой человек роста ниже среднего, худощавый и тщедушный. Лицо у него выразительное: его бледность образует контраст с большими черными глазами. Факты и события, взятые из судебного отчета, легли в роман почти без всяких изменений. Изменены были только самые мелкие и незначительные подробности. Так, например, отец Антуана Берте был владельцем кузницы, а у Стендаля он (то есть не он, конечно, а отец Жюльена Сореля) стал владельцем лесопилки. Не такая уж большая разница... ЕЩЕ ОДИН ПРИМЕР У матери Ивана Сергеевича Тургенева Варвары Петровны была воспитанница - Вера Житова. Она оставила интересные воспоминания, в которых, между прочим, подробно рассказывает историю, легшую в основу знаменитого тургеневского рассказа "Муму". Оказывается, и героиня рассказа - барыня, и главный его герой - немой дворник Герасим, и самый сюжет повествования - все в точности списано с натуры. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. Н. ЖИТОВОЙ Весь рассказ Ивана Сергеевича об этих двух несчастных существах не есть вымысел. Вся эта печальная драма произошла на моих глазах. Немого дворника Герасима в жизни звали Андреем. Сила его была необыкновенная, а руки так велики, что, когда ему случалось меня брать на руки, я себя чувствовала точно в каком экипаже. И вот таким-то образом была я однажды внесена им в его каморку, где я в первый раз увидала Муму. Крошечная собачка, белая с коричневыми пятнами, лежала на кровати Андрея. Вся история в жизни развивалась точно так, как это было описано Тургеневым в его рассказе. Но есть в воспоминаниях Житовой некоторые подробности, которые в рассказ не вошли. Вот, например, такой случай. Одна особа, не пользовавшаяся, как пишет Житова, "симпатиями Варвары Петровны", вздумала подарить Немому голубого ситцу на рубашку. Андрей "с презрением посмотрел на ситец" и швырнул его на прилавок. Экономка, желая подольститься к барыне, рассказала ей, как Немой показал на свою красную рубашку и выразил жестом, что его барыня, мол, одевает его так, что ни в каких подачках чужих людей он не нуждается. Растроганная его преданностью, барыня позвала Андрея к себе и дала ему в награду за верность десятирублевую ассигнацию. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. Н. ЖИТОВОЙ От удовольствия и радости Андрей оглушительно мычал и смеялся. Уходя, он показал пальцем на свою барыню и ударил себя в грудь, что на его языке значило, что он ее очень любит. Он ей даже простил смерть своей Муму. Привязанность Андрея к своей барыне осталась все та же. Как ни горько было Андрею, но он остался верен своей госпоже и до самой ее смерти служил ей. Я думаю, что приведенных примеров уже довольно, чтобы сделать некоторые выводы. Вывод первый. В основе многих, очень многих, а может быть, даже и всех известных нам художественных сюжетов лежат какие-то реальные жизненные факты, события, истории. ИЗ КНИГИ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО "ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОТНОШЕНИЯ ИСКУССТВА К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ" Очень легко доказать, что сюжетами романов, повестей и т. д. обыкновенно служат поэту действительно случившиеся события или анекдоты, разного рода рассказы и пр. В этом своем утверждении Чернышевский, безусловно, прав. Но так же легко доказать и другое, противоположное. Положив в основу своего будущего произведения какой-нибудь реальный жизненный факт, писатель всегда этот факт деформирует, обогащает, изменяет. Очень часто - до неузнаваемости. И это - второй важный вывод, который мы должны сделать из приведенных мною случаев и примеров. Иногда может показаться, что изменения, внесенные писателем в историю, взятую им из жизни, не так уж существенны. Но, вглядевшись в произведение чуть пристальнее, чуть внимательнее сопоставив основные перипетии его сюжета с реальной историей, от которой писатель отталкивался, мы неизменно убеждаемся, что, оттолкнувшись (именно оттолкнувшись) от того или иного жизненного факта, писатель, как правило, уходит от него очень далеко. И тут возникает естественный вопрос: зачем он это делает? ИЗ СТАТЬИ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО "О ПОЭЗИИ" К чему это бесцеремонное драматизирование действительных событий, которое так часто встречается в романах и повестях? Выберите связное и правдоподобное событие и расскажите его так, как оно было на самом деле, если ваш выбор будет недурен (а это так легко!), то ваша не переделанная из действительности повесть будет лучше всякой переделанной "по требованиям искусства", то есть обыкновенно по требованиям литературной эффектности. Итак, если верить Чернышевскому, все писатели, сколько их ни было за тысячелетия существования мировой литературы, все до одного - поступали неправильно, пересказывая или изображая взятую из жизни историю не так (или не совсем так), как она происходила в действительности. Поступали же они так по причинам (опять-таки если верить Чернышевскому) крайне несерьезным: "по требованиям литературной эффектности". На самом деле это, конечно, не так. Весь опыт мировой литературы показывает, что изменять, деформировать, обогащать своей фантазией реальный факт, превращая его в художественный сюжет, писателя побуждают вовсе не соображения "литературной эффектности", а совсем другие, неизмеримо более важные и глубокие причины. Чтобы понять, как и почему это происходит, нам придется провести еще одно, совсем уже детективное, расследование, которое лучше всего опять поручить таким испытанным мастерам этого дела, как Шерлок Холмс и доктор Уотсон. РАЗГАДКА ТАЙНЫ ТРЕХ КАРТ В ПОВЕСТИ А. С. ПУШКИНА "ПИКОВАЯ ДАМА" Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон Тяжело вздохнув, Уотсон отложил в сторону тяжелый том Пушкина и задумался. - Вы явно чем-то недовольны, мой друг, - тотчас откликнулся на этот жест проницательный Холмс. - Я заметил, что вчера весь вечер, да и сегодня все утро вы читали "Пиковую даму". Неужели эта пушкинская повесть вам не понравилась? - Как вы можете так говорить, Холмс! - возмутился Уотсон. - Не просто понравилась! Я испытал истинное наслаждение! - Лицо ваше, однако, говорит о другом. Итак? Что повергло вас в такое уныние? - Повесть Пушкина прекрасна. Но конец ее действительно нагнал на меня жуткую тоску. Мне жалко Германна. - Если я вас правильно понял, вам больше пришелся бы по душе счастливый конец? - Само собой. А вам разве нет? Не отвечая на этот прямой вопрос Уотсона, педантичный Холмс уточнил: - Стало быть, вы полагаете, что повесть Пушкина только выиграла бы, если бы Германн в ее финале получил то, о чем мечтал? - Ну разумеется! - воскликнул пылкий Уотсон. - Счастливый конец всегда лучше печального. - Н-да... Но Пушкин, очевидно, думал иначе. В противном случае он ведь не стал бы так радикально менять подсказанный ему сюжет. - А он разве его изменил? - Ну конечно, - кивнул Холмс. - На замысел этой повести Пушкина натолкнула история. Даже не история, а анекдот. Очень короткий. Впрочем, прочтите сами. Холмс достал с полки какую-то старую, судя по всему, довольно давно изданную книгу, раскрыл ее на заранее заложенной странице и протянул Уотсону. ИЗ КНИГИ П. И. БАРТЕНЕВА - "РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ СО СЛОВ ЕГО ДРУЗЕЙ" Молодой князь Голицын рассказал Пушкину, что однажды он проигрался в карты и пришел просить денег к своей бабке, княгине Наталье Петровне Голицыной. Денег она ему не дала, а дала три карты, назначенные ей в Париже Сен-Жерменом. "Попробуй", сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался. - Как видите, - сказал Холмс, убедившись, что Уотсон дочитал этот отрывок до конца, - в истории, которую юный князь Голицы рассказал Пушкину, конец был самый счастливый. Совсем в вашем духе. Но Пушкина этот счастливый конец почему-то не устроил. Как вы думаете, Уотсон, почему? - Тут даже и думать нечего! - пожал плечами Уотсон. Ему, видимо, показалось, что так будет... Ну как бы это сказать... эффектнее, что ли... Вот он и напридумывал всяких ужасов, накрутил разной мистики... Смерть старой графини... Явление ее Германну с того света... Ну и, разумеется, месть... Это ведь она в отместку Германну обманула его и подсунула другую карту - пиковую даму вместо туза... - Поздравляю вас, друг мой! - сказал Холмс, слушавший этот запальчивый монолог Уотсона с обычной своей иронической усмешкой. - Вы проявили поистине необыкновенную эрудицию. Я, признаться, не ожидал, что вы читали Чернышевского... - Какого еще Чернышевского? Я понятия не имею ни о каком Чернышевском! - Николай Чернышевский - это знаменитый русский критик и теоретик искусства. Он утверждал, что писатели напрасно изменяют по своему произволу сюжеты, которые берут из жизни. И точь-в-точь, как вы - ну прямо слово в слово, - предположил, что делают они это, как он выразился, "для литературной эффектности". - Клянусь вам, Холмс, что я знать не знаю никакого Чернышевского! - приложил руку к сердцу Уотсон. - Не клянитесь, друг мой, не клянитесь. Я вам верю. - Однако, - вдруг приободрился Уотсон, - если моя мысль совпала с суждением столь знаменитого человека, да к тому же еще и специалиста... Не кажется ли вам в таком случае, что эта моя мысль не так уж и глупа? - Посмотрим, - уклонился от прямого ответа на этот щекотливый вопрос Холмс. - Это выяснится в ходе нашего расследования. Пока же я только могу сказать, что у Чернышевского были на этот счет одни соображения, а у вас, насколько я понимаю, - совершенно другие. Вам стало жаль беднягу Германна... - Не прикидывайтесь таким сухарем, Холмс! - вспыхнул Уотсон. - Я ведь знаю, что в глубине души вы тоже ему сочувствуете. - Сочувствую? - задумался Холмс. - Нет, мое отношение к Германну, пожалуй, не укладывается в это определение. Кстати, вы обратили внимание на сходство Германна с Наполеоном? Помните, Пушкин словно бы вскользь замечает: "У него профиль Наполеона..." Вы только вдумайтесь в глубинный смысл этого сходства. - Прямо-таки уж глубинный? - усомнился Уотсон. Мало ли кто на кого похож? В жизни всякое бывает. - В жизни действительно бывает всякое. Но в литературе такие совпадения всегда несут в себе особый смысл. Вот вам, кстати, и ответ на ваш вопрос: сочувствую ли я Германну. Сочувствую или не сочувствую, но многое в этом человеке меня привлекает. - Вот видите! - Прежде всего, - словно не слыша этого пылкого восклицания, продолжал Холмс, - меня привлекает его яркая незаурядность. Вот, кстати, еще одна важная деталь Вы обратили внимание на эпиграф, который Пушкин поставил к первой части этой своей повести? - По правде говоря, не обратил, - признался Уотсон. - Зря. Прочтите его внимательно. Уотсон раскрыл "Пиковую даму" и прочел: А в ненастные дни Собирались они Часто. Гнули, Бог их прости, От пятидесяти На сто. И выигрывали, И отписывали Мелом. Так в ненастные дни Занимались они Делом. - Остроумно, - сказал Уотсон, дочитав этот стихотворный отрывок до конца. - Я привлек ваше внимание к этому эпиграфу, - поморщился Холмс, - не для того, чтобы вы расточали ваши комплименты пушкинскому остроумию. - Ах, так это самого Пушкина стихотворение? - Да. Впервые он привел его в своем письме Вяземскому от первого сентября тысяча восемьсот двадцать восьмого года. "Я продолжаю, - писал он в этом письме, - образ жизни, воспетый мною таким образом". И далее следовал текст этого шуточного стихотворения. Позже, в слегка измененном виде, он поставил его эпиграфом к "Пиковой даме". Я попросил вас прочесть его внимательно, чтобы обратить ваше внимание на его форму. На ритмику, интонацию... - О, все это я оценил вполне! Можете мне поверить! Форма весьма изящна, интонация легка, грациозна, непринужденна, как, впрочем, почти все у Пушкина. - Да нет, не в этом дело, - снова поморщился Холмс. Подойдя к книжному шкафу, он порылся в нем и извлек старый, пожелтевший от времени журнал. - Что это? - спросил Уотсон. - "Русская старина" за тысяча восемьсот восемьдесят четвертый год. Август. Здесь впервые была отмечена родословная этого пушкинского отрывка в описании рукописей Пушкина, выполненном известным историком русской литературы Вячеславом Евгеньевичем Якушкиным. Сделайте одолжение, Уотсон, прочтите, что пишет Якушкин об этом пушкинском стихотворении. Приблизив раскрытый журнал к глазам, Уотсон прочел: - "Отрывок из известной песни - "Знаешь те острова..." - принадлежащей многим авторам..." Ничего не понимаю! Выходит, это не один Пушкин сочинил, а многие авторы? - Нет, - покачал головой Холмс. - Это стихотворение сочинил Пушкин. Но современниками, знающими, в чем тут дело, оно воспринималось как отрывок из песни, сочиненной раньше. А песенка эта была сочинена Рылеевым и Бестужевым-Марлинским. - Вон оно что! - Да... И содержание песенки было весьма, я бы сказал, примечательное. Полный ее текст у меня имеется. Взяв с полки том Рылеева, Холмс быстро раскрыл его на нужной странице. - Вот она, эта песенка, - сказал он, протягивая книгу Уотсону. - Прочтите, пожалуйста! Уотсон начал: - Ах, где те острова, Где растет трын-трава, Братцы!.. - Нет-нет, не это! - прервал его Холмс. - Переходите сразу ко второму отрывку! - Вот к этому? - ткнул Уотсон пальцем в раскрытую перед ним страницу. Холмс молча кивнул, и Уотсон внимательно стал читать указанный ему отрывок: Ты скажи, говори, Как в России цари Правят. Ты скажи поскорей, Как в России царей Давят. Как капралы Петра Провожали с двора Тихо. А жена пред дворцом Разъезжала верхом Лихо. Как курносый злодей Воцарился на ней. Горе! Но Господь, русский Бог, Бедным людям помог Вскоре. Надеюсь, вы догадались, на какие обстоятельства российской истории намекает эта шуточная песенка? - спросил Холмс, когда Уотсон дочитал стихотворение до конца. - Не совсем, - признался Уотсон. - Песенка эта, - объяснил Холмс, - весьма прозрачно намекала на убийство Петра Третьего, инспирированное его женой Екатериной, и на удушение Павла Первого. "Курносый злодей", о котором здесь говорится, это ведь не кто иной, как Павел. А помог русским людям избавиться от этого курносого злодея не столько Бог, сколько вполне конкретные люди, имена которых авторам этой песенки, как, впрочем, и Пушкину, были хорошо известны. - Вам не кажется, Холмс, что мы слегка отдалились от героя пушкинской "Пиковой дамы"? - Ничуть! Неужели вы до сих пор не поняли, куда я клоню? - Не понял, - признался Уотсон. - И боюсь, что без вашего разъяснения не пойму. - Между тем все очень просто. Поставив эпиграфом к первой части "Пиковой дамы" шуточный стишок о карточной игре, написанный в форме продолжения этой крамольной песенки, Пушкин, я думаю, хотел сказать примерно следующее. Были времена, словно бы говорит он, когда люди, подобные моему герою, такие вот решительные, смелые, сильные люди участвовали в большой политической игре. Совершали революции, дворцовые перевороты. Но времена изменились. И теперь уделом этих сильных личностей - вспомните, у Германна профиль Наполеона! - стала, увы, совсем другая борьба: за карточным столом. Понтировать, выигрывать, отписывать мелом выигрыш и проигрыш, гнуть от пятидесяти на сто - вот оно, то единственное дело, в котором только и может выплеснуться пламень, сжигающий их душу. Не забывайте, Уотсон, что песенка Рылеева и Бестужева была написана году примерно в тысяча восемьсот двадцать третьем, то есть до событий на Сенатской площади. А продолжение этой песенки Пушкин написал в тысяча восемьсот двадцать восьмом, в эпоху глухой политической реакции, когда один из авторов этой песенки был уже повешен, а второй приговорен к каторге, впоследствии замененной солдатчиной. - Благодарю вас, Холмс! Вы открыли мне глаза! - пылко воскликнул Уотсон. - Теперь я понимаю, на чем основано мое непроизвольное, горячее сочувствие этому бедняге Германну... - Хм, - произнес Холмс. На лице его появилось столь знакомое Уотсону насмешливое, ироническое выражение. - Да, да! - выкрикнул Уотсон. - Я ему сочувствую от всей души! И мне искренно жаль, что Пушкин не нашел ничего лучшего, чем уготовить этому своему герою столь печальный конец. - Успокойтесь, Уотсон, - охладил пыл своего друга Холмс. - Я ведь уже говорил вам, что до известной степени тоже готов сочувствовать Германну. Но, несмотря на все мое сочувствие, печальный конец его представляется мне закономерным. И даже, если хотите, неизбежным. - Но ведь молодой князь Голицын, историю которого Пушкин положил в основу сюжета "Пиковой дамы"... Он ведь тоже, я думаю, был порядочным шалопаем... - История молодого князя Голицына предельно проста. Он проигрался в пух и прах. Бабка его пожалела и дала ему возможность отыграться. Вина его в ее глазах была, вероятно, не так уж велика. К тому же, не забывайте, он был все-таки ее родной внук. История же Германна - совсем другая. И стала она другой прежде всего потому, что Пушкин решил поставить в центр своей повести именно такого человека, как Германн. Опять, уже в который раз, напоминаю вам, дорогой Уотсон, что у него, как говорит Пушкин, был профиль Наполеона... - Дался вам этот профиль Наполеона! Неужели это так важно? - Очень важно. В этом сходстве с Наполеоном - ключ к характеру Германна. И, если хотите, ключ ко всей повести. Позвольте напомнить вам такие строки Пушкина: Мы все глядим в Наполеоны. Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно... - Вот те на! - озадаченно воскликнул Уотсон. - Значит, Пушкин вовсе не восхищался Наполеоном? - Было время, когда он им восхищался. И даже называл его гением и властителем своих дум, - ответил Холмс. - Но в ту пору, когда он задумал "Пиковую даму", его отношение к Наполеону было уже совсем иным. И сходство Германна с Наполеоном в глазах Пушкина теперь уже свидетельствовало не столько о яркой незаурядности этого его героя - хотя и о ней, конечно, тоже, - сколько о его способности пройти по трупам ради достижения своей цели. Вспомните: "Двуногих тварей миллионы для нас орудие одно". Распоряжаться жизнями миллионов Германну не дано. Но жизнь Лизаветы Ивановны, которую он обманул, жизнь старухи графини, которую он, в сущности, отправил на тот свет, обе эти жизни были для него лишь орудием для получения богатства, к которому он так стремился. - Вы, как всегда, переубедили меня, Холмс! Да, пожалуй, вы правы: Германн получил по заслугам. Но тогда свою повесть Пушкину следовало закончить совсем не так. - А как? - Разоблачением Германна. Чтобы не было этого мистического тумана. Чтобы все было просто, ясно, логично, как... - Как в детективе, - закончил Холмс. - Да, если хотите, как в детективе, - согласился Уотсон. - Если уж речь идет о преступнике, которым, как вы меня сейчас убедили, Германн безусловно является, уместно вспомнить и о детективе. Да и что в этом плохого, смею вас спросить? Кто другой, а уж мы с вами, мне кажется, должны с почтением относиться к славному жанру детектива, в котором сами снискали неизменную любовь читателей. - Меньше, чем кто бы то ни было, я намерен хулить этот род литературы, которому, как вы справедливо заметили, я обязан и своей скромной известностью, и своей высокой профессиональной репутацией, - сказал Холмс. - Однако должен вам напомнить, что Пушкин сочинял не детектив. В детективе главное - разоблачить преступника. Преступник разоблачен, схвачен - вот и развязка. А что творится у преступника в душе, это автора детективного романа, как правило, не интересует. Пушкина же интересовала в первую очередь душа его героя. Он хотел, чтобы возмездие пришло к Германну не извне, а, так сказать, изнутри. Чтобы источником и даже орудием этого возмездия оказалась его собственная совесть... - При чем тут совесть? - удивился Уотсон. - Я так понял, что это графиня с того света отомстила Германну. Не даром же эта злосчастная пиковая дама подмигнула ему, и он с ужасом узнал в ней старуху. Именно этот мистический мотив меня и смутил... - Вот как? Вы усматриваете тут мистический мотив? - иронически сощурился Холмс. - Боюсь, дорогой мой Уотсон, что вы не совсем верно прочли эту пушкинскую повесть. - Уж не хотите ли вы сказать, мой милый Холмс, что я не умею читать? - О, нет! Так далеко я не иду. Хотя должен вам заметить, что уметь читать вовсе не такое простое дело, как думают некоторые. Вот, например, скажите, как вы полагаете: старая графиня действительно приходила к Германну с того света? Или бедняге все это просто померещилось? Уотсон задумался. - Тут возможны два варианта, - наконец ответил он. - Ну, ну? - подбодрил его Холмс. - Говорите, я вас слушаю. - Я, разумеется, не думаю, - осторожно начал Уотсон, - что такой умный человек, как Пушкин, всерьез верил в черную и белую магию, в привидения, в злобную месть всяких потусторонних сил, в мертвецов, которые являются с того света и делают предсказания, которые потом сбываются. И тем не менее... - Что же вы замолчали? Продолжайте, прошу вас! - снова подбодрил его Холмс. - Ведь и Бальзак, я полагаю, тоже не верил в колдовство. Однако это не помешало ему написать "Шагреневую кожу"... Да мало ли, наконец, на свете и других фантастических повестей! - продолжал размышлять вслух Уотсон. - Итак, - уточнил Холмс, - вы пришли к выводу, что "Пиковая дама" - произведение фантастическое. - Это один из возможных вариантов, - сказал Уотсон. - Но, как я уже имел честь вам доложить, возможен и второй. - В чем же он заключается? - Можно предположить, что все таинственное и загадочное в этой пушкинской повести объясняется совсем просто. - А именно? - Быть может, вся штука в том, что Германн сошел с ума не в конце повести, а гораздо раньше. И все эти так называемые фантастические события - просто плод его больного воображения. Холмс задумался. Судя по всему, он взвешивал на каких-то невидимых весах оба эти предположения, не зная, какому из них отдать предпочтение. Уотсон терпеливо ждал его ответа. И наконец дождался. - Да, друг мой, - задумчиво сказал Холмс. - Вы ухватили самую суть проблемы. Не привыкший к похвалам Уотсон подумал было, что в этих словах его друга и учителя содержится какой-то подвох. - Ухватил? - недоверчиво переспросил он. - Ну да, - кивнул Холмс. - То есть я хочу сказать, что вам удалось правильно поставить вопрос. Что же касается решения этого вопроса, то оно потребует серьезного и, возможно, длительного расследования. - Так я и думал, - кивнул Уотсон. - С чего же мы начнем? - Для начала, - ответил Холмс, - мне хотелось бы получить из первых рук информацию об этом таинственном появлении покойницы графини. - От кого же, интересно было бы узнать, мы можем получить такую информацию? - удивился Уотсон. - Как это от кого? Разумеется, от Германна... Германн сидел, закрыв лицо руками. Он был так глубоко погружен в свои мрачные мысли, что даже не обернулся на скрип входной двери. - Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь, - сказал Холмс. - Я не имею намерения вредить вам. - Эти слова мне знакомы, - пробормотал Германн. - Я уже слышал их. И как будто совсем недавно. - Не только слышали, но даже сами произнесли. При весьма своеобразных обстоятельствах. Надеюсь, вы еще не забыли, как стояли перед старой графиней с пистолетом в руке? - Я вижу, вам все известно, - сказал Германн. - Вы из полиции? - О, нет! - усмехнулся Холмс. - Я не имею ничего общего с полицией. Хотя при других обстоятельствах я, возможно, и заинтересовался бы вашим визитом к старой графине. Но сейчас меня интересует другое. - Что же? - спросил Германн. - Визит старой графини к вам, - ответил Холмс. - Прошу рассказать мне о нем во всех подробностях. Это случилось здесь? - Да, - подтвердил Германн. - Она приходила сюда. - Может быть, вам это просто приснилось? - вмешался Уотсон. - Нет, я не спал, - покачал головой Германн. - Это случилось как раз в тот момент, когда я проснулся. Накануне я действительно уснул. Помнится, это было сразу после обеда. А когда проснулся, была уже ночь. Светила луна... И часы... Я отчетливо помню, что стрелки на часах показывали без четверти три. - Вы проснулись от боя часов? - спросил Холмс. - Сам не знаю, от чего я проснулся, - отвечал Германн. - Но бой часов я сквозь сон как будто бы слышал. А потом я услыхал чьи-то шаги. - Это вас напугало? - Ничуть. Я просто подумал: "Кто это там бродит в такое позднее время? Не иначе опять мой болван-денщик воротился с ночной прогулки, пьяный, по обыкновению". - Быть может, успокоенный этой мыслью, вы снова задремали? - продолжал гнуть свою линию Уотсон. - Да нет же! - возразил Германн уже с некоторым раздражением. - Напротив, весь сон у меня как рукой сняло. Прислушавшись, я убедился, что шаги были совсем не похожи на топот сапог моего денщика. Они были мягкие, шаркающие... Тут скрипнула и отворилась дверь, и я увидел, что в комнату ко мне вошла женщина... В белом платье... - Воображаю, как вы перепугались! - сказал Уотсон. - Нет, страха не было вовсе, - задумчиво покачал головой Германн. - Я только подумал: "Интересно, кто бы это мог быть? Неужто моя старая кормилица? Но что могло привести ее сюда об эту пору?" - Стало быть, вы не сразу узнали графиню? - спросил Холмс. - Я тотчас узнал ее, как только она заговорила. - А как она заговорила? - снова вмешался Уотсон. - Медленно, ровным, спокойным, неживым голосом, словно она была в гипнотическом трансе. - Вы можете по возможности точно припомнить ее слова? - спросил Холмс. - О, еще бы! Они и сейчас звучат в моих ушах. Она сказала: "Я пришла к тебе против своей воли. Но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду. Но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтобы ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне". - И это все? - Все. Вымолвив сии слова, она медленно удалилась. Я тотчас вскочил и выглянул в сени. Денщик мой спал непробудным сном. Холмс оживился. - Надеюсь, вы позволите мне осмотреть помещение, которое вы обозначили этим не совсем мне знакомым словом "сени"? - обратился он к Германну. - Сколько вам будет угодно, - пожал плечами тот. Они вышли в переднюю. Холмс внимательно оглядел лежанку, на которой обычно спал денщик Германна. Затем так же внимательно он осмотрел входную дверь. - Вы не обратили внимания, дверь была заперта? спросил он. - Разумеется, обратил. Это было первое, что я сделал после того, как графиня меня покинула. Я отлично помню, что несколько раз довольно сильно подергал дверь. Она была на засове. Но для обитателей царства теней разве значат что-нибудь наши замки и запоры? - Вы, стало быть, уверены, что старая графиня и впрямь нанесла вам визит с того света? - спросил Холмс. - У меня нет в том ни малейших сомнений, - твердо ответил Германн. - Ну? Что скажете, друг мой? - обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни. - Что тут говорить? Все ясно! - пылко воскликнул Уотсон. - Германн явно не спал, в этом мы с вами убедились. Стало быть, предположение, что все это привиделось ему во сне, совершенно исключается. - Это верно, - кивнул Холмс. - Человек такого сухого рационалистического склада, как вы, Холмс, вероятно, склонился бы к предположению, что бедняга пал жертвой чьей-то шутки. Этакого не слишком остроумного и довольно жестокого розыгрыша... - Не скрою, такая мысль приходила мне в голову, - признался Холмс. - Но ведь вы сами только что убедились: входная дверь была заперта и во всем доме не было ни души, кроме Германна и мертвецки пьяного, спящего непробудным сном его денщика. - И это верно, - невозмутимо согласился Холмс. - Значит? - Значит, нам надо продолжить наше расследование, только и всего. Я надеюсь, Уотсон, вы хорошо помните события, которые предшествовали этому таинственному эпизоду? - Разумеется, помню, - пожал плечами Уотсон. Впрочем, принимая во внимание вашу дотошность, я не исключаю, что мог и позабыть какую-нибудь частность, какую-нибудь незначащую подробность. - В нашем деле, - назидательно сказал Холмс, - как правило, все зависит именно от частностей, от этих самых, как вы изволили выразиться, незначащих подробностей. Поэтому в интересах нашего расследования мы с вами сейчас допросим еще одного свидетеля. - Кого же это? - Лизавету Ивановну. Да, да, не удивляйтесь, Уотсон. Ту самую Лизавету Ивановну, на которой Германн по условию, предложенному ему покойной графиней, должен был жениться. Ее показания могут оказаться для нас весьма важными. Услышав скрип отворяемой двери, Лизавета Ивановна затрепетала. Желая поскорее ее успокоить, Уотсон не нашел ничего лучшего, как снова повторить ту сакраментальную фразу, с которой Германн обратился к старой графине: - Не пугайтесь! Ради Бога, не пугайтесь! - После всего, что случилось, - отвечала Лизавета Ивановна, - мне нечего бояться. Самое страшное уже произошло, и я тому виною. - Вы?! - с негодованием воскликнул Уотсон. - Помилуйте, сударыня! Вы клевещете на себя. - Ах, нет! Поверьте, я не лицемерю, - живо возразила она. - Нет на свете суда, который судил бы меня строже, чем суд моей собственной совести. - В чем именно вы усматриваете свою вину? - деловито спросил Холмс. - Сперва я вела себя, как должно, - сказала она. - Я отсылала его письма и записки, не читая. Но потом... - Вы стали их читать? - Я упивалась ими! - призналась она. - А затем я стала на них отвечать. - Что же в этом ужасного? - удивился Уотсон. - Ах, все бы ничего, сударь, - печально ответила она, - ежели бы в один прекрасный, а вернее сказать, в один ужасный день я не кинула ему в окошко вот это письмо. Черновик у меня сохранился. Можете прочесть его, я разрешаю. Вынув из-за корсажа письмо, сложенное треугольником, она подала его