Г.К.Честертон. Наполеон Ноттингхильский --------------------------------- Gilbert Keith Chesterton The Napoleon of Notting Hill (1904) Перевод с англ. В.Муравьева. Честертон Г.-К. Избранные произведения. В 3-х т. М.: Худож.лит., 1990. Том 1, с. 23-144. OCR: sad369 (г. Омск) --------------------------------- ХИЛЭРУ БЕЛЛОКУ Все города, пока стоят, Бог одарил звездой своей. Младенческий совиный взгляд Найдет ее в сетях ветвей. На взгорьях Сассекса яснела Твоя луна в молочном сне. Моя -- над городом бледнела, Фонарь на Кэмпденском холме. Да, небеса везде свои, Повсюду место небесам. И так же (друг, слова мои Не без толку, увидишь сам), И так над скоротечной жизнью Героики витает дух, И лязг зловещих механизмов Не упразднит ее, мой друг. Она пребудет, освятив Аустерлица кровь и тлен, Пред урной Нельсона застыв, Не встанет с мраморных колен. Пусть реалисты утверждают, Что все размечено давно, Во тьме неведенья блуждая, "Возможно,-- говорим мы,-- но..." Еще возможнее другое -- В просторах благостных равнин Под барабанный грохот боя Возникнет новый властелин. Свобода станет жизнью править И баррикады громоздить, А смерть и ненависть объявят, Что явлено -- кого любить. Вдали холмов твоих, в ночи Мне грезилось: взметались ввысь Под небо улицы-лучи И там со звездными сплелись. Так я ребенком грезил, сонный. И ныне брежу этим сном Под серой башней, устремленной К звезде над Кэмпденским холмом. Г.-К. Ч. Перевод Муравьева Н. В., 1990 г. Книга первая Глава 1 ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО ПО ЧАСТИ ПРОРОЧЕСТВА Род людской, а к нему относится немалая толика моих читателей, от века привержен детским играм и вовек не оставит их, сердись не сердись те немногие, кому почему-либо удалось повзрослеть. И есть у детей-человеков излюбленная игра под названием "Завтра -- небось не нынче"; шропширцы из глубинки именуют ее "Натяни-пророку-нос". Игроки внимательно и почтительно выслушивают умственную братию, в точности предуказывающую общеобязательное будущее. Потом дожидаются, пока братия перемрет, и хоронят их брата с почестями. А похоронивши, живут себе дальше как ни в чем не бывало своей непредуказанной жизнью. Вот и все, но у рода людского вкус непритязательный, нам и это забавно. Ибо люди, они капризны, как дети, чисто по-детски скрытничают и спокон веков не слушаются мудрых предуказаний. Говорят, лжепророков побивали каменьями; но куда бы вернее, да и веселее побивать пророков подлинных. Сам по себе всякий человек с виду существо, пожалуй что, и разумное: и ест, и спит, и планы строит. А взять человечество? Оно изменчивое и загадочное, привередливое и очаровательное. Словом, люди -- большей частью мужчины, но Человек есть женщина. Однако же в начале двадцатого столетия играть в "Натяни-пророку-нос" стало очень трудно, трудней прямо-таки не бывало. Пророков развелось видимо-невидимо, а пророчеств еще больше, и как ни крутись, а того и гляди исполнишь чье-то предуказание. Выкинет человек что-нибудь несусветное, сам себе удивится, и вдруг его оторопь возьмет: а ведь это небось ему на роду предуказано! Залезет тот же герцог на фонарный столб, или, положим, настоятель собора наклюкается до положения риз -- а счастья ни тому, ни другому нет: думают, а ну как мы чего исполнили? Да, в начале двадцатого столетия умствующая братия заполонила чуть не всю землю. Так они расплодились, что простака было днем с огнем не сыскать, а уж ежели находили -- толпами шли за ним по улице, подхватывали его на руки и сажали на высокий государственный пост. И все умники в голос объясняли, чему быть и чего не миновать -- твердо-натвердо, с беспощадной прозорливостью и на разные лады. Казалось, прощай, старая добрая забава, игра в надуй-предка: какая тут игра! Предки есть не ели, спать не спали, даже политику забросили, и денно и нощно помышляли о том, чем будут заняты и как будут жить их потомки. А помышляли пророки двадцатого века все как один совершенно одинаково. Заметят что-нибудь, что и взаправду случалось -- и говорят, будто оно дальше так и пойдет и дойдет до чего-нибудь совсем чрезвычайного. И тут же сообщалось, что кое-где уже и чрезвычайное произошло и что вот оно, знамение времени. Имелся, например, в начале века некий Г.-Дж. Уэллс со товарищи -- они все вместе полагали, что наука со временем все превзойдет: автомобили быстрее извозчиков, вот-вот придумается что-нибудь превосходнее и замечательнее автомобилей; а уж там быстрота умножится более чем многократно. Из пепла их предуказаний возник доктор наук Квилп: он предуказал, что однажды некоего человека посадят в некую машину и запустят вокруг света с такою быстротой, что он при этом будет спокойненько растарыбарывать где-нибудь в деревенской глуши, огибая земной шар с каждым словом. Говорили даже, будто уж и был запущен вокруг земли один престарелый и краснолицый майор -- и запущен так быстро, что обитатели дальних планет только и видели охватившее землю кольцо бакенбардов на огненной физиономии и молниеносный твидовый костюм: что говорить, кольцо не хуже Сатурнова. Но другие им возражали. Некто мистер Эдвард Карпентер сообразил, что все мы не сегодня-завтра возвратимся к природе и будем жить просто, медлительно и правильно, как животные. У этого Эдварда Карпентера нашелся последователь, такой Джеймс Пики, доктор богословия из богобоязненного Покахонтаса: он сказал, что человечеству прежде всего надлежит жевать, то бишь пережевывать принятую пищу спокойно и неспешно, и коровы нам образец. Вот я, например, сказал он, засеял поле телячьими котлетами и выпустил на него целую стаю горожан на четвереньках -- очень хорошо получилось. А Толстой и иже с ним разъяснили, что мир наш с каждым часом становится все милосерднее и ни малейшего убийства в нем быть не должно. А мистер Мик не только стал вегетарианцем, он и дальше пошел: "Да разве же можно,-- великолепно воскликнул он,-- проливать зеленую кровь бессловесных тварей земных?" И предуказал, что в лучшие времена люди обойдутся одной солью. А в Орегоне (С. А. С. Ш.) это дело попробовали, и вышла статья: "Соль-то в чем провинилась?" -- Тут-то и началось. Явились также предуказатели на тот предмет, что узы родства впредь станут уже и строже. Некий мистер Сесил Родс заявил, что отныне пребудет лишь Британская империя и что пропасть между имперскими жителями и жителями внеимперскими, между китайцем из Гонконга и китайцем Оттуда, между испанцем с Гибралтарской Скалы и испанцем из Испании такова же, как пропасть между людьми и низшими животными. А его пылкий друг мистер Дзоппи (его еще называли апостолом Англо-Саксонства) повел дело дальше: в итоге получилось, что каннибализм есть поедание гражданина Британской империи, а других и поедать не надо, их надо просто ликвидировать без ненужных болевых ощущений. И напрасно считали его бесчувственным: чувства в нем просыпались, как только ему предлагали скушать уроженца Британской Гайаны -- не мог он его скушать. Правда, ему сильно не повезло: он, говорят, попробовал, живучи в Лондоне, питаться одним лишь мясом итальянцев-шарманщиков. Конец его был ужасен: не успел он начать питаться, как сэр Пол Суэллер зачитал в Королевском Обществе свой громогласный доклад, где доказывал как дважды два, что дикари были не просто правы, поедая своих врагов: их правоту подкрепляла нравственная гигиена, ибо науке ясно как день, что все, как таковые, качества едомого сообщаются едоку. И старый добрый профессор не вынес мысли, что ему сообщаются и в нем неотвратимо произрастают страшные свойства шарманщиков-итальянцев. А был еще такой мистер Бенджамин Килд, каковой утверждал, что главное и надежнейшее занятие рода человеческого -- забота о будущем, заведомо известном. Его продолжил и мощно развил Уильям Боркер, перу которого принадлежит бессмертный абзац, известный наизусть любому школьнику -- о том, как люди грядущих веков восплачут на могилах потомков, как туристам будут показывать поле исторической битвы, которая разыграется на этом поле через многие столетия. И не последним из предвещателей явился мистер Стед, сообщивший, что в двадцатом столетии Англия наконец воссоединится с Америкой, а его юный последователь, некто Грэхем Подж, включил в Соединенные Штаты Америки Францию, Германию и Россию, причем Россия обозначалась литерами СР, т.е. Соединенная Россия. Мало того, мистер Сидней Уэбб разъяснил, что в будущей человеческой жизни воцарится закон и порядок, и друг его, бедняга Фипс, спятил и бегал по лесам и долам с топором, обрубая лишние ветви деревьев, дабы росли поровну в обе стороны. И все эти умники предвещали напропалую, все наперебой объясняли, изощряясь в объяснениях, что неминуемо случится то, что по слову их "развивается", и впредь разовьется так, что за этим и не уследишь. Вот оно вам и будущее, говорили они, прямо как на ладони. "Равно как,-- изрекал доктор Пелкинс, блистая красноречием, -- равно как наблюдаем мы крупнейшую, паче прочих, свинью с пометом ее и знаем несомненно, что силою Непостижимого и Неизъяснимого Закона оная свинья раньше или позже превзойдет размерами слона; равно как ведаем мы, наблюдая сорняки и тому подобные одуванчики, разросшиеся в саду, что они рано или поздно вырастут выше труб и поглотят дом с усадьбами,-- точно так же мы знаем и научно признаем, что если в некий период времени политика нечто оказывает, то это нечто будет расти и возрастать, покуда не достигнет небес". Что правда, то правда: новейшие пророки и предвещатели сильно помешали человекам, занятым старинной игрой в Натяни-нос-пророку. Вот уж куда ни плюнь, оказывалось, что плюешь в пророчество. А все-таки было в глазах и у каменщиков на улицах, и у крестьян на полях, у моряков и у детей, а особенно у женщин что-то загадочное, и умники прямо-таки заходились от недоумения. Насмешка, что ли, была в этих глазах? Все им предсказали, а они чего-то скрытничали -- дальше, видать, хотели играть в дурацкую игру Натяни-пророку-нос. И умные люди забегали, как взбесились, мотались туда и сюда, вопрошая: "Ну так что? Ну так что? Вот Лондон -- каков он будет через сто лет? Может быть, мы чего-нибудь недодумали? Дома, например, вверх тормашками -- а что, очень гигиенично! Люди -- конечно же, будут ходить на руках, ноги станут чрезвычайно гиб... ах, уже? Луна упадет... моторы... головы спрячут...?" И так они мытарились и приставали ко всем, пока не умерли; а похоронили их с почестями. Все остальные ушли с похорон, облегченно вздохнули и принялись за свое. Позвольте уж мне сказать горькую-прегорькую правду. И в двадцатом столетии тоже люди натянули нос пророкам. Вот поднимается занавес над нашей повестью, время восемьдесят лет тому вперед, а Лондон такой же, каким был в наши дни. Глава II МУЖЧИНА В ЗЕЛЕНОМ В двух словах объясню, почему Лондон через сто лет без малого будет тем же городом, что... да нет, раз уж я, заодно с прорицателями, перешел в приснопрошедшее время, то -- почему Лондон к началу моей повести был так похож на город, в котором проходили незабвенные дни моей жизни. Вообще-то хватит и одной фразы: народ напрочь утратил веру в революции. Революции, они, как известно, все держатся на догмах -- Великая Французская, например, или та, которая одарила нас христианством. Ведь куда как ясно, что нет возможности разрушить порядок вещей, опрокинуть верования и переменить обычаи, если не иметь за душой иной веры, надежной и обнадеженной свыше. Так вот, англичане двадцатого столетия во всем тому подобном разуверились. Они теперь верили в нечто, именуемое, в отличие от революции, "эволюцией", верили и приговаривали: "Все, какие были, преображения мысли захлебывались кровью и утыкались в полную безысходность. Нет, если уж мы станем изменяться, то изменимся неспешно и степенно, наподобие животных. Подлинные революции вершит природа, и хвосты пока никто не отстаивал". Но кое-что все-таки изменилось. Чего в мыслях не было, то теперь и на ум не шло. Что бывало нечасто, исчезло начисто. Вот, положим, солдатня или полиция, бывшие управители страны, -- их становилось меньше и меньше, а под конец и вообще почти не стало. Какие остались полицейские, с теми восставший народ справился бы за десять минут: но зачем бы это с ними справляться, какой толк? В революциях все как есть разуверились. И демократия омертвела: пусть его правит, решили все, раз ему охота, правящий класс. Англия стала деспотией, но не наследственной. Какой-нибудь чиновник становился королем, и никому не было дела ни как, ни кто именно. По сути дела, и не монархом он становился, а генеральным секретарем. И сделался Лондон спокойней спокойного. Лондонцы и раньше-то не любили ни во что мешаться: как, мол, оно шло, так пусть и дальше идет; а теперь и вовсе перестали -- не вмешивались, да и только. Вчерашний день прожили -- ну, и нынче проживем, как вчера. Ну, и в это ветреное, облачное утро три молодых чиновника, всегда ходившие на службу вместе, должны были вроде бы прогуляться по-обычному. В те будущие времена все стало делаться само собой, а уж о чиновниках и говорить нечего: они всегда являлись где следует в положенный час. Эти три чиновника неизменно ходили втроем, и вся округа их знала: двое рослых, один низенький. Однако в тот день коротышка припозднился на секунду-другую, и рослые прошагали мимо его калитки. Чуть он поднажми -- и запросто догнал бы своих привычных спутников, а мог бы и окликнуть. Но он не поднажал и не окликнул. По некой причине, каковая останется втайне, доколе все и всяческие души не будут призваны на Страшный суд (а они, кто их знает, может, и не будут призваны -- тогда подобные верования стали считаться дикарскими) -- так вот по этой некой причине он, коротышка, отстал от своих, хотя и последовал за ними. День был серый, и они были серые, и все было серое; и все же, сам не зная отчего, он от них поотстал и пошел позади, глядя им в спины, которые превратились бы в лица при одном звуке его голоса. А в Книге Жизни, на одной из ее темных, нечитанных страниц значится такой закон: гляди и гляди себе девятьсот девяносто девятижды, но бойся тысячного раза: не дай Бог увидишь впервые. Вот и коротышка-чиновник -- шел и поглядывал на фалды и хлястики своих рослых сотоварищей: улица за улицей, поворот за поворотом, и все хлястики да фалды, фалды да хлястики -- и вдруг ни с того, ни с сего он увидел совсем-совсем другое. Оказалось, перед ним отступают два черных дракона: пятятся, злобно поглядывая на него. Пятиться-то они пятились, но глядели тем более злобно. Мало ли что глаза эти были всего лишь пуговицами на хлястиках: может, их заведомая пуговичная бессмыслица и отсвечивала теперь полоумной драконьей злобищей? Разрезы между фалдами были драконьими носами; поддувал зимний ветер, и чудовища облизывались. Так ему, коротышке, на миг привиделось -- и навеки отпечаталось в его душе. Отныне и навсегда мужчины в сюртуках стали для него драконами задом наперед. Он потом объяснил, очень спокойно и тактично, своим двум сослуживцам, что при всем глубочайшем к ним уважении вынужден рассматривать их физиономии как разновидности драконовых задниц. Задницы, соглашался он, по-своему миловидные, воздетые -- скорее вскинутые -- к небесам. Но если -- замечал он при этом -- если истинный друг их пожелает увидеть лица друзей и заглянуть им в глаза, в зеркала души, то другу надлежит почтительно их обойти и поглядеть на них сзади: тут-то он и увидит двух черных, мутно-подслеповатых драконов. Однако же когда эти черные драконы впервые выпрыгнули на него из мглы, они всего лишь, как всякое чудо, переменили вселенную. Он уяснил то, что всем романтикам давно известно: что приключения случаются не в солнечные дни, а во дни серые. Напряги монотонную струну до отказа, и она порвется так звучно, будто зазвучала песня. Прежде ему не было дела до погоды, но под взором четырех мертвенных глаз он огляделся и заметил, как странно замер тусклый день. Утро выдалось ветреное и хмурое, не туманное, но омраченное тяжкой снеговой тучей, от которой все становится зеленовато-медным. В такой день светятся не небеса, а сами по себе, в жутковатом ореоле, фигуры и предметы. Небесная, облачная тяжесть кажется водяной толщей, и люди мелькают, как рыбы на дне морском. А лондонская улица дополняет воображение: кареты и кебы плывут, словно морские чудища с огненными глазами. Сперва он удивился двум драконам; потом оказалось, что он -- среди глубоководных чудищ. Два молодых человека впереди были, как и он сам, тоже нестарый коротышка, одеты с иголочки. Строгая роскошь оттеняла их великолепные сюртуки и шелковистые цилиндры: то самое очаровательное безобразие, которое влечет к нынешнему хлыщу современного рисовальщика; мистер Макс Бирбом дивно обозначил его как "некое сообразие темных тканей и безукоризненной строгости белья". Они шествовали поступью взволнованной улитки и неспешно беседовали, роняя по фразе возле каждого шестого фонарного столба. Невозмутимо ползли они мимо столбов: в повествовании более прихотливом оно бы можно, пожалуй, сказать, что столбы ползли мимо них, как во сне. Но вдруг коротышка забежал вперед и сказал им: -- Имею надобность подстричься. Вы, часом, не знаете здесь какой-нибудь завалящей цирюльни, где бы пристойно стригли? Я, изволите видеть, все время подстригаю волосы, а они почему-то заново отрастают. Один из рослых приятелей окинул его взором расстроенного натуралиста. -- Да вот же она, завалященькая! -- воскликнул коротышка, полоумно осклабившись при виде ярких выпуклых витрин парикмахерского салона, пронизавших сумеречную мглу.-- Эдак ходишь-ходишь по Лондону, и все время подвертываются парикмахерские. Обедаем у Чикконани. Ах, вы знаете, я просто без ума от этих цирюльницких витрин. Правда ведь, цирюльни гораздо лучше, чем гадкие бойни? И он юркнул в двери парикмахерской. Спутник его по имени Джеймс глядел ему вслед, ввинтив в глазницу монокль. -- Ну и как тебе этот хмырь? -- спросил он своего бледного, горбоносого приятеля. Тот честно поразмыслил минуту-другую и заявил: -- Сызмальства чокнутый, надо понимать. -- Это вряд ли,-- возразил достопочтенный Джеймс Баркер.-- Нет, Ламберт, по-моему, он в своем роде артист. -- Чушь! -- кратко возразил мистер Ламберт. -- Признаюсь, не могу его до конца раскусить,-- задумчиво произнес Баркер.-- Он ведь рта не разинет, чтобы не ляпнуть такую несусветицу, которой постыдится последний идиот, извиняюсь за выражение. А между тем известно ли тебе, что он -- обладатель лучшей в Европе коллекции лаковых миниатюр? Забавно, не правда ли? Видел бы ты его книги: сплошняком древние греческие поэты, французское средневековье и тому подобное. В доме у него -- как в аметистовом чертоге, представляешь? А сам он мотается посреди всей этой прелести и мелет -- ну, сущий вздор. -- В задницу все книги, и твою Синюю Книгу парламентских уложений туда же,-- по-дружески заявил остроумный мистер Ламберт.-- Иначе говоря -- тебе и книги в руки. Ты-то как дело понимаешь? -- Говорю же -- не понимаю,-- ответствовал Баркер.-- Но уж коли на то пошло, скажу, что у него особый вкус к бессмыслице -- артистическая, видите ли, натура, валяет дурака, с тем и возьмите. Я вот, честное слово, уверен, что он, болтаючи вздор, помрачил собственный рассудок и сам теперь не знает разницы между бредом и нормальностью. Он, можно сказать, объехал разум на кривой и отыскал то место, где Запад сходится с Востоком, а полнейший идиотизм -- со здравым смыслом. Впрочем, вряд ли я сумею объяснить сей психологический казус. -- Мне-то уж точно не сумеешь,-- ничтоже сумняшеся отозвался мистер Уилфрид Ламберт. Они проходили улицу за длинной улицей, а медноватый полумрак рассеивался, сменяясь желтоватым полусветом, и возле дверей ресторана их озарило почти обычное зимнее утро. Досточтимый Джеймс Баркер, один из виднейших сановников тогдашнего английского правительства (превратившегося в непроницаемый аппарат управления), был сухощав и элегантен; холодно глядели его блекло-голубые глаза с невыразительно красивого лица. Интеллекта у него было хоть отбавляй; наделенный таким интеллектом человек высоко поднимается по должностной лестнице и медленно сходит в гроб, окруженный почестями, никого ни единожды не просветив и даже не позабавив. Его спутник по имени Уилфрид Ламберт, молодой человек, чей нос почти заслонил его физиономию, тоже не очень-то обогатил сокровищницу человеческого духа, но ему это было простительно, он был попросту дурак. Да, он, пожалуй что, был дурак дураком, а друг его Баркер, умный-преумный -- идиот идиотом. Но их общая глупость пополам с идиотизмом были сущее тьфу перед таинственным ужасом бредового скудоумия, которое явственно являл малышок-замухрышка, дожидавшийся их у входа в ресторан Чикконани. Этого человечка звали Оберон Квин; с виду он был дитя не то совенок. Его круглую головку и круглые глазищи, казалось, вычертил, на страх природе, один и тот же циркуль. Так по-дурацки были прилизаны его темные волосенки и так дыбились длиннющие фалды, что быть бы ему игрушечным допотопным Ноем, да и только. Кто его не знал, те обычно принимали его за мальчишечку и хотели взять на колени, но чуть он разевал рот, становилось ясно, что таких глупых детей не бывает. -- Очень я вас долго ждал-поджидал,-- кротко заметил Квин.-- И смеху подобно: гляжу и вижу -- вы, откуда ни возьмись, идете-грядете. -- Это почему же? -- удивился Ламберт.-- Ты, по-моему, сам здесь нам назначил. -- Вот и мамаша моя, покойница, тоже любила кое-что кое-кому кое-где назначать,-- заметил в ответ умник. За неимением лучшего они собрались было зайти в ресторан, но улица их отвлекла. Холодно было и тускло, однако ж вполне рассвело, и на бурой деревянной брусчатке между мутно-серыми террасами вдруг объявилось нечто поблизости невиданное, а по тем будущим временам вообще невиданное в Англии -- человек в яркой одежде. Окруженный зеваками. Человек был высокий и величавый, в ярко-зеленом мундире, расшитом серебряным позументом. На плече его висел короткий зеленый ментик гусарский с меховой опушкой и лоснисто-багряным подбоем. Грудь его была увешана медалями; на шее, на красной ленте красовался звездчатый иностранный орден; длинный палаш, сверкая рукоятью, дребезжа, волочился по мостовой. В те далекие времена умиротворенная и практичная Европа давным-давно разбросала по музеям всяческое цветное тряпье и побрякушки. Военного народу только и было, что немногочисленная и отлично организованная полиция в скромных, суровых и удобных униформах. И даже те немногие, кто еще помнил последних английских лейб-гвардейцев и уланов, упраздненных в 1912 году,-- и те с первого взгляда понимали, что таких мундиров в Англии нет и не бывало; вдобавок над жестким зеленым воротником возвышался смуглый орлиный профиль в серебристо-седой шевелюре, ни дать ни взять бронзовый Данте -- твердое и благородное, но никак не английское лицо. Облаченный в зеленое воин выступал посреди улицы столь величаво, что и слов-то для этого в человеческом языке не сыщется. И простота была тут, и особая осанка: посадка головы и твердая походка -- все на него оборачивались, и многие шли за ним, хотя он за собой никого не звал. Напротив того, сам он был чем-то вроде бы озабочен, что-то вроде бы искал, но искал повелительно, озабочен был, словно идол. Те, кто толпились и поспешали за ним,-- те отчасти изумлялись яркому мундиру, отчасти же повиновались инстинкту, который велит нам следовать за юродивыми и уж тем более -- за всяким, кто соизволит выглядеть по-царски: следовать за ним и обожать его. А он выглядел более чем царственно: он, почти как безумец, не обращал ни на кого никакого внимания. Оттого-то и тянулась за ним толпа, словно кортеж: ожидали, что или кого первого он удостоит взора. Шествовал он донельзя величественно, однако же, как было сказано, кого-то или что-то искал; взыскующее было у него выражение. Внезапно это взыскующее выражение исчезло, и никто не понял, отчего; но, видимо, что-то нашлось. Раздвинув толпу волнующихся зевак, роскошный зеленый воин отклонился к тротуару от прямого пути посредине улицы. Он остановился у огромной рекламы Горчицы Колмена, наклеенной на деревянном щите. Зеваки затаили дыхание. А он достал из карманчика перочинный ножичек и пропорол толстую бумагу. Потом отодрал извилистый клок. И наконец, впервые обративши взгляд на обалделых зевак, спросил с приятным чужеземным акцентом: -- Не может ли кто-нибудь одолжить мне булавку? Мистер Ламберт оказался рядом, и булавок у него было сколько угодно, дабы пришпиливать бесчисленные бутоньерки; одолженную булавку приняли с чрезвычайными, но полными достоинства поклонами, рассыпаясь в благодарностях. Затем джентльмен в зеленом, с довольным видом и слегка приосанившись, приколол обрывок горчичной бумаги к своей зеленой груди в серебряных позументах. И опять огляделся, словно ему чего-то недоставало. -- Еще чем могу быть полезен, сэр? -- спросил Ламберт с дурацкой угодливостью растерянного англичанина. -- Красное нужно,-- заявил чужестранец,-- не хватает красного. -- Простите, не понял? -- И вы меня также простите, сеньор,-- произнес тот, поклонившись.-- Я лишь полюбопытствовал, нет ли у кого-либо из вас при себе чего-нибудь красного. -- Красного при себе? ну как то есть... нет, боюсь, при себе... у меня был красный платок, но в настоящее время... -- Баркер! -- воскликнул Оберон Квин.-- А где же твой красный лори? Лори-то красный -- он где? -- Какой еще красный лори? -- безнадежно вопросил Баркер.-- Что за лори? Когда ты видел у меня красного лори? -- Не видел, -- как бы смягчаясь, признал Оберон.-- Никогда не видел. Вот и спрашиваю -- где он был все это время, куда ты его подевал? Возмущенно пожав плечами, Баркер обратился к чужестранцу: -- Извините, сэр,-- сухо и вежливо отрезал он,-- ничего красного никто из нас вам предложить не сможет. Но зачем, позвольте спросить... -- Благодарствуйте, сеньор, не извольте беспокоиться. Как обстоит дело, то мне придется обойтись собственными возможностями. И, на миг задумавшись, он, все с тем же перочинным ножичком в руке, вдруг полоснул им по ладони. Кровь хлынула струей: чужестранец вытащил платок и зубами оторвал от него лоскут -- приложенный к ранке, лоскут заалел. -- Позволю себе злоупотребить вашей любезностью, сеньор,-- сказал он.-- Если можно, еще одну булавку. Ламберт протянул ему булавку; глаза у него стали совсем лягушачьи. Окровавленный лоскут был приколот возле горчичного клочка, и чужеземец снял шляпу. -- Благодарю вас всех, судари мои,-- сказал он, обращаясь к окружающим; и, обмотав обрывком платка свою кровоточащую руку, двинулся далее как ни в чем не бывало. Публика смешалась, а коротыш Оберон Квин побежал за чужестранцем и остановил его, держа цилиндр на отлете. Ко всеобщему изумлению он адресовался к нему на чистейшем испанском: -- Сеньор,-- проговорил он,-- прошу прощения за непрошеное, отчасти назойливое гостеприимство, может статься, неуместное по отношению к столь достойному, однако же, одинокому гостю Лондона. Не окажете ли вы мне и моим друзьям, которых вы удостоили беседы, чести пообедать с нами в близлежащем ресторане? Мужчина в зеленом покраснел, как свекла, радуясь звукам родного языка, и принял приглашение с бесчисленными поклонами, каковые у южан отнюдь не лицедейство, но нечто, как бы сказать, прямо противоположное. -- Сеньор,-- сказал он,-- вы обратились ко мне на языке моей страны, и сколь ни люблю я мой народ, однако же не откажу в восхищении вашему, рыцарственно гостеприимному. Скажу лишь, что в нашей испанской речи слышно биение вашего английского сердца. И с этими словами он проследовал в ресторан. -- Может быть, теперь,-- сказал Баркер, запивая рыбу хересом и сгорая от нетерпения, но изо всех сил соблюдая вежливость,-- теперь-то, может быть, будет мне позволено спросить, зачем вам все это было надо? -- Что -- "все это", сеньор? -- спросил гость, который отлично говорил по-английски с неуловимо американским акцентом. -- Ну как,-- смутился его собеседник-англичанин,-- зачем вы оторвали кусок рекламы и... это... порезали руку... и вообще... -- Дабы объяснить вам это, сеньор,-- отвечал тот с некой угрюмой гордостью,-- мне придется всего лишь назвать себя. Я -- Хуан дель Фуэго, президент Никарагуа. И президент Никарагуа откинулся на спинку кресла, прихлебывая херес, будто и взаправду объяснил свои поступки и кое-что сверх того; но Баркер хмурился по-прежнему. -- И вот эта желтая бумага,-- начал он с нарочитым дружелюбием,-- и красная тряпка... -- Желтая бумага и красная тряпка,-- величавей величавого возвестил дель Фуэго,-- это наши цвета, символика Никарагуа. -- Но Никарагуа,-- смущенно проговорил Баркер,-- Никарагуа более не... э-мм... -- Да, Никарагуа покорили, как были покорены Афины. Да, Никарагуа изничтожили, как изничтожили Иерусалим,-- возвестил старец с несуразным восторгом.-- Янки, германцы и другие нынешние давители истоптали Никарагуа, точно скотские стада. Но несть погибели Никарагуа. Никарагуа -- это идея. -- Блистательная идея,-- робко предположил Оберон Квин. -- Именно,-- согласился чужеземец, подхватывая слово.-- Ваша правда, великодушный англичанин. Блистательная идея, пламенеющая мысль. Вы, сеньор, спросили меня, почему, желая узреть цвета флага моей отчизны, я оторвал клок бумаги и окрасил кровью платок. Но не издревле ль освящены значением цвета? У всякой церкви есть своя цветовая символика. Рассудите же, что значат цвета для нас,-- подумайте, каково мне, чей взор открыт лишь двум цветам,-- красному и желтому. Это двуцветное равенство объединяет все, что ни есть на свете, высокое и низкое. Я вижу желтую россыпь одуванчиков и старуху в красной накидке, и знаю -- это Никарагуа. Вижу алое колыханье маков и желтую песчаную полосу -- и это Никарагуа. Озарится ли закатным багрянцем лимон -- вот она, моя отчизна. Увижу ли красный почтовый ящик на желтом закате -- и сердце мое радостно забьется. Немного крови, мазок горчицы -- и вот он, флаг и герб Никарагуа. Желтая и красная грязь в одной канаве для меня отраднее алмазных звезд. -- А уж ежели,-- восторженно поддержал его Квин,-- ежели к столу подадут золотистый херес и красное вино, то придется вам хочешь не хочешь пить и то, и другое. Позвольте же мне заказать бургундского, чтобы вы, так сказать, проглотили никарагуанский флаг и герб нераздельные и вместе взятые. Баркер поигрывал столовым ножом и со всей нервозностью дружелюбного англичанина явно собирался что-то высказать. -- Надо ли это понимать так,-- промямлил он наконец, чуть покашливая,-- что вы, кх-кхм, были никарагуанским президентом в то время, когда Никарагуа оказывала... э-э-э... о, разумеется, весьма героическое сопротивление... э-э-э... Экс-президент Никарагуа отпустительно помахал рукой. -- Говорите, не смущаясь,-- сказал он.-- Мне отлично известно, что нынешний мир всецело враждебен по отношению к Никарагуа и ко мне. И я не сочту за нарушение столь очевидной вашей учтивости, если вы скажете напрямик, что думаете о бедствиях, сокрушивших мою республику. Безмерное облегчение и благодарность выразились на лице Баркера. -- Вы чрезвычайно великодушны, президент.-- Он чуть-чуть запнулся на титуле.-- И я воспользуюсь вашим великодушием, дабы изъявить сомнения, которые, должен признаться, мы, люди нынешнего времени, питаем относительно таких пережитков, как... э-э-э... независимость Никарагуа. -- То есть ваши симпатии,-- с полным спокойствием отозвался дель Фуэго,-- на стороне большой нации, которая... -- Простите, простите, президент,-- мягко возразил Баркер.-- Мои симпатии отнюдь не на стороне какой бы то ни было нации. По-видимому, вы упускаете из виду самую сущность современной мысли. Мы не одобряем пылкой избыточности сообществ, подобных вашему; но не затем, чтобы заменить ее избыточностью иного масштаба. Не оттого осуждаем мы Никарагуа, что Британия, по-нашему, должна занять его место в мире, его переникарагуанить. Мелкие нации упраздняются не затем, чтобы крупные переняли всю их мелочность, всю узость их кругозора, всю их духовную неуравновешенность. И если я -- с величайшим почтением -- не разделяю вашего никарагуанского пафоса, то вовсе не оттого, что я на стороне враждебной вам нации или десяти наций: я на стороне враждебной вам цивилизации. Мы, люди нового времени, верим во всеобъемлющую космополитическую цивилизацию, которая откроет простор всем талантам и дарованиям поглощенных ею народностей и... -- Прошу прощения, сеньор,-- перебил его президент.-- Позволю себе спросить у сеньора, как он обычно ловит мустангов? -- Я никогда не ловлю мустангов,-- с достоинством ответствовал Баркер. -- Именно,-- согласился тот. -- Здесь и конец открытому вами простору. Этим и огорчителен ваш космополитизм. Провозглашая объединение народов, вы на самом деле хотите, чтобы они все, как один, переняли бы ваши обыкновения и утратили свои. Если, положим, араб-бедуин не умеет читать, то вы пошлете в Аравию миссионера или преподавателя; надо, мол, научить его грамоте; кто из вас, однако же, скажет: "А учитель-то наш не умеет ездить на верблюде; наймем-ка бедуина, пусть он его поучит?" Вы говорите, цивилизация ваша откроет простор всем дарованиям. Так ли это? Вы действительно полагаете, будто эскимосы научатся избирать местные советы, а вы тем временем научитесь гарпунить моржей? Возвращаюсь к первоначальному примеру. В Никарагуа мы ловим мустангов по-своему: накидываем им лассо на передние ноги, и способ этот считается лучшим в Южной Америке. Если вы и вправду намерены овладеть всеми талантами и дарованиями -- идите учитесь ловить мустангов. А если нет, то уж позвольте мне повторить то, что я говорил всегда -- что, когда Никарагуа цивилизовали, мир понес невозместимую утрату. -- Кое-что утрачивается, конечно,-- согласился Баркер,-- кое-какие варварские навыки. Вряд ли я научусь тесать кремни ловчее первобытного человека, однако же, как известно, цивилизация сподобилась изготовлять ножи получше кремневых, и я уповаю на цивилизацию. -- Вполне основательно с вашей стороны,-- подтвердил никарагуанец.-- Множество умных людей, подобно вам, уповали на цивилизацию: множество умных вавилонян, умных египтян и умнейших римлян на закате Римской империи. Мы живем на обломках погибших цивилизаций: не могли бы вы сказать, что такого особенно бессмертного в вашей теперешней? -- Видимо, вы не вполне понимаете, президент, что такое наша цивилизация,-- отвечал Баркер.-- Вы так рассуждаете, будто английские островитяне по-прежнему бедны и драчливы: давненько же вы не бывали в Европе! С тех пор многое произошло. -- И что же,-- спросил президент,-- произошло, хотя бы в общих чертах? -- Произошло то,-- вдохновенно отвечал Баркер,-- что мы избавились от пережитков, и отнюдь не только от тех, которые столь часто и с таким пафосом обличались как таковые. Плох пережиток великой нации, но еще хуже пережиток нации мелкой. Плохо, неправильно почитать свою страну, но почитать чужие страны -- еще хуже. И так везде и повсюду, и так в сотне случаев. Плох пережиток монархии и дурен пережиток аристократии, но пережиток демократии -- хуже всего. Старый воин воззрился на него, слегка изумившись. -- Так что же,-- сказал он,-- стало быть, Англия покончила с демократией? Баркер рассмеялся. -- Тут напрашивается парадокс,-- заметил он.-- Мы, собственно говоря, демократия из демократий. Мы стали деспотией. Вы не замечали, что исторически демократия непременно становится деспотией? Это называется загниванием демократии: на самом деле это лишь ее реализация. Кому это надо -- разбираться, нумеровать, регистрировать и добиваться голоса несчетных Джонов Робинсонов, когда можно выбрать любого из этих Джонов с тем же самым интеллектом или с отсутствием оного -- и дело с концом? Прежние республиканцы-идеалисты, бывало, основывали демократию, полагая, будто все люди одинаково умны. Однако же уверяю вас: прочная и здравая демократия базируется на том, что все люди -- одинаковые болваны. Зачем выбирать из них кого-то? чем один лучше или хуже другого? Все, что нам требуется -- это чтобы избранник не был клиническим преступником или клиническим недоумком, чтобы он мог скоренько проглядеть подложенные петиции и подписать кой-какие воззвания. Подумать только, времени-то было потрачено на споры о палате лордов; консерваторы говорили: да, ее нужно сохранить, ибо это -- умная палата, а радикалы возражали: нет, ее нужно упразднить, ибо эта палата -- глупая! И никому из них было невдомек, что глупостью-то своей она и хороша, ибо случайное сборище обычных людей -- мало ли, у кого какая кровь? -- они как раз и представляют собой великий демократический протест против нижней палаты, против вечного безобразия, преобладания аристократии талантов. Нынче мы установили в Англии новый порядок, и сбылись все смутные чаяния прежних государственных устройств: установили тусклый народный деспотизм без малейших иллюзий. Нам нужен один человек во главе государства -- не оттого, что он где-то блещет или в чем-то виртуоз, а просто потому, что он -- один, в отличие от своры болтунов. Наследственную монархию мы упразднили, дабы избежать наследственных болезней и т. п. Короля Англии нынче выбирают, как присяжного -- списочным порядком. В остальном же мы установили тихий деспотизм, и ни малейшего протеста не последовало. -- То есть вы хотите сказать,-- недоверчиво полуспросил президент,-- что любой, кто подвернется, становится у вас деспотом, что он, стало быть, является у вас из алфавитных списков...? -- А почему бы и нет! -- воскликнул Баркер.-- Вспомним историю: не в половине ли случаев нации доверялись случайности -- старший сын наследовал отцу; и в половине опять-таки случаев не обходилось ли это сравнительно сносно? Совершенное устройство невозможно; некоторое устройство необходимо. Все наследственные монархии полагались на удачу, и алфавитные монархии ничуть не хуже их. Вы как, найдете глубокое философское различие между Стюартами и Ганноверцами? Тогда и я берусь изыскать различие глубокое и философское между мрачным крахом буквы "А" и прочным успехом буквы "Б". -- И вы идете на такой риск? -- спросил тот -- Избранник ваш может ведь оказаться тираном, циником, преступником. -- Идем,-- безмятежно подтвердил Баркер.-- Окажется он тираном -- что ж, зато он обуздает добрую сотню тиранов. Окажется циником -- будет править с толком, блюсти свой интерес. А преступником он если и окажется, то перестанет быть, получив власть взамен бедности. Выходит, с помощью деспотизма мы избавимся от одного преступника и опять-таки слегка обуздаем всех остальных. Никарагуанский старец наклонился вперед со странным выражением в глазах. -- Моя церковь, сэр,-- сказал он,-- приучила меня уважать всякую веру, и я не хочу оскорблять вашу, как она ни фантастична. Но вы всерьез утверждаете, что готовы подчиниться случайному, какому угодно человеку, предполагая, что из него выйдет хороший деспот? -- Готов,-- напрямик отвечал Баркер.-- Пусть человек он нехороший, но деспот -- хоть куда. Ибо когда дойдет до дела, до управленческой рутины, то он будет стремиться к элементарной справедливости. Разве не того же мы ждем от присяжных? Старый президент усмехнулся. -- Ну что ж,-- сказал он,-- пожалуй, даже и нет у меня никаких особых возражений против вашей изумительной системы правления. Которое есть -- то глубоко личное. Если б меня спросили, согласен ли я жить при такой системе, я бы разузнал, нельзя ли лучше пристроиться жабой в какой-нибудь канаве. Только и всего. Тут и спору нет, просто душа не приемлет. -- По части души,-- заметил Баркер, презрительно сдвинув брови,-- я небольшой знаток, но если проникнуться интересами общественности... И вдруг мистер Оберон Квин так-таки вскочил на ноги. -- Попрошу вас, джентльмены, меня извинить,-- сказал он,-- но мне на минуточку надо бы на свежий воздух. -- Вот незадача-то, Оберон,-- добродушно заметил Ламберт,-- что, плохое самочувствие? -- Да не то чтобы плохое,-- отозвался Оберон, явно сдерживаясь.-- Нет, самочувствие скорее даже хорошее. Просто хочу поразмыслить над этими дивной прелести словами, только что произнесенными "Если проникнуться...-- да-да, именно так было сказано,-- проникнуться интересами общественности..." Такую фразу так просто не прочувствуешь -- тут надо побыть одному. -- Слушайте, по-моему, он вконец свихнулся, а? -- вопросил Ламберт, проводив его глазами. Старый президент поглядел ему вслед, странно сощурившись. -- У этого человека,-- сказал он,-- как я понимаю, на уме одна издевка. Опасный это человек. Ламберт от смеха чуть не уронил поднесенную ко рту макаронину. -- Опасный!-- хохотнул он.-- Да что вы, сэр, это коротышка-то Квин? -- Тот человек опаснее всех,-- заметил старик, не шелохнувшись,-- у кого на уме одно, и только одно. Я и сам был когда-то опасен. И он, вежливо улыбаясь, допил свой кофе, поднялся, раскланялся, удалился и утонул в тумане, снова густом и сумрачном. Через три дня стало известно, что он мирно скончался где-то в меблированных комнатушках Сохо. А пока что в темных волнах тумана блуждала маленькая фигурка, сотрясаясь и приседая,-- могло показаться, что от страха или от боли, а на самом деле от иной загадочной болезни, от одинокого хохота. Коротышка снова и снова повторял как можно внушительней: "Но если проникнуться интересами общественности..." Глава III НАГОРНЫЙ ЮМОР -- У самого моря, за палисадничком чайных роз,-- сказал Оберон Квин,-- жил да был пастор-диссидент, и отродясь не бывал он на Уимблдонском теннисном турнире. А семье его было невдомек, о чем он тоскует и отчего у него такой нездешний взор. И однажды пришлось им горько раскаяться в своем небрежении, ибо они прослышали, что на берег выброшено мертвое тело, изуродованное до неузнаваемости, но все же в лакированных туфлях. Оказалось, что это мертвое тело не имеет ничего общего с пастором; однако в кармане утопленника нашли обратный билет до Мейдстоуна. Последовала короткая пауза; Квин и его приятели Баркер и Ламберт разгуливали по тощим газонам Кенсингтон-Гарденз. Затем Оберон заключил: -- Этот анекдот,-- почтительно сказал он,-- является испытанием чувства юмора. Они пошли быстрей, и трава у склона холма стала погуще. -- На мой взгляд,-- продолжал Оберон,-- вы испытание выдержали, сочтя анекдот нестерпимо забавным; свидетельство тому -- ваше молчание. Грубый хохот под стать лишь кабацкому юмору. Истинно же смешной анекдот подобает воспринимать безмолвно, как благословение. Ты почувствовал, что на тебя нечто нисходит, а, Баркер? -- Я уловил суть,-- не без высокомерия отозвался Баркер. -- И знаете,-- с идиотским хихиканьем заявил Квин,-- у меня в запасе пропасть анекдотов едва ли не забавнее этого. Вот послушайте. И, кхекнув, он начал: -- Как известно, доктор Поликарп был до чрезвычайности болезненным сторонником биметаллизма. "Смотрите-ка,-- говорили люди с большим жизненным опытом,-- вон идет самый болезненный биметаллист в Чешире". Однажды этот отзыв достиг его ушей; на сей раз так отозвался о нем некий страховой агент, в лучах серо-буро-малинового заката. Поликарп повернулся к нему. "Ах, болезненный? -- яростно воскликнул он.-- Ах, болезненный! Quis tulerit Gracchos de seditio querentes? {Кто потерпит Гракхов, сетующих на мятеж? (лат)} Говорят, после этого ни один страховой агент к доктору Поликарпу близко не подступался. Баркер мудро и просто кивнул. Ламберт лишь хмыкнул. -- А вот еще послушайте,-- продолжал неистощимый Квин.-- В серо-зеленой горной ложбине дождливой Ирландии жила-была старая-престарая женщина, чей дядя на "Гребных гонках" всегда греб в кембриджской восьмерке. Но у себя, в серо-зеленой ложбине, она и слыхом об этом не слыхала; она и знать-то не знала, что бывают "Гребные гонки". Не ведала она также, что у нее имеется дядя. И ни про кого она ничего не ведала, слышала только про короля Георга Первого (а от кого и почему -- даже не спрашивайте) и простодушно верила в его историческое прошлое. Но постепенно, соизволением Божиим, открылось, что дядя ее -- на самом-то деле вовсе не ее дядя; и ее об этом оповестили. Она улыбнулась сквозь слезы и промолвила: "Добродетель -- сама себе награда". Снова воцарилось молчание, и затем Ламберт сказал: -- Что-то малость загадочно. -- А, загадочно? -- воскликнул рассказчик.-- Еще бы: подлинный юмор вообще загадочен. Вы заметили главное, что случилось в девятнадцатом и двадцатом веках? -- Нет, а что такое? -- кратко полюбопытствовал Ламберт. -- А это очень просто,-- отвечал тот.-- Доныне шутка не была шуткой, если ее не понимали. Нынче же шутка не есть шутка, если ее понимают. Да, юмор, друзья мои, это последняя святыня человечества. И последнее, чего вы до смерти боитесь. Смотрите-ка на это дерево. Собеседники вяло покосились на бук, который нависал над их тропой. -- Так вот, -- сказал мистер Квин,-- скажи я, что вы не осознаете великих научных истин, явленных этим деревом, хотя любой мало-мальски умный человек их осознает,-- что вы подумаете или скажете? Вы меня сочтете всего-то навсего ученым сумасбродом с какой-то теорийкой о растительных клетках. Если я скажу, что как же вы не видите в этом дереве живого свидетельства гнусных злоупотреблений местных властей, вы на меня попросту наплюете: еще, мол, один полоумный социалист выискался -- с завиральными идейками насчет городских парков. А скажи я, что вы сверхкощунственно не замечаете в этом дереве новой религии, сугубого откровения Господня,-- тут вы меня зачислите в мистики, и дело с концом. Но если,-- и тут он воздел руку,-- если я скажу, что вы не понимаете, в чем юмор этого дерева, а я понимаю, в чем его юмор, то Боже ты мой! -- да вы в ногах у меня будете ползать. Он эффектно помолчал и продолжил: -- Да; чувство юмора, причудливое и тонкое,-- оно и есть новая религия человечества! Будут еще ради нее свершаться подвиги аскезы! И поверять его, это чувство, станут упражнениями, духовными упражнениями. Спрошено будет: "Чувствуете ли вы юмор этих чугунных перил?" или: "Ощущаете ли вы юмор этого пшеничного поля?" "Вы чувствуете юмор звезд? А юмор закатов -- ощущаете?" Ах, как часто я хохотал до упаду, засыпаючи от смеха при виде лилового заката! -- Вот именно, -- сказал мистер Баркер, по-умному смутившись. -- Дайте-ка я расскажу вам еще анекдот. Частенько случается, что парламентарии от Эссекса не слишком-то пунктуальны. Может статься, самый не слишком пунктуальный парламентарий от Эссекса был Джеймс Уилсон, который, срывая мак, промолвил... Но Ламберт вдруг обернулся и воткнул свою трость в землю в знак протеста. -- Оберон,-- сказал он,-- заткнись, пожалуйста! С меня хватит! Чепуха все это! И Квин, и Баркер были несколько ошарашены: слова его прыснули, будто пена из-под наконец-то вылетевшей пробки. -- Стало быть,-- начал Квин,-- у тебя нет ни... -- Плевать я хотел сто раз,-- яростно выговорил Ламберт,-- есть или нет у меня "тонкого чувства юмора". Не желаю больше терпеть. Перестань валять дурака. Нет ничего смешного в твоих чертовых анекдотах, и ты это знаешь не хуже меня! -- Ну да,-- не спеша согласился Квин,-- что правда, то правда: я, по природе своей тугодум, ничего смешного в них не вижу. Зато Баркер, он меня куда посмышленей -- и ему было смешно. Баркер покраснел, как рак, однако же продолжал всматриваться в даль. -- Осел, и больше ты никто,-- сказал Ламберт.-- Ну, почему ты не можешь, как люди? Насмеши толком или придержи язык. Когда клоун в дурацкой пантомиме садится на свою шляпу -- и то куда смешнее. Квин пристально поглядел на него. Они взошли на гребень холма, и ветер посвистывал в ушах. -- Ламберт,-- сказал Оберон,-- ты большой человек, ты достойный муж, хотя, глядя на тебя, чтоб мне треснуть, этого не подумаешь. Мало того. Ты -- великий революционер, ты -- избавитель мира, и я надеюсь узреть твой мраморный бюст промежду Лютером и Дантоном, желательно, как нынче, со шляпой набекрень. Восходя на эту гору, я сказал, что новый юмор -- последняя из человеческих религий. Ты же объявил его последним из предрассудков. Однако позволь тебя круто предостеречь. Будь осторожнее, предлагая мне выкинуть что-нибудь outre, {Необычное (фр.)} в подражание, скажем, клоуну, сесть, положим, на свою шляпу. Ибо я из тех людей, которым душу не тешит ничего, кроме дурачества. И за такую выходку я с тебя и двух пенсов не возьму. -- Ну и давай, в чем же дело,-- молвил Ламберт, нетерпеливо размахивая тростью.-- Все будет смешнее, чем та чепуха, что вы мелете наперебой с Баркером. Квин, стоя на самой вершине холма, простер длань к главной аллее Кенсингтон-Гарденз. -- За двести ярдов отсюда,-- сказал он, -- разгуливают ваши светские знакомцы, и делать им нечего, кроме как глазеть на вас и друг на друга. А мы стоим на возвышении под открытым небом, на фантасмагорическом плато, на Синае, воздвигнутом юмором. Мы -- на кафедре, а хотите -- на просцениуме, залитом солнечным светом, мы видны половине Лондона. Поосторожнее с предложениями! Ибо во мне таится безумие более, нежели мученическое, безумие полнейшей праздности. -- Не возьму я в толк, о чем ты болтаешь,-- презрительно отозвался Ламберт.-- Ей-богу, чем трепаться, лучше бы ты поторчал вверх ногами, авось в твоей дурацкой башке что-нибудь встанет на место! -- Оберон! Ради Бога!...-- вскрикнул Баркер, кидаясь к нему; но было поздно. На них обернулись со всех скамеек и всех аллей. Гуляки останавливались и толпились; а яркое солнце обрисовывало всю сцену в синем, зеленом и черном цветах, словно рисунок в детском альбоме. На вершине невысокого холма мистер Оберон Квин довольно ловко стоял на голове, помахивая ногами в лакированных туфлях. -- Ради всего святого, Квин, встань на ноги и не будь идиотом!-- воскликнул Баркер, заламывая руки.-- Кругом же весь город соберется! -- Да правда, встань ты на ноги, честное слово,-- сказал Ламберт, которому было и смешно, и противно.-- Ну, пошутил я: давай вставай. Оберон прыжком встал на ноги, подбросил шляпу выше древесных крон и стал прыгать на одной ноге, сохраняя серьезнейшее выражение лица. Баркер в отчаянии топнул ногой. -- Слушай, Баркер, пойдем домой, а он пусть резвится,-- сказал Ламберт.-- Твоя разлюбезная полиция за ним как-нибудь приглядит. Да вон они уже идут! Двое чинных мужчин в строгих униформах поднимались по склону холма. Один держал в руке бумажный свиток. -- Берите его, начальник, вот он,-- весело сказал Ламберт,-- а мы за него не в ответе. Полисмен смерил спокойным взглядом скачущего Квина. -- Нет, джентльмены,-- сказал он,-- мы пришли не затем, зачем вы нас, кажется, ожидаете. Нас направило начальство оповестить об избрании Его Величества Короля. Обыкновение, унаследованное от старого режима, требует, чтобы весть об избрании была принесена новому самодержцу немедля, где бы он ни находился: вот мы и нашли вас в Кенсингтон-Гарденз. Глаза Баркера сверкнули на побледневшем лице. Всю жизнь его снедало честолюбие. С туповатым, головным великодушием он и вправду уверовал в алфавитный метод избрания деспота. Но неожиданное предположение, что выбор может пасть на него, было поразительно, и он зашатался от радости. -- Который из нас...-- начал он, но полисмен почтительно прервал его. -- Не вы, сэр, говорю с грустью. Извините за откровенность, но мы знаем все ваши заслуги перед правительством, и были бы несказанно рады, если бы... Но выбор пал... -- Господи Боже ты мой! -- воскликнул Ламберт, отскочив на два шага.-- Только не я! Не говорите мне, что я -- самодержец всея Руси! -- Нет, сэр,-- сказал полисмен, кашлянув и посмотрев на Оберона, сунувшего голову между колен и мычавшего по-коровьему,-- джентльмен, которого нам надлежит поздравить, в настоящее время -- э-э-э-э, так сказать, занят. -- Неужели Квин! -- крикнул Баркер, подскочив к избраннику.-- Не может этого быть! Оберон, ради Бога, одумайся! Ты избран королем! Мистер Квин с головою между колен скромно ответствовал: -- Я недостоин избрания. Могу ли я, подумавши, сравниться с былыми венценосцами Британии? Единственное, на что я уповаю -- это что впервые в истории Англии монарх изливает душу своему народу в такой позиции. В некотором смысле это может мне обеспечить, цитируя мое юношеское стихотворение То благородство, что дает Не доблесть, мудрость и не род Воителям, древнейшим королям Короче, сознание, проясненное данной позицией... Ламберт и Баркер бросились к нему. -- Ты что, не понял? -- крикнул Ламберт.-- Это тебе не шуточки. Тебя взаправду выбрали королем. Ну и натворили же они!... -- Великие епископы средних веков,-- объявил Квин, брыкаясь, когда его волокли вниз по склону чуть ли не вниз головой, -- обыкновенно трикраты отказывались от чести избрания и затем принимали его. Я с этими великими людьми породнюсь наоборот: трикраты приму избрание, а уж потом откажусь. Ох, и потружусь же я для тебя, мой добрый народ! Ну, ты у меня посмеешься! К этому времени его уже перевернули как следует, и оба спутника понапрасну пытались его образумить. -- Не ты ли, Уилфрид Ламберт,-- возражал он,-- объяснил мне, что больше будет от меня толку, если я стану насмешничать более доступным манером? Вот и надо быть как можно доступнее, раз уж я вдруг сделался всенародным любимцем. Сержант,-- продолжал он, обращаясь к обалделому вестнику,-- каковы церемонии, сопутствующие моему вступлению в должность и явлению в городе? -- Церемонии,-- смущенно ответствовал тот,-- некоторое, знаете ли, время были как бы отменены, так что... Оберон Квин принялся снимать сюртук. -- Любая церемония, -- сказал он,-- требует, чтобы все было шиворот-навыворот. Так мужчины, изображая из себя священников или судей, надевают женское платье. Будьте любезны, подайте мне этот сюртук,-- и он вручил его вестнику. -- Но, Ваше величество,-- пролепетал полисмен, повертев сюртук в руках и вконец растерявшись,-- вы же его так наденете задом наперед! -- А можно бы и шиворот-навыворот,-- спокойно заметил король, -- что поделать, выбор у нас невелик. Возглавьте процессию. Для Баркера и Ламберта остаток дня преобразился в сутолочную, кошмарную неразбериху. Монарх, надев сюртук задом наперед, шествовал по улицам, на которых его ожидали, к древнему Кенсингтонскому дворцу, королевской резиденции. На пути его кучки людей превращались в толпы, и странными звуками приветствовали они самодержца. Баркер понемногу отставал; в голове у него мутилось, а толпы становились все гуще, и галдеж их все необычнее. Когда король достиг рыночной площади у собора, Баркер, оставшись далеко позади, узнал об этом безошибочно, ибо таким восторженным гвалтом не встречали еще никогда никого из царей земных. Книга вторая Глава 1 ХАРТИЯ ПРЕДМЕСТИЙ Ламберт стоял в замешательстве у дверей королевских покоев, посреди развеселой суматохи. Наконец он пошел неверными шагами на улицу и едва не столкнулся с Джеймсом Баркером. -- Ты куда? -- спросил его Ламберт. -- Да надо же прекратить это безобразие,-- отвечал Баркер на ходу. Он ворвался в покои, хлопнув дверью, швырнул на стол свой щегольской цилиндр и раскрыл было рот, но король опередил его: -- Позвольте-ка ваш цилиндр. Молодой государственный муж невольно повиновался; при этом рука его дрожала. Король поставил цилиндр на сиденье трона и уселся сверху, сплющив тулью. -- Диковатый старинный обычай,-- пояснил он, как ни в чем не бывало.-- Лишь только представитель Дома Баркеров является к монарху засвидетельствовать преданность, шляпа его немедленно приводится в негодность. Таким образом как бы увековечивается акт почтительного снятия шляпы. Это символический намек: доколе оная шляпа не появится снова на вашей голове (а я твердо убежден, что это маловероятно), дотоле Дом Баркеров пребудет верен нашей английской короне. Баркер стоял, закусив губу, со сжатыми кулаками. -- Твои шуточки,-- начал он,-- и попрание моей собственности...-- у него вырвалось ругательство, и он осекся. -- Продолжайте, продолжайте,-- разрешил король, великодушно махнув рукой. -- Что все это значит? -- воскликнул Баркер, страстным жестом взывая к рассудку.-- Ты не с ума ли сошел? -- Нимало, -- приятно улыбнувшись, возразил король.-- Сумасшедшие -- народ серьезный; они и с ума-то сходят за недостатком юмора. Вот вы, например, Джеймс, подозрительно серьезны. -- Ну что тебе стоит не дурачиться на людях, а? -- увещевал Баркер.-- Денег у тебя хватает, домов и дворцов сколько угодно -- валяй дурака взаперти, но в интересах общественности надо... -- Звучит, как злонамеренная эпиграмма,-- заметил король и грустно погрозил пальцем,-- однако же воздержитесь по мере сил от ваших блистательных дерзостей. Ваш вопрос -- почему я не валяю дурака взаперти -- мне не вполне ясен. Зато ответ на него ясен донельзя. Не взаперти, потому что смешнее на людях. Вы, кажется, полагаете, что забавнее всего чинно держаться на улицах и на торжественных обедах, а у себя дома, возле камина (вы правы -- камин мне по средствам) смешить гостей до упаду. Но так все и делают. Возьмите любого -- на людях серьезен, а на дому -- юморист. Чувство юмора подсказывает мне, что надо бы наоборот, что надо быть шутом на людях и степенным на дому. Я хочу превратить все государственные занятия, все парламенты, коронации и т. п. в дурацкое старомодное представленьице. А с другой стороны -- каждый день на пару часов запираться в чуланчике и уж там, наедине с собой, до упаду серьезничать. Баркер тем временем расхаживал по чертогу, и фалды его сюртука взлетали, как черноперые крылья. -- Ну что ж, ты погубишь страну, только и всего,-- резко проговорил он. -- Ай-яй-яй, -- заметил Оберон, -- похоже на то, что десятивековая традиция нарушена, что Дом Баркеров восстал против английской короны. Не без горечи, хотя вид ваш меня восхищает, придется мне обязать вас водрузить на голову останки цилиндра, но... -- Вот чего не могу понять,-- прервал его Баркер, вскинув руки на американский манер,-- как же это тебе все нипочем, кроме собственных выходок? Король обронил сплюснутый цилиндр и подошел к Баркеру, пристально разглядывая его. -- Я дал себе нечто вроде зарока,-- сказал он,-- ни о чем не говорить всерьез: ведь серьезный разговор означает всего-навсего дурацкие ответы на дурацкие вопросы. Однако же не к лицу сильному обижать малых сих, а политиков и подавно. А то выходит, что С презрительной ухмылкой ты Глядишь на Божью тварь,-- выражаясь, с вашего позволения, богословски. И вот по некоторой причине, мне совершенно непонятной, я, оказывается, вынужден ответить на ваш вопрос и вдобавок вообразить, будто на свете есть хоть что-нибудь серьезное. Вы спрашиваете меня, как это мне все нипочем. А можете вы мне сказать ради всего святого, в которое вы ни на грош не верите, что именно должно мне быть дорого? -- Ты что ж, не признаешь общественных потребностей? -- воскликнул Баркер.-- Да как это может быть, чтобы человек твоего ума не понимал, что в общих интересах... -- Да как это может быть, чтобы вы не верили Заратустре? Вам что же, Мамбо-Джамбо не указ? -- почти вдохновенно возразил король.-- Неужели же человек вашего, так сказать, ума станет предъявлять мне прописи ранневикторианской этики? Мой облик и поведение, чего доброго, навели вас на мысль, будто я -- тот же принц-консорт, двойник супруга незабвенной королевы? Вы, ей-богу, ошиблись. Убедил ли вас Герберт Спенсер -- хоть кого-нибудь он убедил? Убедил ли на один безумный миг самого себя, что индивиду, в своих же интересах, надлежит проникнуться интересами общественными? Вы что, и вправду верите, что если вы -- плохой столоначальник, то вы на целый дюйм или полдюйма ближе к гильотине, чем рыболов к утоплению -- а вдруг его утащит в реку огромная щука? Герберт Спенсер не воровал по той простой причине, по которой не носил в носу кольца: он был английский джентльмен, у него были иные вкусы. Я тоже английский джентльмен, и у меня тоже иные вкусы, нежели у него. Ему была любезна философия. А мне любезно искусство. Ему понравилось написать десяток книг о природе человеческого сообщества. А мне нравится, когда лорд-гофмейстер шествует передо мной, вихляя бумажным хвостом, прицепленным к фалдам. Таков мой юмор. Я вам ответил? Но так или иначе, а нынче я сказал свое последнее серьезное слово -- полагаю, что и вообще в нашей Стране Дураков мне больше серьезничать не придется. Впрочем, я надеюсь, что нынешняя наша беседа продлится еще долго и на многое нас подвигнет, но остаток ее лично я буду вести на новом языке, мною разработанном,-- путем быстрых знакообразующих движений моей левой ноги. И он закружился по комнате с самоуглубленным выражением. Баркер бегал за ним, вопрошая и умоляя, но ответы получал лишь на новом языке. Он вышел из покоев, заново хлопнув дверью, и голова у него кружилась, словно он вышел на берег из волн морских. Он прошелся по улицам, и вдруг оказался возле ресторана Чикконани: ему почему-то припомнилась зеленая нездешняя фигура латиноамериканского генерала, как он видел его на прощанье у дверей, и послышались его слова: "... И спору нет, просто душа не приемлет". А король прекратил свой танец с видом человека, утомленного делами. Он надел пальто, закурил сигару и вышел в лиловые сумерки. -- Пойду-ка я,-- сказал он,-- смешаюсь с моим народом. Он быстро прошел улицей по соседству от Ноттинг-Хилла, и вдруг что-то твердое с размаху ткнулось ему в живот. Он остановился, вставил в глаз монокль и оглядел мальчика с деревянным мечом, в бумажном шлеме, восторженно-обрадованного, как всякий ребенок, когда он кого-нибудь изо всех сил ударит. Король задумчиво разглядывал юного злоумышленника; наконец он извлек из нагрудного кармана блокнот. -- Тут у меня кой-какие наброски предсмертной речи,-- сказал он, перелистывая страницы,-- ага, вот: предсмертная речь на случай политического убийства; она же, если убийца -- прежний друг, хм, хм. Предсмертная речь ввиду гибели от руки обманутого мужа (покаянная). Предсмертная речь по такому же случаю (циническая). Я не очень понимаю, какая в данной ситуации... -- Я -- властитель замка! -- сердито воскликнул мальчик, чрезвычайно довольный собой, всем остальным и ничем в частности. Король был человек добросердечный, и детей он очень любил: что может быть смешнее детей! -- Дитя,-- сказал он,-- я рад видеть такого стойкого защитника старинной неприступной твердыни Ноттинг-Хилла. Гляди, гляди ночами на свою гору, малыш, смотри, как она возносится к звездам -- древняя, одинокая и донельзя ноттинговая, чтобы не сказать хиллая. И пока ты готов погибнуть за это священное возвышение, пусть даже его обступят все несметные полчища Бейзуотера... Король вдруг задумался, и глаза его просияли. -- А что, -- сказал он,-- может, ничего великолепнее и не придумаешь. Возрождение величия былых средневековых городов силами наших районов и предместий, а? Клэпам с городской стражей. Уимблдон, обнесенный городской стеной. Сэрбитон бьет в набат, призывая горожан к оружию. Уэст-Хемпстед кидается в битву под своим знаменем. А? Я, король, говорю: да будет так! -- И, поспешно вознаградив мальчишку полукроной со словами "На оборону Ноттинг-Хилла", он сломя голову помчался во дворец, и зеваки не отставали от него всю дорогу. У себя в кабинете, заказав чашку кофе, он погрузился в размышления, и наконец, когда проект был всесторонне обдуман, он послал за конюшим, капитаном Баулером, который ему сразу полюбился своими бакенбардами. -- Баулер,-- спросил он,-- не числюсь ли я почетным членом какого-нибудь общества исторических изысканий? -- Как же, сэр,-- ответствовал Баулер, степенно потирая нос,-- вы являетесь членом общества "Сподвижников Египетского Возрождения", клуба "Тевтонских Гробокопателей", а также "Общества реставрации лондонских древностей" и... -- Превосходно,-- прервал его король.-- Лондонские древности меня устраивают. Ступайте же в "Общество реставрации лондонских древностей", призовите их секретаря и заместителя секретаря, их президента и вице-президента и скажите им: "Король Англии горд, но почетный член "Общества реставрации лондонских древностей" горделивее королей. Нельзя ли ему обнародовать перед почтенным собранием некоторые открытия касательно забытых и незабвенных традиций лондонских предместий (ныне -- городских районов)? Открытия эти могут вызвать смуту; они разожгут тлеющие воспоминания, разбередят старые раны Шепердс-Буша и Бейзуотера, Пимлико и Южного Кенсингтона. Король колеблется, но тверд почетный член. И вот -- он готов предстать перед вами, верный принесенным им при вступлении клятвам; во имя Семи Священных Котов, Кривоколенной Кочерги, а также Искуса Магического Мига (простите, если я вас перепутал с "Клан-на-Гэлем" или каким-нибудь другим клубом, в который вступал) позвольте ему прочитать на вашем очередном заседании доклад под названием "Войны лондонских предместий". Оповестите об этом Общество, Баулер. И запомните досконально все, что я вам сказал: это крайне важно, а то я уже не помню ни единого слова, так что пришлите-ка мне еще чашечку кофе и несколько сигар -- из тех, что у нас заготовлены для пошляков и дельцов. А я буду писать доклад. "Общество реставрации лондонских древностей" собралось через месяц в крытом жестью зале где-то на задворках, на южной окраине Лондона. Куча народу кое-как расселась под неверными газовыми светильниками, и наконец прибыл король, потный и приветливый. Его появление за маленьким столиком, украшенным стаканом воды, было встречено почтительным гулом. Председательствующий (мистер Хаггинс) выразил уверенность в том, что все члены Общества были в свое время польщены выступлениями столь именитых докладчиков (внимание, внимание!), как мистер Бертон (внимание, внимание!), мистер Кембридж, профессор Королек (бурные, продолжительные аплодисменты), наш давний друг Питер Джессоп, сэр Уильям Уайт (громкий смех) и других достопримечательных лиц -- тем более что никто из них не ударил в грязь лицом (аплодисменты). Но в силу некоторых привходящих обстоятельств данный случай выходит из ряда вон (внимание, внимание!). Насколько он, председатель, помнит, а что касается "Общества реставрации лондонских древностей", то он помнит очень многое (бурные аплодисменты), ни один из докладчиков покамест не носил королевского титула. Короче, он предоставляет слово королю Оберону, который пожелал выступить перед Обществом с небольшим сообщением. Король начал с того, что его речь может рассматриваться как провозглашение новой общегосударственной политики. -- Я чувствую,-- сказал он,-- что в этот звездный час моей жизни я смогу открыть сердце лишь членам "Общества реставрации лондонских древностей" (аплодисменты). Если весь мир обратится против моей политики, если поднимется против нее волна народного негодования (нет! нет!), то лишь здесь, среди моих доблестных реставраторов, я сумею, с мечом в руках, встретить судьбу лицом к лицу (бурные аплодисменты). Его Величество разъяснил затем, что, невозвратно дряхлея, он решил отдать свои последние силы возрождению и обострению чувства местного патриотизма в лондонских районах. Многим ли нынче памятны легенды их собственных предместий? Как много таких, что даже и не слыхивали о подлинном происхождении Уондз-уортского Улюлюкания! А взять молодое поколение Челси -- кому из них случалось отхватить старинную челсийскую чечетку? В Пимлико больше не пимликуют пимлей. А в Баттерси почти совсем не баттерсеют. После недоуменного молчания чей-то голос выкрикнул: "Позор!" Король продолжал: -- Будучи призван, хоть и не по заслугам, на высший пост, я решил, поелику возможно, небрежение это пресечь. Нет, я не желаю военной славы. Нет, я не стану состязаться с законодателями -- ни с Юстинианом, ниже с Альфредом. Но если я войду в историю, спасаючи старинные английские обычаи, если потомки скажут, что благодаря скромному властителю в Фулеме по-прежнему надесятеро режут репу, а в Патни приходской священник выбривает полголовы, то я почтительно и бесстрашно взгляну в глаза своим великим пращурам, нисходя в усыпальницу королей. Король помедлил, явно взволнованный, но собрался с силами и продолжал: -- Вам-то нет нужды объяснять, все вы, за редкими исключениями, знаете величественное происхождение этих легенд. Да и сами названия наших предместий о том свидетельствуют. Покуда Хаммерсмит зовется Хаммерсмитом, то есть кузнечной, дотоле тамошний народ пребудет под защитой своего изначального героя, кузнеца Блэксмита, который возглавил натиск простого бродвейского люда на рыцарство Кенсингтона и сокрушил их незыблемый строй на том месте, которое и поныне, в знак почтения к пролитой голубой крови, называется Кенсингтонские Грязи. И хаммерсмитцы никогда не забудут, что и самое имя Кенсингтона явилось из уст их хаммерсмитского героя. Ибо на примирительном пиршестве, устроенном после войны, когда высокомерные аристократы отказались подпевать бродвейским песням (а песни эти и поныне грубоватые и простецкие), великий вождь простонародья промолвил незамысловатые, но золотые слова: "Птичек, которые могут петь (по-древнему -- "кан синг") в тон, но не поют, надо заставить петь -- они у нас кан синг в тон!" С тех пор рыцарей восточных предместий называли кансингами или кенсингами. Но и вы не обделены героической памятью, о кенсингтонцы! Вы показали, что можете петь (по-древнему -- "кан синг") -- и петь боевые песни! Как ни мрачен был тот день, день Кенсингтонских Грязей, но история не забудет трех рыцарей (по-древнему -- Найтов), оборонявших ваше беспорядочное отступление от Гайд-Парка (потому и Гайд, что по-древнеанглийски "гайд" значит прятаться) -- и в честь этих трех Найтов мост и назван был Найтсбридж, Рыцарский мост. И не забудется день, когда вы, закаленные в горниле бедствий, очистившись от аристократических наслоений, потеснили с мечом в руке милю за милей владетелей Хаммерсмита и наконец разгромили их наголову в битве столь кровавой, что одни лишь хищные птицы даровали ей свое имя. С мрачной иронией люди назвали это место Рэвенскорт, воронье гнездовье. Надеюсь, я не оскорбил патриотические чувства Бейзуотера, мрачно-горделивых бромптонцев или другие героические предместья тем, что привел лишь эти два примера. Я выбрал не потому, что они славнее иных, но отчасти по личной причине (я сам -- потомок одного из героев Найтсбриджа), отчасти же затем, что я в истории дилетант, сам это сознаю и не дерзаю углубляться в тайны, сокрытые древностию. Не мне судить, кто прав в ученом споре профессора Хрюкка и сэра Уильяма Уиски: то ли Ноттинг-Хилл -- это бывшие Енотники (должно быть, леса, покрывавшие эту возвышенность, изобиловали поименованными пушными зверьками), то ли искаженная редукция фразы "Ну, тут никто не хил", ибо древние полагали, что здесь находится рай земной. И если уж Подкинс и Джосси не могут точно определить границы Западного Кенсингтона (а говорят, они были начертаны бычьей кровью), то и мне не стыдно выразить аналогичные сомнения. И позвольте больше не вдаваться в историю; лучше окажите мне поддержку в решении насущных проблем. Неужто же сгинет бесследно прежний дух лондонских предместий? И у кондукторов наших омнибусов, и у наших полицейских навеки погаснет в очах тот смутный свет, который мы столь часто замечаем, мерцающая память О давнишних невзгодах и О битвах дней былых, как писал один малоизвестный поэт, друг моей юности? Вот я и решил, как было сказано, по мере возможности сберечь нынешний мечтательный блеск в очах полицейских и кондукторов. Что за государство без мечтаний? Предлагаю же я ниже следующее: -- Наутро, в двадцать пять минут одиннадцатого, если я сподоблюсь дожить до этого времени, я издам Указ. Указ этот -- дело всей моей жизни, и он почти наполовину готов. С помощью виски и содовой воды я нынче в ночь допишу его до конца, и завтра мой народ ему внемлет. Все те районы, в которых вы родились и где уповаете сложить кости, да воздвигнутся в своем прежнем великолепии -- Хаммерсмит, Кенсингтон, Бейзуотер, Челси, Баттерси, Клэпам, Балэм и не менее сотни прочих. Каждый район, он же предместье, немедля выстроит городскую стену, и ворота в ней будут запираться на закате. У всех будет Городская стража, герб, и если на го пошло, боевой клич. Я, впрочем, не буду входить в подробности, слишком переполнено чувствами мое сердце. Тем более что все подробности будут перечислены в Указе. Все вы подлежите зачислению в предместную стражу, и созывать вас будет не что иное, как набат: значение этого слова мне пока что не удалось установить. Лично я полагаю, что набат -- это некий государственный чиновник, очень хорошо оплачиваемый. Итак, если где-нибудь у вас в доме сыщется что-нибудь вроде алебарды, то упражняйтесь, непременно упражняйтесь с нею где-нибудь в садике. Тут король от избытка чувств уронил лицо в платок и поспешно удалился с кафедры. Члены Общества -- все, как один,-- привстали в неописуемом смятении. Кое-кто из них полиловел от возмущения; другие полиловели от смеха: но большей частью никто ничего не понял. Говорят, будто некто, бледный, с горящими голубыми глазами, не спускал взгляда с короля, а когда тот закончил речь, из зала выбежал рыжеволосый мальчишка. Глава II СОВЕЩАНИЕ ЛОРД-МЭРОВ Наутро король проснулся спозаранок и сбежал вниз, прыгая через две ступеньки, как мальчишка. Он поспешно, однако же не без аппетита позавтракал, призвал одного из высших дворцовых сановников и вручил ему шиллинг. -- Ступайте, -- сказал он,-- и купите мне набор красок ценою в один шиллинг, который продается, если память мне не изменяет, в лавочке на углу второго по счету и весьма грязноватого переулка, кое-как выводящего из Рочестер-роуд. Хозяину королевских гончих псов уже велено в достатке снабдить меня картоном. Я решил, не знаю почему, что это его призвание Целое утро король забавлялся, благо и картона, и красок вполне хватало. Он придумывал облачения и гербы для новоявленных лондонских городов. Не однажды приходилось ему не на шутку задуматься, и он ощутил тяжкое бремя ответственности -- Вот чего не могу понять, -- сказал он сам себе,-- это почему считается, будто деревенские названия поэтичней лондонских. Доморощенные романтики едут поездами и вылезают на станциях, именуемых "Дыра на дыре" или "Плюх в лужу". А между тем они могли бы прийти своими ногами и даже поселиться в районе с загадочным, богоизбранным названием "Лес святого Иоанна" Оно, конечно, меня в Лес святого Иоанна дуриком не заманишь: я испугаюсь. Испугаюсь нескончаемой ночи среди мрачных елей, кровавой чаши и хлопания орлиных крыльев. Да, я пуглив. Но ведь это все можно пережить и не выходя из вагона, а благоговейно оставаясь в пригородном поезде. Он задумчиво переиначил свой набросок головного убора для алебардщика из Леса святого Иоанна, выполненного в черном и красном: сосновая лапа и орлиные перья. И пододвинул к себе другой обрезок картона. -- Подумаем лучше о чем-нибудь не таком суровом,-- сказал он.-- Вот, например, Лавандовая гора! Где, в каких долах и весях могла бы родиться такая благоуханная мысль? Это же подумать -- целая гора лаванды, лиловая-лиловая, вздымается к серебряным небесам и наполняет наш нюх небывалым благоуханием жизни -- лиловая, пахучая гора! Правда, разъезжаючи по тамошним местам на полупенсовом трамвае, я никакой горы не приметил; но это вздор, она непременно там, и недаром некий поэт наделил ее столь поэтическим именем. И уж во всяком случае этого предостаточно, чтобы обязать всех в окрестностях Клэпамского железнодорожного узла носить пышные лиловые плюмажи (в напоминанье о растительной ипостаси лаванды). У меня в конце-то концов везде так. На юге Лондона, в Саутфилдз, я и вовсе не бывал, но думаю, что символические изображения лимонов и олив под стать субтропическим наклонностям тамошних обывателей. Или взять тот же Пасторский Луг: опять-таки не довелось мне там побывать, повидать Луг или хотя бы Пастора, однако же бледно-зеленая пасторская шляпа с загнутыми полями наверняка придется ко двору. Нет, работать надо вслепую, надо больше доверять собственным инстинктам. Нешуточная любовь, которую я питаю к своим народам, разумеется же, не позволит мне нанести урон их вышним устремленьям или оскорбить их великие традиции. Пока он вслух размышлял в этом духе, двери растворились и глашатай возвестил о прибытии мистера Баркера и мистера Ламберта. Мистер Баркер и мистер Ламберт не слишком удивились, увидев короля на полу посреди кипы акварельных эскизов. Они не слишком удивились, потому что прошлый раз он тоже сидел на полу посреди груды кубиков, а в позапрошлый -- среди вороха никуда не годных бумажных голубков. Однако бормотанье царственного инфанта, ползавшего средь инфантильного хаоса, на этот раз настораживало. Поначалу-то они пропускали его мимо ушей, понимая, что вздор этот ровным счетом ничего не значит. Но потом Джеймса Баркера исподволь обуяла ужасная мысль. Он подумал -- а вдруг да его бормотанье на этот раз не пустяковое. -- Ради Бога, Оберон,-- внезапно выкрикнул он, нарушая тишину королевских покоев,-- ты что же, взаправду хочешь завести городскую стражу, выстроить городские стены и тому подобное? -- Конечно, взаправду,-- отвечало более чем безмятежное дитя.-- А почему бы мне этого и не сделать? Я в точности руководствовался твоими политическими принципами. Знаешь ли, что я совершил, Баркер? Я вел себя как подлинный баркерианец. Я... но, пожалуй, тебя едва ли заинтересует повесть о моем баркерианстве. -- Да ну же, ну, говори! -- воскликнул Баркер. -- Ага, оказывается, повесть о моем баркерианстве,-- спокойно повторил Оберон,-- тебя не только заинтересовала, но растревожила. А тревожиться-то нечего, все очень просто. Дело в том, что лорд-мэров отныне будут избирать по тому же принципу, который вы утвердили для избрания самодержца. Согласно моей хартии, всякий лорд-мэр всякого града назначается алфавитно-лотерейным порядком. Так что спите и далее, о мой Баркер, все тем же младенческим сном. Взор Баркера вспыхнул негодованием. -- Но Господи же, Квин, ты неужели не понимаешь, что это совершенно разные вещи? На самом верху это не так уж и существенно, потому что весь смысл самодержавия -- просто-напросто некоторое единение! Но если везде и повсюду, черт побери, у власти окажутся, черт бы их взял... -- Я понял, о чем ты печешься,-- спокойно проговорил король Оберон.-- Ты опасаешься, что твоими дарованиями пренебрегут. Так внимай же! -- И он выпрямился донельзя величаво.-- Сим я торжественно дарую моему верноподданному вассалу Джеймсу Баркеру особую и сугубую милость -- вопреки букве и духу Хартии Предместий я назначаю его полномочным и несменяемым лорд-мэром Южного Кенсингтона. Вот так, любезный Джеймс, получи по заслугам. Засим -- всего доброго. -- Однако...-- начал Баркер. -- Аудиенция окончена, лорд-мэр,-- с улыбкой прервал его король. Видно, он был уверен в будущем, но оправдало ли будущее его уверенность -- вопрос сложный. "Великая декларация Хартии Свободных Предместий" состоялась своим чередом в то же утро, и афиши с текстом Хартии были расклеены по стенам дворца, и сам король воодушевленно помогал их расклеивать, отбегал на мостовую, свешивал голову набок и оценивал, какова афиша. Ее, Хартию, носили по главным улицам рекламщики, и короля едва-едва удержали от соучастия, когда он уже влез между двух щитов, Главный Постельничий и капитан Баулер. Его приходилось успокаивать буквально как ребенка. Принята была Хартия Предместий, мягко говоря, неоднозначно. В каком-то смысле она стала довольно популярной. Во многих счастливых семьях это достопримечательное законоуложение читали вслух зимними вечерами под радостный хохот -- после того, разумеется, как были изучены до последней буквы сочинения нашего странного, но бессмертного древнего классика У.-У. Джекобса. Но когда обнаружилось, что король самым серьезным образом требует исполнения своих предписаний и настаивает, чтобы эти фантастические предместья с набатами и городской стражей были воистину воссозданы,-- тут воцарилось сердитое замешательство. Лондонцы в общем ничего не имели против того, чтобы их король валял дурака; но дурака-то надлежало валять им -- и посыпались возмущенные протесты. Лорд-мэр Достодоблестного Града Западного Кенсингтона направил королю почтительное послание, где разъяснялось, что он, конечно же, готов по мере государственной надобности во всех торжественных случаях соблюдать предписанный королем церемониал, однако же ему, скромному домовладельцу, как-то не к лицу опускать открытку в почтовый ящик в сопровождении пяти герольдов, с трубными звуками возглашающих, что лорд-мэр благоволит прибегнуть к услугам почты. Лорд-мэр Северного Кенсингтона, преуспевающий сукнодел, прислал краткую деловую записку, точно жалобу в железнодорожную компанию: он извещал, что постоянное сопровождение приставленных к нему алебардщиков в ряде случае чревато неудобствами. Так, лично он без труда садится в омнибус, следующий в Сити, алебардщики же испытывают при этом затруднения -- с чем имею честь кланяться и т. д. Лорд-мэр Шепердс-Буша сетовал от лица супруги на то, что в кухне все время толкутся посторонние мужчины. Монарх с неизменным удовольствием выслушивал сообщения о подобных неурядицах, вынося милостивые, истинно королевские решения; однако он совершенно категорически настаивал, дабы жалобы приносились ему с полною помпой -- с алебардами, плюмажами, под звуки труб -- и лишь немногие сильные духом осмеливались выдерживать восторги уличных мальчишек. Среди таковых выделялся немногословный и деловой джентльмен -- правитель Северного Кенсингтона, и долго ли, коротко, а довелось ему обратиться к королю по вопросу не столь частному и даже более насущному, нежели размещение алебардщиков в омнибусе. На долгие годы этот великий вопрос лишил покоя и сна всех подрядчиков и комиссионеров от Шепердс-Буша до Марбл-Арч, от Уэстборн-Гроув до кенсингтонской Хай-стрит. Я говорю, разумеется, о грандиозном замысле реконструкции Ноттинг-Хилла, разработанном под началом мистера Бака, хваткого северокенсингтонского текстильного магната, и мистера Уилсона, лорд-мэра Бейзуотера. Планировалось проложить широченную магистраль через три района, через Западный Кенсингтон, Северный Кенсингтон и Ноттинг-Хилл, соединив тем самым Хаммерсмитский Бродвей с Уэстборн-Гроув. Десять лет потребовалось на сговоры и сделки, куплю-продажу, запугивания и подкупы, и к концу десятилетия Бак, который занимался всем этим чуть ли не в одиночку, выказал себя подлинным хозяином жизни, великолепным дельцом и поразительным предпринимателем. И вот, как раз когда его завидное терпение и еще более завидное нетерпение увенчались успехом, когда рабочие уже рушили дома и стены, пролагая хаммерсмитскую трассу, возникло внезапное препятствие, ни сном ни духом никому не чудившееся, препятствие маленькое и нелепое, которое, точно песчинка в смазке, затормозило весь грандиозный проект; и мистер Бак, сукнодел, сердито облачившись в свои официальные одежды и призвав с зубовным скрежетом своих алебардщиков, поспешил на прием к королю. За десять лет король не пресытился дурачеством. Все новые и новые лица глядели на него из-под когда-то нарисованных плюмажей -- пастушьего убранства Шепердс-Буша или мрачных клобуков Блэкфрайерз-роуд. И аудиенцию, испрошенную лорд-мэром Северного Кенсингтона он предвкушал с особым наслаждением -- ибо, говаривал он, "по-настоящему оцениваешь всю пышность средневековых одеяний, лишь когда те, кто облекся в них поневоле, очень сердиты и сверхделовиты". Мистер Бак отвечал обоим условиям. По мановению короля распахнулись двери приемной палаты, и на пороге появился лиловый глашатай из краев мистера Бака, изукрашенный большим серебряным орлом, которого король даровал в герб Северному Кенсингтону, смутно памятуя о России: он твердо стоял на том, что Северный Кенсингтон -- это полуарктическая провинция королевства. Глашатай возвестил, что прибывший оттуда лорд-мэр просит королевской аудиенции. -- Мэр Северного Кенсингтона? -- переспросил король, изящно приосанившись.-- Какие же вести принес он из высокогорного края прекрасных дев? Мы рады его приветствовать. Глашатай взошел в палату, и за ним немедля последовали двенадцать лиловых стражей, а за ними -- свитский, несший хоругвь с орлом, а за ним -- другой свитский с ключами города на лиловой подушке и, наконец,-- мистер Бак, отнюдь не настроенный терять время попусту. Увидев его массивную физиономию и суровый взор, король понял, что перед ним стоит истинный бизнесмен, и пришел в тихий восторг. -- Ну что же,-- сказал он, чуть не вприпрыжку спустившись на две-три ступени с помоста и прихлопнув в ладоши,-- счастлив видеть вас. Не важно, не важно, не волнуйтесь. Подумаешь, большое дело -- церемонии! -- Не понял, о чем толкует Ваше Величество, -- угрюмо отозвался лорд-мэр. -- Да не важно, не важно все это,-- весело повторил король.-- Этикет этикетом, но не в нем же в конце концов дело -- другой-то раз, я уверен, не оплошаете! Бизнесмен мрачно взглянул на короля из-под насупленных черных бровей и снова спросил без малейшей учтивости: -- Опять-таки не понял? -- Да ладно, ладно уж,-- добродушно ответствовал король, -- раз вы спрашиваете -- пожалуйста, хотя лично я не придаю особого значения церемониям, для меня важнее простосердечие. Но обычно -- так уж принято, ничего не поделаешь,-- являясь пред царственные очи, положено опрокинуться навзничь, задрав пятки к небесам (ко всевышнему источнику королевской власти), и троекратно возгласить: "Монархические меры совершенствуют манеры". Но чего там, ладно -- ваша прямота и душевность стоят дороже всякой помпы. Лорд-мэр был красен от злости, однако же смолчал. -- Ну что мы, право, о пустяках, -- сказал король, как бы отводя разговор в сторону и снисходительно улещивая грубияна,-- ведь какие дивные стоят погоды! Должно быть, вам, милорд, тепловато в служебном облаченье: оно скорее пристало для ваших снеговых просторов. -- Да, в нем черт знает как жарко,-- отозвался Бак.-- Я, впрочем, пришел по делу. -- Вот-вот,-- сказал король и по-идиотски внушительно закивал головой,-- вот-вот-вот. Как сказал старый добрый грустный персиянин, -- да, дела-делишки. Не отлынивай. Вставай с рассветом. Держи хвост пистолетом. Пистолетом держи хвост, ибо не ведаешь ни откуда явишися, ни зачем. Держи пистолетом хвост, ибо неведомо тебе ни когда отыдешь, ниже куда. Лорд-мэр вытащил из кармана ворох бумаг и яростно их расправил. -- Может, Ваше Величество когда-нибудь слышали,-- саркастически начал он,-- про Хаммерсмит и про такую штуку, называемую шоссе. Мы тут десять лет копаемся -- покупаем, откупаем, выкупаем и перекупаем земельные участки, и вот наконец, когда все почти что покончено, дело застопорилось из-за одного болвана. Старина Прут, бывший лорд-мэр Ноттинг-Хилла, был человек деловой, и с ним мы поладили в два счета. Но он умер, и лорд-мэром по жребию, черт бы его взял, стал один юнец по имени Уэйн, и пропади я пропадом, если понимаю, куда он клонит. Мы ему предлагаем цену немыслимую, а он тормозит все дело -- заодно вроде бы со своим советом. Чокнулся, да и только! Король, который отошел к окну и рассеянно рисовал на стекле нос лорд-мэра, при этих словах встрепенулся. -- Нет, как сказано, а? -- восхитился он.-- "Чокнулся, да и только!" -- Тут суть дела в чем,-- упорно продолжал Бак,-- тут единственно о чем речь -- это об одной поганой улочке, о Насосном переулке, там ничего и нет, только пивная, магазинчик игрушек, и тому подобное. Все добропорядочные ноттингхилльцы согласны на компенсацию, один этот обалделый Уэйн цепляется за свой Насосный переулок. Тоже мне, лорд-мэр Ноттинг-Хилла! Если на то пошло, так он -- лорд-мэр Насосного переулка! -- Неплохая мысль,-- одобрил Оберон.-- Мне нравится эта идея -- назначить лорд-мэра Насосного переулка. А что бы вам оставить его в покое? -- И завалить все дело? -- выкрикнул Бак, теряя всякую сдержанность.-- Да будь я проклят! Черта с два. Надо послать туда рабочих -- и пусть сносят все как есть, направо и налево! -- Кенсингтонский орел пощады не знает! -- воскликнул король, как бы припоминая историю. -- Я вот что вам скажу,-- заявил вконец обозленный Бак.-- Если бы Ваше Величество соизволило не тратить время попусту на оскорбление подданных, порядочных людей всякими там, черт его знает, гербами, а занялись бы серьезными государственными делами... Король задумчиво насупил брови. -- Кому как, а мне нравится,-- сказал он.-- Надменный бюргер бросает вызов королю в его королевском дворце. Бюргеру надлежит откинуть голову, простерши правую длань; левую надо бы воздеть к небесам, но это уж как вам подсказывает какое ни на есть религиозное чувство. А я, погодите-ка, откинусь на троне в недоуменной ярости. Вот теперь давайте, еще раз. Бак приготовился что-то рявкнуть, но не успел промолвить ни слова: в дверях появился новый глашатай. -- Лорд-мэр Бейзуотера,-- объявил он,-- просит аудиенции. -- Впустите,-- повелел Оберон.-- Надо же -- какой удачный день. Алебардщики Бейзуотера были облачены в зеленое, и знамя, внесенное за ними, украшал лавровый венок на серебряном поле, ибо король, посоветовавшись с бутылкой шампанского, решил, что именно таким гербом должно наделить древний град Бейзуотер. -- Да, это вам подходит,-- задумчиво промолвил король.-- Носите, носите свой лавровый венок. Фулему, может статься, нужно богачество, Кенсингтон притязает на изящество, но что нужно людям Бейзуотера, кроме славы? Следом за знаменем, выбравшись из его складок, появился лорд-мэр в лавровом венке и роскошном зелено-серебряном облачении с белой меховой опушкой. Он был суетливый человечек, носил рыжие баки и владел маленькой кондитерской. -- О, наш кузен из Бейзуотера! -- восхищенно вымолвил король.-- Чем обязаны? Бейзуотерским только дай,-- пробормотал он во всеуслышание,-- слопают так, что ай! -- и примолк. -- Я, это, явился к Вашему Величеству,-- сообщил лорд-мэр Бейзуотера по фамилии Уилсон,-- насчет Насосного переулка. -- А я только что имел случай разъяснить наше дело Его Величеству, -- сухо заметил Бак, вновь обретая подобие вежливости.-- Я, впрочем, не уверен, насколько понятно Его Величеству, что дело и вас касается. -- Касается нас обоих, знаете ли, Ваше Величество, всей округе будет хорошо, и нам тоже. Мы тут, я и мистер Бак, на пару пораскинули мозгами... Король хлопнул в ладоши. -- Великолепно! -- воскликнул он.-- Мозгами -- на пару! Как сейчас вижу! А теперь можете на пару пораскинуть? Пораскиньте, прошу вас! Алебардщики изо всех сил старались не смеяться, мистер Уилсон просто-напросто растерялся, а мистер Бак ощерился. -- Ну, если на то пошло,-- начал он, но король прервал его мановением руки. -- Спокойно,-- сказал он,-- кажется, это не конец. Вот еще кто-то идет, уже не глашатай ли, ишь как сапоги скрипят! И в это время в дверях возгласили: -- Лорд-мэр Южного Кенсингтона просит аудиенции. -- Как, лорд-мэр Южного Кенсингтона! -- воскликнул король. -- Да это же мой старый приятель Джеймс Баркер! Чего ему надо, хотел бы я знать? Как подсказывает мне -- надеюсь, неложно -- память о дружбе юных лет, зря он не явится: ему, наверно, деньги нужны. А, Джеймс, вот и вы! За пышносиней стражей и синим знаменем с тремя золотыми Певчими птахами в палату ворвался синий с золотом мистер Баркер. Облачение его -- несуразное, как и у прочих -- было ему столь же омерзительно, однако же гляделось на нем не в пример лучше. Будучи джентльменом, а вдобавок красавцем и щеголем, он невольно носил свой нелепый наряд именно так, как его следовало носить. Заговорил он сразу, но поначалу запнулся, едва не адресовавшись к старому знакомцу на прежний манер. -- Ваше... э-э... Величество, извините мое вторжение. Я -- насчет одного типа с Насосного переулка. Ага, Бак здесь, так что все, что надо, вам уже, наверно, сказали. Я должен... Король настороженно окинул взором палату -- пестрое смешение трех одеяний. -- Вот что надобно,-- сказал он. -- Да-да, Ваше Величество,-- поспешно подхватил владыка Бейзуотера мистер Уилсон.-- Ваше Величество изволили сказать "надобно" -- что надобно-то? -- Надобно подбавить желтого,-- молвил король. -- Пошлите-ка за лорд-мэром Западного Кенсингтона. Невзирая на слегка недоуменный ропот, за ним было послано, и он явился -- со своими канареечными алебардщиками, в своем шафрановом облачении, отирая лоб платком. Да и то сказать, все-таки шоссе пролегало через его район, не мешало б и его выслушать. -- Добро пожаловать, Западный Кенсингтон,-- обратился к нему король. -- Давно, давно желал я повидать вас касательно Хаммерсмитского пустыря -- ну, той самой спорной земли южнее ночлежки Раутона. А что бы вам арендовать ее у лорд-мэра Хаммерсмита на вассальных началах? Невелик поклон, как подумаешь: поможете ему надеть пальто в левый рукав -- и шествуйте себе восвояси с развернутыми знаменами. -- Нет, Ваше Величество; это, собственно говоря, совершенно необязательно,-- отвечал лорд-мэр Западного Кенсингтона, бледный молодой человек с белокурыми усами и бакенбардами, владелец превосходной сыроварни. Король крепко хлопнул его по плечу. -- Ох, и горяча кровь у вашего брата, западного кенсингтонца! -- сказал он.-- Да, уж вам лучше не предлагай кому-нибудь поклониться! И он снова оглядел палату. Она пылала закатным многоцветием, и отрадно было ему это зрелище, доступное столь немногим художникам: зрелище собственных грез, блещущих во плоти. Желтые наряды стражников Западного Кенсингтона казались еще желтее на фоне темно-синего убранства южных кенсингтонцев, а густая синева вдруг светлела, разливалась зеленью почти лесной: за ними стояли бейзуотерцы. И поверх прочих высились и угрюмо чернели лиловые плюмажи Северного Кенсингтона. -- А все ж таки чего-то как будто не хватает, -- сказал король,-- не хватает, и все тут. Чего бы это... Ах, вот чего! Вот чего не хватало! В дверях появилась новая фигура, ярко-алый глашатай. Он зычно возгласил со спокойным достоинством: -- Лорд-мэр Ноттинг-Хилла просит аудиенции. Глава III ТЕ ЖЕ И ПОЛОУМНЫЙ Царь эльфов, в честь которого, вероятно, был назван король Оберон, в тот день явственно благоволил своему тезке: явление ноттингхилльской стражи доставило ему новую, более или менее неизъяснимую радость. Разодетые в красочные облачения стражники Бейзуотера и Южного Кенсингтона -- жалкий сброд, разнорабочие и рекламщики, нанятые по случаю королевской аудиенции, входили в палату как бы нехотя, с несчастным видом, и король на свой лад наслаждался: до чего же их оружье и наряд не шли к унылым, вялым лицам! Зато алебардщики Ноттинг-Хилла в алых хламидах с золотой опояской были до смешного суровы. Казалось, они, как бы сказать, вошли в игру. И вошли в палату, отбивая шаг, и построились лицом к лицу двумя шеренгами, на диво слаженно и четко. Они внесли желтое знамя с красным львом: король пожаловал Ноттинг-Хиллу этот герб в память о маленьком окрестном кабачке, куда он, бывало, частенько хаживал. Между двумя шеренгами стражников к королю приближался высокий рыжеволосый юноша с крупными чертами лица и яростными голубыми глазами. Можно бы его назвать и красивым, однако же нос его, пожалуй что, был великоват, да и ступни тоже велики не по ногам -- словом, неуклюжий юнец. Согласно королевской геральдике, он был в алом облачении и, в отличие от всех остальных лорд-мэров, препоясан огромным мечом. Это был Адам Уэйн, несговорчивый лорд-мэр Ноттинг-Хилла. Король уселся поудобнее, потирая руки. "Ну и денек, ах и денек! -- сказал он про себя.-- Сейчас будет свара. Вот уж не думал, что так позабавлюсь. Те-то лорд-мэры -- возмущенные, благоразумные, в себе уверенные. А этот, по глазам судя, возмущен не меньше их. Н-да, по глазам: судя по этим голубым глазищам, он ни разу в жизни не пошутил. Он, стало быть, сцепится с прочими, они сцепятся с ним, и все они вместе взятые, изнывая от радости, накинутся на меня". -- Приветствую вас, милорд! -- сказал он вслух.-- Каковы вести с Горы, овеянной сонмищем легенд? Что вы хотите донести до ушей своего короля? Я знаю: между вами и соприсутствующими нашими кузенами возникли распри -- мне, королю, подобает их уладить. Ведь я нимало не сомневаюсь, да и не могу сомневаться, что ваша любовь ко мне не уступает их чувствам: она столь же нежная и столь же пылкая. Мистер Бак скроил гримасу, Джеймс Баркер скривил ноздри; Уилсон захихикал, а лорд-мэр Западного Кенсингтона смущенно подхихикнул. Но по-прежнему ясно глядели огромные голубые глаза Уэйна, и его ломкий юношеский голос разнесся по палате. -- Я пришел к своему королю. И повергаю к его стопам единственное свое достояние -- свой меч. Он с размаху бросил меч к подножию трона и встал на одно колено. Воцарилась мертвая тишина. -- Извините, не понял,-- тускло промолвил король. -- Сир, вы хорошо сказали,-- ответствовал Адам Уэйн,-- и речь ваша, как всегда, внятна сердцу: а сказали вы о том, что моя любовь к вам не уступает их чувствам. Невелика была бы моя любовь к вам, если бы она им уступала. Ибо я -- наследник вашего замысла, дитя великой Хартии. Я отстаиваю права, дарованные Хартией, и клянусь вашей священной короной, что буду стоять насмерть. Четыре лорд-мэра и король разом выпучили глаза. Потом Бак сказал скрипучим, насмешливым голосом: -- Это что, все с ума посходили? Король вскочил на ноги, и глаза его сверкали. -- Да! -- радостно воскликнул он.-- Да, все посходили с ума, кроме Адама Уэйна и меня. Я был сто раз прав, когда, помните, Джеймс Баркер, я сказал вам, что все серьезные люди -- маньяки. Вы -- маньяк, пот