Сборник. Очарованные Книгой. Русские писатели о книгах, чтении, библиофилах --------------------------------------------------------------------------- Москва "Книга", 1982 ББК 76.1 О 94 OCR Кудрявцев Г.Г. --------------------------------------------------------------------------- Сборник художественных произведений (рассказов, очерков, эссе), посвященных книге, чтению, библиофилам Вступительная статья, составление и примечания Арлена Викторовича Блюма Составление, вступительная статья, комментарии Издательство "Книга", 1982. ^TКНИГА И КНИЖНИКИ В РУССКОЙ ПРОЗЕ^U Великая русская литература, вобравшая в себя все стороны и грани бытия, естественно, не могла пройти мимо одной из важнейших сфер духовной жизни человека - чтения и книголюбия. Чередой идут во многих произведениях русских писателей книги, библиотеки героев, читатели, букинисты, библиофилы... Изображение "книжных" сторон жизни - не колоритный фон, не просто декорация. Книги, к которым обращаются персонажи в определенные, иногда решающие моменты своей жизни, состав их библиотек, интерес к тем или иным авторам и сам процесс чтения - позволяют художнику высветить грани личности героя, показать его индивидуальность и своеобразие. Книголюбие как сложный сплав эмоциональных, социальных и интеллектуальных характеристик личности всегда давало богатейший и выразительнейший материал русским писателям. Отметим главное: их интересовала не столько книга сама по себе, сколько отношение к ней человека. "...Художественная литература может служить прекрасным комментарием к истории театра" {Данилов С. С. Русский театр в художественной литературе / Предисл. Г. А. Гуковского. М.; Л., 1939, с. 5.}, - заметил в одной из своих статей Г. А. Гуковский. Это полностью применимо к истории русской книги. Не только традиционные и широко известные источники - архивные документы, эпистолярное наследие, мемуары и дневники, издательские каталоги и описи библиотек, но и произведения художественной литературы могут стать объектом пристального внимания и изучения. Для книговедов они - ценнейшие и незаменимые источники, позволяющие часто по-новому, с иной точки зрения взглянуть на историю книжного просвещения. Однако дело здесь не только в расширении круга материалов, используемых для книговедческой профессиональной работы. Произведения, пронизанные "книжностью", воспитывают высокую любовь к тому привычному для нас чуду, которое называется Книгой. Упоминание тех или иных произведений на страницах романов, рассказов и очерков воссоздает круг чтения эпохи, причем в самых различных социальных разрезах, позволяет выявить и выделить те главные книги, которые олицетворяли время, вкусы и запросы читателей. Книга - пробный камень, тот "оселок", на котором проверяется литературный герой, его духовный и нравственный мир. Глубинная характеристика персонажа "через книгу" позволяет полнее и ярче раскрыть образ. Книжные пристрастия героя, так же как и его антипатии, отталкивания от них, очень точно характеризуют его. Книга в художественном произведении выступает зачастую как некий знак, символ, расшифровка которого необычайно обогащает и расширяет читательское восприятие, делает его глубже, историчней и осознанней. В русской литературе XIX в. мы можем обнаружить целый ряд таких книг-"символов". В первой трети столетия ими становятся произведения Вольтера, Руссо, Байрона. В целях снижения образа и даже в какой-то мере компрометации его "знаковыми" книгами выбираются произведения когда-то модных у определенного круга читателей, а ныне прочно забытых писателей - мадам Жанлис, Коцебу (книги которого П. А. Вяземский однажды назвал "коцебятиной"), а в середине века - плодовитого французского писателя Поль де Кока. Книги последнего фигурируют в ряде произведений Тургенева, Лескова и особенно - Достоевского. Вот характерная деталь: Степан Трофимович Верховенский, направляясь гулять в городской сад, на виду держит солидное ученое сочинение французского историка А. Токвиля, "... а в кармашке несет спрятанного Поль де Кока" {Достоевский Ф. М. Бесы. - Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 10, с. 19.}. Книги его часто мелькают и в рассказах, вошедших в настоящий сборник. Для характеристики круга чтения и вкусов городской мещанской среды писатели чаще всего используют "милорда глупого" (повесть Матвея Комарова "Аглинский милорд Георг"), "Гуака", "Францыля Венециана" или псевдоисторические романы А. Орлова, Н. Зряхова, а также сонники, "гадательные книги" и другие лубочные поделки. Дореволюционные и советские книговеды и историки литературы сделали немало для выявления интересующего нас репертуара произведений в отечественной и западноевропейской литературах. В 1913-1914 гг. А. А. Гинкен выпустил трехтомный труд "О чтении к книгах", в котором собственный текст автора перемежается обильными выдержками, цитатами и фрагментами, посвященными книге и почерпнутыми из произведений писателей и мыслителей XIX в. (преимущественно зарубежных). Профессор И. А. Шляпкин в 1917 г. с помощью букиниста Ф. Г. Шилова издал первый в своем роде сборник "Похвала книге". За последние 10-15 лет вышел ряд поэтических антологий, сборников афоризмов, изречений и пословиц, посвященных книге: сборник "Слово о книге" (сост. Е. С. Лихтенштейн), поэтическая антология "Песнь о книге" (сост. А. В. Самускевич. Минск, 1977), "Сто стихотворений о книге" (сост. В. И. Гладков), сборник "Похвала книге" (сост. М. Я. Телепин). Составители указанных сборников и антологий, вполне сознательно ограничив свои цели и задачи, включили в них многочисленные стихотворения, афоризмы, изречения, пословицы и поговорки, посвященные сложному и разнообразному миру книг. Отечественная проза осталась, в сущности, вне поля зрения {Зарубежной прозе пока повезло больше: в 1979 г. издательство "Книга" выпустило в свет составленный Р. Л. Рыбкиным сборник "Лучезарный феникс", в который вошли рассказы, памфлеты и эссе зарубежных писателей XIX-XX вв.; в 1980 г. - сборник "Корабли мысли" (сост. В. Е. Кунин), в котором собраны произведения английских и французских писателей, посвященные книге и библиофильству, начиная с XVI в.}. Этот пробел и должен, по возможности, восполнить сборник рассказов и очерков дореволюционных русских писателей "Очарованные книгой:". В него вошли рассказы, очерки, эссе, фрагменты романов русских писателей, посвященные книгам и читателям, букинистам и библиофилам. Главный критерий отбора - художественная и познавательная ценность произведений, а также стремление показать разнообразие жанров и направлений, тем и сюжетов в русской прозе, столь ярко и полно отразившей книжный мир читающей России. Отбирая тексты для сборника, составитель ориентировался преимущественно на законченные, цельные произведения, хорошо сознавая, что за пределами его останется огромнейший массив фрагментов, сцен и отдельных пассажей, которые можно обнаружить чуть ли не в каждом русском классическом романе XIX столетия, особенно в романах И. С. Тургенева, И. А. Гончарова, Ф. М. Достоевского, Н. С, Лескова. Однако, вырванные из контекста (по принципу хрестоматий), такие отрывки, как правило, дают слишком слабое представление о подлинных, психологически мотивированных читательских интересах и склонностях героев этих произведений (во всяком случае, без подробнейшего комментария публиковать их не имеет особого смысла). Впрочем, читатель найдет в нашем сборнике ряд исключений из этого правила (отрывки из произведений А. С. Пушкина, В. Ф. Одоевского, А. И. Герцена, Н. А. Некрасова, Ф. М. Достоевского, Г. И. Успенского, Д. Л. Мордовцева и др.)Фрагменты эти в известном смысле законченны, посвящены определенному "книжному сюжету" и являют собой или вставную новеллу, или, как в "Знамениях времени" Д. Л. Мордовцева, "роман в романе". Далеко не одинаков художественный уровень произведений, представленных в сборнике. Наряду с блистательной прозой А. С. Пушкина, А. И. Герцена, А. П. Чехова, И. А. Бунина читатель найдет в нем рассказы и очерки, принадлежащие писателям, которых не очень удачно принято называть "второстепенными". Однако именно они, пусть и в очерковой форме, запечатлели свежо и оригинально непосредственное бытование книги в самых различных слоях русского общества. Книга вызывала и вызывает чувство крайне сложное, с массой оттенков и полутонов: от слепого преклонения перед каждым печатным листом, о чем писал некогда Пушкин: "...самое глупое ругательство получает вес от волшебного влияния типографии. Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это напечатано!" (Полн, собр. соч. в 10ти т. М.; Л., 1949, т. VII, с. 190), от преклонения перед библиофильской "уникой", иногда не имеющей никаких иных достоинств, кроме своей чрезвычайной редкости, - до полнейшего отрицания какой бы то ни было ценности печатного слова. Меж этими полюсами - миллионы и миллионы читателей со своими вкусами и пристрастиями: А каждый читатель как тайна, Как в землю закопанный клад, Пусть самый последний, случайный, Всю жизнь промолчавший подряд. Анна Ахматова Раскрытию этой "тайны" посвящены многие произведения сборника. Интересны первые попытки русских писателей и журналистов XVIII в. осмыслить особенности чтения различных кругов общества того времени. Примечательна сатира "Каковы мои читатели" Н. И. Новикова. В ней представлена, говоря современным языком, "первая типология читателей" в отечественной литературе, которая, несомненно, вызовет интерес специалистов по библиопсихологии. Сочли мы необходимым включить в сборник блестящий памфлет А. Н. Радищева о цензуре, фрагменты из книг Н. И. Страхова и В. С. Березайского, писателей XVIII в., высмеивавших модное "чтиво" и поверхностное чтение. Название сборника соотносимо не со всеми рассказами и очерками. Иные персонажи, изображенные писателями, вовсе не "очарованы" книгой; скорее, они лишь более или менее искусно притворяются "очарованными" ею. Уже в сатирах XVIII в. на сцену выводится целая галерея "петиметров и кокеток", всевозможных "Несмыслов", "Нелеп", "Чужемыслов", малообразованных снобов, поверхностно усвоивших начатки французского языка и этикета. Сатира русских просветителей направлена против чтения "по моде", против богатых выскочек-псевдобиблиофилов, украшавших свои апартаменты собраниями никогда не читаемых книг (известны и такие курьезы, как, например, раскрашивание "под книги" дубовых панелей, создание книг-"муляжей" и т. п.). Им противопоставлен тип "идеального", с точки зрения просветителей, читателя: о нем мечтали Н. И. Новиков, а в начале XIX в. - Н. М. Карамзин и В. А. Жуковский. Если русская поэзия, посвященная книге, носит по преимуществу панегирический характер, то тональность прозы несколько иная: наряду с восхищением книгой и преклонением перед ней, явственно заметно и сатирическое направление. Великолепны образы "подневольных читателей" в трех рассказах А. П. Чехова: здесь и чиновник, читающий по принуждению капризного начальства ("Чтение"), и провинциальный "прогрессист", с которого под влиянием обстоятельств мгновенно слетает шелуха поверхностного либерализма и "любви" к книжному просвещению ("История одного торгового предприятия"); и городской мещанин, которого излечивает от книжных пристрастий кулак городового ("Умный дворник")... Рафинированные библиофилы, коллекционеры и крупные антикварии не очень часто привлекали внимание писателей. Русская литература, "удивительный феномен", по словам А. М. Горького, с ее пристальным и сочувственным вниманием к жизни "маленького человека", с наибольшей полнотой и силой запечатлела характер и круг чтения в демократических, "низовых" слоях общества. Драматически звучат рассказы о читателях из народа: "в трясинах растеряевского невежества" погибает мальчик Алифан, воистину "очарованный" книгой о капитане Куке ("Книга" Гл. Успенского); исполнен горечи и сострадания рассказ Леонида Андреева о труде писателя, типографских рабочих и судьбе "книжного мальчика" Мишки. Интересовали писателей колоритные фигуры мелких городских букинистов-разносчиков, так называемых "холодных букинистов". Им посвящены в нашем сборнике небольшие жанровые сценки, рассказы и очерки, часто печатавшиеся на страницах "физиологических сборников" 40-50-х гг. прошлого века. Изображая обыденную жизнь бедного петербургского люда, авторы таких альманахов, следуя гуманистической традиции сборника "Физиология Петербурга", составленного и изданного Н. А. Некрасовым, дают срезы городского быта. Почти в каждом из альманахов той поры на сцену выводится "холодный букинист" - чаще всего выходец из деревни, человек тертый и бывалый, не лишенный природной сметки, юмора и некоторого лукавства. Такой образ запечатлен и в русской поэзии. Наиболее примечательно стихотворение Н. А. Некрасова "Букинист и библиограф", посвященное очень популярному в литературных кругах 60-70-х гг. XIX в. бродячему букинисту Семену Андрееву, получившему шутливое прозвище "Гумбольдт". Этот книготорговец умеет "потрафить" покупателю, а при случае и надуть невежественного "любителя редкостев", посмеяться над ним. Он прекрасно разбирается в психологии своих заказчиков, поднаторел и в старых редких книгах, за которыми гоняются библиофилы или богатые жертвы моды, умеет подать товар лицом. Типы букинистов чрезвычайно разнообразны в этих "физиологических очерках": Меньше привлекали внимание писателей владельцы крупных книжных лавок и магазинов, издатели и типографы. В романе Н. А. Некрасова и А. Я. Панаевой "Три страны света" сатирически изображен книготорговец-коммерсант Кирпичов. Больше интересовал русских писателей причудливый мир библиофилов. Первые опыты библиофильской прозы относятся к 20-30-м гг. XIX в., когда появляются рассказы В. Ф. Одоевского, положившие начало этому жанру в отечественной литературе. В 50-х гг. в России заметно оживляется библиофильское движение. Крупнейшие библиофилы и библиографы (А. Н. Афанасьев, Е. И. Якушкин, П. А. Ефремов и др.) сплотились вокруг передового журнала "Библиографические записки". Близок был к этому кругу и выдающийся поэт-демократ М. Л. Михайлов, напечатавший на страницах журнала "Библиотека для чтения" три очерка под общим названием "Старые книги. Путешествие по старой русской библиотеке" (один из них включен в сборник), посвященные библиофилам. Надо сказать, что русским писателям было всегда чуждо слепое, безудержное преклонение перед "редкостями" и их собирателями. Они высмеивают теневые стороны дореволюционного библиофильства: погоню некоторых собирателей за пустячными "униками", их тщеславие, создание гигантских личных библиотек. В сборнике представлен и другой пласт русской "книжной прозы" - рассказы писателей о книгах, способствовавших формированию их личности (особенно о первых книгах детства). Эта тема звучит в произведениях А. И. Герцена, Д. Н. Мамина-Сибиряка, В. Г. Короленко, А. М. Горького. Самозабвенная страсть к чтению, пробудившаяся в детские годы, первые книги обладают магическим свойством, они в какой-то мере предопределяют путь писателя. Память о первых книгах сохраняется навсегда, они формируют "состав души", по выражению Н. В. Гоголя. Такие рассказы интересны не только в чисто биографическом отношении. В них ярко и точно изображен круг чтения определенной эпохи и социальной среды, показаны "типичные" книги времени. К этому циклу примыкают рассказы А. М. Горького (надо, впрочем, иметь в виду, что более полно он повествует о книгах детства и юности в автобиографической трилогии и рассказе "Как я учился писать", созданных уже в советское время и не включенных в настоящий сборник). В произведениях русских писателей затронуты самые разнообразные стороны книжного и читательского бытия. Миниатюрную "энциклопедию" книжной жизни России начала XX в. создал Леонид Андреев (рассказ "Книга"), а Иван Бунин в своем шедевре - "Грамматика любви" - поведал трогательную и печальную историю, один из главных героев которой - "крохотная, прелестно изданная почти сто лет тому назад" книжечка. Вполне понятно, что настоящий сборник не исчерпывает всего многообразия отечественной литературы. С одной стороны, сборник не мог вместить все материалы, известные составителю; с другой - из-за слабой библиографической оснащенности данной темы и неразработанности проблемы в целом, ряд произведений русских писателей XVIII - начала XX в., по всей вероятности, еще не выявлен. В особенности это относится к публикациям, затерянным на страницах отечественной периодической печати. Дальнейший поиск их, несомненно, обогатит наше представление об удивительном и разнообразном мире книг и книжников России. Объем сборника не позволил включить все книжные сюжеты русских писателей. Этот пробел будет восполнен в последующих изданиях. А. В. Блюм ^TXVIII - Н. И. НОВИКОВ, А.Н. РАДИЩЕВ, Н.И. СТРАХОВ, B.C. БЕРЕЗАЙСКИЙ^U ^TН.И.НОВИКОВ - КАКОВЫ МОИ ЧИТАТЕЛИ^U Зрелум хвалит хорошие сочинения, но оным не удивляется, ибо дуракам свойственно дивиться, а просвещенному Зрелуму и подобным ему разумным людям ничто удивительно быть не может; следовательно, их похвала лестнее всех похвал немысленных читателей. Несмысл хвалит Трутня для того, что слышал, как его хвалили в двух или трех домах. Завистлив хулит мой журнал; сие и не удивительно, ибо он все хулит, окроме своих сочинений. Безрассуд поносит меня за то, что в моих листах изображено состояние крестьян; ему и хвалить меня нельзя для того, что строгостию своею или, лучше сказать, зверством больше других утесняет ему подчиненных рабов. Зараза разумна, хороша, жива и весела, она читает мои листы и танцует. Миловида, при пленяющей всех красоте, одарена острым разумом. Она часто смеется описанным в Трутне портретам, и ей он нравится. Прелесте мои листы нравятся, а особливо те места, кои осмеивают женщин; сие доказывает, что она не делает того, что подвержено критике. Сия похвала лестна. Прекраса говорит, что Трутень был бы несравненный журнал, если бы не трогал женщин, ибо, говорит она, женские слабости всегда извинительны. Нелепа хвалит Трутня, а всего ей приятнее то, что он печатан со украшением. Разумная Постана, читая мои листы, рассуждает здраво и беспристрастно судит; она хвалит то только, что заслуживает похвалу, я сим доволен. Роза читает листок Трутня и говорит с своим любовником, следовательно, читает и не понимает. Ей ни хвалить, ни хулить невозможно. Нарциса читает мои листы, но рассуждать о них не имеет времени, ибо все ее мысли наполнены только ее красотою. Ветрен хулит мой журнал за тем, что все описания волокит и ветреных любовников берет на свой счет, а женские портреты ставит на счет своих любовниц. Влюбчив хулит Трутня и говорит, что сей журнал самый вздорный и недостойный чтения. Он и действительно его не читает, а хулит для того только, что две его любовницы бранят сие издание. Худой судья многое в Трутне хвалит, но не хвалит того, что написано на худых судей. Силен, сказывают, рассуждает здраво, когда не пьян, но как всякий день винные пары отягчают ему голову и затмевают рассудок, то ни хулы, ни похвалы от него вовеки не дождуся. Чужемысл хвалит и хулит всегда по чужому мнению, со всеми соглашается и противоречит только тем, о коих несправедливости его другие сильнее уверят. Он часто при чтении восхищается и тотчас, когда другие станут хулить, соглашается, что то худо; следовательно, он сам не чувствует. Ему все люди и все в свете вещи попеременно кажутся и добрыми и злыми. Чужемысл достоин сожаления, потому что лишен рассуждения. Но что ж делать? Родитель, его воспитывая, не положил в чего нимало основания к рассуждениям, и он так вырос. Своенрав иногда меня хвалит, а чаще бранит затем, что некоторые листы ему не нравятся; одни, говорит он, писаны очень вольно, а другие очень воздержно, словом, он почти всегда находит написанное не так, как бы ему хотелося. Виноват ли я, когда не так, как Своенрав, думаю? Ему не одни мои листы не нравятся, он иногда входит в политические дела и их критикует для того только, что не он их учредил. Своенраву многое не нравится, и он сам также многим не нравится. Самолюб недальнего разума, следовательно, и писать хорошо не может. Я ему читал свой журнал, он слушал, и лишь только я окончил, то начал мне рассказывать о своем сочинении; он наполнен о самом себе хорошими мыслями, следовательно, о других ему некогда и думать. Высокопар наполнен воображением о своей превыспренней учености. Взирает с презрением на всех писателей; по его мнению, он только один достоин всеобщей похвалы и что он давно уже заслужил бессмертную славу. Сие утверждают и все преданные ему животные, давшие клятвенное обещание превозносить до небес его пухлые сочинения. Высокопар хулит Трутня, не бравши в руки ни одного листа. Он со многими сочинениями так поступает, но что о нем и говорить? Его невозможно исправить и вывесть из заблуждений. Он вовеки будет думать, что во всем пространном свете он один здраво рассуждает, имеет высокие мысли и пишет разумно и прекрасно. Суевер златой век, в коем позволено всем мыслить, называет железным веком и утверждает, что сие означает скорое преставление света. Лицемер много в моих листах находит хорошего, но жалеет, что напечатаны некоторые сочинения, по его мнению, противу закона и что тем только Трутень и обезображен. Вертопрах читает мои листы, сидя перед туалетом. Он все книги почитает безделицами, не стоящими его внимания; как же ожидать мне, чтобы Трутень казался ему полезною книгою? Однако ж Трутень заставлял его смеяться. Он его почитает забавною книгою и для того его и покупает. Вертопрах, повертевши листки в руках и которые заслужат его благоволение, те кладет он на туалет, а прочие употребляет на завивание волос. Если же в котором покажется ему описан знакомого человека портрет, то такие листочки возит он с собою и рассказывает, что это на такого-то написано. Вертопрах сие делает для того, что любит на счет других посмеяться, и для того только и приклепывает, а издатель за сие страдает. Злорад, читая мои листы, всегда меня ругает за то, что будто я однажды списал его портрет и напечатал. Злорад сей, человек весьма злобный, не знает человечества, груб, жесток, горд пред своими подчиненными и низок до подлости пред начальниками своими. Он на всех злостию дышит и называет скотами помещиков, кои слуг своих и крестьян не считают скотами, но поступают с ними со всяким милосердием и кротостию, а я назову тех скотами, которые Злорада назовут человеком, ибо между им и скотом гораздо более сходства, нежели между скотом и крестьянином. По его мнению, и скоты и крестьяне равно сотворены для удовольствования наших страстей. Злорад и теперь еще меня бранить начинает, но пусть не бранит, меня это не трогает, я похвалы его не требую. Скудоум читает мои листы с великою жадностию и удивляется остроте моего разума. Но что ж ему нравится? То, чего он не понимает или что и мне самому не нравится. Его похвалу я почитаю хулою. Господа читатели, вы знаете, много ли у нас таких благосклонных, как Скудоум, читателей. Я мог бы еще десять листов наполнить описанием моих читателей, но сие оставляю, а скажу только то, сколько у меня читателей, столько и разных мнений о моем издании. И так, может ли многим людям, разные вкусы имеющим, угодить один человек? сие оставляю на ваше решение; в дополнение к сему скажу, что целые восемь месяцев слушал я похвалу и хулу весьма беспристрастно. Намерение мое при издании сего журнала было то, чтобы угодить вам, любезные читатели, сколько возможно. Если я в сем успел и сделал хотя некоторому из вас числу угодность, то довольно награжденным себя почту за труд мой. Мое самолюбие не так велико, чтобы сими безделками льстился заслужить бессмертную славу. Нет, я уверен, что сие оставлено к чести нашего века прославившимся в России писателям г. Сумарокову и по нем г. Ломоносову, их сочинениям потомки наши удивляться будут. Притчи г. Сумарокова, как ныне беспримерны, так и у потомков наших останутся неподражаемыми, а Трутень и прочие подобные же ему безделки ныне есть и впредь останутся безделками ж. 1769 г. ^TА.Н. РАДИЩЕВ - ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА В МОСКВУ^U ИЗ ГЛАВЫ "ТОРЖОК"  Здесь, на почтовом дворе, встречен я был человеком, отправляющимся в Петербург на скитание прошения. Сие состояло в снискании дозволения завести в сем городе свободное книгопечатание. Я ему говорил, что на сие дозволения не нужно, ибо свобода на то дана всем. Но он хотел свободы в ценсуре, и вот его о том размышления. Типографии у нас всем иметь дозволено; и время то прошло, в которое боялися поступаться оным дозволением частным людям: и для того, что в вольных типографиях ложные могут печатаны быть пропуски, удерживались от общего добра и полезного установления. Теперь свободно иметь всякому орудие печатания, но то, что печатать можно, состоит под опекою. Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, от чего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребенок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте будет каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дядьки не ступит, без опекуна не может править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия ее пагубнее. "..." "..." Правительство, дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но, паче еще дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило ценсуру или присмотр за изданиями управе благочиния. Долг же ее в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия ценсура есть лишняя. Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума; запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великого. Пример в малости. В управу благочиния принесен для утверждения перевод романа. Переводчик, следуя автору, говоря о любви, назвал ее лукавым богом. Мундирный ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: "неприлично божество называть лукавым". Кто чего не разумеет, тот в то да не мешается. Если хочешь благорастворенного воздуха, удали от себя коптильню; если хочешь света, удали затмевание; если хочешь, чтобы дитя не было застенчиво, то выгони лозу из училища. В доме, где плети и батожье в моде, там служители пьяницы, воры и того еще хуже {Такого же роду ценсор не дозволял, сказывают, печатать те сочинения, где упоминалось о боге, говоря: я с ним дела никакого не имею. Если в каком-либо сочинении порочили народные нравы того или другого государства, он недозволенным сие почитал, говоря: Россия имеет тракт дружбы с ним. Если упоминалося где о князе или графе, того не дозволял он печатать, говоря: сие есть личность, ибо у нас есть князья и графы между знатными особами.}. Пускай печатают все, кому что на ум ни взойдет. Кто себя в печати найдет обиженным, тому да дастся суд по форме. Я говорю не смехом. Слова не всегда суть деяния, размышления же не преступления. Се правила Наказа о новом уложении. Но брань на словах и в печати всегда брань. В законе никого бранить не велено, и всякому свобода есть жаловаться. Но если кто про кого скажет правду, бранью ли то почитать, того в законе нет. Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? Не токмо не может быть вреда, но польза; от первого до последнего, от малого до великого, от царя до последнейшего гражданина. Обыкновенные правила ценсуры суть: подчеркивать, марать, не дозволять, драть, жечь все то, что противно естественной религии и откровению, все то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей. Рассмотрим сие подробно "..." запрещая вольное книгопечатание, робкие правители не богохуления боятся, но боятся сами иметь порицателей. Кто в часы безумия не щадит бога, тот в часы памяти и рассудка не пощадит незаконной власти. "..." Для того-то вольность мыслей правительствам страшна. До внутренности потрясенный вольнодумец прострет дерзкую, но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвет ее личину и покров и обнажит ее состав. Всяк узрит бренные его ноги, всяк возвратит к себе данную ему подпору, сила возвратится к источнику, истукан падет. Но если власть не на тумане мнений восседает, если престол ее на искренности и истинной любви общего блага возник, - не утвердится ли паче, когда основание его будет явно, не возлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. Прочному и твердому зданию - довольно его собственного основания; в опорах и контрфорсахему нужды нет. Если позыбнется оно от ветхости, тогда только побочные тверди ему нужны."..." "..." Заключу сим: ценсура печатаемого принадлежит обществу, оно - дает сочинителю венец или употребит листы на обвертки. Равно как ободрение феатральному сочинению дает публика, а не директор феатра, _так и выпускаемому "мир сочинению ценсор ни славы даст, ни бесславия. - Завеса поднялась, взоры всех устремились к действованию; нравится - плещут, не нравится - стучат и свищут, - Оставь глупое на волю суждения общего; оно тысящу найдет ценсоров. Наистрожайшая полиция; не возможет так запретить дряни мыслей, как негодующая на нее публика. Один раз им воньмут, потом умрут они и не воскреснут вовеки. Но если мы признали бесполезность; ценсуры или паче ее вред в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания. Доказательства сему, кажется, не нужны. Если свободно всякому мыслить, и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то естественно, что все, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет; велико, истина не затмится. Не дерзнут правители народов удалиться от стези правды и убоятся, ибо пути их, злость и ухищрение обнажатся. Вострепещет судия, подписывая неправедный приговор, и его раздерет. Устыдится власть имеющий употреблять ее на удовлетворение только своих прихотей. Тайный грабеж назовется грабежом, прикрытое убийство - убийством. Убоятся все злые строгого взора истины, Спокойствие будет действительное... Ныне поверхность только гладка, но ил, на дне лежащий, мутится и тмит прозрачность вод. "..." 1789 г. Н.И.СТРАХОВ - БИБЛИОТЕКА ДЕВИЦ И МУЖЧИН По принятии к себе в дом учителей и учительниц по немедленном окончании всех модных наук и знаний, возьмите в руки претолстый реестр книгам и нужные из оных отметьте явственнее красным карандашом. Выбирайте книги по заглавию, а не по содержанию. "..." Сколько можно старайтесь не покупать нижеследующих бесполезных и пустых книг: о добродетели, потому что все повествования о сем почитаются ныне наряду с тысяча одной ночью; о сердце, для того, что по новой Анатомии не находится оного в теле щеголей и щеголих; о благонравии, потому что всякий, мечтательно поставляя оное собственным свойством его, не почитает нужным читать истинных об оном предписаний; о совести, потому что не только книги о ней, но и сама она для многих ныне не нужна; о истинной дружбе, для того, что оное есть заплесневелое и из употребления вышедшее свойство души; о благоупотреблении времени, потому что праздность есть главнейшим правилом благоурожденных людей; и вообще не покупайте тех книг, которые содержат о том, что не есть модно и известно между большим светом; ибо все то, что не модно, разумеется под общим названием: fadaises {Fadaise - нелепость, вздор (франц.).}. Дабы быть знающим в философии, накупите песен, а для сведения о истории наполните шкафы сказками. Для изучения физики купите доселе изданные фокусы- покусы. Руководством к благонравию и добродетели изберите разные песенные и развратные сочинения иностранных бумагомаров. Родители должны предоставить деткам полную волю в составлении таковых библиотек, а на перевод вздорохранилищ. "..." Таковые нынешних благоразумных родителей затеи не под стать старичкам, которые знают, что детям их жить не с книгами, а с их денежками и деревеньками. "..." Пусть таковыми затеями занимаются нынешние благоразумные родители. Пусть они знают содержание книг от доски до доски. Пусть они вникают в самые тончайшие мысли писателей. "..." Пускай делаются они в рассуждении чад своих стражами, которые охраняют сердце и дух от поражения и нашествия утонченных пороков, хитрых обольщений и пагубных развратств и заблуждений! Оставьте, любезные старички, таковые вздоры. Не можно вам получить в сем желаемого успеха, поелику, в рассуждении сей тончайшей части воспитания, многие из вас сами суть только что состарившиеся младенцы. ^TВ. С. БЕРЕЗАЙСКИЙ - ЛЮБОВЕД К СЛОВОХОТУ^U ИЗ СБОРНИКА "АНЕКДОТЫ ДРЕВНИХ ПОШЕХОНЦЕВ" Друг мой! Кажется, ныне у нас люди стали очень просвещенны. Ты сам припомнишь, что за весьма немного пред сим лет торговать книгами у купечествующих не почиталось торгом. Если ими и перебивались некоторые частные люди, то без всякой коммерческой дальновидности; и где же? - Стыдно сказать, в толкучем, вместе с железными обломками, наряду с подовыми, на рогожках, или на тех самых ларях, в кои на день цепных собак запирали; так что и подойти бывало страшно. Да какие же и книги были? Коли не сплошь, то большею частию, разница иноземщина - старь - запачканные - ну сущий дрязг - иная без начала, другая без конца, третья без того и другого, у четвертой брюхо, как ножом, выпорото; словом, всякая всячина, лишь бы лавошнику попалась посходнее, коли не на то, так на другое. И г-да купечествующие, имея в виду какой-нибудь главный промысел, на продажу книг глядели сквозь пальцы. Не говоря уже о другом; блинами, кислыми щами и другими сим подобными мелочами торговать они считали для себя выгоднее, нежели сею душевною пищею. Однако я их в этом не виню; ибо они, может быть, имели на то свои причины. Но ныне, благодаря умудрению и деятельности ума человеческого, какое различие! Одна только книжная вывеска - так любо глядеть. А в самую лавку войдешь, словно в какой модный магазин; не вышел бы - какая чистота, какой порядок - есть на что полюбоваться, и из чего выбрать для провождения с пользою времени. Одних сочинительских имен напечатана в Москве целая книга, да и то еще только опыт; а сколько переводов, и говорить нечего. Судить об них не наше дело. Довольно, что публика узнала вкус в чтении - истина сия из того явствует, что все от великого до малого стараются заводить библиотеки и учебные кабинеты, или, по крайней мере, определяют для оных место. 1798 г. ^TПЕРВАЯ ПОЛОВИНА XIX ВЕКА^U Н.М. КАРАМЗИН, В. А. ЖУКОВСКИЙ П. Л. ЯКОВЛЕВ А.С. ПУШКИН В.Ф. ОДОЕВСКИЙ А.И. ГЕРЦЕН Н:Д. ИВАНЧИН ПИСАРЕВ П.В.ЕФЕБОВСКИЙ ^TН. М. КАРАМЗИН - ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЮ^U Искренно скажу тебе, что я обрадовался намерению твоему издавать журнал для России в такое время, когда сердца наши, под кротким и благодетельным правлением юного монарха, покойны и веселы; когда вся Европа, наскучив беспорядками и кровопролитием, заключает мир, который, по всем вероятностям, будет тверд и продолжителен; когда науки и художества в быстрых успехах своих обещают себе еще более успехов; когда таланты в свободной тишине и на досуге могут заниматься всеми полезными и милыми для души предметами; когда литература, по настоящему расположению умов, более нежели когда-нибудь должна иметь влияние на нравы и счастие. Уже прошли те блаженные и вечной памяти достойные времена, когда чтение книг было исключительным правом некоторых людей; уже деятельный разум во всех состояниях, во всех землях чувствует нужду в познаниях и требует новых, лучших идей. Уже все монархи в Европе считают за долг и славу быть покровителями учения. Министры стараются слогом своим угождать вкусу просвещенных людей. Придворный хочет слыть любителем литературы; судья читает и стыдится прежнего непонятного языка Фемиды; молодой светский человек желает иметь знания, чтобы говорить с приятностию в обществе и даже при случае философствовать. Нежное сердце милых красавиц находит в книгах ту чувствительность, те пылкие страсти, которых напрасно ищет оно в обожателях; матери читают, чтобы исполнить тем лучше священный долг свой - и семейство провинциального дворянина сокращает для себя осенние вечера чтением какого-нибудь нового романа. Одним словом, если вкус к литературе может быть назван модою, то она теперь общая и главная в Европе. Чтобы увериться в этой истине, надобно только счесть типографии и книжные лавки в Европе. Отечество наше не будет исключением. Спроси у московских книгопродавцев - и ты узнаешь, что с некоторого времени торговля их беспрестанно возрастает и что хорошее сочинение кажется им теперь золотом. Я живу на границе Азии, за степями отдаленными, и почти всякий месяц угощаю у себя новых рапсодов, которые ездят по свету с драгоценностями русской литературы и продают множество книг сельским нашим дворянам. Доказательство, что и в России охота к чтению распространяется и что люди узнали эту новую потребность души, прежде неизвестную. Жаль только, что недостает таланта и вкуса в артистах нашей словесности, которых перо по большей части весьма незаманчиво и которые нередко во зло употребляют любопытство читателей! А в России литература может быть еще полезнее, нежели в других землях: чувство в нас новее и свежее; изящное тем сильнее действует на сердце и тем более плодов приносит. Сколь благородно, сколь утешительно помогать нравственному образованию такого великого и сильного народа, как российский; развивать идеи, указывать новые красоты в жизни, питать душу моральными удовольствиями и сливать ее в сладких чувствах со благом других людей! Итак, я воображаю себе великий предмет для словесности, один достойный талантов. Сколько раз, читая любопытные европейские журналы, в которых теперь, так сказать, все лучшие авторские умы на сцене, желал я внутренно, чтобы какой-нибудь русский писатель вздумал и мог выбирать приятнейшее из сих иностранных цветников и пересаживать на землю отечественную! Сочинять журнал одному трудно и невозможно; достоинство его состоит в разнообразии, которого один талант (не исключая даже и Вольтерова) никогда не имел. Но разнообразие приятно хорошим выбором; а хороший выбор иностранных сочинений требует еще хорошего перевода. Надобно, чтобы пересаженный цветок не лишился красоты и свежести своей. Ты как будто бы угадал мое желание и как будто бы нарочно для меня взялся исполнить его. Следовательно, я должен быть благодарен и не могу уже с цинической грубостию спросить: "Господин журналист! Можешь ли ты удовлетворить всем требованиям вкуса?" Но между тем благодарность не мешает подать тебе дружеский совет в рассуждении обещаемой тобою критики. А именно: советую тебе быть не столько осторожным, сколько человеколюбивым. Для истинной пользы искусства артист может презирать некоторые личные неприятности, которые бывают для него следствием искреннего суждения и оскорбленного самолюбия людей; но точно ли критика научает писать? Не гораздо ли сильнее действуют образцы и примеры? И не везде ли таланты предшествовали ученому, строгому суду? La critique est aisee, et l'art est difficile {Критика легка, искусство трудно (франц.).}! Пиши, кто умеет писать хорошо: вот самая лучшая критика на дурные книги! - С другой стороны, вообрази бедного автора, может быть добродушного и чувствительного, которого новый Фрерон убивает одним словом! Вообрази тоску его самолюбия, бессонные ночи, бледное лицо!.. Не знаю, как другие думают; а мне не хотелось бы огорчить человека даже и за "Милорда Георга" {Может быть, глупейший из русских романов. - Примеч. Н. М. Карамзина.}, пять или шесть раз напечатанного. Глупая книга есть небольшое зло в свете. У нас же так мало авторов, что не стоит труда и пугать их. - Но если выйдет нечто изрядное, для чего не похвалить? Самая умеренная похвала бывает часто великим ободрением для юного таланта. - Таковы мои правила! Поздравляю тебя с новым титлом политика; надеюсь только, что эта часть журнала, ко счастию Европы, будет не весьма богата и любопытна. Что для кисти Вернетовой буря, то для политика гибель и бедствие государств. Народ бежит слушать его, когда он, сидя на своем трезубце, описывает раздоры властей, движения войска, громы сражений и стон миллионов; но когда громы умолкнут, все помирятся и все затихнет; тогда народ, сказав: "Finita e la commedia!" {Комедия окончена (итал.).}, идет домой, и журналист остается один с листами своими! 1802 г. О КНИЖНОЙ ТОРГОВЛЕ И ЛЮБВИ К ЧТЕНИЮ В РОССИИ За 25 лет перед сим были в Москве две книжные лавки, которые не продавали в год ни на 10 тысяч рублей. Теперь их 20, и все вместе выручают они ежегодно около 200 000 рублей. Сколько же в России прибавилось любителей чтения? Это приятно всякому, кто желает успехов разума и знает, что любовь ко чтению всего более им способствует. Господин Новиков был в Москве главным распространителем книжной торговли. Взяв на откуп университетскую типографию, он умножил механические способы книгопечатания, отдавал переводить книги, завел лавки в других городах, всячески старался приохотить публику ко чтению, угадывал общий вкус и не забывал частного. Он торговал книгами, как богатый голландский или английский купец торгует произведениями всех земель: то есть с умом, с догадкою, с дальновидным соображением. Прежде расходилось московских газет не более 600 экземпляров; г. Новиков сделал их гораздо богатее содержанием, прибавил к политическим разные другие статьи, и, наконец, выдавал при ведомостях безденежно "Детское чтение", которое новостию своего предмета и разнообразием материи, несмотря на ученический перевод многих пиес, нравилось публике. Число пренумерантов ежегодно умножалось и лет через десять дошло до 4000. С 1797 году газеты сделались важны для России высочайшими императорскими приказами и другими государственными известиями, в них вносимыми; и теперь расходится московских около 6000: без сомнения, еще мало, когда мы вообразим величие империи, но много в сравнении с прежним расходом; и едва ли в какой-нибудь земле число так скоро возрастало, как в России. Правда, что еще многие дворяне и даже в хорошем состоянии не берут газет; но зато купцы, мещане любят уже читать их. Самые бедные люди подписываются, и самые безграмотные желают знать, что пишут из чужих земель! Одному моему знакомцу случилось видеть несколько пирожников, которые, окружив чтеца, с великим вниманием слушали описание сражения между австрийцами и французами. Он спросил и узнал, что пятеро из них складываются и берут московские газеты, хотя четверо не знают грамоте; но пятый разбирает буквы, а другие слушают. Наша книжная торговля не может еще равняться с немецкою, французскою или английскою; но чего нельзя ожидать от времени, судя по ежегодным успехам ее? Уже почти во всех губернских городах есть книжные лавки; на всякую ярманку, вместе с другими товарами, привозят и богатства нашей литературы. Так, например, сельские дворянки на Макарьевской ярманке запасаются не только чепцами, но и книгами. Прежде торгаши езжали по деревням с лентами и перстнями: ныне ездят они с ученым товаром, и хотя по большей части сами не умеют читать, но, желая прельстить охотников, рассказывают содержание романов и комедий, правда, по-своему и весьма забавно. Я знаю дворян, которые имеют ежегодного дохода не более 500 рублей, но собирают, по их словам, библиотечки, радуются ими и, между тем как мы бросаем куда попало богатое издание Вольтера, Бюффона, они не дадут упасть пылинке на самого "Мирамонда"; читают каждую книгу несколько раз и перечитывают с новым удовольствием. Любопытный пожелает, может быть, знать, какого роду книги у нас более всего расходятся? Я спрашивал о этом у многих книгопродавцев, и все, не задумавшись, отвечали: "Романы!" Не мудрено: сей род сочинений, без сомнения, пленителен для большей части публики, занимая сердце и воображение, представляя картину света и подобных нам людей в любопытных положениях, изображая сильнейшую и притом самую обыкновенную страсть в ее разнообразных действиях. Не всякий может философствовать или ставить себя на месте героев истории; но всякий любит, любил или хотел любить и находит в романическом герое самого себя. Читателю кажется, что автор говорит ему языком собственного его сердца; в одном романе питает надежду, в другом - приятное воспоминание. В сем роде у нас, как известно, гораздо более переводов, нежели сочинений, и, следственно, иностранные авторы перебивают славу у русских. Теперь в страшной моде Коцебу - и как некогда парижские книгопродавцы требовали "Персидских писем" от всякого сочинителя, так наши книгопродавцы требуют от переводчиков и самых авторов Коцебу, одного Коцебу!! Роман, сказка, хорошая или дурная - все одно, если на титуле имя славного Коцебу! Не знаю, как другие, а я радуюсь, лишь бы только читали! И романы, самые посредственные, - даже без всякого таланта писанные, способствуют некоторым образом просвещению. Кто пленяется "Никанором, злосчастным дворянином", тот на лестнице умственного образования стоит еще ниже его автора, и хорошо делает, что читает сей роман: ибо, без всякого сомнения, чему-нибудь научается в мыслях или в их выражении. Как скоро между автором и читателем велико расстояние, то первый не может сильно действовать на последнего, как бы он умен ни был. Надобно всякому что-нибудь поближе: одному Жан-Жака, другому Никанора. Как вкус физический вообще уведомляет нас о согласии пищи с нашею потребностию, так вкус нравственный открывает человеку верную аналогию предмета с его душою; но сия душа может возвыситься постепенно - и кто начинает "Злосчастным дворянином", нередко доходит до Грандисона. Всякое приятное чтение имеет влияние на разум, без которого ни сердце не чувствует, ни воображение не представляет. В самых дурных романах есть уже некоторая логика и риторика: кто их читает, будет говорить лучше и связнее совершенного невежды, который в жизнь свою не раскрывал книги. К тому же нынешние романы богаты всякого рода познаниями. Автор, вздумав написать три или четыре тома, прибегает ко всем способам занять их и даже ко всем наукам: то описывает какой-нибудь американский остров, истощая Бишинга; то изъясняет свойство тамошних растений, справляясь с Бомаром; таким образом, читатель узнает и географию и натуральную историю; и я уверен, что скоро в каком-нибудь немецком романе новая планета Пиацци будет описана еще обстоятельнее, нежели в "Петербургских ведомостях"! Напрасно думают, что романы могут быть вредны для сердца: все они представляют обыкновенно славу добродетели или нравоучительное следствие. Правда, что некоторые характеры в Них бывают вместе и приманчивы и порочны; но чем же они приманчивы? некоторыми добрыми свойствами, которыми автор закрасил их черноту: следственно, добро и в самом зле торжествует. Нравственная природа наша такова, что не угодишь сердцу изображением дурных людей и не сделаешь их никогда его любимцами. Какие романы более всех нравятся? Обыкновенно чувствительные: слезы, проливаемые читателями, текут всегда от любви к добру и питают ее. Нет, нет! Дурные люди и романов не читают. Жестокая душа их не принимает кротких впечатлений любви и не может заниматься судьбою нежности. Гнусный корыстолюбец, эгоист найдет ли себя в прелестном романическом герое? А что ему нужды до других? Неоспоримо то, что романы делают и сердце и воображение... романическими: какая беда? Тем лучше в некотором смысле для нас, жителей холодного и железного севера! Без сомнения, не романические сердца причиною того зла на свете, на которое везде слышим жалобы, но грубые и холодные, то есть совсем им противоположные! Романическое сердце огорчает себя более, нежели других; но зато оно любит свои огорчения и не отдаст их за самые удовольствия эгоистов. Одним словом, хорошо, что наша публика и романы читает! 1802 г. ^TВ.А.ЖУКОВСКИЙ - ПИСЬМО ИЗ УЕЗДА К ИЗДАТЕЛЮ^U Поздравляю тебя, любезный друг, с новою должностию журналиста. Наши провинциалы обрадовались, когда услышали от меня, что ты готовишься быть издателем Вестница Европы; все предсказывают тебе успех; один угрюмый, молчаливый Стародум качает головой и говорит: молодой человек, молодой человек; подумал ли, за какое дело берется; шутка ли выдавать журнал. Ты знаешь Стародума - чудак, которого мнение редко согласно с общим, который молчит, когда другие кричат, и хмурится, когда другие смеются; он никогда не спорит, никогда не вмешивается в общий разговор, но слушает и замечает; говорит мало и отрывисто, когда материя для него не привлекательна; красноречиво и с жаром, когда находит в ней приятность. Вчера Стародум и некоторые из общих наших приятелей провели у меня вечер, ужинали, пили за твое здоровье, за столом рассуждали о Вестнике и журналах, шумели, спорили; Стародум по обыкновению своему сидел спокойно, на все вопросы отвечал: да, нет, кажется, может быть. Наконец спорщики унялись; разговор сделался порядочнее и тише; тут оживился безмолвный гений моего Стародума: он начал говорить - сильно и с живостию, литература его любимая материя. Мало-помалу все замолчали, слушали; я не проронил ни одного слова и записал для тебя, что слышал. - Друзья мои, - говорил Стародум, - желаю искренно приятелю нашему успехов; не хочу их предсказывать, опасаясь прослыть худым пророком, но буду радоваться им от доброго сердца; люблю словесность, и русскую особенно: в этом случае не стыжусь пристрастия. Всякая хорошая русская книга есть для меня сокровище. Я подписывался и буду подписываться на все русские журналы. Некоторые читаю, другие просматриваю, а на другие только смотрю, поставляя излишним искать в них хорошего содержания. До сих пор Вестник Европы, скажу искренно, был моим любимым русским журналом: что будет вперед, не знаю: помоги Бог нашему общему приятелю. Русские - говорю только о тех, которые не знают иностранных языков и следственно должны ограничить себя одною отечественною литературою, - любят читать; но если судить по выбору чтения и тем книгам, которые, предпочтительно пред другими, печатаются в наших типографиях, читают единственно для рассеяния; подумаешь, что книгою обороняются от нападений скуки. Раскройте Московские Ведомости! о чем гремят книгопродавцы в витийственных своих прокламациях? О романах ужасных, забавных, чувствительных, сатирических, моральных, и прочее и прочее. Что покупают охотнее посетители Никольской улицы в Москве? Романы. В чем состоит достоинство этих прославленных романов? Всегда почти в одном великолепном названии, которым обманывают любопытство. Какая от них польза? Решительно никакой: занятие без внимания, пустая пища для ума, несколько минут, проведенных в забвении самого себя, без скуки и деятельности, совершенно потерянных для будущего. То ли называется, государи мои, чтением? Нет, такая привычка занимать рассудок пустыми безделками более мешает, нежели способствует образованию - и удивительно ли, что романы в такой у нас моде? Покуда чтение будет казаться одним посторонним делом, которое позволено пренебрегать; пока не будем уверены, что оно принадлежит к одним из важнейших и самых привлекательных обязанностей образованного человека, по тех пор не можем ожидать от него никакой существенной пользы, и романы - самые нелепые - будут стоять на первой полке в библиотеке русского читателя. Пускай воспитание переменит понятия о чтении; пускай оно скажет просвещенному юноше: обращение с книгою приготовляет к обращению с людьми - и то и другое равно необходимы; в обществе мертвых друзей становишься достойнее живых- то и другое требует строгого выбора. Каждый день несколько часов посвяти уединенной беседе с книгою и самим собою; читать не есть забываться, не есть избавлять себя от тяжкого времени, но в тишине и на свободе пользоваться благороднейшею частию существа своего - мыслию; в сии торжественные минуты уединения и умственной деятельности ты возвышаешься духом, рассудок твой озаряется, сердце приобретает свободу, благородство и смелость; самые горести в нем утихают. Читать с такою целию - действовать в уединении с самим собою для того, чтобы научить себя действовать в обществе с другими, есть совершенствоваться, стремиться к тому высокому предмету, который назначен для тебя творцом, час от часу более привязываться ко всему доброму и прекрасному. О, друзья мои, как далеко от такой благородной деятельности духа сие ничтожное, унизительное рассеяние, которое обыкновенно мы называем чтением книг. "..." 1808 г. ^TРАЗНОСЧИК КНИГ И СОЧИНИТЕЛЬ^U - Какие, братец, у тебя книги. - Всякие есть; каких угодно? - А например? - Романы, истории, драмы, комедии, оперы, журналы - да всех названий и не перескажешь; одним словом, сударь: всякой дряни довольно. - Как же ты свой товар, который тебе хвалить должно, называешь дрянью? - Да что, сударь, я ведь по неволе этими дрязгами занимаюсь. - Почему? - Да батюшка выучил меня сначала сапожному ремеслу - и я было зачал шить сапоги, башмаки, туфли... - А кто твой отец? - Торопецкой мещанин. Да вдруг какой-то книжник сбил отца с толку; втемяшил ему в голову, что сапоги шить стыдно: гораздо-де будет важнее, если сын твой станет обращаться в книжном торгу; он тут научится из книг разным вымыслам. Да взглянь-ко! - сказал он отцу моему, какой у меня огромный домино! Теперь и я, сударь, служа у него два года, вижу, что у кого много денег, тому везде хорошо жить. - Ты, мой друг, в большом заблуждении. Этот книгопродавец, сколько я могу понять из твоих слов, должен быть человек неглупый. Из ничего нажить много значит быть умным человеком. Я и сам женился чрезвычайно выгодно на богатой девице. Хочешь знать, как это сделалось? Изволь, я откровенен, скажу: когда блестящие комедии мои появились на театре, когда начал я составлять великолепный план моего журнала, тогда у многих девиц в городе зашевелились сердца; все они удивлялись моему уму, моим способностям, не давали мне проходу; а я - я смотрел на них равнодушно и, наконец, из сожаления бросил взгляд на ту, которую называю теперь моею женою, а она, из благодарности, принесла мне двадцать тысяч доходу. О, мой друг! просвещение есть редкая черта нравственного мира! - (Разносчик книг в сторону). Барин-то, видно, не в полном уме. - Какие же у тебя, мой друг, журналы? - Да разные есть; и больше всех надоел мне какой-то... (Показывает). - А! У тебя есть этот журнал? - Как же, сударь; чтобы его провал взял! Ношу, ношу - с рук нейдет! - Молчи! Не смей осуждать такие творения, которые делают честь даже всей нации. В нем все прекрасно, неоцененно! А особливо суждения мои о театре. О! они показывают, до какой степени совершенства достиг я в этом предмете. Лишь появилась первая пиэса моя на театре, и бедный, жалкий Фонвизин - убит; а прочие и не суйся! Правда, что невежи, тебе подобные, бранили меня в одном журнале, да это ничего! Эти господчики все хвастают, что они учились в университетах, там, сям: а я нигде и ничему не учился, но природа, мать Гениев, так сказать, сделала из меня осьмое чудо. Пишу обо всех предметах - и все прекрасно, превосходно, неподражаемо!!! Послушай, братец, я тебя прощаю за твое невежество. Что я говорю? Этого мало, ты будешь моим приятелем, другом! Ты будешь всем... Вот тебе деньги, только послушай. Старайся везде и всячески хвалить мой журнал, и нет ли у тебя комедий моих? Ведь ты теперь мою знаешь? - (Разносчик, почесывая голову). Есть, сударь. - Хвали их (дает еще денег). Вот тебе и за них. То уж, нечего, прекрасные. Ну, вот видишь ли?.. И так мало-помалу ты образуешься и сделаешься тем же, чем и я. - (Разносчик в сторону). Упаси Господи! - Прощай, мой друг, прощай. - Прощайте, сударь. (Разносчик один). Ну не мудрено, что у моего хозяина огромный дом; видно, ему много таких умников попадалось. РАЗНОСЧИЦА КАЛЕНДАРЕЙ И ЖУРНАЛОВ - Календари, барин, новые! - Объявления - газеты... - А что, чай, нового в твоем календаре, кроме заглавного листочка на 1817 год! - Сам посмотри, родной; я не грамотница. - Постой, дай очки надеть! ба, да что это! Уж не из Брюсова ли календаря выхвачено? Разносчица календарей и журналов - А что такое, родной? Прочти, пожалуйста, вслух. Про этого Брюсова говорят: великий-де чернокнижник и угадник! - Изволь, матушка. Гм!.. гм!.. "В полночь на 1-е генваря, за один миг перед тем, как часовой колокол пробьет 12-ть, дряхлой 1816 год по двенадцатимесячном царствовании вдруг обомрет и ринется в бездну вечности, к своим предкам, которых там не одна тысяча. Единочадный сын его, 1817 год, по праву наследства, мгновенно вступит на престол. От развозимых и принимаемых поздравлений с новым годом вскружатся головы жителей просвещенных держав. Застучат модники по улицам всеми своими достоинствами на четырех колесах, а хорошего тона особы обоего пола, нарядив своих камердинеров и горничных девушек, посадят вместо себя в кареты и велят развозить имена свои, чисто и ясно отпечатанные на разнокалиберных бумажках. Никто не найдется думать о чем-либо ином, кроме нового года; никому и в голову не войдет, что с кончиною старого уносится в вечность часть собственной жизни каждого!.." - Экой чернокнижник! Вот так и метит не в бровь, а в глаз! - "Новый царь, как законный наследник имения покойного 1816 года, обратит тотчас все свое внимание на сию часть. - Но увы! покойный не зарывал, опричь людей, ничего в землю. Все его имение рассеяно или растрачено по судебным местам, модным магазинам, откупам и... и... и..." Экая беда! печать-то мелка, не скоро разберешь... а это что еще у тебя? - Инвалид, мой родной, да Сын Отечества. - Знакомые люди! что-то они поговаривают? Взять было домой прочесть. Разносчица календарей и журналов - Что, батюшка, говорят, будто наши идут в Туречину. - Пустяки! - То-то, родной. Вот уж три года нет от моего грамотки. - А где твой муж? - Погонщиком в Могилеве. - Присылает ли от себя что? - Малое дело, батюшка. Да и где взять солдатушке? Спасибо, что с меня не требует. Кажись, и сыт, и одет! А вот я, родной, ношу календари да газеты; еще кой-какой мелочью перебиваюсь. АН слава те господи! На хлеб все-таки достану. - Что ж тебе дать за листочек? - Что пожалуешь, родной; только не обидь. - Вот те полтина серебра. Твой товар все-таки стоит денег. Бывает и то в мире, что иным дают сами сочинители деньги, только возьми-де да прочитай их сочинение... Куда, голубушка! Вот как от чумы бегут. Придется и кому самому у себя раскупать свои книги... Ну, да тебе до этого дела нет. Ступай себе с богом! 1817 г. ^TП. Л. ЯКОВЛЕВ - КНИЖНАЯ ЛАВКА^U ИЗ КНИГИ ОЧЕРКОВ "ЧУВСТВИТЕЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПО НЕВСКОМУ ПРОСПЕКТУ" Книжная лавка! Посидим в ней часа два - нигде нельзя лучше провести время; сюда заходят любители чтения, сюда заходят... авторы! Войдем. Выберем какую-нибудь книжку - почитаем и послушаем! Вхожу. Лавка наполнена народом; хозяин ласковый, учтивый, с улыбкой показывает требуемые книги, кланяется и спешит удовлетворить других покупателей. Дошла очередь и до меня. "Что, сударь, вам угодно?" - "Прочесть последний Э Вестника Европы". В минуту получаю его и сажусь. Прочие посетители были: гувернер-француз с двумя детьми какого-то графа; маленький собиратель русских древностей; толстый смуглый мужчина; старая напудренная фигурка с голубым платком на шее и в серой шинели. Эта фигурка, вооружась очками, перебирала все старые русские романы и выписывала из каждой страницы по две и по три строки в белую книгу, на которой я заметил надпись: Драмма. Собиратель древностей бегло просматривал какую-то историю и беспрестанно относился к смуглому, говоря: "Вот еще ошибка! вот еще ошибка! Можно ли писать так историю? В одном томе 904 ошибки!" Смуглый разговаривал между тем с каким-то мужиком и что-то записывал в особенной тетрадке. Гувернер читал, кажется, Journal des debats, а мальчики выбирали нужные им книги. Я держал перед собою Вестник и посматривал на посетителей. Дети набрали для себя книг, гувернер со вздохом оставил свое чтение, расплатился и ушел. Тотчас по выходе их смуглый кончил свои записки, положил тетрадку в карман и подошел к собирателю древностей. - "Я нашел чудо!" - сказал смуглый. - "Какое?" - спросил собиратель. - "Видишь ли этого мужичка? Знаешь ли, кто он?" - "Нет". - "Это, мой миленький, музыкант-самоучка. Вообрази, он в совершенстве играет на всех инструментах; знает генерал-бас; но тебе известно, как одобряются у нас русские таланты! Про него никто даже не знает!.. Надобно его сделать известным, и я сегодня же напишу его историю и напечатаю!.." - "Да где ты его нашел?" - "В табачной лавке, миленький! Иду мимо и слышу звуки гитары, подхожу и вижу этого мужичка, который разыгрывает вариации Цихры. Это поразило меня. Я начал с ним говорить, узнаю, что он нигде не учился; не более десяти лет в Петербурге; все жил на Волге. Каковы наши русские!.." - "Зайди ко мне, миленький! Вот тебе мой адрес. Прости, прости!" Брадатый виртуоз ушел, а смуглый его покровитель опять начал писать что-то в своей тетрадке. - "Пойдем, - сказал собиратель древностей, закрывая книгу, пойдем!" - "Сейчас, миленький, дай только записать, что я нашел этого виртуоза в музыкальном магазине..." - "Как? а не в табачной лавке?" - "Нехорошо, миленький; надобно немного прикрасить. Я напишу, что нашел этого виртуоза в магазине Пеца; что он покупал при мне концерты Фильдовы для фортепиан и Родевы для скрыпки... Вот я и кончил! Пойдем..." Они ушли. Осталась одна напудренная фигурка. Этот куриоз все еще продолжал выписку из старых романов; с невероятною скоростию перевертывал листок за листком - и в то же время нюхал табак, вздыхал, писал. Наконец бросает перо, закрывает книги, берет свою тетрадь, дружески кланяется книгопродавцу и уходит. "..." Вот направо книжные лавки... Опять книжные лавки!.. Я в нерешительности, идти ли туда или продолжать мой путь далее. - Нет, не пойду - надобно сворачивать с проспекта; а я не могу в одно и то же время идти по двум дорогам. Но не знаю, какое-то невольное любопытство влечет меня к этим лавкам. Нет, не пойду - сяду на лавочке и буду издали смотреть на эти золотые вывески: книжные лавки, книжные магазины!.. Как жаль, что теперь нет со мною описания Петербурга; мне бы хотелось выписать оттуда статью о книжных лавках: с которого года проявились они в Петербурге, как распространялась книжная торговля и пр... Но отчего эта торговля не распространяется более и более? Например, почему у нас нет такого расхода на книги, как в Германии и Франции? Не потому ли, что мы выписываем оттуда книги, а они не выписывают наших?.. Так, но и от того, что и у нас, в самой России еще не тысячи любителей чтения... Говорят, будто в провинциях еще только дочитывают книжки Новиковой типографии - а в столицах, я сам знаю, на книги расход не велик. Богатые и обязавшиеся иметь библиотеки - их не много - а гг. сочинители, журналисты, переводчики не разоряются на покупку книг. Бедные, бедные книгопродавцы!.. Но будет время - как патриот желаю, чтоб оно скорее пришло - будет время - и у нас книжная торговля распространится. Книгопродавцы и сочинители разбогатеют: народы Азии, смежные с пространной Российской империей, узнав все выгоды связи с Россиею, почувствовав необходимость знания русского языка, мало-помалу начнут учиться ему. Вкус к чтению русских книг усилится между ними, и полные короба русских книг полетят в Хиву, в Киргизскую степь, в Бухарию, в Афганистан, оттуда далее... далее, далее. Сверх того, у нас откроется новый класс людей: учители, подобные французским учителям, и мадамы того же достоинства поскачут просвещать варваров; за ними модные торговки, актеры... Боже мой! Какое прелестное будущее!.. Я уверен, что все это исполнится прежде, нежели наши книгопродавцы выучатся русской грамоте. Но я забыл, что тороплюсь домой... Идем далее... - Библиотека!.. За нею театр... Если б только я не торопился домой! Но всякий путешественник бывал и в библиотеке и в театре! Правда, но всякий петербургский житель также бывал в обоих, и я, под защитой этого оправдания, иду ужинать... к одному доброму приятелю... Аничков мост близехонько. Пусть буду автором. Мне дешево достается это название!., стоит только отобедать в кругу литераторов... чего же лучше? Итак, я прочту свое путешествие, прослыву автором... Плавильщиков поместит меня в каталог русских писателей - и я бессмертен! В ожидании обеда и... бессмертия возвращаюсь на Невский проспект. ":.." ^TЖИЗНЬ К. А. ХАБАРОВА, ПИСАННАЯ ИМ САМИМ^U ...Что тебе надобно, дружок? А? - спросил меня красноносый старичок в затрапезном халате... А? Что тебе надобно? - Хозяина типографии, сударь. - Ну, я хозяин типографии, что ж тебе надобно? - Я ищу место, сударь: не примете ли вы меня? - Да на какую потребу? А? - Я могу быть наборщиком. - А в какой типографии ты был прежде, дружок? - Я ни в какой еще не был... - Так стало ты ничего не знаешь, а мне таких не надо. - Я, сударь, скоро выучусь, могу быть и корректором... - Да кто ты? - Вот извольте посмотреть!" Он принял мой аттестат... - Хорошо! корректора мне нужно, да ты молод, дружок!.. - Постарею, сударь. - Где ты живешь? - Нигде, сударь! О! как мне стало горько! Первый человек, которому предложил я свои услуги, немилосердно дал мне почувствовать мое ничтожество-жестокий, грубый человек! Видя, что я бедняк бесприютный, он холодно сказал мне еще раз: мне тебя не нужно, дружок! ступай с богом! - Он знал, варвар, что я из одного хлеба решусь служить у него. "Прощайте!" - сказал я и пошел, но он воротил меня. Мне тебя жаль - останься у меня - я принимаю тебя к себе: ты мне понравился, дружок! Ступай же теперь за своими пожитками и перевозись. - За какими пожитками? Кого перевозить? - спросил я, смотря на содержателя типографии. - Ну, свое имение. Оно все со мною, - сказал я. - Как? у тебя ничего нет. - Все, что я имею, со мною! - сказал я и не постигал, чего еще надобно, когда я одет? Я поселился в типографии. Стал набирать, печатать, читать корректуру - и в год выучился всему типографскому делу. Работа трудная - зато здоровая. Всем, потерявшим аппетит, всем расслабленным от удовольствий, я бы советовал только один месяц поработать в типографии в должности тередорщика. Уверен, что они выздоровеют совершенно. В этой типографии я пробыл два года; работал, как лошадь, не получая жалования; довольствовался самою простою пищею и, сверх своей должности, отправлял разные домашние работы, как то: караулил сад, считал кур, ходил на рынок за провизией, носил на почту письма и посылки, и пр... Однажды я попросил жалованье - и мне указали двери, сказав: с богом! - Я поклонился, поблагодарил за все милости и перешел в другую типографию. Наконец, в 22 года, постоянно занимаясь при разных типографиях, я кое-как накопил от остатков жалования пять тысяч рублей и приобрел обширное знакомство. Все московские ученые, поэты, переводчики, библиоманы, книгопродавцы, компиляторы, разносчики книг, бумажные фабриканты - все любили меня и старались помогать в моих нуждах. Многие советовали мне завести свою типографию - но я предпочел книжную торговлю и сделался продавцом произведений российских писателей и переводчиков. Конечно, иметь типографию выгоднее - но в 22 года мне так надоел скрип станов, глухой звук литер, что я и теперь обхожу те улицы, на которых есть типографии. Сверх того, я очень недоволен нашими типографиями: так много надобно и времени и трудов, чтоб довести их до возможного совершенства! Русская азбука, форма литер также требует больших преобразований! Всякий раз, набирая какую-нибудь книгу, я думал об улучшении литер азбуки: вместо отдыха, после работы, чертил формы букв и задумывался над бестолковой азбукой нашей! Сделавшись книгопродавцем и имея много свободного времени, я стал записывать свои мысли и предположения о литерах и азбуке - вышло небольшое сочинение, которое и назначаю издать в свет через 25 лет после моей смерти... Кочевая жизнь книгопродавца, ездящего по ярмонкам, мне очень нравилась... Чуждый всем людям, не стесненный в воле своей, я прокочевал бы всю жизнь - но в прошедшем году, возвращаясь из Ростова, я простудился, закашлял - и благодарю Ивана Давыдовича, моего лекаря, - теперь едва дышу. В утешение мое он объявил мне, что у меня изнурительная чахотка. Итак, в ожидании верного спутника ее, смерти, спокойно смотрю на жизнь свою, безбурную, бесцветную - и утешаюсь мыслью, что прожил и живу как добрый человек! Не страшусь смерти и суда божия! Я был типографщиком, но зарабатывал свое жалование трудами тяжелыми, изнурительными. Я был книгопродавцем, но авторы и переводчики любили меня: я не ругался над их бедностию, не скупал за бесценок их сочинений, не брал по 20 и 25 процентов" за комиссию, как мои товарищи, а довольствовался 5-ю процентами! Я был знаком со всеми типографщиками, но ни с одним не имел тайных сношений: не покупал от них за пятую часть цены сочинений, отпечатанных тайно от хозяина книги - и называемых дефектами! Я переходил из типографии в типографию потому, что не мог равнодушно видеть плутни авторов, припечатывающих в свою пользу по 500 и 600 экземпляров чужого сочинения... Я не перепечатывал старинных книг и не подделывал старинных букв. Желаю, чтоб все типографщики и книгопродавцы думали и поступали так, как я, тогда книжная торговля наша распространится, потому что будет основана на взаимном доверии, на честности. Еще надо бы прибавить, Что хотел прибавить Клементий Акимович, остается неразрешимою загадкою, потому что, написав: еще надобно прибавить, он опрокинулся на спинку стула... перо выпало из рук его, и смерть убавила его из числа живых. 1828 г. ^TА.С. ПУШКИН - РОМАН В ПИСЬМАХ^U Письмо твое меня чрезвычайно утешило - оно так живо напомнило мне Петербург. Мне казалось, я тебя слышу! "..." Я познакомилась с семейством ***. Отец балагур и хлебосол; мать толстая, веселая баба, большая охотница до виста; дочка стройная меланхолическая девушка лет семнадцати, воспитанная на романах и на чистом воздухе. Она целый день в саду или в поле с книгой в руках, окружена дворными собаками, говорит о погоде нараспев и с чувством потчует варением. У нее нашла я целый шкап, наполненный старинными романами. Я намерена все это прочесть и начала Ричардсоном. Надобно жить в деревне, чтоб иметь возможность прочитать хваленую Клариссу. Я, благословясь, начала с предисловия переводчика и, увидя в нем уверение, что хотя первые 6 частей скучненьки, зато последние 6 в полной мере вознаградят терпение читателя, храбро принялась за дело. Читаю том, другой, третий, наконец добралась до шестого - скучно, мочи нет. Ну, думала я, теперь буду я награждена за труд. Что же? Читаю смерть Клариссы, смерть Ловласа, и конец. Каждый том заключал в себе две части, и я не заметила перехода от шести скучных к шести занимательным. Чтение Ричардсона дало мне повод к размышлениям. Какая ужасная разница между идеалами бабушек и внучек. Что есть общего между Ловласом и Адольфом? между тем роль женщин не изменяется. Кларисса, за исключением церемонных приседаний, все же походит на героиню новейших романов. Потому ли, что способы нравиться в мужчине зависят от моды, от минутного мнения... а в женщинах - они основаны на чувстве и природе, которые вечны. "..." ... Я короче познакомилась с Машенькой*** и полюбила ее; у ней много хорошего, много оригинального. "..." Маша хорошо знает русскую литературу - вообще здесь более занимаются словесностию, чем в Петербурге. Здесь получают журналы, принимают живое участие в их перебранке, попеременно верят обеим сторонам, сердятся за любимого писателя, если он раскритикован. Теперь я понимаю, за что Вяземский и Пушкин так любят уездных барышень. Они их истинная публика. Я было заглянула в журналы и принялась за критики "Вестника Европы", но их плоскость и лакейство показались мне отвратительны - смешно видеть, как семинарист важно упрекает в безнравственности и неблагопристойности сочинения, которые прочли мы все, мы - Санкт-петербургские недотроги!.. "..." 1829 г. ^TРОСЛАВЛЕВ^U Полина чрезвычайно много читала и без всякого разбора. Ключ от библиотеки отца ее был у ней. Библиотека большею частию состояла из сочинений писателей XVIII века. Французская словесность от Монтескье до романов Кребильона, была ей знакома. Руссо знала она наизусть. В библиотеке не было ни одной русской книги, кроме сочинений Сумарокова, которых Полина никогда не раскрывала. Она сказывала мне, что с трудом разбирала русскую печать, и, вероятно, ничего по-русски не читала, не исключая и стишков, поднесенных ей московскими стихотворцами. Здесь позволю себе маленькое отступление. Вот уже, слава богу, лет тридцать, как бранят нас, бедных, за то, что мы по-русски не читаем и не умеем (будто бы) изъясняться на отечественном языке. (NB: Автору "Юрия Милославского" грех повторять пошлые обвинения. Мы все прочли его и, кажется, одной из нас обязан он и переводом своего романа на французский язык.) Дело в том, что мы и рады бы читать по-русски; но словесность наша, кажется, не старее Ломоносова и чрезвычайно еще ограниченна. Она, конечно, представляет нам несколько отличных поэтов, но нельзя же ото всех читателей требовать исключительной охоты к стихам. В прозе имеем мы только "Историю Карамзина"; первые два или три романа появились два или три года назад, между тем как во Франции, Англии и Германии книги одна другой замечательнее следуют одна за другой. Мы не видим даже и переводов; а если и видим, то воля ваша, я все-таки предпочитаю оригиналы. Журналы наши занимательны для наших литераторов. Мы принуждены все, известия и понятия, черпать из книг иностранных; таким образом и мыслим мы на языке иностранном (по крайней мере, все те, которые мыслят и следуют за мыслями человеческого рода). В этом признавались мне самые известные наши литераторы. Вечные жалобы наших писателей на пренебрежение, в коем оставляем мы русские книги, похожи на жалобы русских торговок, негодующих на то, что мы шляпки наши покупаем у Сихлера и не довольствуемся произведениями костромских модисток. "..." ИСТОРИЯ СЕЛА ГОРЮХИНА Звание литератора всегда казалось для меня самым завидным. Родители мои, люди почтенные, но простые и воспитанные по-старинному, никогда ничего не читывали, и во всем доме, кроме Азбуки, купленной для меня, календарей и Новейшего письмовника, никаких книг не находилось. Чтение Письмовника долго было любимым моим упражнением. Я знал его наизусть и, несмотря на то, каждый день находил в нем новые незамеченные красоты. После генерала Племянникова, у которого батюшка был некогда адъютантом, Курганов казался мне величайшим человеком. Я расспрашивал о нем у всех, и, к сожалению, никто не мог удовлетворить моему любопытству, никто не знал его лично, на все мои вопросы отвечали только, что Курганов сочинил Новейший письмовник, что твердо знал я и прежде. Мрак неизвестности окружал его как некоего древнего полубога; иногда я даже сомневался в истине его существования. Имя его казалось мне вымышленным и предание о нем пустою мифою, ожидавшею изыскания нового Нибура. Однако же он все преследовал мое воображение, я старался придать какой-нибудь образ сему таинственному лицу, и наконец решил, что должен он был походить на земского заседателя Корючкина, маленького старичка с красным носом и сверкающими глазами. 1830 г. ^TВ.Ф. ОДОЕВСКИЙ - ЗАВЕТНАЯ КНИГА^U ^TДРЕВНЕЕ ПРЕДАНИЕ^U Написано на первом листе альбома А. Н. Верстовского. В первые дни мира, когда Земля и Небо были еще неразлучны, когда земля улыбалася небом и небо не поглощало в себе всех земных чувствований, - когда наслаждения людей были земные и небесные вместе, - когда все были Браминами, в то время счастливые смертные не скучали друг другом - и одно уединение казалось им пороком и бедствием. Каждый существовал в братьях своих, и явление пришельца было для людей светлым праздником. И во всяком семействе хранилась заветная книга, данная самим Брамою; при каждом появлении нового брата новый лист в ней прибавлялся, и величиною книги измерялось счастие человека. Лишь для того, кто приносил Заветную книгу, Вишну златыми ключами отпирал врата небесные, и от серебряной вереи неслись во вселенную волшебные звуки и благоухания. Но Чивен позавидовал счастию смертных - радости брата. Однажды ночью он встал с своего ложа и полетел по вселенной. Тихо на легких облаках качался шар земной, лелеемый небом, и люди - младенцы забывались мирным сном в своей колыбели; но вдруг подлетел неистовый Чивен, сильно взмахнул огромною рукою, ударил, и шар быстрее молнии завертелся в бездонной пучине. От сильной руки Чивена все приняло противное направление. Проснувшись, люди не заметили сделавшейся перемены и мнили снова начать то, о чем остались в них сладкие воспоминания, - но, к удивлению, все мысли их были смутны, рассеянны. Привыкшие к соединению неба с землею, они стали искать в небе земных наслаждений, на земле наслаждений небесных, непонятных для разлученного с небом; лишь изредка избранные от смертных силою гения в стройной гармонии, в разнообразных цветах воспаряли на время к далекому небу, - но грусть ожидала их на земле, мстила им за смелый полет и клала на лицо их печать неизгладимую. Всякий по-прежнему хотел быть Брамином, но не имел довольно силы для своего звания, не понимал, от чего происходит слабость его, упорно настаивал на правах своих и пылал злобою к другим, более счастливым. По прежним воспоминаниям люди искали друг друга- и скучали, сами не доверяли себе в этом чувстве, силились радоваться, и родилось лукавство, и уединение сделалось добродетелью. Что же стало с Заветною книгою? По старинному обычаю люди не только не переставали, но старались более и более увеличивать ее с каждым новым знакомцем; но увы! теперь каждый лист носил на себе имя нового недруга; величиною книги стали измерять злополучие человека: Заветная книга назвалася книгою бедствия; страх и отчаяние распространилось по вселенной. Друг! гласит молва, что в наше время книги заветные Произведения кавалера Джамбатиста Пиранези сметали с книгами бедствия, что трудно найти между ними различие; говорят даже, что эти книги явились у нас под видом альбомов... Ты угадаешь мое желание: пусть эта книга будет для тебя не чем иным, как Заветною книгою. 1826 г. ^TOPERE DEL CAVALIERE GIAMBATISTA PIRANESI^U {Произведения кавалера Джамбатиста Пиранези (итал.).} Перед отъездом мы пошли проститься с одним из наших родственников, человеком пожилым, степенным, всеми уважаемым: у него во всю его жизнь была только одна страсть, про которую покойница жена рассказывала таким образом: - Вот, примером сказать, Алексей Степаныч, уж чем не человек, и добрый муж, и добрый отец, и хозяин - все бы хорошо, если б не его несчастная слабость... Тут тетушка остановилась. Незнакомый спрашивал: - Да что, уж не запоем ли, матушка? - и готовился предложить лекарство; но выходило на деле, что эта слабость - была лишь библиомания. Правда, эта страсть в дяде была очень сильна; но она была, кажется, единственное окошко, чрез которое душа его заглядывала в мир поэтический; во всем прочем старик был - дядя как дядя, курил, играл в вист по целым дням и с наслаждением предавался северному равнодушию. Но лишь доходило дело до книг, старик перерождался. Узнав о цели нашего путешествия, он улыбнулся и сказал: - Молодость! молодость! Романтизм, да и только! Что бы обернуться вокруг себя? уверяю вас, не ездя далеко, вы бы нашли довольно материалов. - Мы не прочь от этого, - отвечал один из нас, когда нам удастся посмотреть на других, тогда, может быть, мы доберемся и до себя; но начать с чужих, кажется, учтивее и скромнее. Сверх того, те люди, которых мы имеем в виду, принадлежат всем народам вместе, многие из наших или живы, или еще не совсем умерли: чего доброго - еще их родные обидятся... Не подражать же нам тем господам, которые заживо пекутся о прославлении себя и друзей своих, в твердой уверенности, что по их смерти никто о том не позаботится. - Правда, правда! - отвечал старик, - уж эти родные! От них, во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, для них замечательный человек не иное что, как дядя, двоюродный братец и прочее тому подобное. Ступайте, молодые люди, померьте землю: это здорово для души и для тела. Я сам в молодости ездил за море отыскивать редкие книги, которые здесь можно купить вполовину дешевле. Кстати, о библиографии. Не подумайте, чтоб она состояла из одних реестров книг и из переплетов; она доставляет иногда совсем неожиданные наслаждения. Хотите ль, я вам расскажу мою встречу с одним человеком в вашем роде? Посмотрите, не попадет ли он в первую главу вашего путешествия! Мы изъявили готовность, которую рекомендуем нашим читателям, и старик продолжал: - Вы, может быть, видали карикатуру, которой сцена в Неаполе. На открытом воздухе, под изодранным навесом, книжная лавочка; кучи старых книг, старых гравюр; наверху мадонна; вдали Везувий; перед лавочкой капуцин и молодой человек в большой соломенной шляпе, у которого маленький лазарони искусно вытягивает из кармана платок. Не знаю, как подсмотрел эту сцену проклятый живописец, но только этот молодой человек - я; я узнаю мой кафтан и мою соломенную шляпу; у меня в этот день украли платок, и даже на лице моем должно было существовать то же глупое выражение. Дело в том, что тогда денег у меня было немного, и их далеко не доставало для удовлетворения моей страсти к старым книгам. К тому же я, как все библиофилы, был скуп до чрезвычайности. Это обстоятельство заставляло меня избегать публичных аукционов, где, как в карточной игре, пылкий библиофил может в пух разориться; но зато я со всеусердием посещал маленькую лавочку, в которой издерживал немного, но которую зато имел удовольствие перерывать всю от начала до конца. Вы, может быть, не испытывали восторгов библиомании: это одна из самых сильных страстей, когда вы дадите ей волю; и я совершенно понимаю того немецкого пастора, которого библиомания довела до смертоубийства. Я еще недавно, - хотя старость умерщвляет все страсти, даже библиоманию, - готов был убить одного моего приятеля, который прехладнокровно, как будто в библиотеке для чтения, разрезал у меня в эльзевире единственный листок, служивший доказательством, что в этом экземпляре полные поля {Известно, что для библиоманов ширина полей играет важную роль. Есть даже особенный инструмент для измерения их, и несколько линий больше или меньше часто увеличивают или уменьшают цену книги на целую половину. - Примеч. В. Ф. Одоевского.}, а он, вандал, еще стал удивляться моей досаде. До сих пор я не перестаю посещать менял, знаю наизусть все их поверья, предрассудки и уловки, и до сих пор эти минуты считаю если не самыми счастливыми, то по крайней мере приятнейшими в моей жизни. Вы входите: тотчас радушный хозяин снимает шляпу и со всею купеческою щедростью предлагает вам и романы Жанлис, и прошлогодние альманахи, и Скотский Лечебник. Но вам стоит только произнести одно слово, и оно тотчас укротит его докучливый энтузиазм: спросите только: "Где медицинские книги?" - и хозяин наденет шляпу, покажет вам запыленный угол, наполненный книгами в пергаментных переплетах, и спокойно усядется дочитывать академические ведомости прошедшего месяца. Здесь нужно заметить для вас, молодых людей, что еще во многих наших книжных лавочках всякая книга в пергаментном переплете и с латинским заглавием имеет право называться медицинскою; и потому можете судить сами, какое в них раздолье для библиографа: между "Наукою о бабичьем деле, на пять частей разделенной и рисунками снабденной" Нестора Максимовича Амбодика, и "Bonati Thesaurus medi-co-practicus undique collectus" {"Боната Сокровищница, или Словарь отовсюду собранных медико-практических знаний" (лат.)} вам попадется маленькая книжонка, изорванная, замаранная, запыленная; смотрите, - это "Advis fidel aux veritables Hollandais touchant ce qui s'est passe dans les villages de Bodegrave et Svammer-dam 1673" {"Достоверный отчет для природных голландцев, о событиях, происшедших в деревнях Бодеграф и Сваммердам" (франц.).}, - как занимательно! Но это, никак, эльзевир! эльзевир! имя, приводящее в сладкий трепет всю нервную систему библиофила... Вы сваливаете несколько пожелтевших "Hortus sanitatis, Jardin de devotion les Fleurs de bien dire, recueillis aux cabinets des plus rares esprits pour exprimer les passions amoureuses de 1'un et de 1'autre sexe par forme de dictionnaire" {"Сад здравия, Сад благочестия, Цветы красноречия, выбранные в форме словаря из библиотек лучших авторов для выражения любовных страстей лиц того и другого пола" (франц.).} - и вам попадается латинская книжка без переплета и без начала; развертываете: как будто похоже на Вергилия - но что слово, то ошибка!.. Неужели в самом деле? не мечта ли обманывает вас? неужели это знаменитое издание 1514 года: "Virgilius ex recensione Naugerii" {"Вергилий, изданный Наугерием" (лат.).}. И вы недостойны называться библиофилом, если у вас сердце не выпрыгнет от радости, когда, дошедши до конца, вы увидите четыре полные страницы опечаток, верный признак, что это именно то самое редкое, драгоценное издание Альдов, перло книгохранилищ, которого большую часть экземпляров истребил сам издатель, в досаде на опечатки. В Неаполе я мало находил случаев для удовлетворения своей страсти, и потому можете себе представить, с каким изумлением, проходя по Piazza Nova, увидел груды пергаменов; эту-то минуту библиоманического оцепенения и поймал мой незваный портретист... Как бы то ни было, я со всею хитростию библиофила равнодушно приблизился к лавочке и, перебирая со скрытым нетерпением старые молитвенники, сначала не заметил, что в другом углу к большому фолианту подошла фигура в старинном французском кафтане, в напудренном парике, под которым болтался пучок, тщательно свитый. Не знаю, что заставило нас обоих обернуться - в этой фигуре я узнал чудака, который всегда в одинаковом костюме с важностию прохаживался по Неаполю и при каждой встрече, особенно с дамами, с улыбкою приподнимал свою изношенную шляпу корабликом. Давно уже видал я этого оригинала и весьма был рад случаю свести с ним знакомство. Я посмотрел на развернутую перед ним книгу: это было собрание каких-то плохо перепечатанных архитектурных гравюр. Оригинал рассматривал их с большим вниманием, мерил пальцами намалеванные колонны, приставлял ко лбу перст и погружался в глубокое размышление: "Он, видно, архитектор, - подумал я, чтоб полюбиться ему, притворюсь любителем архитектуры". При этих словах глаза мои обратились на собрание огромных фолиантов, на которых выставлено было: "Ореre del Cavaliere Giambatista Piranesi". "Прекрасно!" - подумал я, взял один том, развернул его, - но бывшие в нем проекты колоссальных зданий, из которых для построения каждого надобно бы миллионы людей, миллионы червонцев и столетия, - эти иссеченные скалы, взнесенные на вершины гор, эти реки, обращенные в фонтаны, - все это так привлекло меня, что я на минуту забыл о моем чудаке. Более всего поразил меня один том, почти с начала до конца наполненный изображениями темниц разного рода, бесконечные своды, бездонные пещеры, замки, цепи, поросшие травою стены и, для украшения, всевозможные казни и пытки, которые когда-либо изобретало преступное воображение человека... Холод пробежал по моим жилам, и я невольно закрыл книгу. Между тем, заметив, что оригинал нимало не удостоивает внимания зодческий энтузиазм мой, я решился обратиться к нему с вопросом: - Вы, конечно, охотник до архитектуры? - сказал я. - До архитектуры? - повторил он, как бы ужаснувшись. - Да, - промолвил он, взглянув с улыбкой презрения на мой изношенный кафтан, - я большой до нее охотник! - и замолчал. "Только-то? - подумал я, - этого мало". - В таком случае, - сказал я, снова раскрывая один из томов Пиранези, - посмотрите лучше на эти прекрасные фантазии, а не на лубочные картинки, которые лежат перед вами. Он подошел ко мне нехотя, с видом человека, досадующего, что ему мешают заниматься делом, но едва взглянул на раскрытую передо мною книгу, как с ужасом отскочил от меня, замахал руками и закричал: - Бога ради, закройте, закройте эту негодную, эту ужасную книгу! Это мне показалось довольно любопытно. - Я не могу надивиться вашему отвращению от такого превосходного произведения; мне оно так нравится, что я сей же час куплю его. - И с сими словами я вынул кошелек с деньгами. - Деньги! - проговорил мой чудак этим звучным шепотом, о котором мне недавно напомнил несравненный Каратыгин в "Жизни Игрока". - У вас есть деньги! - повторил он и затрясся всем телом. Признаюсь, это восклицание архитектора несколько расхолодило мое желание войти с ним в тесную дружбу; но любопытство превозмогло. - Разве вы нуждаетесь в деньгах? - спросил я. - Я? Очень нуждаюсь! - проговорил архитектор, - и очень, очень давно нуждаюсь, - прибавил он, ударяя на каждое слово. - А много ли вам надобно? - спросил я с чувством. - Может, я и могу помочь вам. - На первый случай мне нужно безделицу - сущую безделицу, десять миллионов червонцев. - На что же так много? - спросил я с удивлением. - Чтобы соединить сводом Этну с Везувием, для триумфальных ворот, которыми начинается парк проектированного мною замка, отвечал он, как будто ни в чем не бывало. Я едва мог удержаться от смеха. - Отчего же, - возразил я, - вы, человек с такими колоссальными идеями, - вы приняли с отвращением произведения зодчего, который, по своим идеям, хоть несколько приближается к вам? - Приближается? - воскликнул незнакомец, приближается! Да что вы ко мне пристаете с этой проклятой книгой, когда я сам сочинитель ее? - Нет, это уж слишком! - отвечал я. С этими словами взял я лежавший возле "Исторический словарь" и показал ему страницу, на которой было написано: "Жиам-батиста Пиранези, знаменитый архитектор... умер в 1778..." - Это вздор! это ложь! - закричал мой архитектор. - Ах, я был бы счастлив, если бы это была правда! Но я живу, к несчастию моему живу - и эта проклятая книга мешает мне умереть. Любопытство мое час от часу возрастало. - Объясните мне эту странность, - сказал я ему, - поверьте мне свое горе: повторяю, что я, может быть, и могу помочь вам. Лицо старика прояснилось; он взял меня за руку. - Здесь не место говорить об этом; нас могут подслушать люди, которые в состоянии повредить мне. О! я знаю людей... Пойдемте со мною; я дорогой расскажу вам мою страшную историю. Мы вышли. - Так, сударь, - продолжал старик, - вы видите во мне знаменитого и злополучного Пиранези. Я родился человеком с талантом... что я говорю? теперь запираться уже поздно, - я родился с гением необыкновенным. Страсть к зодчеству развивалась во мне с младенчества, и великий Микеланджело, поставивший Пантеон на так называемую огромную церковь Святого Петра в Риме, в старости был моим учителем. Он восхищался моими планами и проектами зданий, и когда мне исполнилось двадцать лет, великий мастер отпустил меня от себя, сказав: "Если ты останешься долее у меня, то будешь только моим подражателем; ступай, прокладывай себе новый путь, и ты увековечишь свое имя без моих стараний". Я повиновался, и с этой минуты начались мои несчастия. Деньги становились редки. Я нигде не мог найти работы; тщетно представлял я мои проекты и римскому императору, и королю французскому, и попам, и кардиналам: все меня выслушивали, все восхищались, все одобряли меня, ибо страсть к искусству, возжженная покровителем Микеланджело, еще тлелась в Европе. Меня берегли как человека, владеющего силою приковывать неславные имена к славным памятникам; но когда доходило дело до постройки, тогда начинали откладывать год за годом: "Вот поправятся финансы, вот корабли принесут заморское золото", - тщетно! Я употреблял все происки, все ласкательства, недостойные гения, - тщетно! я сам пугался, видя, до какого унижения доходила высокая душа моя, - тщетно! тщетно! Время проходило, начатые издания оканчивались, соперники мои снискали бессмертие, а я - скитался от двора к двору, от передней к передней, с моим портфелем, который напрасно час от часу более и более наполнялся превосходными и неисполнимыми проектами. Рассказать ли вам, что я чувствовал, входя в богатые чертоги с новою надеждою в сердце и выходя с новым отчаянием? Книга моих темниц содержит в себе изображение сотой доли того, что происходило в душе моей. В этих вертепах страдал мой гений; эти цепи глодал я, забытый неблагодарным человечеством... Адское наслаждение было мне изобретать терзания, зарождавшиеся в озлобленном сердце, обращать страдания духа в страдания тела, - но это было мое единственное наслаждение, единственный отдых. Чувствуя приближение старости и помышляя о том, что если бы кто и захотел поручить мне какую-либо постройку, то недостало бы жизни моей на ее окончание, я решился напечатать свои проекты, на стыд моим современникам и чтобы показать потомству, какого человека они не умели ценить. С усердием принялся я за эту работу, гравировал день и ночь, и проекты мои расходились по свету, возбуждая то смех, то удивление. Но со мной сталось совсем другое. Слушайте и удивляйтесь... Я узнал теперь горьким опытом, что в каждом произведении, выходящем из головы художника, зарождается дух-мучитель; каждое здание, каждая картина, каждая черта, невзначай проведенная по холсту или бумаге, служит жилищем такому духу. Эти духи свойства злого: они любят жить, любят множиться и терзать своего творца за тесное жилище. Едва почуяли они, что жилище их должно ограничиться одними гравированными картинами, как вознегодовали на меня... Я уже был на смертной постели, как вдруг... Слыхали ль вы о человеке, которого называют вечным жидом? Все, что рассказывают о нем, - ложь: этот злополучный перед вами... Едва я стал смыкать глаза вечным сном, как меня окружили призраки в образе дворцов, палат, домов, замков, сводов, колонн. Все они вместе давили меня своею громадою и с ужасным хохотом просили у меня жизни. С той минуты я не знаю покоя: духи, мною порожденные, преследуют меня - там огромный свод обхватывает меня в свои объятия, здесь башни гонятся за мною, шагая верстами; здесь окно дребезжит передо мною своими огромными рамами. Иногда заключают они меня в мои собственные темницы, опускают в бездонные колодцы, куют меня в собственные мои цепи, дождят в меня холодною плесенью с полуразрушенных сводов, заставляют меня переносить все пытки, мною изобретенные, с костра сбрасывают на дыбу; с дыбы на вертел, каждый нерв подвергают нежданному страданию, и между тем, жестокие, прядают, хохочут вокруг меня, не дают умереть мне, допытываются, зачем осудил я их на жизнь неполную и на вечное терзание, - и наконец изможденного, ослабевшего, снова выталкивают на землю. Тщетно я перехожу из страны в страну, тщетно высматриваю, не подломилось ли где великолепное здание, на смех мне построенное моими соперниками. Часто, в Риме, ночью, я приближаюсь к стенам, построенным этим счастливцем Микелем, и слабою рукою ударяю в этот проклятый купол, который и не думает шевелиться, - или в Пизе вешаюсь обеими руками на эту негодную башню, которая в продолжение семи веков нагибается на землю и не хочет до нее дотянуться. Я уже пробежал всю Европу, Азию, Африку; переплыл море: везде я ищу разрушенных зданий, которые мог бы воссоздать моею творческой силой: рукоплескаю бурям, землетрясениям. Рожденный с обнаженным сердцем поэта, я перечувствовал все, чем страждут несчастные, лишенные обиталища, пораженные ужасами природы; я плачу с несчастными, но не могу не трепетать от радости при виде разрушения... И все тщетно! час создания не наступил еще для меня или уже прошел: многое разрушается вокруг меня, но многое еще живет и мешает жить моим мыслям. Знаю, до тех пор не сомкнутся мои ослабевшие вежды, пока не найдется мой спаситель и все колоссальные мои замыслы будут не на одной бумаге. Но где он? где найти его? Если и найду, то уже проекты мои устарели, многое из них опережено веком, - а нет сил обновить их! Иногда я обманываю моих мучителей, уверяя, что занимаюсь приведением в исполнение какого-либо из проектов моих; и тогда они на минуту оставляют меня в покое. В таком положении был я, когда встретился с вами; но пришло же вам в голову открыть передо мною мою проклятую книгу: вы не видали, но я... я видел ясно, как одна из пилястр храма, построенного в середине Средиземного моря, закивала на меня своей косматой головою... Теперь вы знаете мое несчастие: помогите же мне, по обещанию вашему. Только десять миллионов червонцев, умоля