Дафна Дю Морье. Козел отпущения --------------------------------------------------------------- Перевод с английского Галины Островской OCR, форматирование: Игорь Корнеев \textit{...} - курсив; \footnote{...} - сноска-примечание;
--------------------------------------------------------------- ГЛАВА 1 Я оставил машину у собора и спустился на площадь Якобинцев. Дождь по-прежнему лил как из ведра. Он не прекращался с самого утра, и единственное, что я мог увидеть в этих любимых мною местах, было блестящее полотно шоссе, пересекаемое мерными взмахами <дворника>. Когда я подъехал к Ле-Ману, хандра, овладевшая мной за последние сутки, еще более обострилась. Это было неизбежно, как всегда в последние дни отпуска, но сейчас я сильнее, чем раньше, ощущал бег времени, и не потому, что дни мои были слишком наполнены, а потому, что не успел ничего достичь. Не спорю, заметки для моих будущих лекций в осенний семестр были достаточно профессиональными, с точными датами и фактами, которые впоследствии я облеку в слова, способные вызвать проблеск мысли в вялых умах невнимательных студентов. Но истинный смысл истории ускользал от меня, потому что я никогда не был близок к живым людям. Я предпочитал погрузиться в прошлое, наполовину реальное, наполовину созданное воображеньем, и закрыть глаза на настоящее. В Туре, Блуа, Орлеане -- городах, которые знал лучше других, -- я отдавался во власть фантазии: видел другие стены, другие, прежние, улицы, сверкающие фасады домов, на которых теперь крошилась кладка; они были для меня более живыми, чем любое современное здание, на которое падал мой взгляд, в их тени я чувствовал себя под защитой, а жесткий свет реальности обнажал мои сомнения и страхи. Когда в Блуа я дотрагивался до темных от копоти стен загородного замка, тысячи людей могли страдать и томиться в какой-нибудь сотне шагов оттуда -- я их не замечал. Ведь рядом со мной стоял Генрих III, надушенный, весь в брильянтах: бархатной перчаткой он слегка касался моего плеча, а на сгибе локтя у него, точно дитя, сидела болонка; я видел его вероломное, хитрое, женоподобное и все же обольстительное лицо явственней, чем глупую физиономию стоящего возле меня туриста, который рылся в кармане в поисках конфеты, в то время как я ждал, что вот-вот прозвучат шаги, раздастся крик и герцог де Гиз упадет замертво. В Орлеане я скакал рядом с Девой или поддерживал стремя, когда она садилась на боевого коня, и слышал лязг оружия, крики и низкий перезвон колоколов. Я мог даже стоять подле нее на коленях в ожидании Божественных Голосов, но до меня доносились лишь их отзвуки, сами Голоса слышать мне было не дано. Я выходил, спотыкаясь, из храма, глядя, как эта девушка в облике юноши с чистыми глазами фанатика уходит в свой -- невидимый для нас мир, и тут же меня вышвыривало в настоящее, где Дева была всего лишь статуя, я -- средней руки историк, а Франция -- страна, ради спасения которой она умерла, -- родина живущих ныне мужчин и женщин, которых я и не пытался понять. Утром, при выезде из Тура, мое недовольство лекциями, которые мне предстояло читать в Лондоне, и сознание того, что не только во Франции, но и в Англии я всегда был сторонним наблюдателем, никогда не делил с людьми их горе и радости, нагнало на меня беспросветную хандру, ставшую еще тяжелее из-за дождя, секущего стекла машины; поэтому, подъезжая к Ле-Ману, я, хоть раньше не собирался делать там остановку и перекусывать, изменил свои планы, надеясь, что изменится к лучшему и мое настроение. Был рыночный день, и на площади Якобинцев, у самых ступеней, ведущих к собору, стояли в ряд грузовики и повозки с зеленым брезентовым верхом, а все остальное пространство было заставлено прилавками и ларьками. В этот день был, видимо, особенно большой торг, так как повсюду толпились во множестве сельские жители, а в воздухе носился тот особый, ни с чем не сравнимый запах -- смесь флоры и фауны, -- который издает только земля, красно-коричневая, унавоженная, влажная, и дымящиеся, набитые до отказа загоны, где тревожно топчутся на месте друзья по неволе -- коровы, телята и овцы. Трое мужчин острыми вилами подгоняли вола к грузовику, стоявшему рядом с моей машиной. Бедное животное мычало, мотало из стороны в сторону головой, обвязанной веревкой, и пятилось от грузовика, переполненного его хрипящими и фыркающими от страха собратьями. Я видел, как вспыхнули красные искры в его оторопелых глазах, когда один из мужчин вонзил ему в бок вилы. Я обогнул грузовик и прошел через площадь в брассерию. Нашел место в дальнем углу возле двери в кухню, и, пока ел горячий, сытный, тонувший в соусе из зелени омлет, створки двери распахивались то вперед, то назад от нетерпеливого толчка официанта с тяжелым подносом в руках, где высились одна на другой тарелки. Сперва это зрелище подстегивало мой аппетит, но затем, когда я утолил голод, это стало вызывать тошноту -- слишком много тарелок картофеля, слишком много свиных отбивных. Когда я попросил принести кофе, моя соседка по столу все еще отправляла в рот бобы; она плакалась сестре на дороговизну жизни, не обращая внимания на бледненькую девочку на коленях у мужа, которая просилась в toilette. Она болтала без умолку, и, чем дольше я слушал -- единственный доступный мне отдых в те редкие минуты, когда я выбрасывал из головы историю, -- тем сильнее грызла меня притихшая было хандра. Я был чужак. Я не входил в их число. Годы учебы, годы работы, легкость, с которой я говорил на их языке, преподавал их историю, разбирался в их культуре, ни на йоту не приблизили меня к живым людям. Я был слишком неуверен в себе, слишком сдержан и сам это ощущал. Познания мои были книжными, а повседневный жизненный опыт -- поверхностным, он давал мне те крупицы, те жалкие обрывки сведений, что подбирает в чужой стране турист. Семья, сидевшая за моим столиком, встала и ушла, шум стих, дым поредел, и хозяин с женой сели перекусить позади прилавка. Я расплатился и вышел. Я бродил бесцельно по улицам, и моя праздность, перебегающий с предмета на предмет взгляд, сама одежда -- серые брюки из шерстяной фланели, изрядно выношенный за долгие годы твидовый пиджак -- выдавали во мне англичанина, затесавшегося в базарный день в толпу местных жителей в захолустном городке. Все они -- и крестьяне, торгующиеся среди связок подбитых гвоздями сапог, фартуков в черно- белую крапинку, плетеных домашних туфель, кастрюль и зонтов; и идущие под ручку хохочущие девушки, только что из парикмахерской, кудрявые, как барашки; и старухи, которые то и дело останавливались, подсчитывая что-то в уме, качали головой, глядя на цену, скажем, камчатных скатертей, и брели дальше, ничего не купив; и юноши в бордовых костюмах, с иссиня-серыми подбородками, с неизбежной сигаретой в углу рта, которые пялили глаза на девушек, подталкивая друг друга локтем, -- все они, когда окончится этот день, вернутся в свои родные места -- домой. А я -- неважно когда -- зарегистрируюсь в очередном незнакомом отеле, где меня примут за француза и останутся в этом заблуждении, пока я не предъявлю паспорт; тут последуют поклон, улыбка, любезные слова, и сожалеюще, слегка пожимая плечами, портье скажет: <У нас сейчас почти никто не живет. Сезон закончился. Весь отель в вашем распоряжении>, -- подразумевая, что я, естественно, жажду окунуться в толпу моих энергичных соотечественников с <кодаками> в руках, меняться с ними снимками, брать взаймы книжки, одалживать им <Дейли мейл>. И никогда эти служащие отеля, где я провел ночь, не узнают, как не знают этого те, кого я сейчас обгоняю на улице, что не нужны мне мои соотечественники, тягостно и собственное мое общество, что, напротив, хотел бы я -- недоступное для меня счастье -- чувствовать себя одним из них, вырасти и выучиться с ними вместе, быть связанным с ними узами родства и крови, узами, которые для них понятны и правомерны, чтобы, живя среди них, я мог делить с ними радость, постигать глубину их горя и преломлять с ними хлеб -- не подачку чужаку, а общий, их и мой, хлеб. Я продолжал идти вперед; снова стал моросить дождь, люди набились в магазины или пытались укрыться в автомобилях. В провинции не разгуливают под дождем, разве что идут по делу, как вон те мужчины в широкополых фетровых шляпах, которые с серьезным видом спешат в Prefecture с портфелем под мышкой, в то время как я нерешительно топчусь на углу площади Аристида Бриана, прежде чем зайти в церковь Пресвятой Девы неподалеку от префектуры. В соборе было пусто, я заметил лишь одну старуху с бусинами слез в широко раскрытых неподвижных глазах; немного погодя в боковой придел, стуча каблучками, вошла девушка и зажгла свечу перед белой до голубизны статуей. И тут, словно темная пучина поглотила мой рассудок, я почувствовал: если не напьюсь сегодня, я умру. Насколько важно то, что я потерпел фиаско? Не моему окружению, моему мирку, не тем немногим друзьям, которые думают, будто знают меня, не тем, кто дает мне работу, не студентам, которые слушают мои лекции, не служащим в Британском музее, которые любезно говорят мне <доброе утро> или <добрый день>, и не тем благовоспитанным, благожелательным, но до чего же скучным лондонским теням, среди которых жил и добывал свое пропитание -- законопослушный, тихий, педантичный и чопорный индивидуум тридцати восьми лет. Нет, не им, а моей внутренней сущности, моему <я>, которое настойчиво требует освобождения. Как оно смотрит на мою жалкую жизнь? Кто оно, то существо, и откуда оно взялось, какие желания, какие стремления обуревают его, -- этого я сказать не мог. Я так привык его обуздывать, что не знал его повадок; возможно, у него холодное сердце, язвительный смех, вспыльчивый характер и дерзкий язык. Не оно живет в однокомнатной, заваленной книгами квартире, не оно просыпается каждое утро, зная, что у него ничего нет -- ни семьи, ни родных и близких, ни друзей, ни интересов, которые поглощали бы его целиком, ничего, что могло бы служить жизненном целью или якорем спасения, ничего, кроме увлечения французской историей и французским языком, которое -- по счастливой случайности -- позволяет мне как-то зарабатывать на хлеб. Возможно, если бы я не держал его взаперти в моей грудной клетке, оно бы хохотало, бесчинствовало, дралось и лгало. Возможно, оно бы страдало, возможно, ненавидело бы, возможно, ни к кому не проявляло бы милосердия. Оно могло бы красть, убивать... или отдавать все силы борьбе за благородное, хотя и безнадежное дело, могло бы любить человечество и исповедовать веру, утверждающую равно божественность Всевышнего и людей. Какова бы ни была его природа, оно ожидало своего часа, укрывшись под бесцветным обличьем того бледного человека, что сидел сейчас в церкви Пресвятой Девы, ожидая, когда утихнет дождь, завершится день, подойдет к предопределенному концу отпуск, наступит осень и его вновь еще на один год, еще на один промежуток времени возьмет в плен повседневная рутина обычной, бедной событиями лондонской жизни. Вопрос был в том, как отпереть дверь. Каким способом освободить того, другого? Я не видел ответа... Разве что выпить бутылку вина в кафе на углу перед тем, как сесть в машину и двинуться на север, это затуманит сознание, притупит чувства и принесет временное облегченье. Здесь, в пустой церкви, была иная возможность -- молитва. Молиться, но о чем? О том, чтобы собраться с духом и выполнить пока еще нетвердое намерение поехать в монастырь траппистов\footnote{Трапписты -- католический монашеский орден, основанный в 1664 г.} в надежде, что там научат, как смириться с фиаско... Старуха тяжело встала с места и, сунув четки в карман, направилась к выходу. Слез на ее глазах больше не было, но оттого ли, что она нашла здесь утешение, или они просто высохли, я сказать не мог. Я подумал о carte Michelin\footnote{Дорожная карта \textit{(фр.)}.}, лежавшей в машине, и отмеченном синим кружком монастыре траппистов. Зачем я его обвел? На что надеялся? Отважусь ли я позвонить в дверь того дома, куда они помещают приезжих? Возможно, у них есть ответ на мой вопрос и на вопрос того, кто живет во мне... Я вышел из церкви следом за старухой. Дождь опять перестал. Небо перечеркивали красные ленты, блестели мокрые мостовые. Ехали на велосипедах люди -- возвращались с работы. Темный дым из фабричных труб промышленного района казался черным и мрачным на фоне умытого неба. Оставив позади магазины и бульвары, я шел под хмурыми взглядами высоких серых домов и фабричных стен по улицам, которые, казалось, никуда не вели, заканчиваясь тупиком или образуя кольцо. Было ясно, что я сбился с пути. Я понимал, что веду себя глупо: надо было найти свою машину и снять на ночь номер в одном из отелей в центре города или покинуть Ле-Ман и поехать через Мортань в монастырь траппистов. Но тут я увидел перед собой железнодорожный вокзал и вспомнил, что собор, возле которого стоит моя машина, находится на противоположном конце города. Самым естественным было взять такси и вернуться, но прежде всего надо было выпить чего-нибудь в станционном буфете и прийти к какому-то решению. Я стал переходить улицу; чья-то машина резко вильнула, чтобы не наехать на меня, затем остановилась. Водитель высунулся в окно и закричал по-французски: -- Привет, Жан! Когда вы вернулись? Меня зовут Джон. Это меня подвело. Я подумал, что человека этого я, вероятно, где-то встречал и должен бы помнить. Поэтому я ответил, тоже по-французски, ломая голову, кто бы это мог быть: -- Я здесь проездом... Сегодня вечером еду дальше. -- Зряшная поездка, да? -- спросил он. -- А дома, небось, скажете, что добились успеха? Замечание было оскорбительным. Почему это он решил, что я зря провел отпуск? И как, ради всего святого, он догадался о моем затаенном чувстве, будто я потерпел фиаско? И тут я понял, что человек этот мне незнаком. Я никогда в жизни не сталкивался с ним. Я вежливо ему поклонился и попросил извинить меня. -- Прошу прощения, -- сказал я, -- боюсь, мы оба ошиблись. К моему удивлению, он расхохотался, выразительно подмигнул и сказал: -- Ладно, ладно, я вас не видел. Но зачем заниматься здесь тем, что куда лучше делать в Париже? Расскажете мне при следующей встрече в воскресенье. Он включил зажигание и, не переставая смеяться, поехал дальше. Когда он исчез из виду, я повернулся и вошел в станционный буфет. Скорей всего он выпил и был в веселом настроении; не мне его осуждать, я и сам последую сейчас его примеру. Буфет был полон. Только что прибывшие пассажиры сидели бок о бок с теми, кто ожидал посадки. Стоял сплошной гул. Я с трудом пробрался к стойке. Кто-то задел мой локоть в то время, как я пил, и сказал: -- Je vous demande pardon\footnote{Прошу прощения \textit{(фр.)}.}. Я отодвинулся, чтобы ему было свободней, он обернулся, взглянул на меня, и, глядя в ответ на него, я осознал с изумлением, страхом и странной гадливостью, которые слились воедино, что его лицо и голос были мне прекрасно знакомы. Я смотрел на самого себя. ГЛАВА 2 Мы оба молчали, продолжая пристально смотреть друг на друга. Я слышал, что такое бывает: люди случайно встречаются и оказываются родственниками, давно потерявшими друг друга, или близнецами, которых разлучили при рождении; это может вызвать смех, а может преисполнить печали, как мысль о Человеке в железной маске. Но сейчас мне не было ни смешно, ни грустно -- у меня засосало под ложечкой. Наше сходство вызвало в памяти те случаи, когда я неожиданно встречался в витрине магазина со своим отражением и оно казалось нелепой карикатурой на то, каким в своем тщеславии я видел сам себя. Это задевало, отрезвляло меня, обливало холодной водой мое эго, но у меня никогда при этом не ползали, как сейчас, по спине мурашки, не возникало желания повернуться и убежать. Первым нарушил молчание мой двойник: -- Вы, случаем, не дьявол? -- Могу спросить вас о том же, -- ответил я. -- Минутку... Он взял меня за руку и подтолкнул ближе к стойке; хотя зеркало позади нее запотело и местами его заслоняли бутылки и стаканы и надо было искать себя среди множества других голов, на его поверхности ясно были видны наши отражения, -- мы стояли, неестественно вытянувшись, затаив дыхание, и со страхом всматривались в стекло, словно от того, что оно скажет, зависит сама наша жизнь. И в ответ видели не случайное внешнее сходство, которое тут же исчезнет из-за разного цвета глаз или волос, различия черт, выражения лица, роста или ширины плеч; нет, казалось, перед нами стоит один человек. Он заговорил -- и даже интонации его были моими: -- Я поставил себе за правило ничему не удивляться; нет причин делать из него исключения. Что будете пить? Мне было все равно, на меня нашел столбняк. Он заказал две порции коньяка. Не сговариваясь мы подвинулись к дальнему концу стойки, где зеркало было не таким мутным, а толпа пассажиров не такой густой. Словно актеры, изучающие свой грим, мы переводили глаза то на зеркало, то друг на друга. Он улыбнулся, я тоже; он нахмурился, я скопировал его, вернее, самого себя; он поправил галстук, я поправил галстук, и мы оба опрокинули в рот рюмки, чтобы посмотреть, как мы выглядим, когда пьем. -- Вы богатый человек? -- спросил он. -- Нет, -- сказал я. -- А что? -- Мы могли бы разыграть номер в цирке или сколотить миллион в кабаре. Если ваш поезд еще не скоро, давайте выпьем еще. Он повторил заказ. Никто не удивлялся нашему сходству. -- Все думают, что вы -- мой близнец и приехали на станцию меня встретить, -- сказал он. -- Возможно, так и есть. Откуда вы? -- Из Лондона, -- сказал я. -- Что у вас там? Дела? -- Нет, я там живу. И работаю. -- Я спрашиваю: где вы родились? В какой части Франции? Только тут я догадался, что он принял меня за соотечественника. -- Я -- англичанин, -- сказал я, -- так вышло, что я серьезно изучал ваш язык. Он поднял брови. -- Примите мои поздравления, -- сказал он, -- я бы никогда не подумал, что вы -- иностранец. Что вы делаете в Ле-Мане? Я объяснил, что у меня сейчас последние дни отпуска, и коротко описал свое путешествие. Сказал, что я -- историк и читаю в Англии лекции о его стране и ее прошлом. Казалось, это его позабавило. -- И таким способом зарабатываете на жизнь? -- Да. -- Невероятно, -- сказал он, протягивая мне сигарету. -- Но здесь у вас есть немало историков, которые делают то же самое, -- запротестовал я. -- По правде говоря, в вашей стране к образованию относятся куда серьезней, чем в Англии. Во Франции есть сотни преподавателей, читающих лекции по истории. -- Естественно, -- сказал он, -- но все они французы и говорят о своей родине. Они не пересекают Ла-Манш, чтобы провести отпуск в Англии, а затем вернуться и читать о ней лекции. Я не понимаю, чем вас так заинтересовала наша страна. Вам хорошо платят? -- Не особенно. -- Вы женаты? -- Нет, у меня нет семьи. Я живу один. -- Счастливчик! -- воскликнул он и поднял рюмку. -- За вашу свободу, -- сказал он. -- Да не будет ей конца! -- А вы? -- спросил я. -- Я? -- сказал он. -- О, меня вполне можно назвать семейным человеком. Весьма, весьма семейным, говоря по правде. Меня поймали давным-давно. И, должен признаться, вырваться мне не удалось ни разу. Разве что во время войны. -- Вы бизнесмен? -- спросил я. -- Владею кое-каким имуществом. Живу в тридцати километрах отсюда. Вы бывали в Сарте? -- Я лучше знаю страну к югу от Луары. Мне бы хотелось познакомиться с Сартом, но я направляюсь на север. Придется отложить до другого раза. -- Жаль. Было бы забавно... -- Он не кончил фразы и вперился в свою рюмку. -- У вас есть машина? -- Да, я оставил ее возле собора. Я заблудился, пока бродил по городу. Вот почему я здесь. -- Останетесь ночевать в Ле-Мане? -- Еще не решил. Не собирался. По правде сказать... -- Я приостановился. От коньяка у меня в груди было тепло и приятно, да и какая важность -- откроюсь я перед ним или нет, ведь я говорю сам с собой. -- По правде сказать, я думал провести несколько дней в монастыре траппистов. -- Монастыре траппистов? -- повторил он. -- Вы имеете в виду монастырь неподалеку от Мортаня? -- Да, -- сказал я. -- Километров восемьдесят отсюда, не больше. -- Боже милостивый, зачем? Он попал в самую точку. За тем же, за чем туда стремятся все остальные, -- за милостью Божией. Во всяком случае, так я полагал. -- Я подумал, если я поживу там немного перед тем, как вернусь в Англию, -- сказал я, -- это даст мне мужество жить дальше. Он внимательно смотрел на меня, потягивая коньяк. -- Что вас тревожит? -- спросил он. -- Женщина? -- Нет, -- сказал я. -- Деньги? -- Нет. -- Попали в передрягу? -- Нет. -- У вас рак? -- Нет. Он пожал плечами. -- Может быть, вы алкоголик, -- сказал он, -- или гомосексуалист? Или любите огорчения ради них самих? Плохи, должно быть, ваши дела, если вы хотите ехать к траппистам. Я снова взглянул в зеркало поверх его головы. Сейчас впервые я заметил разницу между нами. Отличала нас не одежда -- его темный дорожный костюм и мой твидовый пиджак, -- а непринужденность, с которой он держался, -- ничего общего с моей скованностью. Я никогда так не смотрел, не говорил, не улыбался, как он. -- Дела мои в порядке, -- сказал я, -- просто я как личность потерпел в жизни фиаско. -- Как и все остальные, -- сказал он, -- вы, я, все эти люди здесь, в буфете. Все мы до одного потерпели фиаско. Секрет в том, чтобы осознать этот факт как можно раньше и примириться с ним. Тогда это больше не имеет значения. -- Имеет, и еще какое, -- сказал я, -- и я не примирился. Он прикончил коньяк и взглянул на стенные часы. -- Вам вовсе не обязательно, -- заметил он, -- немедленно отправляться в монастырь. Перед добрыми монахами вечность, что им стоит подождать вас каких-то несколько часов. Давайте переберемся туда, где сможем пить с большим удобством, а может быть, и пообедаем; будучи семейным человеком, я не стремлюсь домой. Только теперь я вспомнил о незнакомце в машине, который окликнул меня на улице. -- Вас зовут Жан? -- спросил я. -- Да, -- сказал он. -- Жан де Ге. А что? -- Кто-то принял меня за вас, тут, у вокзала. Какой-то субъект в машине окликнул меня: <Привет, Жан!> -- крикнул он, а когда я сказал, что он ошибся, это, похоже, позабавило его: он подумал, что я, вернее, вы, не хочу, чтобы меня узнали. -- Ничего удивительного. Что вы сделали? -- Ничего. Он со смехом отъехал и крикнул, что мы увидимся в воскресенье. -- О, да. La chasse\footnote{Охота, травля \textit{(фр.)}.}... Мои слова, видимо, направили его мысли в новое русло, так как выражение его лица изменилось -- хотел бы я узнать, что у него на уме, -- голубые глаза подернулись непроницаемой пеленой, и я спросил себя: я тоже так выгляжу, когда какой-нибудь трудный вопрос всплывает из глубин моего сознания? Он кивнул носильщику, терпеливо ожидающему с двумя чемоданами в руках за дверями буфета. -- Вы сказали, что оставили машину у собора? -- спросил он. -- Да. -- Тогда, если у вас найдется в ней место для моих чемоданов, мы можем вернуться туда и поехать куда- нибудь пообедать. -- Разумеется. Куда вам будет угодно. Он расплатился с носильщиком, подозвал такси, и мы отъехали от вокзала. Это было похоже на странный сон. Как часто во сне я, тень, смотрел на самого себя, участвующего в призрачных событиях этого сна. Сейчас все это происходило наяву, а я ощущал себя таким же бестелесным, таким же безвольным... -- И он ничего не заподозрил? -- Кто? Я вздрогнул; его голос, как голос пробудившейся совести, напугал меня: мы оба молчали с тех пор, как сели в такси. -- Человек, который окликнул вас возле вокзала. -- Нет, абсолютно ничего. Я теперь вспоминаю, что он знал о вашей поездке, -- он сказал, что она, видимо, была безуспешной. Это вам о чем-нибудь говорит? -- Еще как... Я не стал развивать тему. Это меня не касалось. Я лишь взглянул на него украдкой -- он так же украдкой смотрел на меня. Наши глаза встретились, но мы не улыбнулись друг другу, что было бы естественно для людей, связанных узами сходства, и я вновь почувствовал холодный озноб, точно меня подстерегала опасность. Я отвернулся от него и стал глядеть в окно. В то время как такси завернуло за угол и остановилось у собора, раздался низкий, торжественный благовест, ко всенощной. Этот неожиданный зов всегда глубоко меня трогал, задевал в моем сердце какие-то неведомые струны. Сегодня в громком, неудержимом звоне колоколов было предостережение. Мы вышли из такси. Медный гул стал тише, перешел в глухой рокот, рокот -- во вздохи, вздохи укоризны. В двери собора вошло несколько человек. Я отпер багажник. Мой спутник ждал, с интересом рассматривая машину. -- <Форд-консул>, -- сказал он. -- Какого выпуска? -- Он у меня два года. Прошел около пятнадцати тысяч километров. -- Вы им довольны? -- Очень. Но я мало на нем езжу. Только на уик-энды. Пока я укладывал его чемоданы, он жадно расспрашивал меня о машине. Словно мальчишка, увидевший новую марку, он трогал переключатель скоростей, похлопывал по сиденьям, чтобы проверить пружины, касался пальцами рычага передач и указателя скорости и, наконец, в полном восторге от машины спросил, нельзя ли ему ее повести. -- Разумеется, можно, -- сказал я, -- вы знаете город лучше меня. Действуйте. Он с уверенным видом сел за руль, я забрался на сиденье рядом. Отъезжая от собора и поворачивая на улицу Вольтера, он продолжал восторженно шептать: <Великолепно. Чудесно>; видно было, что он наслаждается каждой секундой езды, вернее, бешеной гонки, -- сам я езжу весьма осторожно. Мы проскочили перекресток при красном свете, чуть не сбили с ног старика, прижали к обочине огромный <бьюик> -- к ярости сидевшего за рулем американца -- и продолжали кружить по городу, чтобы, как объяснил мой спутник, проверить скорость моего <форда>. -- Вы не представляете, -- сказал он, -- как забавно пользоваться чужими вещами. Это одно из самых больших моих удовольствий. Я зажмурил глаза: мы огибали угол так, словно участвовали в авторалли. -- Но, быть может, -- продолжал он, -- вы уже умираете с голоду. -- Ну что вы, -- пробормотал я. -- Я в вашем распоряжении. И тут же подумал, что французский язык слишком деликатный, слишком вежливый язык. -- Я хотел было отвезти вас в единственный ресторан, где можно прилично пообедать, -- сказал он, -- но передумал. Меня там знают, а я по некоторым соображениям предпочел бы остаться инкогнито. Не каждый день встречаешь самого себя. Его слова вновь пробудили во мне то чувство неловкости, которое я испытал в такси. Ни один из нас не желал выставлять напоказ наше сходство. Я внезапно осознал, что не хочу быть увиденным с ним рядом. Не хочу, чтобы официанты пялили на нас глаза. Мне почему-то стыдно, словно я делал что-то украдкой. Непривычное для меня чувство. Мы подъезжали к центру города, и он снизил скорость. -- Пожалуй, -- сказал он, -- я не вернусь сегодня домой, а заночую в отеле. Казалось, что он думает вслух. Вряд ли он ждал от меня ответа. -- В конце концов, -- продолжал он, -- когда мы покончим с обедом, будет слишком поздно звонить Гастону, чтобы он привел машину. Да они и не ждут меня. Я сам придумывал такие же предлоги, чтобы отодвинуть встречу с чем-нибудь неприятным. Интересно, почему его не тянет домой? -- А вы, -- сказал он, поворачиваясь ко мне в то время, как мы ждали у светофора, -- может быть, вы все же передумаете и не поедете в монастырь? Вы тоже могли бы остановиться на ночь в отеле. Голос его звучал странно. Казалось, он что нащупывает путь к какой-то договоренности между нами, к какому-то решению проблемы, не вполне ясной для нас самих, и, когда он посмотрел на меня, взгляд его был испытующим и в то же время уклончивым, словно он что-то скрывал. -- Возможно, -- ответил я. -- Не знаю. Перестав восторгаться машиной, погрузившись в себя, он пересек центр города, не останавливаясь у больших отелей, которые я заметил днем. Наконец мы оказались в районе серых, однообразных домов, фабрик и складов. На убогих улицах то и дело попадались дешевые пансионы, сомнительные меблированные комнаты, отели, где не спрашивали паспорта и не задавали вопросов, если вы хотели провести там ночь или час. -- Здесь спокойней, -- проговорил он, и я, как и прежде, не мог сказать, обращается ли он ко мне или думает вслух. Но мне не очень-то понравился его выбор, когда мой спутник остановил машину перед облупленным домом, втиснутым между двумя другими, такими же грязно- коричневыми, как и он, над полуоткрытой дверью которого виднелась надпись из тусклых синих электрических лампочек \footnote{Гостиница. Все удобства \textit{(фр.)}.}, предупреждая о том, что это за заведение. -- Иногда, -- сказал он, -- эти места могут сослужить пользу. Не всегда хочешь встретить знакомых. Я ничего не ответил. Он выключил мотор и распахнул дверцу. -- Зайдете? -- спросил он. У меня не было никакого желания проникать в тайны удобств, о которых объявлялось более мелкими буквами под синей вывеской, но я вылез из машины и вытащил из багажника его чемоданы. -- Пожалуй, нет, -- сказал я. -- Вы зайдите, договоритесь о номере, если хотите. Я предпочитаю сперва пообедать, а уж потом решать, что делать дальше. Меня больше прельщал мой маршрут на север: сперва в Мортань, затем по грунтовой дороге в монастырь траппистов. -- Ваше дело. -- Он пожал плечами и, толкнув дверь, вошел внутрь. Я закурил. На меня начал действовать коньяк, выпитый в буфете. Все происходящее казалось нереальным, в голове затуманилось, и я смятенно спрашивал себя, что я делаю здесь, на грязной боковой улочке Ле-Мана, зачем жду человека, который еще час назад был мне незнаком, который все еще оставался чужим, но при этом, благодаря нашему случайному сходству, распоряжается моим вечером, направляет его ход, кто знает -- во благо или во зло. Я подумал, не сесть ли мне потихоньку в машину и уехать и тем зачеркнуть эту встречу; занимательная сперва, она стала теперь казаться мне угрожающей, даже зловещей. Я уже протянул было руку, чтобы включить зажигание, как он вернулся. -- Все улажено, -- сказал он. -- Пошли поедим. Машина нам ни к чему. Я знаю хорошее местечко тут, на соседней улице, за углом. Я не смог найти предлога избавиться от него и, презирая себя за слабость, тенью повлекся следом за ним. Он привел меня в нечто среднее между рестораном и бистро. Вход был загроможден велосипедами, -- должно быть, там собирался клуб велосипедистов, -- внутри было полно подростков в ярких шерстяных фуфайках, они горланили и пели, а за столом кучка пожилых рабочих играла в кости. Мой спутник уверенно проложил нам путь сквозь шумную толпу, и мы сели за столик позади потрепанной ширмы; пронзительные голоса мальчишек наполовину заглушались хриплым радио. Хозяин, он же официант и бармен, сунул мне в руки неудобочитаемое меню, и в тот же миг передо мной оказались стакан вина и тарелка супа, которых я не заказывал. Потолок слился с полом, время потеряло значение, но вот мой спутник наклонился ко мне через стол и поднял стакан со словами: -- За вашу поездку к траппистам. Иногда четвертый бокал может временно рассеять туман, который образовался в голове после трех предыдущих, и, пока я ел и пил, лицо моего визави снова стало четким, в нем не было больше ничего таинственного, ничего пугающего, оно казалось ласковым и привычным, как собственное мое отражение, оно улыбалось, когда я улыбался, хмурилось, когда я хмурился; голос его -- эхо моего голоса -- вызывал меня на разговор, подталкивал к признаниям. И вот уже, сам не знаю как, я заговорил о своем одиночестве, о смерти, о пустоте моего внутреннего мира, о том, как трудно мне выйти из своей скорлупы, о неуверенности в себе, своей нерешительности, своих сомнениях, своей апатии... -- Мне кажется, -- услышал я собственный голос, -- там, в монастыре, где монахи живут в безмолвии, у них должен быть на все это ответ, они должны знать, как заполнить вакуум, ведь они погрузились во мрак, чтобы достичь света, а я... Я приостановился, стараясь точнее сформулировать свою мысль, ведь то, что я хотел сказать ему, было жизненно важно для нас обоих. -- Другими словами, -- продолжал я, -- в монастыре, возможно, и не дадут мне ответа, но укажут, где его искать. Хотя у каждого из нас свои проблемы, решение их тоже у каждого свое, как у каждого замка свой ключ, не объемлет ли их ответ все вопросы -- точно так, как отмычка открывает все замки? Его дерзкие голубые глаза были совершенно трезвы, в них отражались та насмешка над собой, тот скепсис, которые бывали в моих на следующее утро после попойки. Мои признания явно забавляли его. -- Нет, мой друг, -- сказал он. -- Если бы вы знали о религии столько же, сколько я, вы бы убежали от нее, как от чумы. У меня есть сестра, которая ни о чем другом не думает. Жизнь научила меня одному: единственное, что движет людьми, это алчность. Мужчины, женщины, дети -- для всех алчность первейший жизненный стимул. Хвалиться тут нечем, да что из того? Главное -- утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят. Беда в том, что они никогда не бывают довольны. Он вздохнул и налил себе еще вина. -- Вы жалуетесь, что ваша жизнь пуста, -- сказал он. -- Мне она кажется раем. Хозяин в собственной квартире, никаких семейных пут, никаких деловых обязательств, весь Лондон к вашим услугам, если вздумается поразвлечься, хотя лично мне он не показался веселым, когда я был выслан туда во время воины, -- но, так или иначе, в большом городе ты всегда свободен. Он не душит тебя, как веревка на шее. Голос его изменился, стал жестким, глаза гневно сверкали -- впервые он показал, что и у него есть проблемы, которым он не хотел смотреть в лицо; он перегнулся ко мне через стол и сказал: -- Вы -- самый счастливый человек на свете, и вы недовольны. Вы говорили, что ваши родители умерли много лет назад, что нет никого, кто бы предъявлял на вас права. Вы абсолютно свободны, вы можете один вставать по утрам, один есть, один работать, один ложиться в постель. Поблагодарите судьбу и забудьте все эти глупости насчет траппистов. Как все одинокие люди, я делался излишне словоохотливым, если ко мне проявляли симпатию и интерес. Я показал ему все тусклые уголки своего существования, о нем же не знал ничего. -- Ну что ж, -- сказал я, -- теперь ваша очередь исповедаться. В чем ваша беда? На миг мне показалось, что он хочет ответить, что-то промелькнуло в его глазах - - колебанье, раздумье? -- но тут же снова исчезло... Он снисходительно улыбнулся, лениво пожал плечами. -- Моя? -- сказал он. -- Моя беда в том, что я слишком многим владею. Вернее, слишком многими. -- И, закурив сигарету, он резко махнул рукой, словно предостерегая меня от дальнейших расспросов. Я, если хотел, мог заниматься самим собой, мог исследовать свое дурное настроение, но к нему в душу вход был запрещен. Мы покончили с обедом, но не встали, а продолжали курить и пить. То и дело, заглушая хриплое пение по радио, до нас долетали болтовня и смех мальчишек-велосипедистов, скрип стульев и споры рабочих, играющих в кости. Я молчал, нам больше не о чем было говорить. Все это время он не сводил с меня глаз, вызывая во мне странное чувство неловкости. Когда он сказал, что ему надо позвонить домой, встал и вышел из-за стола, мое напряжение ослабло, стало легче дышать. Но вот он вернулся, и я спросил: <Ну что?> -- скорее из вежливости, чем из интереса, и он коротко ответил: <Я велел прислать за мной машину. Завтра>. Позвав хозяина, он уплатил по счету, не обращая внимания на мои слабые протесты, а затем, подхватив меня под руку, протиснулся между поющими велосипедистами, и мы вышли на улицу. Было темно, опять шел дождь. Улица казалась пустой. Нет ничего более унылого, чем окраина провинциального города в пасмурный вечер, и я пробормотал что-то насчет машины и отъезда, и как замечательно было с ним повстречаться -- настоящее приключение, но он, продолжая держать меня под руку, сказал: -- Нет, я не могу вас так отпустить. Слишком это необычно, слишком неправдоподобно. Мы снова были у входа в его жалкий, тускло освещенный отель, и, заглянув в по- прежнему открытую дверь, я увидел, что за конторкой портье никого нет. Он тоже это заметил и, оглянувшись через плечо, сказал: -- Поднимемся ко мне. Выпьем еще по рюмочке, прежде чем вы уедете. Голос его звучал настойчиво, он подгонял меня, словно нам нельзя было терять времени. Я запротестовал, но он чуть не силой повел меня вверх по лестнице, затем по коридору к дверям номера. Вытащил из кармана ключ, открыл дверь и зажег свет. Мы были в небольшой убогой комнатке. <Присаживайтесь, -- сказал он, -- будьте как дома>, -- и я сел на кровать, так как единственный стул был занят открытым чемоданом. Он уже вынул из него пижаму, щетки для волос и домашние туфли и теперь, достав фляжку, наливал коньяк в стаканчик для полоскания зубов. И снова, как это было в бистро, потолок опустился на пол и все происходящее стало казаться мне неизбежным, неотвратимым, я никогда не расстанусь с ним, а он со мной, он спустится следом по лестнице, сядет рядом в машину, никогда я не освобожусь от него. Он -- моя тень или я -- его тень, и мы прикованы друг к другу навеки. -- Что с вами? Вам плохо? -- спросил он, заглядывая мне в глаза. Я встал, раздираемый двумя желаниями: одно -- открыть дверь и спуститься вниз, другое -- снова стать рядом с ним перед зеркалом, как мы стояли в станционном буфете. Я знал, что первое желание разумно, а второе чревато бедой, и все же я должен был это сделать, должен был вновь испытать то, что уже раз испытал. Вероятно, он догадался об этом, потому что мы повернули головы в один и тот же миг и уставились на свои отражения. Здесь, в небольшой тихой комнате, наше сходство казалось еще более противоестественным, более жутким, чем в переполненном шумном буфете, где звучали голоса людей и плавали клубы дыма, или в бистро, где я думал совсем о другом. Эта жалкая комната с темными обоями и скрипучим полом напоминала склеп: мы находились здесь вдвоем, отгороженные от всего мира, побег был невозможен. Он сунул стаканчик с коньяком в мои дрожащие пальцы, сам глотнул из горлышка, а затем сказал таким же нетвердым голосом, как у меня, а возможно, говорил я сам, а он слушал: -- Давайте поменяемся одеждой. Я помню, что один из нас расхохотался в то время, как я грохнулся на пол. ГЛАВА 3 Кто-то стучал в дверь, пробиваясь сквозь мрак в сознание, казалось, это никогда не прекратится; наконец я поднялся из бездонных глубин сна и крикнул: \footnote{Войдите! \textit{(фр.)}}, изумленно осматривая чужую комнату, которая постепенно становилась реальной, приобретала знакомые черты. Держа в руках фуражку, в дверь вошел невысокий, приземистый мужчина в выцветшей старомодной форме шофера -- куртка на пуговицах, бриджи и краги -- и остановился на пороге. Его темно-карие глаза с сочувствием глядели на меня. -- Господин граф наконец проснулся? -- сказал он. Я, нахмурившись, посмотрел на него, затем снова окинул взглядом комнату: раскрытый чемодан на стуле, второй -- на полу, через спинку в изножье кровати переброшено верхнее платье. На мне полосатая пижамная куртка, которую я видел в первый раз. На умывальнике -- стаканчик и фляжка с остатками коньяка. Моей собственной одежды нигде не было видно, но я не помнил, чтобы я раздевался и убирал ее. В памяти сохранилось одно: как я стою перед зеркалом рядом с моим двойником. -- Кто вы? -- спросил я шофера. -- Что вам надо? Он вздохнул, кинул понимающий взгляд на беспорядок, царивший в комнате. -- Господин граф хочет еще немного поспать? -- спросил он. -- Господина графа здесь нет, -- сказал я. -- Он, должно быть, вышел. Который час? События прошедшего вечера все ясней всплывали в памяти, и я припомнил, что в бистро мой спутник ходил звонить домой и приказал, чтобы на следующий день за ним прислали машину. Скорее всего это его шофер, который только сейчас приехал и принял меня за своего хозяина. Взглянув на часы, он сказал, что уже пять часов. -- Пять часов? Быть этого не может, -- сказал я и поглядел в окно. Было светло, снаружи доносился шум машин. -- Пять часов вечера, -- повторил шофер. -- Господин граф крепко спал весь день. Я жду здесь с одиннадцати утра. В его словах не было упрека, он просто констатировал факт. Я приложил руку ко лбу -- голова у меня трещала. Нащупал сбоку шишку, к ней нельзя было прикоснуться без жуткой боли, но дело было не в ней одной. Я подумал обо всем, что выпил накануне, и о том, последнем, стаканчике коньяка. А может быть, не последнем?.. У меня все изгладилось из памяти. -- Я упал, -- сказал я шоферу, -- и, думаю, мне что-то подмешали в вино. -- Вполне возможно, -- сказал он, -- такие вещи случаются. Голос его звучал участливо, как у старой нянюшки, успокаивающей ребенка. Я спустил ноги с кровати и уставился на пижамные штаны. Сидели они хорошо, но были не мои, и я абсолютно не помнил, как и когда их надел. Я протянул руку, дотронулся до жилета и брюк, висевших на спинке, -- совсем другой фасон и материал, чем у меня, -- и тут я узнал дорожный костюм моего вчерашнего компаньона. -- Куда делась моя одежда? -- спросил я. Шофер подошел к кровати и, сняв костюм, накинул пиджак на спинку стула и разгладил рукой брюки. -- Господин граф, видимо, думал о чем-то другом, когда раздевался, -- заметил он и улыбнулся мне. -- Нет, -- сказал я, -- эти вещи не мои. Они принадлежат вашему хозяину. Возможно, мои там, в платяном шкафу. Он поднял брови и поджал губы, сморщив лицо в гримасу, как взрослый, потакающий ребенку, и, пройдя через комнату, распахнул дверцы шкафа. Шкаф был пуст. -- Выдвиньте ящики, -- сказал я. Но и там ничего не оказалось. Я встал с постели и принялся рыться в чемоданах, в том, что стоял на стуле, и том, что был на полу. В них были вещи моего вчерашнего товарища. Только тут я осознал, что, напившись, мы, должно быть, обменялись одеждой -- глупая, безрассудная выходка, одна мысль о которой была мне противна, и я поспешил отогнать ее от себя, не желая вспоминать о вчерашних событиях. Я подошел к окну и выглянул на улицу. Перед входом стоял <рено>. Моя машина исчезла. -- Вы не видели мою машину, когда приехали? -- спросил я шофера. Тот озадаченно взглянул на меня. -- Господин граф купил новую машину? -- удивился он. -- Здесь не было никаких машин сегодня утром. Его упорный самообман действовал мне на нервы. -- Нет, -- сказал я, -- я ничего не покупал, я говорю о своей старой машине, о своем <форде>. И я не господин граф. Господин граф ушел в моей одежде. Узнайте, не оставил ли он у портье для меня записки. Видно, и машину мою взял тоже он. С его стороны это шутка, но лично мне она не кажется смешной. В глазах шофера возникло новое выражение. Он глядел на меня встревоженно, огорченно. -- Мы можем не спешить, -- сказал он, -- если господину графу хочется еще отдохнуть. Он подошел ко мне и, протянув руку, осторожно пощупал мне лоб. -- Хотите, я схожу в pharmacie\footnote{Аптека \textit{(фр.)}.}? -- спросил он. -- Больно, когда я здесь трогаю? Я понимал, что надо запастись терпением и держать себя в руках. -- Вы не попросите портье подняться сюда? -- сказал я. Он вышел и стал спускаться по лестнице, а я снова осмотрел комнату, но нигде -- ни в платяном шкафу, ни в ящиках туалетного столика, ни на столе -- не обнаружил ни одной своей вещи, ничего, что помогло бы мне доказать, кто я такой. Одежда моя исчезла, а с ней бумажник, паспорт, деньги, записная книжка, ключи, вечное перо, все мелочи, которые я обычно ношу с собой. Хоть бы запонка или булавка для галстука... Нет, все здесь принадлежало ему. На крышке чемодана лежали его щетки с инициалами <Ж. де Г.>, меня ждал его костюм, туфли, бритвенные принадлежности, мыло, губка, а на туалетном столике -- бумажник с деньгами, визитные карточки, где было напечатано: \footnote{Граф де Ге \textit{(фр.)}.}, а в нижнем левом углу: \footnote{Сен-Жиль, Сарт \textit{(фр.)}.}. В тщетной надежде откопать хоть что-нибудь, принадлежащее мне, я перерыл второй чемодан, но не нашел ничего -- лишь его носильные вещи, дорожные часы, складной бювар, чековую книжку и несколько завернутых в бумагу пакетов, наводящих на мысль о подарках. Я снова сел на кровать, обхватив голову руками. Мне оставалось только ждать. Скоро он вернется. Он должен вернуться. Он забрал мою машину, и стоит мне пойти в полицию, назвать ее номер и заявить о пропаже бумажника с деньгами, туристского чека и паспорта, и мой двойник будет отыскан. Тем временем... тем временем -- что? Вернулся шофер, а с ним засаленный субъект вороватого вида, -- должно быть, портье, а возможно, сам хозяин. В руке он держал листок бумаги, и, когда он протянул его мне, я увидел, что это счет: с меня причиталась плата за номер на одного, сданный на сутки. -- Вы чем-то недовольны, господин? -- спросил он. -- Где тот джентльмен, с которым я был этой ночью? -- спросил я. -- Кто-нибудь утром видел, как он выходил? -- Вы были один, когда снимали вчера комнату, -- ответил человечек, -- а с кем вы вернулись сюда вечером, я сказать не могу. Мы здесь в чужие дела не лезем, мы клиентам вопросов не задаем. В подобострастном тоне я уловил фамильярные, даже презрительные нотки. Шофер уставился в пол. Я заметил, как хозяин, или кто он там был, взглянул на смятую постель, затем на фляжку с коньяком на умывальнике. -- Придется заявить в полицию, -- сказал я. У хозяина сделался испуганный вид. -- Вас ограбили? -- спросил он. Шофер оторвал глаза от пола и, все еще держа фуражку в руках, подошел и стал рядом со мной, точно желая защитить. -- Лучше не нарываться на неприятности, господин граф, -- тихо сказал он. -- Ничего хорошего из этого не выйдет. Час-другой, и вы придете в себя. Позвольте я помогу вам одеться, и мы поскорей вернемся домой. Связываться с таким человеком в таком месте, как это, себе дороже, вы знаете это не хуже меня. И тут я не выдержал. Я подумал о том, как глупо я выгляжу, сидя на постели в этой грязной комнатенке, облаченный в чужую пижаму, принятый за другого, словно персонаж фарса в мюзик-холле, жертва шутки, без сомнения, забавной для того, кто ее со мной сыграл, но отнюдь не для меня. Хорошо же. Если он решил поставить меня в дурацкое положение, я отплачу ему тем же. Я надену его одежду, сяду в его машину и буду гнать ее, как безумный, -- что он, вероятно, делает сейчас с моей, -- пусть меня арестуют; тут уж ему придется вернуться и объяснить, если сможет, свой бессмысленный поступок. -- Прекрасно. Выйдите отсюда и оставьте меня одного, -- сказал я шоферу. Он вышел, хозяин вместе с ним; с возмущением, к которому примешивалась странная брезгливость, я протянул руку к костюму и принялся одеваться. Когда я был готов, я побрился его бритвой и причесался его щетками: в моем отражении, глядевшем на меня из зеркала, что-то неуловимо изменилось. Мое <я> исчезло. Передо мной стоял человек, называвший себя Жан де Ге, в точности такой, каким я увидел его впервые, когда вчера вечером в станционном буфете он нечаянно меня толкнул. Смена одежды привела к перемене личности: казалось, плечи мои стали шире, голову я держал выше, даже выражение глаз было его. Я через силу улыбнулся, и отражение в зеркале улыбнулось мне в ответ -- небрежная усмешка, подходившая к подложенным плечам его пиджака и галстуку бабочкой, ничего подобного я никогда в жизни не носил. Я извлек из кармана его бумажник и пересчитал банкноты. Там оказалось около двадцати тысяч франков, а на туалетном столике лежало немного мелочи. Я обшарил все отделения, вдруг он оставил записку, несколько нацарапанных наспех строчек, объясняющих шутку, которую он со мной сыграл. Пусто, ни единого слова, никаких доказательств того, что он вообще заходил в эту комнату, был в этом отеле. Я распалялся все больше. Я предвидел бесчисленные объяснения, которые буду вынужден давать в полиции, слышал ушами полицейских мою бессвязную, запутанную историю, которая им скоро наскучит, понимал их нежелание идти со мной в станционный буфет и бистро, где мы обедали накануне, чтобы получить подтверждение моим словам о том, что вчера там были вместе два человека, как две капли воды похожих друг на друга. Как он, должно быть, смеется сейчас надо мной, этот Жан де Ге, сидя за рулем моей машины, направляясь куда глаза глядят -- на север, на юг, на запад или на восток -- с туристским чеком на двадцать пять долларов, по которому еще не получены деньги, и наличными, что еще остались у меня в карманах, а возможно, он сейчас в кафе, читает с этой его ленивой усмешкой мои записи для лекции. Ему все это кажется забавным: ему ничто не мешает смаковать свою шутку, ехать, куда захочет, вернуться, когда шутка приестся; а я все это время буду торчать в полицейском участке или консульстве, пытаясь заставить чиновников разобраться в моей истории, которой они, скорее всего, вообще не поверят. Я положил туалетные и бритвенные принадлежности обратно в чемодан, туда же сунул пижаму и, спустившись, попросил человека за конторкой снести вниз вещи из комнаты. Он по-прежнему поглядывал на меня с таким видом, словно смеялся про себя надо мной, словно между нами было какое-то соглашение не совсем пристойного свойства, и я спросил себя, уж не является ли это место убежищем Жана де Ге, куда он обычно приходит тайком для один бог знает каких рандеву... А когда я расплатился по счету и он спустился следом за мной с багажом к древнему <рено>, где нас ожидал шофер, я понял, что сделал первый шаг на пути к обману; тем, что не протестовал, не обратился сразу же в полицию, надел чужое платье и хотя бы в течение получаса выдавал себя за Жана де Ге, я разделил с ним вину. Я стал соучастником своего двойника, а не обвинителем. Шофер уже уложил багаж и теперь стоял у машины, придерживая дверцу. -- Господину графу лучше? -- спросил он тревожно. Я мог ответить: <Я не господин граф. Немедленно отвезите меня в полицию>, -- но я этого не сказал. Я сделал второй решающий шаг: сел за руль <рено> -- модели, которая случайно была мне знакома, так как в прежние времена, если я не приезжал на своем <форде>, я обычно брал на прокат машину этой марки и ездил на ней в интересующие меня места в окрестностях того городка или деревни, где я останавливался. Шофер сел рядом со мной. Я тронулся с места, мечтая поскорей оставить позади этот обшарпанный подозрительный отель, чтобы больше никогда в жизни его не видеть, и, подстегиваемый гневом и отвращением к самому себе, свернул на первую дорогу, которая вела из Ле-Мана к шоссе, уходящему в поля и леса, прочь от города и того, что случилось там прошлой ночью. Вчера он чуть не загнал мой бедный <форд> -- чужого не жалко, -- сейчас я мог воздать ему с лихвой. Я небрежно нажал на акселератор, и старенькая машина рванулась вперед. Что бы с ней ни случилось, думал я, не важно -- она не моя. Я ни за что не отвечаю, осудят Жана де Ге. Если я намеренно переверну машину на обочине, это будет его вина, а не моя. Я внезапно рассмеялся, и сидевший рядом со мной шофер сказал: -- Так-то лучше. Пока мы были в Ле-Мане, я боялся, уж не заболел ли господин граф; хорошенькое было бы дело, если бы вас нашли в этом отеле. Я расстроился вчера вечером, когда вы приказали заехать за вами туда. Слава Богу еще, что господин Поль был очень занят и не поехал за вами сам. И тут я пропустил свой третий шанс. Я мог бы остановить машину и сказать ему: <Это зашло слишком далеко. Отвезите меня обратно в Ле-Ман. Я никогда не слыхал ни о каком господине Поле, я могу доказать это вам и полицейским>. А вместо этого я увеличил скорость, чтобы перегнать идущие впереди машины. Я не думал об опасности, мной владело незнакомое прежде чувство вседозволенности: что бы я ни сделал, я выйду сухим из воды. На мне чужая одежда, я веду чужую машину, я могу поступать, как хочу, меня никто не призовет к ответу, мне все сойдет с рук. Впервые в жизни я был свободен. Мы, должно быть, проехали по шоссе около двадцати пяти километров, когда впереди показалась деревня; я сбавил скорость. Промелькнула доска с названием, но, не взглянув на нее, я проскочил деревню насквозь и только устремился вперед, как шофер сказал: -- Вы сбились с пути, господин граф. И я понял, что от судьбы не уйдешь. Отступать было поздно. По странной игре случая я оказался в этот день, этот час и эту минуту на этой дороге, в этой точке на карте, в самом сердце неведомого мне края, в стране, которую я, чужестранец, всю жизнь мечтал понять. Впервые мне стал ясен смысл шутки, как видел ее Жан де Ге, когда оставил меня спящим в отеле Ле-Мана, впервые я взглянул его глазами на забавное стечение наших обстоятельств. <Единственное, что движет людьми, -- это алчность, -- сказал он мне, -- главное -- утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят>. Он дал мне то, о чем я просил, -- шанс сделаться здесь своим. Он одолжил мне свое имя, свои вещи, свою личность. Я говорил, что моя жизнь пуста, -- он отдал мне свою. Я жаловался, что потерпел фиаско, -- он снял с меня это бремя, когда забрал мою одежду, мою машину и уехал. Какой бы груз мне ни пришлось теперь нести вместо него, это не имеет значения, ведь груз этот не мой. Подобно актеру, рисующему морщины на молодом лице, чтобы спрятаться за маской своего персонажа, я мог зачеркнуть свое прежнее, неуверенное, мнительное, до смерти надоевшее мне <я>, забыть о его существовании, а новое <я> по имени Жан станет жить без забот и тревог, ни за что не неся ответа, ведь что бы этот ложный Жан де Ге ни сделал, какое безрассудство ни совершил, настоящий Джон от этого не пострадает. Все это промелькнуло в моем сознании, вернее, в подсознании, когда я снижал скорость перед деревней. Будущее мое было в руках чужих, неизвестных мне людей, начиная с сидящего рядом шофера, который минуту назад сказал мне, что я сбился с пути, -- возможно, это были вещие слова. -- Верно, -- кивнул я, -- ведите машину вы. Он вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал, и мы молча поменялись местами. Шофер повернул обратно к деревне и, немного до нее не доехав, свернул налево, оставив шоссе позади. Мне больше не надо было показывать машине дорогу, и я ссутулился на сиденье -- манекен без единой мысли в голове. Взвинченность, нервная лихорадка постепенно исчезли. Пусть делают, что хотят, я их не боюсь; кого <их> -- я не трудился себя спросить. За нашей спиной садилось солнце, и, чем дальше мы ехали, чем тесней нас обступали поля, тем глубже мы погружались в безмолвие. Среди розовых от заката нив расплывчатыми пятнами, точно оазисы, лежали одинокие фермы. Поля уходили к горизонту -- необъятная ширь, прекрасная, как океан в первые дни творенья; золотые плюмажи аспарагуса по обочинам узкой, извилистой дороги колыхались, как волосы русалок. Все казалось смутным, нереальным. Как во сне, плыли мимо серая стерня и похожие на камыш стебли обезглавленных подсолнухов, которые с первыми осенними морозами свалятся друг на друга. Массивные, плотные стога сена с белыми прожилками, обычно резко очерченные на фоне неба, сливались с землей; словно из небытия возникали длинные ряды тополей с трепещущими и падающими листьями и вновь исчезали. Призрачные деревья, высокие, стройные, смыкали свои ветви над головой крестьянки, устало бредущей в какое-то неведомое мне место. Повинуясь внезапному порыву, я попросил шофера остановить машину и постоял несколько мгновений, вслушиваясь в тишину; за спиной закатывалось кроваво-красное солнце, поднимался белесый туман. Верно, ни один путник, впервые проникший в неведомые, не нанесенные на карту края, не чувствовал себя так одиноко, как я, стоя на пустынной дороге. От земли исходили спокойствие и безмятежность. Ее столетиями месили и лепили, придавая теперешнюю форму, ее попирала тяжелой стопой история, ею кормились, на ней жили и умирали многие поколения мужчин и женщин, и ничто, ни слова наши, ни поступки, не могло нарушить ее глубокий покой. Он окутывал меня со всех сторон, и на один краткий миг здесь, среди узорчатых полей, под темнеющим небом, я был близок -- но насколько, спросил я себя -- к ответу на то, как покончить с сомнениями, душевной смутой и страхами, ближе, чем был бы, последуй я первому побуждению и отправься в монастырь траппистов. -- Господину графу не очень-то хочется возвращаться домой, -- раздался голос шофера. Я взглянул на его доброе, честное лицо; в глубине его карих глаз я прочитал сочувствие и мягкую насмешку; так смотрит человек, который горячо любит своего хозяина, который будет сражаться и умрет за него, но не побоится сказать ему, что он сбился с пути, если это случится. Никогда еще, подумал я, я не видел преданности в обращенных ко мне глазах. Его сердечность вызвала у меня ответную улыбку, но я тут же вспомнил, что любит-то он не меня, а Жана де Ге. Я снова сел в машину с ним рядом. -- Не всегда легко, -- сказал я, повторяя слова, сказанные мне накануне, -- быть семейным человеком. -- Что верно, то верно, -- со вздохом отозвался шофер, пожимая плечами. -- В таком доме, как ваш, столько проблем, а кому, кроме вас, их решать? Иногда я спрашиваю себя, как господину графу удается избежать катастрофы. Такой дом, как мой?.. Дорога взбежала на гребень холма, и я увидел на столбе указатель, извещавший, что впереди находится деревня Сен-Жиль. Мы проехали мимо старинной церквушки, мимо маленькой, усыпанной песком площади, окруженной редкими, изъеденными временем домами, среди них -- бакалейная лавка, мимо табачного ларька и заправочной станции и, свернув налево по липовой аллее, пересекли узкий мост. И тут чудовищность того, что я делаю, что уже сделал, оглушила меня, словно удар по голове. Волна дурных предчувствий, да что там -- ужаса, нахлынула и целиком поглотила меня. Я узнал значение слова <паника> в его полном смысле. У меня было лишь одно желание -- бежать, спрятаться, укрыться где угодно, в канаве, в норе, лишь бы избежать роковой встречи с замком, который неотвратимо приближался; вот уже впереди показались увитые плющом стены, под последним умирающим лучом солнца зажглись оконца в двух передних башнях. Машина запрыгала по деревянному мостику через ров, в котором некогда, возможно, была вода, но теперь виднелись лишь сорняки и крапива, и, проскочив в открытые ворота, описала полукруг по гравиевой подъездной дорожке и встала перед входом. Нижние окна, уже закрытые ставнями на ночь, что придавало фасаду замка какой-то ущербный, мертвый вид, выходили на узкую террасу, и в то время, как я все еще сидел неподвижно в машине, не решаясь выйти, в единственных дверях появился какой-то мужчина и остановился, поджидая меня. -- А вот и господин Поль, -- сказал шофер. -- Если он станет спрашивать, я скажу, что у вас были в Ле-Мане дела и я захватил вас из Hotel de Paris\footnote{Отель <Париж> \textit{(фр.)}.}. Он вышел из машины, я медленно вылез следом за ним. -- Гастон, -- раздался голос с террасы. -- Не убирайте машины, она мне понадобится. В <ситроене> что-то испортилось. -- Мужчина взглянул на меня, облокотившись на балюстраду. -- Ну, как? -- спросил он. -- Ты не очень-то торопился. Он не улыбался. Принужденное приветствие замерло у меня на губах, и, как преступник, стремящийся уйти от преследования в любое укрытие, я попытался спрятаться за машиной. Но шофер -- значит, его зовут Гастон -- уже достал из багажника чемоданы и оказался у меня на пути. Я стал подниматься по ступеням навстречу первому пронизывающему взгляду незнакомца; судя по тому, что он обратился ко мне на <ты>, это, несомненно, был кто-то из родственников. Я увидел, что он ниже, худощавей, наверно, моложе меня, но вид у него изможденный, точно он переутомлен или болен, страдальческие морщины у рта говорили о недовольстве жизнью. Подойдя к нему, я остановился, ожидая, чтобы он сделал первый шаг. -- Мог бы и позвонить, -- сказал он. -- Из-за тебя отложили ленч. Франсуаза и Рене заявили, что ты попал в катастрофу. Я сказал, что это маловероятно, скорее всего коротаешь время в баре отеля. Мы попытались связаться с тобой, но в отеле нам ответили, что тебя там не видели. После чего, разумеется, начались обычные жалобы. От удивления я лишился языка: он ничего не заподозрил, хотя мы стояли лицом к лицу. Не знаю, чего я ожидал. Возможно, недоверчивого, более пристального взгляда, того, что внутренний голос шепнет ему: он не тот, за кого себя выдает. Он осмотрел меня с головы до ног, затем рассмеялся невеселым, раздраженным смехом. -- Ну и видик у тебя! -- сказал он. Когда незадолго перед тем Гастон мне улыбнулся, его непривычное для меня дружелюбие принесло мне незаслуженную радость. Сейчас, впервые в жизни, я ощутил неприязнь к себе. Результат был странным, я обиделся за Жана де Ге. Чем бы он ни вызвал эту враждебность, я был на его стороне. -- Благодарю тебя, -- сказал я. -- Твое мнение меня не волнует. Если хочешь знать, я чувствую себя великолепно. Он повернулся на каблуках и вошел в дверь; Гастон с улыбкой перехватил мой взгляд. И я понял, что, как ни удивительно, я ответил именно так, как от меня ожидали, и местоимение <ты>, с которым раньше я ни к кому не обращался, слетело с моих губ вполне естественно, без малейших усилий. Я последовал за мужчиной по имени Поль в дом. Холл был небольшой и на удивление узкий; за ним шло другое, более просторное помещение, где я увидел винтовую лестницу, ведущую на верхние этажи. Чувствовался чистый, холодный запах мастики, не имеющий никакого отношения к выцветшим шезлонгам, сложенным в кучу у стены в непосредственной и довольно странной близости к креслам в стиле Людовика XVI. В дальнем конце этого второго холла, между двумя дверями, возвышался большой, изящный, желобчатой выделки шифоньер -- из тех, что стоят в музеях, отгороженные от публики веревкой, -- а напротив него на оштукатуренной стене висела почерневшая от времени картина -- распятие Христа. Из одной, полуоткрытой, двери доносились приглушенные голоса. Поль прошел через холл и, не заходя, крикнул: -- Вот, наконец, и Жан! -- В его тоне опять прорвалось раздражение, впрочем, он и раньше не пытался его скрыть. -- Я уезжаю, и так опоздал, -- продолжал он, затем, снова взглянув на меня, бросил: -- Я вижу, ты не в форме, вряд ли сможешь сказать мне сегодня что-нибудь путное. Обсудим дела утром. Он повернулся и вышел в ту же дверь, через которую мы вошли. Гастон, неся чемоданы, поднимался по лестнице, и я подумал было, не пойти ли мне за ним, но тут у меня за спиной раздался высокий женский голос: -- Ты там, Жан? Голос звучал недовольно, и опять шофер бросил на меня сочувственный взгляд. Медленно, не в силах оторвать от пола ноги, я переступил порог и окинул комнату беглым взглядом. Просторная, на стенах обои, на окнах -- тяжелые портьеры, торшеры под уродливыми абажурами с бисерной бахромой, затемняющей свет, с высокого потолка, поблескивая под пологом пыли, свисает изумительной красоты люстра, незажженная, со сломанными свечами. В единственное, от самого пола окно, еще не закрытое ставнями, виднеется огромный заросший луг, уходящий к рядам деревьев, почти под самым окном щиплют траву черно-белые коровы -- в сгущающихся сумерках они были похожи на привидения. В комнате сидели три женщины. Когда я вошел, они подняли на меня глаза, и одна из них, того же роста, что я, тонкогубая, с жесткими, четко очерченными чертами и узлом зачесанных назад волос, тут же поднялась и вышла. Вторую, черноглазую и черноволосую, можно было бы назвать хорошенькой, даже красивой, если бы ее не портил желтоватый, болезненный цвет лица и недовольно надутые губы; она молча следила за мной с дивана, где сидела с шитьем, а может быть, вышиванием в руках, и, когда первая женщина поднялась с места, окликнула ее через плечо, не поворачивая головы: -- Если уж тебе обязательно надо уйти, Бланш, будь добра, закрой дверь. Вам, возможно, все равно, а я боюсь сквозняков. У третьей женщины были тусклые, бесцветные белокурые волосы. Вероятно, когда-то она была привлекательной, да и сейчас, глядя на ее мелкие точеные черты и голубые глаза, было бы трудно отказать ей в миловидности, если бы капризное, раздраженное, разочарованное выражение лица не портило его прелести. При виде меня она сердито усмехнулась, в точности как этот мужчина, Поль, затем, встав, направилась ко мне по начищенному паркету. -- Я вижу, ты не собираешься нас поцеловать, -- сказала она. ГЛАВА 4 Я наклонил голову и поцеловал ее в обе щеки, затем, по-прежнему молча, пересек комнату и тем же манером поцеловал вторую женщину. Первая, та, белокурая, голубоглазая, -- это она окликнула меня, когда я был в холле, я узнал ее голос, -- подошла ко мне и, взяв под руку, подвела к камину, где тлело одно большое полено. -- И тебе не стыдно? -- сказала она, обращаясь ко мне на <ты>, как до нее Поль. -- Мы тут места себе не находим -- вдруг ты попал в аварию. Но тебе, естественно, не до нас. Что ты делал весь день? Почему не остановился в отеле <Париж>? Полю ответили по телефону, что тебя вообще там не видели. Я начинаю думать, что ты делаешь все это нарочно, чтобы напугать нас, чтобы мы представили самое худшее. -- А какое оно, это самое худшее? -- спросил я. Я ответил ей без промедления, и это подняло во мне дух. То, что происходило в этом сне, вернее, кошмаре, не имело ничего общего с моим прошлым, мой жизненный опыт помочь тут не мог. И, как бы чудовищно ни было то, что я скажу или сделаю, этим людям придется принять все как должное. -- Ты прекрасно знаешь, что мы не можем не волноваться, -- сказала белокурая женщина, отпуская мою руку и слегка отталкивая меня. -- Когда ты уезжаешь из дому, ты способен на что угодно и думаешь только о себе. Ты слишком много говоришь, слишком много пьешь, слишком быстро ведешь машину... -- Другими словами, ни в чем не знаю меры, -- прервал я. -- Не знаешь жалости к нам. -- Ах, оставь его в покое, -- вмешалась вторая женщина. -- Неужели ты не видишь, что он не собирается ничего тебе рассказывать? Ты попусту теряешь время. -- Спасибо, -- сказал я. Она подняла глаза от работы и бросила на меня понимающий взгляд. Возможно, мы были союзниками. Интересно, кто она? Она ничем не походила на Поля, хотя оба были темноволосыми и темноглазыми. Белокурая женщина вздохнула и снова села. Только теперь, глядя на ее фигуру, я понял, что она ждет ребенка. -- Мог бы, по крайней мере, рассказать нам о том, что произошло в Париже, -- проговорила она. -- Или это тоже должно остаться тайной? -- Понятия не имею о том, что произошло в Париже, -- небрежно ответил я. -- Я страдаю потерей памяти. -- Ты страдаешь от перепоя, -- сказала она. -- От тебя несет. Самое лучшее, что ты можешь сделать: лечь в постель и проспаться. Не подходи к Мари-Ноэль, у нее небольшой жар, вдруг что-нибудь заразное. В деревне у кого-то из детей корь, и если я ее подхвачу... -- Она приостановилась и многозначительно посмотрела на нас. -- Сами можете представить, что будет. Я продолжал стоять спиной к камину, спрашивая себя, как мне отсюда ускользнуть и найти свою спальню. Чемоданы-то я узнаю, правда, если их уже не распаковали. Даже в этом случае где-то, в какой-то из комнат, лежат щетки с инициалами <Ж. де Г.>. Постель была убежищем, там я мог все обдумать, составить какие-то планы. А может быть, я больше не хочу ничего обдумывать и составлять планы? Из моего горла вырвался непроизвольный смех. -- Что еще? -- спросила белокурая женщина; в ее недовольном, плачущем голосе обида боролась с возмущением. -- Невероятная ситуация, -- сказал я. -- Ни одна из вас даже представить себе не может, до какой степени невероятная. То, как свободно я произнес эти слова, сделало чудеса, я снова стал самим собой. Так, верно, чувствует себя невидимка или чревовещатель. -- Не вижу ничего смешного в том, что я могу заразиться, -- сказала белокурая женщина, -- особенно сейчас. Мне не очень улыбается произвести на свет слепого ребенка или калеку, а это может случиться с любой женщиной в моем положении, если она заболела корью. Или ты имел в виду Париж? Там невероятная ситуация? Надеюсь, ради всех нас, что тебе удалось прийти к какому-то соглашению, хотя поверить этому трудно. В ее вопрошающих глазах была укоризна. Я взглянул на вторую женщину. Ее лицо изменилось, бледные щеки залила краска, но вид у нее был настороженный, и, прежде чем снова опустить взор на свою работу, она чуть заметно покачала головой, словно предупреждая о чем-то. Да, они с де Ге, несомненно, были союзниками, но в чем? И в каком родстве находились все трое? Неожиданно я решил сказать им правду, чтобы испытать собственное мужество и удостовериться, что я еще в здравом уме. -- На самом деле, -- начал я, -- я вовсе не Жан де Ге. Я встретился с ним в Ле- Мане прошлым вечером, и мы поменялись одеждой, и он исчез, уехал в моей машине Бог знает куда, а я оказался здесь вместо него. Согласитесь, что это невероятная ситуация. Ни одна из женщин не посмотрела на меня. Мои слова они сочли бестактной шуткой, такой плоской, что она не стоила ни внимания, ни ответа. Это показывало, насколько глубок был их самообман. Я мог вести себя как угодно, что угодно говорить и делать, они просто будут думать, будто я навеселе или спятил. Трудно описать охватившее меня чувство. Бешеная гонка на <рено> вызвала лишь легкое опьянение, теперь же, когда я прошел проверку -- разговаривал с родными моего двойника, даже целовал их и они ничего не заподозрили, -- ощущение моего могущества захлестнуло меня целиком. Я мог, если бы захотел, причинить этим чужим мне людям неисчислимый вред, перевернуть их жизнь, перессорить их друг с другом, и мне было бы все равно, ведь для меня они -- куклы, посторонние, в моем истинном существовании им места нет. Интересно, сознавал ли Жан де Ге, когда оставлял меня спящим в отеле Ле-Мана, какой опасности он их подвергает? Может быть, на самом деле его поступок вовсе не был легкомысленной выходкой, может быть, им руководило сознательное желание, чтобы я разрушил его семью и дом, которые, по его словам, держат его в плену. Я почувствовал на себе взгляд черноволосой женщины -- мрачный, подозрительный взгляд. -- Почему вы не подниметесь наверх, как предложила Франсуаза? -- сказала она. Она держалась странно. Казалось, она боится, как бы я не сказал что-нибудь невпопад, и хочет, чтобы я поскорей ушел. -- Прекрасно, -- сказал я. -- Ухожу. -- И затем добавил: -- Вы обе были правы. Я слишком много выпил в Ле-Мане. Провалялся бесчувственной колодой в отеле весь день. То, что это была правда, придавало особую пикантность обману. Женщины пристально смотрели на меня. Обе молчали. Я пересек комнату и через полуотворенную дверь вышел в холл. Я услышал, как за моей спиной женщина по имени Франсуаза разразилась потоком слов. В холле было пусто. Я задержался у второй двери по другую сторону шифоньера -- до меня донеслись приглушенные звуки: лилась вода, бренчала посуда, видимо, где- то там была кухня. Решил подняться по лестнице. Первый ее марш привел меня к длинному коридору, идущему в обе стороны от площадки; следующий пролет вел на третий этаж. Я остановился в нерешительности, затем повернул налево. Коридор освещала одна тусклая лампочка без абажура. Я шел крадучись вдоль стены, и меня все сильней била нервная дрожь. Под ногами скрипели половицы. Подойдя к самой дальней двери, протянул руку и приоткрыл ее. За дверью было темно. Я нащупал выключатель. При свете вспыхнувшей лампы увидел высокую мрачную комнату: окна были закрыты темно-красными портьерами, над узкой односпальной кроватью, покрытой таким же темно-красным покрывалом, висела большая репродукция картины Гвидо Рени \footnote{<Се человек> -- название картин, изображающих Христа в терновом венце.}. По форме комнаты я понял, что она расположена в одной из башен. Полукруглые окна образовывали нечто вроде алькова, и это углубление было приспособлено для молитвы: здесь стояли скамеечка для коленопреклонения, распятие и чаша со святой водой. Ничто не украшало эту крошечную келью. В остальной части комнаты я увидел, кроме тяжелого комода и платяного шкафа, бюро и стол со стульями -- не очень уютное сочетание спальни и гостиной. Напротив кровати была еще одна картина на религиозный сюжет -- репродукция <Бичевания Христа>, на стене у двери, возле которой я стоял, другая -- Христос, несущий крест. Мне стало зябко, казалось, здесь никогда не топят. Даже запах был неприятный: смесь мастики и пыли от тяжелых портьер. Я погасил свет и вышел. Идя по коридору, увидел, что за мной следили. С верхнего этажа спустилась какая-то женщина и теперь, остановившись на площадке, смотрела на меня. -- Bonsoir, monsieur le Comte\footnote{Добрый вечер, господин граф \textit{(фр.)}.}, -- сказала она. -- Вы ищете мадемуазель Бланш? -- Да, -- быстро ответил я, -- но в комнате ее нет. Было неудобно к ней не подойти. Маленькая, тощая, немолодая, она, судя по платью и манере говорить, была одной из служанок. -- Мадемуазель Бланш наверху у госпожи графини, -- сказала она, и я подумал, уж не почуяла ли она инстинктивно что-нибудь неладное, потому что в глазах ее были любопытство и удивление и она то и дело посматривала через мое плечо на дверь комнаты, из которой я только что вышел. -- Неважно, -- сказал я, -- увижу ее поздней. -- Что-нибудь случилось, господин граф? -- спросила она; взгляд ее стал еще более испытующим, а голос звучал доверительно, даже несколько фамильярно, точно я скрывал какую-то тайну, которой должен был поделиться с ней. -- Нет, -- сказал я, -- с чего бы? Она отвела от меня взор и посмотрела в конец коридора на закрытую дверь. -- Прошу прощения, господин граф, -- сказала она, -- просто подумала, раз вы зашли к мадемуазель Бланш, значит, что-нибудь случилось. Ее глаза снова метнулись в сторону. В ней не было тепла, не было любви, ни капли веры в меня, которые я видел у Гастона, и, вместе с тем, чувствовалось, что между нами есть давняя и тесная связь какого-то малоприятного свойства. -- Надеюсь, поездка господина графа в Париж была успешной? -- спросила она, и в том, как она это сказала -- отнюдь не любезно, -- был намек на какие-то мои возможные промахи, которые навлекут на меня нарекания. -- Вполне, -- ответил я и хотел было пойти дальше, но она остановила меня. -- Госпожа графиня знает, что вы вернулись. Я как раз шла вниз, в гостиную, чтобы сказать вам об этом. Лучше бы вы поднялись к ней сейчас, не то она не даст мне покоя. Госпожа графиня... Слова звучали зловеще. Если я -- господин граф, то кто же она? Во мне зародилась смутная тревога, уверенность стала покидать меня. -- Зайду попозже, -- сказал я, -- время терпит. -- Вы и сами прекрасно знаете, господин граф, что она не станет ждать, -- сказала женщина, не сводя с меня черных пытливых глазок. Выхода не было. -- Хорошо, -- сказал я. Служанка повернулась, и я пошел следом за ней вверх по длинной винтовой лестнице. Мы вышли в точно такой же коридор, как внизу, от которого отходил второй, перпендикулярно первому, и сквозь приотворенную, обитую зеленым сукном дверь я заметил лестницу для прислуги, откуда доносился запах еды. Мы миновали еще одну дверь и остановились перед последней дверью в коридоре. Женщина открыла ее и, кивнув мне, словно подавая сигнал, вошла, говоря кому-то внутри: -- Я встретила господина графа на лестнице. Он как раз поднимался к вам. Посредине огромной, но до того забитой мебелью комнаты, что с трудом можно было протиснуться между столами и креслами, возвышалась большая двуспальная кровать под пологом. От пылающей печки с распахнутыми дверцами шел страшный жар; войдя сюда из прохладных нижних комнат, было легко задохнуться. Ко мне, звеня колокольцами, привешенными к ошейникам, с пронзительным лаем бросились два фокстерьера и стали кидаться под ноги. Я обвел комнату глазами, стараясь получше все разглядеть. Здесь были три человека: высокая худая женщина, которая покинула гостиную, когда я туда вошел, рядом с ней старый седой кюре в черной шапочке на макушке -- его славное круглое лицо было розовым и совершенно гладким, а за ним, чуть не вплотную к печке, в глубине высокого кресла сидела тучная пожилая женщина; ее щеки и подбородок свисали множеством складок, но глаза, нос и рот так поразительно и так жутко напоминали мои, что у меня на секунду мелькнула дикая мысль: уж не приехал ли Жан де Ге в замок, чтобы увенчать свою шутку этим маскарадом? Старуха протянула ко мне руки, и я, влекомый к ней точно магнитом, непроизвольно опустился на колени перед креслом и тут же утонул в удушающей, обволакивающей горе плоти и шерстяных шалей; на миг я почувствовал себя мухой, попавшей в огромную паутину, и вместе с тем был зачарован нашим сходством, еще одним подобием меня самого, только старым и гротескным, не говоря уж о том, что передо мной была женщина. Я подумал о своей матери, умершей давным-давно -- мне тогда было лет десять, -- и образ ее, туманный, тусклый, с трудом всплыл в памяти, в нем не было ничего общего с этим моим живым портретом, распухшим до неузнаваемости. Руки ее стискивали меня в объятиях и в то же время отталкивали прочь, она шептала мне в ухо: <Ну-ну, полно, убирайся, мое большое дитя, мой шалун. Я знаю, ты опять развлекался>. Я отодвинулся и взглянул ей в глаза, почти скрытые тяжелыми веками и мешками внизу; это были мои собственные глаза, погребенные под плотью, мои собственные глаза, а в них -- насмешка. -- Все, как обычно, были расстроены, что ты не вернулся вовремя, -- продолжала она. -- Франсуаза в истерике, у Мари-Ноэль жар, Рене дуется, Поль ворчит. Уф! Глядеть противно на всю эту публику. Одна я не волновалась. Я знала, что ты появишься, когда будешь готов возвратиться домой, и ни секундой раньше. Она снова притянула меня к себе, тихо посмеиваясь, и похлопала по плечу, затем оттолкнула. -- Я -- единственная в этом доме, кто не потерял веру, не так ли? -- сказала она, обращаясь к кюре. Тот улыбнулся ей, кивая головой; кивок следовал за кивком, и я понял, что это -- нервный тик, нечто вроде непроизвольного спазма, и вовсе не выражает его согласия. Это привело меня в замешательство, я отвел от него глаза и посмотрел на худую женщину -- сама она ни разу с тех пор, как я вошел, не взглянула на меня; сейчас она закрывала книгу, которую держала в руках. -- Вы не хотите, чтобы я дальше читала вам, маман, я не ошибаюсь? -- сказала она; голос у нее был бесцветный, тусклый -- мертвый голос. Из слов служанки я понял, что это -- мадемуазель Бланш, в чью комнату я зашел ненароком, следовательно, она -- старшая сестра моего второго <я>. Графиня обернулась к кюре: -- Поскольку Жан вернулся, господин кюре, -- сказала она учтивым и уважительным тоном, ничуть не похожим на тот, который звучал у меня в ушах, когда она, тихо посмеиваясь, обнимала меня, -- как вы думаете, очень невежливо будет с моей стороны, если я попрошу вас освободить меня от нашей обычной вечерней беседы? Жану надо так много мне рассказать. -- Разумеется, госпожа графиня, -- сказал кюре, благодаря благожелательной улыбке и беспрерывным кивкам -- само согласие, вот отказ на его губах, верно, будет звучать неубедительно. -- Я прекрасно знаю, как вы соскучились по нему даже за это короткое время; у вас, должно быть, отлегло от сердца, когда он вернулся. Я надеюсь, -- продолжал он, поворачиваясь ко мне, -- в Париже все прошло хорошо. Говорят, что уличное движение стало просто невозможным: чтобы добраться от площади Согласия до Notre Dame\footnote{Собор Парижской Богоматери \textit{(фр.)}.}, уходит не меньше часа. Мне бы это вряд ли понравилось, но вам, молодежи, все нипочем. -- Зависит от того, -- сказал я, -- зачем ты приехал в Париж: по делу или для развлечения. Если я вовлеку его в разговор, я буду в безопасности. Мне вовсе не улыбалось остаться наедине с моей мнимой матерью, без сомнения, она инстинктивно почувствует, что тут что-то не так. -- Именно, -- сказал кюре, -- и я надеюсь, что вы соединили одно с другим. Что ж, не буду вас дольше задерживать... И, неожиданно соскользнув с кресла на колени, он закрыл глаза и стал быстро- быстро шептать молитву; мадемуазель Бланш последовала его примеру, а графиня сложила ладони и опустила голову на массивную грудь. Я тоже стал на колени; фокстерьеры подбежали ко мне, втягивая носом воздух, и стали теребить карманы. Глянув уголком глаза, я заметил, что служанка, приведшая меня сюда, также преклонила колени и, крепко зажмурившись, произносит нараспев ответствия на вопросы в молитве кюре. Тот дошел до конца своего ходатайства перед Богом и, воздев руки, осенил всех присутствующих крестом, затем с трудом поднялся на ноги. -- Bonsoir, Madame la Comtesse, bonsoir, Monsieur le Comte, bonsoir, Mademaiselle Blanche, bonsoir, Charlotte\footnote{До свидания, госпожа графиня, до свидания, господин граф, до свидания, мадемуазель Бланш, до свидания, Шарлотта \textit{(фр.)}.}, -- сказал он, перемежая поклоны и кивки, его розовое лицо расплылось в улыбке. Перед дверьми кюре и мадемуазель задержались, так как, состязаясь в учтивости, настойчиво пропускали друг друга вперед; наконец кюре вышел первым, сразу же следом за ним, низко опустив голову, как церковный прислужник, мадемуазель Бланш. В углу комнаты Шарлотта смешивала какие-то лекарства. Подойдя к нам со стаканом, она спросила: -- Господин граф тоже будет здесь обедать, как обычно? -- Разумеется, идиотка, -- сказала графиня. -- Я не собираюсь пить эту дрянь. Выплесни ее. Пойди принеси подносы с обедом. Ступай! Она нетерпеливо указала рукой на дверь, лицо ее сморщилось от раздражения. -- Подойди ко мне. Ближе, -- сказала она, подзывая меня и указывая рукой, чтобы я сел рядом; собачонки вспрыгнули ей на колени и улеглись там. -- Ну как, удалось тебе? Ты договорился с Корвале? Это был первый прямой вопрос, заданный мне в замке, от которого я не мог отшутиться или отделаться какой-нибудь незначащей фразой. Я проглотил комок в горле. -- Что удалось? -- спросил я. -- Возобновить контракт, -- сказала она. Значит, Жан де Ге ездил в Париж по делу. Я вспомнил, что в бюваре письменных принадлежностей, который был в одном из чемоданов, я видел конверты и папки. Его приятель, окликнувший меня у станции, намекнул, что поездка не удалась. Дело, по видимости, было серьезным, а выражение глаз графини снова напомнило мне слова Жана де Ге о человеческой алчности: <...главное -- утолить ее... дать людям то, чего они хотят...>. Раз это его кредо, он, несомненно, удовлетворил бы сейчас желание матери. -- Не волнуйтесь, -- сказал я, -- я все уладил. -- Ах, -- она облегченно пробормотала что-то, -- тебе действительно удалось столковаться с Корвале? -- Да. -- Поль такой болван, -- сказала она, устраиваясь поудобней в кресле, -- вечно брюзжит, вечно недоволен, видит все в черном свете. По его словам, мы полностью разорены и должны прямо завтра ликвидировать дело. Ты уже видел его? -- Мельком, -- сказал я, -- он как раз собирался в город. -- Но ты сообщил ему новости? -- Нет, он спешил. -- Столько ждал, мог бы и еще подождать, чтобы их услышать, -- ворчливо проговорила она. -- Что с тобой? Ты болен? -- Я слишком много пил в Ле-Мане. -- В Ле-Мане? Зачем пить в Ле-Мане? Ты что, не мог задержаться в Париже, если тебе хотелось отметить свой успех? -- В Париже я тоже пил. -- Ах! -- На этот раз в ее вздохе было сочувствие. -- Бедный мальчик, -- сказала она. -- Тебе здесь трудно, да? Надо было остаться подольше и позабавиться всласть. Подойди, поцелуй меня снова. -- Она притянула меня к себе, и я опять был погребен под оплывшими складками ее тучного тела. -- Надеюсь, ты весело провел время, -- понизив голос, сказала она. -- Весело, да? Намек в ее голосе был достаточно прозрачным. Но это не вызвало во мне отвращения, напротив, меня позабавило, даже заинтриговало то, что эта чудовищно похожая на меня туша, которая только что молилась вместе с кюре, хочет разделить интимные секреты сына. -- Естественно, я хорошо повеселился, маман, -- сказал я, отодвигаясь; я заметил, что назвать ее <маман> не стоило мне усилий. Как ни странно, это поразило, мало того -- ужаснуло меня больше, чем все, что говорила она сама. -- Значит, ты привез мне подарочек, который обещал? Глаза ее совсем утонули в веках, тело напряглось от ожидания. Внезапно атмосфера в комнате неуловимо изменилась, стала накаленной. Я не знал, что ей ответить. -- Разве я обещал вам подарок? -- спросил я. Подбородок ее обмяк, челюсть отвисла, глаза глядели на меня с такой жгучей мольбой, с таким страхом, каких я не мог и представить минуту назад. -- Ведь ты не забыл? -- сказала она. К счастью, мне не пришлось отвечать -- да и что я мог ей ответить? -- так как в комнату вошла Бланш. Мать тут же изменила выражение лица, точно надела маску. Наклонившись к собакам, лежавшим у нее на коленях, она принялась их ласкать: -- Полно, полно, Жужу, перестань кусать свой хвост, веди себя хорошо, пожалуйста. Отодвинься немного, Фифи, ты разлеглась на обоих коленях. Ну-ка, пойди к своему дяде. Она сунула мне в руки собачонку, та извивалась и корчилась, пока не вырвалась от меня и не забилась под огромное кресло матери. -- Что такое с Фифи? -- удивленно сказала та. -- Она никогда раньше от тебя не убегала. Взбесилась она, что ли? -- Оставьте ее, -- сказал я. -- Она чувствует дорожный запах. Животное не поддалось обману. Это было любопытно. В чем заключалось мое чисто физическое различие с Жаном де Ге? Графиня снова откинулась на спинку кресла и мрачно смотрела на дочь. Та застыла, прямая, как палка, руки -- на спинке стула, глаза устремлены на мать. -- Я правильно поняла -- сюда требуют подать два подноса с обедом? -- сказала она. -- Да, -- отрывисто бросила маман, -- Жану приятней обедать тут, со мной. -- Вы не думаете, что и так уже достаточно возбуждены? -- Ничего подобного. Я совершенно спокойна, как ты видишь. Тебе просто хочется испортить нам удовольствие. -- Я никому ничего не хочу портить. Я думаю о вашем благе. Если вы перевозбудитесь, вы не сможете уснуть, и завтра, как уже бывало не раз, вас ждет тяжелый день. -- У меня будет еще более тяжелый день и тяжелая ночь, если Жан сейчас уйдет. -- Хорошо, -- невозмутимо произнесла Бланш; говорить сейчас больше было не о чем, и она принялась прибирать разбросанные повсюду газеты и книги; меня вновь поразил ее монотонный, бесстрастный голос. Ни разу за все время она не взглянула в мою сторону, словно меня вообще не было в комнате. На вид я дал бы ей года сорок два -- сорок три, но могло быть и меньше, и больше. Единственным украшением ее одежды -- черная юбка и джемпер -- был висевший на цепочке крест. Она поставила рядом с креслом матери обеденный столик. -- Шарлотта уже дала вам лекарство? -- спросила она. -- Да, -- ответила мать. Дочь села подальше от гудящей печки и взяла в руки вязанье. Я заметил на столе молитвенник в кожаном переплете и Библию. -- Почему ты не уходишь? -- выйдя из терпения, внезапно спросила мать. -- Ты нам не нужна. -- Я жду, пока Шарлотта принесет обед, -- последовал ответ. Они обменялись всего несколькими фразами, и я сразу же встал на сторону матери. Почему -- трудно сказать. То, как она держалась, было не очень похвально, и все же она вызывала во мне симпатию, а дочь -- наоборот. Я подумал: уж не потому ли мне так нравится мать, что она похожа на меня? -- У Мари-Ноэль опять были видения, -- сказала графиня. Мари-Ноэль... Кто-то внизу, в гостиной, упомянул, что у Мари-Ноэль температура. Кто она -- еще одна набожная сестра? Я чувствовал, что от меня ждут отклика. -- Наверно, потому что у нее жар, -- сказал я. -- Нет у нее никакого жара. Она вообще не больна, -- сказала графиня. -- Просто она любит быть в центре внимания. Что такое ты ей сказал перед тем, как уехал в Париж? Это очень ее расстроило. -- Ничего я ей не говорил, -- ответил я. -- Ты забыл. Она без конца твердила Франсуазе и Рене, что ты не вернешься. И не только ты сказал ей это, но и Святая Дева. Не так ли, Бланш? Я взглянул на молчавшую сестру. Она перевела бледные глаза с пощелкивающих спиц на мать; на мать, не на меня. -- Если у Мари-Ноэль бывают видения, -- сказала она, -- а я, в отличие от всех вас, в это верю, пора отнестись к ним серьезно. Я уже давно твержу об этом, и кюре со мной согласен. -- Глупости, -- возразила ей мать. -- Я как раз сегодня беседовала насчет девочки с кюре. Он говорит, что довольно распространенная вещь, особенно среди бедняков. Возможно, Мари-Ноэль наслушалась этого от Жермен. Я спрошу Шарлотту. Шарлотта все знает. На лице Бланш не отразилось никаких чувств, но губы ее сжались. -- Не надо забывать, -- сказала она, -- что кюре не делается моложе, он теряется, когда с ним заговаривают сразу несколько человек. Если видения не прекратятся, я напишу епископу. Он найдет, что нам посоветовать, и я не сомневаюсь в том, каков будет его совет. -- Каков же? -- спросила мать. -- Он посоветует, чтобы Мари-Ноэль жила среди людей, которые не станут растлевать ее душу, там, где она сможет положить свой дар на алтарь Всевышнего для его вящей славы. Я ждал, что последует взрыв, но графиня, ничего не сказав, погладила собачонку у себя на коленях и, вынув из бумажного кулька сбоку кресла облитую глазурью конфету, сунула ей в зубы. -- Ешь, ешь... Вкусно, да? -- сказала она. -- Где Фифи? Фифи, хочешь конфетку? Второй терьер выбрался из-под кресла и, вспрыгнув ей на колени, стал тыкаться носом в кулек. -- Ты дурочка, Бланш, -- продолжала графиня. -- Если уж в нашей семье заведется святая, будем держать ее дома. Это открывает большие возможности. Что нам мешает превратить Сен-Жиль в центр паломничества? Естественно, без одобрения епископа и церкви тут не обойтись, но, пожалуй, об этом стоит подумать. Наконец-то появятся деньги, чтобы починить крышу нашей церкви. От общества <Защитников памятников> помощи не жди. -- Душа Мари-Ноэль важней, чем крыша церкви, -- сказала Бланш. -- Если бы это было в моей власти, она завтра же покинула бы замок. -- Ты завистлива, вот в чем твоя беда, -- сказала мать, -- ты завидуешь ее хорошенькому личику, ее большим глазам. Наступит день, и Мари-Ноэль забудет обо всех этих видениях, она захочет иметь мужа. Графиня толкнула меня локтем в бок. Я не удивился, что Бланш молчит. -- Не так ли, Жан? -- сказала мать. -- Возможно, -- ответил я. -- Дай Бог, чтобы я успела увидеть свадьбу. Он должен быть богат... В комнату вошла Шарлотта с подносом в руках, следом -- маленькая краснощекая femme de chambre\footnote{Горничная \textit{(фр.)}.} лет восемнадцати; увидев меня, она покраснела, хихикнула и сказав: , -- поставила поднос с моим обедом на столик. Я тоже пожелал ей доброго вечера. Бланш поднялась, отложив в сторону вязанье. -- Вы хотите видеть Франсуазу или Рене перед тем, как ляжете спать? -- спросила она. -- Нет, -- ответила ей мать. -- Они обе пили у меня чай. Я буду хорошо спать, раз Жан вернулся, и не желаю, чтобы меня беспокоили, в особенности -- ты. Бланш подошла к матери и, поцеловав, пожелала спокойной ночи. Затем вышла из комнаты, так и не заговорив со мной и ни разу на меня не взглянув. Интересно, что сделал Жан де Ге, чтобы вызвать такую обиду? Я открыл супницу на своем подносе. Запах казался аппетитным, а я был голоден. Маленькая горничная, которую Шарлотта назвала Жермен, вышла следом за Бланш, но Шарлотта осталась и теперь из глубины комнаты наблюдала, как мы едим. Подстегиваемый любопытством, я отважился задать матери вопрос: -- Что такое с Бланш? -- Ничего особенного, -- ответила она. -- Во всяком случае, сегодня она меньше действовала мне на нервы, чем обычно. Ты заметил, она не набросилась на меня, когда я сказала, что иметь в семье святую открывает большие возможности? -- Она, верно, была возмущена, -- сказал я. -- Возмущена? Ты хочешь сказать <восхищена>! Сам увидишь, она постарается реализовать эту мысль. Если видения Мари-Ноэль покроют отраженной славой саму Бланш и Сен-Жиль, что может быть лучше? У Бланш появится цель в жизни... Шарлотта, ты здесь? Убери супницу, я больше не хочу. И дай господину Жану вино... Почему ты не рассказываешь мне о Париже, Жан? Ты еще ничего не рассказал. Я стал рыться в памяти, стараясь представить себе Париж. Во время последнего отпуска я там не был, да к тому же то, что я знал и любил -- музеи, исторические здания, -- вряд ли было интересно графине. Я принялся рассказывать о ресторанах, что было ей понятно, о ценах, что понравилось ей еще больше, а затем, словно по наитию свыше, о воображаемых посещениях театра и встрече с друзьями военных лет -- она сама подсказывала мне их имена, и это сильно меня выручало. К тому времени, как мы кончили есть -- а поели мы хорошо -- и Шарлотта забрала подносы, я чувствовал себя с графиней непринужденней, чем с кем-либо другим когда-либо в жизни. Причина была проста: она шла мне навстречу, принимала меня таким, какой я есть, любила меня, верила мне, полагалась на меня; в подобной ситуации я еще не бывал. Если бы мы встретились как посторонние люди, нам нечего было бы сказать друг другу. Как ее сын я мог не бояться, что мои слова вызовут у нее неодобрение. Я смеялся, шутил, болтал чепуху, и непривычная свобода доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Пока графиня не спросила меня, когда Шарлотта вышла из комнаты: -- Жан, ты ведь не мог забыть о подарочке для меня? Ты просто шутил, да? И снова -- отвисшая челюсть, молящие глаза. Перемена была разительной. Куда исчезли злой юмор, чертики в глазах, вспыльчивость, непринужденная веселость и сердечное тепло? Передо мной, крепко вцепившись мне в руки, сидело жалкое, дрожащее создание. Я не знал, что сказать, что сделать. Я поднялся, подошел к дверям и позвал: -- Шарлотта, где вы? Собачонки, разбуженные моим голосом, соскочили с колен графини на пол и принялись яростно лаять. Шарлотта тут же вышла из соседней комнаты, и я сказал: -- Госпоже графине нехорошо. Лучше пойдите к ней. Она взглянула на меня и спросила: -- Вы разве не привезли ей \textit{это}? -- Что -- \textit{это}? -- недоумевающе проговорил я; она пристально на меня посмотрела, чуть прищурив глаза. -- Вы сами знаете, господин граф, что вы обещали привезти из Парижа. Я попытался представить содержимое чемоданов и вспомнил пакеты, похожие на подарки. Что в них было, я не знал, не знал я и того, где они сейчас находились. Шарлотта сказала быстро: -- Идите и скорей найдите \textit{это}, господин граф. Иначе она будет страдать. Я прошел по коридору, спустился по винтовой лестнице на второй этаж и снова остановился на площадке, не зная, куда повернуть. Слева из какой-то комнаты раздался звук льющейся воды. Ванная? Зашел в следующую комнату, благо двери стояли настежь, а внутри никого не было. Быстро обвел ее глазами и, к своему облегчению, увидел, что мне повезло. Я попал в небольшую гардеробную и узнал халат, брошенный на стул, и щетки для волос. Кто-то уже вынул вещи и убрал чемоданы, но на столе аккуратно, рядком, как подарки под елкой, лежали пакеты, которые я видел в одном из них. Я вспомнил, что на каждом была записка, подсунутая под ленточку. Когда я впервые видел их, они ничего мне не сказали, но теперь за всеми этими <Ф>, <Р>, <Б>, <П> и <М-Н> стояло определенное имя. Среди них был пакет, адресованный <Маман>, в простой оберточной бумаге, без затейливой упаковки, на бечевке -- печать. Я взял его, вышел из комнаты и снова поднялся по лестнице. Шарлотта уже ждала меня на площадке. -- Принесли? -- спросила она. -- Да, -- ответил я. -- Она хочет, чтобы я сам дал \textit{это} ей? Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила: -- Нет-нет... -- словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: -- Спокойной ночи, господин граф. Затем быстро пошла от меня по коридору. Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство, бывают припадки... Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета -- не важно, что это, -- принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой -- я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной. Я вошел в гардеробную и остановился, внезапно почувствовав, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос: -- Ты уже пожелал маман доброй ночи? Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге? -- Ты здесь, Жан? -- снова позвал голос. -- Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. -- Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату. Я прошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца... Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери. Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос: -- Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе? Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза -- волосы накручены на папильотки, на плечах -- воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной. Она ска