ором говорил Жак, человек, стоявший на фотографии рядом с Жаном де Ге?.. Я ничего о нем не знал. -- Пожалуй, -- проговорил я. -- Вот видишь, -- мягко сказала Бела, -- тебе неприятен мой вопрос. Она ошибалась. Было крайне существенно выяснить все, что можно, о Жане де Ге. Но без риска совершить еще одну оплошность. -- Нет, -- ответил я, -- ты не права. Прошу тебя, продолжай. В первый раз Бела отвела глаза и посмотрела поверх моей головы в пространство. -- Оккупация кончилась пятнадцать лет назад, -- сказала она. -- Во всяком случае, для Мориса Дюваля. Однако люди все еще помнят его -- какой прекрасный он был человек и как ужасно умер. Вряд ли у тех, кто был причастен к его смерти, от этого делается легче на сердце. В дверь тихонько постучали, и на пороге возник невысокий худой человек в берете. Увидев меня, он улыбнулся. -- Bonjour, Monsieur le Comte, -- сказал он. -- Рад вас видеть. Как вы себя чувствуете? -- Спасибо, прекрасно. -- В машине не было никакой дамы. Но на сиденье лежала записка. Он с поклоном протянул ее мне. Записка была короткая и деловая: <Чуть не целый час искала вас и Мари-Ноэль. Наняла машину, чтобы вернуться в Сен-Жиль. Р.>. Я показал записку Беле. -- Можешь теперь успокоиться, -- сказала она. -- Винсент, будьте другом, отнесите все это на кухню, ладно? -- Разумеется, мадам. -- Тишь да гладь, да божья благодать, -- проговорила Бела. -- Надолго? Для меня -- до трех часов. Для тебя -- пока ты здесь. Дать тебе еще одну подушку? -- Нет, мне и так чудесно. Бела убрала все со столика, принесла сигареты и кофе. -- По правде говоря, я рада, что у тебя проснулись нежные чувства к verrerie, -- сказала она. -- Это показывает, что ты не такой черствый, каким хочешь казаться. Но я все же не понимаю, если ты и так теряешь на ней деньги, а новый контракт с Корвале еще менее выгоден, чем прежний, как тебе удастся продолжать дело? -- Я и сам этого не понимаю, -- сказал я. -- А что, если обратиться к этому твоему приятелю, что приезжает в Сен-Жиль охотиться? Самый подходящий человек. Он ведь всегда дает тебе советы, да? Бела скинула синий жакет, оставшись в платье из тонкой шерсти неопределенного серого цвета, приятного для глаз. Так покойно было глядеть на нее и знать, что здесь, в этом доме, от меня ничего не требуют. Интересно, часто Жан де Ге приезжал сюда из замка и сидел в этом кресле, откинув голову на подушку, как сижу сейчас я? Небрежное дружелюбие Белы подкупало и манило к ней. В нем были легкость и свобода, говорившие о взаимном понимании без претензии на глубокое ответное чувство. Как было бы хорошо, подумал я, если бы мой маскарад не требовал от меня ничего иного, если бы я не был владельцем Сен-Жиля и мог остаться здесь навсегда, сидеть, как сейчас, в кресле с кошкой на коленях, греться на солнышке, есть грушу, ломтики которой кладет мне в рот Бела из Виллара... -- Ты не можешь продать какие-нибудь ценные бумаги или часть земли? -- спросила Бела. -- А как насчет твоей жены? Ее деньги заморожены, да? -- Да. -- Вы получите их, только если у вас родится сын. Теперь я вспомнила. Бела налила мне еще одну чашку кофе. -- Как она себя чувствует, твоя жена? У нее довольно слабое здоровье, если я не ошибаюсь. Кто ее пользует? -- Доктор Лебрен, -- ответил я. -- Он сильно постарел, ты не находишь? Я бы на твоем месте вызвала врача- акушера. Ты с самого начала почему-то держишься в стороне. Надеюсь, дома ты проявляешь больше сочувствия. Я притушил сигарету. Бела была единственным человеком, кому правда не причинила бы ни боли, ни вреда, однако, как это ни странно, мне была ненавистна мысль, что она может ее узнать. Я представлял себе ее поднятые брови и веселый смех, ее практический подход к забавной ситуации -- надо же решить, что предпринять, -- а затем неизбежное отдаление, быстрое, хотя и учтивое, ведь теперь перед ней посторонний человек. -- Я вовсе не держусь в стороне, -- сказал я. -- И я стараюсь выражать сочувствие. Беда в том, что я недостаточно знаю Франсуазу. Бела задумчиво смотрела на меня. Ее прямой взгляд приводил меня в замешательство. -- В чем дело? -- спросила она. -- Речь не только о деньгах, да? О чем-то куда более глубоком? Что в действительности произошло с тобой в Ле-Мане? Я вспомнил старую детскую игру в наперсток -- <холодно -- горячо>, как ее еще зовут, -- в которую я играл со своей незамужней теткой. Для нее это была спокойная легкая игра, ведь от взрослого требовалось одно -- сидеть, зажмурившись, на месте, но как билось мое детское сердце, когда я крался на цыпочках по уставленной мебелью гостиной и, наконец, прятал наперсток позади настольных часов. Затем, открыв глаза, тетя начинала задавать вопросы, которых я так страшился. Когда взгляд ее достигал часов, честность вынуждала меня скрепя сердце сказать: <Теплей, теплей>, -- хотя мне ужасно не хотелось, чтобы золотой наперсток покинул свое уютное, спокойное убежище. На этот раз я сам закрыл глаза и продолжал гладить кошку, лежащую у меня на коленях. Что безопасней -- уйти от ответа или сказать правду? -- Ты говорила, что полезно время от времени подводить жизненные итоги. Возможно, последнее время я этим именно и занимался, и вечером в Ле-Мане мои раздумья достигли высшей точки. То <я>, которым я был, потерпело фиаско. Единственный способ избежать за это ответственности -- стать кем-то другим. Пусть этот кто-то берет все на себя. Бела ничего не сказала. Видимо, обдумывала мои слова. Я ее не видел, мои глаза были закрыты. -- Другой Жан де Ге, -- проговорила она, -- тот, кто все эти годы скрывался под внешней веселостью и шармом. Я часто спрашивала себя, существует ли он. Если он намерен выйти из подполья, сейчас самое время. Еще немного, и будет поздно. Интуитивно, каким-то сверхъестественном чутьем она частично догадалась, о чем я думал, но настоящий смысл моих слов от нее ускользнул. Наперсток позади часов был в безопасности, отгадчик <замерзал>. Было так покойно лежать в глубоком кресле, что не хотелось двигаться с места. -- Ты не понимаешь, что я пытаюсь тебе сказать, -- проговорил я. -- Нет, понимаю, -- возразила она. -- Ты не единственный человек с раздвоением личности. У всех нас множество <я>. Но никто не пытается таким образом уйти от ответственности. Проблемы все равно остаются, и их надо решать. <Холодней> и <холодней>. Отгадчик ищет наперсток в другом конце комнаты. -- Нет, -- сказал я, -- ты упустила самую суть. И проблемы, и ответственность за их решение становятся иными, если человек, который за все в ответе, иной. -- А каким ты его видишь, того, кто за все в ответе? -- спросила Бела. На башне главной церкви Виллара пробило два часа. Торжественный звон колокола, откуда бы он ни доносился, всегда напоминал мне благовест, а эти глубокие, звучные удары раздались совсем близко и нарушили мой душевный покой. -- Иногда он кажется мне бесчувственным, -- сказал я, -- а иногда -- слишком чувствительным. То он готов убить самых близких себе людей, то рискует жизнью ради чужих. Он говорит, что человечеством движет одно -- алчность и сам он может уцелеть, лишь утоляя ее. Мне кажется, у него в голове сумбур, но он недалек от истины. Я слышал, что Бела поднялась с места, поставила мою чашку на поднос и отнесла его к окошечку в стене. Затем вернулась и села на подлокотник моего кресла. Странно: мне это было неприятно. Не само это ласковое и естественное, хотя и небрежное движение, а то, что оно говорило о ее симпатии к моему второму <я>, Жану де Ге, за которого она принимала меня. Неприятен мне был и флакон духов, что стоял на комоде в гардеробной. -- Интересно, -- сказал я, -- почему тот, кто за все в ответе, купил тебе ? -- Потому, что ему нравится их запах и мне тоже. -- Как ты думаешь -- он утоляет этим твою алчность? -- Это зависит от размеров флакона. -- Он огромный. -- Тогда я бы сказала, что он проявляет предусмотрительность. Вряд ли я узнал бы запах . Я никогда в жизни никому не дарил духов, почти все употребляющие духи женщины вызывали во мне отвращение, и я старался их избегать. Бела не душилась, от нее пахло абрикосами. -- Дело в том, -- сказал я, -- что это вовсе не алчность. Тут он ошибается. Это голод. А если это голод, как, спрашивается, мне всех их насытить? Как дать им то, что они хотят, ведь каждому надо свое? Мать, жена, дочь, брат, невестка, даже рабочие с фабрики -- все заявляют на меня права, рвут меня на части. Честно говоря, я не знаю, что мне делать, с чего начать. Бела не ответила, но я почувствовал ее ласковую руку у себя на лбу. Кто я, где я, как мое имя? Я был в неведомом море между двумя мирами. Уединенный остров, узкий и скалистый, -- некогда мое пристанище, моя темница, -- остался позади, а ждущий меня многолюдный, многоголосый континент, предъявляющий мне свои требования, на мгновение скрылся из вида. Моя личина сулила не только освобождение, но и новые пути. Что-то во мне ожило, что-то иссякло. Если бы можно было забыть все претензии, уйти от действительности, кем бы я был -- самим собой или Жаном де Ге? Я протянул ладони и коснулся ее лица. -- Почему я должен обо всем думать? -- сказал я. -- Я не хочу. Бела засмеялась и, чуть коснувшись губами, поцеловала меня в закрытые глаза. -- Потому-то ты и приходишь сюда? -- спросила она. ГЛАВА 13 Когда я вышел из домика, все желтые от лишайника крыши горели золотом под предвечерним солнцем. Из ближнего здания высыпали гурьбой ребятишки с ранцами за спиной и учебниками в руках и перебежали на противоположную сторону канала по соседнему мостику. Мимо городских ворот медленно цокала копытами лошадь, запряженная в крытую повозку; сгорбившись на облучке, кучер лишь изредка пощелкивал кнутом. На торговой улице ставни были распахнуты, двери открыты. Вдоль платановой аллеи неподалеку от рыночной площади, возле которой во время базарной шумихи и сутолоки стояли повозки и грузовики, теперь сидели старики и старухи, греясь в последних лучах солнца, а рядом, шурша опавшими листьями и роясь в пыли, щебетали дети. Интересно, как он будет выглядеть ночью, этот Виллар, обитатели которого, как во всех провинциальных городках, рано ложатся спать, заперев двери и закрыв ставни; тишина, дома объяты тенью, серые от времени островерхие крыши круто спускаются к карнизам, готический шпиль церкви пронзает темно-синее небо; ни звука, разве что раздадутся шаги спешащего домой гуляки да послышится еле уловимый плеск воды в темных, недвижных, подступающих к стенам каналах. Я никогда не мог устоять против соблазна, встречая en route\footnote{По пути \textit{(фр.).}} такие городки, остаться в них ночевать. Поужинав, я, единственный путник на улице, бродил мимо безмолвных домов, окна которых, наглухо закрытые ставнями, ничего не говорили мне об их обитателях; лишь изредка слабый свет, пробивающийся сквозь щель между створками, выдавал, что внутри есть жизнь. Порой глаз, как в темную пропасть, падал в открытое окно на верхнем этаже, порой я видел тени от зажженной свечи, пляшущие по потолку, или слышал плач младенца, но чаще всего кругом было тихо и спокойно, и я один рыскал по городку в компании с тощими голодными кошками, которые бесшумно крались по мощенным булыжником улицам, выискивая в канавах какую-нибудь поживу. Я прошел бы мимоходом под аркой городских ворот, кинул бы беглый взгляд на канал, посмотрел бы мельком на пешеходный мостик и домик, спрятавшийся в саду, и вернулся бы в отель, а утром навсегда уехал оттуда, так ничего и не узнав. А теперь, когда вся жизнь моя переменилась и я смотрю на все другими глазами, хотя бы этот уголок Виллара останется со мной навсегда. Предзакатное солнце окрашивало все в густые, теплые тона. Это был дружественный город, все прохожие мне улыбались. <Рено>, дожидавшийся меня на площади Республики, показался мне вдруг моим старым <рено>, и белая пластиковая сумка Мари-Ноэль на сиденье, там, куда девочка кинула ее, придя с рынка, была непохожа ни на какой другой предмет, замеченный невзначай в чужой машине, полна особого смысла: я сразу увидел, как она болтается на узком запястье поверх короткой белой нитяной перчатки. Даже банк на углу в глубине площади стоял на своем месте, выполнял свое предназначение. Виллар был крепостью, убежищем, и, выезжая из него, я спрашивал себя, почему дар, принесенный мне чужой любовницей, оказался таким удивительным противоядием против моей тревоги, так расслабил натянутые нервы. Теперь я ничего больше не буду принимать близко к сердцу: ни слезы Франсуазы, ни вспышки Рене. Мать можно будет задобрить лаской, дочку -- баловать в разумных границах, брата -- успокоить, сестру -- смягчить; никто из них не представлял больше проблемы, как это было в первые двое суток под кровлей замка. Почему это так -- трудно сказать. Одного физического довольства было недостаточно, в прошлом я имел случаи в этом убедиться. Может изменение личности ускорить внутренний темп, высвободить в мозгу какую-то клеточку, которой прежнее твое <я> из некоего предубеждения не давало воли? На свете полно несчастных, неприспособленных людей, которые призраками блуждают по жизни, пытаясь спрятаться от нее и обрести себя при помощи женщин. Я не из их числа. Бела из Виллара завершила картину, где уже были мать, жена и дочь. Сердечность первой, доверие второй, смех третьей слились воедино и возникла четвертая -- Бела. Когда я это увидел, я потерял голову. Такова часть ответа, но только часть. Я не спутал ни одного поворота на пути в Сен-Жиль, и пока я приближался к замку -- липовая аллея, мост через ров, ворота, подъездная дорожка, -- а затем, проехав под сводчатым входом в стене, направлялся к службам, которые еще ни разу не видел вблизи, моя уверенность в себе все росла. Теперь меня ничем не устрашишь. Я оказался во дворике, где было два гаража с распахнутыми воротами, сарайчик и пустая конюшня со сломанными стойлами. Когда я вылез из машины, с шумом захлопнув дверцу, на пороге конюшни появилась старуха, с которой я разговаривал накануне в коровнике, и, сказав что-то насчет <господина графа>, позвала кого-то через плечо. Следом за ней в дверях возник мужчина в синем комбинезоне. Они, улыбаясь, подошли ко мне, и мужчина спросил, помыть ли машину. Я сказал <да>, -- возможно, здесь было так заведено; старуха вновь стала что-то бормотать, из чего я разобрал только три слова: и \footnote{<Хорошая погода> и <охота> \textit{(фр.)}.}, а я кивал и улыбался ей в ответ. Я прошел обратно через сводчатый проход, и пес тут же подбежал к загородке и залаял. Я остановился и принялся тихонько звать его по имени, но он продолжал лаять, в то же время неуверенно помахивая хвостом. Я приблизился ко входу в его вольер, чтобы он понюхал мою одежду. Он втянул носом воздух и растерянно отошел. Я увидел, что от конюшни на нас смотрит человек в комбинезоне. -- Что приключилось с Цезарем? -- спросил он. -- Ничего, -- ответил я. -- Должно быть, я его напугал. -- Странно, обычно он носится как угорелый от радости, когда видит вас. Будем надеяться, он не заболел. -- Пес в полном порядке, -- сказал я. -- Правда, Цезарь? Я протянул руку и потрепал его по голове; успокоившись понемногу от моего тона и ласки, он продолжал молча обнюхивать меня, но когда я тронулся с места, снова начал рычать. -- Если он будет так себя вести в воскресенье, -- сказал мужчина, -- много вам будет от него проку... Может быть, дать ему после еды касторки? -- Нет, -- сказал я, -- не трогайте его. Он скоро придет в себя. Что такое Цезарь должен делать в воскресенье, подумал я. Может быть, если я стану сам его выводить, он привыкнет ко мне и подозрительный лай уступит место приветственному повизгиванью! Иначе он привлечет к себе всеобщее внимание, начнутся расспросы, бедного пса обвинят в предательстве по отношению к хозяину, когда на самом деле он -- единственное живое существо в Сен-Жиле, которому инстинкт подсказал правду. Я поднялся по ступеням на террасу, и когда вошел в холл, из ниши направо от входа, где висел телефон, навстречу мне вышел Поль. -- Где, черт побери, ты пробыл весь день? -- спросил он. -- Мы разыскиваем тебя с часу дня. Рене тебя потеряла, вернулась домой в наемной машине, а затем, когда мы кончали второй завтрак, ко всеобщему удивлению, появилась вдруг Мари-Ноэль и преспокойно заявила, что ее подвезли на грузовике. Лебрен ждал до двух часов, но потом был вынужден уехать. Он только что снова звонил. -- А что случилось? -- спросил я. -- Что случилось! -- повторил Поль. -- Ничего, если не считать того, что Франсуазе плохо и Лебрен запретил ей вставать с постели. Если она не будет осторожна, ее ждет выкидыш и она потеряет ребенка. И сама, скорей всего, будет на волосок от смерти. А больше ничего не случилось. Я заслужил презрение, звучавшее в голосе Поля. Сейчас виноват был не Жан де Ге, а я. Я обещал вернуться пораньше, чтобы повидать врача. Я не сдержал обещание. Даже не вспомнил о нем. -- Какой у него номер телефона? -- спросил я. -- Сейчас же ему позвоню. -- Бесполезно, -- сказал Поль. -- Он снова уехал на вызов. Я ему сказал, чтобы он попытался связаться с тобой попозже вечером. Поль повернулся на каблуках и, пройдя через столовую, исчез в библиотеке. Больше он не собирался меня ни о чем расспрашивать. И на том спасибо. Я знал, что мне следует сделать. Я прямиком поднялся наверх в спальню. Шторы были опущены, камин зажжен, в ногах кровати стояла ширма, заслонявшая огонь. Франсуаза лежала на высоких подушках, закрыв глаза. Когда я вошел, она их открыла. -- А, это ты, -- сказала она, -- я уже давно поставила на тебе крест. Сказала им всем, что ты, возможно, сел в поезд и едешь обратно в Париж. Голос был безжизненный, монотонный. Я подошел к кровати и взял ее за руку. -- Мне следовало позвонить, -- сказал я. -- Меня задержали в Вилларе, но, честно говоря, я забыл. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я даже не прошу простить меня. Как ты себя чувствуешь? Поль передал мне, что доктор Лебрен велел тебе лежать. Ладонь в моей руке была холодная и вялая, но она ее не отняла. -- Если я встану, я потеряю ребенка. То, чего я боялась с самых первых дней. Я всегда знала, что случится что-нибудь плохое. -- Ничего плохого не случится, -- сказал я, -- надо только быть осторожней. Вопрос в том, насколько компетентен Лебрен. Ты не будешь против, если я приглашу акушера? -- Не надо, -- сказала Франсуаза. -- Я не хочу, чтобы сейчас вмешивался кто- нибудь чужой. Это выведет из равновесия меня, огорчит доктора Лебрена. Главное - - не вставать с постели и чтобы никто меня не волновал. Я чуть с ума не сошла от беспокойства, когда Мари-Ноэль приехала с рабочими в грузовике, а Рене -- в наемной машине, так как ты куда-то исчез. А затем, спустя несколько часов, так и не дождавшись тебя, я решила, что с таким же успехом могу махнуть на тебя рукой и надо смириться с тем, что ты не вернешься, что ты нарочно избавился от них обеих и уехал в Париж. Усталые глаза всматривались в мое лицо, и я понимал, что должен держаться как можно ближе к правде. -- Я застрял в банке, -- сказал я. -- Тебе я охотно все расскажу, но не хотел бы, чтобы об этом знали остальные. Дело в том, что я налгал насчет контракта. Мне не удалось его продлить, когда я был в Париже, и я сумел все организовать, лишь позвонив отсюда к Корвале, а затем и зайдя сегодня в банк. Они согласились подписать новый контракт, но только на их условиях. Это, естественно, значит, что verrerie будет работать с еще большим убытком, чем раньше, но тут уж ничего не попишешь. Придется так или иначе изыскать для этого средства. На лице Франсуазы отразилось недоумение, и я продолжал стоять рядом, держа ее руку в своей. -- Не понимаю, зачем тебе было лгать? -- сказала она. -- Наверно, из гордости, -- ответил я. -- Хотел, чтобы все поверили в мой успех. Возможно, я и добился его... на какое-то время. Я еще не знаю точно, каково наше финансовое положение. Но я хотел бы, чтобы ты держала все это при себе. Я не намерен ничего говорить маман, или Полю, или Рене, разве что обстоятельства сложатся таким образом, что не будет иного выхода. Впервые Франсуаза улыбнулась и приподнялась на подушках, -- видимо, хотела, чтобы я ее поцеловал; так я и сделал, затем отпустил ее ладонь. -- Я никому не скажу, -- пообещала она. -- Я так рада, что ты хоть раз в жизни доверился мне. Только странно, почему тебя так волнует фабрика. Мне казалось, мысль о том, что ее придется закрыть, беспокоила тебя куда меньше, чем Поля и Бланш. -- Да, -- согласился я, -- возможно, и так. Впервые я задумался об ее судьбе вчера, когда ездил туда. Франсуаза попросила передать ей с туалетного столика гребенку и зеркало и, выпрямившись среди сбившихся в кучу подушек, принялась зачесывать со лба гладкие белокурые волосы точно таким же движением, какое я видел всего два часа назад. Но различие между моим настроением тогда и сейчас и между самими женщинами -- одна беспечная и веселая, другая измученная и вялая -- было столь разительным, что странным образом растрогало меня: я бы хотел, чтобы равновесие было восстановлено, чтобы Франсуаза тоже стала энергичной и счастливой, как Бела. -- Почему ты не рассказал мне все это в тот вечер, когда вернулся из Парижа? -- Тогда я еще не пришел ни к какому решению, -- сказал я, -- не был уверен, что предприму. -- Поль все равно обо всем узнает, -- сказала Франсуаза, -- как ты сможешь это от него скрыть? К тому же какое это имеет значение, раз контракт уже подписан! Как бы то ни было, всем нашим трудностям придет конец, когда у нас родится сын. Франсуаза положила зеркало на столик у кровати. -- Мари-Ноэль сказала, что ты спускался в подвалы банка. Никто не мог понять -- зачем? Я не знала, что ты держишь что-нибудь в сейфе. -- Разные документы, -- сказал я, -- ценные бумаги и прочее. -- А наш брачный контракт тоже там? -- Да. -- Ты взглянул на него? -- Да, мимоходом. -- Если у нас снова родится девочка, все останется по-прежнему, да? -- Очевидно, да. -- А что будет, если я умру? Все отойдет тебе? -- Ты не умрешь... Закрыть ставни? Шторы спустить? Зажечь у кровати свет? У тебя есть, что читать? Франсуаза не ответила. Снова откинулась на подушки. Затем сказала, переходя, как с нею бывало и раньше, на <вы>: -- Дайте мне медальон, который вы привезли из Парижа. Пусть лежит тут, рядом. Я подошел к туалетному столику в алькове, взял небольшую шкатулку для драгоценностей, которую увидел там, и отнес ее Франсуазе. Она подняла крышку и, вынув медальон, нажала на пружинку, как раньше, и посмотрела на миниатюру. -- Где ты его сделал? -- спросила она. -- В одном месте в Париже, -- ответил я, -- забыл, как оно называется. -- Рене говорила мне, что хозяйка антикварного магазина в Вилларе изредка рисует миниатюры. -- Да? Возможно. Не знаю. -- Если это так, закажем ей потом миниатюру Мари-Ноэль. И малыша. Обойдется дешевле, чем в Париже. -- Да, вероятно. Франсуаза положила открытый медальон на столик у изголовья. -- Тебе бы лучше было сойти вниз и помириться с Рене, -- сказала она. -- Я слишком плохо себя чувствовала, чтобы утихомирить ее, когда она вернулась, ты же знаешь -- с ней сладу нет, стоит ей выйти из себя. -- Ничего, остынет. Я закрыл ставни, подбросил в камин дрова. -- Девочка, скорей всего, у Бланш, -- сказала Франсуаза, -- или наверху, у маман. Я была не в состоянии ее видеть. Скажите ей, что я не думала того, что наговорила сегодня утром, что я была расстроена и больна. -- Думаю, она и сама это понимает. -- Что ты сделал с осколками? -- Неважно. Я позаботился о них... Тебе еще что-нибудь нужно? -- Нет-нет... Буду просто тихонько лежать, и все. Я прошел через ванную в гардеробную комнату, как накануне, переоделся и сменил обувь. Флакон все еще стоял на комоде. Он перестал быть безличным, как предмет, увиденный мельком на витрине, он знаменовал собой важный момент моей собственной частной жизни. Я убрал его в ящик и, так как в скважине торчал ключ, сам не зная почему, повернул его и сунул в карман. Затем вышел в коридор и у подножия лестницы столкнулся лицом к лицу с Шарлоттой. -- Господин кюре только что ушел, -- сказала она. -- Госпожа графиня уже несколько раз о вас спрашивала. -- Я иду к ней, -- отозвался я. И снова, как в первый вечер, она пошла впереди меня. Но теперь, через каких-то двое суток, мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность; ряженый, который шел тогда следом за нею, так же отличался от того, кто поднимался сейчас по лестнице, как теперешний я, в свою очередь, отличаюсь от того меня, который проснулся в гостинице в Ле-Мане. В тот первый вечер мужество мое было напускным, сейчас оно стало несокрушимым, как будто моя новая оболочка защищала меня, как броня. -- Господина графа надолго задержали в Вилларе? -- спросила Шарлотта. Я знал, что имею все основания не доверять и не симпатизировать ей, что каждое ее слово -- фальшиво. -- Да, -- ответил я. -- Мадам Поль пила чай у нас наверху, -- продолжала Шарлотта. -- Она была вне себя из-за того, что ей пришлось нанимать машину, чтобы вернуться в замок, и рассказала всю историю госпоже графине. -- Никакой истории не было, -- сказал я. -- Я задержался, больше ничего. Мы уже достигли верхнего этажа, и, обогнав служанку, я прошел по коридору, завернул за угол и направился к дальней двери. Я вошел, приветствуемый визгливым тявканьем собачонок, спокойно отпихнул их ногой и, не задерживаясь, приблизился к креслу у печки, в котором сидела графиня в лиловой шали на массивных плечах. Я наклонился и поцеловал ее, с облегчением увидев, что Бланш в комнате нет и графиня одна. -- Доброе утро и добрый вечер, -- сказал я. -- Простите, что не смог раньше к вам зайти. Я уехал еще до завтрака. Да вы уже все об этом слышали. Рад видеть вас на ногах. Как прошел день? Хорошо? Я встретил насмешливый взгляд графини, казалось, ее глаза выискивают что-то в моих. -- Садись, -- сказала она, указав рукой на стул. -- Сюда, к свету, чтобы я видела твое лицо. Убирайся, Шарлотта. И чтобы не подслушивала у дверей. Спустись в кухню, скажи, чтобы сюда принесли два подноса с обедом. Ступай, да не задерживайся там. Только сначала убери эти вещи. Графиня отодвинула на край стола лежащий там молитвенник. Собачонки забрались на кресло и устроились у нее на коленях. Я закурил сигарету, по-прежнему чувствуя на себе ее взгляд. -- Так где же ты был? -- спросила графиня, как только служанка вышла. Я догадывался, что все, известное Рене и Мари-Ноэль относительно моего утра: поездка в Виллар, поход на рынок, посещение банка, возможно, даже час, когда я оттуда ушел, -- достаточно было туда позвонить, -- уже передано графине. Раз она спрашивает меня, где я был, значит, про домик на канале ей ничего не известно. Эту часть своей жизни Жан де Ге, по-видимому, от нее утаил. -- У меня были дела, -- ответил я. -- Ты вышел из банка еще до половины первого, -- сказала она, -- а сейчас половина седьмого. -- А вдруг я ездил в Ле-Ман? -- сказал я. -- Не на <рено>. Он весь день простоял на площади Республики. Человек, который привез Рене домой, сказал, что видел машину, когда возвращался в гараж. Я велела Рене позвонить и спросить его. Я улыбнулся. Маман, как ребенок, не могла скрыть мучившего ее зуда любопытства. -- Если хотите знать правду, -- сказал я, -- я пытался отделаться от Рене. И мне это удалось. Ничего больше я вам говорить не намерен. Можете выспрашивать меня хоть до полуночи, все равно ничего не узнаете. Графиня тихонько засмеялась, и я увидел, что уже который раз мое инстинктивное отвращение ко лжи выручило меня. -- Я тебя не виню, -- сказала она. -- Рене ненасытна. Не поддавайся ей. -- Она томится от безделья, -- отозвался я. -- Все вы, женщины, живете здесь сложа руки. -- Было время, -- сказала графиня, -- до того, как умер твой отец, а ты женился, когда дел у меня было хоть отбавляй. Тогда мы, женщины, не сидели сложа руки. А дурочки, вроде Рене и Франсуазы, были еще сопливыми девчонками. Тогда жизнь имела для меня смысл. И для Бланш тоже. В ее голосе было столько желчи, что я даже вздрогнул и быстро взглянул на нее. Жесткий, как у дочери, сжатый в ниточку рот; только что дразнившие меня глаза прячутся за набрякшими веками. -- Что вы имеете в виду? -- спросил я. -- Ты сам прекрасно это знаешь, -- ответила графиня, но тут выражение ее лица вновь изменилось: подбородок отвис, губы расслабились; она пожала плечами. -- Я старая, больная женщина, -- сказала она, -- вот в чем горе, и это угнетает меня, как и тебя будет угнетать, когда придет твой черед. Мы очень с тобой похожи. Мы не хотим заниматься своими болезнями, не говоря уж о чужих. Кстати, как Франсуаза? Я чувствовал, что стою у порога тайны, и, сумей я хоть на миг в нее проникнуть, я пойму, что происходит в сердце графини под этими складками плоти, но ее равнодушный, нарочито небрежный вопрос был задан другим человеком, черствым и бездушным. -- Вы же знаете, я не застал Лебрена, -- сказал я. -- Он позвонит попозже, вечером. Он запретил ей вставать. Она очень слаба. Пальцы графини принялись барабанить по подлокотнику кресла. Три удара, затем два и снова три -- четкий ритм. Взглянув на нее, я понял, что движение это бессознательно, она и не подозревает, что ее пальцы шевелятся. Дробный стук сопровождал какую-то еще не оформившуюся мысль, которую графиня могла выразить вслух, как, впрочем, могла и оставить при себе. -- Я разговаривала с Лебреном, -- сказала она. -- Вряд ли ты услышишь от него что-нибудь новое. Врач он никудышный, хотя и мнит о себе. С этим ребенком Франсуазу ждет то же, что было с прошлым. Вся разница в том, что на этот раз ей удалось сохранить его немного дольше. Барабанная дробь по подлокотнику кресла продолжалась. Я, как завороженный, смотрел на пальцы графини. -- Франсуаза не хочет, чтобы я вызвал акушера, -- сказал я. -- Отказалась, когда я предложил. -- Ты это предложил? -- спросила графиня. -- Это еще зачем? -- Ну, как же, -- сказал я, -- а вдруг возникнут какие-нибудь осложнения, что- нибудь пойдет не так... Наши глаза встретились, и, сам не знаю почему, меня вдруг охватило необъяснимое смущение. Я вспомнил пункты брачного контракта и те, что в случае смерти Франсуазы до рождения сына все ее огромное приданое будет разделено между Жаном де Ге и Мари-Ноэль. В комнате, и до того душной, стало невозможно дышать. Я встал, распустил галстук. Я чувствовал спиной взгляд графини в то время, как, подойдя к окну, сражался со ставнями. Распахнув их и открыв одну створку окна, я высунулся наружу, жадно глотая воздух. Стемнело, поднялся туман. Дорожки скрылись. Охотницу окутала белая пелена, даже голубятня внизу, на краю лужайки, казалась темным плоским пятном. Рядом на стене была голова горгульи: прижатые уши, щелки глаз, вытянутые вперед губы -- сток для дождевой воды. Кровельный желоб был забит листьями; когда начнутся дожди, все это превратится в кашу и польется изо рта горгульи зловонным потоком. Как оглушительно будет звучать шум ливня здесь, под самой крышей: сперва легкий перестук капель по свинцовым полосам кровли, затем все более стремительное падение водяных струй, омывающих стены, налетающих тучами стрел на окна, с бульканьем кружащих в водовороте над водосточной трубой; кто знает, возможно, для одинокой хозяйки этой комнаты глухой гул дождя и шелест листьев и мусора, извергающихся из горла горгульи, будут единственными звуками, которые она услышит в течение долгих часов зимней ночи. Я закрыл окно и повернулся к нему спиной. Графиня по-прежнему смотрела на меня, но пальцы ее были недвижны. -- Что с тобой? -- спросила она. -- Почему ты нервничаешь? -- Вовсе нет, -- ответил я. -- Просто мне душно. Здесь слишком натоплено. -- Если даже так, то ради тебя, -- сказала графиня. -- Ты вечно жалуешься, что в замке холодно. Подойди ко мне. Я медленно, против воли, приблизился к ней вплотную. Ее глаза, так похожие на глаза ее сына, на мои собственные, глядящие на меня из зеркала, видели меня насквозь. Она сжала мне руки. -- У тебя что -- наконец проснулась совесть? Считается, что прикосновение руки говорит о человеке. Ребенок вкладывает пальцы в ладонь взрослого и инстинктивно чувствует, доверять ему или нет. Два дня назад руки графини цеплялись за мои; растерянная, в паническом страхе, она молила меня о чем-то, а сейчас ее руки твердо держали мои, сжимали их до боли. Она была сильней меня. Ее пожатие не прибавляло мне и не лишало меня уверенности в себе, оно переводило ее в иную плоскость. Пусть мать не знает секретов сына и делит с ним лишь малую часть его жизни, ее вера в него так безгранична, что кажется -- он все еще в чреве: так же привязан к ней, так же слеп, как был до рождения, и она никогда не разорвет эту связь. -- Давай не будем сентиментальны, -- сказала графиня, -- и станем спокойно принимать все, что пошлет нам судьба. Слишком поздно -- для тебя и для меня. Жизнь вовсе не коротка, как утверждают люди, это длинная, слишком длинная история. Мы -- и ты, и я -- еще не скоро умрем. Прошу тебя, давай, если сможем, не терзаться по пустякам. Осторожный стук в дверь, и на пороге возникла Шарлотта с подносом в руках, за ней -- Жермена со вторым; повторился весь обеденный ритуал, теперь уже знакомый мне. В первый вечер графиня почти не прикоснулась к еде, но сегодня она макала в бульон куски свежего хлеба и ела, не поднимая глаз от тарелки, чуть не касаясь ее подбородком. Я вспомнил про ветчину, фрукты и сыр в домике на канале и спросил себя, как Бела проводит вечера, обедает с друзьями или одна, как выглядит ее комната при закрытых ставнях... Графиня повернулась ко мне и, протягивая на вилке кусочек бифштекса одной из собачонок, сказала: -- Почему ты молчишь? О чем ты думаешь? -- О женщине, -- сказал я. -- Вы ее не знаете. -- Она подходит тебе? -- Да. -- Все остальное неважно. У твоего отца одно время была в Ле-Мане любовница. Я как-то раз видела ее. Рыжеволосая. Форменная красавица. Он ездил к ней каждую пятницу. Шло ему на пользу, поднимало настроение. А потом она вышла замуж за богатого мясника и уехала навсегда в Тур. Я очень жалела об этом. Шарлотта внесла в вазочках крем-брюле. Собачонки поднялись в ожидании на задние лапки. -- Так ты позволил Мари-Ноэль вернуться из Виллара с Жюли и ее внуком? -- продолжала графиня, переходя на другую тему. -- Девочка была полна впечатлений, говорит, грузовик лучше, чем <рено>. Я спросила, кто его вел. Она ответила: один из рабочих, молодой, с кудрявыми волосами. Говорит: ей понравилось, как от него пахнет. <Расскажи об этом тете Бланш, -- посоветовала я ей. -- Послушай, что она тебе скажет>. Значит, мадам Ив -- это Жюли. У меня отлегло от сердца. Застав, когда я вернулся, Франсуазу в постели, я совсем забыл о Мари-Ноэль и грузовике. -- Все дети любят кататься на грузовике, -- сказал я. -- Возможно, я сам -- тоже. -- Ты? -- Она засмеялась, -- Лучше не вспоминать, что ты говорил в ее возрасте. Помнишь маленькую Сесиль, которую как-то привели к чаю? Ты зазвал ее в голубятню и запер дверь. Мать больше никогда ее сюда не брала. Бедняжка Сесиль... Не спускай глаз с Мари-Ноэль. Она растет как на дрожжах. -- Не очень-то весело, -- сказал я, -- быть единственным ребенком в семье. -- Глупости. Ей это по вкусу. Она не хочет видеть здесь сверстников. Предпочитает тех, кто постарше. Я знаю, сама была такой в ее возрасте. Влюблялась во всех своих взрослых кузенов. У Мари-Ноэль их нет. Станет влюбляться в рабочих с фабрики. В дверь постучали. -- Кто там? -- отозвалась графиня. -- Войдите. Терпеть не могу, когда стучат. В дверях появилась Жермена. -- Господина графа к телефону. Спрашивает доктор Лебрен, -- сказала она. -- Спасибо. Я встал, положил на поднос салфетку. -- Лучше попрощаться сейчас. Я устала. Скажи старому олуху, чтобы не устраивал паники. Франсуазе нужно одно: не спускать ноги на пол. Возможно, она и родит тебе сына. Поцелуй меня. Руки снова сжали мои, глаза не давали отвести взгляда. -- И забудь эти глупости насчет акушера. Слишком дорогое удовольствие, -- добавила она. Я вышел из комнаты, спустился по лестнице и подошел к телефону в нише, где висели плащи. У аппарата я застал одетую в халатик Мари-Ноэль. Лицо ее было бледным, вид -- встревоженным. -- Можно я послушаю в тетиной комнате? -- спросила она. -- Конечно, нет, -- ответил я. -- Доктор Лебрен хочет говорить со мной. -- Ты скажешь мне потом, что он говорил? -- Не знаю. -- Я легонько оттолкнул ее в сторону и взял трубку. -- Хелло? -- сказал я; мне ответил высокий старческий голос; слова, обгоняя друг друга, лились бесконечным потоком. -- Добрый вечер, господин граф, так неудачно, что мы разминулись сегодня утром. Днем я был в Вилларе, могли бы повидаться и там, если бы я знал, где вы. Я нашел мадам Жан в крайне нервозном состоянии, она со страхом ждет предстоящее событие, и, бесспорно, любое волнение может на данной стадии привести к преждевременным родам, и если принять во внимание затруднения, которые были у нее в прошлый раз, ее малокровие и прочее, мадам Жан могут ожидать значительные неприятности. Ей необходим полный покой в течение нескольких ближайших дней: седьмой месяц беременности является, как вы понимаете, критическим. Надеюсь, я вас не очень напугал? Он замолк на миг, чтобы перевести дыхание, и я спросил его, не хочет ли он посоветоваться со специалистом акушером. -- Покамест нет, -- сказал он. -- Если ваша супруга будет лежать спокойно и у нее не появятся дальнейшие симптомы недомогания, а главное -- у нее не начнется кровотечение, все будет хорошо. Я бы посоветовал, чтобы само событие происходило в клинике в Ле-Мане, но мы еще успеем это обсудить в течение ближайших недель. Во всяком случае, я буду держать с вами постоянную связь и завтра позвоню снова. Между прочим, я полагаю, вы ждете меня в воскресенье? Возможно, здесь было принято, чтобы он приходил в замок к обеду, наносил своим пациентам не врачебный, а, так сказать, светский визит. -- Разумеется, -- сказал я. -- Будем рады вас видеть. -- Удачно, что спальня выходит окнами в парк. Вашу супругу ничто не потревожит. Значит, до воскресенья. Всего хорошего. -- Au revoir\footnote{До свидания \textit{(фр.)}.}, доктор. Я повесил трубку. <Вашу супругу ничто не потревожит...>. Неужели во время воскресного обеда бывает такое бурное веселье, что шум не только долетает до гостиной, но разносится по всему замку? Вряд ли. Интересно, что Лебрен имел в виду? Я вышел из ниши, Мари-Ноэль все еще была тут. -- Ну, что он сказал? -- быстро проговорила она. -- Что маман не должна вставать с постели. -- А братец уже готов родиться? -- Нет. -- Почему же все говорят, что готов и если он сейчас появится на свет, то будет мертвым. -- Кто это говорит? -- Все. Жермена, Шарлотта. Я слышала, как они говорили об этом в кухне. -- Тот, кто подслушивает у дверей, не услышит правды. Из столовой доносились голоса Поля и Рене. Они еще не кончили обедать. Я зашел в гостиную, Мари-Ноэль за мной. -- Папа, -- спросила она шепотом, -- маман заболела потому, что я разбила ее зверюшек и огорчила ее? -- Нет, -- ответил я, -- одно к другому не имеет никакого отношения. -- Я сел на подлокотник кресла и притянул ее к себе. -- В чем дело? -- спросил я. -- Почему ты так нервничаешь? Она отвела взгляд в сторону; ее глаза перебегали с предмета на предмет, смотрели на все, кроме меня. -- Не понимаю, зачем он вам, -- сказала она наконец, -- зачем вам этот мальчишка. Маман думает, что с ним будет одно мучение. Она давно уже говорила тете Рене, как жаль, что без него не обойтись. Тревожный вопрос был вполне логичен. Почему ее мать должна иметь ребенка, если она его не хочет? Я бы предпочел, чтобы девочка спросила об этом Жана де Ге. Я не мог достойно его заменить. Пожалуй, в создавшихся обстоятельствах самое лучшее -- сказать ей правду так, как я ее видел. -- Понимаешь, -- сказал я, -- причина тут довольно своеобразная и не заслуживает похвалы. У твоего дедушки Брюйера было очень много денег. Он завещал их таким образом, что твои родители смогут получить их, только если у них появится сын. Поэтому, хотя им вполне достаточно их дочки, рождение сына в материальном плане сделает их жизнь намного легче. По лицу девочки разлилось блаженство: казалось, ей дали лекарство, успокоившее жестокую боль. -- О! -- воскликнула она. -- И это все? Только ради денег? -- Да, -- сказал я. -- Довольно корыстно с нашей стороны, да? -- Ничуть, -- сказала Мари-Ноэль. -- Я считаю, что это вполне разумно. Значит, чем больше у вас будет мальчиков, тем больше денег вы получите? -- Едва ли, -- сказал я. -- Это действует один раз. В избытке чувств -- так легко и радостно стало у девочки на душе -- она спрыгнула с моего колена и перекувыркнулась с дивана на пол; халатик и ночная рубашка задрались ей на голову, представив на обозрение маленький круглый задик. С громким смехом, ничего не видя под ворохом одежды, попка -- наружу, она попятилась от меня к двери, и тут в гостиную вошли Бланш, Рене и Поль. Бланш застыла как вкопанная, не спуская глаз с голого резвящегося звереныша, в которого превратилась Мари-Ноэль. -- Это что такое? -- быстро проговорила Бланш. -- Немедленно одерни халат. Мари-Ноэль обернулась, тряхнула головой, чтобы высвободить ее из одежды, -- халатик и рубашка скользнули вниз, -- и лишь увидев своих взрослых зрителей, улыбаясь, остановилась. -- Все в порядке, тетя Бланш! -- вскричала она. -- Папа и маман сделали это только ради денег, а не потому, что хотят иметь еще детей. Все на свете стараются родить мальчиков -- за них дают большие деньги. Мари-Ноэль подбежала ко мне и, схватив за руку с видом счастливой собственницы, повернула лицом к родным. -- Знаешь, папа, -- сказала она, -- тетя Бланш говорила мне, что когда ты появился, все ее разлюбили, никто больше не обращал на нее внимания, и это послужило ей уроком смирения и обратило ее к Богу. Но когда появится мой братец, все останется по-прежнему. Вы будете любить меня, как раньше, и, возможно Святая Дева преподаст мне другой урок смирения, не тот, которому выучилась тетя Бланш. Девочку, видимо, удивило, что на застывших лицах ее тетушек и дяди не отражается ее собственная радость. Она неуверенно взглянула на меня, затем вновь перевела взгляд на женщин. Из них двух более возмущенной выглядела Рене, хотя Бланш мало ей уступала. Девочка почувствовала это и ласково улыбнулась. -- В конце концов, -- сказала она, -- существуют и другие добродетели, кроме смирения. Я могу научиться быть терпеливой, как тетя Рене. Не каждому удается сразу вырастить у себя в животе ребеночка. Тетя Рене уже целых три года замужем за дядей Полем, а у нее пока ничего не вышло. ГЛАВА 14 У меня были все основания благословлять Франсуазу: ее нездоровье послужило мне предлогом для того, чтобы не спускаться вниз. Куда проще было сидеть у ее постели в спальне, чем в гостиной в компании Поля и Рене. Я поднялся в башенку, уложил Мари-Ноэль и, когда она удобно устроилась и я укрыл ее одеялом, вернулся к Франсуазе и повторил здесь все с самого начала. Я принес из ванной горячую воду, губку, мыло и полотенце, затем зубную щетку и порошок, бигуди, чтобы накрутить на ночь волосы, баночку с кремом и ночной чепчик, который завязывался под подбородком. Я ухаживал за ней, как санитар в госпитале или кто-то, кого срочно вызвали, чтобы оказать неотложную помощь. Это напомнило мне те дни во время войны, когда, выйдя из подвала, где расшифровывал документы, я водил машины <скорой помощи> или делал еще что-нибудь, что подворачивалось в те лихорадочные ночи. Внезапная близость с чужими людьми -- чаще всего это были женщины и дети, испуганные, страдающие, -- вызывала во мне то же чувство смиренного сострадания, которое охватило меня сейчас, когда я помогал перед сном Франсуазе. Подобно им, она была глубоко мне благодарна и не переставала удивленно, словно не веря себе, твердить о моей доброте. -- О чем тут говорить? -- возражал я. -- Чего еще ты ожидала? -- Я к этому не привыкла, -- отвечала она. -- Обычно вы не очень ко мне внимательны. Я часто устаю и рано ложусь в постель, а ты обычно остаешься внизу поболтать с Рене и Полем. Но, возможно, ты предпочитаешь сегодня избежать их общества, чтобы не отвечать на вопросы о том, что ты делал в Вилларе? Она по-своему была так же чутка, как Мари-Ноэль, и, целуя ее на прощанье и гася свет, я спросил себя, не догадалась ли она инстинктивно, что я рассказал ей далеко не все, что случилось за день. Вернувшись в гардеробную, я вспомнил про письмо от Тальбера, которое прихватил в банке. Оно все еще лежало у меня в кармане. Я вынул его и прочитал. Понять его не составило труда. Фабрика, писал поверенный, чем дальше, тем больше работает себе в убыток -- ну, это, по крайней мере, я и сам знал, -- и краха можно избежать только в том случае, если субсидировать ее из каких-то других источников, например, продав землю или ценные бумаги; это самое предлагала мне Бела. Он, Тальбер, готов приехать в Сен-Жиль в любой удобный для меня день и, поскольку дело не терпит отлагательства, предлагает воспользоваться ближайшим случаем устроить нашу встречу. По-видимому, именно это письмо сделало жизненно важным личное свидание Жана де Ге с директорами фирмы -- вдруг ему все же удалось бы их уломать, и они пошли бы ему навстречу. Следующий день был субботним, и я решил с самого утра, до того еще, как Поль встанет и выпьет кофе, отправиться на стекольную фабрику и узнать, не пришел ли ответ от Корвале. Вряд ли директора совещались раньше пятницы, и написанное в тот же день письмо, скорей всего, прибудет сегодня. Я поднялся и пошел в гараж, прежде чем Гастон пришел забрать посуду и почистить мне платье. На этот раз Цезарь не залаял, а когда я просунул руку в загородку и погладил его, завилял хвостом; я почувствовал, что одержал победу. Поблизости никого не было. Судя по звукам, доносившимся из коровника, старуха была внутри; на дальнем поле виднелась склоненная спина мужчины в комбинезоне -- он мотыжил землю. Миновав деревню, я свернул налево и поднялся на холм, откуда шла лесом прямая и гладкая дорога. Я вел машину по просеке между дубами и каштанами, и это, как и все, что я делал, казалось мне привычным, было частью моей жизни куда в большей степени, чем события прежних дней. С тем же привычным чувством я остановился у ворот фабрики, вышел, захлопнув дверцу, и поздоровался с рабочими. На колдобистом дворе по пути к дому позади большой плавильни я встретил почтальона и понял, что интуиция меня не подвела и я не зря приехал сюда так рано. Я поспешил к дверям конторы и, войдя, увидел, что Жак, стоя у стола, сортирует письма. Он обернулся и удивленно взглянул на меня. -- Bonjour, monsieur le Comte. Я не думал, что вы приедете сегодня. Месье Поль сказал, чтобы я не ждал ни его, ни вас. Интересно, почему? Возможно, сегодня какой-нибудь праздник? -- Мне должно прийти письмо от Корвале. От одного из директоров. Я подумал, вдруг оно уже здесь. Жак продолжал удивленно глядеть на меня. Может быть, мое оживление показалось ему странным. -- Надеюсь, все благополучно? -- сказал он. -- Я тоже на это надеюсь, -- ответил я. -- Это у вас утренняя почта? Ну-ка, давайте взглянем, нет ли тут чего-нибудь из Парижа. Жак посмотрел на небольшую пачку писем в руке: вторым сверху лежал длинный конверт с отпечатанным адресом фирмы Корвале. -- А, вот оно, -- сказал я. -- Благодарю, Жак. Я взял у него письмо и прочитал его, став спиной к окну; Жак тактично отошел к столу посередине комнаты. Все было в порядке. Письмо подтверждало телефонный разговор и сопровождалось контрактом, составленным на новых условиях, сроком на полгода. В письме выражалось удовольствие по поводу того, что наши две фирмы сумели в конце концов прийти к соглашению. -- Жак, -- спросил я, -- наш контракт здесь, в конторе? Я имею в виду -- прежний контракт. -- Он лежит у вас на столе, господин граф, -- ответил Жак, -- среди прочих бумаг. -- Поищите его, ладно? -- сказал я. -- А я посмотрю остальную почту. Жак не задал мне никаких вопросов, но вид у него был озадаченный. Я смотрел, как он перебирает бумаги в пачке, лежащей на столе, в то время как я небрежно вскрывал один за другим конверты, не содержавшие ничего, кроме счетов и расписок. Он молча протянул мне контракт, и я сел за конторку и сравнил его с новым. Формулировки совпадали слово в слово, пока я не подошел к решающему пункту: условия продажи готовых изделий. Не разбираясь совсем в стекольном деле, не зная, каков выпуск продукции фабрики, я все же сумел уловить тот основной факт, что отныне Корвале будут платить за наш товар меньше, чем раньше. Я нащупал в кармане письмо юриста и положил его рядом с обоими контрактами. -- Я хотел бы хоть бегло просмотреть цифры, -- сказал я Жаку. -- Жалованье рабочим, издержки производства, все наши расходы. Он удивленно посмотрел на меня. -- Но вы совсем недавно все это видели. Вы, и господин Поль, и я -- мы проверили все перед тем, как вы поехали в Париж. -- Я хочу просмотреть все это снова, -- сказал я. На это утомительное, головоломное, но увлекательное занятие нам потребовалось полтора часа, после чего Жак пошел на кухню сварить кофе. Я смог сопоставить окончательные цифры, которые дал мне Жак, с теми, какими они станут согласно новому контракту. И увидел, что для того, чтобы покрыть разницу, Жану де Ге пришлось бы извлечь из своего кармана около пяти миллионов франков. Вполне понятно, что он решил закрыть дело. Если он не хотел продавать землю или ценные бумаги, ему не оставалось ничего другого. Даже при старом контракте фабрика работала себе в убыток, при новом -- она вообще переставала существовать как коммерческое предприятие и превращалась в предмет роскоши, в игрушку, такую же недолговечную и хрупкую, как стеклянная посуда, которую она производила. Я свалял дурака. Моя сентиментальность дорого обойдется владельцам. Я взял новый контракт, положил его вместе с обоими письмами в карман пальто и пошел следом за Жаком в кухню. -- Садитесь, господин граф, -- сказал он, -- вы немало потрудились, надо и перекусить. Он протянул мне чашечку обжигающе горячего кофе. -- Я все еще поражаюсь вашему успеху в Париже, -- продолжал он, -- мы ведь ни на что не надеялись. Поездка была простой формальностью. Вот как важны личные контакты. -- Теперь никто не останется без работы, -- сказал я. -- Вот что самое главное. Жак поднял брови. -- Вас так волновала судьба рабочих? -- спросил он. -- Я не знал этого. По правде говоря, они бы скоро оправились от удара и нашли новое место. Они уже давно готовы к тому, что фабрику закроют. Я молча пил кофе. Выходит, я обольщал себя иллюзиями. Возможно, зря вмешался не в свое дело. Кто-то постучал во входную дверь, и Жак, извинившись передо мной, пошел в контору. Я посмотрел вокруг и увидел, что нахожусь в просторной кухне, которая раньше, должно быть, служила целой семье; дверь в противоположной стене вела в остальную часть дома. Мне стало любопытно, и я открыл ее. Передо мной был широкий каменный коридор, по обеим сторонам которого были расположены комнаты, а в конце поднималась лестница на следующий этаж. Я пересек коридор и заглянул в двери. Они были пусты, не обставлены, обои выцвели, краска потрескалась, на полу -- толстый слой пыли. В самой последней, прекрасной квадратной комнате с деревянными панелями в беспорядке стояла у стены мебель, громоздились поставленные один на другой стулья, ящики с посудой; заброшенность, запустение, словно хозяин всех этих вещей собрал их в одно место и забыл про них. На стене висел старый календарь 1941 года, под ним -- коробка с книгами. Я наклонился и открыл одну из них. Внутри была надпись: <Морис Дюваль>. Возле окна послышалось легкое трепетанье. Я обернулся. Бабочка, последняя бабочка долгого лета, разбуженная солнцем, пыталась вырваться из опутавшей ее паутины. Я хотел было открыть окно, но его заело. Видимо, его не открывали уже много лет. Я освободил бабочку из темницы, она поднялась разок в воздух, затем снова села в паутину. Послышались шаги, кто-то шел по коридору от кухни. В проеме появился Жак. Не спуская с меня глаз, потоптался нерешительно на пороге, потом прошел на середину комнаты. -- Вы что-нибудь ищете, господин граф? -- спросил он. У Жака был смущенный, неуверенный вид, и я подумал, что, возможно, все эти вещи под его охраной и, обследуя дом, я нарушил какие-то здешние правила. -- Почему мы держим здесь все это? -- спросил я, указывая на мебель. Жак пристально взглянул на меня, затем отвел глаза. -- Это вам решать, господин граф, -- сказал он. Я снова посмотрел на сваленную у стены мебель; лежащая без употребления, забытая, она наводила тоску, а ведь в комнате, должно быть, когда-то жили, она служила гостиной или столовой. -- Обидно, что все зря пропадает, -- сказал я. -- О, да, -- сказал Жак. Я не осмеливался задать ему вопрос, который Жак де Ге никогда не задал бы, так как знал ответ. Наконец я рискнул: -- Вы не думаете, что стоило бы использовать эти комнаты? -- спросил я. -- Поселить здесь кого-нибудь, чтобы они не стояли пустыми? Жак продолжал молча стоять на том же месте, глядя на все, что угодно -- на стены, на мебель, -- только не на меня. Ему явно было не по себе. Затем сказал: -- А кого бы вы тут поселили? Это не было ответом, просто вопросом на вопрос и не могло подсказать мне, как продолжить разговор. Я подошел к окну и посмотрел наружу. Налево были видны фабричные строения, направо -- ферма. И то, и другое отделялось изгородью от дома и прилегающего к нему сада. Некогда сюда вела с дороги мощеная дорожка, возле нее я увидел старый заброшенный колодец. -- Почему бы вам самому здесь не жить? -- спросил я. Его неловкость еще усилилась, и, взглянув на него, я понял, что он услышал в моих словах своего рода упрек. -- Нам с женой вполне хорошо в Лаури, -- сказал Жак. -- В конце концов, это совсем близко отсюда, не дальше, чем от Сен-Жиля. Жена предпочитает жить среди людей. Ей здесь будет одиноко... К тому же... Он внезапно замолчал со страдальческим видом. -- К тому же -- что? -- спросил я. -- Это покажется странным, -- сказал Жак. -- Здесь так долго никто не жил, и вдруг... Простите меня, господин граф, но с этим домом связаны не очень-то приятные воспоминания. Мало кто захотел бы поселиться здесь. Он снова нерешительно приостановился, а затем, собравшись с духом, быстро проговорил -- слова посыпались горохом, словно чувство, которое их подгоняло, было сильней даже, чем уважение ко мне: -- Господин граф, если бы здесь, на территории фабрики, были бои, если бы тут сражались солдаты, с этим можно было бы примириться. Но когда человека, который жил здесь последним, управляющего фабрикой, месье Дюваля, будят посреди ночи, стаскивают с постели, сводят вниз и убивают такие же французы, как он, а затем кидают в колодец и засыпают стеклом, пусть даже это было давным-давно, вряд ли кто-нибудь захочет жить здесь, где все это случилось, со своей женой и детьми. Мы все предпочли бы об этом забыть. Я ничего не ответил. Что я мог ему сказать? Бабочка снова вяло взмахнула крыльями, тщетно пытаясь высвободиться из паутины, и, протянув руку, чтобы снова спасти ее от смерти, я уперся глазами в старый колодец -- ржавчина на кованом железе, дерево искрошенное, сруб зарос крапивой. -- Да, -- медленно сказал я, -- вы правы. Я повернул и вышел из комнаты, прошел по каменному коридору на кухню, оттуда -- в контору; казенная мебель, застарелый запах сигаретного дыма, скоросшиватели для бумаг и папки с документами придавали ей безликий вид. Я приостановился у стола, глядя на счета, расписки и письма. Делать здесь мне больше было нечего, цифры я узнал -- вряд ли я извлеку из этих бумаг еще что-нибудь. Фабрика будет работать, пока однажды кто-нибудь не обнаружит, что ни рабочим, ни по счетам нечем платить. -- Если вы дадите мне конверт, адресованный месье Мерсье, одному из директоров Корвале, -- обратился я к Жаку, который шел следом за мной, -- я на обратном пути отправлю назад их экземпляр контракта, а дубликат оставлю нам. Но дух сотрудничества покинул его. Мы оба думали о пустых комнатах в задней части дома, и возвращение к делам было просто невозможно. -- Я приехал только чтобы уточнить цифры, -- сказал я. -- Нет нужды упоминать об этом месье Полю. -- Само собой, господин граф, -- откликнулся Жак и, вынув из ящика конторки конверт, надписал адрес и прилепил марку. Передавая его мне, он сказал -- в голосе его вновь зазвучали дружеские нотки: -- Вы ждете меня завтра? Думаю, что погода будет хорошая. Сегодня утром по радио обещали на завтра ясный день. Значит, в половине одиннадцатого у замка? Он сделал шаг вперед, чтобы открыть мне дверь, я сказал <до завтра> и вышел во двор. Завтра воскресенье. Возможно, они с женой ходят к мессе в Сен-Жиле, а затем, вместе с доктором, наносят визит в замок. Что-то побудило меня повернуть налево и через небольшую калитку пройти в запущенный сад, где накануне мотыжила грядки Жюли. С этой стороны не были видны фабричные строения и дом, обнесенный увитой плющом оградой, казался обычным мирным фермерским жилищем, построенным в XVII веке среди зеленых полей и лесов. Пламенея под утренним солнцем, он по всему облику своему принадлежал к другой эпохе, и то, что я видел каких-нибудь пять минут назад -- разрушенный колодец с ржавой цепью в зарослях крапивы, -- тоже должно было принадлежать этой далекой и мирной эпохе и нести обитателям дома и фабрике жизнь, быть вместилищем прозрачного родника, зародившегося в недрах земли, а не склепом, каким оно стало после убийства. Цепь, которой вытаскивали воду, была оборвана, а возможно, и сама вода иссякла: источник высох или проложил себе другой ход, оставив на дне лишь песок, мусор и осколки стекла, и звенья цепи, которая связывала фабрику и дом управляющего с замком в Сен-Жиле, тоже порвались, единство исчезло, они больше не черпали силу друг в друге. Почему это так меня волнует, спрашивал я себя. Почему Морис Дюваль, бывший некогда здесь управляющим, олицетворяет для меня милые моему сердцу качества: прочность и постоянство, преемственность поколений, когда старшее передает младшему лучшее, что у него есть, и почему мне показалось вдруг, что на мне лежит ответственность за его смерть, уродливую, жестокую, символизирующую ненависть, которую насильственно разъединенные люди одной и той же расы стали питать друг к другу? Почему я решил, что обязан вскрыть и промыть гнойник, в который превратилась память о нем, а не давать ему нарывать в глубине? Я вышел из сада и только, миновав фабричные строения, подошел к воротам, как возле небольшой сторожки встретил Жюли, держащую в руках охапку огородной зелени. Я поздоровался с ней, и меня вновь поразило ее открытое лицо, проницательность дружелюбных карих глаз, крепость ее и сила, вся ее стать. Я знал, что доверяю Жюли не потому, что я сентиментален, а потому, что подчиняюсь глубокому подсознательному чувству, потому, что она вызывает во мне душевный отклик, так же, как Бела из Виллара. -- Ранняя пташка, господин граф, -- окликнула она меня. -- А уж в субботние утра мы вообще вас не видим. Как вы себя чувствуете? И как чувствует себя молодая графиня? Вчера ей нездоровилось, я слышала. В такой небольшой округе вести не лежат на месте, подумал я. Но тут вспомнил, что Жюли подвезла Мари-Ноэль из Виллара и, конечно же, перемолвилась словечком со слугами в замке. -- Ей нельзя волноваться, -- сказал я. -- Вчера, когда я вернулся, она чувствовала себя лучше. Я должен извиниться перед вами, Жюли. Девочка причинила вам много хлопот. Я не мог взять в толк, где она и что собирается делать. Они все напутали там, в банке. Жюли рассмеялась, отмахиваясь от меня: -- Не вам передо мной извиняться, месье Жан, а мне благодарить вас. Мы с внуком возвращались со станции и вдруг видим: она мчится от городских ворот, быстрая, как ртуть. Естественно, я велела Гюставу остановить грузовик. Я не понимала, почему девочка одна, и тут она рассказала мне, что папа в банке, а сама она больше всего на свете хочет поехать домой вместе с нами. Мы были так рады ей! Настоящий солнечный лучик в нашем темном грузовике. Она не умолкала от Виллара до Сен-Жиля. Я проводил Жюли до лоскутка земли рядом со сторожкой, где на нескольких квадратных метрах в изобилии росли овощи и цветы, посмотрел, как она кормит кроликов в клетке, не переставая что-то им говорить. Я подумал о графине, скармливающей сахар своим собачонкам. Неожиданно мне подумалось, что обе женщины от природы сильны, мужественны, полны любви и по сути своей одинаковы, но одна из них сбилась со своего пути, запуталась, стала в некотором смысле душевной калекой и все из-за того, что какая-то частица ее сердца так и не расцвела. -- Жюли, -- сказал я, зная, что мой вопрос удивит ее, особенно сейчас, и даже если нет, Жан де Ге никогда бы его не задал, так как ответ был ему известен, -- Жюли, как здесь, в Сен-Жиле, было во время оккупации? Как ни странно, она не удивилась. Возможно, де Ге все же мог его задать, возможно, он, как и я, чувствовал, что эта крестьянка, так близко стоящая к сущности вещей, может добавить такой штрих к картине, о котором не услышишь ни от кого, кроме нее. -- Вы сами понимаете, господин Жан, -- сказала Жюли, немного помолчав, -- что для человека вроде вас, который уехал отсюда и участвовал в движении Сопротивления, у войны есть свои законы, и ведется она по правилам. Что-то вроде игры, где ты или выиграешь, или проиграешь. Но для тех, кто остался здесь, это было совсем не так. Казалось, будто ты сидишь в тюрьме без решеток и замков, и никто не знает, кто тут преступник, кто тюремщик, кто лжет, кто кого предал. Люди потеряли веру друг в друга. Если то, что ты считал сильным, оказывается слабым, тебе делается стыдно, ты спрашиваешь себя: кто виноват? Ты спрашиваешь, кто проявил слабость, ты сам или другой, но никто не знает ответа, и никто не хочет брать на себя вину. -- Но вы, Жюли, -- настаивал я, -- что вы делали тут? О чем думали? -- Я? -- переспросила она. -- А что я могла делать? Только жить дальше так, как я всегда жила, выращивать овощи, кормить кур, ухаживать за моим бедным мужем, который был тогда еще жив, и говорить себе: <Так случалось и раньше, будет и потом. Надо перетерпеть>. Она отвернулась от клетки, вытерла о передник широкие сильные руки. -- Вы видели, как кролики на воле умирают от миксоматоза? -- спросила она. -- Недурно, да? До чего мы дошли: чтобы животное было свободным, его надо держать в клетке. Я не очень высокого мнения о человеческом роде, господин граф. Совсем не плохо, что время от времени на свете бывают войны. Людям полезно узнать на собственной шкуре, что такое боль и страдание. Когда-нибудь они истребят друг друга, как истребили кроликов. Тем лучше. Когда не останется ничего, кроме земли и лесов, в мире вновь наступят покой и тишина. Жюли улыбнулась мне и добавила: -- Зайдите-ка в сторожку, месье Жан, я вам что-то покажу. Я последовал за ней в небольшое строеньице -- не больше голубятни на лужайке перед замком. Здесь были печурка с выведенной сквозь крышу трубой, деревянный столик, стул и посудный шкаф до самого потолка. Перед печкой, распушив перья, сидела курица. Жюли прогнала ее, пнув ногой, и та выбежала с кудахтаньем наружу. -- Если она думает, что может снести яйцо здесь, она ошибается, -- сказала Жюли. -- Она хитрющая, эта курица, и, раз она старая, норовит взять надо мной верх. Подождите, я сейчас найду вам этот снимок. Из скрытого фартуком кармана юбки она вынула ключи и отперла шкаф. Он был полон бумаг, книг и посуды. Все было аккуратно разложено по полкам, ничто не запихивалось сюда кое-как. -- Подождите, -- сказала Жюли, -- он где-то здесь. Она порылась среди бумаг и, наконец, вытащила тетрадь; открыла ее посередине, вынула конверт, а из конверта -- моментальный снимок. -- Вот он, -- сказала Жюли. -- Вы спрашивали меня насчет оккупации. Из-за этого мальчика меня обвинили в предательстве, в том, что я сотрудничаю с врагом. Со снимка на меня глядел молоденький солдатик в немецкой форме. В нем не было ничего особенного. Он не позировал, не улыбался, просто был очень молод. -- Что он сделал? -- спросил я. -- Сделал? -- усмехнулась Жюли. -- Он ничего не сделал. Просто прожил здесь несколько месяцев, как и остальные солдаты. Однажды у него случилась беда. Ожидался смотр, а он по неосторожности выпачкал форму краской. Он постучался ко мне и спросил знаками, не могу ли я отстирать пятно, не то ему грозит наказание. Месье Жан, я подумала о своих сыновьях: Андре -- в плену, Альбер -- уже убитый. Он был их ровесник -- я в матери ему годилась, и так далеко от дома, и вот теперь он стоял перед моей дверью и просил меня выстирать ему куртку. Конечно же, я выстирала ее. А потом он пришел и сказал мне <спасибо> и подарил этот снимок. Мне было все равно, кто он -- немец, японец или упал с луны. Не сомневаюсь, что он погиб, как многие другие, -- всех их ждала смерть, наших тоже. Но за то, что я выстирала ему куртку, мэр Сен-Жиля -- и не он один -- перестал со мной разговаривать, не говорил года два, а то и больше. Так что вы видите теперь, когда война приходит в вашу деревню, к вашему порогу, она перестает быть общим бедствием, перестает быть безликой. Она становится предлогом, чтобы излить на вас ненависть. Вот почему я не такая уж патриотка, месье Жан, и мне не так уж приятно говорить об оккупации в Сен-Жиле. Я вернул Жюли снимок, и она присоединила его к остальным письмам, бумагам и книгам, лежавшим в шкафу. Затем обратила ко мне морщинистое обветренное лицо. Оно было спокойным, бесстрастным. -- Да, -- сказала она, -- со временем все забывается. Такова жизнь. Но если бы я показала вам этот снимок несколько лет назад, господин граф, меня бы не было здесь сегодня, не так ли? Веревка на шею старой Жюли и -- ближайшее дерево в нашем лесу. Я ничего не сказал ей. Что я мог сказать? Война почти не коснулась моей страны. Ненависть, жестокость, страх -- все это было мне неизвестно. Я испытал лишь свое личное фиаско, страдал от пустоты и бесполезности своей личной жизни. Я мог понять Жана де Ге, который убежал от ответственности, предоставил мне взвалить ее на свои плечи, но что такое Жан де Ге, офицер армии Сопротивления, было для меня непостижимо. Полагал ли он в те дни, что если ему суждено выжить, ему придется утолять алчность всех, кто его окружает? Какие внутренние противоречия, какая душевная борьба привели веселого, смеющегося юношу из семейного альбома к цинизму и безразличию? Я внезапно почувствовал пылкое и нелепое желание сказать Жюли от имени Жана де Ге, за которого она меня принимала, как мне жаль, что ей пришлось за это время столько испытать: бедность, страдания, обиды, утраты, как я сочувствую всем горестям, которые выпали ей на долю. Но я знал, что, скажи я что-нибудь в этом роде, это обеспокоит и смутит ее, поэтому я только положил руку ей на плечо и легонько похлопал. Затем мы вместе вышли из сторожки и подошли к машине; Жюли открыла мне дверцу и, скрестив на груди руки, стояла, улыбаясь, пока я не уехал. Когда, помахав ей рукой, я тронулся с места, я подумал, что жизнь была бы прекрасна и радостна, если бы я мог прожить ее в обществе Жюли с verrerie. Белы из Виллара, ну и, пожалуй, Гастона в придачу. Но когда я представил их вместе, в одном доме, увидел мысленно, как они хлопочут вокруг меня, я понял, что каждый из них слишком незаурядная и независимая личность, чтобы легко сойтись с другим, каждый станет отстаивать свои права, и не пройдет и суток, как их нелады разорвут в клочья мирную картину, которую набросало мое сентиментальное воображение. А это значит, думал я, ведя машину обратно в замок по лесной дороге, что отношения между двумя людьми ничего не стоят, ведь те, к кому манит нас, обычно не любят друг друга, звенья распадаются, призыв не услышан. Мое сострадание к Франсуазе, одиноко лежащей в постели в замке, не поможет матери, не менее одинокой, отрезанной от всего мира, с грустью размышляющей о прошлом в своей комнате под крышей башни. А то, что я с первого взгляда оценил Мари-Ноэль, ее юную прелесть, изящество и красоту, не сделает счастливее исполненную горечи ожесточенную тень -- ее тетку, Бланш. Почему Бела из Виллара бескорыстно отдает себя в дар, а Рене из Сен-Жиля, как спрут, опутывает своего возлюбленного щупальцами? Когда было посеяно губительное семя разрушения? Этим утром я узнал три вещи. Первое: что мой телефонный звонок в Париж к Корвале не поможет фабрике, а приведет ее к краху; второе: что последний, любимый всеми управляющий был зверски убит на пороге собственного дома и его тело было брошено в колодец; и третье: что обитатели Сен-Жиля, как и все прочие люди на свете, воспользовались случаем выместить свое поражение на бывших друзьях. Немного не доехав до деревни, я остановил машину и нащупал в кармане контракт и бумажник Жана де Ге. В бумажнике были его водительские права. Я раскрыл их. Подпись его, как я и ожидал, была типичная для всех французов -- во время занятий в архивах и поездок по стране я видел сотни таких подписей на различных документах. После того как я несколько раз скопировал ее, я был уверен в успехе. Я вынул контракт и расписался с росчерком внизу страницы; сам Жан де Ге призадумался бы, прежде чем обвинить меня в подлоге. Затем я спустился в деревню, отправил по почте контракт и через ворота подъехал к замку. Парадная дверь была распахнута, в холле царила суматоха. Гастон в рубашке с засученными рукавами тащил с помощью мужчины в комбинезоне, еще одного человека, которого я раньше не видел, Жермены и дюжей дочери прачки тяжеленный буфет к дверям в столовую. Что все это значит? Как мне узнать, не возбудив подозрений, чем вызван весь этот переполох? Как только Гастон меня увидел, он проговорил, еле переводя дух: -- Месье Поль искал вас все утро, господин граф. Он говорит, вы не дали Роберу никаких указаний. Жермена, сходи-ка на кухню, посмотри, может быть, Робер еще там. -- Затем, вернувшись к своему делу, сказал, обращаясь к незнакомому мне человеку, скорее всего -- садовнику, судя по его виду: -- Ну-ка, Жозеф, приподними ножку с того бока. Взяли! Жермена исчезла. Я в нерешительности остался стоять. Кто такой Робер и каких он ждет от меня указаний? Через несколько минут femme de chambre вернулась в сопровождении низенького, кряжистого мужчины в бриджах и крагах; волосы у него были с проседью, на щеке -- шрам. -- Вот Робер, господин граф, -- сказала она. -- Доброе утро, Робер, -- протянул я ему руку. Он пожал ее, улыбаясь. -- Так что вы хотите от меня услышать? Он удивленно взглянул на меня, затем неуверенно рассмеялся, словно я пошутил на его счет и он не знает, как ему принять эту шутку. -- Я насчет завтрашнего дня, господин граф. Я думал, вы пошлете за мной уже вчера, чтобы обсудить все приготовления, но Гастон сказал, что вас не было с самого утра, а приходить вечером я не хотел, чтобы не беспокоить мадам Жан, раз она плохо себя чувствует. Я тупо глядел на него. Мы остались одни -- Жермена и все остальные, перетащив шкаф в столовую, ушли на кухню. -- Насчет завтрашнего дня, -- повторил я. -- О да, похоже, завтра здесь будет много народу. Вас, быть может, интересует завтрашнее меню? Лицо его передернулось, словно шутка зашла слишком далеко. -- Право, господин граф, вы сами прекрасно знаете, что ко мне это не имеет никакого отношения. Меня интересует завтрашняя программа. Месье Поль говорит, что с ним вы ее не обсуждали. Передо мной внезапно возникли дикие картины: мы прыгаем наперегонки в мешках, сдираем кору с ивовых прутьев, ловим зубами яблоки, плавающие в воде, или что там еще полагается по обычаю делать во второе воскресенье октября, -- какая-то увеселительная церемония, в которой я, владелец замка и поместья, должен буду играть главную роль. Я с радостью отказался бы от нее в пользу Поля. -- Вам не кажется, -- осторожно спросил я, -- что мы могли бы разок оставить все на усмотрение месье Поля? Робер уставился на меня во все глаза. -- Что вы, господин граф! -- воскликнул он. -- Вы ни разу в жизни так не поступали. За все те годы, что я живу в Сен-Жиле, вы ни разу даже не заговаривали об этом. С тех пор, как ваш батюшка, старый господин граф, умер, вы и только вы устраивали ежегодную grande chasse\footnote{Большая охота \textit{(фр.)}.}. Теперь уже я, должно быть, выглядел так, будто он отпустил не совсем уместную шутку. Grande chasse! Ну не идиот ли я?! За последние два дня при мне тысячу раз упоминали о ней, а я так ни о чем не догадался. Завтра, в воскресенье, в замок со всей округи соберутся соседи на большую осеннюю охоту, которую каждый год устраивал в своих угодьях здешний сеньор, граф Жан де Ге. Робер тревожно смотрел на меня. -- Может быть, вам нездоровится, господин граф? -- спросил он. -- Послушайте, Робер, -- сказал я, -- после того как я вернулся из Парижа, у меня голова была занята совсем другими вещами, и, честно говоря, я еще не успел подготовить завтрашнюю программу. Поговорим о ней попозже. Он был сбит с толку, расстроен. -- Как прикажете, господин граф, -- ответил он, -- но время не ждет, а дел хоть отбавляй. Могу я прийти к вам в два часа? -- В два так в два, -- сказал я и, чтобы избавиться от него, прошел через холл, сделав вид, будто хочу позвонить, и подождал, пока за ним не захлопнется дверь на черную лестницу. Затем вышел из холла на террасу, а оттуда спустился к кедру, давшему мне убежище в первую ночь. Два часа дня или полночь -- мне было безразлично, все равно ни плана, ни программы завтрашней охоты у меня не будет. Чтение лекций по французской истории не подготовило меня к этому. Я не умел стрелять. ГЛАВА 15 Помню, что с деревенской колокольни раздался благовест, призывающий на полуденную мессу, а затем послышались голоса садовника и, кажется, Робера; выйдя из боковой двери замка, они направились к службам. Низкие ветви кедра хорошо укрывали меня, и я остался незамеченным. Когда они отдалились, я миновал ворота в стене, поспешно пересек крепостной ров, прошел по дорожке под каштанами и двинулся по одной из длинных аллей к лесу. Не все ли равно, куда идти, лишь бы меня не достиг их зов; я знал одно: мне надо было так или иначе решить, как действовать дальше. Прежде всего мне пришло в голову притвориться больным -- внезапное головокружение или таинственные боли в руках и ногах, -- но в этом случае немедленно прибегнут к помощи доктора Лебрена, и он сразу же поймет, что я совершенно здоров. Простуда, легкое недомогание тут не годятся. Владелец Сен- Жиля не ляжет в постель в день большой охоты оттого лишь, что у него разболелся живот. К тому же я думал с ужасом не только о завтрашнем дне, но и о сегодняшней встрече с Робером, когда в два часа дня он придет ко мне за указаниями. Может быть, использовать в качестве предлога Франсуазу? Но уж очень это выпадает из образа. Болезнь жены, как бы серьезна она ни была, не имела для Жана де Ге никакого значения. Конечно, я мог сесть в машину и исчезнуть, покинуть маскарад. Ничто не мешало мне так поступить в любой час дня или ночи. Возможно, сейчас самый подходящий момент. Я уцелел до сих пор лишь потому, что никто и ничто не посылало мне настоящего вызова. Отношения в семье, интимная связь за пределами дома, хитрости языка, подводные камни непривычного для меня порядка, запутанные дела и финансы -- все это я одолел. Я погрузился в неизвестный мне мир, как беспечный путник, вступивший в болото, где каждый шаг засасывает его глубже, а отчаянные попытки выбраться делают ждущую его участь еще более неотвратимой. Но мне больше повезло: если я почувствую, что болото крепко держит меня и тянет в глубины, мне достаточно, чтобы обрести свободу, сделать шаг назад и вернуть себе свое <я>, от которого я отказался в Ле-Мане. Я переходил из аллеи в аллею, то попадая в тенистую чащу, то вдруг выходя на солнце. Все аллеи сходились в одной точке, у статуи Артемиды в центре парка, окружая ее сегментами света. Я не видел выхода из нелепой ситуации, в которой оказался, не знал, как решить вставшую передо мной дилемму. Оставалось одно: признать свое поражение. Я медленно подошел к статуе и, остановившись, посмотрел на замок. Небо нахмурилось, вчерашняя сияющая голубизна пропала, блеклое солнце было затянуто бледной осенней пеленой. Сам опоясанный рвом замок казался серым и холодным, и хотя высокие окна гостиной были распахнуты настежь, они не манили к себе, оттуда глядел мрак. Возле голубятни щипали траву коровы, а в нескольких шагах от них догорал костер -- в столбе сизого дыма то и дело мелькал язык пламени, и дуновение ветра доносило до меня горький и грустный запах обугленного мокрого дерева и сырых листьев. Чем дальше, тем больше я становился сам себе противен. Чувство собственного могущества, сознание своих сил и возможностей исчезли, мое сходство с Жаном де Ге было лишь внешним, нелепой клоунской маской, гримом из красок и пудры, который уже начал таять и отваливаться кусками. Увы, я не изменился, я такое же ничтожество, каким был всегда. Я никогда не умел обращаться с оружием, не знал, как попасть в цель, и вот теперь это привело меня к крушению. Любой человек с элементарной выучкой добился бы успеха и ввел всех в заблуждение, стреляя куда глаза глядят. Я не мог и этого, единственное, что я отличал, это ствол от приклада, все остальное было загадкой. Я подумал о том, как смеялся бы Жан де Ге, как смеялся бы любой, кому вдруг рассказали бы, в какой я попал переплет. Унижение не так легко перенести, особенно если совсем недавно ты был вполне собой доволен. Когда вчера вечером я ехал в Сен-Жиль из Виллара и мне рисовалось, как Бела кормит на балконе птиц, я был достаточно в себе уверен; и даже сегодня утром, какой-нибудь час назад, возвращаясь с фабрики с контрактом в кармане, я не сомневался в себе. Сейчас из меня вышел весь воздух, мыльный пузырь тщеславия лопнул, развеялся, как дым. И, словно в насмешку, знаменуя мое падение, часы Жана де Ге, надетые на левое запястье, упали на землю, и стекло разбилось. Я наклонился и поднял их. Лопнул ремешок, давно надо было заметить, что он износился. Раздосадованный этой новой неудачей, я медленно шел по аллее с часами в руках и тут увидел, что обнаженные стрелки стоят на половине первого. Еще немного, и наступит время послеполуденной трапезы -- ленча, время сидеть в столовой во главе стола, смотреть на своих домашних, давать указания насчет завтрашней охоты. Я подошел к голубятне, под защиту ее круглых стен, закрывающих меня от окон замка. Здесь, должно быть, играла утром Мари-Ноэль: на качелях лежал забытый ею джемпер. Постоял у костра, шевеля угли носком ботинка, пока не повалил горький, едкий дым и мне не стало щипать глаза. И внезапно это напомнило мне колодец перед домом управляющего на стекольной фабрике. Здесь тоже все было в запустении, заросло крапивой, и качели Мари-Ноэль казались такими же старыми и заброшенными, как тот колодец. Веревка снова порвалась и свисала вниз, бесполезная, как конец лопнувшей цепи, и когда я глядел на нее, перед моим мысленным взором возникла колодезная цепь, обмотанная вокруг обвисшего тела мужчины, скручивающая его, и само это тело, летящее в глубокую черную дыру колодца, в воду, на дно. Я видел группу мужчин, которые, держась за ручку ворота, смотрят вниз, а затем, в смертельном страхе, хватают горсть за горстью осколки из груд отходов позади фабричных строений и кидают их в темную воду, где плавает мертвое тело, чтобы утопить его, погрузить его вглубь, пока, наконец, не засыпают его стеклом, и там ничего больше не видно, кроме отражения клочка ночного неба. Порыв ветра снова донес до меня запах дыма, и внезапно, так же неожиданно, как перед моими глазами возник мертвец, я понял, что мне надо делать. Я подождал и, когда дым рассеялся, швырнул зажатые в пальцах часы в огонь. Они упали на груду красных углей. Тогда я наклонился и сунул руку в угли, стараясь вытащить часы. Я громко вскрикнул от жгучей боли и боком упал на траву, зажав другой рукой обожженное место, хватая траву, листья, все, что угодно, лишь бы прикрыть ожог. Часы, забытые, валялись рядом. Я пролежал несколько минут, пережидая, пока пройдут дурнота и позывы рвоты, которые не мог подавить, а затем, подгоняемый острой болью, поднялся на ноги и побежал к замку. Мной владело одно желание -- заглушить боль, спрятаться от света, от воздуха в мрак распахнутых окон. Я помню, как, спотыкаясь, перешагнул в гостиную через порог высокого окна, увидел напуганное лицо Рене, услышал, как она вскрикнула, и упал на диван, -- темнота, к которой я стремился, обволокла меня со всех сторон, хотя боль не стихла. Я слышал, как Рене зовет Поля, а Поль -- Гастона, меня окружали встревоженные лица, раздавались встревоженные голоса. Они пытались высвободить мою руку, прикрытую пальто, но я по-прежнему прижимал ее к себе. Я мог только качаться взад-вперед и трясти головой, не в силах сказать им, чтобы они ушли и оставили меня одного, потому что для меня существовало сейчас лишь одно -- боль. -- Надо найти мадемуазель Бланш, -- сказал Гастон, и Рене тут же выбежала из гостиной; я слышал, как Поль крикнул, что пойдет звонить доктору, и в моем помраченном сознании забрезжила мысль: как хорошо было бы впасть в беспамятство, тогда исчезла бы и боль. -- Вы ранили себя, господин граф? -- спросил стоявший возле меня на коленях Гастон. -- Нет, обжегся, кретин, -- сказал я, отвернувшись, и подумал, что, имей я возможность ругаться и сквернословить по-английски, мне стало бы легче. Вернулись остальные и снова столпились возле меня, тупо повторяя одни и те же фразы: <Он обжегся... рука... он обжег руку... но где?.. но как?..>. Потом все лица, что всматривались в меня, отодвинулись, а рядом со мной, на месте Гастона, очутилась Бланш. Она протянула руку, чтобы взять мою, но я вскрикнул: -- Больно! -- Подержите его, -- сказала она Полю и Гастону, и они схватили меня за плечи и прижали к подушкам дивана. Бланш взяла мою руку и намазала ее чем-то прохладным и освежающим, разбрызгивая содержимое тюбика по всей поверхности ожога. Затем наложила свободную повязку, сказав окружающим, что минуты через две боль утихнет. Я закрыл глаза; вокруг меня раздавался нестройный шум голосов, слышался один и тот же вопрос: как это могло случиться? -- и медленно, очень медленно всепоглощающая боль стала отступать, уже можно было терпеть ее, я больше не был воплощением страдания, я почувствовал, что состою не только из обожженной руки, у меня есть вторая, есть тело, ноги, глаза, которые могут раскрыться и посмотреть на собравшихся рядом людей, что, наконец-то, я в состоянии объяснить им, что произошло. -- Ну как, полегче? -- спросил Поль. -- Да, кажется, -- сказал я, немного обождав; мне не верилось, что боль отпустила меня надолго. Я увидел, что к кружку возле меня присоединилась Мари-Ноэль; белая, как мел, она не сводила с меня огромных глаз. -- Что вы сделали? Что случилось? -- спросила Рене; за ее спиной, держа рюмку коньяка, которого я не хотел, стоял встревоженный и огорченный Гастон. -- Мои часы упали в костер, -- сказал я, -- там, возле голубятни. Мне не хотелось их лишиться, я наклонился, чтобы поднять их, и обжег руку. Сам виноват. Полез, как дурак, в огонь. Что может быть нелепей! -- Вы что -- не понимали, к чему это может привести? -- спросила Рене. -- Нет, -- ответил я, -- я не знал, что огонь такой горячий. -- Чистое безумие, -- сказал Поль. -- Ты же мог вытащить часы палкой, любой деревяшкой, которая валялась у костра. -- Мне это и в голову не пришло. -- Вы, должно быть, стояли очень близко к костру, если часы упали в самую середину, -- сказала Рене. -- Да, очень. Дым попал мне в глаза. Я ничего толком не видел -- это тоже меня подвело. -- Я позвонил доктору Лебрену, он уже едет. Первое, что он спросил, -- знает ли Франсуаза. Я сказал: <Нет>. Он предупредил, чтобы мы ни в коем случае ничего ей не говорили. Такая вещь очень ее расстроит. -- Все будет в порядке, -- сказал я. -- Мне уже не больно. Бланш сотворила чудо. Я поискал глазами Бланш, но она исчезла. Избавила меня от боли и ушла. -- Одно ясно, -- сказал Поль, -- в таком виде ты завтра стрелять не сможешь. -- Первое, о чем я подумал, -- сказал я. Все сочувственно смотрели на меня. Гастон с досадой поцокал языком. -- А вы так любите охоту, господин граф, -- сказал он. Я пожал плечами. -- Ничего не поделаешь, -- сказал я, -- на этот раз поохотятся без меня. Во всяком случае, часы я спас. Они лежат там где-то, в золе. -- И все это ради каких-то часов! -- сказала Рене. -- Никогда не слышала о таком глупом, бессмысленном поступке. -- И часы-то не золотые, мадам, -- сказал Гастон. -- Золотые часы господина графа все еще в починке в Ле-Мане. Господин граф надевал свои старые стальные часы, те, что месье Дюваль подарил ему на совершеннолетие. -- Поэтому-то я и не хотел расставаться с ними, -- сказал я. -- Сентиментальность. Наступила странная тишина. Все молчали. Гастон поставил рюмку с коньяком на стол, минуту спустя Поль предложил мне сигарету. -- Что ж, -- сказал он, -- хорошо, что все обошлось, могло быть и хуже. Пострадала в основном тыльная сторона кисти, кромка рукава даже не загорелась. Все это время Мари-Ноэль стояла молча. Жаль, если я ее напугал. -- Не смотри на меня так серьезно, -- улыбнулся я. -- Все в порядке. Я скоро встану. -- Вот твои часы, -- сказала она. Подойдя поближе, Мари-Ноэль вынула руки из-за спины и подала мне черные от копоти часы. Я не заметил, как она за ними выбегала. Должно быть, это заняло у нее всего несколько минут. -- Где ты их нашла? -- спросила Рене. -- В золе, -- ответила девочка. Я протянул к ней левую ладонь, взял часы и положил их в карман. -- Давайте забудем про все это, -- сказал я. -- Я поднял тут хорошенькую суматоху. Хватит на одно утро. Ленч уже остыл. Давно пора начинать. Должно быть, уже второй час. -- Я задумался. -- Франсуаза удивится, почему я не зашел к ней. Лучше будет, если ей передадут, что я ушел с Робером и еще не вернулся. И пусть кто-нибудь заткнет рот этой Шарлотте, вечно она выбалтывает все маман, там, наверху. Уходите, оставьте меня одного. Я есть не буду. Когда приедет Лебрен, проводите его сюда. Я устал, на душе было скверно. Рука болела, но не так, как раньше, не столько на самом деле, сколько в воображении: с ужасающей ясностью я видел перед собой воспаленные, нежные ткани моей обожженной кисти. Я закрыл глаза, и все снова вышли. Некоторое время спустя раздался звонок, и минуты через две надо мной склонилось немолодое бородатое лицо доктора Лебрена в пенсне на большом носу; рядом с ним с отчужденным видом стояла Бланш. -- Что это вы натворили? -- спросил доктор. -- Мне сказали, что вы валяли дурака с огнем. Хоть мне и наскучило это повторять, я покорно пересказал ему все с самого начала и, чтобы подкрепить свои слова, вытащил из кармана часы. -- Да, не очень разумно, -- сказал он, -- однако кто в своей жизни не делал глупостей? Давайте посмотрим, что там. Мадемуазель Бланш, размотайте, пожалуйста, повязку. Бланш спокойно взяла мою руку в свои, и они вместе ее осмотрели. Доктор смазал ожог какой-то мазью, которую он принес с собой, и снова перевязал руку, сделав из бинтов кокон; к моему большому облегчению, ни он, ни Бланш не причинили мне боли. Она все еще не оставила меня, но теперь была глухой. -- Ну вот, -- сказал Лебрен, -- так вам будет удобней. Ничего серьезного, уверяю вас, через несколько дней вы и места того не найдете, где был ожог. Мадемуазель Бланш, повязку надо менять два раза -- утром и вечером, и я думаю, все обойдется. Меня больше волнует, что завтра вы не сможете стрелять. -- Чепуха, -- сказал я, -- вы прекрасно обойдетесь без меня. -- Боюсь, что нет. -- Он улыбнулся. -- Вы -- как ходовая пружина в этих часах. Если она не работает, весь механизм выходит из строя. Я видел, что Бланш смотрит на часы, затем на меня. Наши глаза встретились, и в ее изучающем, пронизывающем взгляде было нечто, заставившее меня почувствовать на один кошмарный миг, что она знает \textit{правду}, потому и пришла забинтовать мне руку и унять боль, -- ведь я был чужак. Охваченный раскаянием, я опустил глаза, а она обернулась к доктору и пригласила его в столовую перекусить. Он поблагодарил ее, сказав, что сейчас придет. Бланш оставила нас вдвоем, и он вновь заговорил о Франсуазе, повторяя то, что я уже слышал от него по телефону. Я старался запомнить его слова, которые он подчеркивал резкими взмахами пенсне, но одновременно думал о Бланш и выражении ее глаз, спрашивая себя, каким образом она сумела проникнуть в мой обман и сорвать с меня маску. А может быть, это всего лишь мое воображение? Появился Гастон с подносом в руках, но я махнул ему, чтобы он ушел. -- Вечером вам уже захочется есть, -- сказал доктор, -- сейчас еще рано. Он вынул из сумки и дал мне таблетки, наказав принимать по одной раз в два часа, а если рука будет сильно болеть, то и по две, затем вышел из гостиной и присоединился ко всем остальным за обеденным столом. Гастон по-прежнему хлопотал вокруг меня -- плед на ноги, еще одну подушку под голову, и я подумал: а ведь узнай он правду -- что я всего лишь фантом, копия его хозяина, и сознательно обжег себе руку из страха, как бы меня не разоблачили, -- и преданность его и забота перейдут в растерянность, затем в недоверие и, наконец, в презрение. Это выше его понимания, и не только его, а всех обитателей Сен-Жиля. Так не поступают. В чем смысл обмана, если он приносит обманщику одни неприятности? Что он выигрывает? В том-то и соль. Что я выиграл? Я лежал на кушетке, глядя на забинтованную руку, и вдруг рассмеялся. -- Значит, вам лучше? -- сказал Гастон, и его доброе лицо расплылось в улыбке; смех принес нам обоим облегчение. -- Лучше -- чему? -- спросил я. -- Как -- чему? Руке, господин граф, -- ожог не болит так сильно? -- Болит, но иначе, -- сказал я, -- точно руку обжег не я, а кто-то другой. -- Так бывает, когда очень больно, -- сказал Гастон, -- а иногда вы чувствуете боль в другом месте. Помните моего брата, который потерял на войне ногу? Он говорил, что у него болит рука. Моя бабка родом из Бретани. В старые времена там переводили болезнь или боль на животных. Если у человека была оспа, брали живую курицу и подвешивали в его комнате. И болезнь тут же переходила от человека к птице, и через сутки она была мертва, а больной поправлялся. Не послать ли мне за курицей? Пожалуй, неплохая мысль. -- Не уверен, -- сказал я, -- а вдруг все выйдет наоборот? Вдруг курица больна и передаст мне свою хворобу... если и не оспу, то что-нибудь не лучше. Кто из нас ускользнул, кто убежал из тюрьмы -- я или Жан де Ге? Вот в чем вопрос. Когда ленч закончился и все снова столпились вокруг меня, спрашивая, как я себя чувствую, я решил привести в исполнение вторую часть своего плана. -- Поль, -- сказал я. -- Почему бы тебе вместе с Робером не организовать все, что надо, на завтра? Раз я не могу ничего делать, я предпочел бы ни во что не вмешиваться. Вы на пару прекрасно со всем справитесь. -- Глупости! -- воскликнул Поль. -- Час-другой, и ты будешь в форме. Сам знаешь, этим всегда занимаешься ты. Если возьмемся мы с Робером, ты только станешь наводить на нас критику и заявишь, что мы провалили все дело. -- Не скажу, -- возразил я. -- Действуйте, не теряйте времени. Я не могу участвовать в охоте, а остальное мне не интересно. Я встал с кушетки и сказал, что пойду отдыхать в библиотеку; по их лицам я видел, что они думают, будто мое решение вызвано болью и разочарованием. Рене отвела доктора в сторону и о чем-то его спросила, он покачал в ответ головой: -- Нет-нет, уверяю вас, с ним все в порядке. У него просто шок. Такие ожоги очень болезненны. Вы правы, подумал я, особенно если причинишь его себе сам и при этом напрасно. Теперь, когда моя паника по поводу грядущей охоты прошла, я понял, как можно было ее избежать, -- стоило лишь заявить, что я не хочу в ней участвовать, и мне бы поверили. Они что угодно примут на веру, ведь им ни разу и в голову не пришло, что я не тот, кем они меня считают. Когда я ушел в библиотеку, а замок охватила ленивая послеполуденная дремота, я понял, что мое жертвоприношение -- палка о двух концах. Еще неизвестно, что хуже -- приготовления к охоте или бездеятельность, на которую я себя обрек; теперь, после моего <отдыха>, я окажусь во власти родных и буду вынужден отвечать на их расспросы -- то самое, чего я стремился избежать. Чтобы чем-то занять время, я пододвинул кресло к бюро и, с трудом приоткрыв одной рукой ящик, снова вытащил альбом с фотографиями. На этот раз я мог не спешить, мне никто не помешает, и, пробежав глазами снимки детей, я, не торопясь, перешел к взрослым карточкам. Теперь я заметил многое, что упустил при первом беглом просмотре. Морис Дюваль был уже на ранних групповых снимках рабочих verrerie. На первом, датированном 1925 годом, он, еще совсем молодой человек, стоял в самом заднем ряду, а затем, как на общих школьных фотографиях, год от года передвигался на более видное место, пока, в самом конце альбома, не оказался в кресле рядом с самим графом де Ге-старшим. Видно было, что он чувствует себя свободно и непринужденно, что он уверен в себе -- типичный староста класса рядом со старшим воспитателем. Мне понравилось его лицо. Энергичное, умное лицо человека, заслуживающего доверия, который безусловно внушает к себе уважение и любовь. Я закрыл альбом и сунул его обратно в ящик. Возможно, там были и другие, но одной рукой рыться было бесполезно. Новый контракт все еще лежал у меня в кармане; интересно, что подумал бы обо всем этом Морис Дюваль?.. Я, должно быть, заснул в кресле -- вдруг оказалось, что уже шесть часов. Меня потревожили -- нет, не Поль, и не Рене, и не девочка, -- меня разбудили шаги кюре. Он засветил лампу, стоявшую на бюро, и теперь внимательно вглядывался в меня, участливо кивая головой. -- Ну вот. Я вас разбудил. Я не хотел этого, -- сказал он. -- Я хотел только убедиться, что вы не страдаете от боли. Я сказал, что все хорошо и что сон пошел мне на пользу. -- Мадам Жан тоже спала, -- сказал кюре, -- и ваша матушка также. Все больные обитатели замка хорошо отдохнули сегодня. Вам не надо ни о чем волноваться, я взял на себя миссию объяснить им обеим, что с вами произошло, и постарался, как мог, представить все в розовом свете. Вы не против? -- Что вы! -- сказал я. -- Я очень вам благодарен. -- Прекрасно. Ни одна из них не встревожилась, только сожалеют, что вы завтра не сможете принять участие в охоте. -- Чепуха. Я вполне с этим примирился. -- Вы мужественно ведете себя. Я знаю, какое место охота занимает в вашей жизни. -- Вы ошибаетесь, господин кюре. Какое уж тут мужество... Положа руку на сердце, я и физически, и морально -- трус. Кюре улыбнулся мне, продолжая кивать. -- Полно, полно, -- сказал он, -- не так уж все плохо, как кажется. Иногда, хуля самого себя, мы потворствуем собственной слабости. Мы говорим: <Я достиг дна бездны, дальше падать некуда>, и чуть ли не с удовольствием барахтаемся во тьме. Беда в том, что это не так. Нет конца злу в нашей душе, как нет конца добру. Это вопрос выбора. Мы стремимся вверх, или мы стремимся вниз. Главное -- познать самого себя, увидеть, по какому мы идем пути. -- Падать легче, -- сказал я, -- нам доказывает это закон земного притяжения. -- Возможно, -- сказал кюре, -- не знаю. Богу нет дела до земного притяжения, хотя оно такое же чудо, как божья любовь. А теперь, полагаю, мы оба должны принести Ему благодарность за то, что ваш ожог не был гораздо серьезней. И кюре опустился на колени. При его росте и тучности это было для него нелегко. Он сложил руки, наклонил голову и стал молиться, не переставая кивать и благодарить Бога за то, что Он уберег меня от большей беды и облегчил мои страдания, а затем добавил, что, поскольку я так люблю охоту и лишиться ее для меня такая утрата, не может ли Бог в своей доброте ниспослать мне в утешение небесную благодать, чтобы я смотрел на то, что со мной случилось, как на Господне благословение... В то время как кюре с трудом опускался на колени, я размышлял насчет его аналогии с бездной и спрашивал себя, сколько еще мне падать и не было ли охватившее меня чувство стыда всего лишь барахтаньем во тьме, как он сказал. Я встал с кресла, проводил его в холл и посмотрел, как он пересекает террасу и спускается к подъездной дорожке. Начался мелкий дождик, кюре раскрыл огромный зонт и стал похож на гнома под грибом. Я достаточно долго праздновал труса, можно было, по крайней мере, не показывать, как мне больно. Я нашел Франсуазу в постели, сидя в подушках, она читала Мари- Ноэль жизнеописание <Цветочка>. Кюре хорошо выполнил свою миссию: Франсуаза сочувствовала мне, но не тревожилась. Она, по-видимому, думала, что я всего- навсего обжег пальцы, и без конца сокрушалась о том, что я не смогу участвовать в охоте -- такое для меня разочарование, -- хотя, конечно, она рада, что все это не по ее вине и причиной тому не ее нездоровье. Мари-Ноэль была странно тихой и присмиревшей; она не присоединилась к разговору, а, взяв книжку, ушла в уголок и стала читать сама. Должно быть, утреннее происшествие сильно ее взволновало, и она до сих пор не оправилась от потрясения. К обеду я спустился вниз, так как Шарлотта передала через Жермену, что госпожа графиня рано легла и ее нельзя беспокоить, -- чему я был рад, так как на ее вопросы было бы нелегко ответить. Поль и Рене не могли говорить ни о чем, кроме предстоящей охоты: когда прибудут гости -- многих они называли по именам, -- как, если будет сыро, устроить ленч на ферме. Казалось, моя нелепая выходка дала им наконец счастливую возможность показать себя. Поль, судя по всему, с удовольствием играл роль хозяина; Рене, поскольку Фр