ушил его, у самых глаз вспыхнул свет. Автомобиль успел проскочить, сзади поднялся белый дымок, и Сайм услышал, что мимо просвистела пуля. - Господи! - воскликнул полковник. - В нас кто-то стреляет. - Зачем же прекращать разговор? - заметил мрачный Рэтклиф. - Продолжайте, полковник. Помнится, вы говорили о простодушных жителях мирного городка. Полковник давно перестал ощущать насмешку. Он тревожно оглядывал улицу. - Поразительно, - приговаривал он. - Нет, поразительно. - Придирчивый человек, - сказал Сайм, - мог бы назвать это неприятным. Как бы то ни было, вон те огни - окна жандармерии. Скоро мы будем там. [290] - Нет, - сказал инспектор Рэтклиф, - мы никогда там не будем. Все это время он стоял, зорко глядя вперед. Теперь он сел и устало провел рукой по гладким волосам. - Что вы хотите сказать? - спросил Булль. - Я хочу сказать, что мы туда не попадем, - спокойно повторил пессимист. - Поперек улицы стоят два ряда людей, я их отсюда вижу. Город против нас, как я и предсказывал. Могу утешиться сознанием своей правоты. Рэтклиф уселся поудобней и закурил, но спутники его повскакали с мест, глядя в конец улицы. Теперь, когда надежды пошатнулись, Сайм повел автомобиль медленней и наконец остановился на углу улочки, круто сбегавшей к морю. Было почти темно, хотя солнце еще не село, и там, куда проникали низкие лучи, тлело горячее золото. Предзакатный свет, словно прожектор в театре, прорезал переулок узким клином, обращая автомобиль в огненную колесницу. Остальная часть переулка, особенно верх и низ, были окутаны сумраком. Наконец остроглазый Сайм горестно и негромко свистнул. - Все верно, - сказал он. - Внизу толпа, или войско, или что-то еще... - Если и так, - нетерпеливо сказал доктор Булль, - это что-то еще. Может - цирковая борьба, может - день рождения мэра. Да мало ли что! Я не верю и не поверю, чтобы простые, славные люди в этом славном местечке ходили с динамитом в кармане. Подвиньтесь-ка поближе, Сайм, разглядим их. Автомобиль прополз шагов сто, и все вздрогнули, ибо доктор громко расхохотался. - Эх вы! - вскричал он. - Что я вам говорил? Да эта толпа послушна закону, как корова. Во всяком случае, она с нами. - Откуда вы знаете? - спросил удивленный профессор. [291] - Вы что, слепой? - крикнул Булль. - Смотрите, кто их ведет! Они вгляделись, и полковник, не сразу обретя голос, воскликнул: - Да это Ренар! По улице бежали какие-то люди, разглядеть их никто не мог бы, но гораздо ближе, в полосе вечернего света, шествовал доктор Ренар в белой шляпе, поглаживая правой рукой темно-русую бороду. В левой он держал револьвер. - Какой я дурак, - воскликнул полковник. - Ну конечно, он пришел помочь нам! Доктор Булль хохотал, размахивая шпагой беспечно, словно тростью. Он выскочил на мостовую и побежал вперед, крича: - Доктор Ренар! Доктор Ренар! Через мгновение Сайм подумал, что глаза его безумны. Человеколюбивый Ренар не спеша поднял револьвер и дважды выстрелил в своего коллегу. Почти в ту же секунду, когда над этой прискорбной сценой поднялось белое облачко, от сигареты циничного Рэт-клифа потянулась вверх белая струйка. Как и все, он чуть-чуть побледнел, но по-прежнему улыбался. Булль, едва увернувшись от смерти, постоял посреди дороги, никак не выражая страха, потом очень медленно побрел к автомобилю. В полях его котелка были две дырки. - Ну-с, - медленно сказал тот, кто курил сигарету, - что вы теперь думаете? - Я думаю, - твердо сказал доктор Булль, - что лежу в постели у себя дома и скоро проснусь. А если нет, стало быть, я сижу в обложенной тюфяками палате, и диагноз у меня печальный. Если же вы хотите знать, чего я не думаю, я скажу вам. Я не думаю того, что думаете вы. Я не думаю и не подумаю, что толпа обычных людей - скопище дрянных современных мыслителей. Нет, сэр, я демократ и никогда не поверю, чтобы Воскресенье совратил хоть одного матроса или приказчика. Быть может, я безумен; но человечество в своем уме. [292] Сайм поглядел на него ясными голубыми глазами. Он редко позволял себе смотреть так серьезно. - Вы очень хороший человек, - сказал он. - Вы способны верить, что нормален кто-то, а не вы. В общем, вы правы насчет людей - насчет крестьян или таких, как этот милый старый трактирщик. Но вы не правы насчет Ренара. Я заподозрил его сразу. Он рационалист, и что еще хуже, он богач. Если долг и веру уничтожат, уничтожат их богачи. - Их уже уничтожили, - сказал инспектор и встал, сунув руки в карманы. - Бесы идут на нас. Спутники его взглянули туда, куда устало глядел он, и увидели толпу, впереди которой яростно шагал Ренар. Борода его развевалась по ветру. - Господа, - воскликнул полковник, выскакивая на мостовую. - Это немыслимо! Должно быть, это шутка. Если бы вы знали Ренара, как я... Тогда уж назовите динамитчицей королеву Викторию! Если бы вы знали этого человека... - Доктор Булль его неплохо узнал, - сказал Сайм. - Нет! - крикнул полковник. - Ренар все объяснит. Он все объяснит мне. - И он шагнул вперед. - Не спешите, - сказал инспектор. - Скоро он всем нам объяснит. Нетерпеливый полковник уже ничего не слышал, поспешая навстречу врачу. Возбужденный Ренар поднял револьвер, но, увидев приятеля, заколебался, и полковник начал говорить, размахивая руками. - Ничего он не добьется от этого старого язычника, - сказал Сайм. - Лучше просто прорваться сквозь них, как пуля сквозь ваш котелок. Может быть, нас убьют, но и мы перебьем их немало. - Ой, бросьте! - вскричал доктор Булль, который стал еще простоватей, так искренна была его честность. - Наверное, их сбили с толку. Пускай полковник попробует! - Не повернуть ли нам назад? - спросил профессор. [293] - Улица и там перерезана, - сухо сказал Рэтклиф. - Мало того, я вижу наверху вашего любимца, Сайм. Сайм быстро повернулся и увидел всадников, скачущих к ним в полумгле. Над головой первого коня блеснуло серебро шпаги, потом - серебро седины. Тогда автомобиль понесся вниз, к морю, словно тот, кто им правил, хотел одного - умереть. - Что такое? - спросил профессор, хватая его за руку. - Скатилась утренняя звезда, - ответил Сайм. Автомобиль его падающей звездой катился во мраке. Никто не понял этих слов, но, оглянувшись, все увидели, что вниз по круче мчатся враги, а впереди, в невинном сверкании предвечернего света, скачет добрый трактирщик. - Весь мир помешался, - сказал профессор, закрывая руками лицо. - Нет, - с непоколебимым смирением сказал доктор Булль. - Помешался я. - Что же мы будем делать? - спросил профессор. - Сейчас, - с отрешенной точностью ученого ответил Сайм, - мы врежемся в фонарный столб. Раздался грохот, и через минуту-другую четыре человека выползли из груды металла, тогда как высокий тонкий столб, стоявший у самой набережной, повис над мостовою сломанным сучком. - Хоть что-нибудь да разбили! - слабо улыбнулся профессор. - И то утешение. - Вы прямо анархист какой-то, - сказал Сайм, тщательно отряхиваясь. - Как и все, - отозвался Рэтклиф. Пока они говорили, седовласый всадник и его соратники с грохотом промчались мимо, и почти в тот же миг у самого моря закричали и задвигались люди. Сайм взял свою шпагу в зубы, сунул две чужие под мышки, еще одну сжал в левой руке, фонарь - в правой и соскочил с высокой набережной на морской берег. Решившись действовать, прочие спрыгнули вслед за ним, покидая обломки мотора и собравшуюся толпу. [294] - У нас остается один шанс, - сказал Сайм, вынимая клинок изо рта. - Что бы ни значила эта бесовщина, жандармерия нам поможет. Туда не добраться, путь отрезан, но вон там - мол, и мы можем продержаться на нем, как Гораций на мосту. Будем его защищать, пока не подойдут жандармы. Идите за мной. Все пошли за ним, и морской гравий скоро сменился под ногами каменными плитами. Дойдя до конца узкого мола, врезавшегося в темное бурлящее море, они ощутили, что пришел конец им и всем событиям. Тогда они остановились и повернулись лицом к городу. Город был в смятении. Во всю длину набережной ревел и волновался темный поток людей; и даже там, где гневные лица не мелькали в свете факелов, было видно, что сами силуэты дышат общей, организованной ненавистью. Не оставалось сомнений, что люди неведомо почему отвергли наших путников. Человека два-три, казавшиеся издали темными и маленькими, как обезьяны, спрыгнули с парапета на берег. Громко крича и увязая в песке, они двинулись вперед и зашлепали по мелкой водице. Потом спрыгнули и другие - темная масса перелилась через край, словно черная патока. Вдруг Сайм увидел, что над толпой возвышается давешний крестьянин. Он въехал в воду на повозке, размахивая топором. - Крестьянин! - крикнул Сайм. - Они не восставали со средних веков. - Даже если жандармы и явятся, - уныло сказал профессор, - им не одолеть такую толпу. - Чепуха! - сердито сказал Булль. - Остались же в городе нормальные люди. - Нет, - отвечал лишенный надежд инспектор, - скоро людей вообще не будет. Мы - последние. - Вполне возможно, - отрешенно проговорил профессор; потом прибавил обычным своим сонным тоном: - Как там, в конце "Тупициады"? [295] Светить не смеют ясные огни, Туманны ночи, беспросветны дни, Клубится древний хаос, словно дым, Под дуновеньем гибельным твоим, Безвластие окутало дома, И горестную землю кроет тьма. - Стойте!.. - воскликнул Булль. - Вот они, жандармы. И впрямь, на фоне жандармерии, в свете окон мелькали какие-то люди. Что-то бряцало и звякало в темноте, словно кавалерийский полк готовился к походу. - Они атакуют толпу! - воскликнул Булль то ли радостно, то ли тревожно. - Нет, - сказал Сайм, - они строятся вдоль набережной. - Они целятся! - кричал Булль приплясывая. - Да, - сказал Рэтклиф, - целятся в нас. Он еще не кончил, когда застрекотали выстрелы и пули запрыгали, словно град, на каменных плитах. - Жандармы примкнули к ним! - закричал профессор и ударил себя по лбу. - Я в сумасшедшем доме, - твердо сказал Булль. После долгого молчания Рэтклиф проговорил, глядя на бурное серо-лиловое море: - Какая разница, кто помешан, кто в своем уме? Скоро все мы умрем. Сайм повернулся к нему и спросил: - Значит, вы больше не надеетесь? Рэтклиф молчал; потом спокойно ответил: - Нет. Странно сказать, но меня не оставляет одна безумная надежда. Силы всей земли встали против нас, а я все думаю, так ли она нелепа. - На кого вы надеетесь и на что? - спросил Сайм. - На того, кого я не видел, - ответил инспектор, глядя на серое море. - Я знаю, о ком вы думаете, - тихо сказал Сайм. - О человеке в темной комнате. Наверное, Воскресенье его убил. [296] - Наверное, - согласился тот. - Но если и так, только его одного Воскресенью было трудно убить. - Я слышал вас, - сказал профессор, стоявший к ним спиной, - и тоже надеюсь на того, кого никогда не видел. Сайм стоял, словно слепой, погруженный в свои раздумья. Вдруг, очнувшись, он громко крикнул: - Где же полковник? Я думал, он с нами. - Да, - подхватил Булль. - Господи, где полковник? - Он пошел поговорить с Ренаром, - напомнил профессор. - Нельзя оставлять его среди этих скотов! - вскричал Сайм. - Умрем как приличные люди, если... - Не жалейте полковника, - болезненно усмехнулся Рэтклиф. - Ему совсем неплохо. Он... - Нет! Нет! Нет! - бешено закричал Сайм. - Только не полковник! Никогда не поверю! - Не поверите собственным глазам? - спросил инспектор. Многие из толпы шли по воде, потрясая кулаками, но море было бурным и никто не мог добраться до мола. Но вот двое вступили на каменную тропу. Случайно свет фонаря осветил их. На одном была черная маска, а рот под нею дергался так, что клок бороды казался живым. У другого были белые усы. Оба о чем-то совещались. - Да, и его не стало, - сказал профессор, садясь на камень. - Ничего больше нет, нет и меня. Я не верю собственному телу. Мне кажется, что моя рука может подняться и меня ударить. - Когда поднимется моя рука, она ударит другого, - сказал Сайм и зашагал навстречу полковнику, с фонарем в одной руке и шпагой в другой. Словно разрушая последнюю надежду и последние сомнения, полковник, увидев его, поднял револьвер и выстрелил. Пуля не попала в Сайма, но разбила рукоятку шпаги. Сайм бросился вперед, высоко подняв фонарь. - Иуда! - крикнул он и ударил полковника с размаху. Когда полковник растянулся на каменных плитах, [297] Сайм повернулся к Секретарю, чьи страшные уста едва ли не покрылись пеной, и обратился к нему так властно, что тот застыл. - Видите этот фонарь? - грозно спросил он. - Видите крест и пламя? Не вы его сделали, не вы его зажгли. Лучшие, чем вы - люди, умевшие верить и повиноваться, - изогнули жилы железа и сохранили сказку огня. Каждая улица, каждая нить вашей одежды созданы, как этот фонарь, теми, кто не ведал вашей гнусной премудрости. Вы не можете ничего создать. Вы можете только разрушать. Разрушьте мир. Уничтожьте всех людей. Но этого фонаря вам не уничтожить. Он будет там, откуда его не достать вашему обезьяньему царству. Он ударил противника фонарем так, что Секретарь закачался, и, дважды взмахнув над головой светящимся сокровищем, с размаху швырнул его в море. Фонарь вспыхнул ракетой и погас. - Шпагу! - крикнул Сайм, обращая пылающее лицо к своим соратникам. - Сразимся с этими псами, ибо настал наш смертный час. Три спутника двинулись к нему, обнажив шпаги. Его шпага уже никуда не годилась, но он выхватил дубину из стиснутой руки какого-то рыбака. Еще мгновенье, и сыщики погибли бы, вступив в бой с толпою; но их остановили. Выслушав Сайма, Секретарь стоял, словно в оцепенении, приложив руку к раненому лбу; потом внезапно сдернул черную маску. Бледное лицо в свете факелов было не гневным, а удивленным. Секретарь испуганно, хотя и властно поднял руку. - Тут какое-то недоразумение, - сказал он. - Мистер Сайм, вы не совсем понимаете, в чем дело. Я арестую вас именем закона. - Закона? - повторил Сайм, роняя дубинку. - Разумеется, - отвечал Секретарь. - Я сыщик. - И он вынул из кармана голубую карточку. - А мы кто, по-вашему? - спросил профессор, воздевая к небу руки. [298] - Вы члены Совета анархистов, - твердо сказал Секретарь. - Притворившись вашим единомышленником, я... Доктор Булль швырнул шпагу в море. Никакого Совета анархистов никогда не было, - сказал он. - Было несколько глупых сыщиков, гонявшихся друг за другом. А все эти славные люди, стрелявшие в нас, думали, что мы - динамитчики. Я знал, что не могу обмануться в обывателях, - и он оглядел с сияющей улыбкой толпу, тянущуюся вдоль набережной направо и налево. - Вульгарный человек не сходит с ума. Я сам вульгарен, мне ли не знать! Идемте-ка на берег. Ставлю выпивку всем поголовно. Глава XIII ПОГОНЯ ЗА ПРЕДСЕДАТЕЛЕМ Утром на дуврский пароход село пятеро растерянных, но очень веселых пассажиров. Бедный полковник мог бы посетовать, ибо его сперва заставили сражаться за две несуществующие партии, потом сбили с ног тяжелым фонарем. Однако великодушный старик был рад, что ни на одной стороне не оказалось динамитчиков, и с величайшей любезностью проводил новых друзей на пристань. Пяти примирившимся сыщикам было о чем поведать друг другу. Секретарь рассказывал Сайму, как он и его товарищи надели маски, чтобы мнимые неприятели приняли их за сообщников; Сайм - почему они так поспешно бежали по цивилизованной стране. Но одного, и самого важного, никто объяснить не мог. Что все это значило? Если они - безобидные стражи порядка, кто же тогда Воскресенье? Если он не победил мира, чем он был занят? Инспектор Рэтклиф по-прежнему хмурился. - Никак не пойму, что за игру он затеял, - говорил он. - Чем-чем, но честным человеком Воскресенье быть не может. А, черт! Да вы помните его лицо? [299] - Поверьте, - отвечал Сайм, - я никак не мог его забыть. - Что ж, - сказал Понедельник, - завтра мы все узнаем. Ведь у нас опять собрание. Вы уж простите, - прибавил он с печальной улыбкой, - я хорошо знаю свои обязанности. - Должно быть, вы правы, - задумчиво сказал профессор. - Можно спросить его самого. Но, признаюсь, я бы побоялся спросить у Воскресенья, кто он. - Почему? - спросил Секретарь. - Вы боитесь, что он вас убьет? - Я боюсь, - сказал профессор, - что он мне ответит. - Давайте выпьем, - сказал доктор Булль, немного помолчав. И на пароходе, и в поезде они старались держаться бодро, но ни на миг не расставались. Бывший Суббота, присяжный оптимист, уговаривал ехать с вокзала в одном и том же кебе, но они туда не уместились и взяли карету, причем сам он сидел рядом с кучером и весело пел. Остановились они в отеле на Пикадилли-Серкус, чтобы утром быть поближе к Лестер-сквер. Однако похождения этого дня на том не кончились. Неугомонный доктор отказался лечь; он хотел как можно скорее полюбоваться Лондоном и часов в одиннадцать вышел побродить. Минут через двадцать он вернулся, что-то выкликая еще в холле. Сайм пытался усмирить его, пока не заметил в его словах какого-то смысла. - Да, я его видел! - с упорством повторял Булль. - Кого? - быстро спросил Сайм. - Неужели Председателя? - Куда лучше! - отвечал доктор с неуместным смехом. - Гораздо лучше! Он тут, со мной. - Кто тут с вами? - спросил Сайм. - Косматый, - вразумительно объяснил медик. - Тот, кто раньше был косматым. Гоголь. Да вот он, - и доктор Булль вытащил за локоть рыжего бледного человека, которого почти неделю тому назад изгнали из [300] Совета; первого из мнимых анархистов, которого разоблачили. - Что вы ко мне лезете? - крикнул тот. - Вы меня выгнали как шпиона. - Все мы шпионы, - тихо сказал Сайм. - Мы шпионы! - завопил Булль. - Пойдем выпьем. Утром отряд объединившихся сыщиков направился к отелю на Лестер-сквер. - Ну что ж! - говорил доктор Булль. - Ничего страшного. Шестеро человек идут спросить у одного, чего же он хочет. - Все не так просто, - возразил Сайм. - Шестеро человек идут спросить у одного, чего хотят они сами. Они молча свернули на площадь и, хотя отель был на другой ее стороне, увидели сразу и небольшой балкон, и огромного вождя. Он сидел один, склонившись над газетой. Но соратники, пришедшие, чтобы его свергнуть, переходили площадь так, словно с неба за ними следила сотня глаз. Еще у себя в отеле они спорили, вести ли с собой бывшего Гоголя и сразу бросить карты на стол или сделать сначала какой-нибудь дипломатический ход. Сайм и Булль стояли за прямую атаку и победили, хотя Секретарь до конца спрашивал их, почему они так спешат. - Очень просто, - объяснил Сайм. - Я нападаю на него сразу, потому что я его боюсь. Сыщики молча поднялись за Саймом по темной лестнице, и все сразу вошли туда, где их ждали лучезарный утренний свет и лучезарная улыбка Воскресенья. - Какая прелесть! - сказал он. - Как приятно всех вас видеть. И день чудесный... А что царь, умер? Секретарь выпрямился, чтобы слова его прозвучали и достойно, и гневно. - Нет, сэр, - сурово вымолвил он. - Убийства не было. Черная мерзость... - Ай-ай-ай-ай! - сказал Председатель, укоризненно качая головой. - У каждого свои вкусы. Простим Суббо- [301] те его небольшие слабости. Называть черной мерзостью эти очки... Ах, как невежливо! И при нем!.. Вы ли это, мой милый? Секретарь задохнулся; доктор сорвал очки и швырнул их на стол. - Это и правда мерзость, - сказал он. - Но я больше в мерзостях не участвую. Посмотрите мне прямо в лицо... - Ничего, ничего, - утешил его Председатель. - С таким лицом жить можно, бывает хуже. Мне ли судить игру природы? А вдруг и я в один прекрасный день... - Сейчас не время шутить, - сказал Секретарь. - Мы пришли спросить, что это все означает. Кто вы такой? Чего вы хотите? Зачем вы собрали нас вместе? Знаете ли вы, кто мы? Безумец вы, играющий в заговор, или мудрец, валяющий дурака? Отвечайте. - Должностные лица, - проурчал Воскресенье, - обязаны отвечать лишь на восемь вопросов из семнадцати. Если не ошибаюсь, вы требуете, чтобы я объяснил, кто я такой, и кто такие вы, и что такое этот стол, и этот Совет, и этот мир. Что ж, отважусь сорвать завесу с одной из тайн. Что до вас, вы - сборище благонамеренных кретинов. - А вы? - спросил Сайм, наклоняясь вперед. - Вы что такое? - Я? - взревел Председатель и медленно поднялся, словно огромная волна, которая вот-вот загнется над головами и ринется вниз. - Хотите знать, что я такое? Булль, вы ученый. Вникните в корни деревьев и разгадайте их. Сайм, вы поэт. Взгляните на утренние облака и скажите мне или другим, что они значат. Но говорю вам, вы узнаете истину о самом высоком дереве и самой далекой тучке прежде, чем вам откроется истина обо мне. Вы разгадаете море, а я останусь загадкой; вы поймете звезды, но не меня. С начала времен меня травили, как волка, правители и мудрецы, поэты и законники, все церкви, все философы. Но никто не поймал меня, и небеса упадут прежде, чем паду я. Да, погонялись они за мной... Погоняетесь и вы. [302] Никто еще не шелохнулся, когда чудовищный человек перемахнул через перила, словно орангутан. Но раньше, чем спрыгнуть вниз, он подтянулся, как на турнике, и, опершись огромным подбородком о край балкона, торжественно промолвил: - Одно я вам скажу. Я - человек в темной комнате, который сделал вас сыщиками. С этими словами он рухнул вниз и подпрыгнул, как гигантский мяч, и побежал мягкими прыжками к углу, где кликнул кеб, а потом в него вскочил. Шестеро сыщиков стояли в оцепенении; но когда загадочный Председатель исчез во тьме кеба, здравомыслие вернулось к Сайму. Он соскочил с балкона, едва не сломав себе ногу, и тоже кликнул кеб. Они с Буллем вскочили в него, профессор с инспектором - в другой, Секретарь и бывший Гоголь - в третий, как раз вовремя, чтобы помчаться за мчащимся Председателем. Воскресенье направился на северо-запад, и возница, гонимый его нечеловеческой волей, гнал лошадь во всю прыть. Не расположенный к учтивости Сайм вскочил и заорал: "Держите вора!" - и за кебом побежала толпа. Полисмены всполошились. Возница Воскресенья перепугался, уменьшил прыть и заглянул в свой экипаж, чтобы урезонить пассажира, причем его длинный бич свесился вниз. Председатель дернулся вперед и резко вырвал бич. Затем он поднялся на ноги и принялся погонять лошадь, ревя так истошно, что она вихрем понеслась вперед. Улица за улицей, площадь за площадью летели мимо неистового экипажа, который возница тщетно пытался остановить. Три кеба мчались сзади, как гончие, если можно сравнить собаку с каретой. Магазины и улицы звенящими стрелами пролетали мимо них. Когда кеб несся как угорелый, Воскресенье обернулся и скорчил страшную рожу. Белые его волосы свистели на ветру, но он был похож на гигантского уличного мальчишку. Вдруг он поднял правую руку, швырнул что-то в Сайма, пригнулся, а Сайм, инстинктивно прикрыв ру- [303] кой глаза, поймал шарик, скатанный из двух бумажек. Одна была адресована ему, другая - Буллю, за чьей фамилией следовала вереница загадочных букв, занимавших гораздо больше места, чем сам текст, который состоял лишь из таких слов: "Как же теперь насчет Мартина Таппера?" - Чего он хочет, старый маньяк? - спросил доктор, глядя на записку. - А у вас что, Сайм? Записка Сайма была длиннее и гласила следующее: "Никто не огорчится больше меня, если вмешается епископ. Надеюсь, что до этого не дойдет. Однако спрошу в последний раз, где ваши калоши? Дело скверно, особенно после того, что сказал дядя". Тем временем возница Председателя немного справился с лошадью, и, сворачивая на Эджвер-роуд, преследователи были ближе к беглецу. И тут случилось то, что они приписали воле рока: толпа и экипажи раздались направо и налево, издали донесся рев пожарной машины, и через несколько секунд она медной молнией промелькнула мимо. Однако Воскресенье успел выскочить из кеба, ухватиться за нее и даже на нее взобраться. Сыщики видели, как, объясняя что-то пожарным, он исчезает в шумной дали. - Вперед! - крикнул Сайм. - Теперь он не сбежит. Пожарную машину не упустишь. Трое возниц очнулись от испуга и снова погнали лошадей. Расстояние уменьшалось. Заметив это, Председатель перешел к заднему краю машины. Вставши лицом к ним, он раскланивался, посылал воздушные поцелуи и наконец бросил прямо на грудь инспектору аккуратно сложенную записку. Нетерпеливо развернув ее, адресат прочитал: "Бегите немедленно. Раскрылась тайна ваших подтяжек. Преданный друг". Пожарная машина неслась прямо на север в какие-то неведомые края. Когда она поравнялась с решеткой, осененной деревьями, шестеро сыщиков с удивлением, [304] но и с облегчением увидели, что Председатель спрыгнул на землю. Однако, прежде чем три кеба подоспели к нему, он вскарабкался на ограду, словно огромный серый кот, и скрылся в темной листве. Сайм остановил кебмена, выскочил и бросился к решетке. Он уже перебросил через нее ногу, и соратники его лезли наверх, когда он обратил к ним лицо, бледное в тени деревьев. - Что тут такое? - спросил он. - Неужели он здесь живет? Кажется, я слышал, что у него есть дом на северных окраинах Лондона. - Если живет, тем лучше для нас, - сказал Секретарь, ища подходящую дыру в узоре ограды. - Застанем его дома. - Нет, не в том дело, - сказал Сайм, мучительно хмурясь. - Я слышу жуткие звуки. Там кто-то хохочет, чихает, сморкается... - Собаки, я думаю, - сказал Секретарь. - Вы уж скажите - тараканы! - крикнул Сайм. - Улитки! Цветы! Из чащи деревьев донесся протяжный рев - глухой, леденящий рев, похожий на рыдание. - У него не может быть обыкновенных собак, - проговорил Гоголь и вздрогнул. Сайм уже соскочил в парк и стоял, терпеливо прислушиваясь. - Ну, слышите? - сказал он. - Собака это? Могут быть такие собаки? Они услышали хриплый визг, словно кто-то стонал и верещал от боли, потом могучий, носовой, поистине трубный звук. - Да это ад какой-то! - сказал Секретарь. - Что ж, пойду в ад... - И он перемахнул через ограду. Перелезли и остальные. Продираясь сквозь путаницу кустов, они вышли на дорожку, ничего не видя. Вдруг доктор Булль всплеснул руками. - Ослы вы ослы! - воскликнул он. - Это не ад, это сад. Зоологический. [305] Пока они оглядывались, нет ли где их дичайшего зверя, по дорожке опрометью промчались сторож и человек в штатском. - Был он здесь? - задыхаясь, спросил сторож. - Кто? - спросил Сайм. - Слон! - воскликнул сторож. - Слон взбесился... - Утащил на себе джентльмена, - подхватил человек в штатском. - Несчастного седого старика. - Какой он, этот старик? - с большим интересом спросил Сайм. - Очень высокий, очень толстый, в светло-сером костюме, - ответил сторож. - Ну, - откликнулся Сайм, - если он толстый, высокий, в светло-сером, это не слон его утащил. Это он утащил слона. Не родился еще тот слон, с которым он сбежит против своей воли. А вот и они! Сомнений в этом не было. Ярдов за двести прямо по траве несся огромный слон, вытянув хобот, и трубил во всю свою мочь, как трубы Страшного суда. На спине его сидел Воскресенье, невозмутимый и величавый, как султан, но погонявший несчастного зверя чем-то острым. - Остановите его! - кричала публика. - Он выскочит в ворота! - Скорее обвал остановишь, - сказал сторож. - Уже выскочил. Он еще говорил, когда, судя по крикам и треску, огромный серый слон и впрямь вылетел из сада и помчался по Олбэни-стрит, словно быстроходный омнибус. - Господи Боже! - воскликнул Булль. - Никогда не думал, что слон может бегать так быстро. Придется опять взять кебы, а то мы его упустим. Пока они бежали к воротам, Сайм замечал краем глаза клетки, в которых находились чрезвычайно странные существа. Позже он удивлялся, что разглядел их так отчетливо. В особенности запомнились ему пеликаны с нелепым отвислым зобом. Почему, думал он на бегу, пеликана [306] считают символом милосердия? Не потому ли, что лишь милосердие поможет найти в нем красоту? Еще ему запал в память клюворог - огромный желтый клюв, к которому прикреплена небольшая птица. Все эти создания усиливали странное, очень живое чувство: ему казалось, что природа непрестанно и непонятно шутит. Воскресенье сказал им, что они поймут его, когда поймут звезды. Сайм спрашивал себя, способны ли даже архангелы понять клюворога. Шестеро злополучных сыщиков вскочили в кебы и поскакали за слоном. На сей раз Воскресенье не оглядывался, но его широкая безучастная спина бесила их еще больше, чем прежние насмешки. Подъезжая к Бейкер-стрит, он что-то подбросил, и предмет этот упал, когда мимо него проезжал третий кеб. Повинуясь слабой надежде, Гоголь остановил возницу и поднял довольно объемистый пакет, адресованный ему. Состоял пакет из тридцати трех бумажек, а внутри лежала записка: "Искомое слово, полагаю, будет "розовый"". Человек, носивший некогда имя Гоголь, ничего не сказал, но ноги его и руки нервно дернулись, словно он пришпорил коня. Минуя улицу за улицей, квартал за кварталом, неслось живое чудо - скачущий слон. Люди глядели из окон, кареты шарахались в стороны. Три кеба неслись за ним, вызывая весьма нездоровое любопытство, пока зрители не сочли, что все это - просто странное шествие или реклама цирка. Неслись они с дикой скоростью, пространство сокращалось, и Сайм увидел Альберт-холл, когда думал, что они еще в Паддингтоне. На пустых аристократических улицах Южного Кенсингтона слон развернулся во всю силу, направляясь к тому пятну на горизонте, которое было одним из аттракционов Эрлс-Корта. Колесо становилось все ближе, пока не заполнило собою неба, словно кольцо созвездий. Кебы сильно отстали. Многократно сворачивая за угол, они потеряли беглеца из виду и, добравшись до Эрлс- [307] Корта, не смогли проехать сквозь толпу, окружавшую слона, который колыхался и пыхтел, как все бесформенные твари. Воскресенья на спине не было. - Куда он девался? - спросил Сайм, спрыгнув на землю. - Он вбежал на выставку, сэр! - ответил служащий, еще не очнувшийся от удивления. И обиженно прибавил: - Странный джентльмен, сэр. Попросил подержать лошадку и дал мне вот это. И он протянул сложенный листок, на котором было написано: "Секретарю Центрального Совета анархистов". Секретарь с отвращением развернул записку и увидел такие стихи: Если рыбка побежит, Понедельник задрожит. Если рыбка скачет, Понедельник плачет. Народная мудрость - Да как же вы его пустили? - крикнул Секретарь. - Разве к вам приезжают на бешеных слонах? Разве... - Смотрите! - закричал Сайм. - Смотрите туда! - Куда? - сердито спросил Секретарь. - На воздушный шар! - не унимался Сайм, показывая куда-то вверх. - Зачем мне на него смотреть? - сказал Секретарь. - Что в нем такого? - Не столько в нем, сколько на нем, - отвечал Сайм. Все взглянули туда, где только что, словно детский шарик, парил огромный шар. Веревка порвалась, и шар уплывал прочь с легкостью мыльного пузыря. - А, черт! - закричал Секретарь. - Он и туда влез! - И бывший Понедельник погрозил кулаком небу. Когда шар, подхваченный случайным ветром, пролетал над сыщиками, они увидели большую голову Председателя, благодушно созерцавшего их. [308] - О, Господи! - проговорил профессор с той старческой медлительностью, от которой не мог избавиться, как и от седой бороды и от серой кожи. - О, Господи милостивый! Мне показалось, будто что-то упало мне на шляпу. Он снял дрожащей рукой клочок смятой бумаги, рассеянно его развернул и увидел, что там написано: "Ваша красота не оставила меня равнодушным. Крохотный Подснежник". Все помолчали, потом Сайм сказал, покусывая бородку: - Нет, я не сдаюсь. Где-нибудь эта мерзкая штука спустится. Идемте за ней. Глава XIV ШЕСТЕРО МУДРЕЦОВ По зеленым лугам, продираясь сквозь цветущие изгороди, милях в пяти от Лондона шли шесть сыщиков. Самый бодрый из них предложил поначалу ехать в кебах, но это было невыполнимо, поскольку упорный шар не желал лететь над дорогами, а упорные кебмены не желали следовать за шаром. И вот неутомимые, хотя и разъяренные путники продирались сквозь заросли и вязли во вспаханных полях, пока каждый из них не обрел вид, слишком жалкий даже для бродяги. Зеленые холмы Суррея видели гибель светло-серой пары, в которой Сайм ушел из Шафранного парка. Сломанная ветка прикончила цилиндр, шипы расправились с фалдами, английская грязь забрызгала даже ворот; но Сайм, безмолвно и яростно задрав голову, так что бородка торчала прямо вперед, глядел на летящий клубок, подобный при свете дня закатному облаку. - Что ни говори, - сказал он, - а шар этот очень красив! - Странной и редкой красотой, - подтвердил профессор. - Чтоб ему лопнуть! [309] - Надеюсь, он не лопнет, - сказал Булль. - Тогда старик ударится. - Ударится! - воскликнул злопамятный профессор. - Это он-то! Попадись он мне в руки, я бы его ударил... Подснежник, видите ли! - А я не хочу ему зла, - сказал доктор. - Неужели вы верите ему? - с горечью спросил Секретарь. - Неужели верите, что он - наш человек из темной комнаты? Воскресенье выдаст себя за кого угодно. - Не знаю, правда это или нет, - ответил Булль, - но я не то думал сказать. Я не хочу, чтобы он разбился, потому что... - Да? - нетерпеливо перебил Сайм. - Потому что?.. - Потому что он сам так похож на шар, - растерянно сказал доктор. - Я не знаю, он или не он дал нам голубые карточки. Если он, это чепуха какая-то. Но я всегда любил его, хотя он и очень плохой. Любят же непослушного ребенка. Как мне объяснить вам? Любовь не мешала мне сражаться с ним. Будет ли понятней, если я скажу: мне нравилось, что он такой толстый? - Не будет, - отвечал Секретарь. - Нет, вот как! - воскликнул Булль. - Мне нравилось, что он такой толстый и легкий. Ну прямо как мяч! Мы представляем толстых тяжелыми, а он перепляшет эльфа. Да, вот именно! Средняя сила выразит себя в насилии, великая - в легкости. В старину рассуждали, что было бы, если бы слон прыгал, как кузнечик. - Наш слон, - сказал Сайм, глядя вверх, - так и делает. - Вот почему я его люблю, - продолжал доктор. - Нет, я не поклоняюсь силе, это все глупости. Но Воскресенье всегда весел, словно хочет поделиться радостной новостью. Вы заметили, так бывает весной? Природа шутит часто, но весной мы видим, что шутки ее добры. Сам я Библию не читал, но место, над которым так смеются, - сущая правда: "Что вы прыгаете, горы, как овны, и вы, холмы, как агнцы?" Холмы действительно прыгают, ста- [310] раются подпрыгнуть. Я люблю Воскресенье, - ах, как вам сказать? - потому что он такой прыгучий. После долгого молчания Секретарь сказал странным, сдавленным голосом: - Вы не знаете его, быть может, потому, что вы лучше меня и не знаете ада. Я от роду мрачен и нездоров. Человек во тьме за то меня и выбрал, что я похож на рехнувшегося заговорщика - и улыбка у меня кривая, и взгляд угрюмый, даже когда я смеюсь. Словом, есть во мне что-то, угодное анархистам. И вот когда я увидел Воскресенье, я узнал в нем не легкость и веселье, а грубость и печаль природы. Он курил в полумраке за спущенными шторами, а это куда мрачней живительной тьмы, в которой сидит наш начальник. Он сидел на скамье и показался мне темной, бесформенной грудой в образе человека. Слушая мои речи, он не говорил и не двигался. Я страстно взывал к нему, я вопрошал; и, когда я умолк, он долго молчал, а потом затрясся, я даже подумал, что он чем-то болен. Он трясся, как живой студень, напоминая мне обо всем, что довелось читать о низших формах жизни, о самом ее возникновении, о протоплазме в глубинах вод. Хуже того, мне казалось, что это - материя, лишенная формы, постыдная, пустая материя. Утешался я лишь тем, что такое чудище страдает. Но вдруг я догадался, что скотоподобная туша сотрясается от смеха, и смеется она надо мной. И вы хотите, чтобы я его простил? Меня высмеял тот, кто и ниже, и сильнее, чем я, а это немало. - Как вы все преувеличиваете! - звонко сказал инспектор Рэтклиф. - Воскресенье, не спорю, крепкий орешек, но он вовсе не такое несуразное чудище. Он принял меня в обычной конторе, средь бела дня, и был на нем самый прозаичный серый в клеточку костюм. Говорил он со мной обычно; но, признаюсь, что-то жуткое в нем все-таки есть. Комната его убрана, костюм опрятен, но сам он - рассеян. Иногда он глядит в пустоту, иногда забывает о тебе. А дурной человек слишком страшен, чтоб быть рассеянным. Мы представляем злодея бдительным. Мы не смеем предста- [311] вить, что он искренне и честно задумался, ибо не смеем представить его в одиночестве. Рассеянный человек добродушен; если он заметит вас, он попросит прощения. Но как стерпеть того, кто, заметив вас, покончит с вами? Вот это и невыносимо - рассеянность вместе с жестокостью. Люди в девственных лесах нередко ощущали, что звери и невинны, и безжалостны. Они не увидят вас, а если увидят - убьют. Хотелось бы вам провести часов десять с рассеянным тигром? - А вы что думаете о Воскресенье? - спросил Сайм у Гоголя. - Я вообще не могу о нем думать, - просто ответил Гоголь. - Не могу же я смотреть на солнце. - Что ж, верно и это... - задумчиво заметил Сайм. - А вы что скажете, профессор? Тот шел понуро, волоча за собой палку, и не ответил. - Очнитесь! - сказал Сайм. - Что вы думаете о Воскресенье? - Того, что я думаю, - медленно начал профессор, - мне не выразить. Точнее, я не могу это как следует понять. Скажу хотя бы так: смолоду я жил широко, как живет богема. И вот когда я увидел лицо Воскресенья, оно показалось мне слишком широким - нет, это видят все, скажу иначе: слишком расплывчатым. Нельзя было охватить его взором, нельзя понять, лицо ли это. Глаз слишком далеко отстоял от носа. Рот был сам по себе, и о нем приходилось думать отдельно. Нет, не могу объяснить! Он помолчал, все так же волоча палку, и начал снова: - Скажу иначе. Проходя как-то вечером по улице, я увидел человеческое лицо, составленное из фонаря, окна и облака. Если хоть у кого-нибудь на свете именно такое лицо, я сразу его узнаю. Но, пройдя подальше, я понял, что лица и не было: окно светилось в десяти ярдах, фонарь - в доброй сотне, облако - на небе. Так ускользает от меня лицо Воскресенья; оно разбегается в стороны, как случайная картина. Лицо его вселило в меня сомнение - [312] а есть ли вообще лица? Быть может, доктор, один круг ваших гнусных очков совсем близко, а другой - за пятьдесят миль. Сомнения материалиста не стоят и гроша. Воскресенье научил меня худшим, последним сомнениям - сомнениям идеалиста. Наверное, я буддист; буддизм же - не вера, а сомнение. Бедный мой друг, - сказал он Бул-лю, - я не знаю, есть ли у вас лицо. Я не решаюсь верить в то, что вижу. Сайм смотрел на воздушный шар, розовевший в лучах заката словно иной, более невинный мир. - Заметили вы одну странность? - спросил он. - Каждый видит его по-разному, но каждый сравнивает с мирозданием. Булль узнает в нем землю весной, Гоголь - солнце в полдень, Секретарь - бесформенную протоплазму, инспектор - беспечность диких лесов, профессор - изменчивый ландшафт города. Все это странно, но еще страннее то, что сам я тоже думаю о нем и тоже сравниваю его с мирозданием. - Идите быстрее, Сайм, - сказал доктор Булль. - Не забудьте, шар летит быстро. - Когда я впервые увидел Воскресенье, - медленно продолжал Сайм, - он сидел ко мне спиною, и я понял, что хуже его нет никого на свете. Затылок его и плечи были грубы, как у гориллы или идола. Голову он наклонил, как бык. Словом, я чуть не решил, что это - зверь, одетый человеком. - Так... - сказал доктор Булль. - И тут случилось самое странное, - сказал Сайм. - Спину я видел с улицы. Но я поднялся на балкон, обошел спереди и увидел его лицо в свете солнца. Оно испугало меня, как пугает всех, но не тем, что грубо, и не тем, что скверно. Оно испугало меня тем, что оно так прекрасно и милостиво. - Сайм, вы в себе? - вскричал Секретарь. - Он показался мне Архистратигом, вершащим правый суд после битвы, - продолжал Сайм. - Смех был в его глазах, честь и скорбь - на устах. И белые волосы, [313] и серые плечи остались такими же. Но сзади он походил на зверя; увидев его спереди, я понял, что он - бог. - Пан был и богом, и зверем, - сказал профессор. - И тогда, и позже, и всегда, - говорил Сайм как бы себе самому, - это было и его тайной, и тайной мироздания. Когда я вижу страшную спину, я твердо верю, что дивный лик - только маска. Когда я хоть мельком увижу лицо, я знаю, что спина - только шутка. Зло столь гнусно, что поневоле сочтешь добро случайным: добро столь прекрасно, что поневоле сочтешь случайным зло. Особенно сильно я это чувствовал вчера, когда мы за ним гнались и я всю дорогу был сзади. - Неужели у вас было время думать? - спросил Рэтк-лиф. - Да, - отвечал Сайм. - На одну дикую мысль у меня хватило времени. Мне показалось вчера, что слепой затылок - это безглазое страшное лицо, глядящее на меня. И еще мне показалось, что сам он бежит задом, приплясывая на ходу. - Какой ужас! - сказал доктор Булль и содрогнулся. - Мало сказать ужас, - возразил Сайм. - То была худшая минута моей жизни. Однако через десять минут он высунул голову, скорчил рожу - и я понял, что это отец играет в прятки с детьми. - Игра что-то затягивается, - сказал Секретарь, мрачно глядя на стоптанные штиблеты. - Послушайте меня! - с необычайным пылом сказал Сайм. - Открыть вам тайну мира? Тайна эта в том, что мы видим его только сзади, с оборотной стороны. Мы видим все сзади, и все нам кажется страшным. Вот это дерево, например - только изнанка дерева, облако - лишь изнанка облака. Как вы не понимаете, что все на свете прячет от нас лицо? Если бы мы смогли зайти спереди... - Смотрите! - крикнул Булль. - Шар спускается! Сайм видел это и без его крика, ибо все время глядел вверх. Огромный светящийся шар покачнулся, выпря- [314] милея и медленно спустился за деревья, словно закатное солнце. Человек, именовавшийся Гоголем, мало говорил, пока они шли; но теперь он воздел руки к небу, горестно, словно погибшая душа. - Он умер! - воскликнул Вторник. - Теперь я знаю, что он был мне другом, моим другом во тьме! - Умер! - фыркнул Секретарь. - Не так его легко убить. Если он вылетел из корзины, он катается в траве, как жеребенок, и дрыгает ногами от радости. - Как жеребенок, - сказал профессор, - или как Пан. - Опять вы со своим Паном! - сердито воскликнул Булль. - Послушать вас, этот Пан - все на свете. - Он и значит "всё", - ответил профессор. - По-гречески. - Однако, - заметил Секретарь, - от имени его происходит и слово "паника". Сайм стоял, как бы не слыша всего этого. - Он упал вон там, - сказал он. - Идем поищем его. И прибавил, странно взмахнув рукою: - О, если бы он надул нас и умер! Вот была бы шутка в его вкусе... Он зашагал к деревьям; лохмотья щегольского костюма развевались на ветру. Спутники пошли за ним не так быстро, ибо сильно натерли ноги. И почти в одно и то же мгновенье все шестеро ощутили, что на лужайке есть кто-то еще. Опираясь на посох, подобный жезлу или скипетру, к ним приближался человек в красивом, но старомодном платье. Короткие, до колен, штаны были того лиловато-серого цвета, какой случается подметить в тенистом лесном закоулке; и благодаря старинному костюму казалось, что волосы его не седы, а напудрены. Двигался он очень тихо. Если бы не иней в волосах, его можно было бы принять за одну из лесных теней. - Господа, - сказал он, - рядом на дороге вас дожидаются кареты, которые прислал мой хозяин. [315] - Кто ваш хозяин? - спросил Сайм не шелохнувшись. - Мне сказали, - почтительно отвечал слуга, - что вам известно его имя. Все помолчали, потом Секретарь спросил: - Где кареты? - Они дожидаются лишь несколько минут, - сказал седой незнакомец. - Мой хозяин только что вернулся. Сайм оглядел небольшую зеленую поляну. Изгороди были изгородями, деревья - деревьями; между тем он чувствовал себя так, словно его заманили в сказочное царство. Оглядел он и загадочного посланца и не обнаружил ничего страшного, разве что одежда его перекликалась с сизыми тенями, а лицо повторяло багряные, бурые и золотые тона предзакатного неба. - Проведите нас, - сказал Сайм, и слуга в лиловой ливрее, не вымолвив ни слова, направился к изгороди, за которой неожиданно забелела дорога. Выйдя на нее, шестеро скитальцев увидели вереницу карет, подобных тем, что поджидают гостей у лондонского особняка. Вдоль ряда экипажей стояли слуги в серо-голубых ливреях, величавые и свободные, словно они - не лакеи джентльмена, а послы великого короля. Экипажей было шесть, по числу странников, и когда те садились в них, слуги помогли им, а потом салютовали шпагами, сверкнувшими в предвечернем свете. - Что это такое? - успел спросить Булль у Сайма. - Еще одна шутка Председателя? - Не знаю, - отвечал Сайм, устало опускаясь на подушки. - Если это и шутка, то в вашем духе. Добрая. Невольные искатели приключений пережили их немало, но ни одно не поразило их так, как эта нежданная роскошь. К бедам они притерпелись, когда же все пошло на лад, им стало не по себе. Они и отдаленно не могли представить, что это за кареты; но с них хватало того, что это кареты, да еще и с мягкими сиденьями. Они не могли [316] понять, что за старик их встретил; но с них хватало того, что он привел их к экипажам. Сайм ехал сквозь плывущую мглу деревьев, расслабившись и забывшись. Как всегда в своей жизни, он шел, воинственно задрав бородку, пока что-то можно было сделать; когда же от него ничего не зависело, он в счастливом изнеможении откинулся на подушки. Очень медленно, очень смутно обнаружил он, как хороши дороги, по которым его везут. Он увидел, что экипаж миновал каменные ворота, въехал под сень листвы - наверное, то был парк - и неспешно поднялся по склону, поросшему деревьями, но слишком аккуратному, чтобы назвать его лесистым. Тогда, словно пробуждаясь от крепкого, целительного сна, он стал находить радость в каждой мелочи. Он ощутил, что изгородь как раз такая, какою и должна быть; что изгородь - как войско, которое тем живее, чем четче его дисциплина. За изгородью он увидел вязы и подумал о том, как весело лазить на них мальчишкам. Вдруг карета резко свернула, и перед ним, внезапно и спокойно, предстал невысокий длинный дом, подобный узкому длинному облаку в мягких лучах заката. Позже шестеро друзей спорили о том, кто что подумал, но согласились, что почему-то каждому из них дом этот напомнил детство. Причиной была верхушка вяза или кривая тропинка, уголок фруктового сада или узорное окно; однако каждый знал, что место это вошло в его сознание раньше, чем собственная мать. Когда кареты подкатили к другим воротам, широким и низким, словно вход в пещеру, навстречу путникам вышел еще один слуга в такой же ливрее, но с серебряной звездой на сизой груди. - Ужин в вашей комнате, сэр, - вежливо и величаво сказал он удивленному Сайму. Все в том же изумлении, как под гипнозом, Сайм поднялся вслед за учтивым слугой по широкой дубовой лестнице и вступил в блистательную анфиладу комнат, слов- [317] но и предназначенных для него. Повинуясь инстинкту сословия, он подошел к высокому зеркалу, чтобы поправить галстук или пригладить волосы, и увидел, каким страшным он стал: кровь текла по исцарапанному лицу, волосы торчали клочьями желтой травы, костюм обратился в длинные лохмотья. Сразу же перед ним встала вся загадка в виде простых вопросов: как он здесь очутился, как он отсюда выйдет? И тут же слуга в голубой ливрее торжественно промолвил: - Я приготовил вам платье, сэр. - Платье! - насмешливо воскликнул Сайм. - У меня нет другой одежды, только эта, - и он приподнял два длинных фестончатых лоскута, словно собирался сделать пируэт. - Мой господин велел передать, - продолжал служитель, - что сегодня костюмированный бал. Он хочет, чтобы вы надели костюм, который я приготовил. А пока что не откажитесь отведать холодного фазана и бургундского, ибо до пира осталось еще несколько часов. - Холодный фазан - хорошая штука, - задумчиво сказал Сайм, - а бургундское и того лучше. Но больше всего я хотел бы узнать, что тут творится, какой мне положен костюм и где он? Загадочный слуга поднял с низкого дивана длинное сине-зеленое одеяние, сбрызнутое яркими звездами и полумесяцами. На груди красовалось золотое солнце. - Вы оденетесь Четвергом, сэр, - почтительно сказал слуга. - Четвергом!.. - повторил Сайм. - Звучит не слишком уютно. - Напротив, сэр, - заверил его слуга. - Это очень теплый костюм. Он застегивается сверху донизу. - Ничего не понимаю, - сказал Сайм и вздохнул. - Я так привык к неприятным похождениям, что приятные мне не под силу. Разрешите спросить, почему я больше похож на четверг в зеленом балахоне, испещренном светилами? Насколько мне известно, они видны [318] всю неделю. Помнится, мне довелось видеть луну во вторник. - Простите, сэр, - сказал слуга, - для вас приготовлена и Библия. - И он почтительно и непреклонно указал на первую главу Книги Бытия. Речь шла о четвертом дне творения; но, видимо, здесь предполагали, что счет надо начинать с понедельника. Сайм в недоумении прочитал: "И сказал Бог, да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов; и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Бог два светила великие: светило большое, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды; и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвертый". - Нет, ничего не пойму, - сказал он, опускаясь на стул. - Кто эти люди, поставляющие дичь и вино, зеленые одежды и Библии? Быть может, они поставляют все на свете? - Да, сэр, - серьезно ответил слуга. - Не помочь ли вам одеться? - Ладно, напяливайте эту хламиду! - в нетерпении отвечал Сайм. Но как ни прикидывался он небрежным, его охватила небывалая легкость, когда вокруг него, словно так и нужно, заколыхались сине-зеленые с золотом одежды. Когда же он понял, что одежды эти надо препоясать мечом, к нему вернулись полузабытые мальчишеские мечтанья. Выходя, он дерзко, как трубадур, закинул через плечо край плаща; ибо маскарад этот не скрывал, а открывал человека. Глава XV ОБВИНИТЕЛЬ Проходя по коридору, Сайм увидел Секретаря, стоявшего на самом верху лестницы. Никогда еще этот человек не казался столь благородным. Черный хитон ниспадал до самых его стоп, а сверху вниз, от ворота, шла чисто-белая полоса, подобная лучу света. Все это походило на строгую одежду жреца. Сайму не пришлось рыться ни в памяти, ни в Библии - он вспомнил и так, что в первый день творенья свет отделился от тьмы. Само одеяние напомнило бы об этом; но поэт порядка ощутил к тому же, что простое сочетание белого с черным как нельзя лучше выражает скорбную, строгую душу Секретаря, исполненную пламенной искренности и ледяного гнева, которые подвигли его на борьбу с анархистами и помогли так легко сойти за одного из них. Как ни радостно было все вокруг, глаза Понедельника глядели невесело. Ни запах пива, ни благоухание сада не отвлекли его; он алкал правды. Если бы Сайм увидел себя, он понял бы, что и он впервые стал самим собою. Секретарь был философом, возлюбившим первоначальный, лишенный очертаний свет; Сайм - поэтом, вечно стремящимся воплотить этот свет в ощутимые, четкие предметы, в солнце и звезды. Философ может порою любить бесконечность, поэт всегда любит конечное. Величайший миг для него - не сотворение света, а сотворение солнца и луны. Спускаясь с лестницы, они настигли Рэтклифа в охотничьем камзоле и плаще весенних зеленых тонов, украшенном узором ветвей. Он воплощал тот третий день, когда была создана Земля в ее зеленом наряде; и простое умное лицо, дышащее незлым сомнением, как нельзя лучше сочеталось с его одеждой. Через низкие широкие ворота их провели в очень большой, очень старый сад, где в трепетном свете костров и факелов плясали ряженые. Костюмы были поис- [320] тине безумны, и Сайму показалось, будто здесь - все, что только существует на свете. Был тут и человек, одетый мельницей с огромными крыльями, и человек, одетый слоном, и человек, одетый воздушным шаром; эти двое держались вместе, видимо, напоминая о недавних нелепых приключениях. Со странным трепетом Сайм подметил, что один танцор одет клюворогом - странной птицей, чей клюв вдвое больше тела, запечатлевшейся в его памяти, пока он бежал по длинной аллее зоологического сада. Были здесь и тысячи других странностей - и пляшущий фонарь, и пляшущий корабль, и пляшущая яблоня, словно все обычные вещи, какие только есть в деревне и в городе, пустились в пляс под веселую музыку безумного шарманщика. Через много лет, немолодым человеком, Сайм не мог видеть ни фонаря, ни яблони, ни мельницы, чтобы не ощутить, что это - плясун, сбежавший с карнавала. С одной стороны лужайки, на которой плясали пары, возвышался зеленый уступчатый склон, обычный в старых садах. На нем стояли полумесяцем семь кресел, престолы семи дней. Гоголь и доктор Булль уже сидели на местах, де Вормс взбирался на свое. Простоту Вторника как нельзя лучше выражала одежда, падавшая серо-серебряными складками, подобными завесе проливного дождя; то было разделение вод. Пятница, в чей день были созданы низшие формы жизни, облачился в мутно-лиловый хитон, на котором распластались лупоглазые рыбы и диковинные птицы, причудливые и нечеткие, как он. Камзол Субботы, последнего дня творенья, украшали геральдические звери, золотые и алые, а на коньке его шлема стоял человек. Доктор удобно расселся в кресле, сияя улыбкой, - присяжный поборник надежды в своей стихии. Один за другим садились скитальцы на странные свои престолы, и всякий раз парк оглашали крики, словно толпа приветствовала царей. Звенели кубки, трещали факе- [321] лы, взлетали в воздух украшенные перьями шляпы. Тех, кому предназначались кресла, славили свыше меры. Но среднее кресло оставалось пустым. Сайм, сидевший по левую руку от него, посмотрел на Секретаря, сидевшего по правую, и тот сказал, едва разжимая губы: - Быть может, он лежит мертвый на поляне. И в тот же миг море лиц страшно и прекрасно изменилось, словно разверзлось небо за спинками кресел. Безмолвно и просто, как тень, Воскресенье прошел сквозь толпу и уселся между Секретарем и Саймом. На нем был хитон грозной белизны; волосы серебристым пламенем вздымались над челом. Долго, быть может - часами, плясал многолюдный маскарад под звуки веселой, возносящей душу музыки. Каждая пара казалась неповторимым рассказом; фея, танцующая с почтовым ящиком, или крестьянка с месяцем были нелепы, как Зазеркалье, и серьезны, как повесть о любви. Наконец толпа стала редеть. Все потянулись кто в аллеи, кто - к поляне у дома, где дымились в котлах диковинные варева, благоухающие элем и вином. Над ними, на возвышении, ревел в тагане огромный костер, освещавший всю округу, озаряя мягким отблеском очага серый и коричневый лес и согревая пустоту поднебесья. Однако и ему пришло время померкнуть. Едва различимые кучки людей теснились у котлов и пропадали, болтая и смеясь, в покоях старого дома. Вскоре в саду осталось десять гостей, потом - четверо, и наконец последний вбежал в дом, окликая приятелей. Огонь погас, неспешно засверкали яркие звезды. Семеро странных людей, как семь изваяний, сидели на каменных престолах, ни слова не говоря. Долго молчали они, вслушиваясь в жужжанье жуков и пенье птицы вдали. Потом Председатель заговорил, и так задумчиво, словно не начинал, а продолжал беседу. - Поедим и выпьем мы позже, - сказал он. - Побудем немного вместе, мы, что так долго сражались и так [322] скорбно любили друг друга. Мне кажется, я помню века геройских битв, в которых вы бились, как герои, эпос за эпосом, песнь за песнью, и вас, братьев по оружию. Недавно (ведь время - ничто) или в начале мира я посылал вас на брань. Я сидел во тьме, где нет ни единого творенья, и был лишь голосом для вас, провозвещавшим доблесть и невиданную, немыслимую добродетель. Голос звучал из мрака, больше вы его не слыхали. Солнце отрицало его, земля и небо, вся человеческая мудрость. И когда я встречался с вами при свете, я сам его отрицал. Сайм резко выпрямился в кресле, все молчали, и Непостижимый продолжил: - Но вы были мужами. Вы не забыли тайну чести, хотя весь мир стал орудием пытки, чтобы выпытать ее. Я знаю, как близки вы были к аду. Я знаю, что ты, Четверг, скрестил меч с Сатаною, а ты, Среда, воззвал ко мне в час отчаянья. В залитом звездным светом саду наступила тишина, потом чернобровый Секретарь повернулся и резко спросил: - Кто ты и что ты такое? - Я отдых воскресный, - отвечал Председатель не двигаясь. - Я - мир, я покой Божий. Секретарь вскочил, сминая рукой драгоценные одежды. - Я знаю, что ты хочешь сказать! - воскликнул он. - И не прощаю. Ты - довольство, ты - благодушие, ты - примирение. А я не мирюсь. Если ты человек в темной комнате, почему ты был и главою злодеев, оскорблением для дневного света? Если ты изначально был нам отцом и другом, почему ты был злейшим нашим врагом? Мы плакали, мы бежали в страхе, оружие пронзило нам сердце - и ты покой Божий? О, я прощу Богу гнев, даже если он всех уничтожит, но не прощу Ему такого мира! Воскресенье не ответил ни слова, только обратил недвижное лицо к Сайму, как бы задавая вопрос. [323] - Нет, - сказал Сайм, - я не злюсь. Я благодарен тебе не только за вино и радушие, но и за лихую погоню, и за добрый бой. И все-таки мне хотелось бы знать. Душа моя и сердце мое блаженны, как этот сад, но разум неспокоен. Я хотел бы понять. Воскресенье взглянул на Рэтклифа, и тот звонко сказал: - Это ведь глупо! Ты был на обеих сторонах и боролся с самим собой. - Я ничего не понимаю, - сказал Булль, - но счастлив. Мне так хорошо, что я сейчас усну. - А мне плохо, - сказал профессор, охватив ладонями лоб, - потому что я не понимаю. Ты подпустил меня слишком близко к аду. Гоголь произнес с простотой ребенка: - Я хочу знать, почему меня так мучили. Воскресенье молчал, опершись мощным подбородком на руку и глядя вдаль. Наконец он сказал: - Я выслушал ваши жалобы. Вот идет еще один. Он тоже будет жаловаться, выслушаем и его. Догоравший огонь бросил на темную траву последний отблеск, подобный бруску золота. По этой огненной полосе двигались черные ноги. Пришелец был одет как здешний слуга, только не в голубое, а в черное. Как и слуги, он носил шпагу или меч. Лишь когда он вплотную подошел к полумесяцу престолов, Сайм с удивлением увидел обезьянье лицо, рыжие кудри и наглую усмешку своего старого друга. - Грегори! - вымолвил он приподнимаясь. - Вот он, истинный анархист. - Да, - сказал Грегори с грозной сдержанностью. - Я - анархист истинный. Доктор Булль бормотал во сне: - "И был день, когда пришли сыны Божий предстать пред Господа; между ними пришел и Сатана". - Ты прав, - сказал Грегори, оглядев поляну. - Я разрушитель. Если бы я мог, я разрушил бы мир. [324] Жалость, поднявшаяся из глубин земли, охватила Сай-ма, и он сбивчиво начал: - Бедный ты, бедный! Попробуй быть счастливым. Волосы у тебя рыжие, как у твоей сестры. - Мои рыжие волосы сожгут мир, словно пламень! - вскричал Грегори. - Я думал, что ненавижу все на свете больше, чем можно ненавидеть. Но теперь я понял, что еще больше я ненавижу тебя. - Я никогда не чувствовал к тебе ненависти, - ответил Сайм с глубокой печалью. - Ты! - крикнул Грегори. - Куда тебе, ведь ты и не жил! Я знаю, кто вы. Вы - власть. Вы - сытые, довольные люди в синих мундирах. Вы - закон, и вас еще никто не сломил. Но есть ли живая душа, которая не жаждет сломить несломленных? Мы, бунтари, болтаем о ваших преступлениях. Нет, преступление у вас одно: вы правите. Смертный грех властей в том, что они властвуют. Я не кляну вас, когда вы жестоки, я не кляну вас, когда вы милостивы. Я кляну вас за то, что вы в безопасности. Вы не сходили со своих престолов. Вы - семь ангелов небесных, не ведавшие горя. Я простил бы вам все, властители человеков, если бы увидел, что вы хотя бы час страдали, как страдал я... Сайм вскочил, дрожа от внезапного прозренья. - Я понял! - воскликнул он. - Теперь я знаю! Почему каждое земное творенье борется со всеми остальными? Почему самая малость борется со всем миром? Почему борются со Вселенной и муха, и одуванчик? По той же причине, по какой я был одинок в Совете Дней. Для того, чтобы каждый, кто покорен порядку, обрел одиночество и славу изгоя. Для того, чтобы каждый, кто бьется за добрый лад, был смелым и милосердным, как мятежник. Для того, чтобы мы смели ответить на кощунство и ложь Сатаны. Мы купили муками и слезами право на слова: "Ты лжешь". Какие страдания чрезмерны, если они позволяют сказать: "И мы страдали"? [325] Ты говоришь, что нас не сломили. Нас ломали - на колесе. Ты говоришь, мы не сходили с престолов. Мы спускались - в ад. Мы сетовали, мы жаловались, мы не могли забыть своих бед в тот самый миг, когда ты нагло пришел обвинить нас в спокойствии и счастье. Я отвергаю твою клевету, мы не были спокойны. Счастлив не был никто из великих стражей закона, которых ты обвиняешь. Во всяком случае... Он замолчал и посмотрел в лицо Воскресенья, на котором застыла загадочная улыбка. - А ты, - страшным голосом крикнул он, - страдал ли ты когда-нибудь? Пока он глядел, большое лицо разрослось до немыслимых размеров. Оно стало больше маски Мемнона, которую Сайм не мог видеть в детстве. Оно становилось огромней, заполняя собою небосвод; потом все поглотила тьма. И прежде чем тьма эта оглушила и ослепила Сайма, из недр ее донесся голос, говоривший простые слова, которые он где-то слышал: "Можете ли пить чашу, которую Я пью?" Когда люди в книгах просыпаются, они оказываются там, где могли заснуть: зевают в кресле или устало встают с травы. Сейчас у Сайма все было не так просто, если и впрямь он прошел через то, что в обычном, земном смысле зовется нереальным. Хотя он хорошо помнил, что лишился чувств перед лицом Воскресенья, он никогда не смог вспомнить, как пришел в себя. Постепенно и естественно он осознал, что уже довольно долго гуляет по тропинкам с приятным, словоохотливым собеседником. Собеседник этот играл немалую роль в недавно пережитой им драме; то был рыжий поэт, Люциан Грегори. Они по-приятельски прогуливались, толкуя о пустяках. Но сверхъестественная бодрость и кристальная ясность мысли казались Сайму гораздо важнее того, что он говорил и делал. Он чувствовал, что обрел немыслимо благую весть, рядом с которой все становится ничтожным и в ничтожности своей - драгоценным. [326] Занималась заря, окрашивая мир светлыми и робкими красками, словно природа впервые пыталась создать розовый цвет и желтый. Ветерок-был так свеж и чист, словно дул сквозь дырку в небе. Сайм удивился, что по сторонам тропинки алеют причудливые дома Шафранного парка, - он и не думал, что гуляет совсем близко от Лондона. Повинуясь чутью, он направился к белой дороге, на которой прыгали и пели ранние птицы, и очутился у окруженного решеткою сада. Здесь он увидел рыжую девушку, нарезавшую к завтраку сирень с бессознательным величием юности. 1908 [526] ПРИМЕЧАНИЯ "Человек, который был Четвергом" (1908) считается лучшим романом Честертона. Однако именно его почти всегда воспринимают как чистую эксцентрику. Здесь, у нас, в 20-е годы это дошло до полного абсурда, особенно - в инсценировке Таирова, и Честертон печально писал, что принять роман против анархистов за апологию анархии - это слишком даже для большевиков. Объяснять и доказывать трогательность и мудрость какой бы то ни было книги по меньшей мере глупо. Сделаем иначе: чтобы избежать слепых пятен, замедлим чтение там, где Сайм думает и "шарманочном люде"; там, где он видит, не глядя, миндальный куст на горизонте; там, где доктор Булль жалеет Понедельника или говорит "Мне ли не знать, я сам вульгарен!"; там, наконец, где, отвечая Грегори, Сайм рассуждает о "свободе и одиночестве изгоя". Особенно важен разговор с человеком в темной комнате. Стыдно писать такие слова, но ведь это - точнейшее определение Церкви. ("Я не знаю занятия, для которого достаточно одной готовности". - "А я знаю. Мученики".) Сам парк, Сохо, Лестер-сквер, переулки у реки - реальней настоящего Лондона. Когда через 52 года после того, как прочитала книжку, я увидела их, они оказались такими, как там, а не такими, как на фотографиях. Можно ограничиться удивительной красотой этого "сна", но жалко, если мы не пройдем с Саймом его путь. Часто мы делаем почти то же самое, что он или Булль, и нам, как им, намного легче, если мы не одни. И еще немного об этом романе: 1. Шарманочный люд. Многие из нас (тем более - здесь, в России) испытали тот невыносимый страх, который описал Честертон в главе VI своего "Страшного сна". Можно себе представить, какой стала бы эта сцена у величайших писателей века, который тогда начинался, а сейчас, слава Богу, кончается. У Борхеса или Кафки к страху бы все и свелось, мы вместе с автором оказались бы в черной воронке, только Кафку было бы жалко, а Борхеса - нет. У Камю вывезло бы (куда?) безупречное и бессмысленное благородство. Есть, наверное, и другие варианты, скажем - бравурный героизм, хотя вряд ли его проповедник может стать великим. [527] Только один человек, забытый за свою глупость и прославленный в самом прямом, богословском смысле слова, по той же самой причине, нашел совсем иной выход. Страх не раздавил его героя потому, что тот услышал шарманку, и случилось вот что: "Сайм замер и подобрался, словно зазвучала боевая труба. [...] Бренчащие звуки звенели всей живучестью, всей нелепостью, всей безрассудной храбростью бедных, упорно полагавшихся там, в грязных улочках, на все, что есть доброго и доблестного в христианском мире. [...] Здесь он представлял людей простоватых и добрых, каждый день выходящих в бой под звуки шарманки. [...] Шарманка играла марш бодро и звонко, как оркестр, и сквозь голоса труб, певших славу жизни, он слышал глухую дробь барабанов, твердивших о славе смерти". Шарманочный люд не обманул. Позже, на очередном витке страха, оказалось, что он не помогает анархистам, а хочет защитить от них мир. Лучший человек в книге, доктор Булль, воплощающий день творенья, когда создан человек и звери вроде слона, собаки, кошки, этому не удивился. "Я знал, что не могу обмануться в обывателях, - говорит он. - Вульгарный человек не сходит с ума. Я сам вульгарен, мне ли не знать!" Что же это, честное слово? Вульгарные, а если хотите - простоватые, люди жили рядом с Освенцимом и ухом не вели. Неумение выбирать и думать - не такая уж добродетель. Толпа у Голгофы этим и отличалась. Неужели для Честертона всё лучше "этих умников"? Наши микроголгофы и микроосвенцимы - очереди, коммуналки, трамваи, долго мешали мне поверить его апологии "common people". Хорошо, у них нет той гордыни, которая есть у изысканного интеллектуала, но чем лучше агрессивность и самодовольство без тонкости и ума? Но вот очередей нет, трамваи - не набиты, коммуналки скупают для офисов и хором. Столетие беспощадной свободы и беспощадного порядка кончается. Те, кто не умеет выбирать и думать, служат скорее низшим похотям, чем бесовским идеологиям, а главное - "common people" лишились возможности всех контролировать и учить. Слова Честертона смущают меня меньше. Что слышится в них теперь? [528] Скорее всего, то самое, чем поражает последний стих Ионы. Есть это у Осии; есть (меньше) у Иоиля, вообще есть у пророков. Богу нас жалко, у Него переворачивается от жалости сердце. Авраам молил о праведниках и не добрал нужного числа. Может быть, Содом и Гоморра остались совсем без обычных, жалобных людей и этим отличались, как отличается от всех морей Мертвое море. Но в других местах и столетиях эти люди есть всегда. Прося в очередной раз о том, чтоб они сносно жили, мы должны помнить вместе с Богом, как они (даже "мы") похожи на детей, не умеющих отличить правую руку от левой. Собственно, слова "Прости им, ибо не ведают, что творят" - ровно о том же. Кажется, Честертон считал, что кто-то ведает, скажем - те же "умники". Я думаю, скорей уж должны ведать мы, назвавшиеся христианами. Потому мы и берем вину на себя, несем чужие кресты. Но это - другая тема. Что до "common people", их Честертон считал не ответственными, а священными, как маленький зверь или обжитое жилище. Поэтому, со всеми своими мечами, он так близок тем людям, которые, на границе тысячелетий, пылко защищают уютную, мирную жизнь. Другое дело, что они, в отличие от него, не знают, чем она окуплена; кто и как спасает ее от жестокости и хаоса. 2. Розамунда и Франциска. Иногда пишут, что эта книга - поэма о любви к жене. Действительно, до свадьбы Франсис жила в Бедфорд-парке. Дом ее семьи стоит, как стоял, при нем - красивый садик. В семействе Блоггов, кроме матери, носившей старинное (для Англии) имя Бланш, были три сестры и несколько сумасшедший брат, Джордж Ноллис, который покончил с собой в самом конце лета 1906 года (роман писался в 1907-м). Рыжей Франсис не была. Когда двадцатидвухлетний Гилберт увидел ее в первый раз, он записал в дневнике: "Гармония коричневого, зеленого... и еще что-то золотое - корона, должно быть". По той артистической моде, которую мы знаем из иллюстраций к "Алисе", она была в свободном зеленоватом платье, с распущенными волосами; и он решил, что похожа она на прекрасную гусеницу (роль перехватов выполняли какие-то подобия веночков). [529] Писем, записей и стихов, связанных с любовью к Франсис, необычайно много. Увидел он ее в 1896 году, объяснился ей в любви - в 1898-м, женился - в июне 1901-м. Когда, уже за 30, она делала операцию, чтобы избавиться от бесплодия, он сидел на ступеньках, мешая сестрам и врачам, и писал ей сонет (операция не помогла). Роль невесты, потом - жены, в жизни Честертона так велика, что поэмами о ней можно считать все его книги. Однако, кроме совпадений, у "Четверга" есть преимущество: избавление от страха Честертон всегда связывал с Франсис. При всей ее скромности, она приняла это и не спорила, когда, посвящая ей поэму "Белая лошадь", он писал: "Ты, что дала мне крест". Когда сорокалетний Честертон заболел какой-то странной болезнью и несколько недель был без сознания, Франсис спросила его: "Ну скажи, кто за тобой ухаживает?" - и немного посмеялась над собой, потому что, открыв глаза, он ясно ответил: "Бог". 3. Цветы и снег. Сон это или не сон, определить невозможно (подробно мы писали об этом в длинном послесловии к роману, изданному в 1989-м в приложении к "Иностранной литературе"). Здесь заметим только одну неустранимую странность: нельзя установить и время действия. В заметках Честертон говорит о "февральском вечере", и это не совсем нелепо - в самом начале марта в Англии цветут яблони и вишни. Во Франции теплей, там высокая трава - что ж, может быть. Однако перед самым снегопадом члены Совета сидят без пальто на открытом балконе, а в конце книги, то ли - наутро, то ли - примерно через неделю, Розамунда срезает сирень. Это уже не февраль, даже не март. Лучше всего подошел бы апрель, но принять это и успокоиться что-то мешает. Ощущение сна или хотя бы стихов создается и тем, что время года, вообще время - колеблется, съезжает куда-то. Стр.177. Бентли, Эдмунд Клерихыо (1875-1956) - школьный друг Честертона, писатель и журналист. Уистлер, Джеймс Мак Нил (1834-1903) - американский художник; с 1855 г. жил в Англии и во Франции. Для молодого Честертона - как и для многих - он воплощал самый дух "конца века". [530] Стр. 178. Поманок - индейское название о-ва Лонг-Айленд, где родился Уолт Уитмен (1819-1892). "Зеленая гвоздика" - роман Р. Хигенса; эмблема декадентов, носивших этот странный цветок в петлице. ...над листьями травы... - Речь идет о сборнике стихов Уолта Уитмена "Листья травы" (1855). Тузитала - прозвище, которое дали жители о-ва Самоа Роберту Луису Стивенсону. Блаженны те... - Парафраза евангельских слов "Блаженны не видевшие и уверовавшие" (Ин. 20: 23). Стр.180. Шафранный парк - под этим названием Честертон описывает Бедфорд-парк, который начали строить в 1875 г. Там жили, среди прочих, Камилл и Люсьен Писарро, У. Б. Йейтс и семейство будущей жены Честертона, Франсис Блогг. Расположен этот артистический район сразу за Чизиком, на западе Лондона. От мест, где жили родители Честертона, - улиц, прилегающих к западной части Кенсингтонского сада, туда можно пройти по прямой, все на запад, хотя это довольно далеко (Ноттинг-Хилл, Хаммерсмит, Чизик, Бедфорд-Парк). Вполне возможно, что "шафранный", т. е. густо-желтый, цвет здесь не случаен. Он играл большую роль в цветовой гамме Честертона, для которой характерны насыщенные, но не тяжелые тона (см. гамму "Наполеона Ноттингхилльского"). ...елизаветинский стиль со стилем королевы Анны... - Елизавета I правила в 1558-1603 гг., Анна - в 1702-1714 гг. Стр. 183. Виктория - если ехать в метро от Бедфорд-Парка, т.е. от станции Тёрнем-грин, после Слоун-сквер будет, действительно, Виктория. Сейчас Тёрнем-грин открыта только рано утром; было ли так во времена Честертона, узнать не удалось. Зато удалось увидеть особнячок и сад, где жила его невеста, достаточно старый кабачок и кафе "Троица", которого, как ни печально, при Честертоне еще не было. Брэдшоу - расписание поездов, составленное Джорджем Брэдшоу; издается с 1839 г. Стр. 189. ...на чизикском берегу реки. - Чизик (традиционно - Чизвик или Чизуик) - живописный район между Хаммерсмитом и Бедфорд-Парком. Улицы там доходят до Темзы. Естественно, это левый берег; напротив расположены Ричмонд, Барнс и Патни. [531] Стр. 191. Чемберлен, Джозеф (1836-1914) - английский государственный деятель. Сейчас мы лучше помним его сына Нэвила, который был премьер-министром в 1937-1940 гг., и другого сына, Остина (1863-1937), получившего в 1925 г. Нобелевскую премию мира. Стр. 194. Кровавым воскресеньем называли в те годы 13 ноября 1887 г., когда полицейские разогнали демонстрацию, убив несколько человек. Стр.208. Харроу - одна из девяти старейших привилегированных школ Англии, основана в 1572 г. К той же девятке принадлежит школа св. Павла (Сэнт-Полз, основана в 1509 г.), где учился Честертон. Стр.213. Армагеддон - место битвы на исходе времен; название, вероятно, происходит от долины Мегиддо. Стр.214. ...в том недобром сумраке... - См.: Дж. Мильтон, "Потерянный рай", песнь I. Стр.216. Лестер-сквер - площадь в Вест-Энде. Стр.217. Альгамбра - здание в восточном стиле, названное по аналогии с мавританским дворцом в Гранаде; сейчас на его месте стоит театр "Одеон". Исследователи полагают, что Совет Дней собрался в "Hotel de l'Europe", на северо-восточном углу площади (построен в 1898-1899 гг.). Теперь там расположен так называемый "Виктори-хаус". Стр.219. Маска Мемнона - на самом деле в Британском музее "младшим Мемноном" была названа маска Рамзеса II. Стр.228. "Язычники не правы..." - См.: "Песнь о Роланде", XXIX, ст. 1015. Стр.262. При Беннокберне - сражение (1314), в котором шотландцы под началом Роберта Брюса (впоследствии короля Роберта I) разбили войско короля Эдуарда II. Заметим, что на внучке Брюса, леди Марджори, был женат сэр Александр Кийт, предок Честертона по материнской линии. Стр.279. Ланей - такого города и даже селенья во Франции нет. Стр.294. .. как Гораций на мосту. - По преданию римлянин Гораций Кокл вместе с Дерцием и Герминием защищал мост через Тибр от этрусков царя Порсены. "Тупициада" (Дунсиада) - пародичный эпос Александра Поупа (1688-1744). [532] Стр.306. Альберт-холл - музей и концертный зал в Кенсингтоне, построенный королевой Викторией в память о муже, принце-консорте (1819-1861). Стр.309. "Что вы прыгаете, горы..." - Пс. 113: 6. Стр.318. "И сказал Бог, да будут светила..." - Быт 1: 14-19. Стр.322, ..мир... покой Божий. - Быт 2: 3. ...оружие прошло нам сердце... - См.: Лк. 2: 35. Стр.325. "Можете ли пить чашу, которую Я пью?" - Мф. 20: 22. Н. Трауберг