Уотсону. Тот развернул его и, побуждаемый требовательным взглядом Холмса, прочел вслух: - "Сегодня бал у посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине... Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу... Из передней ступайте налево, идите все прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату..." Гм... Так вы, стало быть, назначили ему свидание? - Увы, - глухо ответила Лизавета Ивановна. - Но, право, в этом еще тоже нет ничего ужасного! - Ах, сударь! - вздохнула она. - Ежели бы вы знали, как ужасно все это кончилось. - Кое-что об этом нам известно, - сказал Холмс. - Однако мы хотели бы выслушать и ваши показания. Итак, он должен был явиться к вам в половине двенадцатого, то есть до вашего возвращения с бала. - Да... Но, войдя к себе, я тотчас удостоверилась в его отсутствии и мысленно возблагодарила судьбу за препятствие, помешавшее нашему свиданию. Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел... "Где же вы были?" - спросила я испуганно. "В спальне старой графини, - отвечал он. - Я сейчас от нее. Графиня умерла..." Можете представить себе, какое впечатление произвело на меня сие известие. - Я думаю, вы лишились дара речи! - сказал Уотсон. - Я только сумела пролепетать: "Боже мой!.. Что вы говорите?.." Он повторил: "Графиня умерла". И добавил: "И, кажется, я причиною ее смерти". Я взглянула на его лицо, и слова Томского, некогда сказанные им о Германне, раздались в моей душе. - Что это за слова? Напомните нам их, - попросил Холмс. - "У этого человека, - сказал Томский, - по крайней мере три злодейства на душе". Слова эти промелькнули тогда в моем сознании, хотя, признаюсь вам, в тот ужасный вечер Германн вовсе не казался мне злодеем. Напротив, он пробудил во мне сочувствие, хотя поступок его был ужасен. - Вы имеете в виду то, как он поступил с графиней? - спросил Уотсон. Она грустно покачала головой. - Я имею в виду то, как он поступил со мною. Вы только подумайте, сударь! Эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование - все это было не любовь! Деньги - вот чего алкала его душа! Он хотел лишь одного: чтобы графиня открыла ему тайну трех карт. А я... Я была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы моей старой благодетельницы. - Что же вы сказали ему в ответ на его признание? - Я сказала: "Вы чудовище!" - А он? - Он потупил голову и глухо ответил: "Я не хотел ее смерти. Пистолет мой не заряжен". - Как вы думаете, он сказал вам правду? - пристально глядя на нее, спросил Холмс. - Не сомневаюсь в том, - ответила она. - В таком смятении чувств люди не лгут. - Вы, стало быть, полагаете, что его все же мучила совесть? - Не знаю, право, чувствовал ли он угрызения совести при мысли о мертвой графине, - задумалась Лизавета Ивановна. - Но одно его ужасало, это точно. - Что же? - Невозвратная потеря тайны, от которой он ожидал обогащения. - Благодарю вас, сударыня, за то, что вы были с нами так откровенны, - сказал Холмс, откланиваясь. - В вашем положении это было нелегко. Простите нас! Уотсон безнадежно махнул рукой. - Чем вы так недовольны, друг мой? - полюбопытствовал Холмс. - Тем, что мы ни на шаг не продвинулись вперед. Не станете же вы отрицать, что рассказ этой милой девушки мало что добавил к тому, что нам уже было известно. - Как сказать, - не согласился Холмс, - кое-что он все-таки добавил. - В таком случае, может быть, вы объясните мне, что нового вы от нее узнали? - Мы узнали, что Германн был в смятении. Внезапная смерть графини явилась для него полной неожиданностью. Виновником ее смерти он считал себя. И наконец, самое главное: он не мог примириться с мыслью, что тайну трех карт графиня навсегда унесла с собою в могилу. Все силы его души были нацелены на то, чтобы вырвать эту тайну у графини, хотя бы даже с того света... Уотсон сразу понял, куда клонит Холмс. - Иными словами, - сказал он, - вы намекаете на то, что явление графини - не что иное, как плод расстроенного воображения Германна? - Во всяком случае, мы с вами не вправе отбрасывать эту версию, - ответил Холмс. - Что же вы предлагаете? - Я думаю, нам придется еще раз допросить главного виновника всех этих загадочных событий. - Германна? - удивился Уотсон. - Но ведь мы с ним уже... - Да, мы с ним уже беседовали, - кивнул Холмс. - Но на другую тему. Не разводите руками, мой дорогой, сейчас вы все поймете... Узнав своих давешних визитеров, Германн ничуть не удивился. - А, это опять вы? - безучастно промолвил он. - Сдается мне, что вы все-таки из полиции. - Уверяю вас, вы ошибаетесь, - заверил его Холмс. - Однако мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов. Даю слово джентльмена, что разговор наш и на этот раз будет сугубо конфиденциальным и не повлечет за собой ни каких неприятных для вас последствий. - Мне все равно, - махнул рукой Германн. - Извольте, я готов отвечать. - Я хотел бы, - начал Холмс, - чтобы вы по возможности точно припомнили все обстоятельства, которые непосредственно предшествовали вашему ночному видению. Покойная графиня привиделась вам... - Три дня спустя после той роковой ночи, когда я вошел в ее спальню с пистолетом в руке, - ответил Германн. - Это было ночью, в четыре часа. Я отчетливо слышал, как часы пробили четыре. - Об этом вы нам уже рассказывали, - прервал его Холмс. - Сейчас меня интересует другое. Что было накануне? Как вы провели этот день? - В девять часов утра я отправился в монастырь, где должны были отпевать тело усопшей. - Что побудило вас принять участие в церемонии? Раскаяние? Германн задумчиво покачал головой: - Нет, раскаяния я не чувствовал. Однако я не мог совершенно заглушить голос совести, твердивший мне: ты убийца старухи! - Ах, сударь! Сколько бы вы ни старались притворяться равнодушным, я вижу: вас мучила и продолжает мучить совесть! - воскликнул Уотсон. - Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, - возразил Германн. - Точно так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно место. - Что вы этим хотите сказать? - не понял Уотсон. - Тройка, семерка и туз полностью заслонили в моем воображении образ мертвой старухи, - пояснил свою мысль Германн. Уставившись на Холмса и Уотсона невидящим взглядом, он заговорил со страстью, неожиданной для человека, который только что казался погруженным в глубокую апатию. - Тройка, семерка и туз не выходят из моего воображения. Названия сии шевелятся у меня на губах. Увидев молодую девушку, я восклицаю: "Как она стройна! Настоящая тройка червонная!" У меня спрашивают: который час? Я отвечаю: без пяти минут семерка. Всякий пузатый мужчина напоминает мне туза. Тройка, семерка, туз преследуют меня но сне, принимая всевозможные виды. Тройка цветет предо мною в образе пышного грандифлора, семерка представляется готическими воротами, туз огромным пауком. - Все это происходит с вами сейчас, - холодно прервал эти излияния Германна Холмс. - А мы интересуемся тем, что было тогда, до того, как старуха явилась к вам с того света и открыла тайну трех карт. Если я вас правильно понял, тогда совесть вас все-таки мучила? Вы не станете этого отрицать? Видя замешательство Германна, Уотсон решил ему помочь. - Простите за нескромный вопрос, - сказал он. - Вы человек религиозный? - По правде говоря, в душе моей мало истинной веры, - признался Германн. - Но я человек суеверный. У меня множество предрассудков... Как ни стыдно мне в этом сознаться, я верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на мою жизнь. Вот я и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у нее прощения. - Прошу вас, расскажите подробно обо всем, что с вами случилось в тот день, - сказал Холмс. - Церковь была полна, - начал Германн. - Я насилу мог пробраться сквозь толщу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и белом атласном платье. Кругом в глубоком трауре стояли родственники: дети, внуки, правнуки. - Тяжкое зрелище, - вздохнул Уотсон. - Не знаю, как вы, а я так совершенно не выношу слез, в особенности женских. - Нет, - возразил Германн. - слез не было. Графиня была так стара, что смерть ее никого не могла бы поразить. Тем неожиданнее для всех явилось то, что случилось со мною. - А что с вами случилось? - быстро спросил Холмс. - После свершения службы пошли прощаться с телом. Сперва родственники, потом многочисленные гости. Решился подойти к гробу и я... - Ну?.. Что же вы замолчали? С видимым усилием Германн продолжил свой рассказ: - Я поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, взошел на ступеньки катафалка и поклонился... Мне говорили потом, что в сей миг я был бледен, как сама покойница... - Кто бы мог подумать, что вы так впечатлительны, - удивился Уотсон. - Признаться, я и сам этого не думал. По натуре я холоден и крайне сдержан в проявлении чувств. Но тут... Тут случилось нечто, поразившее меня в самое сердце. - Что же? - снова подстегнул его Холмс. - В тот миг, как я склонился над гробом, мне показалось, что мертвая графиня насмешливо взглянула на меня, прищурившись одним глазом. В ужасе подавшись назад, я оступился и навзничь грянулся оземь. - Какой ужас! - воскликнул Уотсон. - То-то, я думаю, был переполох, - невозмутимо ото звался Холмс. - Да, - кивнул Германн. - Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Немедля нашлось объяснение моего странного поведения. Кто-то пустил слух, что я якобы побочный сын покойной графини. Один англичанин... - Бог с ним, с англичанином - прервал его Холмс. Расскажите лучше, что было потом. - Извольте, - пожал плечами Германн. - Весь день я пребывал в чрезвычайном расстройстве. Обедая в уединенном трактире, я, против своего обыкновения, очень много пил... - Ах, вот оно что, - словно бы про себя пробормотал Уотсон. - Да... Обычно я не пью вовсе. Но тут... Вы понимаете, я хотел заглушить внутреннее волнение. Однако вино не помогло мне, оно лишь еще более горячило мое воображение... - Понимаю. Очень даже понимаю, - сказал Уотсон. - Ну, вот, пожалуй, и все. Воротившись из трактира домой, я бросился, не раздеваясь, в кровать и крепко заснул. - Ну, а о том, что произошло, когда вы проснулись, - сказал Холмс, - мы уже знаем. Благодарю вас, господин Германн. Вы очень помогли нам. Холмс, как видно, был очень доволен результатом беседы с Германном. Уотсон, напротив, выглядел слегка сконфуженным. - Итак, мы установили, - начал Холмс, - что вопреки суждению Лизаветы Ивановны Германна все-таки мучила совесть. Следовательно, тот факт, что ему вдруг привиделась мертвая графиня, мог быть не чем иным, как прямым результатом терзаний его воспаленной совести. - Да, - вынужден был согласиться Уотсон, - этот его рассказ о том, как ему почудилось, будто мертвая графиня взглянула на него с насмешкой... - Согласитесь, это сильно смахивает на галлюцинацию. Не правда ли? - Безусловно, - подтвердил Уотсон. - И это вполне согласуется с моим предположением, что Германн сошел с ума не в самом конце повести, а гораздо раньше. - Ну, это, быть может, сказано слишком сильно, - ответил Холмс, - но одно несомненно: Германн был в тот день в крайне возбужденном состоянии. А если к этому добавить его суеверие да еще тот факт, что перед тем, как свалиться в постель не раздеваясь и заснуть мертвым сном, он довольно много пил... - Да, алкоголь весьма способствует возникновению всякого рода галлюцинаций, - сказал Уотсон. - Это я могу подтвердить как врач. - Как видите, Уотсон, - усмехнулся Холмс, - у нас с вами есть все основания заключить, что в "Пиковой даме", в сущности, нет ничего загадочного, таинственного. Все загадки этой повести объясняются причинами сугубо реальными. Не так ли? Уотсон уже готов был согласиться с этим утверждением, но насмешливый тон Холмса заставил его еще раз взвесить все "за" и "против". - Все загадки? - задумчиво переспросил он. - Нет, Холмс, не все. Главную загадку этой повести вам объяснить пока не удалось. Да и вряд ли удастся, если вы не пожелаете выйти за пределы сугубо рациональных, логических умозаключений. - Что вы имеете в виду? - Три карты. Тройка, семерка, туз. Этого никакими реальными причинами не объяснишь. Ведь графиня не обманула Германна. И тройка выиграла, и семерка... - А туз? - И туз наверняка выиграл бы, если бы Германн не "обдернулся", как выразился по этому поводу Пушкин. Иными словами, если бы он по ошибке не вынул из колоды не ту карту: даму вместо туза... Холмс удовлетворенно кивнул: - Вы правы. В "Пиковой даме" действительно имеются три фантастических момента. Рассказ Томского, затем видение Германна и, наконец, последний, решающий момент: чудесный выигрыш Германна. - Вот именно! - оживился Уотсон. - Первые два вы объяснили довольно ловко. Но этот последний, главный фантастический момент вы уж никак не сможете объяснить, оставаясь в пределах реальности. - Позвольте, - сказал Холмс. - Но ведь вы сами только что выдвинули предположение, что Германн уже давно сошел с ума. И разве его рассказ о том, как овладела им эта маниакальная идея, как всюду, во сне и наяву, ему стали мерещиться тройка, семерка и туз, - разве это не подтверждает справедливость вашего предположения? - Да, но почему ему стали мерещиться именно эти карты? - живо откликнулся Уотсон. - Если считать, что графиня вовсе не являлась ему с того света и не называла никаких трех карт, если видение это было самой обыкновенной галлюцинацией, откуда тогда явились в его мозгу именно эти три названия? Почему именно тройка? Именно семерка? Именно туз? Достав с полки "Пиковую даму" Пушкина, Холмс открыл ее на заранее заложенной странице. - Я ждал этого вопроса, - сказал он. - Послушайте внимательно, я прочту вам то место, где Пушкин описывает мучительные размышления Германна, страстно мечтающего, чтобы графиня открыла ему тайну трех карт. - Да помню я прекрасно это место! - нетерпеливо воскликнул Уотсон. - И тем не менее послушайте его еще раз, - сказал Холмс и прочел вслух, делая особое ударение на отдельных словах: - "Что, если старая графиня откроет мне свою тайну? Или назначит мне эти три верные карты?.. А ей восемьдесят семь лет; она может умереть через неделю... Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал..." Пытливо взглянув на Уотсона, Холмс сказал: - Ну как, дружище? Улавливаете?.. Надеюсь, вы заметили, что мысль Германна все время вертится вокруг трех магических цифр. Сперва преобладает идея тройки, связанная с мыслью о трех картах. Затем присоединяется семерка: восемьдесят семь, неделя (то есть семь дней). И наконец, оба числа смыкаются: "утроит, усемерит..." Ну, а что касается туза... - Тут действительно уже нет никаких загадок, - обрадованный собственной догадливостью подхватил Уотсон. - Германн мечтает сам стать тузом, то есть богатым, влиятельным человеком. - Вот именно. А теперь припомните-ка, что сказала графиня Германну, когда она явилась к нему якобы с того света. - Она выполнила его просьбу: назвала ему три карты, которые должны выиграть. - Ну да, - кивнул Холмс. - Это самое главное. То, что волновало Германна превыше всего. Но кроме этого она сказала, что прощает Германну свою смерть при условии, что он женится на Лизавете Ивановне. Таким образом, тут сплелось в единый клубок все, что мучило Германна: его вина перед покойной старухой, его вина перед Лизаветой Ивановной, которую он обманул. Ну, и наконец, самое главное: его маниакальное стремление разбогатеть, сорвать крупный выигрыш. - Я вижу, Холмс, - подвел итог Уотсон, - вы окончательно пришли к выводу, что графиня вовсе не являлась к Германну, что все это ему просто померещилось. И что в "Пиковой даме", таким образом, нет ни грана фантастики. - Ну нет! - возразил Холмс. - В такой категорической форме я бы этого утверждать не стал. Я думаю, что истина где-то посередине. Мне кажется, Пушкин нарочно построил свое произведение как бы на грани фантастики и реальности. Можно сказать, что он нарочно придал вполне реальному происшествию фантастический колорит. А можно высказать и противоположную мысль: сугубо фантастическую историю Пушкин рассказал так, что все загадочное, все таинственное в ней может быть объяснено вполне реальными обстоятельствами. - А зачем он так сделал? - удивился Уотсон. - Разве не проще было бы написать откровенно фантастическую повесть, наподобие той же "Шагреневой кожи" Бальзака? - Я думаю, мой милый Уотсон, - усмехнулся Холмс, - вы не зря вот уже второй раз вспоминаете про "Шагреневую кожу". Невольно возникшее сопоставление "Пиковой дамы" с этой повестью Бальзака лишь подчеркивает верность исходной моей посылки. Круг замкнулся. Мы с вами опять вернулись к тому, с чего начали. Реализм "Пиковой дамы" не вызывает сомнений, потому что все в ней упирается в одну точку: Германна мучает совесть. Умершая графиня все время стоит перед его глазами. Оттого-то и померещилось ему ее сходство с пиковой дамой. Оттого-то он и поставил все свои деньги именно на эту самую пиковую даму, а не на туза... Вспомните, с чего началось наше расследование. Вам хотелось, чтобы повесть завершилась счастливым концом. То есть чтобы Германн выиграл свои деньги, унес их домой и начал вести ту спокойную, богатую, безмятежную жизнь, о которой мечтал. Но такой финал был бы возможен только в том случае, если бы Германн был человеком совсем уж бессовестным. - Вы говорите так, словно это не от Пушкина зависело, какой конец придумать своему собственному сочинению. - А что вы думаете? - усмехнулся Холмс. - Это и в самом деле зависело не только от него. - А от кого же еще? - изумился Уотсон. - В данном случае - от Германна. В других случаях от других его героев. Хотите верьте, Уотсон, хотите нет, но тот или иной поворот сюжета в художественном произведении очень часто определяет не воля автора, а воля его героя. - Вам угодно смеяться надо мною, - обиделся Уотсон. - Вовсе нет. Я только повторяю то, что говорили о своей работе многие писатели. Вот, например, замечательное признание Льва Николаевича Толстого. Прочтите! Холмс достал из своего бюро пожелтевший листок бумаги, исписаный выцветшими от времени чернилами, и протянул его Уотсону. Тот углубился в чтение. ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО Н. Н. СТРАХОВУ. 26 АПРЕЛЯ 1876 ГОДА Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно неожиданно для меня, но несомненно Вронский стал стреляться. - Надеюсь, вы обратили внимание, Уотсон, на этот странный оборот речи, который употребил здесь Толстой, - сказал Холмс. - "Совершенно неожиданно для меня". То есть словно это не он сам придумал, что Вронский станет стреляться, а какая-то сила извне продиктовала ему такой неожиданный поворот в сюжете его романа. - Ну, это... Я думаю, это просто шутка... Толстой пошутил, вот и все... - Конечно, в частном письме, к тому же обращенном к близкому человеку, умевшему понимать его с полуслова, Толстой мог говорить и не вполне серьезно. Но знаете, Уотсон, что-то уж слишком часто писатели, притом очень разные писатели, шутили подобным образом. Притом совершенно одинаково. Прямо-таки в одних и тех же выражениях. Вот, например, Пушкин сказал однажды кому-то из своих приятелей: "Представь, какую штуку удрала со мной Татьяна! Она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее". - Ну, это-то уж явная шутка, - улыбнулся Уотсон. - Как сказать! Лев Николаевич Толстой отнесся к этим пушкинским словам вполне серьезно. Когда одна его собеседница стала упрекать его, что он "очень жестоко поступил с Анной Карениной", он привел ей эти пушкинские слова и добавил: "То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы". - Вы что же, всерьез хотите меня уверить, что писатель может желать своему герою добра, искренно хотеть завершить свою книгу благополучным или даже счастливым концом, а герой - не дается? Сам лезет в петлю или под пистолет или норовит кинуться под поезд? Так, что ли? - Да, примерно это я и хотел сказать, - подтвердил Холмс. - Вы выразили мою мысль более темпераментно, а потому и в более парадоксальной форме, чем это сделал бы я сам, но я готов согласиться и с вашей формулировкой. - Я всегда знал, что вы невысокого мнения о моих умственных способностях, - обиделся Уотсон. - Но я все-таки не предполагал, что вы считаете меня совсем уже полным идиотом. Ведь только идиот мог бы эти процитированные вами экстравагантные высказывания Пушкина и Толстого понять буквально. Как ни крутите, а это самоубийство Вронского, о котором Толстой говорит, что оно явилось для него полной неожиданностью, сам же он, Толстой, и придумал! И "штуку", которую "удрала" пушкинская Татьяна, неожиданно выйдя замуж за генерала, тоже придумал не кто-нибудь, а сам Пушкин. - Это, конечно, верно, - улыбнулся Холмс. - Неожиданное самоубийство Вронского - это, конечно, несомненный продукт творческой фантазии Льва Николаевича Толстого. И неожиданное замужество пушкинской Татьяны - такой же несомненный продукт творческой фантазии Александра Сергеевича Пушкина. Но вся штука в том, что художник - если он настоящий художник, конечно, - отнюдь не свободен в этом проявлении своей творческой воли. Фантазия его строго ограничена. И ограничивает ее не кто иной, как его собственный герой. - Что за чушь! - взорвался Уотсон. - Хоть убей, не понимаю, что вы хотите этим сказать! - А между тем мысль моя очень проста. Возьмите хоть ту же "Пиковую даму". Пушкину понравилась история, рассказанная молодым князем Голицыным. Вернее, не понравилась, тут было бы уместнее какое-то другое слово. Она показалась ему подходящей для выражения каких-то волнующих его мыслей. Он взял эту историю, но главным ее действующим лицом решил сделать совсем другого человека. Поведение этого другого человека уже не могло быть таким, каким было поведение молодого князя Голицына. Германн повел себя сообразно своему характеру, своим представлениям о счастье, своей морали... И вот уже история, положенная Пушкиным в основу начатой им повести, стала меняться, обрастать новыми подробностями и поворотами, о которых он, Пушкин, сперва даже и не подозревал. - Звучит убедительно, - вынужден был признать Уотсон. - Но вы ведь помните, Холмс: начали мы с того, что историю вполне благополучную и даже счастливую Пушкин превратил в трагическую. Вы уверяете, что виною тому был Германн. Вернее, его злополучный характер. Ну, это ладно. Это бы еще ничего. Тем более что Германн и впрямь получил по заслугам. Но из того, что вы мне сейчас сообщили, выяснилось, что и Вронского стреляться заставил не Толстой, а сам Вронский. И Анну Каренину под поезд то же бросил не Толстой, не его, как вы изволили выразиться, художественная фантазия, а чуть ли не сама Анна вынудила, заставила Толстого поступить с ней таким образом. Но ведь сюжетов, завершающихся горестным, трагическим финалом, в мировой литературе гораздо больше, чем сюжетов с благополучным, счастливым концом? - Пожалуй, больше, - вынужден был согласиться Холмс. - Но тогда, если исходить из этой вашей теории, мы вынуждены будем признать, что чуть ли не все герои мировой литературы одержимы какой-то странной жаждой гибели. Все они, как бешеные, сами лезут - кто в петлю, кто под пистолет, кто под поезд... И не только сами лезут, но даже еще и создателей своих как бы подталкивают к тому, чтобы те поступили с ними самым жестоким образом. - Картина, которую вы нарисовали, мой добрый друг, признал Холмс, - и в самом деле кажется не слишком правдоподобной. И тем не менее она довольно верно отражает реальное положение дел. Впрочем, если говорить о грустных, печальных и даже трагических финалах многих художественных созданий, я должен буду тут кое-что добавить. Далеко не всегда к печальному окончанию книги писателя подталкивает его герой. Часто его вынуждает двигаться к невеселой развязке другая, пожалуй, даже еще более мощная сила. - Опять вы начинаете говорить загадками! - вспылил Уотсон. - Какая еще другая сила? Потусторонняя, что ли? - Не все сразу, друг мой, не все сразу, - улыбнулся Холмс. - Этой теме мы с вами посвятим другое, специальное расследование. КАКАЯ СИЛА ТОЛКАЕТ ПИСАТЕЛЯ К ПЕЧАЛЬНОЙ РАЗВЯЗКЕ? Я надеюсь, что расследование, проведенное Шерлоком Холмсом и Уотсоном, помогло вам понять, почему писатель, оттолкнувшись от какого-нибудь реального жизненного факта или события, никогда не воспроизводит этот факт или событие в точности, всегда вносит в историю, взятую из жизни, какие-то - иногда очень большие и важные - изменения. Довольно часто эти изменения кардинальным образом меняют весь смысл этой выхваченной прямо из жизни истории. А теперь я позволю себе предложить вашему вниманию еще одну жизненную историю, из которой вырос хорошо вам знакомый художественный сюжет. ИЗ КНИГИ П В. АННЕНКОВА "ВОСПОМИНАНИЯ И КРИТИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ" Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собой на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидел своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице... Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью чудной повести его "Шинель", и она зародилась в душе его в тот же самый вечер. Коренное отличие сюжета гоголевской повести от этого забавного "канцелярского анекдота" наверняка сразу бросилось вам в глаза. И дело тут, конечно, не только в том, что вместо лепажевского ружья ценой в 200 рублей ассигнациями у гоголевского Акакия Акакиевича пропадает шинель - вещь гораздо более необходимая для его повседневного существования, чем ружье. Главное отличие в том, что "анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие" все смеялись, а над повестью Гоголя не смеяться хочется, а плакать. Помимо этого, коренного отличия, вы наверняка обнаружите в повести Гоголя еще и другие подробности, детали и сюжетные повороты, благодаря которым смешной "канцелярский анекдот" преобразился в трагическую повесть, положившую начало целому направлению русской литературы. ("Все мы вышли из "Шинели" Гоголя", - сказал Достоевский.) Превратить вполне благополучную и даже благостную историю в рвущую душу трагедию Гоголя заставила та самая "мощная сила", постижению которой Шерлок Холмс обещал посвятить следующее свое расследование. ПОЧЕМУ Л. Н. ТОЛСТОЙ УМЕРТВИЛ САМЫХ ЛЮБИМЫХ СВОИХ ГЕРОЕВ Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон - По-моему, Уотсон, вы хотите о чем-то меня спросить, но почему-то не решаетесь. Я угадал, не правда ли? - обратился Шерлок Холмс к своему верному другу и помощнику. - От вас ничего не скроешь, - вздохнул Уотсон. - Ну-ну, смелее, друг мой! Откройте мне, что вас заботит? - Я надеюсь, вы не забыли про свое обещание? - осторожно начал Уотсон. - Помилуй Бог! Вы же знаете, что я никогда ничего не забываю. Я обещал вам провести специальное расследование, чтобы ответить на ваш вопрос: какая тайная сила влечет писателя к грустной, а порой так даже и трагической развязке, хотя, казалось бы, вполне в его воле было бы привести своих героев к благополучному и даже счастливому окончанию всех их приключений. - Совершенно верно, - подтвердил Уотсон. - Но я... - Но вы усомнились в том, что я выполню это свое обещание? Стыдитесь, Уотсон! Разве я хоть раз дал вам повод сомневаться в моей обязательности? Или, может быть, вы подозреваете, что такая задача мне не по силам? - Бог с вами, Холмс! Я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что нету в мире такой задачи, с которой вы не могли бы справиться. - Так что же в таком случае, позвольте спросить, вас заботит? Уотсон сконфуженно молчал. - Смелее, друг мой! - подбодрил его Холмс. - Наперед обещаю вам, что выполню любое ваше пожелание. - Ловлю вас на слове! - обрадовался Уотсон. - Я как раз собирался кое о чем вас попросить, но не решался, опасаясь, что моя просьба покажется вам... как бы это выразиться... Короче говоря, я полагал, что не вправе навязывать вам свой... - А-а, так ваша просьба, стало быть, связана с нашим сегодняшним расследованием? - догадался Холмс. - Вот именно. Я хотел бы... разумеется, если вы не против, если это не нарушит ваших планов, если... - К черту все эти китайские церемонии, Уотсон! - не выдержал Холмс. - Говорите прямо, что вам от меня нужно. - Я хотел бы еще раз побывать в романе Льва Николаевича Толстого "Война и мир". - Ф-фу! Так бы сразу и сказали, - облегченно вздохнул Холмс. - Понимаете, - торопливо, словно боясь, что ему не дадут договорить, продолжал Уотсон. - Я только что дочитал этот роман до конца и... - И?.. - И, по правде говоря, остался очень недоволен. - Вот как? Роман, стало быть, вам не понравился? - Бог с вами, Холмс! Он произвел на меня огромное... Да, другого слова тут не подберешь... просто огромное впечатление. Его герои стали для меня близкими, родными людьми. Я даже не понимаю, как я жил раньше, не зная Андрея Болконского, Пьера, Наташу, Николая, Петю и всех остальных... И вот именно поэтому, дочитав роман до конца, я был очень огорчен. Ну зачем, скажите на милость, Толстой убил самых лучших, самых любимых своих героев? Разве это обязательно было, чтобы Андрей Болконский умер? Неужели его не могли вылечить?.. А Петя?.. Когда он погиб, я просто не мог опомниться. Ну зачем, чего ради Толстому понадобился такой жестокий конец? Даже старый граф Ростов, отец Наташи и Николая, тоже мог бы еще пожить. Не такой уж он старик, ей-Богу!.. Но особенно мне жаль, конечно, Петю. Ведь он же еще совсем мальчик!.. - Понимаю, Уотсон, понимаю. Прекрасно вас понимаю и целиком разделяю ваши чувства. Я, конечно, не всемогущ, но это ваше желание я, как мне кажется, осуществить смогу. - Вы имеете в виду мое желание положить в основу нашего расследования "Войну и мир"? - Нет, Уотсон! Я имел в виду совсем другое, тайное, не высказанное вами ваше желание. Признайтесь, вы ведь хотели бы, чтобы роман Толстого кончался иначе? Чтобы все его герои остались живы и были счастливы? Ведь так? - Ну да, конечно. Но это мое желание, увы, невыполнимо. Я и сам прекрасно это понимаю. Не станете же вы ради меня переписывать "Войну и мир". Исправлять самого Толстого... Да ведь это профанация! Вряд ли в целом свете отыщется хоть один человек, который осмелился бы... - Представьте, такой человек нашелся. Он взял на себя смелость закончить "Войну и мир" именно так, как хотелось бы вам. Да и не только вам. Тут вы не одиноки, мой милый Уотсон! Читателей, жаждущих счастливого конца для всех героев толстовского романа, на свете более чем достаточно. Вот поэтому-то тот человек, о котором я вам толкую, очевидно, и решил поначалу... Впрочем, не будем опережать события... Собирайтесь! - Куда"? - В "Войну и мир" Льва Николаевича Толстого. Очутившись в финальной сцене "Войны и мира", сочиненной человеком, имя которого Холмс не пожелал ему назвать, Уотсон не переставал утирать слезы умиления. Изгнавшие Наполеона российские воины праздновали победу. В ожидании выхода главнокомандующего Николай Ростов и князь Андрей Болконский обменивались дружескими рукопожатиями и только что не кидались друг другу на шею. - Я счастлив, что мы с вами друзья, князь! - говорил Николай. - Это больше, чем дружба! - с несвойственной ему пылкостью отвечал обычно такой сдержанный в проявлении своих чувств князь Андрей. - Вы правы! - воскликнул Николай. - Я - счастливейший человек. Вот письмо от Marie, она обещает быть моею. Я приехал в штаб, чтобы проситься на двадцать восемь дней в отпуск: я два раза ранен, не выходя из фронта. А это... Позвольте вам представить: мой брат Петя. Он партизанил с Денисовым... Простите, на радостях я даже не спросил вас - как вы? Здоровы? - Вполне, - отвечал князь Андрей. - И твердо намерен проситься опять в службу, и только в полк. Кстати, готов составить протекцию и вам, и вашему младшему брату. Я был бы счастлив, ежели бы мы все оказались вместе. Трудно сказать, как ответил бы Николай на это предложение князя Андрея, но его опередил Петя. - Нет! Нет! - закричал он. - У нас геройская фаланга! У нас - Тихон! Спасибо вам, князь. Но я и слышать не хочу ни о какой другой службе. Я ни за что не уйду от Денисова! - Внимание, господа! - сказал князь Андрей. - Вышел светлейший. Слышите? Он обходит войска. И в самом деле, издали послышался голос Кутузова, встречаемый все приближающимися возгласами "Ура!" Вот уже он совсем близко от наших героев. Теперь отчетливо слышно каждое его слово. - Поздравляю с победой, дети мои! - говорит старый фельдмаршал. - Из пятисот тысяч французов нет никого! И Наполеон бежал... Благодарю вас... Бог помог мне... Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, а я, брат, сед... В ответ на эту реплику раздается громовое "Ура!". Но на фоне множества голосов все же отчетливо слышен захлебывающийся, срывающийся голос Пети. Общее "Ура!" смолкает, но Петя все не успокаивается и продолжает один тянуть свое звонкое, восторженное "Ура-а!". - Петруша, все уже перестали, - пытается урезонить его Николай. - Что мне за дело. Я умру от восторга! - в упоении отвечает тот. - Ну-с, друг мой! Что скажете? Такой финал "Войны и мира", я думаю, вам должен понравиться больше, чем прежний, - весело обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни. Но Уотсон был явно разочарован и даже не пытался скрыть своего разочарования. - Нет, Холмс... Это никуда не годится... Все, что вы тут сейчас нагородили, это... Право, не обижайтесь на меня, дружище! Как говорится, Платон мне друг, но истина... - Не обижаться? - изумился Холмс. - Помилуйте, друг мой! С какой стати я должен на вас обижаться? - Как? - еще более изумился Уотсон. - Разве не вы автор этого благостного финала великой книги? Я с самого начала был уверен, что тот таинственный незнакомец, чье имя вы не пожелали мне назвать, что этот храбрец, рискнувший исправить самого Толстого... Я полагал, что только вы один могли осмелиться... - Хорошего же вы, однако, мнения обо мне. - Теперь, когда выяснилось, что вы к этому безобразию не имеете никакого отношения... Ведь это так? Вы меня не обманываете?.. Так вот, теперь я могу уже не дипломатничать... Дорогой Холмс! То, что я сейчас увидел, это так плоско, так, простите, беспомощно... - Помилуйте! - возмутился Холмс. - Но ведь это была именно ваша идея. Ведь это не я, а именно вы мечтали о счастливом окончании романа. - Да, но я мечтал о том, чтобы это счастливое окончание сочинил сам Толстой. Если бы это сделал он, с присущими ему гениальностью и мастерством, картина была бы совершенно другая. - Вы уверены? - Ни секунды в этом не сомневаюсь! - В таком случае взгляните сюда. Холмс поднялся с кресла, снял с полки увесистый том и протянул его Уотсону. - Что это? - не понял Уотсон. - Раскройте эту книгу. Там все написано. Уотсон послушно развернул книгу и прочел то, что было написано на ее титульном листе: ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛЕДСТВО. ТОМ 94-Й. ПЕРВАЯ ЗАВЕРШЕННАЯ РЕДАКЦИЯ РОМАНА "ВОЙНА И МИР" - Что это значит? - спросил он. - Это значит, - терпеливо пояснил Холмс, - что сравнительно недавно, а именно в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году - видите? вот он, год издания... - впервые была наконец опубликована первая завершенная редакция великого толстовского романа. - А раньше она разве не публиковалась? - механически спросил все еще ничего не понимающий Уотсон. - Раньше публиковались лишь отдельные отрывки, относящиеся к этой редакции. Но в Государственном музее Льва Николаевича Толстого хранился огромный рукописный фонд "Войны и мира", насчитывающий свыше ста двадцати пяти тысяч страниц... - Ста двадцати пяти тысяч! - воскликнул потрясенный Уотсон. - Этот рукописный фонд, - невозмутимо продолжал Холмс, - был тщательно изучен старейшим исследователем творчества Толстого, авторитетнейшим знатоком его рукописного наследия Эвелиной Ефимовной Зайденшнур, проработавшей в музее Толстого шестьдесят лет. - Шестьдесят лет! - повторил ошеломленный этим обилием обрушившихся на него цифр Уотсон. - Благодаря этому гигантскому труду "Литературное наследство", - все так же невозмутимо продолжал Холмс, - получило наконец возможность опубликовать полный и цельный текст первой завершенной редакции "Войны и мира". - Стало быть, эта сцена... - сообразил наконец Уотсон. - Да, эта сцена, которую вы изволил назвать благостной и, кажется, даже беспомощной... - Как вам не стыдно, Холмс! Ведь я же не знал... - Не смущайтесь, Уотсон. Я думаю, что Лев Николаевич Толстой на вас не обиделся бы. Не зря же он сам отказался от этой концовки романа. - Ах, так это, значит, была концовка? - Ну да. Можете убедиться. Вот... Прочтите последнюю страницу. Уотсон послушно раскрыл книгу и прочел: ИЗ ПЕРВОЙ ЗАВЕРШЕННОЙ РЕДАКЦИИ РОМАНА ЛЬВА ТОЛСТОГО "ВОЙНА И МИР" На другой день был смотр; после церемониального марша Кутузов подошел к гвардии и поздравил все войска с победой. - Из 500 тысяч нет никого, и Наполеон бежал. Благодарю вас, Бог помог мне. Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, - а я, брат, сед, - и Кутузов при этом снял свою без козырька фуражку с белой головы и нагнул волосами к фрунту эту голову... - Ураа, аааа! - загремело 100 тысяч голосов, и Кутузов, захлебываясь от слез, стал доставать платок. Nikolas стоял в свите, между братом и князем Андреем. Петя орал неистово "ура", и слезы радости и гордости текли по его пухлым, детским щекам. Князь Андрей чуть заметно добродушно, насмешливо улыбался. - Петруша, уже перестали, - сказал Nikolas. - Что мне за дело. Я умру от восторга, - кричал Петя и, взглянув на князя Андрея с его улыбкой, замолчал и остался недоволен своим будущим сватом. Обе свадьбы были сыграны в один день в Отрадном, которое вновь ожило и зацвело. Nikolas уехал в полк и с полком вошел в Париж, где он вновь сошелся с князем Андреем. Графиня Марья жила с тестем, тещей и племянником и Соней в Отрадном. Piere с Наташей жили в Москве, занятые отстройкой дома. Во время их отсутствия Piere, Наташа, графиня Марья с племянником, старик, старуха и Соня прожили все лето и зиму 13 года в Отрадном и там дождались возвращения Nikolas и Андрея. Конец - Да, - ответил Холмс на вопросительный взгляд Уотсона. - Именно на этой фразе Лев Николаевич сперва поставил последнюю точку и собственной своей рукой написал: "Конец". Как вы могли заметить, Уотсон, это был тот самый конец, о котором вы мечтали. Жив Петя. Жив князь Андрей. Даже старый граф Ростов в полном здравии. Все поселяются в Отрадном, старом имени Ростовых, которое вновь оживилось и зацвело, как в былые времена. Все, как в сказке, кончается свадьбой. Даже двумя свадьбами. Не хватает разве только традиционного сказочного присловья: "Я там был, мед-пиво пил, по усам текло, да в рот не попало". - Вам бы только издеваться надо мной, - обиделся Уотсон. - А разве не вы только что назвали эту финальную сцену благостной, беспомощной и как-то еще... Кажется, плоской? - ехидно осведомился Холмс. - Так я ведь не о сцене говорю, а обо всем романе. Сцена Толстому и в самом деле не удалась. Может быть, он торопился, хотел скорее закончить работу. Я не знаю. Но разве так уж необходимо ему было, чтобы князь Андрей умер, чтобы погиб Петя... - Первая завершенная редакция "Войны и мира", сказал Холмс, - была закончена Толстым в конце тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года. А окончательный текст романа был завершен в декабре тысяча восемьсот шестьдесят девятого. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что Толстой целых два года работал над своим романом зря? - Не пытайтесь изобразить меня совершенным болваном! - вспылил Уотсон. - Я прекрасно понимаю, что если Толстой продолжал работу над романом, да еще целых два года, так уж наверняка он его не ухудшил. - Браво, Уотсон! Это замечание делает честь вашей проницательности. Тем более что совсем недавно произошел такой казус. Один российский издатель - некто Захаров, - представьте, выпустил в свет эту раннюю редакцию толстовского романа, а в рекламке написал, что она гораздо лучше окончательной. Прямым дураком Льва Николаевича выставил. - Какая чушь! - вспылил Уотсон. - Верно, невежда какой-нибудь? Среди издателей такие ведь нередко попадаются. - Да нет, - возразил Холмс. - Про этого вроде такого не скажешь. Все мои друзья о нем отзываются как о человеке начитанном, образованном. Притом - хорошего вкуса. - Как же он мог такую глупость сморозить? - Ах, Уотсон! - вздохнул Холмс. - Чего не сделаешь ради денег! Заработать хотел на этой своей нехитрой выдумке - вот вам и вся разгадка... Вернемся, однако, к Толстому. Вы справедливо заметили, что Лев Николаевич еще целых два года трудился над своим романом не для того, чтобы его ухудшить... - Разумеется. Не сомневаюсь, что многое он наверняка углубил, развил, улучшил. Но разве не мог он при этом оставить в живых всех своих прекрасных героев? Вы знаете, я сцену смерти князя Андрея несколько раз перечитывал. И каждый раз надеялся: а вдруг не умрет! И каждый раз, когда он все-таки умирал, у меня - мороз по коже... - Неужели вы не понимаете, Уотсон, - уже без своей обычной иронической усмешки, мягко заговорил Холмс. - Неужели вы не понимаете, что в таком сложном произведении, где все так прочно сцеплено, малейшее изменение в судьбе одного героя повлекло бы за собой целый ряд серьезнейших изменений во всей структуре романа. Уотсон задумался. - Я, кажется, догадываюсь, на что вы намекаете, - кивнул он. - Если бы князь Андрей остался жив, Наташа не могла бы выйти за Пьера... - Дело не только в этом. - А в чем же еще? - Ну как же!.. Ведь если бы Андрей Болконский... Впрочем, как говорят в таких случаях, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Заглянем ненадолго в окончательный вариант романа. Остановившись перед дверью из-за которой доносились голоса Сони и старой графини, Холмс приложил палец к губам и глазами дал понять Уотсону, чтобы тот до поры до времени не обнаруживал своего присутствия. - Соня, - говорила графиня. - Сегодня есть случай отправить письма в армию. Я написала... А ты... Голос графини задрожал. Она обращалась к Соне робко, почти заискивающе: - Ты не напишешь Николеньке? В ответ на этот невинный вопрос последовала долгая пауза. Наконец, Соня ответила. В голосе ее слышались слезы: - Я напишу... - Спасибо, дитя мое, - растроганно сказала графиня. Холмс и Уотсон услышали ее удаляющиеся шаги. А затем из-за двери раздались всхипывания, переходящие в самые настоящие рыдания. Распахнув дверь, Уотсон кинулся к плачущей Соне. - Мадмуазель! Что с вами?.. Бог мой!.. Да она близка к обмороку! Какая досада, что я не захватил с собою нюхательной соли. - Не терзайтесь понапрасну, Уотсон, - успокоил его Холмс. - Ваша нюхательная соль здесь бы не помогла. Как говорится, медицина в таких случаях бессильна. Ведь правда же, мадмуазель Софи? - Да, - сквозь слезы ответила Соня. - Я совершенно здорова. Все дело в этом письме... - Я так и думал, - кивнул Холмс. - Простите, что мы вторгаемся в область столь интимную, но... Вы не могли бы рассказать подробнее об этом злосчастном письме, которое вас просила написать графиня? - Вы ведь, верно, знаете, что я и Николенька с детства любим друг друга. Мы почти помолвлены. Николенька дал мне слово... А теперь... Новая волна слез заставила Соню замолчать. - Да? И что же теперь? - мягко подбодрил ее Холмс. - Графиня всегда была противницей нашего брака, - грустно сказала Соня. - А теперь, когда война, несчастные обстоятельства, потеря почти всего имущества графа в Москве... - Понимаю, - кивнул Холмс. - Теперь, когда Ростовы почти разорены, графиня хотела бы, чтобы граф Николай нашел себе невесту побогаче. - Невеста уже нашлась, - вздохнула Соня. - Это Мари Болконская. Сама судьба свела Николая с нею. После того как графиня узнала об их случайной встрече в Богучарове, жизнь моя стала совсем невыносима. Графиня уверена, что Николенька влюбился в Мари Волконскую, и единственное препятствие к этой, столь желанной для нее его женитьбе на княжне - слово, которым он некогда связал себя со мною. - О, я все понял! - воскликнул Уотсон. - Она хочет, чтобы вы написали Николаю, что возвращаете ему его клятву, освобождаете от всех его обязательств по отношению к нам. Верно? Я угадал? - Да, - чуть слышно прошептала Соня. - И вы согласились написать такое письмо? - Да. - Какое благородство! - восхитился Уотсон. - Какая высота самопожертвования! Я понимаю, вам нелегко далось это решение. Теперь я знаю, отчего вы плакали. - Нет, - покачала головой Соня. - Плакала я совсем по другой причине. - По другой?! - изумился Уотсон. - По какой же? - Я плакала, потому что я стыжусь самой себя. Потому что все это мое так называемое самопожертвование - не что иное, как лицемерие. - Бедная девушка! - обернулся Уотсон к Холмсу. - От нервного потрясения она совсем потеряла рассудок. Она сама не понимает, что говорит! - Ах, нет, сударь! - возразила Соня. - К несчастью, я слишком хорошо все понимаю. Пусть хоть кто-нибудь узнает правду. Знайте! Я согласилась написать это письмо Николаю вовсе не потому, что искренно готова разорвать нашу помолвку. - А почему же? - изумился совсем уже переставший что-либо понимать Уотсон. - Боже, как вы недогадливы!.. Неужто вы не понимаете, что теперь, когда князь Андрей, раненый, оказался здесь, и Наташа так самоотверженно за ним ухаживает... - У меня голова идет кругом! - продолжал недоумевать Уотсон. - При чем тут князь Андрей? При чем тут Наташа? - Ну как же! - подняла на него глаза Соня, дивясь такой странной непонятливости. - Ведь если он останется жив... Уж я-то знаю, что Наташа все это время любила только Андрея. Теперь, сведенные вместе, да еще при таких страшных условиях, они снова полюбят друг друга. И тогда Николаю нельзя будет жениться на княжне Марье... Вот о чем я думала, когда писала письмо Николеньке. Теперь вы понимаете, что это было никакое не самопожертвование, а одно сплошное лицемерие. Я гадкое, лживое, лицемерное существо... О, как я несчастна! Я ненавижу, я презираю себя!.. Соня снова залилась слезами. Плечи ее сотрясались, голос прерывался от рыданий. Уотсон опять стал судорожно ощупывать свои карманы в поисках нюхательной соли. Но Холмс, прижав палец к губам, взял его за руку и тихо вывел из комнаты. - Ну как, друг мой? - сказал он, как только они остались одни. - Теперь вы поняли, что я имел в виду, говоря, что любая перемена в судьбе героя романа повлекла бы за собой целый ряд других, еще более серьезных перемен во всей структуре произведения? - Ничего я не понял! - раздраженно ответил Уотсон. Скорее даже наоборот: теперь я окончательно запутался. Объясните мне ради всего святого, почему Соня так себя кляла? И что означают ее загадочные слова про князя Андрея и Наташу? Какая связь между любовью Наташи к Андрею и отношениями Сони с Николаем? - Ах ты. Господи! Да ведь это же так просто, - поморщился Холмс. - Ведь если бы князь Андрей остался жив и его отношения с Наташей возобновились, иными словами, если бы Наташа Ростова стала княгиней Волконской, Николай никогда, ни при каких условиях не мог бы жениться на княжне Марье. - Не мог бы? Почему? - все еще ничего не понимал Уотсон. - Потому что существовал такой закон, - терпеливо разъяснил ему Холмс. - Княжна Марья - родная сестра князя Андрея. А Николай - родной брат Наташи. И если бы князь Андрей с Наташей поженились, Николай и княжна Марья стали бы родственниками. А церковь категорически запрещала браки между лицами, находящимися даже в четвертой степени родства. И светская власть в данном случае строго следовала церковным установлениям. - Ваша эрудиция, Холмс, никогда не перестанет меня удивлять! - восхитился Уотсон. - Пустяки. Ведь это же моя профессия. Хорош бы я был, если бы не знал таких элементарных вещей... Ну-с? Теперь, я надеюсь, вы наконец поняли, почему Соня упрекала себя в лицемерии? Рассчитывая на то, что князь Андрей выживет и его отношения с Наташей возобновятся, она не сомневалась, что Николай все равно не сможет жениться на княжне Марье. Именно поэтому она так легко и согласилась написать это злополучное письмо. - Так вот, значит, почему Толстой не мог сохранить жизнь Андрею Болконскому! - сообразил Уотсон. - Теперь я наконец понял. Он нарочно убил князя Андрея, что бы женить Николая на княжне Марье. - О, Господи! - поморщился Холмс. - Ну до чего же примитивно вы все это себе представляете, Уотсон! Как будто речь идет о шахматных фигурах... Вы думаете, писателю так легко отправить на тот свет своего героя? Да еще любимого героя? Когда Бальзак работал над одним из своих знаменитых романов, слуга однажды застал его в кресле в бессознательном состоянии. "Скорее врача! - закричал он. Господину Бальзаку дурно!" Бальзак открыл глаза и еле слышно вымолвил: "Вы ничего не понимаете! Только что умер отец Горио!". - История эта, конечно, очень интересна, но... - начал Уотсон. - История эта не только интересна, - прервал его Холмс, - но и весьма характерна. Она говорит о многом. Недаром было однажды замечено, что, описывая смерть любимого героя, писатель словно бы примеряет свою собственную смерть. - Все это очень красиво звучит, - покачал головой Уотсон, - однако вам все-таки не удастся опровергнуть мое предположение, что Толстой просто вынужден был пожертвовать жизнью князя Андрея Болконского, если уж он задумал женить Николая Ростова на его сестре. - Опровергнуть это ваше предположение не составит никакого труда, - улыбнулся Холмс. - Для этого нам придется лишь еще раз заглянуть в первую незавершенную редакцию "Войны и мира" - ту самую, где князь Андрей не умирает, а остается в живых. Впрочем, при разговоре на эту тему князя Андрея с Николаем мы, помнится, с вами присутствовали. Там, в первой редакции романа, княжна Марья тоже выходила замуж за Николая. - Неужели они решились нарушить закон? - О, нет. До этого дело не дошло. Просто там князь Андрей не женится на Наташе. - Что вы говорите? - искренне поразился Уотсон. Но почему? Неужели он разлюбил ее? - К чему гадать, друг мой, - уклонился от ответа на этот вопрос Холмс. - Сейчас мы с вами снова перенесемся на страницы первой завершенной редакции "Войны и мира", встретимся там с князем Андреем, и вы сами у него это спросите. Поначалу Уотсон был настроен весьма решительно. Но, увидав князя Андрея, он оробел. - Начните вы, - шепнул он Холмсу. - Я, если правду сказать, слегка побаиваюсь заговаривать с ним на эту деликатную тему. Ведь он такой гордец. - Ах, что вы, Уотсон, - успокоил его Холмс. - Он ведь теперь уже не тот, каким был когда-то. Это совсем другой человек. Сейчас вы сами в этом убедитесь... Андрей Николаевич! - окликнул он князя Андрея. - К вашим услугам, сударь, - живо откликнулся тот. - Простите, что не сразу отозвался на ваше обращение. У меня только что был чрезвычайно важности разговор с сестрой, и я невольно задумался. - Ах, что вы, князь, - рассыпался в любезностях Холмс. - Напротив, это мы должны просить у вас прощения. Если наш визит некстати, мы тотчас уйдем. - Нет-нет, ни в коем случае, - заверил его князь Андрей. - Я, как вы знаете, человек замкнутый. Но сейчас мне как раз надобно выговориться. Сестра только что призналась мне в своих чувствах к Ростову. Вернее, не то чтобы призналась... Но когда она заговорила о нем, я нарочно, словно бы невзначай, обронил: "Кажется, он пустой малый..." - Да? И что же она? - Она вскрикнула: "Ах, нет!" И так испуганно, как будто ей физически больно сделали. Ну, тут я все понял... - Мудрено было не понять, - вставил Холмс. - Да, - продолжал князь Андрей. - И тогда я тотчас подумал: "Вот она, моя судьба. Надо, непременно надо это сделать". - Что сделать? - не удержался от вопроса Уотсон. - Отказаться от своего счастия. Отказаться от Наташи. Я давно, еще когда меня несли раненого, это решил: коли останусь жив, главным для меня будет не свое, а чужое счастие. И тогда я сам заговорил с Marie об этом. - Каким образом? - снова не удержался от вопроса Уотсон. - Я спросил: "Ты, верно, удивляешься, мой друг, нашим отношениям с Ростовой?" И, не дожидаясь ответа, сказал: "Прежнее все забыто. Я искатель, которому отказано, и я не тужу. Мы дружны и навсегда останемся дружны, но никогда она не будет для меня ничем, кроме младшей сестрой". - И княжна Марья поверила, что Наташа вам отказала? - с сомнением спросил Холмс. - Она, верно, решила, что гордость моя не могла мне позволить вполне простить Наташу, - ответил князь Андрей. И в задумчивости добавил: - Ну что ж... Пусть остается в этом заблуждении... - Как видите, Уотсон, - начал Холмс, когда они покинули князя Андрея и вернулись к себе на Бейкер-стрит, - как видите, и в первой редакции романа, несмотря на то что князь Андрей там оставался жив, Николай женился на княжне Марье, а Наташа вышла за Пьера. Благополучное выздоровление князя ни в малой степени не помешало этим двум свадьбам. - Почему же тогда Толстой все-таки решил обречь его на смерть? - Может быть, психологическая мотивировка жертвенного отказа князя Андрея от счастья с Наташей показалась ему недостаточно убедительной. Я не исключаю, что эта причина тоже могла тут сыграть какую-то роль, - признал Холмс. - Но это, конечно, не главное. - А что же главное? - Главное - то, что он писал не благостную сказку с легким, счастливым концом, а суровую эпопею, великую народную драму. Слишком дорогую цену уплатил русский народ за свою победу над Наполеоном, чтобы можно было завершить героическую историю этой великой войны картиной всеобщего благоденствия. Вот вам и ответ, Уотсон, на ваш вопрос... - Про князя Андрея? - Да нет, не про князя Андрея. Я говорю про главный наш вопрос, - тот, который, собственно, и заставил нас провести это расследование. Теперь, я надеюсь, вы уже поняли, как называется та мощная сила, которая так властно влечет писателя к неблагополучному, а часто и трагическому финалу. - Понять-то я понял, - ответил Уотсон. - Но сказать, как она называется, все-таки не могу. - Ну что ж, в таком случае я помогу вам, - сказал Холмс. - Речь идет о некоем безошибочном чувстве, присущем каждому настоящему художнику. - Да хватит уже ходить вокруг да около! - разозлился Уотсон. - Скажите наконец, как оно называется, это загадочное чувство? - Извольте, - ответил Холмс. - Оно называется чувством художественной правды. ПРАВДА ФАКТА И ПРАВДА ХУДОЖЕСТВЕННОГО ВЫМЫСЛА Теперь, когда расследование, которое вели Холмс и Уотсон, уже закончено и Холмс наконец ответил на вопрос, который так мучил Уотсона, мы можем вновь вернуться к истории создания сюжета гоголевской "Шинели". Не что иное, как именно оно, вот это самое, изначально владеющее художником чувство художественной правды, побудило Гоголя отказаться от счастливого завершения драматической истории про чиновника, потерявшего свое драгоценное ружье. Именно оно, это безошибочное чувство, заставило его ощутить некоторую фальшь такого благополучного, благостного конца. Но какая тут, собственно, может быть фальшь? Ведь история, которая была рассказана при Гоголе, - не выдумка. Это - реальный жизненный факт, то есть - правда. (Что может быть правдивее факта!) Получается, что правда факта, так называемая жизненная правда, и то, что мы называем художественной правдой, - понятия не только не совпадающие, но в чем-то даже и противостоящие друг другу? Тут, между прочим, возникает и такой простой вопрос: а почему, собственно, благополучный финал истории про чиновника, лишившегося своего драгоценного ружья, противоречит правде? На этот раз я имею в виду уже не правду факта (мало ли что могло случиться в жизни, в жизни ведь случаются вещи и совсем неправдоподобные). На этот раз я имею в виду именно правдоподобие. А что неправдоподобного в том, что друзья-приятели пожалели своего товарища, сделали складчину, собрали денег и купили ему новое ружье? Разве не могли точно так же поступить и товарищи несчастного Акакия Акакиевича? Могли, конечно. И Гоголь не отбрасывает этот вариант. Он включает его в свое повествование. ИЗ ПОВЕСТИ Н. В. ГОГОЛЯ "ШИНЕЛЬ" На другой день он явился весь бледный и в старом капоте своем, который сделался еще плачевнее. Повествование о грабеже шинели, несмотря на то, что нашлись такие чиновники, которые не пропустили даже и тут посмеяться над Акакиеем Акакиевичем, однако же, многих тронуло. Решились тут же сделать для него складчину, но собрали самую безделицу, потому что чиновники и без того уже много истратились, подписавшись на директорский портрет и на одну какую-то книгу, по предложению начальника отделения, который был приятелем сочинителю, - итак, сумма оказалась самая бездельная. В каком-то одном, отдельном, частном случае, конечно, могло случиться и так, как это было рассказано в услышанном Гоголем анекдоте. Но, вглядевшись чуть пристальнее в эту коллизию, вернее, вглядевшись в нее глазами художника, Гоголь увидел в ней совсем другое - увы, гораздо чаще встречающееся в жизни, чем жалость и сострадание. Он увидел в ней равнодушие к чужой судьбе. Увидел, что скинуться на новую шинель несчастному Акакию Акакиевичу для его коллег-чиновников оказалось далеко не таким важным и насущно необходимым делом, как траты - из чисто подхалимских побуждений - на директорский портрет и какую-то книгу, автор которой был приятелем их непосредственного начальника. Рассмотрев последовательно все изменения, внесенные Гоголем в услышанный им анекдот, можно сделать множество самых разных выводов и наблюдений. Но главный вывод сводится к тому, что в частном случае Гоголь сумел разглядеть типическое. А можно сказать и проще. В этой истории, которую при нем рассказали, Гоголь услышал (разглядел) нечто такое, что мог услышать и разглядеть только он один. Не случайно ведь все слушатели весело смеялись над бедным чиновником, потерявшим ружье, и только он один, выслушав эту историю, "задумался и опустил голову". Вот так и каждый истинный художник отзывается душою на задевший, затронувший его жизненный факт. А иногда и на сюжет, разработанный каким-нибудь другим писателем, жившим совсем в другую эпоху и в другой, далекой стране. Известно, что на протяжении всей многовековой истории мировой литературы самые разные писатели то и дело обращались к сюжетам, уже использованным другими их собратьями: отталкивались от них, воспроизводили их заново, перестраивая и переиначивая на свой лад. Чтобы как можно яснее представить себе, как и почему это происходит, нам придется провести еще одно специальное расследование, которое мы и на этот раз поручим Шерлоку Холмсу и доктору Уотсону. ОТКУДА А. С. ПУШКИН ВЗЯЛ СЮЖЕТ ДЛЯ СВОЕЙ "СКАЗКИ О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ" Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон - Нет-нет, Уотсон! Ни в коем случае! Это было бы непростительной ошибкой с вашей стороны, - сказал Холмс. Уотсон вздрогнул. - Что было бы ошибкой? - растерянно спросил он. - Если бы вы сделали то, о чем сейчас подумали. - А почем вы знаете, о чем я подумал? - Ах, Боже мой! Сколько раз я уже толковал вам, что у вас такое лицо, по которому можно читать, как по открытой книге. Сперва вы хотели поделиться со мною какой-то важной мыслью, пришедшей вам в голову. Потом вдруг заколебались. На вашем лице отразилось сомнение. "Скажу, а он опять начнет меня стыдить, упрекать в невежестве, - подумали вы. - Так не лучше ли мне даже и не начинать этого разговора?" Тут я и позволил себе вторгнуться в ход ваших размышлений, решительно заявив: "Нет, друг мой! Не лучше! Никак не лучше!" Итак, какую мысль вы собирались утаить от меня? - Мысль очень простая, - поколебавшись, решил все-таки признаться Уотсон. - Я все размышлял о том, почему писатели с такой жадностью отыскивают разные случаи из жизни. А иногда даже - и, как вы знаете, очень часто - заимствуют свои сюжеты друг у друга... - Ну-ну? И к какому же выводу вы пришли? - Я подумал, что интересных сюжетов на свете, наверное, не так уж много. Почти все они уже использованы. Вот бедным писателям и приходится... Вы улыбаетесь, словно я опять сморозил какую-то чудовищную глупость... Но ведь я же и не хотел затевать этот разговор, вы меня просто вынудили. Неужели все это только для того, чтобы лишний раз поиздеваться надо мною! - Успокойтесь, Уотсон. Я и не думаю над вами издеваться. А улыбаюсь я совсем по другому поводу. Дело в том, друг мой, что высказанное вами предположение, будто сюжетов во всей мировой литературе насчитывается, в сущности, очень мало... это предположение уже высказывалось. И не раз. - Ну да? - искренно изумился Уотсон. - Представьте себе, - кивнул Холмс. - Один человек, произведя довольно сложные расчеты, пришел к выводу, что их было всего тридцать шесть. А другой назвал и вовсе смехотворную цифру - не то двенадцать, не то четырнадцать. - Выходит, я был прав, заподозрив, что именно поэтому писателям то и дело приходится обращаться к сюжетам, которые уже были использованы? - обрадовался Уотсон. - Подозрительность в нашем деле необходима, - уклонился от прямого ответа Холмс. - Вот и я тоже проявил сейчас некоторую, быть может, излишнюю подозрительность. Взгляните-ка сюда! - Что это? - Это книга одного из родоначальников американской литературы - Вашингтона Ирвинга. Она называется "Альгамбра". Вчера вечером, читая ее на сон грядущий, я заинтересовался одной из вошедших в нее легенд... Вот... "Легенда об арабском звездочете". Извольте прочесть... Да нет, не всю... Достаточно будет только нескольких первых строк. Начните вот отсюда! Уотсон, недоумевая, взял в руки книгу и прочел строки, указанные ему Холмсом: ИЗ "ЛЕГЕНДЫ ОБ АРАБСКОМ ЗВЕЗДОЧЕТЕ" ВАШИНГТОНА ИРВИНГА Смолоду он только и делал, что разорял и грабил соседей, а состарившись и одряхлев, возжаждал отдохновения и решил зажить со всеми в мире. - Ну? - спросил Холмс. - Вам это ничего не напоминает? Уотсон пожал плечами. - Да ведь совершенно так же начинается пушкинская "Сказка о золотом петушке". - Вероятно, совпадение, - предположил Уотсон. - Нет, друг мой, таких совпадений не бывает. - А я все-таки думаю, что это не более чем случайное совпадение. Не может быть, чтобы такой человек, как Пушкин, заимствовал... это ведь не сюжет... Сюжет - еще куда ни шло, это мы с вами уже обсудили... Но чтобы такой поэт, как Пушкин, почти дословно заимствовал начало своего произведения у другого автора... - Если не верите, давайте проверим. - Ах, нет! - продолжал противиться Уотсон. - Ну за чем это! К чему унижать великого поэта полицейским дознанием, словно он мелкий карманный воришка! Я думаю, что это пресловутое сходство, мой милый Холмс, вам просто померещилось. - Вы зря так беспокоитесь за Пушкина, - улыбнулся Холмс. - Поверьте мне: репутации этого великого поэта решительно ничего не угрожает. А проверить, померещилось мне, как вы изволили выразиться, это поразительное сходство или все-таки не померещилось, мы с вами просто обязаны. Дайте-ка мне, пожалуйста, Пушкина! Нет-нет, не первый том, и не этот... Насколько мне помнится, "Сказка о золотом петушке" - в четвертом томе... Сняв с полки нужный том и быстро найдя нужную страницу, Холмс прочел: Негде, в тридевятом царстве, В тридесятом государстве, Жил был славный царь Дадон. Смолоду был грозен он И соседям то и дело Наносил обиды смело; Но под старость захотел Отдохнуть от ратных дел. - Ну-ка, Уотсон! Сравните это с фразой из сказки Вашингтона Ирвинга, которую я отметил! Уотсон раскрыл книгу Ирвинга и снова прочел уже знакомое ему начало "Сказки об арабском звездочете": - "Смолоду он только и делал, что разорял и грабил соседей, а состарившись и одряхлев, возжаждал отдохновения..." Он хотел было продолжить чтение, но Холмс остановил его: - Достаточно, друг мой! Благодарю вас... Ну, что? Вы и сейчас станете уверять, что это - всего лишь простое совпадение? - Поразительно, Холмс! Вы не перестаете поражать меня своим чутьем криминалиста. - Я бы скорее назвал это чутьем литературным, - возразил Холмс. - Однако суть не в этом. Надеюсь, теперь вы понимаете, Уотсон, что оснований для серьезного расследования тут больше чем достаточно. - О, да! Но теперь, насколько я понимаю, дело за малым. Надо взять книгу Ирвинга... Какое счастье, что она оказалась в вашей библиотеке!.. И сравнить ее... - С пушкинской "Сказкой о золотом петушке?" Да, Уотсон, вы поразительно догадливы. Без сомнения, мы так и поступим. Но прежде, чем приступить к делу, нам с вами предстоит выяснить еще один немаловажный вопрос. - Какой? - Необходимо установить, мог ли Пушкин знать это произведение Вашингтона Ирвинга. Было ли оно ему знакомо. - Но ведь это и так ясно! - Как знать, Уотсон! Как знать!.. Необходимо документальное подтверждение. Иначе все наши построения окажутся чистейшей воды спекуляцией. - Но ведь это сильно осложнит нашу задачу, - огорчился Уотсон. - Ничуть. Для того чтобы выяснить этот вопрос, нам придется только заглянуть вот в эту книгу. - А что это такое? - спросил Уотсон, принимая из рук Холмса увесистый том. Раскрыв титульный лист, он прочел: "Модзалевский. Библиотека Пушкина. Санкт-Петербург, год 1910-й..." - Это, - объяснил Холмс, - перечень всех книг, имевшихся в личной библиотеке Пушкина. Быстро перелистав книгу и найдя нужную страницу, он вновь сунул ее к самому носу Уотсона: - А вот и Вашингтон Ирвинг. Видите? В библиотеке Пушкина было, оказывается, семь книг этого автора. И среди них. Ага! Вот!.. Французское двухтомное издание "Альгамбрских сказок" Гляньте-ка! Против этого издания значится: "Разрезан, помет нет". - Какая жалость! - воскликнул Уотсон. - Вот если бы пометы были... - О, тогда не было бы никакой нужды в дальнейшем расследовании. Однако том был разрезан, следовательно, мы можем считать по меньшей мере вероятным, что Пушкин эту легенду Ирвинга читал. Таким образом, Уотсон, у нас с вами есть законный повод начать следствие. Сейчас мы вызовем сюда героев легенды Ирвинга и устроим им, как это нам уже приходилось делать не раз в подобных случаях, очную ставку. - Как? Вы хотите пригласить сюда, в нашу маленькую квартирку, всех героев "Легенды об арабском звездочете"? - испугался Уотсон. - Зачем же всех, - успокоил его Холмс. - Пока нам будет достаточно двоих. Для начала мы пригласим мавританского султана по имени Абен Абус и арабского звездочета Ибрагима ибн-Абу Аюба. - А каким образом вы намереваетесь залучить к себе столь важных персон? - насмешливо поинтересовался Уотсон. - Вызвать их повесткой? Или, может быть, доставить приводом? Под конвоем полицейского? - Справимся без полиции, - улыбнулся Холмс. - Не забывайте, Уотсон, что Абен Абус и Абу Аюб - не живые люди из плоти и крови, а литературные герои. И встретиться с ними может каждый, у кого достанет для этого терпения, знаний, соответствующих навыков, ну и, разумеется, воображения... Взгляните, друг мой! Требуемые лица уже здесь, к вашим услугам. Будьте добры, сядьте за стол и вооружитесь пером и бумагой. Вы будете вести протокол допроса. А вы, господа, благоволите назвать свои имена и звания, - обратился он к героям легенды Вашингтона Ирвинга. - Мое имя - Абен Абус, о чужеземец! - важно ответствовал первый из них. - Профессия? - спросил Холмс. - Султан, повелитель Гранады. - Благодарю вас. А вы, сударь? - обернулся он ко второму. - Ибрагим ибн-Абу Аюб, таково мое грешное имя, - тонким старческим голосом ответил тот. - Род занятий? - невозмутимо продолжил допрос Холмс. - Главное мое занятие - медицина. - Вот как? Вы, стало быть, мой коллега? - оживился Уотсон. - Очень приятно! А как же вы говорили, Холмс, что он - звездочет? Звездочет, насколько я понимаю, это ведь не врач, а астроном? - Лет двести тому назад, - пояснил Абу Аюб, - еще ребенком, я попал в Египет, где провел многие годы, изучая у египетских жрецов чернокнижие и особенно усердно магию. - Как вы сказали? - изумился Уотсон. - Двести лет назад?! Помилуй Бог! Уж не хотите ли вы уверить нас, что вам более двухсот лет от роду? - Да, - отвечал Абу Аюб. - Мне удалось отыскать секрет продления жизни, благодаря чему я живу на свете уже более двух столетий. Но так как открытие это было сделано мною, когда я был уже в летах, мне удалось увековечить лишь свои седые волосы да морщины. - Не отвлекайтесь, Уотсон, - поморщился Холмс. Не забывайте, что мы пригласили к себе этих господ не ради пустой болтовни, а по делу. Притом весьма важному... Мистер Абен Абус. Благоволите сообщить нам, что свело вас с мистером Абу Аюбом? - Как вы уже имеете честь знать, сударь, - отвечал тот, - я султан, повелитель Гранады. Во всяком случае, я был им до той поры, как злая судьба свела меня с этим наглецом! - О, лживый старец! - вмешался Абу Аюб. - Не ты ли еще недавно готов был благословлять мое имя и осыпал меня щедрыми дарами! - Тихо! - прикрикнул на распалившихся стариков Холмс. - Без препирательств!.. Продолжайте, мистер Абен Абус! Мы внимательно вас слушаем. Бывший повелитель Гранады покорно подчинился этому окрику. - Страна моя, - продолжил он свою грустную повесть, - со всех сторон окружена землями, коими правят сыновья тех, с кем я воевал в дни моей бурной молодости. Эти юные принцы весьма склонны то и дело требовать от меня по счетам, завещанным их отцами... Коротко говоря, враги грозили мне отовсюду. А так как Гранада окружена дикими и крутыми горами, скрывающими приближение неприятеля, я не знал, с какой стороны мне ожидать очередного нападения, и постоянно пребывал в состоянии вечной тревоги и настороженности. И вот тут-то силы зла уготовили мне встречу с этим окаянным звездочетом, с Ибрагимом ибн-Абу Аюбом, да поразит его Аллах! - Не ты ли, - взорвался Абу Аюб, - да замкнет Аллах твои лживые уста - не ты ли совсем недавно благословлял небеса за то, что они привели меня в Гранаду? И не ты ли сделал меня своим ближайшим советником? - Вот как? - быстро спросил Холмс. - Он сделал вас своим советником? Прошу вас, мистер Абу Аюб, расскажи те, как это было? - Узнав о горестях и бедах, постигших сего престарелого властителя, - степенно начал Абу Аюб, - я имел неосторожность поведать ему, что, пребывая в Египте, я видел великое чудо, сотворенное некогда одной языческой жрицей. Над городом Борса, на горе, откуда открывается вид на долину великого Нила, стоит баран. А на нем - петушок... - Обратите внимание, Уотсон: петушок! - многозначительно поднял палец Холмс. - Да, я уже отметил это, - отозвался тот. - Баран и петушок, - продолжал свой рассказ Абу Аюб, - из литой меди, укрепленные на тонком стержне, на котором они свободно вращаются. - На тонком стержне? - переспросил Холмс. И уточнил: - Иначе говоря, на спице? - Можно выразиться и так, - согласился Абу Аюб. - Важно другое... Всякий раз, как стране угрожает нашествие, баран поворачивается в сторону неприятеля, а петушок кукарекает, благодаря чему жители города заранее знают о надвигающейся опасности. Вернее, о том, откуда она приближается. - Понятно, - кивнул Холмс. - Итак, вы рассказали об этом чуде мистеру Абен Абусу... - Естественно, что когда он рассказал мне об этом дивном волшебном страже, - не выдержал Абен Абус, - я воскликнул: "Аллах акбар! Каким бесценным сокровищем был бы для меня подобный баран, зорко стерегущий окрестные горы! Каким сокровищем был бы петух, кукарекающий в час опасности! Как мирно почивал бы я у себя во дворце, имея на крыше таких часовых!" - И тогда почтительно поклонившись этому бесчестному властителю, - прервал его Абу Аюб, - я сказал: "О, Абен Абус! Не зря я так долго учился искусству магов и располагаю помощью джиннов для достижения своих целей. Тайна чудесного барана из города Борса для меня больше не тайна. Я в силах сотворить для тебя такое же чудо!" - И этот сын шайтана и впрямь сотворил для меня точь-в-точь такое же чудо, - признался Абен Абус. - Он велел возвести на кровле моего дворца, стоящего на скалистом выступе холма Альбайсин, высокую башню. Она была сложена из камней, доставленных из Египта и снятых, как уверил меня этот окаянный звездочет, с самой большой пирамиды. Макушку башни увенчивал шпиль. А на этом шпиле... - Сидел петушок? - догадался Уотсон. - О, нет! - покачал головой Абу Аюб. - Я сделал нечто лучшее. На шпиле была укреплена фигура мавританского всадника: в одной руке он держал щит, а в другой отвесно поднятое копье. Лицо всадника было обращено к городу. Но лишь только на Гранаду двигался неприятель, всадник тотчас же поворачивался в ту сторону, откуда приближался враг, и брал копье на изготовку, словно немедленно собирался пустить его в ход. - Не понимаю! - воскликнул Уотсон. - С какой стати вам вздумалось заменить петушка всадником? Ведь это портит все дело! - О, Аллах! - досадливо сморщился Абу Аюб. - Да не все ли равно: баран, петушок или всадник? Важно, чтобы волшебный страж точно исполнял свое назначение. - Ах, нет! Не скажите! - возразил Уотсон. - Для наших целей очень важно, чтобы это был именно петушок. - Дался вам этот петушок! - раздражился Абу Аюб. - Всадник исполнял свои обязанности ничуть не хуже петушка, клянусь всеми сокровищами Сулеймана ибн-Дауда, мир с ними обоими! - Да, - согласился Абен Абус. - Надо признать, что на первых порах сей волшебный страж и впрямь действовал не худо. И я щедро вознаградил этого нечестивого старца за услугу. Мой казначей не переставал ворчать из-за непомерности сумм, расходуемых этим наглым звездочетом на отделку и украшение его жилища. Но я сказал: слово султана есть слово султана. Оно нерушимо. Пусть этот жалкий старик получит все, что пожелает. - Вы, стало быть, были им довольны? - спросил Холмс. - Да, я был доволен, - не стал отрицать Абен Абус. - На границах Гранады настал вожделенный мир. Грозные соседи не осмеливались более вторгаться в мои пределы. После того как всем врагам моим был дан надлежащий отпор, бронзовый всадник в течение многих месяцев пребывал в одном положении, а именно - с копьем, поднятым кверху. - Но в один прекрасный день, - прервал его Абу Аюб, волшебный страж вдруг круто повернулся на своем шпиле и направил копье туда, где высятся горы Гвадиса. - Да, это было именно так, - подтвердил Абен Абус. - На сей раз этот сын шакала и гиены не солгал вам. Я послал конный отряд с приказанием произвести разведку в горах. Разведчики возвратились через три дня. "Мы обшарили все перевалы, все тропы, - донесли они, - но нигде не шелохнулся ни один вражеский шлем, ни одно копье. Единственное, что удалось нам обнаружить в тех местах, была христианская девушка редкостной красоты, спавшая в знойный полдень у родника". - "Где же она?" - воскликнул я. "О, повелитель! - ответствовали мои верные воины. - Мы привезли ее с собою". - "Так пусть же эта девица немыслимой красоты немедленно предстанет пред наши очи!" - приказал я. - Девица была доставлена во дворец, - снова прервал рассказ султана Абу Аюб, - и терпкое вино ее прелести кинулось в голову этому нечестивому старцу, забывшему о своих почтенных сединах. - Замолчи, презренный клеветник! - гневно воскликнул Абен Абус. - Тебе ли говорить о сединах! Ты сам только что признался, что твой возраст насчитывает более двух столетий. В сравнении с тобой я просто юноша. Мне ведь не стукнуло еще и девяноста! - Не ты ли, надутый спесью, восклицал недавно, что слово султана должно быть нерушимо! - парировал Абу Аюб. - Что же ты не сдержал своего султанского слова, презренный? - Всякой наглости должен быть предел! - возмутился султан. - Ты получил во сто крат больше, чем стоят все твои услуги. Низкий сын жалкой пустыни! Не забывай, что ты - раб, а я - твой властелин! Не рассчитывай, что тебе удастся надуть своего повелителя! Презрительная усмешка скривила губы Абу Аюба. - Властелин! Повелитель! - саркастически повторил он - Властитель кротовой норы требует повиновения от того, кому подвластны талисманы самого Сулеймана ибн-Дауда! - Будь ты проклят, отпрыск дракона и гадюки! - утратив последние остатки своего султанского величия, завизжал Абен Абус. - Будь навеки проклят тот день, когда я впервые услышал твое мерзкое имя! - Я боюсь, Уотсон, что наша очная ставка зашла в тупик, - сказал Холмс. - Будьте добры, выпроводите их отсюда, а не то мы с вами погрязнем навеки в этих бесконечных препирательствах! Уотсон охотно выполнил эту просьбу. Продолжающие препираться старцы были так увлечены выяснением отношений, что покорно дали выставить себя за дверь. - Благодарю вас, друг мой Вы отлично справились, - облегченно вздохнул Холмс - Еще минута, и они, чего доброго, вцепились бы друг другу в бороды. - Но как же мы теперь узнаем, что было дальше? - спросил Уотсон. - Как узнаем? - переспросил Холмс. - Да очень просто. Пригласим сюда эту девушку, которую воины доставили во дворец султана Абен Абуса. Ведь она - лицо незаинтересованное. От нее мы и узнаем всю правду. - О, Боже! - воскликнул Уотсон, когда героиня легенды Вашингтона Ирвинга предстала перед ними. - Она и в самом деле ослепительна! В жизни я не видал такой красавицы. - Полноте, друг мой, - улыбнулся Холмс. - Вас, верно, ослепила роскошь ее одежд, сияние жемчуга, блеск этой золотой цепи, небрежно переброшенной через плечо... - О, нет! - пылко возразил Уотсон. - Эта девушка и в нищенских отрепьях была бы так же прекрасна!.. Ответь нам, прелестнейшая из смертных, кто ты? - обратился он к красавице, невольно впадая в несвойственный ему возвышенный стиль. - Я, - отвечала она, - дочь одного из готских государей, еще недавно царствовавшего по соседству с владениями султана Гранады. Войско моего отца погибло в горах. Он стал изгнанником, а я - пленницей. - Примите наши соболезнования, сударыня, - поклонился Холмс. - Впрочем, у нас нет времени на всяческие сантименты, поэтому я сразу перехожу к делу. Вы окажете нам огромную услугу, рассказав, из-за чего поссорились два почтенных старца: властитель Гранады султан Абен Абус и арабский маг и чародей Ибрагим ибн-Абу Аюб? - Единственная причина их вражды перед вами, - потупилась девица. - Вы хотите сказать, что они повздорили из-за вас? - уточнил Холмс. - Увы, это так. Султан Абен Абус совсем потерял из-за меня голову. И даже чуть было не потерял все свое царство. В столице вспыхнул мятеж, предупредить который не мог даже волшебный всадник на башне. Тогда Абен Абус попросил Ибрагима ибн-Абу Аюба, чтобы тот выстроил для него надежное убежище, где бы он мог провести остаток своих дней, наслаждаясь покоем и любовью. - Весьма скромное желание, - заметил Холмс. - В особенности если учесть, что исходило оно от султана. - Ибрагим ибн-Абу Аюб, - продолжала свой рассказ красавица, - взялся выполнить желание владыки. Но потребовал, чтобы тот в уплату за эту услугу отдал ему меня. - Однако! - воскликнул Уотсон. - Вот и султан тоже сказал: "Однако!", - улыбнулась красавица. - И решительно отказался выполнить это ни с чем не сообразное, как он выразился, требование звездочета. - Так я и думал! - вновь не удержался от восклицания Уотсон, почему-то явно принявший в этом споре сторону султана. - Тогда, - невозмутимо продолжала красавица, - Ибрагим ибн-Абу Аюб сказал: "О, повелитель! Я выстрою для тебя дивный дворец, утопающий в зелени волшебных садов, окруженный прохладой хрустальных фонтанов, и вручу тебе талисман, охраняющий вход в этот рай от всех смертных. А в награду ты отдашь мне вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота этого волшебного замка" - Султан, разумеется, согласился, - скорее утверждая, чем спрашивая, молвил Холмс. - Да, - улыбнулась красавица. - Почтенный властитель Гранады не отличался особой дальновидностью. Вскоре волшебный дворец был готов. Едва солнечные лучи заиграли на снежных вершинах Сьерры-Невады, султан Абен Абус взгромоздился на коня и в сопровождении избранных приближенных стал подниматься по крутой и узкой тропинке в гору. Рядом с ним на белом иноходце ехала я. А по другую сторону, опираясь на посох с иероглифами, шел астролог. Он никогда не ездил верхом. Она умолкла, погрузившись в воспоминания. - Ну, ну? Что же вы замолчали? Я умираю от нетерпения! - подстегнул ее Уотсон. - Что же было дальше? - Абен Абус нетерпеливо поглядывал вверх, - продолжила она свой рассказ, - стараясь не упустить тот момент, когда засверкают вдали башни дворца и откроются его взору террасы тенистых садов. Но звездочет, усмехнувшись лукаво, объяснил ему, что таинственность и неприступность этого дворца как раз в том и состоит, что, пока не пройдешь сквозь его зачарованные ворота, он остается скрытым от взора. На один лишь миг он снял заклятие и показал султану все великолепие этого волшебного замка. И пока тот стоял, не в силах прийти в себя от изумления, мой белый иноходец, пройдя вперед, вошел через ворота главного входа и вместе со мною оказался по ту сторону крепостной стены. - Так я и думал! - вырвалось у Уотсона. - И тогда, - продолжала красавица, - Ибрагим ибн Абу Аюб сказал: "Смотри-ка, государь! Вот она, обещанная тобою награда! вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота..." - И что же султан? - снова не выдержал нетерпеливый Уотсон. - Султан ужасно рассердился. "Всему есть граница! - воскликнул он. - Я готов честно выполнить наш уговор. Возьми лучшего из моих мулов, нагрузи его драгоценностями моей сокровищницы и ступай себе с Богом! Мало? Возьми еще! Возьми хоть половину всего моего царства. Но о девице этой и думать забудь, не то, клянусь бородою пророка, не сносить тебе головы!" - Так я и думал! - воскликнул Уотсон. Но тут уже не выдержал Холмс. - Что это с вами сегодня? - обернулся он к другу. - Заладили, словно попугай: "Так я и думал! Так я и думал!" С чего это вдруг вам вздумалось похваляться своей проницательностью? - Да нет, - смутился Уотсон. - Дело тут вовсе не в моей проницательности. Просто, пока эта прелестная леди рассказывала нам свою историю, я заглянул в самый конец пушкинской "Сказки о золотом петушке". И прочел там... - Нечто похожее? - улыбнулся Холмс. - Не то что похожее, а буквально то же самое, - ответил Уотсон. - Ну прямо слово в слово! Судите сами! И он поднес к самому носу Холмса том Пушкина, раскрытый вот на этих словах: Крайне царь был изумлен "Что ты? - старцу молвил он: - Или бес в тебя свернулся? Или ты с ума рехнулся? Что ты в голову забрал? Я, конечно, обещал, Но всему же есть граница! И зачем тебе девица? Полно, знаешь ли кто я? Попроси ты от меня Хоть казну, хоть чин боярской, Хоть коня с конюшни царской, Хоть полцарства моего!" - Ну как? Убедились? - торжествующе спросил Уотсон. - Убедился, убедился, - недовольно проворчал Холмс. - Но вы, как всегда, торопитесь. К "Сказке о золотом петушке" мы с вами еще вернемся. А сейчас дайте все-таки этой прекрасной даме досказать свою удивительную историю до конца. - Конец уже близок, - улыбнулась красавица. - Убедившись, что султан не собирается исполнять свое обещание, старец взял под уздцы моего иноходца, ударил своим волшебным посохом оземь, и в тот же миг мы с ним исчезли, словно сквозь землю провалились. - Смотрите! - вскричал Уотсон, продолжавший потихоньку заглядывать в текст пушкинской сказки. - И у Пушкина все кончается точь-в-точь так же! Он прочел вслух: А царица вдруг пропала, Будто вовсе не бывала. - Сходство, безусловно, есть, - согласился Холмс. - И немалое. - Немалое? - возмутился Уотсон - Сходство просто поразительное! Я считаю, Холмс, что наше расследование закончено. Можно считать безусловно доказанным, что свою "Сказку о золотом петушке" Пушкин целиком заимствовал у Вашингтона Ирвинга. - Прямо так уж и целиком? - усмехнулся Холмс. - Ох, Уотсон, Уотсон! Вспомните, что вы сами говорили в начале нашего расследования. "Не такой человек Пушкин, уверяли вы меня, - чтобы просто взять да и позаимствовать чужой сюжет". - А я и не говорю, что он просто позаимствовал его, стал оправдываться пристыженный Уотсон. - Он переложил его своими дивными стихами... - И только-то?.. Нет, Уотсон, нет, - покачал головой Холмс. - Дело обстоит совсем не так просто. Немудрено, конечно, что вам бросилось в глаза несомненное сходство "Сказки о золотом петушке" с "Легендой об арабском звездочете". Но меня удивляет, что вы совсем не заметили, что отличает сказку Пушкина от легенды Ирвинга. - Как не заметил? - возмутился Уотсон. - Я ведь сразу сказал: у Пушкина - петушок, а у Вашингтона Ирвинга - бронзовый всадник. - И это все? Бедный мой Уотсон! - вздохнул Холмс. - А между тем различий между этими двумя произведениями не так уж мало. И не только внешних. Сказка Пушкина разительно отличается от легенды Ирвинга прежде всего своим тайным, сокровенным смыслом. Пушкин не зря ведь закончил ее таким многозначительным двустишием. Он поднес к самому носу Уотсона раскрытый пушкинский том и ткнул пальцем в заключающие сказку строки: Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок. - Скажу вам откровенно, Холмс, - признался Уотсон, - я и в самом деле не понял смысл этого намека. - Подумайте хорошенько, друг мой! - настаивал Холмс. - Не может быть, чтобы вы не заметили никаких других отличий пушкинской сказки от легенды Вашингтона Ирвинга, кроме того, что у американского писателя бронзовый всадник, а у Пушкина - петушок. - Вы угадали, - сказал Уотсон. - Заглянув еще раз в пушкинский текст, я обнаружил и другие, более серьезные отличия. Вот, например, такое. У Вашингтона Ирвинга этот самый бронзовый всадник не разговаривает: он молча выполняет то, что ему поручено. А у Пушкина золотой петушок говорит... - Ну, это, в конце концов, тоже не так уж существенно, - поморщился Холмс. - Погодите, Холмс! Это ведь еще не все! - продолжал Уотсон. - Важно ведь, что он говорит. Золотой петушок у Пушкина позволяет себе довольно-таки зло насмешничать над царем Дадоном. Раскрыв книгу, он прочел: И кричит. Кири-ку-ку! Царствуй, лежа на боку! - Да, это и в самом деле важное наблюдение, - согласился Холмс. И поощрительно добавил: - Я недооценил вас, друг мой. Положительно вы делаете успехи. - Погодите, это еще не все, - обрадовался польщенный Уотсон. - В "Легенде об арабском звездочете" воины султана отправляются в горы и не встречают там ни одного врага. Находят только принцессу, дочь готского короля. А у Пушкина все иначе. Происходит страшная битва. Гибнут сыновья царя Дадона. И царь влюбляется в Шамаханскую царицу так сильно, что даже забывает о смерти любимых сыновей. - Верно, - кивнул Холмс. - У Вашингтона Ирвинга нет ничего похожего... Все это замечательно, Уотсон! Однако я ведь просил вас отыскать не только внешние сюжетные различия между сказкой Пушкина и легендой Ирвинга. Я довольно ясно дал вам понять, что сказка Пушкина отличается от легенды Ирвинга своим сокровенным смыслом. - Тут я бессилен, - признался Уотсон. - По правде говоря, я даже не представляю себе, с какого конца взяться за разгадку этой тайны. Да и вы тоже, я вижу, в затруднении. Хоть вы и мастер по части разгадывания всевозможных тайн. - Ничего, друг мой, не робейте, - улыбнулся Холмс. - Как говорят в России, лиха беда начало. А начнем мы с того, что заглянем... - В досье? - обрадовался Уотсон - Вы прямо чародей, Холмс! Неужто у вас и на Пушкина заведено досье? - Нет, дорогой мой, - покачал головой Холмс. - Такого досье у меня нет. Но в моем распоряжении имеется нечто лучшее. Взгляните! Достав из бюро довольно толстую книгу, он протянул ее Уотсону. - Ого! - воскликнул тот. - В этом томе, я полагаю, страниц девятьсот, не меньше. - Около тысячи. - А что это такое? Надеюсь, не роман? - Нет, не роман. Но читается эта книга как самый увлекательный роман. - А кто ее автор? - заинтересовался Уотсон - Позвольте, я посмотрю. Взяв книгу в руки, он прочел: - "Вересаев. Пушкин в жизни"... Гм... Не роман, вы говорите? - недоверчиво переспросил он. - Так что же это? Исследование? Литературоведческая монография? - Нет, не исследование и не монография, - покачал головой Холмс. - Книга эта принадлежит к одному из самых своеобразных и необычных литературных жанров. Построена она... Впрочем, все равно я не объясню вам ее природу лучше, чем это сделает сам автор. Вот!.. Читайте! В. ВЕРЕСАЕВ. "ПУШКИН В ЖИЗНИ" ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ Книга эта возникла случайно. Меня давно интересовала личность Пушкина. "Ясный", "гармонический" Пушкин - такой, как будто понятный, - в действительности представляет из себя одно из самых загадочных явлений русской литературы. Он куда труднее понимаем, куда сложнее, чем даже Толстой, Достоевский или Гоголь. Меня особенно интересовал он, как живой человек, во всех подробностях и мелочах его живых проявлений. В течение ряда лет я делал для себя из первоисточников выписки, касавшиеся характера Пушкина, его настроений, привычек, наружности. По мере накопления выписок я приводил их в систематический порядок. И вот однажды, пересматривая накопившиеся выписки, я неожиданно увидел, что передо мной - оригинальнейшая и увлекательнейшая книга, в которой Пушкин встает совершенно, как живой. Поистине живой Пушкин, во всех сменах его настроений, во всех противоречиях сложного его характера, во всех мелочах его быта. - Я понял, Холмс! - воскликнул Уотсон, прочитав это предисловие - Вы хотите, заглянув в эту книгу, понять, чем жил Пушкин, о чем он думал, чем мучился в то время, когда сочинял свою "Сказку о золотом петушке". - Браво, Уотсон! На этот раз вы угадали, - ответил Холмс. - Только, с вашего разрешения, сперва мы перенесемся в более ранний период жизни поэта. Найдите, пожалуйста, страницы, относящиеся к сентябрю тысяча восемьсот двадцать шестого года. - Помилуйте! - удивился Уотсон. - Вы же сами говорили мне, что "Сказка о золотом петушке" была написана в тысяча восемьсот тридцать четвертом году. С какой же стати нам начинать наше расследование с событий тысяча восемьсот двадцать шестого года? - В этой сказке, милый Уотсон, - пояснил Холмс, - рассказывается о взаимоотношениях некоего мудреца с царем. Вот я и хочу для начала выяснить, какие отношения сложились с царем у самого поэта. А начались эти отношения именно осенью тысяча восемьсот двадцать шестого года, в дни коронации Николая Первого. Новый царь, как вы, вероятно, слышали, срочно вызвал Пушкина из Михайловского... Впрочем, что я вам буду про это рассказывать! Пусть лучше нам об этом расскажет кто-нибудь из современников поэта, показания которых так старательно собрал в своей книге писатель Вересаев. - К кому же мы отправимся? - Я думаю, - сказал Холмс, - мы начнем с того, что посетим княгиню Веру Федоровну Вяземскую. Она не только была женою одного из верных друзей поэта - князя Петра Андреевича Вяземского, но и сама по праву может считаться близким другом Пушкина. По свидетельству одного мемуариста, Пушкин с нею нередко бывал даже откровеннее, чем с ее мужем. Оказавшись в покоях Веры Федоровны Вяземской, Холмс начал, как всегда, с извинений: - Простите великодушно, княгиня, что мы осмелились нарушить ваше уединение. Нам крайняя надобность расспросить вас про недавнее свидание поэта Пушкина с... - Я догадываюсь, - не дала ему договорить Вера Федоровна. - С государем?.. Но почему вы решили обратиться с этим вопросом именно ко мне? Об этом свидании знает и твердит вся столица. - Нам известно, - объяснил Холмс, - что возвращенный из ссылки поэт тотчас после своего свидания с царем явился к вам. Естественно, нам хотелось бы услышать об этой аудиенции, так сказать, из первых рук. - Вы не ошиблись, - сказала княгиня. - Я знаю об их беседе от самого Александра Сергеевича. - Что же он рассказал вам про свой разговор с императором? - Государь обласкал его, - отвечала Вера Федоровна. - Он принял его, как отец сына. Все ему простил, все забыл. Он сказал ему: "Ты теперь уж не прежний Пушкин, а мой Пушкин". - А не давал ли он ему при этом каких-либо обещаний? - спросил Холмс. - Да, - согласилась княгиня, слегка удивленная проницательностью собеседника. - Государь обещал ему полную свободу от ненавистной цензуры. Он сказал: "Более мы с тобою ссориться не будем. Все, что сочинишь, ты будешь присылать прямо ко мне. Отныне я сам буду твоим цензором". - Вы полагаете, царь был искренен, давая эти обещания? - спросил Уотсон. - И на самом деле верите, что он их исполнит? Этим вопросом Вера Федоровна явно была шокирована. - У меня нет оснований сомневаться в чистосердечности намерений государя, - сдержанно ответила она. - А тем более в нерушимой твердости царского слова. Холмс, наклонившись к уху Уотсона, шепнул ему: - Вы, кажется, забыли, друг мой, в какую историческую эпоху мы с вами отправились. Неужели вы не понимаете: что бы ни думала эта дама наедине с собою, не станет она в разговоре с малознакомыми людьми сомневаться в искренности намерений и чистоте помыслов самого императора. Сделав это короткое внушение, он поспешил загладить перед Верой Федоровной невольную бестактность Уотсона. - Простите, княгиня! Мой друг неловко выразился. Он хотел узнать у вас: как вам показалось, его императорское величество и в самом деле так высоко ценит гений Пушкина? Или его комплименты поэту были всего лишь общепринятой формой вежливости? - В ответ на это могу сказать лишь одно, - отвечала княгиня Вяземская. - В тот же день, когда была дана аудиенция Пушкину, которая, к слову сказать, длилась более двух часов, на балу у маршала Мармона, герцога Рагузского, французского посла, государь подозвал к себе графа Блудова и сказал ему: "Нынче я долго говорил с умнейшим человеком в России". И на вопросительное недоумение Блудова назвал Пушкина. - Вы хотите сказать, что император Николай Павлович и впрямь видит в Пушкине мудрейшего из своих подданных? - спросил Холмс. - О, да! - горячо откликнулась княгиня. - И в этом он не ошибается, поверьте! Вопреки приставшей к нему репутации проказника и озорника, Пушкин - истинный мудрец. В этом уверены все, кому посчастливилось узнать его близко. - Ну что ж, Уотсон, - сказал Холмс, когда они вернулись к себе на Бейкер-стрит. - Я считаю, что эта встреча была весьма плодотворна. - Вам лучше знать, - уклончиво ответил Уотсон. - Но ведь мы еще ничего толком не выяснили. Куда же мы отправимся теперь? - Теперь, я думаю, нам самое время отправиться в тысяча восемьсот тридцать четвертый год - тот самый год жизни поэта, когда он сочинил свою "Сказку о золотом петушке". - Наконец-то! А к кому? Взяв в руки книгу Вересаева, Холмс задумчиво начал ее листать. - В самом деле, к кому? - повторил он вопрос Уотсона. - Хм... Ага! Вот... Ольга Сергеевна Павлищева. Лучше не придумаешь! - Павлищева? - спросил Уотсон. - Это кто ж такая? - Павлищева она по мужу, - объяснил Холмс. - А девичья ее фамилия - Пушкина Ольга Сергеевна - родная сестра Александра Сергеевича. Притом сестра любимая. Анна Петровна Керн в своих воспоминаниях замечает даже: "Пушкин никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры". - В таком случае я полностью одобряю ваш выбор, - сказал Уотсон. - Едем к мадам Павлищевой! - Ольга Сергеевна, - начал Холмс. - Нас привело к вам дело огромной важности. Лишь вы одна можете нам помочь. Такое начало насторожило сестру поэта. - Это касается Александра? - тревожно спросила она. - Вы угадали, - кивнул Холмс - Однако на нынешних делах и обстоятельствах Александра Сергеевича наш визит никак не отразится. Речь идет о понимании потомства. - Для поэта, - заметила Ольга Сергеевна, - сие обстоятельство, быть может, даже важнее всех нынешних его забот и печалей. - Это верно, - согласился Холмс. - Поэтому-то мы и смеем рассчитывать на вашу откровенность. - Благодарю вас за дружеское доверие, - сказала Ольга Сергеевна. - Я к вашим услугам. - Скажите, - прямо приступил к делу Холмс, - как брат ваш нынче относится к императору? Не таит ли на него какой-либо обиды? - Вопрос ваш весьма щекотлив, не скрою, - слегка замялась Ольга Сергеевна. - Однако я вам уже обещала свою откровенность. Да и тайна сия, я думаю, теперь уже - секрет Полишинеля... - Что вы имеете в виду? - Александр был уязвлен августейшим пожалованием его в камер-юнкеры. Он справедливо полагает, что звание сие неприлично его летам и что государь о