атно по идущей вверх лесной дороге тем путем, которым приехал сюда. Километра через четыре на запад, перед развилкой, я остановился у обочины, закурил сигарету, вышел и посмотрел на панораму внизу. Позади на лесной прогалине пряталась покинутая мной небольшая община рабочих со стекольной фабрики, а спереди, за опушкой леса, до самого горизонта простирались поля и луга, виднелись разбросанные там и сям фермы, а еще дальше -- деревушки, увенчанные каждая церковным шпилем, а за ними опять поля и леса. Прямо у моих ног была деревня Сен-Жиль, торчал шпиль ее церкви, но замок скрывался за гущей деревьев. Видны были только ферма -- желтые строения казались еще ярче под осенним солнцем -- и крепостные стены -- светлая полоса на темном фоне. О, если бы я мог смотреть на все это со стороны бесстрастными глазами! Утреннее настроение почему-то испортилось, мне стало грустно, детская игра в <тайного агента> больше не казалась забавной, она обернулась другой стороной -- кинутый мной бумеранг мне же нанес удар. Чувство собственной мощи, ликование, что мне удалось провести ничего не подозревавших людей, претворилось в стыд. Мне хотелось, чтобы Жан де Ге оказался на деле другим. Было неприятно на каждом шагу обнаруживать, что он -- пустое место. Возможно, достанься мне роль человека хорошего, это вдохнуло бы в меня новую жизнь, я старался бы стать его достойным, другое обличье послужило бы к этому стимулом. Но оказалось, что я сменил свою жалкую персону на такое же ничтожество. И Жан де Ге имел огромное преимущество передо мной: ему все было безразлично. Или все-таки нет? Поэтому он и исчез? Я продолжал смотреть на тихую, уединенную деревушку, заметил стадо черно-белых коров, бредущих мимо церкви, а позади -- пастушонка, и тут за спиной у меня раздался голос. Обернувшись, я увидел улыбающееся лицо старого кюре; он ехал -- подумать только! -- на трехколесном велосипеде, из-под длинной, подтянутой кверху сутаны виднелись черные сапожки на пуговицах. Странный и трогательный вид, умиляющий своей комичностью. -- Приятно постоять на солнышке? -- окликнул меня кюре. Мне вдруг захотелось открыться ему. Я подошел к велосипеду, положил руки на руль и сказал: -- Святой отец. У меня тяжело на душе. Я прожил последние сутки во лжи. Лицо его сочувственно сморщилось, но из-за кивающейся без конца головы он был так похож на китайского болванчика в витрине посудной лавки, что не успел я вымолвить эти слова, как разуверился в его помощи. Что он может сделать, спросил я себя, здесь, на вершине холма, сидя на детском велосипеде, для человека, погрязшего в трясине притворства и обмана? -- Когда вы в последний раз исповедовались, сын мой? -- спросил он; это напомнило мне школьные дни, когда, задав похожий вопрос, старшая сестра давала мне порцию слабительного. -- Не знаю, -- ответил я, -- не помню. Продолжая кивать -- из сочувствия и потому, что не кивать он не мог, -- он сказал: -- Сын мой, зайдите ко мне попозже вечером. Я получил тот ответ, какого заслуживал, но что в нем было пользы? Попозже будет поздно. Ответ был мне нужен сейчас и здесь, у развилки дороги. Я хотел, чтобы мне сказали, имею ли я право уехать и оставить обитателей замка справляться с жизнью своими силами или нет. -- Что бы вы обо мне подумали, -- спросил я, -- если бы я покинул Сен-Жиль, скрылся, исчез и не вернулся обратно? На его старом, розовом, как у младенца, лице вновь появилась улыбка; он потрепал меня по плечу. -- Вы никогда так не поступите, -- сказал он. -- Слишком много людей от вас зависят. Вы думаете, я бы вас осудил? Нет. Не мое дело клеймить позором. Я продолжал бы молиться за вас, как молился всегда. Полно, хватит болтать чепуху. Помните: если у вас хандра, если дух ваш в смятении, это хороший признак. Это значит, что bon Dieu\footnote{Боженька \textit{(фр.)}.} где-то рядом. Идите, кончайте свою сигарету на солнышке и подумайте о Нем. Он помахал мне рукой и тронулся с места, зацепив педалью сутану; я видел, как он съезжает со склона свободным ходом, как наслаждается своей коротенькой прогулкой. Вот он свернул в деревню, объехал стадо, остановился у церкви и, прислонив велосипед к стене, исчез в дверях. Я докурил сигарету, залез в машину и направился следом за ним; пересек деревню и подъехал по мосту ко входу в замок. Заметив Гастона у стены неподалеку от служб, я крикнул ему, чтобы он отвел машину обратно на фабрику для Поля. Затем вошел в дом, поднялся по лестнице в гардеробную и нашел на столе пачку писем, которую уже видел в кармане чемодана. Среди них было письмо с печатным адресом и названием фирмы Корвале на обратной стороне конверта. Я прочитал его от корки до корки, все оказалось именно так, как я опасался. Там говорилось, что они весьма сожалеют о своем неблагоприятном для нас решении, в особенности учитывая наши многолетние связи и последнюю личную встречу, однако по здравому размышлению, рассмотрев все <за> и <против>, они не находят возможности возобновить наш контракт. ГЛАВА 9 Меня в настоящий момент не волновала судьба Жана или кого-нибудь из членов семьи здесь, в замке; судя по всему, они были готовы к худшему и не так с облегчением, как с удивлением увидели, что пока еще не идут ко дну. Они смогут и дальше жить на доходы с земель или на капитал, полученный по наследству; конечно, замок будет ветшать, все вокруг приходить в запустение, сами они постареют, будут вечно всем недовольны, станут винить весь мир за то, что с ними случилось. Ну и пусть. Меня волновали прежде всего рабочие, которых я видел сегодня на фабрике: полуодетые, они обливались потом у плавильных печей или в отдельных мастерских умело выполняли каждый свою задачу. В особенности тревожил меня лежащий в постели Андре с обожженным забинтованным боком и Жюли, угостившая меня кофе с сахаром из своих жалких запасов. Мне было не все равно, как они на меня посмотрят, когда я вернусь на фабрику и они узнают, что новости вовсе не хорошие, а плохие, что я им лгал, контракт с Корвале не возобновлен; я больше не увижу их дружелюбных, доверчивых улыбок, говорящих, что они рады мне, они и смотреть на меня не станут, отведут глаза, даже не сочтут нужным выразить свое презрение, а когда Жак объяснит им, что произошло недоразумение и, к сожалению, при создавшихся обстоятельствах господин граф не имеет возможности вести дело себе в убыток, у них появится -- в меньшей степени, ведь физически у них ничего не болит -- тот же погасший, безжизненный взгляд, что у Андре, то же отсутствующее выражение. На них обрушится удар, который сами они отвести не в силах, но господин граф мог бы его предотвратить, если бы заглядывал вперед, если бы это его волновало. Они проводят нас глазами, когда мы с Полем сядем в машину и уедем в замок, а затем -- печь потушена, машины остановлены, груды флакончиков и пузырьков так и не отправлены в Париж -- они вернутся в свои домики на песчаной дороге, домики с облупленными стенами и пятнами сырости на потолке, и скажут друг другу: <Ему все равно, но с нами-то как? Что будет теперь с нами?>. Самой большой загадкой было, почему я принимал это так близко к сердцу. Преданность в глазах Жюли, слепое доверие в глазах Андре, чувство, близкое к восхищению, сменившее враждебность в глазах Поля и Жака, дружелюбие и радушие в глазах рабочих -- все это предназначалось не мне, а Жану де Ге. Значит, завтрашние разочарование и презрение тоже уготованы ему и не могут затронуть мое <я>. Человек, который разгуливает в одежде другого, демонстрирует черты его лица, цвет волос и глаз и замашки, не отвечает за него, он просто оболочка, фасад, так же мало похожий на подлинник, как чехол скрипки на укрытый в нем инструмент. При чем тут мои чувства? Я не был так слеп, чтобы хоть на секунду вообразить, будто симпатия ко мне объяснялась какими-то внутренними моими качествами, которые неожиданно прорвались наружу и вызвали в них отклик: их улыбки сияли для Жана де Ге, для него одного, как ни мало он был их достоин. Выходит, я хотел оградить от унижения самого Жана де Ге? Да. Я не мог ронять его в их глазах. Этого человека, не стоящего спасения, надо было избавить от позора. Почему? Потому, что он похож на меня? Я сидел в гардеробной, глядя на вежливое, но недвусмысленное письмо от Корвале, и спрашивал себя о том, какие мысли проносились в голове Жана де Ге, когда он клал его в кармашек чемодана. Передо мной стоял выбор: или сказать Полю, как только он вернется, что я солгал и контракт расторгнут, или оставить его в заблуждении. Первое повлечет за собой взаимные упреки, необходимость признаться во лжи перед рабочими и немедленную ликвидацию фабрики -- то самое, насколько я понял, что так или иначе случилось бы, если бы Жан де Ге вернулся домой. Второе приведет к еще большей неразберихе: производству и отправке в Париж продукции, которой никто не заказывал, и телефонным звонкам от служащих Корвале, удивленно требующих объяснения, почему туда прибыла еще одна партия наших изделий. По теперешнему контракту у нас в запасе было еще несколько дней... Или недель? Я не знал. Даже если бы передо мной лежали сведения и цифры, вряд ли я в них разобрался бы. Я ничего не понимал в коммерции. Я был связан деловыми отношениями лишь с академическими учреждениями, которые платили мне скромное жалованье, да с теми издателями, которые публиковали мои статьи и лекции. Как, спрашивал я себя, поступил бы владелец стекольной фабрики, если он хочет связаться с фирмой, покупающей ее товар? Без сомнения, если дело не терпит отлагательства, он позвонил бы им из конторы. Но я был не в конторе. Я был в гардеробной замка в глуши Франции и даже не знал, где тут телефон. Я сунул письмо Корвале во внутренний карман куртки и спустился вниз. Было около четырех часов дня. По пути мне никто не попался навстречу. Стояла тишина. Все отдыхали. В воздухе все еще держались запахи пищи; они доносились из кухни, куда я пока не проник, говоря о том, что какие-то частицы снеди с вымытой уже посуды пристали к стенам и низкому потолку, а на смену съеденному уже готовы новые овощи, только что из земли, ждущие, когда их ополоснут и вытрут для вечерней трапезы. Я рискнул подойти к полуоткрытой двери в гостиную, прислушался и, ничего не услышав, переступил порог. В комнате не было никого, кроме Франсуазы, спящей на диване. Я прокрался обратно и вернулся в холл. Рене, без сомнения, была наверху, что она делала -- лежала, желая успокоить мигрень, или примеряла мой воздушный подарок, -- я не знал и не желал знать. Мари-Ноэль, вынужденная моей внезапной поездкой на фабрику заниматься с Бланш, возможно, была сейчас в ее голой, мрачной спальне, несмотря на то, что снаружи светило солнце, заливая лучами голубятню и качели. Я нашел телефонный аппарат в темной нише между макинтошами -- худшее место трудно было себе представить, да и сам аппарат оказался допотопным: микрофон был приделан к стене, а трубка висела сбоку. Над ним на такой высоте, что глаз не мог его не увидеть, висело прикрепленное кнопками изображение двух обезглавленных мучеников, чью текущую ручьем кровь лизали алчные псы, -- еще одно свидетельство заботы Бланш о наших душах. Я снял трубку с рычага и стал ждать; через минуту раздалось жужжание и гнусавый голос пропел: \footnote{Слушаю \textit{(фр.)}.}. Я не удивился, когда, неловко листая телефонную книгу, обнаружил, что мой номер <Сен-Жиль, 2>. С тех пор, как поставили аппарат, здесь, должно быть, ничего не изменилось. Я попросил соединить меня с Парижем, дав номер, напечатанный на письме от Корвале. Скорчившись в своей темной норе, я стал считать минуты; казалось, прошла целая вечность. Когда мне наконец сообщили, что контора Корвале на линии, мне послышались на лестнице чьи-то шаги, и я в панике уронил и письмо, и трубку. Со станции повторили вызов -- в болтающейся трубке бубнил монотонный речитатив; схватив письмо, чтобы разобрать размашистую подпись внизу бумаги, я пробормотал в микрофон, чтобы позвали господина Мерсье. <Кто его просит?> -- донесся вопрос. <Граф де Ге>, -- ответил я. И внезапно -- теперь, когда меня никто не видел, -- мой обман показался мне еще чудовищней. Меня попросили подождать, и через несколько секунд господин Мерсье объявил, что он к моим услугам. -- Господин Мерсье, -- сказал я, -- тысяча извинений за то, что я побеспокоил вас без предупреждения, а также за то, что столь неучтиво не подтвердил получение вашего письма. Я был вынужден внезапно уехать из-за болезни одного из моих домашних, не то непременно еще раз посетил бы вас, чтобы окончательно договориться по одному или двум вопросам, которые остались неясными. Я уже повидался с братом, мы обсудили с ним все пункты и готовы понизить цену согласно вашим требованиям. После некоторого молчания на другом конце линии вежливый, но крайне удивленный голос сказал: -- Но, господин граф, на прошлой неделе мы с вами обговорили все до мельчайших подробностей. Вы выложили свои карты на стол, за что мы вам благодарны. Вы хотите сказать, что готовы вновь вступить в переговоры с нашей фирмой? -- Именно, -- подтвердил я. -- Мы с братом готовы пойти на любые жертвы, лишь бы не закрывать фабрику и не выбрасывать на улицу рабочих. Снова молчание. Затем: -- Простите меня, господин граф, но это прямо противоположно тому, что вы сами дали нам понять. -- Не спорю, -- сказал я, -- но, честно говоря, я действовал, не посоветовавшись с семьей. Вы же знаете, фабрика -- наше фамильное дело. -- Само собой разумеется, господин граф. Именно поэтому мы всегда учитывали и ваши интересы. Мы весьма сожалели о том, что были вынуждены пересмотреть контракт, а в особенности о том, что вам придется закрыть фабрику, если мы не сможем договориться, как это, увы, и оказалось. Но ведь вы сказали, если я не ошибаюсь, что вас лично это мало трогает, фабрика -- удовольствие, которое вам не по средствам. Ровный, невозмутимый голос продолжал журчать, и я представил себе говорящего и Жана де Ге лицом к лицу в кожаных креслах: они угощают друг друга сигаретами, пожимают равнодушно плечами и не успевают закончить беседу, как выбрасывают ее из головы. Ну, не забавно ли -- я, чужак, делаю из себя посмешище, сражаясь за безнадежное дело потому только, что не хочу, чтобы горстка рабочих, пожилая крестьянка и ее искалеченный сын презирали своего хозяина, а он и не заметил бы этого, а если бы и заметил, не придал значения. -- Все, что вы говорите, -- сказал я, -- абсолютно верно. Речь идет только о том, что я передумал, изменил свое решение. Я пойду на любые оговорки, лишь бы фабрика продолжала работать. Издержки -- моя забота. Я прошу возобновить контракт на ваших условиях, не важно, какие они. Более длительное молчание, затем быстро: -- Вы сами понимаете, господин граф, как мы были огорчены, когда пришлось оборвать деловые связи с вами и вашей семьей, но мы не видели другого выхода. Однако, если вы готовы пойти нам навстречу в отношении цен -- естественно, решить этот вопрос экспромтом, по телефону, невозможно, -- я посоветуюсь со своими коллегами-директорами. Возможно, конечный результат удовлетворит обе стороны. Неуверенность, прозвучавшая в его голосе, подтвердила собственные мои опасения. От меня ждут письма, после чего будет заключен новый контракт согласно новым условиям. Мы обменялись любезностями, раздался щелчок -- Мерсье повесил трубку. Я протянул руку за своим платком -- вернее, платком Жана де Ге -- и вытер пот со лба; мало того, что в норе между макинтошами было жарко, разговор потребовал таких усилий, что совершенно вымотал меня. Я связал себя обязательствами, не имея понятия, как их выполнить. Если цена, которую фирма Корвале платила нам за все эти флакончики, пузырьки и бутылочки, не покрывала издержек производства и заработной платы рабочим, -- как, видимо, и было, иначе нельзя объяснить практическое положение дел, -- должен быть найден другой источник денег... И тут я услышал чье-то дыхание в трубке, которую все еще бессознательно держал у уха: кто-то подслушивал мой разговор по телефонному отводу -- я почти не сомневался в этом -- и теперь ждал, не узнает ли чего-нибудь еще. Я ничего не сказал и продолжал плотно прижимать трубку. Через несколько минут присоединилась центральная станция, меня спросили, переговорил ли я с Парижем, и, когда я ответил <да> и линия замерла, я вновь услышал чье-то дыхание, затем негромкий щелчок -- тот, кто подслушивал мой разговор, повесил трубку. Тот, но кто? Где был второй аппарат? Я тоже повесил трубку и вышел в холл. Шаги, которые раздались на лестнице, когда меня соединили с Парижем, возможно, были плодом моей тревоги и воображения. Так или иначе, вниз никто не спустился, всюду была тишина. Но дыхание у самого уха я не вообразил. Я вышел на террасу -- какое это теперь имело значение, заметят меня или нет? -- и посмотрел на крышу здания, но увидел лишь основной телефонный провод, проведенный внутрь между башней и стеной. Высокие трубы башенки, даже головы горгулий скрывали все остальные электрические и телефонные провода, если они и были, к тому же я был слишком невежествен в этих вопросах, чтобы догадаться, куда шел какой провод. Я знал теперь, что в замке есть второй аппарат и кто-то меня подслушал, но это могло подождать. Гораздо важней и безотлагательней было выяснить финансовое положение Жана де Ге. В наполовину использованной чековой книжке, за которой я поднялся в гардеробную, были внесены какие-то загадочные цифры и буквы, но баланса я не нашел, и единственное, что я узнал и что могло мне пригодиться, было название его банка и адрес филиала в соседнем городке. Ни бюро, ни конторки здесь не было. Но ведь где-нибудь в замке должна быть комната, где его владелец пишет письма и держит деловые бумаги. Я вспомнил про библиотеку, в которой семья собралась перед завтраком. Снова спустился в холл и прошел через столовую. Распахнув закрытые двери, очутился в полумраке, так как ставни высоких окон в другом конце библиотеки были закрыты для защиты от солнца. Я распахнул их и увидел в углу то, что искал, -- секретер. Он был заперт. Но связка ключей, а также мелочь, бумажник, чековая книжка и водительские права -- личные вещи Жана де Ге, ни одну из которых мне не довелось пустить в ход до этой минуты, -- были при мне с того времени, как я надел его костюм. Я попробовал ключи, и один подошел. То, что я занимаюсь взломом, не волновало меня. Я снова играл в <тайного агента>, и кому я причинял этим вред? Я откинул крышку, и взору предстал чудовищный хаос, как обычно в шкафах у большинства людей, -- не сравнить с идеальным порядком в бумагах у меня дома, -- битком набитые верхние ячейки, письма отдельно от конвертов, счета, квитанции -- все вперемешку, сунуто как попало. С ящиками было не лучше. Заполненные до отказа книгами и документами, бумагами и фотографиями -- здесь, без сомнения, заключалась не только история жизни владельца замка, но и летопись всего рода де Ге, -- чуть приоткрывшись, они намертво застревали. Упорное нежелание пыльных ящиков расстаться со своим содержимым доводило меня до исступления. Поиски были тщетны. Как вор, который ищет жемчужное ожерелье и не может его найти, я был готов схватить что угодно, лишь бы удовлетворить неутоленное любопытство. Наконец на глаза мне попался красный кожаный переплет, это вполне мог быть гроссбух. Я с трудом вытащил его из упрямого ящика, но это была всего-навсего охотничья книга с бесконечными списками фазанов, куропаток и зайцев, убитых еще до войны. Я просунул руку в освободившееся место и нашарил сперва револьвер, а затем еще один пахнувший плесенью фолиант; он оказался старомодным семейным альбомом, полном выцветших, засунутых в прорези фотографий. Банковские счета вылетели у меня из головы. Я не мог побороть желания хоть мельком взглянуть на прошлое моего двойника. На первой странице альбома был герб: голова охотничьей собаки на фоне дерева, а под гербом узким косым почерком было написано: <Мари де Ге>. Я перевернул страницу и увидел молодую женщину лет двадцати пяти -- без сомнения, графиня; на месте теперешней тяжелой нижней челюсти был округлый, хоть и решительный подбородок, на месте седой гривы -- густые белокурые волосы, завитые щипцами; блузка с оборочками украшала покатые плечи, теперь сутулые, укутанные шалями; надень я платье с накладным бюстом и парик, чтобы участвовать в шарадах, и эта фотография могла быть сделана с меня. Внизу стояла дата: 1914. Затем один за другим последовали все остальные члены семьи: Жан де Ге, отец -- вот в кого Поль, -- но со щетинистыми усами и проницательным взглядом, снятый в ателье на чудовищном фоне из драпировок и искусственных цветов; оба, он и маман, вместе, взирающие с любовью и затаенной родительской гордостью на холеного и украшенного лентами младенца, судя по всему -- Бланш. Затем пошли друзья и родственники старшего поколения, тут -- дядюшка, там -- тетушка, престарелый дедушка в коляске. Даты были написаны не всегда, и мне частенько приходилось гадать, в какое именно лето маленькие мальчик и девочка катались верхом на пони или какой зимой возле голубятни, покрытой снегом, эта же пара в шарфах и рукавицах позировала перед объективом, обняв друг друга за шею. Брат и сестра всегда были вместе. Если один стоял с удочкой или ружьем, другой обязательно прятался где-то рядом, и я с удивлением, даже какой-то брезгливостью заметил, что эта вторая, скрывающаяся фигура, Бланш, была в детстве точной копией сегодняшней Мари-Ноэль -- те же длинные ноги, худенькое тельце и коротко остриженные волосы. Меняться она начала лишь позднее, лет в пятнадцать, овальное лицо удлинилось, взгляд стал более недоверчивый, более серьезный, и все равно я не мог узнать в этом задумчивом и несомненно привлекательном лице теперешнюю тонкогубую старую деву. Молодой Жан серьезен не бывал никогда. На каждой карточке он смеялся, или стоял в смешной позе, или насмешливо смотрел на того, кто его снимал, и я подумал, как сильно отличались снимки Жана, хотя мы и были на одно лицо, от снимков мальчика с тревожным и тусклым взглядом -- моих собственных детских фотографий. Поль нечасто появлялся в альбоме. Обычно он был не в фокусе -- самая расплывчатая фигура в группе -- или наклонялся завязать шнурок в ту секунду, когда щелкал затвор. Даже на самой четкой фотографии, засунутой между страницами, где все трое были сняты подростками, он был наполовину заслонен крепким плечом Жана, да и вообще вытеснен его победоносной улыбкой. Я узнавал на групповых карточках то одну, то другую фигуру: вот кюре, худее, моложе, но с тем же ангельским лицом, а перевернув обратно страницы, там, где были детские снимки, я узнал Жюли с Полем на руках. На более поздних страницах альбома -- чем дальше, тем чаще -- стал появляться человек по имени Морис. Он был в группах рабочих стекольной фабрики и в замке, а на одной фотографии они с Жаном стояли вместе возле каменной статуи в парке. Внезапно снимки кончились. Оставалось три или четыре пустые страницы. То ли Жан де Ге-старший умер, то ли началась война, то ли графине вдруг надоело фотографировать, трудно было сказать. Эпоха кончилась, цикл был завершен. Я захлопнул альбом со странным ностальгическим чувством. Для меня, с головой ушедшего в изучение истории, привыкшего рыться в старых письмах, документах и прочих памятниках далекого прошлого, в этом взгляде украдкой на летопись современной мне семьи, семьи моего поколения, было что-то непонятным образом трогающее сердце. Меня волновало не то, что красивая графиня с первых страниц альбома постарела и ее белокурые волосы стали седыми, а то, как именно она постарела: властные, уверенные глаза стали заискивающими, тревожными, гордый рот сделался алчным, округлые шея и плечи отяжелели, покрылись жиром. Меня волновало, что Бланш, такая грациозная и привлекательная в детстве, такая серьезная и пытливая в юности, изменилась до неузнаваемости, превратилась в грубую карикатуру на самое себя. Даже Поль, смазанный на всех снимках, укрывшийся за смеющимся Жаном или стоящий на одной ноге с краю группы, на глазах -- упавшая прядь волос, вызывал умиление. А сейчас он неприятный, мрачный, все видит в черном свете и из апатии вышел лишь тогда, когда я ткнул его в больное место -- видит Бог, не нарочно, -- уличив в изъяне, которого он стыдился, и выставил в смешном виде. Но тут покой, исходивший от этих картинок прошлого, был нарушен вторжением настоящего. Я услышал, как кто-то трогает ручку дверей в столовую, и только успел сунуть альбом обратно в ящик, как передо мной возникла Рене. Она, как и Франсуаза, отсутствовала на выцветших фотографиях. На их долю выпали уныние и мрак дальнейшей жизни в замке, однообразие и скука Сен-Жиля без прошлого очарования. Рене закрыла за собой дверь и теперь стояла, не сводя с меня глаз. -- Я слышала, как подъехала машина, -- сказала она, -- и подумала, вдруг Поль вернулся вместе с вами. Но Шарлотта -- я встретила ее в коридоре -- сказала, что вы приехали один. Франсуаза все еще отдыхает в гостиной, и я догадалась, что вы здесь. Вы не собираетесь попросить прощения? Неужели мне опять слушать укоры за эти злосчастные подарки. Безусловно, на ее взгляд, я их заслужил. Я вздохнул и пожал плечами. -- Я уже извинился перед Полем, -- сказал я. -- Не хватит ли? Напряженное тело, дрожащие руки -- все выдавало затаенное волнение, а взгляд, которым она смотрела на меня, озадаченный и вместе с тем исступленный, раздражал и тревожил одновременно; я тут же посочувствовал Полю, которому, без сомнения, приходилось больше всех страдать от ее настроений. -- Зачем вы это сделали? -- спросила она. -- Все и так непросто, зачем еще вызывать у них подозрения, а главное -- причинять боль Полю? Или вы устроили все это нарочно, чтобы и меня поставить в глупое положение? -- Послушайте, -- сказал я, -- я выпил лишнего в Ле-Мане и напрочь забыл, что в каком пакете. Я вообще думал, там книги... -- И вы ждете, что я этому поверю? -- сказала она. -- Когда вы давали подарок Франсуазе, вы не ошиблись. Кстати, сколько он стоил? Или вы не платили? Завидовать тому, что муж сделал подарок жене! Что может быть противней? Я был рад, что медальон с миниатюрой достался Франсуазе, а не Рене. -- Я привез Франсуазе то, что, я знал, она оценит, -- сказал я. -- Если вы разочарованы своим подарком, мне очень жаль. Отдайте его Жермене, мне абсолютно безразлично, что вы сделаете с ним. Можно было подумать, что я ее ударил. Лицо женщины залилось краской, не сводя с меня глаз, она отошла от двери и медленно направилась к секретеру; я уже запер его и спрятал ключи. И, прежде чем я догадался, что она хочет сделать, Рене обвила меня руками и прижалась щекой к щеке. Я стоял, как деревянный, как третьестепенный актер на провинциальной сцене. -- В чем дело? -- спросила она. -- Что с вами стало? Почему вы так изменились? Боитесь, что про нашу связь узнают? Вот оно что! Возможно, мне следовало и самому догадаться, но ее слова поразили меня как гром с ясного неба и привели в смятение. Я не хотел ее целовать, цепляющиеся за меня руки вызывали отвращение, слишком жадно ищущий меня рот охлаждал, а не разжигал ответный пыл. Чем бы Жан де Ге ни занимался здесь со скуки, этого не будет делать его заместитель. -- Рене, -- проговорил я, -- сюда кто-нибудь может войти. -- Слабая, пустая отговорка всех трусливых любовников, чья страсть угасла, -- и я весьма нелюбезно попятился назад, чтобы избежать ее неожиданного и тягостного соседства. Но даже сейчас, когда я, полусогнувшись, приникал к секретеру, она не отступила: руки ее по-прежнему тянулись ко мне с ласками, и я подумал, как некрасиво и жалко выглядит мужчина, становясь жертвой насилия, а когда нападают на женщину, ее слабость и хрупкость лишь придают ей очарование. Мои попытки ублаготворить Рене выглядели неубедительно: неуклюжее похлопывание по плечу, приглушенный поцелуй в волосы не могли утолить ее жажду, и я попробовал удержать ее на расстоянии потоком слов. -- Мы должны быть осторожны, -- сказал я, -- и не терять головы. Думаю, Поль понял, почему я подарил вам эту безделушку. Я отмахнулся от разговора, свел все на шутку и с Франсуазой объясняться не намерен, но наши встречи здесь, в замке, надо прекратить. Нас могут увидеть слуги, а стоит им что-то заподозрить, наша жизнь сильно осложнится. Слова потоком лились с моих губ: мотивы, поводы, резоны, и чем дальше, тем мне становилось яснее, что я сам ставлю себя в безвыходное положение. Я не отрицал их интрижку и, как последний трус, упускал счастливую возможность сказать пусть грубо, зато честно: <Я вас не люблю, и я вас не хочу. Это конец>. -- Вы имеете в виду, -- прервала меня Рене, -- что нам нужно встречаться в другом месте? Но как? Где? Ни слез, ни смиренной мольбы о любви. На уме у нее одно, только одно. То, что Жан де Ге затеял для развлечения -- в этом я не сомневался, -- превратилось в обязанность. Интересно, как глубоко он увяз и до какой степени, когда прошел первый угар, она ему опостылела. -- Я что-нибудь придумаю, -- сказал я, -- но не забывайте, мы должны быть осторожны. Слишком глупо погубить будущее счастье какой-нибудь нелепой оплошностью. Сам Жан де Ге не смог бы произнести эти слова с таким двуличием. Оказывается, быть подлецом совсем не трудно. Мои слова успокоили ее, а ее непрошеные ласки, как ни быстро я положил им конец, должно быть, разрядили напряжение и притупили аппетит. И тут, к моей радости, из соседней комнаты донесся голос Мари-Ноэль. Рене, сердито пожав плечами, отошла от меня. -- Папа! Где ты? -- Здесь. Я тебе нужен? Девочка влетела в комнату, и я инстинктивно раскинул руки, спрашивая себя в то время, как она повисла на мне, точно обезьяна, не смогу ли я в дальнейшем использовать ее в качестве буфера между собой и взрослым миром, предъявляющим на меня свои права. -- Бабушка проснулась, -- сказала девочка, -- я уже поднималась к ней. Она зовет нас обоих к чаю. Я рассказала ей про подарки и как дядя Поль был недоволен. И знаешь, папа, с подарком для тети Бланш ты тоже напутал. Она не хотела его открывать, и тогда мы с маман сами развернули пакет и нашли внутри записку: <Моей красавице Беле от Жана>. Беле, а вовсе не Бланш. Там оказался огромный флакон духов под названием \footnote{Женщина \textit{(фр.)}.} в хорошенькой коробке, завернутой в целлофан; там даже цена сохранилась: десять тысяч франков. ГЛАВА 10 Когда мы поднимались, держась за руки, по лестнице, Мари-Ноэль сказала мне: -- Ничего не пойму, похоже, от этих твоих подарков у всех испортилось настроение. Утром маман так радовалась своему медальону, а после завтрака сняла его и положила в шкатулку вместе с остальными украшениями. Тетя Рене даже и не поглядела толком на рубашку, а сейчас, когда я рассказывала тебе об ошибке с подарком для тети Бланш, я думала, что тетя Рене съест нас обоих. Кто эта Бела, папа? Слава Богу, я этого не знал. Избавляло от дальнейших осложнений. И все же Жану де Ге следовало быть предусмотрительней и не ограничиваться одной кое-как нацарапанной буквой <Б>. -- Кто-то, кто любит дорогие духи. -- А маман ее знает? -- Сомневаюсь. -- Я тоже. Когда я спросила ее, кто это, она скомкала записку и сказала, что, наверно, какой-нибудь деловой знакомый в Париже пригласил тебя на обед и духи -- ответный жест вежливости. -- Возможно, -- сказал я. -- Понимаешь, плохо то, что у тебя стала хуже память. Надо же так все перепутать и подарить духи тете Бланш! Я сразу поняла: тут что-то не так. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь ей что-нибудь дарил. Я никогда не могла понять, почему взрослые так странно себя ведут. Но даже я понимаю: нет смысла что-то дарить человеку, если он не разговаривает с тобой целых пятнадцать лет. Пятнадцать лет... Это оброненное мимоходом неожиданное сообщение так меня потрясло, что, забыв о своей роли, я остановился на полпути и вытаращил на девочку глаза; она нетерпеливо потянула меня вперед. -- Пошли же, -- сказала она. Я молча последовал за ней, тщетно пытаясь прийти в себя. Значит, то, что я считал временным разладом, было пустившей глубокие корни враждой. Между Бланш и Жаном де Ге вторглось нечто, касающееся лишь их двоих, ожесточившее их друг против друга, а вся семья, даже девочка, принимали это как должное. -- Вот и мы, -- сказала Мари-Ноэль, распахивая дверь огромной спальни, и опять, как и накануне, меня захлестнула волна жара от горящей печи. Терьеры, отсутствовавшие утром, снова были здесь. Они выскочили из-под кровати, заливаясь пронзительным лаем, и, как Мари-Ноэль ни успокаивала их, то браня, то гладя, они не желали умолкнуть. -- Поразительно, -- сказала девочка. -- Все собаки в доме взбесились. Утром Цезарь вел себя точно так же: лаял на папу. -- Шарлотта, -- сказала графиня, -- выводили вы сегодня Жужу и Фифи или проболтали внизу все это время? -- Естественно, я выводила их, госпожа графиня, -- ответила, обороняясь, Шарлотта, задетая за живое. -- Я гуляла с ними по парку не меньше часа. Неужто я могу про них забыть? -- Поторапливайтесь, забирайте их отсюда, -- сердито приказала графиня. Подняв на меня глаза с подпертой валиком подушки -- серое, обвисшее складками лицо, глубокие тени под глазами, -- она протянула руку и привлекла меня к себе. Целуя дряблую щеку, я подумал о том, что эта сыновняя ласка, как ни странно, не вызывает во мне протеста, напротив, приятна мне, а легкое прикосновение хорошенькой Рене было тягостно и омерзительно. -- Mon Dieu, -- шепнула графиня, -- ну и позабавила меня малышка! -- Затем, оттолкнув меня, громко сказала: -- Садись и пей чай. Чем ты занимался весь день, кроме этой путаницы с подарками? И снова, как прежде, я чувствовал себя с ней как дома, я болтал, я смеялся, словно мановением волшебной палочки она вызывала на свет веселость, которой я даже не подозревал в себе. Нам троим -- графине, девочке и мне -- было легко и свободно друг с другом; графиня, налив чай в блюдце, пила его маленькими глотками, а Мари-Ноэль, возведенная в почетное звание хозяйки, не спуская с нас глаз, откусывала крошечные кусочки торта. Я сообщил о посещении фабрики; зная, что мой конфиденциальный звонок в Париж привел, вернее, мог привести хотя бы к временному решению вопроса, я ощущал большую уверенность в себе; графиня стала подробно рассказывать, как это свойственно пожилым людям, о добрых старых временах, и мы слушали ее, я -- со скрытым любопытством, Мари-Ноэль -- с восторгом. Она рассказала нам, что когда- то, уже на ее памяти, стекло выдували вручную, а еще раньше, до нее, плавильную печь топили дровами из соседнего леса -- именно по этой причине все стекольные фабрики ставили в лесу, -- и о том, как лет сто, а то и больше назад на verrerie были заняты около двухсот лошадей, и женщины, и дети. Имена рабочих, их жен и детей были записаны в какой-то книге, возможно, та лежит в библиотеке, она не помнит. -- Да что говорить, -- вздохнула графиня, -- всему этому пришел конец. Старых дней не вернешь. Ее слова напомнили мне о Жюли, она так же безропотно приняла перемены, так же вычеркнула из памяти то, чего нельзя было вернуть, но когда я рассказал маман о своем посещении Жюли и бедном искалеченном Андре, лежащем в постели, она с неожиданным бессердечием пожала плечами. -- Ох уж эти мне люди, -- сказала графиня. -- Они вытянут из нас последний франк, если смогут. Хотела бы я знать, на сколько Жюли нагрела на мне руки в свое время. Что до ее сына, он всегда был бездельник. Я не виню его жену за то, что она убежала в Ле-Ман к механику. -- Их домик в чудовищном состоянии, -- заметил я. -- Не вздумай там ничего делать, -- сказала графиня. -- Стоит только начать, просьбам конца не будет. Нам только о них тревожиться, мы и так обнищали. Да нищими и останемся, если Франсуаза не родит сына или... Графиня замолкла, и, хотя я не понял, о чем речь, тон ее и взгляд, брошенный искоса, привели меня в замешательство. А она продолжала: -- В наше время каждый заботится о себе. И по какому поводу они ворчат? Чем недовольны? Им не нужно платить за жилье. -- Жюли не ворчала, -- сказал я. -- И ни о чем не просила. -- Знаете, -- сказала Мари-Ноэль, неожиданно вторгаясь в разговор, -- было так странно, когда мы с маман открыли папин подарок на глазах у тети Бланш. Маман сказала: <Ну, не упрямьтесь, Бланш. Не умрете же вы от этого; раз Жан привез вам подарок, значит, не такой уж он бесчувственный; своим подарком он и хочет вам это показать>. Тетя Бланш опустила глаза и через тысячу лет сказала: <Можете его развернуть. Я не возражаю... Мне все равно>. Но я знаю, что ей тоже было интересно посмотреть, потому что она сложила губы так, как иногда это делает. Поэтому мы развернули пакет, и когда маман увидела этот большущий, огромный, полный до краев флакон с духами, она сказала: <О, Боже, ничего другого он не придумал!>, и тете Бланш пришлось посмотреть на флакон, и, знаете, она стала вся белая-белая, поднялась из-за стола и вышла. Я сказала маман: <Это же не лекарство, как то, что папа подарил дяде Полю. Почему она обиделась?>, и маман сказала как-то странно: <Боюсь, это все же шутка, и довольно жестокая>. Ну, а потом мы, конечно, нашли записку кому-то другому, какой-то Беле, и маман сказала: <Нет, это не шутка, это ошибка. Подарок не предназначался Бланш>. Но я так и не понимаю, почему они считают, что это жестоко. Казалось, ее слова проделали в тишине дыру. В воздухе колыхались волны молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Маман пристально смотрела на меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение, не упрек, скорее, догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать во мне слабую струну, словно -- хотя я знал, что это невозможно, -- какое-то внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль. -- Знаешь, малышка, -- сказала она, -- поступки женщин бывают необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об этом и не становись, подобно ей, фанатичкой. У графини вдруг сделался утомленный вид, она на глазах постарела. -- Ну-ка, -- сказал я Мари-Ноэль, -- давай уберем чайный столик. Мы отодвинули его обратно к стене, туда, где он стоял подле туалетного столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней -- кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела. -- Добрый вечер, господин кюре, -- сказала она. -- Папа подарил мне житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать? Старик погладил ее по голове. -- Попозже, мое дитя, попозже, -- сказал он. -- Покажешь мне ее, когда я спущусь вниз. Он подошел к изножью кровати и, сложив руки на круглом животе, смотрел на серое, измученное лицо графини. -- Значит, сегодня мы в миноре? -- сказал он. -- Слишком бурный день был вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал. Из складок сутаны он извлек какую-то книгу, и я видел, каким огромным усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив подол сутаны, кюре сел рядом с ней. -- Можно я останусь? -- прошептала Мари-Ноэль; глаза ее горели, словно она просила разрешения посмотреть спектакль. Когда я кивнул, не зная, чего от меня ждут, девочка взяла скамеечку, стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем, кончив возиться, она, как актриса вживаясь в роль, изменила озабоченное выражение лица на восторженно-умиленное: глаза закрыты, ладони сложены перед собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости. Я вышел из комнаты и, спустившись вниз, в парк, стал бродить по дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной, стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров был полон воды -- до того, как в XVIII веке фасад центральной части здания соединил между собой башни раннего Возрождения, -- замок выглядел как настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко: одетым в шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим наружу через узкие окна-прорези, или Франсуазе и Рене -- теперешним обитательницам родового гнезда, на крошащихся стенах которого проступают липкие пятна сырости, а деревья, густые, раскидистые, подходят к самым дверям. Там, где сейчас пасется скот, верно, копал землю рылом дикий кабан с горящими яростью глазками, а ранним утром, когда туман еще льнет к деревьям, звучал пронзительный рожок егерей. По подъемному мосту с топотом скакали подвыпившие шумливые рыцари из Анжу, направляясь на охоту или на смертельную битву. А какие безумные страсти кипели здесь по ночам, какие бывали долгие мучительные роды, какие внезапные кончины... И сейчас все это происходит вновь, в совсем другое время, правда, на иной лад, ведь чувства наши заглушены, а желания загнаны внутрь. Сегодня жестокость глубже, она ранит душу, причиняет страдания нашему внутреннему <я>, хотя в те дни она была беспощадней: выживали самые выносливые; в те дни одинокая Франсуаза и обиженная судьбой Рене гасли, как задутая свеча, оплаканные, а скорее всего -- нет, их господином и повелителем, который -- истинный прототип Жана де Ге -- продолжал пировать и сражаться, беспечно пожимая облитыми бархатом плечами. Кто-то ходил по комнатам, закрывая одно за другим высокие окна и захлопывая ставни, -- замок загораживался от ночи, замыкался в своей скорлупе. То, что происходило здесь, внутри, закончилось, сошло на нет, замок превратился в гробницу, живыми были лишь жующие сырую траву, шумно вздыхающие коровы, да крикливые галки, устраивающиеся на ночлег, да лающая где-то за церковью в деревне собака. Второй вечер моего маскарада и по сути, и по форме напоминал второй вечер в интернате. Я уже познакомился с окружающей обстановкой, ничто больше не вызывало во мне удивления, моя дерзость, действовавшая на меня накануне как наркотик, казалась теперь вполне естественной, и когда я открывал дверь, входил в комнату или сталкивался нос к носу с кем-нибудь из родных Жана, в этом не было ничего неожиданного. Я узнавал звуки, запахи, голоса; знал, кто где сидит; гонг больше не заставлял меня внутренне сжиматься, я мыл руки и переодевался к обеду, не придавая этому значения, с тем же стадным инстинктом, что и подражающий школьным товарищам новичок, который делает все, как другие, отрекаясь от самого себя и своих домашних привычек до следующих каникул, надевая на время семестра яркую защитную оболочку, сверкающую маску, чтобы завоевать одобрение соучеников и учителей, и воображает, будто этот занявший его место незнакомец, который так ему нравится, и есть он сам. Пить, есть, брать со стола газету было мне теперь интересно само по себе, ведь делал это не я, а Жан де Ге. Спящего не удивляет его сон, даже самый фантастичный, и я стал свободно двигаться среди окружающих меня фантомов, не важно -- говорили они со мной, улыбались мне или не обращали на меня внимания. Ритуал был установлен, колесо, приводившее все в движение, продолжало крутиться, и я, составная часть всего устройства, безропотно крутился вместе с ним. Обед прошел в молчании. За столом нас было только четверо. Мари-Ноэль, как оказалось, поела в семь часов -- бульон с бисквитами -- и не спустилась вниз, а Бланш, по словам Гастона, решила поститься. Она у себя в комнате, сказал он, и сегодня вечером больше не сойдет. Разговор шел вяло. Франсуаза, моя опора во время завтрака, выглядела усталой и со все затухающим интересом затрагивала всякие мелкие предметы, лишь бы нарушить тишину: болезни в деревне, вечернее посещение кюре, письмо от кого-то из родственников из Орлеана, беспорядки в Алжире, крушение на железной дороге к северу от Лиона. Скучные материи, но как раз это действовало как бальзам на мои нервы. Голос ее, когда исчезали жалобные, плачущие нотки, был чистым и мелодичным. Рене, в блузке с высоким воротом, которая ей очень шла, с пятнами румян на скулах и, как вчера, зачесанными наверх волосами, чтобы показать уши, то ли хотела ослепить меня своими прелестями, то ли уязвить своим остроумием, то ли вызвать ревность, заведя оживленный разговор с Полем. Каков был ее замысел, я не знал, но если он у нее был, он сорвался. С меня как с гуся вода, а Поль просто не понял, что у нее на уме. Он сосредоточенно ел, не поднимая глаз от тарелки, и, громко жуя, буркал что-то в ответ между глотками, а как только с обедом было покончено, занял самое светлое место в гостиной и, закурив сигару, скрылся за раскрытыми во всю ширину листами и \footnote{<Фигаро> и <Западной Франции> \textit{(фр.)}.}. Сверху спустилась Мари-Ноэль в халатике, и мы втроем -- Франсуаза, девочка и я (Рене сидела на диване, держа в руках книгу, страниц которой ни разу за весь вечер не перевернула) -- стали играть в шашки и домино: мирное семейное трио, которое, должно быть, и раньше, вечер за вечером, точно так же проводило свой досуг. Наконец часы пробили девять, и Франсуаза, зевая от усталости, сказала: -- Ну, cherie\footnote{Милая \textit{(фр.)}.}, пора в кроватку. Девочка без возражений встала, убрала шашки в коробку и положила ее в ящик, поцеловала мать и тетю с дядей и, взяв меня за руку, сказала: -- Пошли, папа. Таков, по-видимому, был заведенный здесь порядок. Мы поднялись в башенку, в спальню-детскую. Кукла -- на этот раз без пронзавшего ее пера -- была избавлена от мук и изображала теперь кающегося грешника, стоя на коленях перед перевернутой вверх дном жестянкой, должно быть, исповедальней; роль священника исполнял большой кривобокий утенок Дональд, без одной ноги, с головой, обмотанной черным лоскутком, что должно было изображать шапочку. -- Садись, -- потребовала девочка и, сняв халатик, задержалась перед тем, как подойти -- так я думал -- к самодельному алтарю. -- Ты хочешь посмотреть, как я буду умерщвлять плоть? -- спросила она. -- Что-что? -- воскликнул я. -- Понимаешь, я согрешила, когда угрожала вчера вечером, что убью себя. Я рассказала об этом тете Бланш, и она говорит, что это очень-очень плохо. Мне еще рано идти к исповеди, поэтому я решила наложить на себя епитимью, такую же тяжелую, как мой грех. Она скинула с себя ночную рубашку и осталась передо мной голышом: тоненькая, кости и кожа. -- Дух крепок, но плоть слаба, -- сказала девочка. Подойдя к книжному шкафчику, где книги стояли как попало, и порывшись там с минуту, она вытащила небольшую кожаную плетку с узлом на конце, зажмурилась и, прежде чем я понял, что она собирается делать, хлестнула себя по спине и плечам. Без поблажки. Она невольно подпрыгнула, громко втянув воздух от боли. -- Сейчас же перестань! -- крикнул я и, встав с места, вырвал плетку у нее из рук. -- Тогда сам меня накажи, -- сказала Мари-Ноэль, -- сам постегай меня. Она не сводила с меня блестящих глаз; я поднял с пола сброшенную ею рубашку. -- Надень, -- отрывисто сказал я, -- да поскорей. А потом скажи на ночь молитву и -- в постель. Она повиновалась, и то, с какой быстротой она это сделала, с какой пылкой готовностью выполнила то, что я велел, было в каком-то смысле хуже, чем прямое непослушание. Внешне покорная, она сгорала от внутренней лихорадки, и хотя я ничего не понимал в детях, ничего не знал об их играх, ее экзальтированное состояние казалось мне противоестественным, нездоровым. Молитва у самодельного аналоя тянулась битый час, но так как Мари-Ноэль шевелила губами беззвучно, я не мог сказать, молится она или только делает вид. Но вот девочка перекрестилась, поднялась с пола и со смиренным видом легла в постель. -- Спокойной ночи, -- сказал я и наклонился, чтобы ее поцеловать; кому должно было служить наказанием холодное, отчужденное выражение ее поднятого ко мне лица -- ей или мне, я не знал. Я вышел, прикрыл за собой дверь, спустился по винтовой лесенке. Взглянув на изношенную узловатую плетку, которую нес в руке, повернул налево и, повинуясь внезапному порыву, направился в дальний конец первого коридора. Подергал ручку двери. Дверь была заперта. Я постучал. -- Кто там? -- спросила Бланш. Я не ответил и постучал снова. Послышались шаги и скрип ключа в замке. Затем дверь отворилась. На пороге стояла Бланш в халате; ее распущенные, падающие на лоб волосы, не собранные больше в узел, придавали ей сходство с Мари-Ноэль. Выражение ее глаз -- изумленных, испуганных -- помешало моему намерению. Ее вражда с братом меня не касалась. Но насчет девочки ее, во всяком случае, надо было предупредить. -- Оставь это у себя, -- сказал я, -- или выкинь. Как хочешь. Мари-Ноэль пыталась хлестать себя этой плеткой. Было бы невредно ей объяснить, что бичевание не изгоняет дьявола, а, напротив, загоняет его внутрь. В глазах Бланш вспыхнула такая жгучая ненависть, а на бледном, неподвижном лице отразилась такая непримиримость, что я не мог отвести от нее взгляда, словно под влиянием чар или гипноза. Но тут, прежде чем я успел что-нибудь добавить, она захлопнула дверь и заперла ее на ключ, и я остался стоять в коридоре, ничего не добившись, а возможно, еще больше восстановив Бланш против себя. Я медленно пошел обратно; передо мной стояли ее глаза -- злобные, неумолимые. Это поразило меня, привело в смятение, ведь когда-то в них было доверие, была любовь. Вернувшись к лестничной площадке, я остановился, не зная, куда мне свернуть и что положено теперь делать по здешнему распорядку, и тут увидел, как вверх по лестнице в спальни идут гуськом все трое: бледная, с погасшим взором Франсуаза; Рене, с пятнами румян, все еще горящими на скулах, в блузке с высоким воротником, подчеркивающим высокую прическу; и зевающий Поль -- газета, местная на этот раз, под мышкой, рука готова выключить свет. Все трое подняли на меня глаза. Слабая струйка света осветила их лица, и, поскольку я не входил, как они полагали, в их число, был чужак, человек извне, заглянувший в их мирок, мне казалось, что все трое стоят передо мной обнаженные, без масок. Я видел страдания Франсуазы: один миг -- волшебный миг -- она была на седьмом небе от счастья, и тут же разочарование вновь свергло ее на землю. Что поможет ей выдержать? Только терпение. Я видел торжество Рене: уверенная в привлекательности своего тела, она не таила ненасытного вожделения, лишь бы вызвать ответную страсть. Видел растерянного, усталого, терзаемого завистью Поля, спрашивающего себя, как сотворить чудо или как погрузиться в забытье. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись парами, как фехтовальщики. Идя следом за Франсуазой по коридору, я философски спрашивал себя, что было бы, если бы женой Жана де Ге оказалась не она, а Рене. Настолько ли близка природа влечения и гадливости, что вынужденное соседство перекинуло бы мост через пропасть и соединило нас? Я был избавлен от дальнейших размышлений на эту тему, так как, зайдя в гардеробную, увидел там перемены: в комнате появилась походная кровать с подушкой, простынями и одеялами. Как ни странно, я почувствовал не облегчение, а вину. В чем дело? Затем, подойдя к комоду, я увидел на нем огромный флакон духов с жирной надписью . Он был нераскупорен. Подождав немного, я прошел через ванную комнату в спальню. Франсуаза сидела у туалетного столика, накручивая волосы на бигуди. -- Вы хотите, чтобы я спал в гардеробной? -- спросил я. -- А вы разве не предпочли бы это? -- сказала она. -- Мне все равно -- что там, что здесь. -- Я так и думала. Она продолжала накручивать волосы. Сейчас один из тех переломных моментов супружеской жизни, подумал я, который может привести к примирению, или к слезам, или к бесконечным столкновениям, и ничего бы этого не случилось, если бы не флакон духов с небрежно нацарапанной на обертке буквой <Б>. Мы оба напортачили, ее муж и я, и, поскольку я полагал, что он ничего бы ей сейчас не ответил, я поступил точно так же. -- Прекрасно, -- сказал я, -- буду спать в гардеробной. Я вернулся в ванную комнату и открыл кран, чтобы набрать воды. И в то время как я чистил зубы, припомнив, которая из щеток и чашек мои, мне снова пришли на память подробности давно забытого вечера на следующий день по приезде в школу. Все в ванной комнате было уже мне знакомо, и хотя вода лилась в ванну не с таким звуком, как дома, звук этот был привычным, и когда, не обменявшись со мной ни словом, Франсуаза прошла мимо, чтобы взять крем, она вполне могла быть одним из моих товарищей по спальне давно прошедших дней, с которым я был в ссоре. Мне казалось ничуть не странным и даже вполне уместным то, что сам я был в жилете, а она -- в волочащемся по полу пеньюаре. И место действия, и действующие лица отвечали сценарию, лишь молчание наше выпадало из общей тональности. Когда в пижаме и халате я зашел в спальню пожелать ей спокойной ночи и, оторвавшись на миг от чтения, Франсуаза равнодушно подставила мне бледную щеку, я опять почувствовал не столько облегчение от того, что сегодня обошлось без вчерашних горьких упреков, без жалоб и слез, сколько стыд -- за то, что прегрешения Жана де Ге были десятикратно умножены его козлом отпущения. Я вернулся в гардеробную и открыл окно. Каштаны стояли недвижно, небо затянула дымка, звезды были не видны, не видно было и одинокой фигурки в башенном оконце. Я забрался в постель и закурил сигарету. Это была моя вторая ночь под крышей замка, с моего приезда в Сен-Жиль прошло немногим более суток, а все сделанное и сказанное мной за это время запутало меня больше, затянуло глубже, привязало еще тесней к человеку, который и телом и духом не имел со мной ничего общего, чьи мысли и поступки были неизмеримо далеки от моих и при этом чья внутренняя сущность отвечала моей природе, совпадала, пусть отчасти, с моим тайным <я>. ГЛАВА 11 Когда я проснулся на следующее утро, я знал, что должен что-то сделать. Что-то, что не терпит промедления. Затем вспомнил о разговоре с Корвале и то, как я связал себя, вернее, стекольную фабрику, обязательством продолжать производство стекольных изделий на их условиях, не имея даже отдаленного понятия о ресурсах семьи. Все, что у меня было, это чековая книжка Жана де Ге и название и адрес банка в Вилларе. Надо было как-то добраться до этого банка и переговорить с управляющим, придумав предлог для моих расспросов. Без сомнения, он сможет хотя бы в общих чертах познакомить меня с финансовым положением графа. Я встал, умылся, оделся -- Франсуаза завтракала в постели -- и, пока пил кофе, попытался мысленно представить карту здешних мест и дорогу, по которой мы добрались сюда из Ле-Мана. Где-то, километрах в пятнадцати отсюда, дорога проходила мимо Виллара. Это название попадалось мне на глаза, когда я смотрел, как лучше проехать от Ле-Мана к Мортаню и монастырю траппистов. У меня не было больше с собой путеводителя, но найти город не составит труда. Когда Гастон вошел в гардеробную, чтобы почистить мне костюм, я сказал ему, что еду в Виллар, в банк, и мне нужна машина. -- В какое время, -- спросил Гастон, -- господин граф намеревается ехать в Виллар? -- В любое, -- ответил я. -- В десять, в половине одиннадцатого. -- Тогда я приведу <рено> ко входу в десять, -- сказал он. -- Господин Поль может поехать на фабрику в <ситроене>. Я забыл о второй машине. Это упрощало дело. Избавляло меня от вопросов Поля, от грозившего мне предложения отправиться вместе со мной. Однако я не учел домашних дел. Гастон, естественно, не стал делать секрета из моего намерения поехать в Виллар, и когда я клал в карман мелочь, собираясь спуститься вниз, в дверь постучалась маленькая femme de chambre. -- Извините, господин граф. Мадам Поль спрашивает, можете ли вы подвезти ее в Виллар? Она записана к парикмахеру. Я мысленно пожелал мадам Поль еще один приступ мигрени. Меня вовсе не привлекал очередной t\^ete \`a t\^ete с Рене, но избежать этого было, по-видимому, нельзя. -- Мадам Поль знает, что я выезжаю в десять? -- спросил я. -- Да, господин граф. Она договорилась с парикмахером на половину одиннадцатого. И, скорее всего, специально, чтобы оказаться со мной наедине, подумал я и добавил вслух, что, конечно же, я подвезу мадам Поль туда, куда ей нужно. А затем, словно по наитию свыше, прошел через ванную комнату в спальню. Франсуаза еще не встала. -- Я еду в Виллар, -- сказал я. -- Ты не хочешь присоединиться ко мне? Я тут же вспомнил, что мужу положено поцеловать жену и пожелать ей доброго утра, даже если ему было отказано в супружеском ложе, и, подойдя к постели, выполнил этот ритуал и спросил, как она спала. -- Проворочалась всю ночь с боку на бок, -- сказала Франсуаза. -- Тебе повезло, что ты спал отдельно. Нет, в Виллар поехать я не смогу. И не встану. В первой половине дня должен заехать доктор Лебрен. А тебе обязательно туда? Я надеялась, что ты повидаешься с ним. -- Мне нужно в банк, -- сказал я. -- Пошли Гастона, -- сказала Франсуаза, -- если дело в деньгах. -- Нет, деньги тут ни при чем. Мне нужно поговорить о делах. -- По-моему, господин Пеги все еще болен, -- сказала Франсуаза. -- Не знаю, кто его сейчас замещает. Кто-нибудь из младших служащих, скорей всего. Вряд ли от них будет много толку. -- Неважно. -- Нам надо окончательно решить, поеду я рожать в Ле-Ман или останусь здесь. Голос ее снова звучал жалобно -- таким обиженным тоном мы говорим, когда думаем, что нам не уделяют должного внимания. -- А ты бы что предпочла? -- спросил я. Она пожала плечами с апатичным, покорным видом. -- Решай сам, -- сказала она. -- Я хочу одного: чтобы меня избавили от этого кошмара и мне не надо было ни о чем тревожиться. Я отвел взгляд от ее обвиняющих глаз. Сейчас бы и приласкать ее, и пожалеть, и поговорить о требующих решения вопросах, о мелких неприятностях повседневной жизни, которые делят между собой муж и жена. Но поскольку стоящий перед нею вопрос не имел ко мне отношения, а время для разговора было выбрано неудачно, я лишь почувствовал раздражение из-за того, что она затеяла его тогда, когда единственное, о чем я мог думать, была необходимость попасть в банк. -- Бесспорно, правильнее всего довериться доктору Лебрену, -- сказал я, -- и следовать его совету. Спроси, каково его мнение, когда он сегодня приедет. Я не успел закончить фразу, как почувствовал ее фальшь. Франсуаза говорила не об этом. Ей нужна была поддержка, утешение, она чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне отчаянно хотелось сказать ей, чтобы снять с себя бремя вины: <Послушайте, я -- не ваш муж. Я не могу посоветовать, что вам делать...>. Вместо этого словно подал милостыню, желая облегчить угрызения совести: -- Я еду совсем ненадолго. Возможно, когда я вернусь, доктор Лебрен еще будет здесь. Франсуаза ничего не ответила. Вошла Жермена, чтобы забрать поднос с посудой, и сразу следом за ней -- Мари-Ноэль. Поцеловав нас по очереди и пожелав доброго утра, она тут же потребовала, чтобы ее взяли в Виллар. Это был идеальный контрманевр против Рене, странно, что я сам до него не додумался. Когда я сказал, что возьму ее с собой, глаза ее заплясали от радости, и, пока мать расчесывала ей волосы, девочка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу. -- Сегодня рыночный день, -- сказала Франсуаза. -- Если ты будешь толкаться в толпе, ты обязательно что-нибудь подцепишь. Блох, если не хуже. Жан, не пускайте ее на рыночную площадь. -- Я за ней присмотрю, -- сказал я. -- И, во всяком случае, Рене тоже едет. -- Рене? Зачем? -- Тетя Рене едет к парикмахеру, -- сказала Мари-Ноэль. -- Как только она услышала, что папа собирается в Виллар, она пошла в комнату тети Бланш звонить. -- Смешно, -- сказала Франсуаза. -- Она мыла голову четыре или пять дней назад. Девочка сказала что-то насчет la chasse\footnote{Охота \textit{(фр.)}.}, что тетя Рене хочет красиво выглядеть в этот день, но я слушал ее вполуха. Мое внимание привлекло другое: сказанные мимоходом слова о том, что второй телефонный аппарат находится в комнате Бланш. Значит, это Бланш сняла трубку и подслушивала мой разговор с Парижем. Если не она, то кто? И как много она услышала? -- Я постараюсь задержать доктора Лебрена до твоего возвращения, -- сказала Франсуаза. -- Но ты же знаешь, как это трудно. Он всегда спешит. -- А зачем он приедет? -- спросила Мари-Ноэль. -- Что он будет здесь делать? -- Послушает через трубочку твоего маленького братца. -- А если он ничего не услышит, значит, братец умер, да? -- Нет, конечно. Не задавай глупых вопросов. Ну, беги. Девочка переводила глаза с меня на Франсуазу и снова на меня с встревоженным, выжидательным видом, затем вдруг, без всякой видимой причины, прошлась <колесом>. -- Гастон говорит, у меня очень сильные руки. Большинство девочек совсем не может стоять на руках. -- Осторожней! -- крикнула Франсуаза, но было поздно: взметнувшиеся вверх ноги перевесили и, грохнувшись на столик возле камина, скинули с него фарфоровые фигурки кошечки и собачки; фигурки разбились вдребезги. Настала мгновенная тишина. Девочка поднялась с пола, вспыхнув до корней волос, и посмотрела на мать. Та сидела в постели, потрясенная непоправимой утратой. -- Моя кошечка!.. Моя собачка!.. Мои любимые зверюшки! Которых я привезла из дома! Которых мне подарила мама! Я надеялся, что горестное потрясение, вызванное неожиданной катастрофой, окажется настолько велико, что вытеснит гнев из сердца Франсуазы, но тут ею овладело такое смятение чувств, что она потеряла всякий контроль над собой, и горечь месяцев, возможно, лет, хлынула на поверхность. -- Дрянная девчонка! -- вскричала она. -- Разбила своими ужасными неуклюжими ногами единственное, чем я владею и что люблю в этом доме! Лучше бы твой отец учил тебя порядку и хорошим манерам вместо того, чтобы забивать голову всякими глупостями -- всеми этими святыми и видениями. Ничего, подожди, пока у тебя родится братец, тогда уж баловать и портить будут его, а тебе достанется второе место; это пойдет тебе на пользу, да и всем остальным тоже. Оставьте меня, не хочу никого видеть, оставьте меня, ради Бога... Вся краска схлынула с лица Мари-Ноэль, и она выбежала из комнаты. Я подошел к кровати. -- Франсуаза... -- начал я, но она оттолкнула меня; в глазах ее было страдание. -- Нет, -- сказала она. -- Нет... нет... нет... Она снова откинулась на подушки, зарылась в них лицом, и в тщетной попытке как-то помочь, хоть что-то сделать я собрал осколки фарфоровых животных и унес их в гардеробную, чтобы они не попались на глаза Франсуазе, когда она посмотрит на пол. Там я механически завернул их в целлофан и бумагу, служившие оберткой огромному флакону духов, все еще стоявшему на комоде. Мари-Ноэль нигде не было видно, и, вспомнив вчерашний вечер, и плетку, и -- еще страшнее -- угрозу прыгнуть вниз, я вышел из гардеробной и, охваченный внезапным страхом, взлетел по лестнице в башенку, перескакивая через три ступеньки. Но, войдя в детскую, я с облегчением увидел, что окно закрыто, а Мари-Ноэль раздевается, аккуратно складывая свои вещи на стул. -- Что ты делаешь? -- спросил я. -- Я плохо себя вела, -- ответила девочка. -- Разве мне не надо лечь в постель? И я вдруг увидел мир взрослых ее глазами -- его силу, отсутствие логики и понимания, мир, где, принимая это, как должное, ты раздеваешься и ложишься в постель без четверти десять утра, и комнату заливают солнечные лучи, -- через час после того, как поднялся, потому лишь, что взрослые сочли это подходящим наказанием. -- Думаю, что нет, -- сказал я. -- Что в этом пользы? И к тому же ты не хотела их разбить. Тебе просто не повезло. -- Но ведь в Виллар ты меня теперь не возьмешь, да? -- спросила девочка. -- Почему бы и нет? На лице Мари-Ноэль была растерянность. -- Это удовольствие, -- сказала она. -- Ты не заслужил удовольствие, если разбил ценную вещь. -- Ты же не хотела разбить эти фигурки, -- сказал я. -- Вот в чем разница. Главное, что теперь надо сделать, это попробовать их починить. Может быть, найдем в Вилларе мастерскую. Она покачала головой. -- Сомневаюсь. -- Посмотрим, -- сказал я. -- Я не упала бы, если бы не руки, -- сказала Мари-Ноэль. -- Я оперлась о пол возле самого столика, и у меня ослабли запястья. Я кувыркалась раньше в парке миллион раз. -- Ты выбрала неподходящее место, -- сказал я, -- вот и все. -- Ага. Она жадно всматривалась в мои глаза, словно хотела получить подтверждение какой- то невысказанной мысли, но мне нечего было ответить ей на немой вопрос, да и вообще нечего больше сказать. -- Мне снова одеться, да? -- спросила она. -- Да. И спускайся вниз. Скоро десять. Я зашел в гардеробную и взял пакет с осколками. Внизу машина уже стояла у входа, а в холле меня ждала Рене. -- Надеюсь, я вас не задержала? -- сказала она. В голосе ее звучало предвкушение победы и уверенность в себе; то, как она прошла мимо меня на террасу, спустилась по ступеням, то, как она двигалась, как, взглянув на солнечное, безоблачное небо, пожелала доброго утра Гастону, стоявшему у <рено>, говорило яснее ясного о ее возбуждении и желании добиться своего. Декорации были установлены. Шел ее выход. Впереди ждал успех. А затем на террасу выбежала, догоняя нас, Мари-Ноэль в белых нитяных перчатках, с белой пластмассовой сумочкой, свисавшей на цепочке с руки. -- Я еду с вами, тетя Рене, -- сказала она, -- но вовсе не для удовольствия. Мне надо сделать очень важные покупки. Никогда еще не приходилось мне видеть, чтобы апломб так быстро уступал место растерянности. -- Кто тебе сказал, что ты едешь? -- воскликнула Рене. -- Почему ты не пошла заниматься? Я поймал взгляд Гастона и прочел в нем такое понимание, такую тонкую оценку ситуации, что мне захотелось пожать ему руку. -- Тете Бланш удобнее заниматься со мной днем, -- сказала Мари-Ноэль, -- и папа рад, что я с ним еду. Да, папа? Можно, я сяду спереди, а то я укачаюсь? В первую минуту я подумал, что Рене вернется в замок, столь сокрушительным был удар по ее планам, столь полным провал ее надежд. Но после секундного колебания она взяла себя в руки и молча забралась на заднее сиденье. Мне не к чему было волноваться, найду ли я дорогу в Виллар. Как всегда, из затруднения меня вывела правда. -- Давай притворимся, -- сказал я Мари-Ноэль, -- будто я впервые в этих местах, а ты моя проводница. -- Давай! -- воскликнула она. -- Как ты хорошо это придумал! Чего проще? В то время как, покинув Сен-Жиль, мы ехали по проселочным дорогам среди мерцающих под октябрьским небом золотисто-зеленых полей, я думал, как легко и радостно дети погружаются в мир фантазии; не будь у них этой способности к самообману, умению видеть вещи в ином свете, чем они есть, вряд ли им удалось бы вынести свою жизнь. Если бы я мог, не нарушая веры Мари-Ноэль в отца, раскрыть ей правду, сказать ей, кто я на самом деле, с каким жаром она отдалась бы игре и стала бы моей соучастницей, моей доброй феей, как помогала бы мне своим колдовством, подобно джинну из <Лампы Аладдина>. Вскоре мы покинули волшебный мир полей, лесов и ферм, песчаных дорог и тополей, роняющих листья, и покатили по твердому, прямому шоссе, ведущему в Виллар. Мари- Ноэль выкрикивала нараспев названия всех поворотов, единственная моя пассажирка продолжала молчать; лишь однажды, когда я резко затормозил, чтобы не налететь на идущую впереди машину, которая внезапно снизила скорость, и Рене кинуло вперед, она не удержалась и вскрикнула: <Ах!>, выдав свой гнев и раздражение. -- Мы забросим тетю Рене к парикмахеру и припаркуем машину на площади Республики, -- сказала Мари-Ноэль. Я остановился перед небольшим заведением, в витрине которого красовалась женская голова, покрытая кудряшками, словно барашек перед стрижкой, и раскрыл заднюю дверцу. Рене вышла, не сказав ни слова. -- К которому часу вы будете готовы? -- спросил я, но она не ответила и, не оглянувшись, вошла в парикмахерскую. -- По-моему, тетя Рене сердится, -- сказала Мари-Ноэль. -- Интересно, почему? -- Неважно, Бог с ней, -- сказал я. -- Продолжай указывать мне дорогу, ты забыла -- я здесь в первый раз. Присутствие Рене сковывало нас, но теперь настроение мое, как и у девочки, стало праздничным. Возле ряда грузовиков мы нашли место, где поставить машину, и, позабыв предупреждение насчет блох, окунулись в рыночную толпу. Здесь все происходило с куда меньшим размахом, чем в Ле-Мане. Не было ни крупного, ни мелкого рогатого скота, ни свиней, но временные прилавки, сгрудившиеся на тесной площади, ломились от курток, макинтошей, передников, сабо. Мы с Мари-Ноэль не спеша бродили между рядами, не в силах -- что она, что я -- оторвать глаз от одних и тех же вещей: носовых платков в крапинку, шарфов, фарфорового кувшина в форме собачьей головы, розовых воздушных шаров, коротких и толстых цветных карандашей -- половина красная, половина синяя. Мы купили клетчатые, белые с серым, шлепанцы для Жермены, а затем, заметив, что в другом месте продают такие же туфли зеленого цвета, не постеснялись перекинуться ко второму продавцу. Не успели нам завернуть покупку и получить деньги, как нас охватило жгучее желание приобрести толстые шнурки для ботинок, для себя и для Гастона, и две губки, связанные веревкой, и, наконец, большой брусок мыла с выдавленной на нем русалкой верхом на дельфине. Когда, нагруженные покупками, мы повернули обратно в узком, забитом людьми проходе, я заметил, что за нами с веселым интересом наблюдает какая-то блондинка в ярко-синем жакете, держащая в руках охапку георгин. Обратившись к ближайшему продавцу, она сказала через голову Мари-Ноэль: -- Значит, правда, что стекольная фабрика в Сен-Жиле закрывается, а вместо нее откроют склад дешевых товаров? А затем, протискиваясь мимо меня -- она шла в противоположном направлении, к церкви, -- шепнула мне на ухо: -- P\`ere de famille\footnote{Отец семейства \textit{(фр.)}.} -- ради разнообразия? Заинтригованный, я обернулся ей вслед и следил с улыбкой, как синий жакет исчезает вдали, но тут Мари-Ноэль дернула меня за руку: -- Ой, папа, смотри, кусок кружева! Как раз то, что мне надо для аналоя. И мы снова с головой погрузились в покупки. Мари-Ноэль кидалась от прилавка к прилавку, а я, разомлев на солнце и желая побаловать ее, и думать забыл о цели нашей поездки и, лишь когда часы на церкви пробили половину двенадцатого, с ужасом подумал о том, что в двенадцать банк закроется, а я еще ничего не успел. -- Идем, скорей, мы опаздываем, -- сказал я, и мы поспешили к машине, чтобы забросить туда свои приобретения. Пока Мари-Ноэль раскладывала их на заднем сиденье, я снова вытащил чековую книжку и посмотрел на адрес, стараясь его запомнить. -- Папа, -- сказала Мари-Ноэль, -- а как же мамины фигурки? Мы и не вспомнили о них. Взглянув на девочку, я увидел, что она не на шутку встревожена, радостное оживление исчезло. -- Не беспокойся, -- сказал я, -- займемся этим попозже. Банк важнее. -- Но все магазины и мастерские закроются, -- настаивала она. -- Ничего не поделаешь, -- сказал я. -- Придется рискнуть. -- Интересно, не чинят ли фарфор в этом магазинчике возле городских ворот? -- сказала Мари-Ноэль. -- Там, где в витрине стоят подсвечники. -- Не знаю, -- сказал я. -- Не думаю. Послушай, ты не подождешь меня в машине? В банке тебе будет скучно. -- Ну и пусть. Я лучше пойду с тобой. Но мне не очень улыбалось, чтобы ее чуткие ушки уловили, о чем я буду говорить. -- Право, не стоит, -- сказал я. -- Я могу там задержаться. И разговор будет долгим. Куда лучше остаться здесь или пойти в парикмахерскую подождать там тетю Рене. -- Ой, нет, -- воскликнула девочка, -- это гораздо хуже банка... Папа, а можно я пойду в тот магазинчик у городских ворот, спрошу, чинят ли они фарфор, а потом приду, встречу тебя у банка? Она выжидательно подняла на меня глаза, довольная этим новым решением. Я заколебался. -- Напомни мне, где это, -- сказал я. -- Там сильное движение? -- Внутри городских ворот, -- нетерпеливо ответила Мари-Ноэль. -- Там вообще никто не ездит. Ты не знаешь, это возле магазина, где продают зонты. Обратно я пойду мимо церкви прямо в банк. Это каких-то пять минут. Я обвел глазами аллею, где поставил машину. Над деревьями возвышался готический шпиль церкви. Куда бы девочка ни пошла, далеко она не уйдет. -- Хорошо, -- сказал я, -- вот пакет. Смотри, будь осторожней. Я дал ей в руки обломки, завернутые в целлофан и бумагу. -- Тебя там знают, в этом магазине? -- спросил я. -- Само собой, -- ответила она. -- Надо только сказать, что я -- де Ге. Я подождал, пока Мари-Ноэль перейдет через дорогу, а затем повернул налево, к рыночной площади, -- стоявшее на углу здание было по всем признакам банком. Я прошел в дверь и, доверившись мгновенной вспышке памяти, попросил позвать господина Пеги. -- Очень сожалею, господин граф, -- сказал клерк, -- но господин Пеги все еще болен. Могу я быть вам чем-нибудь полезен? -- Да, -- ответил я, -- я хочу знать, сколько денег у меня на счету. -- На котором, господин граф? -- На всех, что есть. Женщина, сидевшая за машинкой позади стойки, подняла голову и уставилась на меня. -- Простите, господин граф, -- сказал клерк, -- вы имеете в виду, что вам нужен чистый баланс, или хотели бы познакомиться со всеми цифрами? -- Я хочу видеть все, -- повторил я. Клерк вышел, а я зажег сигарету и, прислонившись к стойке, стал слушать, как звонкое <клик-клак> машинки перемежается более медленными ударами стенных часов. Было душно, как всегда бывает в банках; сколько раз, подумал я, я получал наличные деньги по туристскому чеку в подобных банковских филиалах по всей стране, а теперь -- чем не гангстер? -- собираюсь выведать тайну вклада в одном из них. Клерк вернулся со связкой бумаг в руке. -- Вы не хотите присесть, господин граф? Внутри, в конторе? -- спросил клерк и провел меня в небольшую комнату со стеклянной дверью. Он оставил мне бумаги и вышел, и, переворачивая страницу за страницей, я увидел, что так же мало разбираюсь в этих колонках цифр, как в счетах и ведомостях стекольной фабрики. Я просматривал один документ за другим, но понять, что к чему, не мог. Вскоре появился клерк, чтобы узнать, не нужны ли мне еще какие- нибудь сведения. -- Это все? -- спросил я. -- У вас больше нет никаких моих бумаг? Он вопросительно взглянул на меня, на его лице отразилось недоумение. -- Нет, господин граф, если, разумеется, вы не желаете взглянуть на бумаги, которые хранятся в вашем сейфе внизу, в подвалах. Перед моим мысленным взором предстали позвякивающие мешки с золотом в массивном сейфе. -- В моем сейфе? -- спросил я. -- А что у меня в сейфе? -- Не знаю, господин граф, -- сказал он с обиженным видом и пробормотал, как, мол, неудачно, что господина Пеги нет в банке. -- А я успею заглянуть в сейф до того, как вы закроетесь на обед? -- Конечно, -- ответил он; выйдя на минуту, он вернулся со связкой ключей, и я последовал за ним по длинной лестнице в цокольный этаж здания. Одним из ключей он открыл дверь, и мы очутились в огромной низкой комнате, по стенам которой стояли пронумерованные сейфы. Клерк остановился перед семнадцатым сейфом, отделил от связки еще один ключ, вставил его в замок и повернул. Я ожидал, что дверь раскроется, но клерк вынул ключ, отошел назад и выжидающе посмотрел на меня. Видя, что я ничего не делаю, он удивленно спросил: -- Господин граф забыл захватить ключи? Ругая себя за то, что, как последний дурак, не догадался, чего он от меня ждет, я вытащил из кармана связку ключей, принадлежавшую Жану де Ге. Один из них -- больше и тяжелее других -- показался мне подходящим, и, сделав шаг вперед, с уверенным видом, несомненно, казавшимся ему так же, как мне, притворным, я всунул ключ в замочную скважину; слава Богу, он повернулся, и, когда я потянул за ручку, дверца сейфа распахнулась. Клерк, пробормотав, что он не станет мешать господину графу искать нужные ему бумаги, вышел из подвала, а я сунул руку внутрь сейфа, где не оказалось никаких мешков с золотом, зато было много бумаг, все -- перевязанные тесьмой. Как это ни смешно, разочарованный, я вынул их и поднес к свету. Мои глаза привлекло название одной из связок: <Брачный контракт Франсуазы Брюйер>. Только я начал развязывать тесьму, как в дверях появился клерк. -- Там пришла ваша малышка, -- сказал он. -- Она просит передать, что насчет фарфоровых фигурок она договорилась, и спрашивает, нельзя ли ей вернуться домой в грузовике вместе с мадам Ив. -- Что-что? -- нетерпеливо переспросил я: мои мысли были заняты бумагами, которые я держал в руке. Он сухо повторил данное ему поручение. Я опять ничего не понял, но не хотел выяснять, кто такая мадам Ив и откуда этот грузовик, так как, видимо, я должен был это знать. -- Хорошо, хорошо, -- сказал я, -- передайте, что я через минуту буду свободен. Не успел я развязать тесьму и раскрыть папку, как напрочь забыл, что нахожусь в подвале провинциального банка: несмотря на юридическую терминологию, вопрос, о котором шла речь, был мне достаточно хорошо знаком, я не раз листал подобные бумаги в архивах Блуа, или Тура, или в читальном зале Британского Музея. \footnote{<Правила распоряжения приданым... майорат... доходы с имущества...> \textit{(фр.)}} -- эти хитроумные пункты французского брачного права всегда завораживали меня своей двусмысленностью, и теперь, позабыв про время, я сел и стал читать контракт. Отец Франсуазы, некий господин Робер Брюйер, был, по-видимому, богатый человек, который мало верил в постоянство Жана де Ге и не имел особого желания служить подпорой беднеющему роду де Ге. Поэтому приданое Франсуазы, составлявшее кругленькую сумму, было завещано ее наследнику мужеского пола, а доходы со всей этой -- вверенной попечению родителей -- собственности до совершеннолетия вышеуказанного наследника должны были идти поровну в пользу попечителей, то есть его матери и отца. В случае невыполнения Франсуазой супружеского долга и непоявления на свет сына и наследника к тому моменту, как Франсуазе исполнится пятьдесят лет, все оставленные ему деньги должны быть разделены между нею и дочерьми от ее брака с Жаном де Ге или, если она скончается раньше своего супруга, -- между ним и дочерьми. Соль контракта заключалась в том, что получить эти деньги родители могли только и исключительно при условии рождения сына- наследника, а если этого не произойдет, никто не имел права тронуть ни единого су до того времени, как Франсуаза достигнет пятидесяти лет, -- если, разумеется, она доживет до этого возраста. В день свадьбы Жану де Ге была выделена крупная сумма для его собственного употребления, но она составляла менее четверти всего приданого. Я прочитал этот запутанный документ раз десять, если не больше, и наконец-то понял намеки, оброненные Франсуазой и некоторыми другими, насчет того, как важно, чтобы у нее родился мальчик. Я спросил себя, только ли прихоть заставила ее отца заморозить наследство и хотел ли, женясь на ней, Жан де Ге просто воспользоваться своей долей приданого или делал ставку на сына? Бедняжке Мари- Ноэль, если у нее появится братец, не достанется ровным счетом ничего... Что до самого Жана де Ге, он получит в свое владение половину основного капитала только в том случае, если у него не будет сына, а Франсуаза умрет до того, как достигнет пятидесяти лет. -- Прошу прощения, господин граф, вы еще надолго здесь задержитесь? Уже начался перерыв. Я ухожу. Мы закрываемся в двенадцать, как господину графу, без сомнения, известно, а сейчас уже первый час. Возле меня стоял клерк; на его лице было обиженное выражение человека, у которого отняли несколько минут его собственного драгоценного времени. Я с трудом вернулся к реальности. На какой-то миг мне было показалось, что я вновь сижу в огромной башенной спальне, вновь слышу голос графини: <Нищие... и такими мы и останемся, если Франсуаза не произведет на свет сына или...>. Теперь ее слова мне понятны, хотя что означали ее тон и брошенный искоса взгляд, все еще оставалось загадкой. Я только смутно ощущал, что между нами существуют крепкие, нерушимые узы, что мы, мать и сын, живем в тайном мире, куда нет доступа чужаку -- ни жене, ни ребенку, ни сестре, -- что ряженый, под личиной которого я скрывался, вот-вот приподнимет завесу над манящей, пусть и пугающей, тайной. -- Иду, -- сказал я, -- я не знал, что так поздно. Когда я клал документы обратно в сейф, из них выпала бумага, не связанная тесьмой с остальными; похоже, ее сунули туда в спешке. Взглянув на нее, я увидел, что это письмо от некоего Тальбера, поверенного в делах, написанное недели две-три назад. В глаза бросились отдельные слова: ... ... ... ...\footnote{<Фабрика>... <рента>... <помещение капитала>... <дивиденды>,.. \textit{(фр.)}} и, подумав, что здесь может крыться ключ к решению всей финансовой головоломки, я положил письмо в карман. Повторив ритуал с ключами, вышел вслед за клерком из ползала и поднялся по ступеням в контору. Все еще погруженный в свои мысли, занятые подробностями брачного контракта, я рассеянно оглянулся вокруг и только тут вспомнил о Мари-Ноэль. -- Где девочка? -- спросил я. -- Уехала несколько минут назад, -- ответил клерк. -- Уехала? Куда? -- Господин граф, вы же сами велели ей передать, что не возражаете против ее просьбы поехать домой вместе с какой-то женщиной в грузовике. -- Ничего подобного. Ответ прозвучал резко, я был в ярости и на себя и на него, и клерк, оскорбившись еще больше, повторил сказанные мною слова, придав им смысл, который я и не собирался в них вкладывать. Виной всему мое собственное нетерпение -- я хотел поскорее вернуться к чтению контракта и отвечал ему, не подумав, лишь бы быстрей отделаться. -- Кто была эта женщина, о которой вы упомянули? -- спросил я в ужасе от своей безответственности: перед моим мысленным взором возникли цыгане, похитители детей, трупы девочек, убитых в лесу. -- Я думаю, грузовик этот с вашей фабрики, господин граф, -- сказал клерк. -- Кто-то из рабочих ездил на станцию. Девочка совершенно свободно чувствовала себя с этими людьми. Она села в кабину рядом с женщиной. Что я мог сделать? Оставалось положиться на счастье. Будем надеяться, что Мари- Ноэль не погибнет в лесу и благополучно прибудет в замок. Если случится беда, виноват буду я и только я. Клерк провел меня мимо пустынной стойки, где больше не раздавались голоса клиентов, выпустил на улицу и запер на засов дверь. Я свернул налево и пересек площадь по направлению к церкви -- надо было хотя бы узнать судьбу разбитых фарфоровых статуэток. Мари-Ноэль говорила что-то насчет городских ворот. Где они находятся? Я вернулся к машине и двинулся в ту сторону, куда она пошла после того, как мы расстались. Был я сердит и встревожен, однако не мог не залюбоваться городком. Меня поразили своеобразная прелесть извилистых каналов, мирно текущих мимо старинных особняков, узкие пешеходные мостики, переброшенные к садам за домами, и желтые от старости, нависающие над стенами островерхие крыши... Наконец я достиг Porte de Ville\footnote{Городские ворота \textit{(фр.)}.}. Это был бывший вход в город -- некогда крепость, -- откуда шел каменный мост там, где раньше был подъемный. Пройдя под сводами башни, я очутился, судя по всему, на главной торговой улице городка и сразу увидел справа от себя то место, о котором говорила Мари-Ноэль: небольшой антикварный магазин с серебряными и фарфоровыми вещицами на витрине. Но дверь была заперта, а рядом висело объявление, извещавшее, что с двенадцати до трех часов магазин закрыт. Я повернул обратно и тут заметил, что с противоположной стороны за мной наблюдает человек, стоящий у одной из лавок. -- Bonjour, Monsieur le Comte, -- сказал он. -- Вы ищете мадам? По-видимому, меня здесь знали, но я не хотел ни во что впутываться. -- Да нет, -- сказал я. -- Зайду в другой раз. На его лице промелькнула улыбка. Видимо, мой ответ показался ему забавным. -- Это, конечно, не мое дело, -- сказал он, -- но когда парадная дверь заперта, внутри звонок не слышен. Лучше войти со стороны сада. Он продолжал улыбаться, довольный тем, что смог мне услужить, однако я не имел никакого намерения вторгаться с черного хода в дом хозяйки магазина и нарушать священные часы сиесты. Я поблагодарил его и прошел обратно через городские ворота. Взглянув налево из смутного любопытства, я увидел, что лавки и жилые дома узкой торговой улицы тыльной стороной примыкают к каналу и что антикварный магазинчик занимает лишь переднее помещение небольшого домика восемнадцатого века с балконом и узким садиком и выходит на канал, как миниатюрное палаццо где- нибудь на окраине Венеции. В его распахнутые окна лилось солнце, на балконе стояла клетка с полосатыми попугайчиками. С дороги в сад вел узкий дощатый мостик. Один из тех уголков, которые в туристских проспектах называются <живописными>. Интересно, сколько цветных открыток с его изображением продается сейчас в городке? Я приостановился, чтобы закурить сигарету, и тут на балкон вышла какая-то женщина и стала кормить птиц; я сразу узнал блондинку в ярко- синем жакете, которая подсмеивалась над нами на рыночной площади. Она -- хозяйка антикварного магазина? Если так, я с удовольствием спрошу ее, как они договорились с Мари-Ноэль насчет починки разбитых статуэток. Я подошел к мостику, хотя подозревал, что преступаю границы дозволенного. -- Простите, мадам, -- окликнул я женщину, -- я пытался попасть в магазин, но дверь оказалась заперта. Моя дочь заходила к вам сегодня утром? Вздрогнув от неожиданности, женщина обернулась и тут же, к моему крайнему удивлению, разразилась смехом. -- Идиот, -- сказала она. -- Я думала, ты давно уехал. Что ты тут делаешь? Болтаешься на углу и валяешь дурака? Ее непринужденный тон и <ты>, принятое лишь между близкими людьми, совершенно ошеломили меня. Я стоял, молча глядя на нее во все глаза, и судорожно пытался найти подходящий ответ. Женщина посмотрела направо, в сторону городских ворот и площади святого Жюльена. Сиеста еще продолжалась, на улице не было ни души. -- Поблизости никого, -- сказала она. -- Входи. Судя по всему, Жан де Ге пользовался в Вилларе довольно сомнительной репутацией. Я был в нерешительности, но тут, взглянув на площадь, увидел Рене. Это перевесило чашу весов в пользу приглашения. Я уже успел забыть про свою невестку, а она, давным-давно уйдя из парикмахерской, по-видимому, исходила весь городок в поисках меня. Я вспомнил также, что Мари-Ноэль исчезла в неизвестном направлении, уехала из городка на грузовике, и теперь мне придется возвращаться в Сен-Жиль наедине с Рене. Я попал в западню. Блондинка проследила за моим взглядом и поняла, какая передо мной стоит дилемма. -- Быстрей, -- шепнула она. -- Твоя родственница еще тебя не заметила -- она смотрит в другую сторону. Я кинулся по пешеходному мостику и влетел на балкон; по-прежнему смеясь, хозяйка домика втащила меня в комнату. -- Повезло, -- сказала она. -- Еще секунда, и ты был бы пойман. Она закрыла высокое окно и с улыбкой повернулась ко мне; на ее лице было то же радостное оживление, которое я заметил -- и разделил с ней -- на рыночной площади. Но сейчас ничто не сдерживало и не скрывало его, женщина смотрела на меня открыто и свободно. -- Твоя дочка -- прелесть, -- сказала она, -- но нехорошо было посылать ее сюда. И, ради всего святого, зачем ты завернул осколки в целлофан и бумагу с карточкой, адресованной мне? Девочка говорила что-то насчет ошибки и какого-то знакомого в Париже, но скоро твои шутки, мой ангел, зайдут слишком далеко. Она сунула руку в карман жакета и вытащила кусок скомканного целлофана и обрывок бечевки. -- Я займусь этими фигурками и всем, что ты сочтешь нужным прислать мне из Сен- Жиля, но не отряжай сюда твою дочку, или жену, или сестру, потому что это ставит их в глупое положение, а я очень уважаю вашу семью. Она сунула руку во второй карман и вынула смятую визитную карточку. На ней было написано: <Моей красавице Беле от Жана>. Осколки фарфоровых животных лежали на столе. Единственным недостающим звеном был огромный флакон духов под названием . ГЛАВА 12 Хотя Бела закрыла высокое окно и задернула от чужих глаз занавески, комната была полна света. От серо-голубого, холодного вроде бы оттенка стен и диванных подушек она казалась воздушной. Принесенные с рынка красные и золотые георгины, все еще напоенные солнцем, с трудом умещались в стоящей в углу вазе. Я увидел книжный шкаф, корзину с фруктами на столике, над камином -- рисунок Мари Лоренсен. В одном из глубоких кресел умывалась персидская кошка. У окна стоял низкий стол с кисточками и плотной бумагой -- принадлежности художника. Пахло абрикосами. -- Что ты делаешь днем в Вилларе? -- спросила Бела. -- Заходил в банк, -- сказал я, -- и позабыл о времени, а я обещал захватить от парикмахера одного из членов моей семьи на обратном пути в Сен-Жиль. -- Ты слишком надолго это отложил, -- сказала Бела. -- Думаешь, ей доставляет удовольствие бродить по городу? Она подошла к угловому шкафчику и вынула бутылку <дюбонне> и два бокала. -- А где девочка? -- Не знаю. Исчезла. Уехала в грузовике с какими-то рабочими. -- Что ж, у нее хороший вкус. Ты правильно ее воспитываешь. Поешь со мной? Все уже готово: ветчина, салат, сыр, фрукты и кофе. Она отодвинула заслонку окошечка между этой комнатой и соседней, и я увидел полный поднос с едой. -- Как я могу есть, когда моя невестка ждет меня на улице? Бела подошла к окну и, открыв его, посмотрела на площадь святого Жюльена. -- Ее уже нет. Если она хоть что-нибудь соображает, она пойдет и посидит в машине, а когда ей надоест ждать, уедет обратно в Сен-Жиль. Интересно, Рене умеет водить машину? Впрочем, это неважно. Куда любопытней было бы узнать, почему моя сотрапезница называет себя Белой -- наследственным именем венгерских королей. Я сел в одно из глубоких кресел и принялся потягивать <дюбонне>. Внезапно пришло ощущение свободы от всех обязательств -- пусть все идет своим чередом. В жизни Жана де Ге слишком много женщин. -- Можешь представить, как я разволновалась, -- сказала Бела, -- когда сегодня утром ко мне заглянул Винсент и сказал, что к нам пришла твоя дочка и просит починить какую-то очень ценную вещь, принадлежащую ее маман. Я и вообразить не могла, что произошло. На какой-то миг у меня возникла бредовая мысль, будто твоя жена каким-то образом узнала, что миниатюру делала я. Кстати, о миниатюре. Ты отдал ее? Она ей понравилась? Я немного задержался с ответом, подыскивая слова и вспоминая ход событий. -- Да, -- ответил я наконец. -- Очень. Мало сказать -- понравилась, она в восторге. -- И тебе удалось достать ту оправу, о которой я тебе говорила? Оставили для тебя медальон после моего звонка? -- Да. Он идеально подошел. -- Я так рада... Это была блестящая мысль, видно, она пришла тебе в голову в светлый момент. Девочка ничего не говорила о миниатюре, естественно, я тоже не упомянула о ней. Она сказала, что маман была очень расстроена, когда фарфоровые фигурки разбились; из этого я поняла, что они очень дороги ей. Разумеется, починить их нельзя, но я могу заказать копии в Париже. Ты хоть понимаешь, что это датский фарфор? Ну, ладно. Давай есть. Не знаю, как ты, а я умираю с голоду. Бела накрыла на стол и пододвинула его к моему креслу; я подумал, что впервые с тех пор, как начался мой маскарад, от меня не требуется никаких усилий. Самый приятный момент за все это время. Можно даже сказать -- дар судьбы, которая пока не очень-то баловала меня. Единственное, что меня тревожило, была Рене, бродившая в ярости по улицам Виллара. Должно быть, подруга Жана де Ге прочитала мои мысли, потому что она сказала: -- Винсент вернется с минуты на минуту. Когда он придет, я пошлю его посмотреть, сидит ли она в машине. Где ты припарковался -- на площади Республики? -- Да. (Да? Я не был в этом уверен.) -- Не беспокойся. Она вернется домой без тебя. Я бы так сделала на ее месте. А Гастон пригонит машину обратно. Ты шутил, когда сказал, что девочка уехала куда- то в грузовике? -- Нет, это действительно так. Мне сообщили об этом в банке. -- Ты относишься к этому очень спокойно. -- Я думаю, грузовик -- с нашей фабрики. Да и что я мог сделать? Грузовик и Мари-Ноэль вместе с ним уже исчезли из виду, когда я поднялся из подвалов. -- А зачем ты туда спускался? -- Хотел заглянуть в сейф. -- Вот тут ты, верно, потерял спокойствие. -- О, да. Я ел ветчину и салат, отламывал кусочки хлеба и думал о том, насколько приятней мой сегодняшний ленч в компании этой сидящей напротив женщины, чем вчерашняя трапеза в столовой замка. Ход мыслей привел меня к единственному, еще не врученному, подарку. -- В Сен-Жиле на комоде в гардеробной комнате стоит для тебя флакон духов, -- сказал я. -- Спасибо. Мне что -- сбегать за ним? Я рассказал ей без утайки -- теперь я уже мог смеяться над этим -- об ошибке по вине буквы <Б>. -- Не представляю, как это могло случиться, -- сказала Бела, -- ведь ты никогда не разговариваешь с сестрой. Или ты, наконец, решил сделать ей подношение в знак мира? -- Нет, -- ответил я, -- просто я ничего толком не соображал. Слишком много выпил накануне в Ле-Мане. -- Надо было напиться до полного бесчувствия, чтобы совершить такой чудовищный промах. -- О чем и речь, -- сказал я. Она подняла брови. -- Поездка в Париж оказалась неудачной? -- Весьма. -- У Корвале не захотели пойти навстречу? -- Они не желают продлевать контракт на наших условиях. А я, вернувшись, сказал братцу Полю, что продлил его. Вся семья и рабочие с verrerie думают, что я добился успеха. Вчера я снова начал переговоры по телефону, и в результате они согласились продлить контракт... на их условиях. Об этом еще не знает никто, кроме меня. Вот почему я поехал сегодня утром в банк -- проверить, смогу ли я восполнить урон. Я все еще не знаю ответа. Я оторвал взгляд от тарелки: ее широко раскрытые синие глаза пристально смотрели на меня. -- Как это ты не знаешь ответа? Прекрасно знаешь. Ты сказал мне перед отъездом, что фабрика работает себе в убыток и, если у Корвале не пойдут на твои условия, ее придется закрыть. -- Я не хочу ее закрывать, -- сказал я. -- Это будет несправедливо по отношению к рабочим. -- С каких это пор ты беспокоишься о рабочих? -- С тех самых пор, как напился в Ле-Мане. Вдали хлопнула дверь. Бела поднялась и вышла в коридор. -- Это вы, Винсент? -- окликнула она. -- Да, мадам. -- Пойдите посмотрите, стоит ли машина графа де Ге на площади Республики и сидит ли в ней дама. -- Сейчас, мадам. Бела вернулась, неся корзинку с фруктами и сыр, налила мне еще вина. -- Похоже, ты основательно все запутал после возвращения из Парижа. Что ты собираешься по этому поводу предпринять? -- Понятия не имею, -- ответил я. -- Я живу сегодняшним днем. -- Ты живешь так уже много лет. -- Но сейчас в еще большей степени. Говоря по правде, я живу теперь настоящей минутой. Бела отрезала ломтик швейцарского сыра и передала его мне. -- Знаешь, -- сказала она, -- неплохо время от времени пересматривать свою жизнь. Так сказать, подводить итог. Найти свои ошибки. Я иногда спрашиваю себя, почему я продолжаю жить в Вилларе. Я с трудом зарабатываю на хлеб в магазине и существую в основном на то, что мне оставил Жорж, а это сущие пустяки в наше время. Жорж? Кто это? Вероятно, муж. Видимо, надо было что-то сказать. -- Так почему тогда ты живешь здесь? -- спросил я. Бела пожала плечами. -- Привычка, должно быть. Мне все здесь подходит. Я люблю этот домик. Если ты полагаешь, что я остаюсь здесь ради твоих случайных визитов, ты себе льстишь. Она улыбнулась, и я спросил себя, действительно ли Жан де Ге льстил себе. В любом случае результат был в мою пользу. -- Тебе не кажется, -- спросила Бела, -- что твой внезапный интерес к verrerie вызван тем, что ей уже два с половиной века, а у тебя, возможно, появится наконец наследник? -- Нет, -- ответил я. -- Ты уверен? -- Абсолютно. Мой интерес вызван тем, что вчера я увидел фабрику новыми глазами. В первый раз я наблюдал за рабочими. Я понял, что они гордятся своим делом, да и хозяин фабрики им не безразличен. Если она закроется, они, мало того, что окажутся на улице, будут обмануты, потеряют в него веру. -- Значит, тобой движет гордость? -- Вероятно. Можешь назвать это так. Бела принялась чистить грушу и давать мне ее по кусочкам. -- Твоя ошибка в том, что ты предоставил управление фабрикой брату. Если бы ты не был так чудовищно ленив, ты взял бы все в свои руки. -- Я тоже об этом думал. -- Еще не поздно начать сначала. -- Нет, время упущено. Да к тому же я ничего в этом не смыслю. -- Глупости. Ты бывал на фабрике с самого детства. Даже если стекольное дело ни чуточки тебя не интересовало, ты не мог не набраться каких-то практических знаний. Я иногда спрашиваю себя... Она замолчала и принялась чистить яблоко. -- О чем? -- Неважно... Не люблю залезать людям в душу. -- Продолжай, -- сказал я. -- Ты разбудила мое любопытство. Моя душа к твоим услугам. -- Просто, -- сказала Бела, -- я иногда спрашиваю себя, уж не потому ли ты не проявляешь интереса к фабрике, что не хочешь ворошить прошлое. Не хочешь думать о Морисе Дювале. Я молчал. Морис Дюваль -- человек, о кот