зала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно: -- Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху... Хотя бы когда-нибудь подумал обо мне... Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным. Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне. Я по глупости думал, будто Франсуаза -- жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, -- ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем. ГЛАВА 5 Моим первым безотчетным движением -- автоматическим и нелепым -- было забрать с постели пижаму; я подошел к кровати, не глядя на Франсуазу, схватил вещи и направился в ванную. К моему ужасу, Франсуаза заплакала, говоря сквозь слезы о том, что я ее не люблю, что она несчастна и что маман всегда встает между нами. Я ждал в ванной, пока она не утихнет. Наконец она высморкалась, и я услышал приглушенное всхлипывание и прерывистые вздохи, которые обычно следуют за слезами, когда человек пытается взять себя в руки. При мысли о том, что она может слезть с постели и пойти следом за мной, я пришел в полное расстройство и, захлопнув дверь в спальню, запер ее, ощущая, что, по-видимому, правильно играю свою роль. Именно так поступил бы Жан де Ге, если бы ему было стыдно, или скучно, или и то и другое вместе. Я опять рассердился, как тогда, в отеле, когда был вынужден надеть его одежду. Как бы он смеялся, если бы видел сейчас меня, нелепую фигуру с его пижамой в руке, увидел, как я прячусь в ванной в то время, как рядом, в спальне, лежит в постели его жена. Та самая ситуация, что вызывает в театре взрывы смеха, и я подумал о том, как близко от комического до ужасного и отвратительного. Мы смеемся, чтобы защититься от страха, нас привлекает то, что внушает нам омерзение. В альковых сценах фарса публика хохочет и визжит от восторга как раз потому, что отвращение, с которым мы ждем развязки, щекочет нам нервы. Интересно, предвидел ли Жан де Ге этот момент или думал, подобно мне, когда я ехал в замок, что через час-другой пьеса будет доиграна, маскарад подойдет к концу. Возможно, ему никогда и в голову не приходило, что я поступлю так, как я поступил. И все же наш разговор накануне, мои стенания о том, что жизнь моя пуста и ничто не привязывает меня к людям, давали ему прекрасный шанс сказать со смехом: <Что ж, поживите моей жизнью!>. Если он действительно хотел сбежать и сделать меня козлом отпущения, это доказывает, что ему не дорог никто в замке. Мать и жена, нежно его любящие, ничего для него не значат. Ему безразлично, что с ними станет, да и с остальными тоже; я могу делать с ними все, что захочу. Если учесть все обстоятельства, маскарад был мало сказать жестоким -- бесчеловечным. Я закрыл капающий кран и перешел в гардеробную. На смену душевному подъему, внутренней свободе, которые я испытывал во время обеда с графиней, пришло уныние, как только у нее изменилось настроение. Я мог бы выкинуть из мыслей ее искаженное страданием лицо -- еще одно звено в цепи событий этого фантастического вечера, -- а я поспешил утешить ее, побыстрей найти пакет и передать его Шарлотте. Сейчас, догадавшись, что плачущая Франсуаза -- жена де Ге, я ее тоже хотел утешить: ее слезы огорчили меня. Внизу, в гостиной, эти люди казались мне нереальными, но здесь, каждая в отдельности, они были беззащитны и возбуждали во мне жалость. Тот факт, что, сами не сознавая того, они были невинными жертвами легкомысленной шутки, больше не казался мне смешным. К тому же я не был до конца уверен, что это шутка. Скорее своего рода проверка моих сил, испытание стойкости и долготерпения, точно Жан де Ге сказал мне: <Ладно. Я позволил семье завладеть мной. Посмотрим, что удастся вам на моем месте>. Я подошел к столу и взял пакет с буквой <Ф>. Маленький, твердый, он был в нарядной оберточной бумаге. С минуту я стоял, взвешивая его в руке, затем неторопливо прошел через ванную и подошел к двери. В спальне было темно. -- Ты не спишь? -- спросил я. С постели донесся шорох, затем зажегся свет: Франсуаза сидела на кровати, глядя на меня. Папильотки скрывал ночной чепчик из тюля, завязанный под подбородком розовым бантом, вместо ночной кофточки на плечах была шаль. Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц. -- А что? -- спросила она. Я подошел к ней. -- Послушай, -- сказал я, -- прости, если я был сейчас груб. Маман вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже. Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула. -- Пусть бы это случалось время от времени, -- сказала она, -- тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что маман меня ненавидит, и не только маман, все вы -- Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств. Видно было, что она не ждет ответа, и слава Богу, потому что у меня не было слов. -- Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, -- продолжала она. -- Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина -- моя или твоя. Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда. -- Рано или поздно это происходит со всеми, -- медленно сказал я. -- Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной. -- О, я говорю не о том, -- прервала она. -- Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и -- что самое ужасное -- ты даже не замечаешь этого, тебе все равно. Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас... Я не знал, что сказать. -- Здесь все давит на меня, -- продолжала Франсуаза, -- замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то -- твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять. Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения. -- Мне очень жаль, -- сказал я, -- но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено. -- Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о <как-нибудь потом> или <в следующий раз>. Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую. Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала -- просто, не жалуясь, не обвиняя: -- Жан, я боюсь. Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать. -- Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего. Это не так легко для меня. Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги. Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга: -- Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна... а ты привозишь мне такой чудесный подарок... Прости меня. -- Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. -- Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу. Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали. -- Видишь, -- сказала она, -- я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто- нибудь спросит меня: <Где Жан?>, -- я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже? -- Да, -- ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью. -- Поль страшно рассердится, когда его увидит, -- сказала Франсуаза. -- Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже -- отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает -- что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик... -- Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. -- Теперь я усну, -- сказала она. -- Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал. Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке. Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров. По его форме я догадался, что это colombier\footnote{Голубятня \textit{(фр.)}.} -- старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой. Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла. В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов -- высокий, пронзительный звук, -- и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: <Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно>. Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит, сгорбившись, в кресле? А что делает сестра Бланш -- молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: <Жан, я боюсь>. Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни. Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене -- в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам. -- Куда вы? -- шепнула она. -- Наружу, подышать свежим воздухом, -- тут же солгал я. -- Я не мог уснуть. -- Что с вами? -- спросила она. -- Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, -- просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от маман, и ждала, что вы зайдете, даже оставила дверь открытой. Вы разве не заметили? -- Нет, -- сказал я. Она недоверчиво взглянула на меня. -- Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь. -- Очень жаль, -- сказал я. -- У маман накопилась куча новостей... уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра. -- Завтра? -- отрывисто повторила она каким-то странным тоном. -- Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма. Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице? Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине. -- Могу лишь повторить, что мне очень жаль, -- снова сказал я. -- Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у маман. -- Это что -- сарказм или вы на самом деле пьяны? Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена -- тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени. -- Так можно простудиться, -- сказал я, -- почему вы не ложитесь? Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала: -- Mon Dieu\footnote{Бог мой \textit{(фр.)}.}, как я вас иногда ненавижу! И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице. Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Направился было к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, -- судя по всему, это были конюшни и гараж, -- когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар. Через минуту машина пересекла мост, въехала в ворота и свернула направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца <рено>, затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги и Поль прошел на террасу совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дом, захлопнув за собой двери. Несколько минут я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, услышал тихое рычание. И тут заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней -- большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось, звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и, наконец, смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на заросший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на увечные качели. Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье. Здесь, в замке, страдают не мои -- его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать. Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом -- высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого -- пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей. Идти мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка. Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул вверх и заметил в узком окошке в башенке над гардеробной какую-то фигуру. Пока я всматривался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение -- и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно -- опасность. -- Лезь назад, -- сказал я. -- Лезь обратно в комнату. Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан. -- Лезь назад, -- снова сказал я. -- Лезь назад, ты упадешь. И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся его высокий, абсолютно спокойный голос. -- Клянусь тебе, -- сказал он, -- что если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна. Я стоял молча, голос донесся снова: -- Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз... два... три... В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова: <жар>, <видения>. Наконец-то до меня дошел смысл <святые>, разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль -- ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда -- к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта. Ощупью поднялся на второй этаж и принялся вслепую искать, нет ли здесь черной лестницы, которая ведет прямо в башенку над гардеробной. Наконец обнаружил двустворчатую дверь и распахнул ее ногой -- не важно, если меня услышат, если даже я подниму переполох. Я думал об одном: как предотвратить несчастье. За дверью была винтовая лестница, освещенная тусклой синей лампочкой, и я кинулся по ней вверх, перескакивая через две ступеньки. Лестница привела меня на площадку, откуда изогнулся дугой еще один коридор, но прямо передо мной была дверь, из-за которой донеслось: <...восемьдесят пять, восемьдесят шесть, восемьдесят семь...>. Голос звучал спокойно и твердо. Я влетел в комнату, схватил в охапку стоявшую на подоконнике фигурку и бросил ее на кровать у стены. Коротко остриженная девочка смотрела на меня неправдоподобно огромными глазами, и я почувствовал, что мне дурно, -- передо мной была еще одна копия Жана де Ге, а следовательно, каким-то невообразимым образом того меня, который давно уже был погребен в прошлом. -- Почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи, папа? -- спросила она. ГЛАВА 6 Она не дала мне времени подумать над ответом. Соскочив с кровати, она приникла ко мне, обвила шею руками, осыпала поцелуями. -- Сейчас же прекрати! Отпусти меня! -- крикнул я, пытаясь вырваться. Она засмеялась, обхватив меня еще сильней, как обезьянка, затем вдруг отскочила и кувыркнулась через голову обратно на постель. Не потеряв равновесия, уселась, скрестив ноги, как портной, в ногах кровати и устремила на меня неулыбчивый взор. Я перевел дыхание и пригладил волосы. Мы пожирали друг друга глазами, как звереныши, готовые кинуться в бой. -- Ну? -- сказала она; неизбежное \footnote{Ну как? \textit{(фр.)}} -- вопрос, и отрицание, и ответ одновременно; и я повторил его вслед за ней, чтобы выиграть время и попытаться понять, насколько серьезна эта новая и неожиданная помеха -- моя дочь. Затем, пытаясь удержать позиции, сказал: -- Я думал, ты больна. -- А я и была больна... утром. Но когда тетя Бланш померила мне вечером температуру, она оказалась почти нормальной. Может быть, после того как я стояла у окна, она снова подскочила. Сядь! -- Она похлопала рукой по постели рядом с собой. -- Почему ты не пришел повидаться со мной сразу же, как вернулся? Держалась она повелительно, как будто привыкла отдавать приказания. Я не ответил. -- Шутник, -- небрежно проронила она. Затем протянула руку и, схватив мою, принялась ее целовать. -- Ты делал маникюр? -- спросила она. -- Нет. -- У твоих ногтей другая форма и руки чище, чем всегда. Может быть, так влияет на людей Париж? Ты и пахнешь иначе. -- Как? Она сморщила нос. -- Как доктор, -- сказала она, -- или священник, или незнакомый гость, которого пригласили к чаю. -- Очень жаль, -- сказал я в полном замешательстве. -- Пройдет. Сразу видно, что ты вращался в высоких кругах... Что вы делали в гостиной -- обсуждали меня, да? Какое-то неосознанное чувство подсказало мне, что детей невредно порой одернуть. -- Нет, -- ответил я. -- Неправда. Жермена сказала, за ленчем только и разговору было что обо мне. Конечно, из-за того, что ты так долго не приезжал, они тоже подняли шум. Что ты делал? Я решил говорить правду, когда смогу. -- Спал в отеле в Ле-Мане, -- ответил я. -- Что тебе вздумалось? Ты очень устал? -- Я много выпил накануне и ударился головой об пол. И, возможно, принял по ошибке снотворное. -- Если бы ты не выпил снотворное, ты бы уехал? -- Уехал? Куда? -- спросил я. -- Куда-нибудь и не вернулся бы, да? -- Я тебя не понимаю. -- Святая Дева сказала мне, что ты можешь не вернуться. Вот почему я заболела. - - Вся ее повелительность исчезла. Она пристально смотрела на меня, не сводя глаз с моего лица. -- Ты забыл, -- добавила она, -- в чем ты признался мне перед тем, как отправился в Париж? -- А в чем я тебе признался? -- Что когда-нибудь, если жизнь станет слишком трудной, ты просто исчезнешь и никогда не приедешь домой. -- Я забыл, что говорил это. -- Я не забыла. Когда дядя Поль и все остальные принялись толковать о том, как плохо у нас с деньгами, и о том, что ты поехал в Париж, чтобы попытаться все уладить, -- но дядя Поль не очень-то надеялся на успех, -- я подумала: вот самый подходящий момент, теперь-то папа это и сделает. Я проснулась ночью, мне было плохо, и тут пришла Святая Дева и стала у меня в ногах. Она была такая печальная... Мне было трудно выдержать прямой взгляд детских глаз. Я посмотрел в сторону и, взяв с кровати потрепанного игрушечного кролика, принялся играть его единственным ухом. -- Что бы ты сделала, -- спросил я, -- если бы я не вернулся? -- Убила бы себя, -- прозвучал ответ. Я заставил кролика танцевать по простыне. У меня возникло смутное воспоминание, что давным-давно, в те дни, когда у меня еще были игрушки, это меня смешило. Но девочка не смеялась. Она взяла кролика у меня из рук и спрятала под подушку. -- Дети не убивают себя, -- сказал я. -- Так почему ты так бежал сюда десять минут назад? -- Ты могла оскользнуться. -- Нет, не могла. Я держалась. Я часто так стою. Но если бы ты не пришел, это было бы другое дело. Я бы отпустила руку. Я бы прыгнула вниз и разбилась. И горела бы вечным пламенем в аду. Но лучше уж гореть в аду, чем жить в этом мире без тебя. Я снова посмотрел на нее: маленькое овальное личико, коротко остриженные волосы, горящие глаза. Страстное признание потрясло и испугало меня, таких слов можно ожидать от фанатика, но от ребенка?.. Я изо всех сил старался найти подходящий ответ. -- Сколько тебе лет? -- спросил я. -- Ты прекрасно знаешь, что в следующий день рождения мне будет одиннадцать. -- Прекрасно. Перед тобой еще вся жизнь. У тебя есть мать, тети, бабушка, все, кто живет в замке. Они любят тебя. А ты болтаешь дикую чепуху о том, что бросишься в окно, если меня здесь не будет. -- Но я их не люблю, папа. Я люблю одного тебя. Так-то вот. Мне страшно хотелось курить, и я механически стал шарить рукой в кармане. Заметив это, она соскочила с кровати, подбежала к небольшому бюро, стоявшему сбоку от окна, вынула из отделения коробок и, молниеносно вернувшись, протянула зажженную спичку. -- Скажи, -- обратилась она ко мне, -- правда, что корь опасна для еще не рожденных детей? Такая резкая смена настроения была непостижима для меня. -- Маман говорила, что если я заболею корью и она от меня заразится и заразит маленького братца, он родится слепым. -- Не могу сказать. Я ничего в этих вещах не смыслю. -- Если маленький братец будет слепым, ты станешь его любить? Куда девалась ее серьезность! Она принялась выделывать пируэты -- сперва одной ногой, затем другой. Я понятия не имел, как ей ответить. Танцуя, она не спускала с меня глаз. -- Будет очень грустно, если малыш родится слепым, -- сказал я, но она точно не слыхала. -- Вы отдали бы его в больницу? -- спросила она. -- Нет, о нем заботились бы здесь, дома. Но так или иначе, нам это не грозит. -- Кто знает. Возможно, у меня и сейчас корь; если так, я, конечно, заразила маман. Я не мог не воспользоваться ее обмолвкой. -- Ты только что говорила, будто у тебя был жар, потому что ты боялась, вдруг я не вернусь домой, -- поймал я ее на слове. -- Ты и не упоминала о кори. -- У меня был жар, потому что ко мне спустилась Святая Дева. На меня снизошла господня благодать. Она перестала кружиться, легла в постель и прикрыла лицо простыней. Я стряхнул пепел в кукольное блюдце и оглядел комнату. Странное сочетание детской и кельи. Помимо того окна, из которого она обстреливала меня каштанами, в наружной стене было еще одно, узкое, под ним -- импровизированный аналой из ящика для упаковки, покрытого сверху куском старой парчи. Над ящиком было распятие, украшенное четками, а на самом аналое между двумя свечами стояла статуэтка Божьей Матери. Рядом на стене висело изображение Святого Семейства и голова святой Терезы из Лизье; тут же, на скамеечке, сидела, скособочившись, тряпичная кукла с пятнами краски по всему телу и воткнутой в сердце спицей. На шее у нее была карточка со словами: <Мученик Святой Себастьян>. Игрушки, более соответствующие ее возрасту, валялись на полу, а возле кровати стояла фотография Жана де Ге в форме, сделанная, судя по всему, задолго до ее рождения. Я погасил окурок и встал. Фигура под одеялом не шевельнулась. -- Мари-Ноэль, обещай мне что-то. Никакого ответа. Делает вид, что спит. Неважно. -- Обещай мне, что больше не будешь вылезать на подоконник. Молчание, а затем тихое царапанье; вот оно приостановилось, снова раздалось, теперь громче. Я догадался, что она скребет ногтями спинку кровати, подражая мышам или крысам. Из-под одеяла донесся громкий писк, она взбрыкнула ногой. Давно забытые присловья, которыми взрослые выражают детям свое неодобрение, стали всплывать у меня в уме. -- Не умно и не смешно, -- сказал я. -- Если ты сейчас же мне не ответишь, я не пожелаю тебе доброй ночи. Еще более громкий крысиный писк и яростное царапанье в ответ. -- Очень хорошо, -- сказал я твердо и распахнул дверь. Чего я хотел добиться этим, один бог знает, все козыри были в ее руках, ей достаточно было подойти снова к окну, чтобы это доказать. Но, к моему облегчению, угроза подействовала. Девочка скинула простыню, села на постели и протянула ко мне руки. Я неохотно подошел. -- Я пообещаю, если ты тоже дашь мне обещание, -- сказала она. Это звучало разумно, но я чувствовал, что тут скрыта ловушка. Разобраться во всем этом мог разве Жан де Ге, не я. Я не понимаю детей. -- Что я должен обещать? -- спросил я. -- Не уходить навсегда и не оставлять меня здесь, -- сказала она. -- А уж если должен будешь уйти -- взять меня с собой. И снова я не мог ответить на прямой вопрос в ее глазах. Я попал в ловушку. Мне удалось успокоить мать, угодить жене. Перед дочерью я тоже должен сложить оружие? -- Послушай, -- сказал я, -- взрослые не могут связывать себя такими обещаниями. Кто знает, что нас ждет в будущем? Вдруг снова начнется война... -- Я не о войне говорю, -- сказала она. В ее голосе звучала странная, извечная мудрость. Хоть бы она была постарше или много моложе, вообще другая. Не тот у нее был возраст. Возможно, я отважился бы сказать правду подростку, но десятилетнему ребенку, еще не покинувшему тайный мир детства, -- нет. -- Ну? -- сказала она. Вряд ли хоть один взрослый, ожидая решения своей судьбы, был бы так спокоен и серьезен. Я спрашивал себя, зачем Жану де Ге вообще понадобилось говорить ей, что он может покинуть дом и исчезнуть. Угроза, чтобы добиться послушания, подобно фокусу, к которому минуту назад прибегнул я сам? Или он сделал это намеренно, чтобы заранее подготовить ее к тому, что может произойти? -- Бесполезно, -- сказал я. -- Этого я обещать не могу. -- Так я и думала, -- сказала она. -- Жизнь -- тяжелая штука, да? Мы можем лишь надеяться на лучшее -- что ты останешься дома и мне не придется умереть молодой. То, как она это сказала -- бесстрастно, смиренно, -- было страшно. Уж лучше слезы. Она снова взяла мою руку и поцеловала. Я воспользовался моментом. -- Послушай, -- начал я. -- Я обещаю, если я действительно уйду, сказать об этом тебе первой. Возможно, я вообще никому не скажу, кроме тебя. -- Это честно, -- кивнула Мари-Ноэль. -- Ну, а теперь спать. -- Да, папа. У меня сползло одеяло. Поправь мне его, пожалуйста. В ногах белье сбилось, и я заправил его под тюфяк, чтобы она не могла двинуться с места. Девочка, не сводя глаз, смотрела на меня. Видимо, ждала, что я ее поцелую. -- Доброй ночи, -- сказал я. -- Спи спокойно, -- и поцеловал ее в щеку. Она была худенькая, одни кости, маленькое лицо, тонкая шейка и огромные глаза. -- Ну и тощая ты, -- сказал я. -- Тебе надо побольше есть. -- Почему у тебя такой вид, будто тебе стыдно? -- спросила она. -- Вовсе нет. Чего мне стыдиться? -- У тебя лицо человека, который лжет. -- Я постоянно лгу. -- Я знаю. Но, как правило, мне -- нет. -- Ладно. На сегодня хватит. Спокойной ночи. Я вышел и прикрыл за собой дверь. Постоял минутку, прислушиваясь, но изнутри не доносилось ни звука, и, спустившись по винтовой лестнице, я прошел к гардеробной. Внезапно я почувствовал, как устал. В доме было тихо. Никто не проснулся от лая собаки или моего стремительного бега по лестницам. Я тихонько вошел в ванную и остановился на пороге спальни. Франсуаза не шевельнулась. Я подошел вплотную к кровати и по ее дыханию понял, что она крепко спит. Я вернулся в ванную, разделся и залез в ванну. Вода уже остыла, но я не хотел открывать горячий кран, боясь потревожить Франсуазу. Вытершись, надел пижаму, в которой спал в отеле, и халат, брошенный на спинку стула. Причесался, как и утром, чужими щетками, затем подошел к столу и взял пакет с инициалами <М-Н>. По-видимому, книга. Я осторожно развязал ленточку, развернул обертку: да, это была книга, как я и думал. Называлась она <Маленький цветочек>, и вместе с ней там была большая цветная литография с ярко раскрашенным изображением святой Терезы из Лизье, купленная отдельно и вложенная между страниц. На форзаце было написано: <Моей обожаемой Мари-Ноэль от всего сердца. Папа>. Я снова завернул книгу и положил ее на стол вместе с остальными пакетами. Видно было, что Жан де Ге очень обдуманно выбирал подарки. Я не знал, что именно он привез матери, но что бы то ни было, она очень его ждала. Медальон осушил слезы жены и помог ей уснуть с возрожденной надеждой. Когда книга будет лежать раскрытой, -- а это обязательно будет, -- рядом с картиной на стене башенной комнатки, она даст новую пищу воображению ребенка, девочку станут посещать видения, она станет грезить наяву и, возможно, облегчит этим отцу укоры совести -- если у него вообще есть совесть, в чем я сомневался. Я снова высунулся из окна; каштаны по-прежнему падали на гравиевую дорожку по ту сторону рва, от земли струйками поднимался туман, обволакивая темные деревья. Никто не имеет права играть жизнью людей, нельзя вторгаться им в душу, потешаться над их чувствами. Твое слово, взгляд, улыбка, нахмуренные брови не проходят бесследно, они будят в другом человеке тот или иной отклик: приязнь или отвращение; ты плетешь паутину, у которой нет ни начала, ни конца, нити соединяются с другими нитями, переплетаются между собой так, что один ты вырваться из нее не можешь, твоя борьба, твоя свобода зависят от всех остальных. Жан де Ге поступал неверно. Он бежал от жизни, он спасался от чувств, которые сам же и вызывал. Ни один человек под этим кровом не вел бы себя сегодня вечером так, как они себя вели, если бы не какой-то его прошлый поступок. Мать не глядела бы на меня испуганными глазами, сестра не ушла бы молча из комнаты, брат не был бы так враждебен, Рене не крикнула бы со ступеней, что она меня ненавидит, жена не плакала бы, дочь не угрожала бы выброситься из окна. Жан де Ге потерпел фиаско. Он был еще больший неудачник, чем я. Вот почему он оставил меня в отеле Ле-Мана и исчез. Это не было шуткой, это было признанием в крахе. Теперь я знал, что он не вернется. Он даже не потрудился узнать, что здесь произошло. Я могу покинуть его дом или остаться здесь -- как мне угодно. Если бы я его не встретил, если бы не случилось всего того, что случилось, я в этот самый момент был бы уже в приюте для приезжих в монастыре траппистов, где я надеялся узнать, как пережить фиаско. Я присутствовал бы при вечерней службе монахов, вслед за ними произнес бы нараспев первую свою молитву. Теперь ничего этого не будет, я здесь один. Вернее, не один: я -- часть жизни других людей. Никогда раньше меня не волновали ничьи чувства, кроме собственных, если не считать исторических персонажей, которые давным-давно почили вечным сном, -- лишь их мысли и мотивы их поступков представляли для меня интерес. Теперь у меня появилась возможность все изменить... при помощи обмана. Я сомневался, что ложь может пойти во благо. Вряд ли. Она ведет только к бедствиям, к войне, к несчастью -- но я ни в чем не был уверен. Если бы я тогда поехал к траппистам, я бы, возможно, знал, но вместо этого я -- в чужом доме. Я отвернулся от окна гардеробной, вошел в спальню, снял халат и домашние туфли. Затем лег в постель рядом с его несчастной женой -- она мирно спала, так и не отколов медальона от шали -- и сказал: -- О, Господи, что же мне делать? Что правильней -- уйти отсюда или остаться? Ответа не было. Лишь вопросительный знак. ГЛАВА 7 Я спал тяжелым сном, и когда проснулся, ставни были распахнуты настежь, комнату заливал дневной свет, на постели рядом со мной никого не было, из ванной комнаты доносились голоса. Я лежал неподвижно, заложив руки за голову, и разглядывал все вокруг. Полосатые обои никак не гармонировали с деревянными панелями и тяжелой мебелью, которую, по-видимому, не сдвигали с места ни разу за последние пятьдесят лет. Яркие занавеси и украшенный рюшем туалетный столик в алькове -- единственное, чем попытались придать комнате чуть более современный вид. Подушки на креслах, хотя тоже были в полоску, плохо сочетались с обоями по тону: красная полоса перемежалась розовой -- это резало глаз, если долго смотреть. Спальня служила также и будуаром: возле камина стояли чайный столик и небольшой секретер, рядом -- горка с фарфором, в глубине -- книжный шкаф, однако, как ни странно, комната не казалась уютней, напротив, это придавало всему помещению какой-то казенный и официальный вид, словно перед вами была витрина мебельного магазина; можно было подумать, что тот, кто все это здесь расставил, хотел окружить себя любимыми издавна вещами, но, хотя те некогда прекрасно выглядели в другой обстановке, здесь, в этих стенах, они плохо вязались друг с другом. Голоса умолкли, краны то открывались, то закрывались, в коридоре послышались шаги. Где-то хлопнула дверь, зазвонил телефон, взревел и замер вдали мотор машины, наступила тишина. Затем из коридора донеслось шуршание щетки -- кто-то подметал пол. Сон оказал на меня странное действие. Я проснулся совсем в другом расположении духа. Мучительная боль, охватившая меня прошлой ночью, утихла. Обитатели замка вновь стали марионетками, я вновь смотрел на все как на шутку. Вчера вечером я был полон сострадания к ним и к себе, мне казалось, будто мне предначертано судьбой искупить все неудачи, постигшие их и меня в жизни. А сама жизнь казалась мне трагедией. Сон изменил мои представления о добре и зле. Я больше не чувствовал себя в ответе за Жана де Ге, все снова стало веселым, хоть и рискованным, приключением. Какое мне дело, если даже Жан де Ге вырвался из-под власти семьи и преступил свой моральный долг! Без сомнения, их можно винить в этом не меньше, чем его. Мое сегодняшнее <я> говорило, что вся эта фантастическая ситуация -- лишь продолжение моего отпуска, и, как только она станет неуправляемой -- а это рано или поздно случится, -- я просто брошу все и уйду. Единственное, что мне грозило -- если вообще грозило, -- разоблачение могло произойти только вчера. Но и мать, и жена, и дочь -- все трое были введены в обман. Какой бы самый грубый промах я теперь ни допустил, его сочтут чудачеством или капризом по той простой причине, что я -- выше подозрений. Ни один шпион на службе государства не имел такой личины, не получал такой возможности проникать в души людей... если он этого хотел. А чего хочу я? Вчера вечером я хотел исцелять. Сегодня утром -- забавляться. Почему бы не сочетать и то, и другое? Я взглянул наверх, на старомодный шнур от звонка, и дернул его. Шарканье щетки в коридоре замолкло. За дверью послышались шаги, раздался негромкий стук. Я крикнул: , и в дверях возникла та самая розовощекая горничная, что принесла мне накануне обед. -- Господин граф хорошо спали? -- спросила она. Я ответил, что превосходно, и попросил кофе. Затем поинтересовался, где все остальные, и узнал, что госпожа графиня soufrante\footnote{Больна, плохо себя чувствует \textit{(фр.)}.} и еще в постели, мадемуазель в церкви, господин Поль уже уехал в verrerie\footnote{Стекольная фабрика \textit{(фр.)}.}, Мари-Ноэль встает, госпожа Жан и госпожа Поль в гостиной. Я поблагодарил ее, и она вышла. Я узнал из двухминутного разговора три вещи: мой подарок матери ей не помог; Поль вел фамильное дело -- стекольную фабрику; черноволосая Рене была его женой. Я поднялся с постели, прошел в ванную и побрился. Кофе в гардеробную мне принес Гастон. Вместо формы шофера на нем была полосатая куртка valet de chambre\footnote{Камердинера \textit{(фр.).}}. Я приветствовал его, как старого друга. -- Значит, сегодня дела неплохи? -- сказал он, ставя поднос с кофе на стол. -- В гостях хорошо, а дома лучше, да? Он спросил меня, что я надену, и я ответил: то, что он сам сочтет подходящим для утра. Ему это показалось забавным. -- Не платье красит утро, -- сказал он, -- а человек, который его надел. Сегодня господин граф сияет, как ясное солнышко. Я выразил тревогу по поводу здоровья матери. Он сделал гримасу. -- Ну, вы же и сами знаете, господин граф, -- сказал он, -- как это бывает. В старости чувствуешь себя одиноким, тебе страшно, если у тебя нет тут, -- он похлопал себя по груди, -- крепкого стержня. Физически госпожа графиня крепче всех нас в Сен-Жиле, и умом она тоже крепка, а вот духом ослабела. Он подошел к гардеробу, вынул коричневую куртку из твида и принялся ее чистить. Я пил кофе и смотрел на него. Я думал о том, что ждало бы меня сейчас, находись я в гостиничном номере в Type или Блуа, а на месте Гастона стоял бы коридорный. С безразличной любезностью, присущей персоналу отелей, он осведомился бы, понравился ли мне город и думаю ли я приехать на следующий год, и забыл бы меня, как только получил бы чаевые, швейцар снес бы вниз мой багаж, и бесхозные ключи заняли бы свое место в ячейке. А Гастон -- мой друг, но, глядя на него, я чувствовал себя Иудой. Я надел поданную им куртку, и меня охватило странное чувство, будто на мне платье умершего человека, который некогда был мне очень близок. В дорожном костюме, который был на мне накануне, я этого не ощущал. Эта куртка имела свое лицо, от нее исходил, казалось, давно знакомый запах, резкий, но вовсе не неприятный; было видно, что ей приходилось бывать в лесу и под дождем, лежать на траве и голой земле, жариться у костра. Я почему-то подумал о жрецах давно минувших дней, которые во время ритуальных жертвоприношений надевали на себя шкуры убитых животных, чтобы сила и теплая кровь их жертв прибавляла им могущества. -- Господин граф поедет сейчас на фабрику? -- спросил Гастон. -- Нет, -- сказал я, -- может быть, попозже. Кто упоминал об этом, господин Поль? -- Господин Поль вернется, как всегда, ко второму завтраку. Возможно, он ждет, что вы поедете туда днем с ним вместе. -- Который час? -- Половина одиннадцатого, господин граф. Я вышел из комнаты; Гастон занялся моей одеждой, рядом в спальне маленькая горничная стелила постель. Я спустился вниз; в холле меня встретили холодный, безликий запах мастики и огромный распятый Христос на стене. Из-за двери в гостиную приглушенно доносились женские голоса; не имея желания туда заходить, я тихонько прокрался к двери на террасу, вышел наружу и завернул за угол к своему вчерашнему убежищу под кедром. Стоял золотой осенний денек, небо не слепило глаза голубизной, а мягко просвечивало сквозь полупрозрачную дымку, от земли поднималось влажное тепло; воздух был как бархат. Замок, прекрасный, безмятежный, отгороженный от внешнего мира старыми крепостными стенами вокруг высохшего рва, казался островом, стоящим особняком от деревни и церкви, липовой аллеи и песчаной дороги, островом, где люди жили по стародавним обычаям и законам и не имели никакого касательства ни к почтальону, который сейчас ехал на велосипеде мимо церкви за мостом, ни к высокому фургону с продуктами, подъезжающему к epicerie\footnote{Бакалея, бакалейная лавка \textit{(фр.)}.} на углу. Кто-то пел возле прохода под аркой, ведущего к службам; свернув налево, чтобы не попасться на глаза псу, я увидел внизу женщину, стоявшую на коленях у небольшого углубления в стене, которое наполнялось водой из реки. Она стирала простыни на деревянной стиральной доске: во все стороны летели мыльные брызги. Увидев меня над собой, она откинула со лба пряди волос покрытой коричневыми пятнами рукой, улыбнулась и сказала: . Я нашел в стене дверь, за которой был узкий пешеходный мостик; перейдя ров и повернув налево, мимо гаража и конюшни, я очутился среди коровников -- солома, мокрая истоптанная земля, -- за которыми был обнесенный каменной стеной огород, занимавший акра три-четыре, а за ним, до самой кромки леса, -- обработанные поля. Здесь, у коровника, стоял огромный, плотно сложенный золотисто-коричневый стог, под ним громоздились одна на другую тыквы, гладкие и круглые, как попки младенцев, с розовой, лимонной и светло-зеленой мякотью, а на самом верху груды лежали грабли, вилы и белая кошка, зажмурившаяся от солнца. Через другую дверь в другой стене я снова вышел к замку, туда, где росли каштаны, испещрившие песок дорожки золотисто-зеленым узором из опавших листьев. Здесь, в этом бывшем парке, тоже не было ничего парадного, голубятня стояла посреди пастбища для коров; пастбище тянулось до самого леса, а лесные дорожки расходились из одного центра, как тянутся во все стороны света тени от стержня солнечных часов. Я прошел до конца одну из этих длинных дорожек, чтобы издали посмотреть на замок. Передо мной было полотно в раме: черно-синяя крыша, башенки, высокие трубы и стены из песчаника сжались до размеров иллюстрации к сказке; за этими стенами больше не было живых, чувствующих людей, я рассматривал картинку в детской книжке, холст на стенах галереи, на котором задержишь на миг взгляд из- за его красоты и тут же забудешь. Я повернул обратно и вскоре очутился у голубятни: она была забита сеном, но воркующие трубастые голуби не собирались ее покидать -- они прихорашивались, красовались друг перед другом, с важным видом заходили внутрь через узкие оконца и вновь выходили, кланялись и распускали веером хвосты. Вдруг высокие окна гостиной распахнулись и на террасе появились Франсуаза и Рене; они замахали, увидев меня, а идущая между ними детская фигурка вырвалась вперед и с криком <Папа!.. Папа!..> пустилась ко мне, не слушая матери, сердито велевшей ей вернуться. Промчавшись по пешеходному мостику через ров, она запрыгала по траве, мне навстречу, а подлетев почти вплотную, стремительно взметнулась вверх, и я был вынужден поймать ее на лету, как балерину. -- Почему ты не поехал на фабрику? -- спросила Мари-Ноэль, повиснув у меня на шее и трепля мне волосы. -- Дяде Полю пришлось поехать одному, и он очень сердился. -- Я поздно лег спать... по твоей вине, -- сказал я и поставил ее на землю. -- Ты бы лучше шла в дом, я слышу, мама тебя зовет. Девочка рассмеялась и, дернув меня за руку, потащила к качелям у голубятни. -- Я совсем здорова, -- сказала она. -- У меня сегодня ничего не болит. Ведь ты вернулся домой. Почини мне качели. Видишь, веревка лопнула. Пока я неумело возился с качелями, Мари-Ноэль, не сводя с меня глаз, болтала ни о чем, задавала вопросы, не требующие ответа, а когда я, наконец, закрепил сиденье, стала на него и начала энергично раскачиваться; тонкие ноги под коротким клетчатым платьем, таким ярким, что рядом с ним ее личико казалось еще бледней, были пружинистые, как у обезьянки. Я зашел ей за спину, чтобы сильней ее раскачать, но через минуту она неожиданно сказала: -- Пошли. -- И, рука в руке, мы двинулись бесцельно вперед; когда мы достигли дорожки, она принялась подбирать каштаны, но, набив ими кармашек, остальные кинула на землю. -- Мальчиков всегда любят больше, чем девочек? -- ни с того ни с сего спросила она. -- Нет, не думаю. С чего бы их любить больше? -- Тетя Бланш говорит, что да, но зато святых мучениц больше, чем мучеников, а потому в райских кущах радость и ликование. Догоняй! -- Не хочу. Она вприпрыжку побежала вперед, и через садовую дверцу в стене мы очутились на террасе перед замком, в том самом месте, где я был в эту ночь. Подняв глаза на окошечко в башенке, я увидел, как далеко было от подоконника до земли, и мне снова стало страшно. Девочка шла дальше, к конюшням и прочим службам. Взобравшись на стену надо рвом, она осторожно пошла по ней среди плетей плюща. Недалеко от прохода под аркой спрыгнула на землю, и пес, спавший на солнце, потянулся и стал вилять хвостом; она открыла дверцу в загородке и выпустила его наружу. Увидев меня, пес залаял, а когда я крикнул: <Ко мне, что с тобой, дружище?> -- он остался на месте, у ног Мари-Ноэль, словно охраняя ее, и продолжал на меня рычать. -- Перестань, Цезарь, -- сказала девочка, дергая его за ошейник. -- Ты что, вдруг ослеп? Не узнаешь хозяина? Он снова завилял хвостом и лизнул ее руку, но ко мне не подошел, и я тоже остался на месте; внутренний голос говорил мне, что стоит сделать один шаг, он опять зарычит, а мои попытки подружиться с ним скорее усилят его подозрения, чем успокоят их. -- Оставь пса в покое, -- сказал я. -- Не распаляй его. Мари-Ноэль отпустила ошейник, и пес, все еще тихонько рыча, вприпрыжку подбежал ко мне, обнюхал и равнодушно побежал дальше, тыкаясь носом в плющ на стене. -- Он словно и не рад тебе. Такого еще не бывало. Может быть, он болен. Цезарь, ко мне! Цезарь, дай я пощупаю твой нос. -- Не трогай его, -- сказал я. -- Он здоров. Я двинулся по направлению к дому, но пес не побежал за мной и растерянно стоял, глядя на девочку; Мари-Ноэль подошла к нему, погладила по широким бокам, пощупала нос. Я перевел глаза от замка на мост и деревню за мостом и увидел, что от церкви спускается вниз какая-то женщина и подходит к въездным воротам. Женщина была в черном, на голове -- старомодная шляпка без полей, в руках молитвенник. Наверно, Бланш. Не глядя по сторонам, словно не замечая, что кругом ясный день, она шла, гордо выпрямившись, по гравиевой дорожке к ступеням парадного входа. И даже когда к ней подбежала Мари-Ноэль, ничто не дрогнуло в каменном лице, жесткие черты не смягчились. -- Цезарь рычал на папу, -- крикнула девочка, -- и был вовсе не рад его видеть! Этого никогда не бывало. Вы не думаете, что он заболел? Бланш кинула взгляд на пса, который трусил к ней, виляя хвостом. -- Если никто не собирается взять собаку на прогулку, надо ее снова запереть, -- сказала она, поднимаясь на террасу; поведение пса явно не встревожило ее. -- А ты, раз недостаточно здорова, чтобы гулять, вполне можешь прийти ко мне заниматься после ленча. -- Мне сегодня не обязательно заниматься, да, папа? -- запротестовала девочка. -- Почему бы и нет? -- сказал я, полагая, что этот ответ поможет мне снискать милость Бланш. -- Спроси лучше маму, как она думает. Словно не услышав моих слов, Бланш прошла мимо нас прямо в дом; казалось, я просто для нее не существую. Мари-Ноэль взяла меня за руку и сердито ее затрясла. -- Почему ты на меня сердишься? -- спросила она. -- Я не сержусь. -- Нет, сердишься. Ты не хочешь со мной играть, и при чем тут мама, если я не стану сегодня заниматься? -- А кто же должен приказывать здесь -- я? Она вытаращила на меня глаза. -- Но ты всегда это делаешь! -- сказала она. -- Прекрасно, -- твердо сказал я. -- В таком случае, если твоя тетя согласна потратить на тебя время, ты будешь сегодня заниматься. Это тебе не повредит. А теперь пойдем наверх, у меня что-то для тебя есть. Мне вдруг пришло в голову, что гораздо проще будет раздать подарки во время завтрака, когда все соберутся внизу за столом, а не вручать их порознь. Но девочке придется отдать подарок сейчас, чтобы задобрить ее, -- она всерьез надулась на меня из-за того, что я велел ей заниматься. Мари-Ноэль поднялась со мной в гардеробную, и я отдал ей сверток с книгой, взяв его со стола. Она нетерпеливо сорвала оберточную бумагу и, когда увидела, что внутри, вскрикнула от радости и прижала к себе книгу обеими руками. -- Как я о ней мечтала! -- воскликнула она. -- О, мой любимый, мой дорогой папочка, как ты всегда угадываешь, что мне нужно? Не в силах сдержать восторга, она кинулась мне на грудь, и я снова подвергся ее детским ласкам: она обвила мою шею руками, терлась щекой о мою щеку и осыпала меня беспорядочными поцелуями. Но теперь я этого ждал и закружил ее вокруг себя по комнате; казалось, будто играешь со львенком или длинноногим щенком, -- любое молодое животное привлекает нас юностью и грацией движений. Я больше не чувствовал себя неловко, она пробудила во мне невольный отклик. Я дергал ее за волосы, щекотал сзади шейку, мы оба смеялись; ее естественность, ее доверие придавали мне смелости и уверенности в себе... и в ней. Узнай это прелестное, льнущее ко мне существо, что я -- чужак, я вызвал бы у нее неприязнь и страх. Представил, как она тут же замкнется в себе, нас ничто не будет связывать, в лучшем случае я стану ей безразличен, как псу. Мысль о том, что этого не произойдет, поднимала во мне дух, вызывала ликование. -- Мне обязательно идти к тете Бланш? -- спросила Мари-Ноэль, догадавшись, что у меня изменилось настроение, и желая обратить это себе на пользу. -- Не знаю, -- ответил я, -- решим это попозже. Опустив ее на пол, я остался стоять у стола, глядя на остальные свертки. -- Я хочу тебе что-то сказать, -- заговорил я, -- я привез из Парижа подарки не только для тебя. Маме я отдал подарок вчера вечером, бабушке тоже. Давай отнесем те, что лежат здесь, в столовую, пусть все развернут их перед ленчем. -- Дяде Полю и тете Рене? -- сказала она. -- Зачем? Ведь у них нет дня рождения. -- Да, но дарить подарки -- хорошо. Это показывает, что ты дорожишь человеком, ценишь его по заслугам. У меня есть подарок и для тети Бланш. -- Для тети Бланш? -- Она смотрела на меня, раскрыв глаза от удивления. -- Да. А почему бы и нет? -- Но ты никогда ничего ей не даришь. Даже на Рождество и Новый год. -- Ну и что? А теперь подарю. Может быть, она станет от этого чуть добрее. Девочка продолжала изумленно смотреть на меня. Затем принялась грызть ногти. -- Мне не нравится, как ты придумал, -- положить подарки внизу на столе. Слишком похоже на день рождения или другой праздник. У нас не случится ничего такого, о чем бы ты мне не сказал? -- встревоженно спросила она. -- Что ты имеешь в виду? -- Сегодня не должен родиться мой братец? -- Конечно, нет. Подарки не имеют к этому никакого отношения. -- Волхвы приносили подарки... Я знаю, что ты привез маман медальон, она приколола его к платью. Она сказала тете Рене, что медальон стоит кучу денег и с твоей стороны было гадко его покупать, но это показывает, как ты ее любишь. -- Что я тебе говорил? Нет ничего лучше, чем дарить людям подарки. -- Да, но не на виду у остальных, а каждому свой. Я рада, что ты не положишь в столовой мой <Маленький цветочек>. А что ты привез остальным? -- Сама увидишь. Положив книжку на пол, Мари-Ноэль стала на четвереньки и раскрыла первую страницу. Я смутно вспомнил, что, в отличие от взрослых, дети читают, лежа животом на полу, рисуют стоя, а есть предпочитают на ходу. Я вдруг подумал, что надо бы подняться наверх, узнать, как чувствует себя графиня, и сказал Мари- Ноэль: -- Пойдем спросим, как здоровье бабушки. -- Но она продолжала читать и, не поднимая головы и не отрывая глаз от книжки, сказала: <Шарлотта говорит, ее нельзя беспокоить>. Однако я пошел наверх со странной уверенностью, что я делаю все, как надо. Я без труда нашел дорогу на третий этаж и, пройдя по коридору, подошел к двери в его конце. Я постучал, но не получил ответа, не слышно было даже лая. Я осторожно приоткрыл дверь; в комнате было темно, ставни закрыты, портьеры задернуты. Я с трудом разглядел на кровати фигуру графини, прикрытую одеялом. Я подошел и посмотрел на нее. Она лежала на спине, подтянув простыню к подбородку, и тяжело дышала, на бледном лице -- серовато-грязный отлив. В комнате было душно, пахло чем-то затхлым. Хотел бы я знать, насколько серьезно она больна, подумал я, и как это нехорошо со стороны Шарлотты оставить мать без присмотра. Я не мог сказать, действительно ли она спит или лежит с закрытыми глазами, и шепнул: <Вам что-нибудь нужно?> -- но она не ответила. Тяжелое дыхание казалось жестким, мучительным. Я вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь, и в конце коридора столкнулся нос к носу с Шарлоттой. -- Как маман себя чувствует? -- спросил я. -- Я только что заглядывал к ней, но она меня не услышала. В черных глазах женщины мелькнуло удивление. -- Она теперь будет спать часов до двух-трех, господин граф, -- шепнула она. -- Доктор уже был? -- спросил я. -- Доктор? -- повторила она. -- Нет, само собой. -- Но если она заболела, -- сказал я, -- будет разумней его позвать. Женщина вытаращила на меня глаза: -- Кто вам сказал, что она больна? С ней все в порядке. -- Я понял со слов Гастона... -- Просто я, как обычно, велела передать на кухню, чтобы госпожу графиню не беспокоили. Голос ее звучал обиженно, точно я несправедливо обвинил ее в какой-то оплошности, и я понял, что совершил ошибку, поднявшись сюда, чтобы осведомиться о здоровье ее пациентки, которая и больной-то не была, а просто спала. -- Должно быть, я не то услышал, -- коротко сказал я, -- мне показалось, он говорил, будто она заболела. Повернувшись, я спустился вниз и пошел в гардеробную за подарками, которыми намеревался оделить своих ничего не подозревавших родственников. Мари-Ноэль все еще была здесь, ее так захватило чтение, что она заметила меня только тогда, когда я тронул ее носком туфли. -- Знаешь, папа, -- сказала девочка, -- святая Тереза была самым обыкновенным ребенком, вроде меня. В детстве в ней не замечали ничего особенного. Иногда она плохо себя вела и причиняла горе родителям. А затем Бог избрал ее своим орудием, чтобы принести утешение сотням и тысячам людей. Я взял со стола свертки. -- Такие вещи нечасто случаются, -- сказал я. -- Святых редко когда встретишь. -- Она родилась в Алансоне, папа, это почти рядом с нами. Интересно, воздух здесь такой, что делает из человека святого, или человек сам должен для этого что-то сделать? -- Спроси лучше тетю. -- Спрашивала. Она говорит, просто молиться и поститься -- еще недостаточно, но если ты действительно смиренен и чист сердцем, на тебя может вдруг, без предупреждения, снизойти божья благодать. Я чиста сердцем, папа? -- Сомневаюсь. Я услышал, что к замку подъехала машина; Мари-Ноэль подбежала к окну и высунула голову. -- Дядя Поль, -- сказала она. -- Для него у тебя самый маленький подарок. Не хотела бы я быть на его месте. Но мужчины умеют скрывать свои чувства. Мы, как заговорщики, спустились вниз, в столовую, где я еще не был, -- длинная узкая комната налево от входа с окнами на террасу, -- и я, схитрив, попросил девочку разложить подарки, что она сделала с явным удовольствием, забыв прежние сомнения. Во главе стола было, очевидно, мое место, так как оно осталось без подарка, а напротив, к моему удивлению, оказалось место Бланш, а не Франсуазы, как я думал; подарок Рене девочка положила рядом со мной, сверточек, предназначенный Полю, -- рядом с Бланш, а свою книжку -- с другой стороны от меня. Я пытался разгадать эту головоломку, но тут в столовую вошел Гастон, уже не в полосатой куртке, а во фраке, за ним -- розовощекая Жермен и еще одна горничная, которую я раньше не видел, но, судя по полноте и кудрявым, как у барашка, волосам, она была дочерью женщины, стиравшей белье у рва. -- Можете себе представить, Гастон, -- сказала Мари-Ноэль, -- папа привез всем подарки, даже тете Бланш. Это не потому, что у нас какой-нибудь праздник, просто в знак того, что папа ценит нас всех по заслугам. Я заметил, как Гастон кинул на меня быстрый взгляд, и спросил себя, что в этом необычного -- привезти из поездки подарки. Может быть, ему пришло в голову, что, покупая их, я был пьян? Спустя минуту он распахнул двойные двери в конце столовой, ведущие, как оказалось, в библиотеку, и объявил: <Госпоже графине подано!>. Небольшая группа, открывшаяся моим глазам, могла сойти с жанровой картины, написанной в чопорной манере XVIII века. Франсуаза и Рене сидели поодаль друг от друга в высоких жестких креслах, одна -- с книгой, другая -- с вышиванием. Поль облокотился на спинку кресла своей жены, высокая темная фигура Бланш вырисовывалась на фоне задней двери. Все подняли головы, когда в комнату вошли мы с Мари-Ноэль. -- Папа приготовил вам сюрприз, -- крикнула девочка, -- но я не скажу какой. Я подумал: будь сейчас на моем месте настоящий Жан де Ге, смог бы он увидеть их моими глазами или родственная связь -- ведь это была его семья, он составлял с нею единое целое -- притупила бы остроту восприятия, и их красноречивые позы ни о чем не говорили бы ему, казались бы естественными, проистекали бы из их прошлого и настоящего, известного ему, как никому иному. Я, чужак, был зрителем в театре, но в каком-то смысле я был также и режиссер: обстоятельства вынуждали их подчиняться мне, их поступки зависели от моих. Я был Мерлин, Просперо, а Мари-Ноэль -- Ариэль, исполняющий мои приказания, посредник между двумя различными мирами. Я сразу же увидел страх на лицах Франсуазы и Рене, но выраженный в разной степени и, безусловно, вызванный разными причинами. На первом отразились неуверенность, боязнь, как бы ей не причинили боль. На втором, настороженном и подозрительном, было видно не столько опасение, сколько недоверие. Поль, не скрывая неприязни, кинул на меня косой, враждебный взгляд. Бланш, стоявшая у двери, не проявила вообще никакого интереса. Но я заметил, что она вся напряглась и посмотрела мимо меня на Мари-Ноэль. -- Что это, Жан? -- спросила Франсуаза, поднимаясь с места. -- Ничего особенного, -- сказал я. -- Мари-Ноэль любит все окутывать тайной. Просто я привез вам по подарочку, и мы с ней положили их в столовой у ваших приборов. Напряжение ослабло. Рене перевела дыхание. Поль пожал плечами. Франсуаза улыбнулась, дотронувшись до медальона, приколотого к кофточке. -- Боюсь, ты истратил в Париже слишком много денег, -- сказала она. -- Если ты и дальше будешь дарить мне такие подарки, у нас ничего не останется. Она прошла в столовую, остальные за ней. Я сделал вид, будто завязываю шнурок, чтобы все остальные сели и я мог убедиться, что мое место действительно во главе стола. Так оно и оказалось, и я тоже сел. Наступила тишина в то время, как Бланш читала молитву, а мы сидели, склонив головы над тарелками. Я заметил, что Мари- Ноэль, как зачарованная, смотрит в конец комнаты на Бланш, а та не сводит взгляда со свертка возле салфетки. На ее обычно неподвижном лице изумление боролось с гадливостью и ужасом, словно перед ней была живая змея. Затем губы ее сжались, она овладела собой и, не глядя больше на подарок, взяла салфетку и положила себе на колени. -- Вы разве не развернете пакет? -- спросила Мари-Ноэль. Бланш не ответила. Она отломила кусок хлеба, лежавшего у ее тарелки, и тут я увидел, что все остальные глядят на меня так, точно произошло нечто небывалое. Может быть, что-нибудь -- то, как я сел за стол, как держался, какой-нибудь невольный жест -- наконец выдало меня и они догадались, что я обманщик? -- В чем дело? -- сказал я. -- Почему вы все на меня уставились? Девочка, мой домашний ангел-хранитель, снова выручила меня: -- Все удивляются, что ты подарил подарок тете Бланш. Вот оно что! Я вышел из образа. Но уличен пока не был. -- Вы же сами знаете, что я люблю тратить деньги, -- громко сказал я, вспомнив слова Жана де Ге в бистро в Ле-Мане и подумав о том, как тщательно он выбирал подарки, чтобы они пришлись по вкусу тем, кому он их купил, добавил: -- Надеюсь, я привез каждому то, в чем он больше всего нуждается. Это входит в мою систему. -- Знаете, -- сказала Мари-Ноэль, -- папа подарил мне <Маленький цветочек> -- житие святой Терезы из Лизье. А я хотела иметь эту книжку больше всего на свете. Навряд ли папа подарил тете Бланш житие святой Терезы из Авила. Я щупала пакет, там не книга, он не той формы. -- Может быть, ты перестанешь болтать, -- сказал я, -- и начнешь есть. Развернуть подарки можно и попозже. -- Лично я хотел бы получить один-единственный подарок, -- сказал Поль, -- возобновленный контракт с Корвале, ну и неплохо бы еще в придачу чек на десять миллионов франков. Тебе случайно не удалось выполнить мое желание? -- Я бы сказал, что твой подарок тоже не той формы, -- ответил я, -- и я терпеть не могу говорить о делах во время еды. Однако охотно поеду с тобой после ленча на фабрику. Ощущение собственной мощи было безграничным. Я ничего не знал ни о делах Жана де Ге, ни о контракте, но чувствовал, что сумел их провести, обман удался, так как все с аппетитом принялись за еду. Моя уверенность в себе росла с каждой минутой, и я кивнул Гастону, чтобы он налил мне вина. Я вспомнил, с каким успехом рассказывал матери о поездке в Париж, о театрах и встрече со старыми друзьями, и решил повторить свой рассказ; и точно так же, как вчера я получил от нее немало полезных сведений, сегодня мне удавалось то тут, то там ухватиться за путеводную нить. Постепенно я узнал, что во время войны Жан де Ге участвовал в движении Сопротивления, а Поль был в плену, что Жан де Ге и Франсуаза встретились и поженились сразу же после Освобождения. Отдельные обрывки фамильной истории мелькали передо мной, никак не связанные между собой. Факты, собранные по мелочам, еще надо было на досуге рассортировать и просеять, я все еще не имел понятия, что связывает между собой Жана де Ге, Поля и Рене, знал лишь, что эти двое -- муж и жена и что Поль, по всей видимости, управляет или помогает управлять принадлежащей семье стекольной фабрикой. У Бланш ни в цвете волос и глаз, ни в чертах лица не было ничего общего с матерью, братом и племянницей, так поразительно похожими друг на друга, а Рене и Поль, оба смуглые и черноволосые, вполне могли бы сойти за родственников, не будь мне известно, что это не так. Бланш почти не участвовала в разговоре и ни разу за время еды не обратилась ко мне; помогала мне больше всех, как это ни странно, Франсуаза -- главный источник моей информации. Жалобные нотки исчезли из ее голоса, она казалась счастливой, даже веселой, и я догадывался, что причиной тому был медальон, к которому она то и дело прикасалась. Я полагал, что Рене полностью завладеет разговором, но она сидела хмурая и почти не раскрывала рта, а когда Франсуаза спросила, как ее мигрень, коротко ответила, что лучше ей не стало. -- Почему ты не примешь чего-нибудь? -- раздраженно спросил Поль. -- Без сомнения, какое-нибудь лекарство против нее есть. Я думал, доктор Лебрен дал тебе таблетки. -- Ты сам прекрасно знаешь, что они мне не помогают, -- сказала Рене. -- Лучше лягу днем и попробую уснуть, у меня была ужасная ночь. -- Может быть, тетя Рене заразилась корью? -- вступила в разговор Мари-Ноэль. -- Говорят, она начинается с головной боли. Но для тети Рене это не страшно, ведь она не собирается рожать ребеночка. Не очень удачное замечание. Рене вспыхнула и бросила на племянницу злобный взгляд, а Франсуаза, с неодобрением посмотрев на дочь, находчиво, пожалуй, даже слишком, перевела разговор, спросив Поля, как себя чувствует рабочий, который обжег руку в плавильной печи. -- Если бы деньги, которые идут на пособия по болезни, шли в дело, нам легче было бы без страха смотреть в будущее, -- сказал Поль. -- А теперь рабочие пользуются любым предлогом, чтобы бить баклуши, зная, что спокойно проживут на наш счет. Когда был жив отец, все было по-другому. -- Наш отец был человек умный и честный, -- неожиданно произнесла Бланш. -- Чего, к сожалению, нельзя сказать о его сыновьях. <Молодец, Бланш>, -- подумал я, глядя на нее с удивлением. Поль, выдвинув челюсть и покраснев так же густо, как жена, проговорил быстро: -- Ты хочешь сказать, что я кого-нибудь обманываю? -- Нет, -- сказала Бланш, -- ты сам обманываешься. -- О, пожалуйста, -- утомленно произнесла Франсуаза, -- неужели обязательно все это обсуждать за столом... Я думала, мы хоть раз в жизни забудем про дела. -- Моя дорогая Франсуаза, -- сказал Поль, -- если бы Жан соизволил вложить в фабрику хотя бы четверть того, что он тратит на дурацкие побрякушки, вроде той броши, что приколота у вас на груди, нам вообще не пришлось бы обсуждать дела. Никто бы ни на что не пенял. И меньше всех я. -- Вы прекрасно знаете, что это первый подарок за много месяцев, -- сказала Франсуаза. -- Допустим. Но, возможно, другим повезло больше, чем вам. -- Каким другим? -- Этого я вам не скажу. Разъезжает по свету у нас один Жан. Я остаюсь дома. Привилегия младшего брата. Достаточно злобный выпад, но наконец я получил последнее, недостающее, звено. Поль -- тоже де Ге, cadet\footnote{Младший сын \textit{(фр.)}.}. И, судя по его поведению, примириться он с этим не может. Мозаичная картина больше не была загадкой, все стало на свои места. Вот только вряд ли Рене будет очень удобной невесткой. -- Если вы хотите намекнуть, -- сказала Франсуаза, -- что Жан выкидывает деньги на других женщин... -- Ну да, -- вклинилась в разговор Мари-Ноэль, -- ведь папа купил подарки для тети Бланш и тети Рене, и мне очень хочется узнать, что он им привез. -- Ты успокоишься наконец? -- сказала Франсуаза, поворачиваясь к ней. -- Или выставить тебя из-за стола? Мы уже прикончили телятину и овощи и приступили к фруктам и сыру. Я почувствовал, что пора разрядить атмосферу. -- Может быть, откроем подарки? -- весело сказал я. -- Я согласен с Франсуазой, давайте забудем о семейных делах. Начинай, Рене, пусть подарок прогонит твою мигрень. Мари-Ноэль попросила у меня разрешения выйти из-за стола и, подбежав к Рене, стала рядом. Та нехотя развязала ленточку. Отложила в сторону узорчатую обертку и несколько слоев папиросной бумаги. Мелькнул кусочек кружева, Рене приостановилась и торопливо сказала: -- Разверну дальше наверху. Боюсь испачкать. -- Но что это такое? -- спросила Франсуаза. -- Блузка? Мари-Ноэль опередила тетю, протянувшую руку к папиросной бумаге, и выхватив из нее тончайшую ночную сорочку, легкую и прозрачную, как паутинка, -- легкомысленный покров новобрачной в летнюю ночь. -- Какая прелесть! -- сказала Франсуаза, но в ее тоне не хватало теплоты. Рене забрала милый пустячок у Мари-Ноэль и снова завернула в папиросную бумагу. Она не поблагодарила меня. Только сейчас я понял, что совершил faux pas\footnote{Ошибка, ложный шаг \textit{(фр.)}.}. Этот дар не предназначался для посторонних глаз. Девочка была права, когда сказала, что подарок -- личное дело и люди предпочитают разворачивать его без свидетелей. Но заглаживать вину было поздно. Поль хмуро смотрел на жену. Франсуаза улыбалась искусственной сияющей улыбкой, как человек, который хочет сделать вид, что ничего особенного не произошло. На лице Бланш было презрение. Радовалась одна Мари-Ноэль. -- Она будет у вас парадная, да, тетя Рене? Как жаль, что никто, кроме дяди Поля, вас в ней не увидит. -- И стрелой кинулась на его сторону стола. -- Интересно, что папа привез вам? Поль пожал плечами. Подарок жене притупил остроту ожидания. -- Понятия не имею. Можешь сама развернуть, -- сказал он. Взяв нож, она перерезала бечевку дрожащей от волнения рукой. А я искал оправдание для Жана де Ге. Я припомнил вчерашний вечер, встречу у лестницы внизу... Только теперь я понял, чего от меня ждали. При t\^ete-\`a- t\^ete\footnote{Свидание, разговор с глазу на глаз \textit{(фр.)}.} в отсутствие Поля легкомысленное подношение было бы кстати. Но в столовой, рядом с сыром, оно было не к месту. Однако, решил я, промах искупается тем, что Жан де Ге вез подарок не только ей, но и брату. Увы, я ошибался. Худшее ждало меня впереди. Девочка с удивленным видом вытащила из гофрированной бумаги небольшой пузырек. -- Лекарство, -- сказала она. -- Тут написано: <Эликсир>, -- и, глядя на печатный вкладыш, прочитала во всеуслышание: -- <...повышает тонус органов. Гормональный препарат для противодействия импотенции...>. Что такое импотенция, папа? Поль выхватил у нее пузырек со вкладышем, чтобы прекратить чтение. -- Дай это сюда и замолчи, -- сказал он, засовывая пузырек в карман, затем в ярости обернулся ко мне: -- Если таково твое представление о шутке, то я его не разделяю. Он встал и вышел из комнаты. Все молчали. Гнетущая тишина. На этот раз я не смог найти оправдания Жану за его бессмысленную жестокость. -- Как не стыдно! -- укоризненно сказала Мари-Ноэль. -- Дядя Поль разочарован, и я его понимаю. Я почувствовал на себе взгляд Гастона, стоявшего у буфета, и опустил глаза в тарелку. Я был один в стане врагов. На Рене я не осмелился и взглянуть, неодобрительное покашливание Франсуазы говорило о том, что у нее поддержки я тоже не найду. Жан де Ге, даже вдрызг пьяный, не сумел бы так все изгадить и запутать, как я. Просить прощения было бесполезно. -- <Благодарю Тя, Христе, Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ...> -- сказала Бланш и поднялась со своего места. Франсуаза и Рене последовали за ней, и я остался один стоять у стола. Вошел Гастон с подносом и щеткой, чтобы смести со стола крошки. -- Если господин граф собирается ехать на фабрику, машина стоит у ворот, -- сказал он. Я встретил его взгляд, в нем был упрек. Это окончательно меня доконало, только его преданность поддерживала мою веру в себя. -- То, что сейчас произошло, -- сказал я, -- не было сделано умышленно. -- Да, господин граф. -- По сути дела, это была ошибка. Я забыл, что там, внутри. -- По-видимому, господин граф. Что еще я мог сказать? Я вышел из столовой и прошел через холл на террасу; у самой лестницы стоял <рено>, а у открытой дверцы -- ждущий меня Поль. ГЛАВА 8 Избежать встречи было нельзя. За все, что случилось, в ответе был я. То, что Жан де Ге намеревался сделать с оглядкой, один на один, я испортил своим легкомыслием и напускной непринужденностью. -- Ладно. Садись. Веди ты, -- отрывисто сказал я и забрался в машину следом за Полем. Я отдавал себе отчет в том, что, выдав себя за другого человека, присвоив не только его внешность, но внутреннюю суть, я должен искупать проступки, совершенные мной самим, хоть и под его именем. Это казалось мне -- почему-то -- делом чести. -- Я сожалею о том, что произошло, -- сказал я. -- Это недоразумение. У меня в чемодане все перепуталось. Поль ничего не ответил, и, взглянув на него сбоку, в то время как мы поднимались по склону холма и ехали мимо церкви, я впервые заметил его сходство с Бланш -- те же узкие губы с опущенными вниз уголками. Но прямой нос и густые брови были у него одного, и землистый цвет лица -- тоже; у Бланш лицо гладкое, бледное, с нежной кожей. -- Не верю я тебе, -- сказал он наконец. -- Ты поступил вполне сознательно, чтобы выставить меня на посмешище перед всеми, даже перед слугами. Представляешь, как они сейчас валяются со смеху на кухне! И я бы смеялся до упаду, будь я на их месте. -- Глупости, -- сказал я, -- никто ничего не заметил. И я уже сказал тебе: произошло недоразумение. Забудь это. Мы проехали деревню и покатили мимо кладбища по прямой дороге, ведущей к лесу. -- Я всю жизнь мирился с твоими шуточками, -- снова заговорил Поль, -- но всему есть предел. Одно дело развлекаться в клубе, в мужской компании, другое -- куражиться над человеком в присутствии его, да и своей, жены и ранить их чувства в придачу. Честно говоря, я не думал, что даже у тебя такой дурной вкус. -- Ладно, -- сказал я, -- я извинился. Что еще ты от меня хочешь? Если не веришь, что произошло недоразумение, говорить больше не о чем. Лес обступил нас со всех сторон, солнечный, радостный, золотисто-зеленый, -- заросли дуба, граба, лещины и бука, -- деревья, которые с течением времени делаются все раскидистей, стволы все бледней, а листва дает свет, а не тень. В отличие от хвойных, темных и зимой и летом, их цвет от весны к осени становится все сочнее, и сейчас, на исходе лета, они роняли на землю яркие краски. -- И еще одно, -- сказал Поль, -- тебе не кажется, что пора перестать относиться к Рене, как ко второй Мари-Ноэль? Если ты балуешь свою дочь -- это твое дело, меня это не касается, но я возражаю против того, чтобы мою жену превращали в пустую куклу потому только, что ты ищешь популярности. Что мне было сказать в свою защиту? Я постарался представить, как поступил бы Жан де Ге, если бы ненароком вытащил ночную рубашку на всеобщее обозрение. -- Все женщины любят, чтобы их баловали, -- сказал я. -- Ты же видел, что я подарил Франсуазе. Естественно, я и Рене хотел привезти какой-нибудь красивый пустячок. Не дарить же ей жития святых, как Мари-Ноэль! Поль повернул машину налево, и, покинув асфальтовое покрытие, мы очутились на песчаной проселочной дороге. Лес стал редеть, впереди была прогалина. -- Подарок твой вульгарен, а дарить его за обедом было так бестактно! -- сказал Поль. -- Ты бы посмотрел на Франсуазу, не только на Рене. Во всяком случае, если снова вздумаешь дарить что-нибудь моей жене, посоветуйся сперва со мной. Дорога сузилась, и я увидел, что она кончается тупиком. Прямо перед нами тянулся длинный ряд домиков для рабочих, направо, посреди огромного двора, возвышалось похожее на сарай строение с покатой крышей и высокими железными трубами, его окружали другие строения поменьше; двор был обнесен оградой, отделявшей фабрику от домиков рабочих и дороги. Повсюду сновали рабочие с тачками, бежала по рельсам вагонетка с огромной грудой стеклянного лома. Из труб вместе с дымом вырывался звук, похожий на тяжелое дыхание больного, -- это дышала жаром плавильная печь. Поль провел машину в ворота, остановился у сторожки сразу за ними, вышел и, не сказав больше ни слова, зашагал через двор ко второму большому зданию позади строения с высокими трубами. Я пошел следом за ним и, пробираясь между рельсами для вагонеток, догадался по хрусту под ногами, что земля покрыта крошечными частичками стекла, мягкими, как песок на взморье. Стеклянный песок был повсюду, в грязи под ногами, в самой почве, и горы отходов тоже были из стекла -- голубого, зеленого и желтого. Рабочие с ручными тележками останавливались, чтобы меня пропустить, и я заметил, что Полю они кивали, мне же улыбались, правда, без особой почтительности, но с теплотой и дружелюбием, как своему; чувствовалось, что они искренне рады меня видеть. Это польстило моему тщеславию, я постыдно радовался тому, что их симпатия проявлялась по отношению ко мне, а не к Полю. Поль подошел к длинному двухэтажному дому восемнадцатого века с крышей из покрытой лишайником красной черепицы и, открыв дверь, переступил порог квадратной обшарпанной комнаты с панелями на стенах и каменным полом; я за ним. Посреди комнаты стоял стол, заваленный книгами, скоросшивателями и бумагами, в углу -- большая конторка. Когда мы вошли, из-за стола поднялся лысый человек в очках, со впалыми щеками, одетый в темный костюм. -- Bonjour, Monsieur le Comte, -- сказал он мне. -- Значит, вам стало лучше? Я понял, что Поль рассказал ему какую-то сказку о том, что я болен, или у меня похмелье, или и то и другое, и заметил, что улыбка у этого человека была боязливая, робкая, а не приветливая и сердечная, как у рабочих, и глаза за очками смотрят тревожно. -- А со мной ничего не было, -- сказал я. -- Я спал как убитый. Поль засмеялся -- невеселым презрительным смехом человека, которому вовсе не смешно. -- Да, наверно, приятно поваляться утром в постели, -- сказал он. -- Мне это недоступно уже много лет, да и Жаку тоже, если на то пошло. Тот сделал примирительный жест, глядя то на меня, то на Поля, не желая задеть ни одного из нас, затем сказал: -- Может быть, вы хотите обсудить что-нибудь наедине? Если так, я вас оставлю. -- Нет, -- сказал Поль, -- будущее фабрики касается вас не меньше, чем нашей семьи. Я, как и вы, хочу услышать, чего Жан добился в Париже. Они смотрели на меня, я -- на них. Затем я подошел к стулу у конторки, сел и вынул сигарету из лежащей там пачки. -- Что именно вы хотели бы знать? -- спросил я, наклонившись, чтобы прикурить; это помогло мне скрыть от них лицо -- я боялся, как бы оно не выдало мои сомнения в том, какого ответа от меня ждут. -- О, Mon Dieu\footnote{Боже мой \textit{(фр.)}.}... -- сказал Поль в отчаянии, точно мой осторожный, уклончивый ответ был последней каплей, переполнившей чашу терпения. -- Нас всех интересует только один вопрос: закрываем мы фабрику или нет? Кто-то -- кажется, мать? -- говорил что-то насчет контракта. Поездка в Париж была в связи с этим контрактом. С каким-то Корвале. Жан де Ге должен был его заключить. Этого они все ждали. Что ж, прекрасно, они его получат. -- Если ты хочешь спросить, удалось ли мне возобновить контракт с Корвале, отвечаю: да, -- сказал я. Они глядели на меня во все глаза. Жак крикнул:<Браво!>, но Поль прервал его: -- На каких условиях, с какими поправками? -- спросил он. -- На наших. Без всяких оговорок. -- Ты хочешь сказать, что они будут брать наш товар на прежних условиях, несмотря на более низкие цены, которые они платят другим фирмам? -- Я их уломал. -- Сколько раз вы встречались? -- Несколько. -- Но как ты можешь это объяснить? Зачем тогда все эти письма? Что они хотели -- взять нас на пушку? Заставить понизить цену -- или что? -- Не могу сказать. -- Значит, ты уехал из Парижа вполне довольный переговорами и мы можем продолжать работать по крайней мере еще полгода? -- Вроде бы так. -- Не могу этого понять. Тебе удалось добиться того, что я полагал невозможным. Прими мои поздравления. Он взял с конторки сигареты, протянул Жаку, закурил сам. Они принялись что-то обсуждать, не обращая на меня внимания, а я повернулся на вращающемся кресле к окну, спрашивая себя, о чем все-таки у нас шла речь. Возможно, через минуту они опять начнут задавать мне вопросы, не имеющие для меня никакого смысла, и моя полная безграмотность в стекольном деле тут же меня изобличит, но пока... Я посмотрел в окно и увидел заросший фруктовый сад, золотой от солнца, яблони, густо усыпанные яблоками, под грузом которых ветви клонились до самой земли. На лугу за садом паслась старая-престарая лошадь с длинной белой гривой. В огороде мотыжила землю какая-то женщина в черном переднике и серой шали, обутая в сабо; в разрыхленной ею земле клевали что-то куры. Глядя на эту мирную, идиллическую картину, обрамленную перекладинами оконного переплета, я представил, что передо мной гравюра или офорт, и пожелал и дальше быть сторонним наблюдателем, а не участником событий, путником, сидящим в поезде у окна и смотрящим, как проносится мимо белый свет. Однако раньше я именно на то и сетовал, что не участвую в общей жизни, не знаю здешних обычаев, не связан с людьми. -- У тебя контракт с собой? -- спросил Поль. -- Нет, -- ответил я. -- Они его вышлют. Женщина с мотыгой подняла голову и посмотрела на окно. Она была крупная, пожилая, с широкими бедрами и загорелым морщинистым крестьянским лицом; взгляд ее был подозрительный, настороженный, но, заметив меня, она улыбнулась и, бросив мотыгу, тяжело зашагала к дому. -- Я думаю, господин Поль, можно объявить всем, что мы не закрываемся, -- сказал Жак. -- Я, естественно, никому ничего не говорил, но вы и сами знаете, как разносятся слухи. Всю прошлую неделю рабочие гадали, чем все кончится... -- Еще бы мне не знать! -- сказал Поль. -- Атмосфера была невыносимая. Да, сообщите новость, как только сочтете нужным. Женщина тем временем подошла к самому окну, и Поль, только сейчас заметив ее, сказал: -- А вот и Жюли, и, как всегда, ушки на макушке. Хорошие ли новости, плохие, ей надо первой растрезвонить о них. -- Он высунулся из окна: -- Господин Жан добился в Париже успеха. И не делайте вида, будто не понимаете, о чем я говорю. Лицо женщины расплылось в широкой улыбке. Протянув руку, она сорвала с лозы на стене большую гроздь винограда и королевским жестом подала ее мне. -- Угощайтесь, -- сказала она, -- специально для вас растила, господин граф. Ешьте сразу, пока не сошел налет. Значит, все в порядке? -- Все в порядке, -- подтвердил Поль; он внезапно оттаял, стал больше похож на человека. -- Я так и думала, -- сказала женщина. -- Нужно быть с головой, чтобы задать им жару. Да и кто они такие, хотела бы я знать! Считают, раз они известны в Париже, так могут диктовать нам. Их давно пора было проучить. Надеюсь, вы усовестили их, господин Жан? В ней была надежность Гастона, его сила, то же пламя преданности в глазах, но если те, кому она отдала свою любовь, не оправдают ее ожиданий, она не задумается им об этом сказать. Я перевел взгляд с ее доброго, загорелого морщинистого лица на поникшие под плодами ветви яблонь, на пасущуюся лошадь и на опушку леса за полями. -- Значит, топка будет реветь, трубы дымить и стекло покрывать пол моей сторожки грязной пылью, и целых полгода можно не думать о том, что нас ждет впереди, -- сказала она. -- Вы не забудете зайти к нам, господин граф, перемолвиться словечком с Андре? Вы, само собой, слышали, что с ним приключилось? Я вспомнил разговор насчет раненого рабочего. -- Да, -- сказал я, -- зайду попозже, -- и отвел взгляд от ее преданных, но любопытных глаз. Она снова вернулась к своим грядкам, распугав по пути кур, которые били крыльями у ее ног, а я, отвернувшись от окна, увидел, что Поль вешает на плечики пиджак и надевает рабочий халат. -- За то время, что тебя не было, -- сказал он, -- почта пришла совсем небольшая. Все лежит здесь, на конторке. Жак тебе покажет. Он вышел, а я остался наедине с Жаком и кучкой конвертов. Я распечатывал их один за другим: там, в основном, были счета и требования от разных фирм перевести деньги за поставленные товары, затем запрос от подрядчика по перевозке и накладная с железной дороги. Я просматривал их от первой до последней страницы и все больше убеждался, что ничего там не понимаю. От меня ожидались какие-то действия, указания, я должен был что-то писать или диктовать, но для меня эта беспорядочная куча цифр ничего не значила, я был беспомощен, как ребенок, внезапно брошенный во взрослый мир. Как ни странно, единственным выходом было сказать правду. Я отодвинул бумаги в сторону и спросил: -- Зачем это мне? Что вы хотите, чтобы я сделал? Еще одна странность: Жак улыбнулся; казалось, после того, как Поль ушел и мы остались вдвоем, он почувствовал себя свободней, и ответил: -- Вам вовсе не обязательно этим заниматься, господин граф, раз контракт возобновлен. Тут повседневные дела, я и сам управлюсь. Я встал из-за конторки, подошел к двери и, стоя на пороге, стал смотреть на низкие строения напротив, на ходивших взад-вперед рабочих, на выезжавший из ворот грузовик, на ферму -- дом и хозяйственные постройки в каких-нибудь пятидесяти ярдах от плавильни: приятное, хотя и не совсем уместное соседство. Во дворе фермы важно вышагивали гуси, женщина развешивала на веревках белье, и мычание коров за забором перемежалось металлическим лязгом, долетавшим оттуда, где была плавильная печь. Из высоких труб вырывались клубы дыма, старый колокол на рифленой железной крыше в заплатах вдруг запылал под солнцем, а у входа две гипсовые фигуры -- мадонна с младенцем и святой Жозеф -- воздевали руки, благословляя здешнюю небольшую общину, всех, кто тут работал и жил. Судя по возрасту зданий и всей атмосфере, община эта существовала и сто, и двести, и триста лет назад, и ни война, ни революция ничего здесь не изменили. Фабрика оставалась на ходу, потому что семья де Ге и рабочие верили в свое дело, потому что они хотели видеть здесь все таким, как оно есть. Небольшая патриархальная стекольная фабрика была органичной частью этих мест, как ферма, как поля, как лес, как старые-престарые яблони, и погубить ее было все равно что выдернуть из земли корни живого растения. Я посмотрел через плечо на Жака, сидевшего за конторкой, и сказал: -- Сколько времени такая вот фабрика может конкурировать с большими фирмами, у которых есть современное оборудование и деньги, чтобы хорошо платить рабочим? Он поднял голову от бумаг, в которых я не мог разобраться, глаза испуганно заморгали за линзами очков. -- Это зависит от вас, господин граф. Мы все знаем, что долго нам не продержаться. Фабрика не приносит дохода и из забавы богатого человека превратилась в обузу. Если вы идете на то, чтобы терять деньги, это ваше дело. Только... -- Только -- что? -- Вы бы не несли сейчас такие убытки, если бы раньше взяли на себя немного больше труда позаботиться о том, что вам принадлежит. Простите меня за прямоту. Не мое дело это вам говорить. Как бы вам объяснить, господин граф... Фабрика похожа на семью, на домашний очаг. Кто-то должен ее возглавлять, быть ее стержнем, ее основой, и в зависимости от того, кто станет во главе, она процветает или разваливается на части. Как вы знаете, я никогда не работал на вашего отца, я приехал сюда позднее, но его очень уважали, он был справедливый человек. И господин Дюваль был таким же. Если бы он не погиб, он жил бы с семьей в этом доме, и рабочие чувствовали бы, что у фабрики есть будущее. Он понимал рабочих, он бы сумел приспособиться к изменившейся ситуации, но так, как обстоят дела сейчас... Он поглядел на меня извиняющимся взглядом, не в силах продолжать. -- Кого вы обвиняете -- меня или моего брата? -- спросил я. -- Господин граф, я никого не обвиняю. Обстоятельства сложились против нас всех. У господина Поля очень сильное чувство долга, и с самого конца войны он целиком посвятил себя фабрике, но нельзя закрывать глаза на то, что все это время он вел борьбу против издержек и заработной платы, заведомо обреченную на провал, и вы знаете не хуже меня, что с рабочими он не ладит и порой это сильно затрудняет дело. Я подумал, как незавидно положение Жака. Буфер, посредник, он с утра до ночи трудится не покладая рук, на его плечах лежит все самое неприятное: проверка заказов, переговоры с кредиторами, попытки сохранить хоть какой-то баланс, -- последняя опора и поддержка приходящей в упадок фабрики, он, возможно, к тому же мишень проклятий и хозяев, и рабочих. -- А как насчет меня? -- спросил я. -- Выкладывайте по-честному. Вы же на самом деле думаете, что провалил дело я. Он улыбнулся снисходительной, мягкой улыбкой и протестующе пожал плечами, красноречиво сказав о своих чувствах без всяких слов. -- Господин граф, -- проговорил он, -- здесь все вас любят... никто никогда и словечка не вымолвит против вас. Но вас ничто здесь не интересует, вот и все. Вам не важно -- пусть фабрика хоть завтра развалится на части. Во всяком случае, я полагал так до сегодняшнего дня. Все мы думали, что вы поехали в Париж развлечься, а оказалось... -- Он взмахнул руками. -- Вы, как выразился господин Поль, добились невозможного. Я перевел с него глаза на открытую дверь и увидел, что Жюли опять, тяжело ступая, идет по двору к сторожке, рабочие со смехом окликают ее, а она весело кричит что-то в ответ, перекидываясь с ними шутками. -- Вы не обиделись на меня, господин граф, за то, что я сказал? -- спросил Жак с трогательным смирением. -- Нет, -- ответил я. -- Нет, я вам благодарен. Я вышел из конторы и подошел к плавильне. Внутри, возле печи, люди работали полуголые из-за жары. Повсюду вокруг меня были чаны и бочки, брусья и соединительные трубы; стоял страшный шум и лязг; откуда-то доносился непривычный, резкий, но довольно приятный запах. Когда я подошел поближе, рабочие расступились, улыбаясь мне той же радушной, дружелюбной улыбкой, что раньше: снисходительно, ободряюще -- так улыбаются ребенку, если ему вздумалось позабавиться; ведь чем бы он ни занялся, это будет всего лишь игра. Я пробыл там недолго и снова вышел на свежий воздух, затем подошел к другим, меньшим строениям. Здесь рабочие в комбинезонах были заняты более тонким делом. Я держал в руках голубые, зеленые и желтые обломки отбракованного стекла, казавшегося мне безупречным, флаконы и бутылочки разной формы и размера. Оттуда я направился к помещениям, где шла сортировка и упаковка готовых изделий и лежали партии товаров, готовых к отправке, и ни разу нигде я не видел, чтобы люди работали равнодушно, автоматически, как обычно бывает на фабриках. Видел я другое: небольшое предприятие, где рабочие разделяют интересы хозяев и смотрят на свой труд как на личное право и личную обязанность, и это не меняется с течением времени, так было, есть и будет. -- Развлекаетесь, господин Жан? Я поднял глаза от стакана, который держал в руках, -- передо мной было широкое улыбающееся лицо Жюли, женщины из сторожки. -- Можете назвать это и так, если хотите, -- сказал я. -- Оставьте серьезную работу господину Полю, -- продолжала она. -- Такая его доля. Ну как, пойдете повидать Андре? И двинулась вперед через ворота по песчаной дороге мимо домиков, где жили рабочие. Они были выкрашены в желтый цвет, как и контора на территории фабрики, с такими же пятнистыми черепичными крышами и слуховыми окнами; их окружали садики, огороженные поломанными заборами. Жюли ввела меня в дверь третьего домика, состоявшего из одной-единственной комнаты -- вместе гостиной, кухни и, очевидно, спальни, так как перед очагом на постели со сбитыми простынями лежал мужчина, а в углу играл ломаным грузовиком ясноглазый мальчуган примерно того же возраста, что Мари-Ноэль. -- Ну-ка посмотри, кто к нам пришел, -- сказала Жюли. -- Сам господин граф. Сядь-ка повыше и покажи, что ты еще жив. Мужчина улыбнулся. Он был бледным, с ввалившимися глазами, и я увидел, что от шеи до пояса его обматывают бинты. -- Как вы себя чувствуете? -- спросил я. -- Что случилось? Жюли, бранившая мальчика за то, что он не встал, когда мы вошли, обернулась к нам. -- Что случилось? -- повторила она. -- Он чуть не прожег себе бок, вот что. И это называется современное оборудование, современные печи! Да кому они такие нужны?! Садитесь, господин Жан. -- Она скинула кошку с единственного кресла, обмахнула его передником. -- Ты что, язык проглотил? -- спросила она мужчину, но тот слишком плохо себя чувствовал, чтобы говорить. -- Господин граф вернулся из Парижа -- повеселился там на славу -- и сразу пришел к тебе, а ты даже улыбнуться ему не можешь. Смотри, еще обидится и уедет обратно... Подождите, я сварю кофе. Она наклонилась над очагом и помешала огонь согнутой кочергой. -- Сколько вам придется пролежать в постели? -- спросил я мужчину. -- Они мне не говорят, господин граф, -- ответил он, нерешительно поглядывая на Жюли, -- но, боюсь, пройдет немало времени, пока я приду в форму и смогу опять работать. -- Все в порядке, -- сказала Жюли, -- господин Жан все прекрасно понимает. Незачем тревожиться. Он последит, чтобы тебе выплатили что положено и компенсацию за увечье тоже. Да и никто не останется без работы, да, господин Жан? Мы снова можем свободно вздохнуть. Эти акулы в Париже не настолько глупы, чтобы ответить нам отказом. Ну-ка, ну-ка, пейте кофе, господин Жан. Я знаю, вы любите много сахара. Всегда любили. Она достала из шкафчика пакет с рафинадом, и, заметив это, мальчик подошел к ней и, назвав grand-m\`ere\footnote{Бабушка \textit{(фр.)}.}, стал клянчить один кусочек. -- Убирайся! -- закричала она. -- Как ты себя ведешь?! Ах, с тех пор как ушла твоя мама, с тобой нет никакого сладу. -- И мне -- громким шепотом, которого мальчик не мог не слышать: -- Беда в том, уж очень он, бедняжка, по ней скучает. И Андре болен, приходится мне баловать его. Ну что же вы, пейте кофе. Подбавит румянца вашему бледному городскому лицу. Румянец-то нужен был лежавшему в постели Андре, а не мне, и кофе тоже, но Жюли ничего не предложила ему; глядя по сторонам, я заметил, что со стен валится штукатурка, а на потолке -- большое сырое пятно, которое станет еще больше после первого же дождя. Зоркие карие глаза Жюли сразу углядели, куда я смотрю. -- Что я могу сделать? -- сказала она. -- Постараюсь найти минутку и подправить это место. Я уж и не припомню, когда в наших домах был ремонт, но что толку приходить к вам с жалобами. Мы знаем, что у вас самого нет денег, как и у всех нас, а забот хватает. Возможно, через год, два... Как поживают все в замке? Как чувствует себя госпожа графиня? -- Не очень хорошо, -- сказал я. -- Что поделать, мы все не становимся моложе. Как-нибудь зайду ее повидать, если смогу вырваться. А госпожа Жан? Когда она ждет?.. -- Не могу сказать точно. По-моему, довольно скоро. -- Если родится здоровенький мальчик, все будет по-иному. Была бы я не такая старуха, пришла бы нянчить его, напомнило бы мне прежние дни. Хорошее было время, господин Жан. Люди изменились, никто больше не хочет работать. Если бы не работа, я бы умерла. Знаете, почему плохо госпоже графине? Ей нечего делать. Пейте кофе. Положите еще сахару. Один кусочек. Я видел, что измученные глаза Андре прикованы к моей чашке, глаза мальчика -- тоже, знал, что оба они хотят сладкого кофе, но ни тот, ни другой не получат, и не потому, что Жюли скупится, а потому, что ни кофе, ни сахара просто не хватило бы на всех. А не хватило бы, так как не на что было купить хоть небольшой запас. Андре зарабатывал для этого на фабрике недостаточно денег, а фабрика принадлежала Жану де Ге, которому было наплевать, если она хоть завтра закроется навсегда. Я поставил чашку с блюдцем обратно на плиту. -- Спасибо, Жюли, -- сказал я, -- я чувствую себя куда бодрей. Я встал, и, поскольку визит прошел по ритуалу и закончился надлежащим образом, она без протестов проводила меня до двери. -- Андре больше не сможет работать, -- сказала она, когда мы вышли наружу. -- Вы, конечно, и сами это увидели. Ему-то это говорить ни к чему, только разволнуется. Ничего не поделаешь, такова жизнь. Хорошо еще, что я могу за ним присматривать. Передайте привет госпоже графине. Я срежу ей несколько гроздей винограда, она раньше очень любила его... После вас, господин граф. Но я не пошел с ней обратно под предлогом, что мне надо взять что-то в машине, и смотрел, как она пересекает ухабистый двор, проходит мимо груд стеклянных отбросов, давит в пыль тяжелыми сабо мелкие осколки и сливается наконец с серыми от дождей и времени стенами фабричных зданий, -- ее спокойная крепкая фигура в черной шали и черном переднике как нельзя лучше вписывалась в окружающую обстановку. Когда она исчезла в запущенном садике позади конторы, я залез в <рено> и повел машину обр