нский обрушил на бедную девушку неиссякаемый поток упреков, клятв, уверений, разочарований, доводов, идей... Это прямо целый роман в письмах. - Вот интересно было бы почитать! - Это не трудно. Они напечатаны в двенадцатом томе академического собрания его сочинений. Захочешь, прочтешь их все. Но пока я хочу, чтобы ты прочел хоть одно из этих писем, впрямую относящееся к нашей теме. Достав с полки 12-й том полного собрания сочинений Белинского, я открыл его на заранее заложенной странице и протянул Тугодуму. ИЗ ПИСЬМА В. Г. БЕЛИНСКОГО М. Ф. ОРЛОВОЙ. 4 ОКТЯБРЯ 1843 ГОДА ... Недостает только встречи нас с хлебом и солью (впрочем, это-то, вероятно, будет), да еще того, чтобы члены честнова компанства (т. е. гости), прихлебывая вино, говорили бы: "Горько!" - а мы бы с Вами целовались в их удовольствие; да еще недостает некоторых обрядов, которые бывают на Руси уже на другой день и о которых я, конечно, Вам не буду говорить. Вы, может быть, скажете мне: "Что же за любовь Ваша ко мне, если она не может выдержать вот такого опыта и если Вы для меня не хотите подвергнуться, конечно, неприятным, но и необходимым условиям?" Прекрасно, но если бы на Руси было такое обыкновение, что желающий жениться непременно должен быть всенародно высечен трижды, сперва у порога своего дома, потом на полпути, и наконец у входа в храм Божий, - неужели Вы и тогда сказали бы, что мое чувство к Вам слабо, если не может выдержать такого испытания? Вы скажете, что я выражаюсь, во-первых, слишком энергически (извините: я люблю называть вещи настоящими их именами, а китаизм не считаю деликатностью), а во вторых, по моему обыкновению утрирую вещи и то, что я сказал, далеко не то, чему я должен подвергнуться. Вот это-то и есть самый печальный и грустный пункт нашего вопроса. Я глубоко чувствую позор подчинения законам подлой, бессмысленной и презираемой мною толпы; Вы тоже глубоко чувствуете это; но я считаю за трусость, за подлость, за грех перед Богом подчиняться им из боязни толков; а Вы считаете это за необходимость. Вопреки первой заповеди Вы сотворили себе кумира, и из чего же? - из презираемых Вами мнений презираемой Вами толпы! Вы чувствуете одно, веруете одному, а делаете другое. А это и не великодушно и не благородно. Это значит молиться Богу своему втайне, а въявь приносить жертвы идолам. Это страшный грех. О, я понимаю теперь, почему Вы так заступаетесь за Татьяну Пушкина и почему меня это всегда так бесило и опечаливало, что я не мог говорить с Вами порядком и толковать об этом предмете. - Ну, как? - спросил я, когда Тугодум дочитал этот отрывок до конца. - Теперь, я надеюсь, точка зрения Белинского тебе ясна? - Вполне, - кивнул он. - И ты, насколько я понимаю, полностью с ним согласен? - В общем, да. Ну, кое в чем он, может, преувеличивал. Просто темперамент такой. Но это скорее... как бы сказать... - Эмоции? - Вот-вот! Именно эмоции... А по существу он, конечно, прав. Я даже не представляю себе, какая тут может быть другая точка зрения. - Другая, противоположная точка зрения тоже имела огромный успех, - сказал я. - Она была высказана Федором Михайловичем Достоевским в его знаменитой Пушкинской речи, которая тебе, конечно, известна. - В общем, да, - замялся Тугодум. - Но я, честно говоря, очень смутно помню, про что он там говорил. Напомните мне, пожалуйста. - Изволь! Я снял с полки том Достоевского, открыл его на заранее заложенной странице и протянул Тугодуму. Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ. ИЗ РЕЧИ О ПУШКИНЕ, ПРОИЗНЕСЕННОЙ 8 ИЮНЯ 1880 ГОДА ...Кто сказал, что светская, придворная жизнь тлетворно коснулась ее души, и что именно сан светской дамы и новые светские понятия были отчасти причиной отказа ее Онегину? Нет, это не так было. Нет, это та даже Таня, та же прежняя деревенская Таня! Она не испорчена, она, напротив, удручена этой пышною петербургской жизнью, надломлена и страдает; она ненавидит свой сан светской дамы, и кто судит о ней иначе, тот совсем не понимает того, что хотел сказать Пушкин. И вот она твердо говорит Онегину: Но я другому отдана; Я буду век ему верна. Высказала она это именно как русская женщина, и в этом ее апофеоза... О, я ни слова не скажу про ее религиозные убеждения, про взгляд на таинство брака - нет, этого я не коснусь. Но что же: потому ли она отказалась идти за ним, несмотря на то, что сама же сказала ему: "я вас люблю", потому ли, что она, "как русская женщина" (а не южная, или не французская какая-нибудь), не способна на смелый шаг, не в силах порвать свои путы, не в силах пожертвовать обаянием почестей, богатства, светского своего значения, условиям добродетели? Нет, русская женщина смела. Русская женщина смело пойдет за тем, во что поверит, и она доказала это. Но она "другому отдана, и будет век ему верна". Кому же, чему верна? Каким обязанностям? Этому-то старику генералу, которого она не может же любить, потому что любит Онегина, и за которого вышла потому только, что ее "с слезами заклинаний молила мать", а в обиженной израненной душе ее было тогда лишь отчаяние и никакой надежды, никакого просвета? Да, верна этому генералу, ее мужу, честному человеку, ее любящему, ее уважающему и ею гордящемуся. Пусть ее "молила мать", но ведь она, а не кто другая, дала согласие, она ведь, она сама поклялась ему быть честною женою его. Пусть она вышла за него с отчаяния, но теперь он ее муж, и измена ее покроет его позором, стыдом, и убьет его. А разве может человек основать свое счастье на несчастьи другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а высшей гармонии духа. Чем успокоить дух, если назади стоит несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок? Ей бежать из-за того только, что тут мое счастье? Но какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастьи?.. Скажите, могла ли решить иначе Татьяна, с ее высокою душой, с ее сердцем, столько пострадавшим? Нет: чисто русская душа решает вот как: "пусть, пусть я одна лишусь счастья, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, а этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят ее, но я не хочу быть счастливой, загубив другого!" - Ну? Что скажешь? - спросил я Тугодума, когда он дочитал этот отрывок до конца. - По-прежнему согласен с Белинским? Или, может быть, Достоевский тебя переубедил? - Странное дело! - ответил Тугодум. - Читаю Белинского - согласен с Белинским. Прямо, думаю, мои мысли... И то же - с Достоевским. Читаю - и соглашаюсь, до того убедительно он все это высказал... - Ну, в этом-то как раз ничего удивительного нет, - сказал я. - И Белинский, и Достоевский - каждый из них высказал свою точку зрения с такой мощью, с такой покоряющей силой, что невольно поддаешься их убежденности. Но главное, конечно, не это. - А что же, по-вашему, главное? - Ну, во-первых, обрати внимание: и Белинский, и Достоевский говорят о поступке Татьяны так, словно речь идет о поведении реального, живого человека. Ни тот ни другой не сомневаются, что она могла поступить только так, как поступила. И не иначе. - Да, - согласился Тугодум. - Это верно. - А во-вторых, какая-то правда есть и в том, что говорит Белинский, и в том, что утверждает Достоевский. Каждый из них что-то понял в Татьяне, каждый почувствовал, открыл и выявил какую-то важную сторону ее души. - Постойте, - наморщил лоб Тугодум - То, что Татьяна - это как бы живой человек, это верно. И это, конечно, заслуга Пушкина. Но ведь вы же сами говорили, что в художественном образе писатель выражает какую-то мысль? Верно? - Да, конечно, - согласился я. - Так какую же все-таки мысль выразил Пушкин образом своей Татьяны? Белинский говорит одно, Достоевский - другое, прямо противоположное. И вы доказываете, что оба они в чем-то правы. А ведь это не кто-нибудь! Это - Пушкин! Уж он-то, я думаю, умел выражать свои мысли в образах? - Если я тебя правильно понял, - сказал я, - ты хочешь сказать, что в этом проявилась некоторая... ну, что ли, уязвимость пушкинской Татьяны? - Вот-вот! - обрадовался Тугодум. - Именно уязвимость. Если искусство, как вы говорите, мышление в образах, то я хочу, чтобы мысль автора, которую он выразил в своих образах, была мне совершенно ясна. - А если она - эта мысль - двоится или даже троится, тогда... - Тогда это значит, что писатель со своей задачей не справился, - решительно заявил Тугодум. - Нет, брат, - покачал я головой. - В том-то вся и штука, что художественный образ по самой природе своей многозначен. И в этой многозначности как раз не слабость его, а сила. ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ Сила художественного образа в его бессмертии. Все в мире тленно, все умирает, разрушается, стирается с лица земли беспощадным временем. Никто, пожалуй, не сказал об этом с такой пронзительной силой, с какой выразил это в своем коротком, незадолго до смерти написанном стихотворении Гаврила Романович Державин. Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей А если что и остается Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрется И общей не уйдет судьбы! Стихотворение это исполнено глубочайшей горечи: ни что не уцелеет перед беспощадным временем, все погибнет, все исчезнет, все в конечном счете будет поглощено "жерлом вечности", раньше или позже канет в "пропасть забвенья". Но все-таки прочнее всего на свете, долговечнее народов, царств и царей, - то, что остается "чрез звуки лиры и трубы", то есть - слово поэта, создание художественного гения. Слово поэта, говорит тот же Державин (повторяя это вслед за Горацием), тверже металлов и выше пирамид. (У Горация: "Превыше пирамид и крепче меди") Эту же мысль - вслед за Горацием и Державиным - высказал в своем "Памятнике" и Александр Сергеевич Пушкин: нерукотворный памятник, создание мозга и души поэта, долговечнее, прочнее всего рукотворного, сделанного руками. Великие художественные образы, созданные Гомером и Шекспиром, Рабле и Сервантесом, недаром называют вечными спутниками человечества. Несчастный Эдип и хитроумный Одиссей, Гамлет и Фауст, Дон-Кихот и Санчо Панса ничуть не одряхлели, не состарились, не потускнели за долгие века своего художественного бытия. Не состарились, не потускнели и многие другие художественные образы, удостоившиеся быть причисленными к категории вечных спутников человечества. Но не потонули они в "пропасти забвенья" и не поглощены были "жерлом вечности" не потому, что на протяжении столетий оставались неизменными, а по прямо противоположной причине. Долговечность художественного образа, залог его бессмертия в том, что каждая эпоха прочитывает, понимает, трактует, интерпретирует его заново. Художественный образ не просто переживает века: он постоянно обновляется, открывая каждому последующему поколению какую-то новую грань своего бессмертного облика. Безумный идальго Дон-Кихот Ламанчский был задуман Сервантесом как пародийная, комическая фигура. Сервантес глумился над обветшавшей, потерявшей все свое былое очарование романтикой рыцарских романов. Именно так и был воспринят Дон-Кихот современниками писателя. Над бедным безумцем, сражавшимся с ветряными мельницами, принявшим постоялый двор за заколдованный замок, а погонщиков мулов за злых волшебников, смеялись как над придурком. Само имя злосчастного рыцаря Печального Образа на долгие годы превратилось в глумливую, издевательскую кличку. Посмотрите, например, как, с каким смыслом и в каком контексте употреблял это имя, давно уже ставшее нарицательным, Виссарион Григорьевич Белинский: ИЗ СТАТЬИ В. Г. БЕЛИНСКОГО "ГОРЕ ОТ УМА" ...Что за глубокий человек Чацкий? Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором говорит. Неужели войти в общество и начать всех ругать в глаза дураками и скотами - значит быть глубоким человеком? Что бы вы сказали о человеке, который, войдя в кабак, стал бы с одушевлением и жаром оказывать пьяным мужикам, что есть наслаждение выше вина - есть слава, любовь, наука, поэзия, Шиллер и Жан-Поль Рихтер?.. Это новый Дон-Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади... Вот что такое Дон-Кихот для Белинского: крикун, фразер, шут, мальчик верхом на палочке, воображающий себя всадником. Статья эта, отрывок из которой я сейчас привел, была написана в 1840 году. А двадцать лет спустя Иван Сергеевич Тургенев прочел публичную лекцию "Гамлет и Дон Кихот", в которой охарактеризовал героя Сервантеса совершенно иначе. ИЗ РЕЧИ И. С. ТУРГЕНЕВА "ГАМЛЕТ И ДОН-КИХОТ", ПРОИЗНЕСЕННОЙ 10 ЯНВАРЯ 1860 ГОДА ...Что выражает собою Дон-Кихот? Веру прежде всего; веру в нечто вечное, незыблемое, в истину, одним словом, в истину, находяшуюся вне отдельного человека, но легко ему дающуюся, требующую служения и жертв, но доступную постоянству служения и силе жертвы. Дон-Кихот проникнут весь преданностью к идеалу, для которого он готов подвергаться всевозможным лишениям, жертвовать жизнию; самую жизнь свою он ценит настолько, насколько она может служить средством к воплощению идеала, к водворению истины, справедливости на земле. Нам скажут, что идеал этот почерпнут расстроенным его воображением из фантастического мира рыцарских романов; согласны - и в этом-то состоит комическая сторона Дон-Кихота; но самый идеал остается во всей своей нетронутой чистоте. Жить для себя, заботиться о себе Дон-Кихот почел бы постыдным. Он весь живет (если можно так выразиться) вне себя, для других, для своих братьев, для истребления зла... В нем нет и следа эгоизма, он не заботится о себе, он весь самопожертвование - оцените это слово! - он верит, верит крепко и без оглядки. Оттого он бесстрашен, терпелив, довольствуется самой скудной пищей, самой бедной одеждой: ему не до того. Смиренный сердцем, он духом велик и смел... Чуждый тщеславия, он не сомневается в себе, в своем призвании, даже в своих физических силах; воля его - непреклонная воля. Постоянное стремление к одной и той же цели придает некоторое однообразие его мыслям, односторонность его уму; он знает мало, да ему и не нужно много знать: он знает, в чем его дело, зачем он живет на земле, а это - главное знание... Дон-Кихот энтузиаст, служитель идеи и потому обвеян ее сияньем... Бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий, берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре. Что нужды, что первая же его попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойной бедою на голову самой невинности... (мы разумеем ту сцену, когда Дон-Кихот избавляет мальчика от побоев его хозяина, который тотчас же после удаления избавителя вдесятеро сильнее наказывает бедняка). Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы... Комическая оболочка этих образов не должна отводить наши глаза от сокрытого в них смысла. Кто, жертвуя собою, вздумал бы сперва рассчитывать и взвешивать все последствия, всю вероятность пользы своего поступка, тот едва ли способен на самопожертвование... Мы смеемся над Дон-Кихотом... но, милостивые государыни и милостивые государи, кто из нас может, добросовестно вопросив себя, свои прошедшие, свои настоящие убеждения, кто решится утверждать, что он всегда и во всяком случае различит и различал цирюльничий оловянный таз от волшебного золотого шлема?.. Потому нам кажется, что главное дело в искренности и силе самого убеждения, а результат - в руке судеб. Они одни могут показать нам, с призраками ли мы боролись, с действительными ли врагами, и каким оружием покрыли мы наши головы... Наше дело вооружиться и бороться. Итак, перед нами два взгляда, два прочтения великого романа Сервантеса, два противоположных, взаимоисключающих отношения к образу "святого рыцаря из Ламанча", как восторженно назвал Дон-Кихота Горький. Само собой, четырехвековая история прочтения, понимания и истолкования образа Дон-Кихота к этим двум полюсам не сводится. Между ними - как цвета спектра располагаются и другие, не столь резкие, не столь контрастные, суждения о рыцаре Печального Образа. Но каждое из них в той или иной степени тяготеет либо к одному, либо к другому полюсу. И все они в конечном счете колеблются между этими двумя полярными взглядами: глумливым, презрительным, насмешливым отрицанием - и почтительным, а иногда даже восторженным, прямо захлебывающимся от восторга славословием. Столь же полярные, противоположные, взаимоисключающие суждения высказывались и о другом "вечном спутнике человечества", другом великом образе мировой литературы, созданном примерно в то же время, что и герой романа Сервантеса. Я имею в виду шекспировского Гамлета. Как и в случае с Дон-Кихотом, приведу только два наброска, два "портрета" принца Датского, разделенные примерно тем же временным промежутком. ИЗ СТАТЬИ В. Г. БЕЛИНСКОГО "ГАМЛЕТ", ДРАМА ШЕКСПИРА. МОЧАЛОВ В РОЛИ ГАМЛЕТА .. Молодой человек, сын великого царя, наследник его престола, увлекаемый жаждою знания, проживает в чуждой и скучной стране, которая ему не чужда и не скучна, потому что только в ней находит он то, чего ищет - жизнь знания, жизнь внутреннюю. Он от природы задумчив и склонен к меланхолии, как все люди, которых жизнь заключается в них самих. Он пылок, как все благородные души: все злое возбуждает в нем энергическое негодование, все доброе делает его счастливым. Его любовь к отцу доходит до обожания, потому что он любит в своем отце не пустую форму без содержания, но то прекрасное и великое, к которому страстна его душа. У него есть друзья, его сопутники к прекрасной цели... Наконец, он любит девушку, и это чувство дает ему и веру в жизнь и блаженство жизнию... И вот наша прекрасная душа, наш задумчивый мечтатель, вдруг получает известие о смерти обожаемого отца. Грусть по нем он почитает священным долгом для всех близких к царственному покойнику, и что же? - он видит, что его мать, эта женщина, которую его отец любил так пламенно, так нежно, что "запрещал небесным ветрам дуть ей в лицо", эта женщина не только не почла своей обязанностью душевного траура по муже, но даже не почла за нужное надеть на себя личины, уважить приличие, и, забыв стыд женщины, супруги, матери, от гроба мужа поспешила к брачному алтарю, и с кем? - с родным братом умершего... Тут Гамлет увидел, что мечты о жизни и самая жизнь совсем не одно и то же, что из двух одно должно быть ложно: и в его глазах ложь осталась за жизнью, а не за его мечтами о жизни. От природы Гамлет человек сильный: его желчная ирония, его мгновенные вспышки, его страстные выходки в разговоре матерью, гордое презрение и нескрываемая ненависть к дяде - все это свидетельствует об энергии и великости души... Мы никогда его не забудем... могучего, торжественного порыва, с каким он воскликнул: Но я любил ее, как сорок тысяч братьев Любить не могут! Бедный Гамлет, душа прекрасная и великая! Ты весь высказался в этом вдохновенном вопле, который вырвался из тебя без твоей воли и прежде, нежели ты об этом подумал... Да, он любил, этот несчастный, меланхолический Гамлет, и любил, как могут любить только глубокие и могущие души... В этом торжественном вопле выразилось все могущество, вся беспредельность лучшего, блаженнейшего из чувств человеческих, этого благоуханного цвета, этой роскошной весны нашей жизни, чувства, которое, без боли и страдания снимая с наших очей тленную оболочку конечности, показывает нам мир просветленным и преображенным и приближает нас к источнику, откуда льется гармоническими волнами света бесконечная жизнь... Эта статья Белинского была написана (и опубликована) в 1838 году. Портрет Гамлета, нарисованный великим критиком, не отличался особой оригинальностью. Это был вполне традиционный - по тем временам - портрет. Разве только чуть-чуть больше было в нем восторженности, но таково уж было основное свойство личности "неистового Виссариона": он не знал "золотой середины" - умел только восхищаться или негодовать. Портрет принца Датского, нарисованный двадцать два года спустя Тургеневым (в той же его речи, которую я уже цитировал), являет собой полную противоположность восторженному отклику Белинского. ИЗ РЕЧИ И. С ТУРГЕНЕВА "ГАМЛЕТ И ДОН КИХОТ", ПРОИЗНЕСЕННОЙ 10 ЯНВАРЯ 1860 ГОДА Что же представляет собою Гамлет? Анализ прежде всего и эгоизм, а потому безверье. Он весь живет для самого себя, он эгоист... Он скептик - и вечно возится и носится с самим собою; он постоянно занят не своей обязанностью, а своим положением. Сомневаясь во всем, Гамлет, разумеется, не щадит и самого себя; ум его слишком развит, чтобы удовлетвориться тем, что он в себе находит: он сознает свою слабость, но всякое самосознание есть сила; отсюда проистекает его ирония, противоположность энтузиазму Дон-Кихота. Гамлет с наслаждением, преувеличенно бранит себя, постоянно наблюдая за собою, вечно глядя внутрь себя, он знает до тонкости все свои недостатки, презирает их, презирает самого себя - и в то же время, можно сказать, живет, питается этим презрением. Он не верит в себя - и тщеславен; он не знает, чего хочет и зачем живет, - и привязан к жизни... Думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы... С Гамлетом ничего подобного случиться не может, ему ли, с его проницательным, тонким, скептическим умом, ему ли впасть в такую грубую ошибку! Нет, он не будет сражаться с ветряными мельницами, он не верит в великанов... но он бы и не напал на них, если бы они точно существовали. Гамлет не стал бы утверждать, как Дон-Кихот, показывая всем и каждому цирюльничий таз, что это есть настоящий волшебный шлем Мамбрина; но мы полагаем, что если бы сама истина предстала воплощенною перед его глазами, Гамлет не решился бы поручиться, что это точно она, истина... Ведь кто знает, может быть, и истины тоже нет, так же как великанов? Дон-Кихот любит Дульцинею, несуществующую женщину, и готов умереть за нее... А Гамлет, неужели он любит? Неужели сам иронический его творец, глубочайший знаток человеческого сердца, решился дать эгоисту, скептику, проникнутому все разлагающим ядом анализа, любящее, преданное сердце? Шекспир не впал в это противоречие, и внимательному читателю не стоит большого труда, чтобы убедиться в том, что Гамлет... не любит, но только притворяется, и то небрежно, что любит... Чувства его к Офелии, существу невинному и ясному до святости, либо циничны, либо фразисты (обратите ваше внимание на сцену между ним и Лаертом, когда он впрыгивает в могилу Офелии и говорит языком, достойным Брамарбаса или капитана Пистоля: "Сорок тысяч братьев не могут со мной поспорить! Пусть на нас навалят миллион холмов!" и т. д.). Все его отношения к Офелии опять-таки для него не что иное, как занятие самим собою, и в восклицании его. "0 нимфа! Помяни меня в своих святых молитвах", мы видим одно лишь глубокое сознание собственного болезненного бессилия - бессилия полюбить... Этот образ, нарисованный Тургеневым, противоположен портрету Гамлета, нарисованному Белинским, буквально во всем. Не только в самой сути своей, но даже и в частностях. Всюду, где Белинский восклицает свое восторженное "Да!", Тургенев отвечает ему брезгливым и брюзгливым, безоговорочно отрицающим все мнимые гамлетовские достоинства, яростным "Нет!". Это бы еще как-то можно было понять, если бы Белинский и Тургенев обращались к разным ситуациям, разным эпизодам, разным сценам шекспировской трагедии. На протяжении ее пяти актов Гамлет ведет себя по-разному, и было бы понятно, если бы Белинский для своего восторженного отношения к Гамлету находил опору в одних его поступках, монологах и репликах, а Тургенев, стремясь обосновать свою антипатию к принцу, обращался к другим, противоположным его поступкам, репликам и монологам. Но в том-то вся и штука, что Белинский и Тургенев находят опору для своего - полярно противоположного! - отношения к Гамлету в одних и тех же его поступках, в одних и тех же коллизиях и сценах. Вот, например, патетический ответ Гамлета брату несчастной Офелии - Лаэрту: "Но я любил ее, как сорок тысяч братьев любить не могут!" Белинский в этом восклицании услышал искренний вопль страдающей великой души. Тургеневу же в этом восклицании слышится совсем другое: высокопарная риторика, обнажающая всю душевную немочь Гамлета, все его бессилие, всю его неспособность к живому, искреннему чувству... Первое объяснение, которое приходит тут в голову, сводится к самому простому соображению: сколько людей, столько и мнений. Литература - это ведь не математика, где дважды два всегда четыре. И в самом деле: к художественной литературе это суждение - "сколько людей, столько мнений" - применимо, пожалуй, гораздо в большей степени, чем к любому другому предмету. Ведь читая книгу - допустим, "Капитанскую дочку" или "Войну и мир", - каждый читатель как бы прокручивает перед своим мысленным взором свой фильм. И художественный образ рождается у каждого - свой. В пьесе Метерлинка "Синяя птица" ее герои - Тильтиль и Митиль - попадают в Страну Воспоминаний. И там они встречаются со своими - давно умершими - бабушкой и дедушкой. Те находятся словно бы в состоянии анабиоза: говоря попросту, у них отсутствуют все видимые признаки жизни. Но как только появляются Тильтиль и Митиль, оказывается, что они - живы. К ним возвращается сознание, ясность ума и памяти, они начинают вспоминать, разговаривать, расспрашивать внуков обо всем, что их интересует, то есть - жить. Вот то же самое происходит и с героями книг. Представьте себе библиотеку. Любую библиотеку, в которой вам приходилось бывать. Полки, полки, полки, уставленные книгами. Каждая из них - просто пачка бумаги, сброшюрованной и заключенной в переплет. Откроешь ее: мертвые черные значки - буквы, буквы составляют слова, слова - предложения. Но стоит только кому-нибудь из нас взять книгу в руки и раскрыть ее, как все мгновенно меняется. Герои книги словно пробуждаются от сна, расправляют затекшие мускулы и начинают действовать, говорить, спорить - жить. Они входят с нами в какие-то отношения. А некоторые из них даже становятся бесконечно близкими нам людьми, без которых мы уже не можем представить себе своей жизни. В основе этого чуда - воображение. Не только воображение писателя, создавшего тот или иной художественный образ, но и воображение читателя тоже. И вот поэтому-то у каждого читателя - свой Онегин и своя Татьяна. Своя Наташа Ростова и свой Пьер Безухов. Свой Гамлет и свой Дон-Кихот. Такова первая, самая простая разгадка того удивительного явления, с которым мы столкнулись, вглядываясь в такие разные, такие несхожие портреты Дон-Кихота и Гамлета, нарисованные Белинским и Тургеневым. Но одного только этого объяснения тут явно недостаточно. Ведь Татьяна и Онегин, Наташа и Пьер, созданные твоим воображением, при всем их отличии от той Татьяны и того Онегина, той Наташи и того Пьера, которых вообразил, представил себе я, - это, наверное, все-таки образы если и не тождественные, то, во всяком случае, в самой основе своей - схожие. Гамлет же и Дон-Кихот Тургенева не просто не похожи на Гамлета и Дон-Кихота Белинского. Эти два Гамлета и два Дон-Кихота, как мы уже выяснили, друг другу противоположны. Вернее, противоположно отношение двух выдающихся русских литераторов к этим двум вечным спутникам человечества. У Белинского - насмешливо-пренебрежительное к Дон-Кихоту и благоговейно-восторженное к Гамлету, у Тургенева, напротив, - восхищение Дон-Кихотом и нескрываемое презрение к Гамлету. Такое резкое, контрастное соотношение симпатий и антипатий к Дон-Кихоту и Гамлету повторяется из века в век. При этом, в отличие от Белинского и Тургенева, суждения которых разделены двумя десятилетиями, столь же противоречивые, взаимоисключающие взгляды нередко высказывались разными людьми в одно и то же время. ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ ПЬЕРА ЖАНА БЕРАНЖЕ "БЕЗУМЦЫ" Оловянных солдатиков строем По шнурочку равняемся мы. Чуть из ряда выходят умы: "Смерть безумцам!" - мы яростно воем; Поднимаем бессмысленный рев... Мы преследуем их, убиваем - А потом мавзолей воздвигаем, Человечества славу прозрев... Господа! Если к правде святой Мир дороги найти не сумеет - Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой!.. По безумным блуждая дорогам, Нам безумец открыл Новый Свет; И безумец дал Новый Завет, А ведь этот безумец был Богом! Если б завтра земли нашей путь Осветить наше Солнце забыло - Завтра ж целый бы мир осветила Мысль безумца какого-нибудь! Этот гимн во славу Дон-Кихотов всех времен и всех народов был сочинен в 1833 году. А примерно в то же время другой поэт, живший, правда, в другой стране - в России, - горестно вздыхал: ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ М. Ю. ЛЕРМОНТОВА "ДУМА" Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее - иль пусто, иль темно, Меж тем под бременем познанья и сомненья В бездействии состарится оно... К добру и злу постыдно равнодушны, В начале поприща мы вянем без борьбы; Перед опасностью позорно малодушны, И перед властию - презренные рабы... И ненавидим мы, и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови. ИЗ СТИХТВОРЕНИЯ М. Ю. ЛЕРМОНТОВА "И СКУЧНО И ГРУСТНО. Любить?.. но кого же?.. на время - не стоит труда, А вечно любить невозможно. В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и все там ничтожно... Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг - Такая пустая и глупая шутка... М. Ю. ЛЕРМОНТОВ. "БЛАГОДАРНОСТЬ За все, за все тебя благодарю я: За тайные мучения страстей, За горечь слез, отраву поцелуя, За месть врагов и клевету друзей; За жар души, растраченный в пустыне, За все, чем я обманут в жизни был... Устрой лишь так, чтобы тебя отныне Недолго я еще благодарил. Все эти стихи без большой натяжки можно представить как лирическую исповедь Гамлета. Я нарочно привел строки не из одного, а из нескольких лермонтовских стихотворений, чтобы у вас не возникла мысль, будто в них выразилось минутное настроение, связанное с какими-то сугубо личными, интимными переживаниями и разочарованиями. Когда читаешь эти (да и многие другие) стихи Лермонтова подряд, одно за другим, не возникает ни малейшего сомнения в том, что в них выразились определенные общественные настроения. То же можно сказать и о процитированном выше стихотворении Беранже. И о других известных нам гимнах во славу Дон-Кихота. (Вспомните горьковского Данко, горьковского Сокола, горьковского Буревестника. Вспомните мечтателя-хохла из стихотворения Михаила Светлова "Гренада", который "хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать". Ведь это все тоже - Дон Кихоты. И отношение к ним так же менялось на протяжении десятилетий, как на протяжении столетий менялось отношение к их общему предку - Дон-Кихоту Сервантеса.) В общей форме ответ на эту загадку можно сформулировать так: отношение читателя к тому или иному литературному герою во многом объясняется причинами социальными. Но чтобы понять, что скрывается за этой сухой и даже скучноватой формулировкой, нам придется провести еще одно - последнее в этой книге - расследование. РАССЛЕДОВАНИЕ, в ходе которого ЖЮЛЬЕН СОРЕЛЬ ЗАЩИЩАЕТ МОЛЧАЛИВА - Что это у вас? - спросил Тугодум. - Если не секрет, конечно. - Да нет, - сказал я. - Какие у меня могут быть от тебя секреты? Тем более что повестка эта адресована нам обоим. Тугодум удивился: - Какая еще повестка? - Да вот, только что получил. Прочти! Тугодум взял из моих рук письмо, адресованное, как я уже сказал, нам обоим, и с недоумением, слегка даже запинаясь, прочел: ПОВЕСТКА По получению сего вам предлагается незамедлительно явиться на чрезвычайное заседание Суда Чести Литературных Героев. Слушается дело о клевете. Алексеи Молчалин против Александра Чацкого... - Ну и нахальство! - сказал он. - Почему нахальство? - пожал я плечами. - Наоборот, я считаю, что это нам с тобой как раз очень кстати. Помнишь, я предупреждал тебя, что нам наверняка еще представится случай более основательно заняться личностью господина Молчалина. Вот такой случай как раз и представился. - Да я не против, - возразил Тугодум. - Если хотите, давайте займемся его личностью. Хотя, по правде говоря, я не вижу в этом особого смысла: с этим господином, по-моему, и так все ясно. Ну и наглый же тип! Подать в суд на Чацкого! Да ведь это все равно, что подать в суд на самого Грибоедова! - Ну, это все-таки не одно и то же, - не согласился я. - Кроме того, насколько я понял, тут не совсем обычный суд, а суд чести. Молчалин вовсе не требует судебной расправы над Чацким. А уж тем более над Грибоедовым. Он не столько нападает, сколько обороняется. Хочет, если можно так выразиться, защитить свое доброе имя. - Вот именно, "если можно так выразиться", - обрадованно подхватил Тугодум. - Доброе имя! Какое доброе имя может быть у Молчалина! - Не торопись, друг мой! - сказал я. - Давай все-таки дочитаем повестку до конца: ...Алексей Молчалин против Александра Чацкого. Свидетелем, представляющим сторону истца, согласился выступить герой романа французского писателя Стендаля "Красное и черное" Жюльен Сорель. Председатель Суда Чести - комиссар Чубарьков. - По-моему, это все-таки какой-то розыгрыш, - сказал Тугодум. - Почему ты так думаешь? - Чтобы такой человек, как Жюльен Сорель, согласился выступить на стороне Молчалина?! Вы можете в это поверить? А комиссар Чубарьков... Кто это? Я даже и не помню такого... - Комиссар Чубарьков, - напомнил ему я, - это герой повести Льва Кассиля "Кондуит и Швамбрания". Человек он не шибко грамотный, но очень славный. А главное, справедливый. На роль председателя суда чести лучшей кандидатуры, я думаю, не найти. - А-а, помню! - обрадовался Тугодум. - Конечно, помню! Я просто не сообразил... Жюльен Сорель - и вдруг какой-то Чубарьков. Уж очень они разные... Прекрасно помню этого комиссара. Он еще все время говорит такую смешную фразу: "Точка и ша!"... И такой человек, по-вашему, согласится рассматривать гнусную кляузу Молчалина? Да попадись ему Молчалин, он без всякого суда отправил бы его, как говорили в те времена, в расход. - Я думаю, друг мой, - сказал я, - что ты несправедлив не только к комиссару Чубарькову, но и к Молчалииу. - Как? - изумился Тугодум. - И вы тоже готовы защищать Молчалина? Ну, знаете... От вас я этого уж никак не ожидал. - Ты меня не понял, - сказал я. - Защищать Молчалина я не собираюсь. Защищать его собирается, как видно из этой повестки, Жюльен Сорель. А я хочу, чтобы мы с тобой при сем присутствовали, потому что, мне кажется, крайне важно услышать самые разные суждения о личности Алексея Степановича. - Да разве о таком человеке могут быть разные мнения? - А почему бы и нет? Ведь даже о Гамлете и о Дон Кихоте высказывались не только разные, но и противоположные суждения. Так почему же это не может случиться и с Молчаливым? - Сравнили тоже! - возмутился Тугодум - То Гамлет и Дон-Кихот, а это - Молчалин! - А какая разница? Тугодум задумался. - Гамлет и Дон-Кихот, - наконец нашелся он, - это, может быть, самые сложные образы во всей мировой литературе. Немудрено, что о них разные люди думали по-разному. А с Молчалиным все и так ясно, без всякого суда. Каждый, кто читал "Горе от ума", прекрасно знает, что за гусь этот Молчалин. Какой тут еще может быть суд! Тем более суд чести... Это, знаете, много чести, чтобы такого подлеца судить судом чести. - Каламбур твой недурен, - улыбнулся я. - И все-таки сделай мне одолжение. Давай уж примем участие в этом суде, коль скоро нас с тобой так настойчиво туда приглашают. Чем черт не шутит, может быть, мы все-таки узнаем о Молчалине что-нибудь новое. Публика в зале судебного заседания была самая пестрая. Судя по отдельным выкрикам с мест, здесь были не только враги Молчалина, но и горячие его защитники. - Нет, он не подлец! - яростно возражал кому-то визгливый женский голос. - Не смейте его оскорблять! Он не виноват! - вторил ему чей-то жиденький тенор. На фоне этого разноголосого гула выделялся спокойный, рассудительный голос бравого солдата Швейка: - Точь-в-точь такой же случай был однажды в трактире "У чаши". Трактирщик Паливец... Но тут резко прозвенел председательский колокольчик, и зычный бас комиссара Чубарькова положил конец всем этим препирательствам. - Тихо, граждане! - громко возгласил комиссар. - Тихо! Призываю к порядку! Вопрос сурьезный. Гражданин Молчалин, конечно, несет на себе разные родимые пятна. И мы это, безусловно, отметим в своем решении. Но не след забывать, что он в доме этого паразита Фамусова находится в услужении, как пролетарий умственного труда. И поэтому нам с вами не грех его поддержать. И точка. И ша! - Как видишь, - обернулся я к Тугодуму, - комиссар Чубарьков не спешит отправлять Молчалина в расход. Он даже склонен его поддержать. - Вы же сами сказали, - парировал Тугодум, - что комиссар человек славный, но не очень грамотный. Я думаю, он просто не знает, кто такой Молчалин. Сейчас я ему объясню... Товарищ комиссар! - обратился он к Чубарькову. - А вы читали "Горе от ума"? - Читать не читал, а в театре эту пьесу видел, - отрубил Чубарьков. - И давай, браток, не будем устраивать тут базар. Все должно быть чинно, благородно, согласно регламенту. Так что садись рядом со мною, коли ты такой активный. И ты, братишка, тоже, - обернулся он ко мне. - Будете заседателями. Кстати, как шибко грамотные, зачитаете заявление гражданина Молчалина. - Извольте, - согласился я. - Я готов ознакомить всех присутствующих с этим любопытным документом. Развернув довольно внушительную по размеру кляузу Молчалина, я откашлялся и начал читать: - "Господа судьи! Я прошу у вас только одного, справедливости! С тех самых пор, как я явился на свет, меня по пятам преследует дурная слава. С легкой руки моего соперника господина Чацкого миллионы людей считают меня подлецом, подхалимом, гнусным лицемером..." - Считают! - не выдержал Тугодум. - А кто же ты такой, если не лицемер! - Погоди, друг мой! - остановил я его. - Когда тебе предоставят слово, ты скажешь все, что думаешь о Молчалине. А пока дай мне дочитать его заявление до конца. И я продолжил чтение этого замечательного документа: - "Я уже изволил упомянуть, что волею обстоятельств я оказался соперником господина Чацкого в любви. Дочь моего покровителя мадемуазель Софья предпочла ему меня. Для человека столь самолюбивого, каков господин Чацкий, удар сей оказался непереносим. И он дал волю своей желчи и своему злоречию. Позволю себе напомнить, господа судьи, лишь некоторые из тех характеристик и аттестаций, коими он изволил меня наградить: Я странен, а не странен кто ж? Тот, кто на всех глупцов похож. Молчалин, например... Не мне судить, господа судьи, заслужил ли я прозвание глупца. Однако же смею заметить, что никто, кроме господина Чацкого, меня отродясь глупцом не называл. Между тем аттестация сия была дана мне господином Чацким хотя и в запальчивости, но не единожды. Так, в конце комедии, уже под занавес, он вновь позволил себе повторить ее с той же страстью и с тем же разлитием желчи: Теперь не худо было б сряду На дочь и на отца, И на любовника-глупца И на весь мир излить всю желчь и всю досаду... Как вы имели случай убедиться, господин Чацкий изволит серчать на весь мир, но больше всех достается почему-то мне. Почему же?.." - А то ты сам не знаешь, почему, - снова не выдержав, пробурчал себе под нос Тугодум. - "Ответ напрашивается сам собой, - продолжил я чтение, на сей раз ограничившись только осуждающим покачиванием головы по адресу невыдержанного Тугодума. - Потому что он ослеплен ревностью! Самолюбие его не может примириться с тем, что ему предпочли другого, как ему представляется, менее достойного. Да он и сам не скрывает, что всеми его чувствами движет одна только ревность. Позволю себе, господа судьи, напомнить вам еще одну оскорбительную для моей чести реплику господина Чацкого: А Софья? Неужели Молчалин избран ей! А чем не муж? Ума в нем только мало, Но чтоб иметь детей, Кому ума недоставало? Услужлив, скромненький, в лице румянец есть. Вот он на цыпочках, и не богат словами: Какою ворожбой умел к ней в сердце влезть? В ослеплении ревностью господин Чацкий не видит, не может увидеть моих скромных достоинств. И вот, утешая себя, потакая своему уязвленному самолюбию, он рисует фантастический мой портрет. Вернее, не портрет, а злобную, уродливую карикатуру: Молчалин! Кто другой так мирно все уладит! Там моську вовремя погладит. Там в пору карточку вотрет!.. И далее: А милый, для кого забыт И прежний друг, и женский страх и стыд - За двери прячется, боится быть в ответе. Ах, как игру судьбы постичь? Людей с душой гонительница, бич! - Молчалины блаженствуют на свете!.." - А разве это не так? - снова не удержался Тугодум. - Ты можешь держать себя в руках? - прикрикнул на него я. - Дай уж мне дочитать жалобу Молчалина до конца. Тем более что осталось совсем немного. Перелистнув страницу, я продолжил чтение молчалинского письма: - "Люди с душой, изволите ли видеть, всюду гонимы, а блаженствуют на свете Молчалины. Мне, следственно, господин Чацкий отказывает даже в наличии у меня души... Да, я не похож на господина Чацкого, у которого что на уме, то и на языке. Я не привык выворачиваться наизнанку перед каждым встречным и поперечным. Но так ли уж велик этот грех? Для господина Чацкого непереносима мысль, что не подобные ему болтуны, а мы, Молчалины, люди скромные, умеренные, рассудительные, блаженствуем на свете. Будучи не в силах сокрушить счастливого соперника в благородной и честной борьбе, он прибегает к гнусной и злобной клевете. Господа судьи! Припадаю к вашим стопам и покорнейше прошу снять с меня наконец преследующее меня всю жизнь клеймо труса, глупца, лицемера и подхалима. Имею честь пребывать вашим преданнейшим и покорнейшим слугой - Алексей Молчалин". - Ну вот! - обрадовался, что он может наконец высказаться в полный голос Тугодум. - Теперь вы все видите, что это за тип! Вы ведь не поверили этой лисе? - обратился он к Чубарькову. - Не бойсь, браток! - ответил Чубарьков. - Разберемся. И не в таких делах разбирались. Ежели у тебя есть сомнения, давай, высказывай. А еще лучше - задавай вопросы. А он, заявитель то есть, пущай на них отвечает. Согласно регламенту. Так оно будет культурнее и политичнее... Сам Молчалин-то где? Явился аль нет? Молчалин, сидевший до этого вопроса скромно среди публики, поднялся на возвышение, подошел к судейскому столу, учтиво поклонился и, прижав руку к сердцу, почтительно обратился к судьям. Молчалин Я здесь, почтеннейшие господа! Не прихоть, а великое несчастье Заставило меня прийти сюда И целиком отдаться вашей власти. Пред вами жертва подлой клеветы. Тому уж лет, наверно, полтораста... Поверьте, помыслы мои чисты, Душа безгрешна... - Хватит, парень! Баста! - Этой неожиданно репликой прервал Молчалина Чубарьков. Неожиданно для самого себя попав в рифму, что вроде как обязывало его и дальше говорить стихами, он слегка смутился, но быстро оправился и продолжал уже в прозе: - Нечего разводить турусы на колесах! Какая там у тебя душа, грешная или безгрешная, это мы сейчас увидим. Наше дело спрашивать, а твое отвечать. Без всяких фокусов. Со всей, понимаешь, откровенностью. И точка. И ша... Давай, братишка Тугодум, задавай ему свой вопрос! - Вы говорите, - изо всех сил стараясь быть вежливым, начал Тугодум, - что Чацкий вас оклеветал. В доказательство вы привели его слова: "Молчалин! Кто другой так мирно все уладит! Там моську вовремя погладит. Тут в пору карточку вотрет". Но разве это неправда? Разве вы не угодничаете перед богатыми и знатными? Не юлите перед ними? Эта маленькая обвинительная речь Тугодума Молчалина ничуть не смутила. Вежливо выслушав его, он спокойно и даже не без некоторой самоиронии изложил свои жизненные принципы. Молчалин Мсье Чацкий говорит, что я подлец. Меж тем, мне просто завещал отец Во-первых, угождать всем людям без изъятья - Хозяину, где доведется жить, Начальнику, с кем буду я служить, Слуге его, который чистит платья, Швейцару, дворнику для избежанья зла, Собаке дворника, чтоб ласкова была. Этот монолог вызвал в зале суда бурю. Раздались возмущенные голоса: - Боже! Какой цинизм! - Позор! Но были и другие возгласы, совсем в ином роде: - Как остроумно! - А говорят, что он дурак! Все эти голоса и на сей раз заглушил флегматичный голос бравого солдата Швейка. - Во всяком случае, сразу видно, что этот малый далеко не глуп, - рассудительно заметил он. - А то, что его считают глупцом, ровным счетом ничего не значит. Вот я, на пример, официальный идиот. Специальная медицинская комиссия признала меня идиотом и даже освободила от военной службы. А между тем я никак не глупее полковника Шредера или подпоручика Дуба. - При чем тут вы, Швейк? - возмутился Тугодум. - Все знают, что никакой вы не идиот. Вы просто притворяетесь. Молчалин, усмехнувшись, обернулся к Тугодуму. Молчалин А я, по-вашему? Ах, сударь, по одежке Приходится протягивать нам ножки. Не так уж сладко - без конца С утра до вечера изображать глупца! - Может, вы скажете, - кинулся на него Тугодум, что угодничать, пресмыкаться перед всеми вам тоже не нравится? Но кто же заставляет вас это делать? - Осмелюсь доложить, - снова вмешался Швейк, - заставляют обстоятельства. Возьмите хоть меня. Поминутно приходится угождать каждому, кто выше чином. То пьяному фельдкурату шинель под голову положишь. То с боем добудешь обед из офицерской кухни для пана поручика. Однажды мне даже случилось украсть курицу: уж больно хотелось порадовать господина обер-лейтенанта свежим куриным бульоном. А в другой раз я украл для него собаку. Дело чуть было не кончилось военно-полевым судом... - Не понимаю, что вы хотите сказать, Швейк! - возмутился Тугодум. - Неужели вы тоже защищаете Молчалина? Швейк вытянулся и взял под козырек. - Никак нет! - отрапортовал он. - Я только хочу сказать, что обстоятельства выше нас. Если бы мне, скажем, посчастливилось родиться членом императорской фамилии, все угождали бы мне, даже если бы я совсем выжил из ума, как наш обожаемый монарх Франц-Иосиф. Но Богу было угодно сделать меня простым солдатом. А солдат - человек подневольный. Молчалин тут же воспользовался этим аргументом. Молчалин Родившись князем, или хоть бароном, Я 6 тоже выступал Наполеоном, И гордо голову свою носил, И милостей у сильных не просил. А так - перед любым, кто выше чином, Приходится сгибаться мне кольцом. Однако это вовсе не причина, Чтобы честить меня повсюду подлецом! - Чацкий назвал вас подлецом не только потому, что вы подхалим, - не сдавался Тугодум. - Вспомните Софью. Вот она, главная ваша подлость!.. Товарищ комиссар! - обратился он к Чубарькову. - Вы, может, думаете, что он на самом деле был в нее влюблен? Как бы не так! Да не будь она дочерью его начальника, он даже и не поглядел бы в ее сторону! - Гражданин Молчалин! - строго обратился к Молчалину Чубарьков. - Это верно? Отвечай суду чисто и, как говорится, сердечно. Алексей Степанович и тут не стал отпираться. Молчалин Не стану врать: таким, как я, от века Была нужна высокая опека И вот любовника я принимаю вид В угодность дочери такого человека, Который кормит и поит, А иногда и чином наградит. - Ну что? - торжествовал Тугодум. - Убедились?.. Все слышали? Сам признался в своей подлости! Но Молчалина ничуть не смутил этот новый выпал. Уверенно и спокойно продолжал он развивать свою жизненную программу. Молчалин А что худого в том, чтобы, к примеру, Чрез сердце женщины добыть себе карьеру, Когда судьбой посажен ты на мель? Не так ли поступал Жюльен Сорель? - При чем тут Жюльен Сорель? - возмутился Тугодум. - Жюльен Сорель человек гордый, самолюбивый. Может быть, даже безрассудный. Он не мелкий подхалим вроде вот этого. И уж во всяком случае, не трус! - А это мы сейчас увидим, - сказал комиссар. Звякнув председательским колокольчиком, он громогласно объявил: - По просьбе истца вызывается свидетель... Как, говоришь, его звать, этого твоего дружка? - обернулся он к Молчалину. - Жюльен Сорель, - пояснил я, - главный герой романа французского писателя Стендаля "Красное и черное". Вы, впрочем, ошибаетесь, комиссар, называя его другом господина Молчалина... Алексей Степанович тотчас же поддержал меня. Молчалин Вы правы. Мы с ним вовсе не друзья. Но защитит меня он от навета. Monsieur Сорель! От вашего ответа Зависит репутация моя! Любили вы мадмуазель Ла Моль? Или, как я, свою играли роль? - Да, я играл роль и не скрываю этого, - громко объявил Жюльен Сорель, поднимаясь из публики на просцениум и смело обратившись к судьям. - Играл, и при этом весьма искусно. Я действовал расчетливо и точно. Не давал воли своим чувствам. Когда сердце мое начинало биться чуть сильнее, я чудовищным напряжением воли заставлял себя быть холодным как лед. - Это зачем же? - удивился простодушный комиссар. - Чтобы пробудить и удержать ее любовь, - отвечал Жюльен. - Ведь только холодностью можно было сохранить любовь такого гордого и капризного создания, как Матильда. - А-а, значит, вы ее все-таки любили? - обрадовался Тугодум. - Только притворялись холодным, а на самом деле любили? Не то что этот! - Он презрительно показал на Молчалина. - Мысль, что я могу стать зятем маркиза де Ла Моль, - печально усмехнулся Жюльен, - заставляла мое сердце трепетать гораздо сильнее, чем это могла сделать самая глубокая и самая искренняя любовь к его дочери. - И неужели вы при этом совсем не думали о ней? - спросил я. - О ее чувствах? - Я играл на ее чувствах, как виртуоз пианист играет на фортепьяно, - ответил он. - Но ведь вы разбили ей сердце! - выкрикнул из зала негодующий женский голос. - Всяк за себя в этой пустыне эгоизма, называемой жизнью, - холодно пожал плечами Жюльен. - И вам не совестно? - выкрикнул тот же голос. - В самом деле, - сказал я. - Ума и таланта вам не занимать. Энергии тоже. Неужели у вас не было другого способа удовлетворить свое честолюбие? - Укажите мне, где он, этот другой способ? - вспыхнул Жюльен. - Вы правы: я не глуп и довольно энергичен. Скажу больше: я сделан из того материала, что и титаны великой революции. Родись я тремя десятилетиями раньше, я стал бы генералом Конвента, маршалом Наполеона... Но в наш подлый век для таких, как я... - Что вы имеете в виду, говоря о таких, как вы? - спросил я. - Вы ведь знаете, - отвечал Жюльен, - я плебей, сын плотника. Так вот, в наши гнусные времена, когда на троне опять Бурбоны, для таких, как я, остались только два пути: угодничество, расчетливое благочестие или... - Или? - подбодрил его я. - Любовь. Пусть даже притворная. Молчалин, почувствовав, что дела его пошли на лад, решил еще более упрочить свои позиции. Молчалин Он ранее родиться был бы рад. Он стал бы маршалом иль генералом. А я, родись хоть тридцать лет назад, Остался бы таким же бедным малым. Хоть мне иная ноша по плечу. А я ведь тоже многого хочу! В моей душе кипят такие ж страсти, И гордые мечты, и жажда счастья... Избравши для себя благую цель, Как мой собрат французский мсье Сорель, Я, чтобы достичь вернее этой цели, Избрал себе и путь месье Сореля. Зачем же удостоен он венца, А я - позорной клички подлеца? Этот монолог произвел сильное впечатление на комиссара Чубарькова. - А что, братцы? - растерянно сказал он - Молчалин то ведь, пожалуй, прав... Живи он в другую эпоху, может, и впрямь развернулся бы, показал себя. А тут, видишь, среда заела... - А почему же Чацкого не заела среда? - возразил ему Тугодум. - Он ведь жил в ту же эпоху! И тут Молчалин обратился к суду: - Коль речь зашла о Чацком, господа, Я вас прошу позвать его сюда. Не успел он договорить, как Чацкий уже стоял перед судейским столом. Презрительно смерив взглядом Молчалина, он обратился к судьям: - Я ждать себя, ей-Богу, не заставлю. Чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног. Задайте лишь вопрос, и, видит Бог, Все объясненья тотчас вам представлю. - Нам хотелось бы знать, что вы думаете о Молчалине? - спросил я. Чацкий Ничтожный господин. Из самых пустяковых. Тугодум А нам его тут ставят в образец. Читали жалобу? Чацкий Я глупостей не чтец, А пуще образцовых. Молчалин Ну и гордыня! Слышали ответ? Отнесся как-то я к нему с советом. Что ж он? Отмел с порога мой совет Да посмеялся надо мной при этом. Чацкий Меня советом вы хотели подарить? Молчалин Да-с! и могу совет свой повторить. Я говорю о той почтенной даме... Нет нужды называть, вы знаете и сами... Татьяна Юрьевна!!! Известная, - притом Чиновные и должностные Все ей друзья и все родные К ней непременно надо б съездить вам... Чацкий На что же? Молчалин Ведь частенько там Мы покровительство находим, где не метим! Чацкий Я езжу к женщинам, но только не за этим Мне покровительства не надобно. Молчалин К тому ж Вам папенька оставил триста душ? Чацкий Четыреста. Молчалин С такими-то отцами И мы б могли сводить концы с концами. А без имения, скажите, как прожить? Один лишь выход есть: приходится служить. Чацкий Служить бы рад, прислуживаться тошно! Молчалин Имея триста душ, разборчивым быть можно. - Я думаю, господа, пора уже прекратить эту перепалку, - сказал я. - Верно! - поддержал меня комиссар. - Кончайте, братцы, этот базар! Суду все ясно. Точка и ша! - Давно бы так! - обрадовался Тугодум. Но следующая реплика комиссара повергла его в изумление, - Как я говорил, так и вышло, - подвел итог Чубарьков. - Чацкий-то кто? Помещик! Четыреста душ крестьян имеет. Сам признался. А Молчалин - пролетарий. Хоть и умственного труда, а все ж таки пролетарий. Подневольная жизнь - не сахар. То и дело приходится кланяться. И тут мы, как защитники всех униженных и оскорбленных, должны взять его сторону. - Вы слышите? - обернулся ко мне потрясенный Тугодум. Я кивнул. - Тогда чего же вы молчите? Почему не возражаете? Не может быть, чтобы вы были с ним согласны! - Комиссар, конечно, высказался слишком прямолинейно, - признал я. - Но... - Что "но"? Какое тут может быть "но"! - кипятился Тугодум. - Но какая-то доля истины в том, что он сказал, все-таки есть, - продолжал я. - Он тут упомянул об униженных и оскорбленных. Минуту внимания, господа! - обратился я ко всем собравшимся. - Позвольте, я прочту вам, что писал о Молчалине автор романа "Униженные и оскорбленные" Федор Михайлович Достоевский... Вынув из портфеля томик Достоевского, я раскрыл его на заранее заложенной странице и прочел: - "Молчалин - это не подлец. Молчалин - это ведь святой. Тип трогательный". - Хорош святой! - раздалось из зала. - Да, да! Он святой! Святой! - истерически взвизгнул чей-то женский голос. - Святой? - изумленно повторил Тугодум. - Ну, вы даете!.. То есть не вы, конечно, а Достоевский. Ну, а вы, вот вы лично, - обратился он ко мне, - с этой мыслью Достоевского согласны? - Решительно не согласен, - улыбнулся я. - Но, разбираясь в таком сложном социальном явлении, желая понять его до конца, мы не вправе обойти и это парадоксальное суждение Достоевского. Молчалин, конечно, далеко не святой... Молчалин при этих словах съежился и словно бы стал меньше ростом. - Но до некоторой степени он все-таки жертва обстоятельств. Молчалин снова приосанился. - Та историческая реальность, в которой он вынужден жить и действовать, - продолжал я размышлять вслух, - не оставила ему никаких других путей, никаких других возможностей для реализации его, так сказать, общественной активности. Этим он и в самом деле напоминает Жюльена Сореля... - И по-вашему, между ними нет никакой разницы? - прервал меня Тугодум. - Разница огромная! - возразил я. - Жюльен Сорель - характер героический, который не состоялся, не мог состояться в пору безвременья. Это фигура трагическая... Хотя... - Я задумался. - Хотя в известном смысле ведь и Молчалин тоже фигура трагическая... - Молчалин?! - поразился Тугодум. - А вот, послушай, я прочту еще одно в высшей степени примечательное высказывание Достоевского. Полистав книгу и найдя нужное место, я прочел: - "Недавно как-то мне случилось говорить с одним из наших писателей (большим художником) о комизме жизни, о трудности определить явление, назвать его настоящим словом. Я заметил ему перед этим, что я, чуть не сорок лет знающий "Горе от ума", только в этом году понял как следует один из самых ярких типов этой комедии, Молчалина, и понял именно, когда он же, то есть этот самый писатель, с которым я говорил, разъяснил мне Молчалина, вдруг выведя его в одном из своих сатирических очерков". - А с кем это он говорил? - спросил Тугодум. - С каким писателем? - С Михаилом Евграфовичем Салтыковым-Щедриным. У Щедрина есть такая книга: "В среде умеренности и аккуратности". Первая часть этой книги называется "Господа Молчалины". - И там тоже выведен Молчалин? - Не просто выведен. Щедрин в этом своем сочинении продолжил судьбу Молчалина, доведя его жизнь до старости. И вот, послушай, в каких выражениях он размышляет о судьбе Молчалина, о трагическом финале его судьбы. ИЗ КНИГИ М. Е. САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА "В СРЕДЕ УМЕРЕННОСТИ И АККУРАТНОСТИ" Я не раз задумывался над финалом, которым должно разрешиться молчалинское существование, и, признаюсь, невольно бледнел при мысли об ожидающих его жгучих болях... Больно везде: мозг горит, сердце колотится в груди... Надо куда-то бежать, о чем-то взывать, надо шаг за шагом перебрать всю прежнюю жизнь, надо каяться, отрицать самого себя, просить, умолять... Вот "больное место" беззащитного, беспомощного молчалинства. - Это Молчалин-то беззащитный?! Молчалин беспомощный?! - возмущенно воскликнул Тугодум. - Ну, знаете! Уж от кого другого, но от Щедрина я этого никак не ожидал! - Ты отнесся бы к этой мысли Щедрина иначе, - сказал я, - если бы читал его книгу. Ты знаешь, самое поразительное в ней то, что Щедрин не только не смягчил, но даже усилил всю остроту сатирического разоблачения Молчалина и "молчалинства". И в то же время он сумел увидеть в этом явлении и его трагическую сторону. - А разве так может быть, чтобы сатирический образ был трагическим? - удивился Тугодум. - Конечно! Я уверен, что ты и сам, без моей помощи, выстроишь целую галерею художественных образов, в которых сатира и трагедия слились воедино. САТИРА ИЛИ ТРАГЕДИЯ? Как мы только что выяснили, фигурой трагической можно назвать и Молчалина. Тень трагедии лежит даже и на гоголевском Плюшкине. Дон-Кихот (мы об этом уже говорили) задумывался как пародия, как сатира на рыцарские романы... А чеховский Беликов! Разве это не сатира? Да еще какая злая сатира... И в то же время он фигура, безусловно, трагическая. Вы только представьте себе весь ужас этого существования в тесном футляре готовых формул и циркуляров... Но пожалуй, яснее, отчетливее, чем на любом другом примере, можно разглядеть это диалектическое единство сатиры и трагедии на примере гончаровского Обломова. И тут, я думаю, есть смысл вернуться к статье "Комсомольской правды", на которую я ссылался в начале этой главы. Автор ее (надеюсь, вы об этом не забыли) сокрушался и негодовал по поводу того, что на великом историческом распутье русская интеллигенция, к стыду и несчастью своему, вслед за Писаревым, Чернышевским и Добролюбовым, в качестве положительного идеала, примера для подражания выбрала Базарова. А надо было ей, как он считает, выбрать - Обломова. Роман "Обломов", на его взгляд, замечателен прежде всего тем, что в нем автор "ставит вопрос главный - для чего мы живем? В чем смысл жизни?" И ответ Гончарова на этот вопрос вопросов, уверяет он нас, целиком и полностью совпадает с ответом Обломова. А Илья Ильич отвечал на него так: ИЗ РОМАНА И. А. ГОНЧАРОВА "ОБЛОМОВ" - ...Надев просторный сюртук, или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча, или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия... и незаметно выйти к речке, к полю... Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара... сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло... - Да ты поэт, Илья! - перебил Штольц. - Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, - продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья. Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины, и оттого говорил с воодушевлением, не останавливаясь. - Посмотреть персики, виноград, - говорил он, - сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей. А на кухне в это время так и кипит; повар в белом, как снег, фартуке и колпаке, суетится; поставит одну кастрюлю, снимет другую, там помешает, тут начнет валять тесто, там выплеснет воду... До обеда приятно заглянуть в кухню, открыть кастрюлю, понюхать, посмотреть, как свертывают пирожки, сбивают сливки... Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то как в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры, и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса... Темно; туман, как опрокинутое море, висит над рожью; лошади вздрагивают плечами и бьют копытами: пора домой. В доме уже засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей: сковорода грибов, котлеты, ягоды... Оказывается, он и в самом деле поэт - Илья Ильич Обломов. Нарисованная им картина и впрямь исполнена истинной поэзии. Но именно вот тут и произносится впервые в романе это ядовитое (по выражению самого Обломова), на много лет вперед определившее наше отношение к этой поэтической мечте Обломова слово. ИЗ РОМАНА И. А. ГОНЧАРОВА "ОБЛОМОВ" - Что ж, тебе не хотелось бы так пожить? - спросил Обломов. - А? Это не жизнь? - И весь век так? - спросил Штольц. - До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь! - Нет, это не жизнь!.. - Что ж это, по-твоему? - Это... (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь). Какая-то... обломовщина, - сказал он наконец. Именно вот отсюда, от этой сцены романа и этой реплики Штольца ведет свое начало знаменитая статья Добролюбова. Об идиллической картине, нарисованной Обломовым, Добролюбов высказался примерно в том же духе, что и Штольц. Но, в отличие от Штольца, он не нашел в ней решительно ничего поэтического. ИЗ СТАТЬИ Н. А. ДОБРОЛЮБОВА "ЧТО ТАКОЕ ОБЛОМОВЩИНА" Идеал счастья нарисованный им, заключается не в чем другом, как в сытой жизни, в идиллических прогулках с кроткою, но дебелою женою в созерцании того, как крестьяне работают. Мы все действительно привыкли (тут автор "Комсомольской правды" прав) глядеть на эту обломовскую мечту глазами Добролюбова. Но, положа руку на сердце, нельзя не признать, что в жизненном идеале Обломова есть и своя поэзия, а значит - это ведь вещи связанные! - и своя правда. Правду эту исповедовал и упрямо отстаивал уже упоминавшийся мною на этих страницах русский писатель и философ Василий Васильевич Розанов. ИЗ КНИГИ В. В. РОЗАНОВА "УЕДИНЕННОЕ. Народы, хотите ли, я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков... - Ну? Ну?.. Х-х... - Это - что частая жизнь выше всего. - Хе-хе-хе!.. Ха-ха-ха!.. Ха, ха!.. - Да, да! Никто этого не говорил; я - первый... Просто сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца. - Ха, ха, ха... - Ей-ей: это общее религии... Все религии пройдут, а это останется: просто - сидеть на стуле и смотреть вдаль. Да, жизненный идеал Обломова, может быть, не так плох, - во всяком случае, он не так прост, как мы привыкли об этом думать. Но несчастье Обломова, крушение его жизни ведь вовсе не в том, что идеал его жалок и убог, а в том, что для осуществления этого своего - вроде не такого уж и недостижимого - идеала он тоже оказался не пригоден. Обломов у Гончарова - фигура трагическая. Но трагедия его совсем не в том, что он предал какие-то там социальные идеалы, отказался от общественного служения, погряз в болоте эгоизма и обывательщины, как это утверждал Добролюбов и все его последователи. Трагическая вина Обломова в том, что он предал себя, зарыл в землю таланты, данные ему Богом, впал в ничтожество. Нет, для роли идеального героя Обломов явно не годится. Даже Розанов, я думаю, не предложил бы его своему читателю в качестве примера для подражания. Издеваясь над ненавистным ему Чернышевским и другими писателями и политическими деятелями, пытавшимися ответить на роковой русский вопрос "Что делать?", он однажды сказал: ИЗ КНИГИ В. В. РОЗАНОВА "ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ. "Что делать?" - спросил нетерпеливый петербургский юноша. "Как что делать: если лето - чистить ягоды и варить варенье, если зима - пить с этим вареньем чай". Автор "Комсомольской правды" сочувственно приводит в своей статье этот насмешливый совет. Совет и в самом деле хорош. Он, может быть, даже и более разумен, чем все другие известные нам рекомендации на этот счет (спать на гвоздях или, крепко взявшись за руки, шагать над каким-то обрывом). Но чтобы чистить ягоды, надо эти ягоды сперва собрать. Ну, положим, для Обломова их соберет Агафья Матвеевна Пшеницына. Но чтобы варенье сварить, нужен еще и сахар. А чтобы этот самый сахар появился в изобилии, нужны сахарозаводчики. Или хотя бы сметливые купцы, которые станут этот сахар покупать не на Кубе в обмен на какие-то сомнительные политические выгоды, а за более или менее сходную цену, чтобы и самим не остаться внакладе и страну не разорить дочиста. При самых искренних наших симпатиях к Илье Ильичу Обломову нам придется признать, что с такой задачей он никак не справится. И как бы ни был несимпатичен нам деляга Штольц, без него тут не обойтись. Вернемся, однако, к статье "Комсомольской правды", которой я не случайно уделил так много внимания. Статья эта замечательна тем, что на ее примере особенно ясно видно, как под влиянием тех или иных исторических или политических перемен изменяются общественные идеалы и соответственно - меняется отношение общества к вечным образам мировой литературы, понимание этих образов, интерпретация их. Ну, а кроме того, на примере этой статьи (я, кстати, мог выбрать и другую, но выбрал именно ее, как наиболее характерную) особенно ясно видно, насколько до сих пор живы художественные образы, созданные классиками. Взять хоть того же Базарова. Или Обломова. Почти полтораста лет прошло со времени их создания, а они и сейчас, как подлинные современники наши, участвуют в самых насущных, самых актуальных, жизненно важных для нас спорах о сегодняшних путях и судьбах нашего отечества.