ансуаза не стояла у нее на пути, а Поль повысился в ранге, неожиданно для себя оказалась в роли хозяйки. Она настаивала на том, что принимать гостей надо на террасе, неважно, дождь или солнце, без конца спрашивала Поля, не упустил ли он из виду то или другое, напоминала, что в прошлом году забыли это и то, то и дело обращаясь ко мне за подтверждением; в их радости, в их стремлении сделать все по высшему разряду было что-то трогательное; они были похожи на дублеров, которым в последний момент предложили заменить ведущих актеров труппы. Бланш, оказав мне днем помощь, снова погрузилась в молчание. Она не проявляла никакого интереса к приготовлениям и лишь сказала, встав из-за стола, что, встретятся гости на террасе в половине одиннадцатого или нет, месса будет, как всегда, в девять. Я спросил себя, уж не выбросила ли она из головы назначения доктора Лебрена, ведь он просил ее перевязать мне руку. По-видимому, та же мысль мелькнула у Рене, потому что, когда мы перешли в гостиную, она сказала: -- Если ты рано поднимешься к себе, Бланш, я могу сама заняться рукой Жана. Где бинты? -- Я перевяжу его сейчас, -- быстро ответила Бланш и, тут же вернувшись с оставленным доктором перевязочным материалом, по-прежнему молча, протянула руку, чтобы развязать мою. Закончив, она пожелала всем, кроме меня, доброй ночи. Рене, сев на диван, спросила: -- Разве Мари-Ноэль не спустится к нам поиграть в домино? -- Сегодня -- нет, -- ответила Бланш. -- Я почитаю ей наверху. -- И вышла из комнаты. Минуту спустя Рене сказала: -- Странно, девочка никогда не пропускает игры. -- Она очень расстроилась из-за Жана, -- откликнулся Поль, беря одну газету и кидая мне другую. -- Я сразу это заметил. Ты следи за ней, не то у нее опять начнутся виденья. Я не уверен, что так уж разумно было дарить ей жизнеописание святой Терезы из Лезье. Вечер тянулся медленно, единственным развлечением были газеты; время от времени Рене поглядывала на меня, улыбаясь сочувственной, заговорщицкой улыбкой, беззвучно спрашивая: <Больно? Не легче?>, -- очевидно, чтобы показать, что из-за моей <раны> мне прощен вчерашний день. Я волновался за Мари-Ноэль. Она могла забрать себе в голову, что должна обречь себя на еще какой-нибудь мученический подвиг: надеть на шею железный ошейник или спать на гвоздях, поэтому в половине десятого я попрощался с Рене и Полем и пошел наверх. Направился прямо в башенную комнатку и распахнул дверь. В комнате было темно, и, нащупав выключатель, я зажег свет. Девочка стояла на коленях у аналоя, сжимая четки, и я понял, что нечаянно прервал молитву. -- Извини, -- сказал я. -- Я приду, когда ты кончишь. Мари-Ноэль обратила ко мне отрешенный взгляд, подняв руку, чтобы я молчал. Я стоял в ожидании, не зная, чего она хочет: чтобы я погасил свет или оставил его гореть. Но вот девочка перекрестилась, положила четки у ног Мадонны, встала с колен и забралась под одеяло. -- Я представляла Страсти Господни, -- сказала она, -- это всегда приводит меня к такому состоянию духа, какое нужно для мессы. Тетя Бланш говорит: если думаешь о посторонних вещах, вспоминай о Страстях Господних. -- А о чем ты думала? -- спросил я. -- Утром я думала об охоте, о том, какое нас ждет удовольствие. А потом весь день думала о тебе. В ее глазах было не столько беспокойство, сколько недоумение. Я облегченно вздохнул. Я не хотел ее напугать. -- Обо мне волноваться нечего, -- сказал я, подтягивая одной рукой одеяло. -- Рука уже куда лучше, и доктор Лебрен обещает, что через несколько дней все пройдет. Глупый случай -- надо же было часам упасть в костер... Как я мог забыть, что ремешок еле держится... -- Но часы и не падали в костер, -- сказала Мари-Ноэль. -- То есть как -- не падали? Она глядела на меня в замешательстве, дергая простыню, лицо ее залила краска. -- Я была в голубятне, -- сказала она. -- Я забралась на самый верх и глядела наружу через дырочку возле входа для голубей. Я видела, как ты шел по аллее, размахивая часами. Я хотела тебя позвать, но у тебя был такой серьезный вид, что я передумала. Ты постоял немного у костра и вдруг кинул часы в самую середину. Там не было никакого дыма. Ты сделал это нарочно. Зачем? ГЛАВА 16 Я сел на стул возле кровати. Так было легче говорить, чем стоя. Расстояние между нами стало короче, я был на одном уровне с ней, а не нисходил к ней, как взрослый к ребенку. Я догадался, что Мари-Ноэль объяснила мой поступок желанием избавиться от часов, а когда, пожалев об этом, я попытался вернуть их себе, тут- то и обжегся. То, что я намеренно причинил себе боль, не пришло ей в голову, но это она легко поймет. -- Часы были только предлогом, -- сказал я. -- Я не хотел участвовать в охоте, но не знал, как этого избежать, и тут, когда я стоял у костра, мне пришла в голову мысль обжечь руку. Это было просто, но глупо. Успех, должен признать, превзошел ожидания -- боль оказалась куда сильней, чем я думал. Она спокойно слушала. Подняла забинтованную руку, осмотрела со всех сторон. -- Почему ты не притворился, будто ты болен? -- спросила она. -- Это бы ничего не дало. Все догадались бы, что это обман и со мной ничего не случилось. Обожженная рука говорит сама за себя. -- Да, -- согласилась Мари-Ноэль, -- не очень-то приятно, когда тебя выведут на чистую воду. Что ж, теперь ты умерщвил свою плоть и получил хороший урок. Можно мне снова посмотреть на часы? Я пошарил в кармане и протянул их девочке. -- Бедненькие, -- сказала она, -- без стекла и черные от сажи. Их дни сочтены. Все удивляются, почему ты бросился их спасать. Я держала свой секрет при себе. Никому не сказала, что, прежде чем вытащить часы из костра, ты сам их туда кинул. Как не стыдно было делать им больно! Об этом ты не подумал? -- Пожалуй, нет, -- сказал я. -- У меня все перепуталось в голове. Я думал об одном человеке, которого убили -- застрелили -- много лет назад, и вдруг, не отдавая себе отчета, я бросил часы в огонь и в тот же миг сунул туда руку, чтобы спасти их. И обжег ее. Все произошло в одно мгновение. Мари-Ноэль кивнула. -- Ты, наверно, думал о месье Дювале. -- сказала она. Я удивленно взглянул на нее. -- Говоря по правде -- да. -- Естественно, -- сказала девочка, -- ведь это он подарил тебе часы, и его застрелили. Все сходится. -- А что ты знаешь о месье Дювале? -- спросил я. -- Он был управляющим verrerie, -- сказала Мари-Ноэль, -- и, по словам Жермены, одни считали его патриотом, другие -- предателем. Но он умер ужасной смертью, и мне не позволено о нем говорить. Особенно с тобой и с тетей Бланш. Поэтому я и не говорю. Она протянула мне часы. -- Кто не велел тебе говорить о нем? -- спросил я. -- Бабушка, -- сказала Мари-Ноэль. -- Когда? -- О, не помню. Сто лет назад, когда я впервые услышала об этом от Жермены. Я стала рассказывать бабушке, и она сказала: <Сейчас же замолчи. Мало ли что болтают слуги. Все это -- сплошное вранье>. Она очень тогда рассердилась и ни разу с тех пор не говорила со мной об этом. Папа, скажи, почему ты не хочешь завтра охотиться? Этого вопроса я боялся больше всего -- у меня не было на него ответа. -- Не хочу, и все, -- сказал я, -- без всякой причины. -- Но у тебя должна быть причина, -- настаивала Мари-Ноэль. -- Ведь ты любишь охоту больше всего на свете. -- Нет, -- сказал я, -- теперь не люблю. Я не хочу стрелять. Девочка внимательно и серьезно смотрела на меня, ее огромные глаза неожиданно -- мне даже страшно стало -- сделались точь-в-точь такими, как глаза Бланш на детских снимках. -- Потому, что не хочешь убивать? -- спросила она. -- Ты вдруг почувствовал, что лишать жизни -- грех, даже если ты убил маленькую птичку? Мне следовало сразу ответить ей: <Нет>. Я не хотел стрелять потому, что боялся стрелять плохо, а я заколебался в поисках лазейки, и Мари-Ноэль приняла мою нерешительность за положительный ответ. Я видел по ее горящим глазам, что она уже сочиняет в уме фантастическую историю о том, как ее отец вдруг почувствовал внезапное отвращение к крови, ему стала отвратительна сама мысль об убийстве и он сжег себе руку, чтобы не поддаться искушению принять участие в охоте. -- Возможно, -- сказал я. Не успел я произнести это слово, как понял, что совершил ошибку. До этих пор я ни разу сознательно не солгал Мари-Ноэль. А теперь я это делал. Я создавал ложный образ Жана де Ге, давал девочке то, чего она просила, чтобы самому закрыть глаза на правду. Мари-Ноэль встала на колени в постели и, стараясь не задеть повязку, обвила мою шею рукой. -- Я думаю, ты проявил большое мужество, -- проговорила она. -- Помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: <...Если же рука твоя или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в огонь вечный; и если глаз твой соблазняет тебя, вырви его...>. Я рада, что это не глаз, с глазом было бы куда труднее. Рука у тебя заживет, но ведь главное -- это намерение, тетя Бланш всегда так говорит. Жаль, что мы не можем все ей рассказать, хотя лучше пусть это будет наша с тобой тайна. -- Послушай, -- сказал я, -- совсем ни к чему делать из этого особую тайну. Я обжегся, я не могу стрелять, и я не хочу стрелять. Забудь об этом. Мари-Ноэль улыбнулась и, наклонившись, поцеловала забинтованную руку. -- Обещаю даже не упоминать об этом, -- сказала она, -- но думать ты мне не запретишь. Если ты завтра увидишь, что я смотрю на тебя особенным образом, знай, что я думаю о твоем благородном поступке, о твоем смирении. -- Это был не благородный, а глупый поступок. -- В глазах Господа Бога глупцы выше мудрецов. Ты когда-нибудь читал о святой Розе из Лимы? -- Она тоже сунула руку в костер? -- Нет, она носила тяжелый железный пояс и никогда не снимала его, и он так глубоко врезался ей в тело, что сделалась гнойная рана. Она носила его много лет во славу Бога. Папа, тетя Бланш хочет, чтобы я пошла в монастырь. Она говорит, я не найду счастья в этом мире, и, наверно, она права. А теперь, когда я читаю житие святой Терезы из Лизье, я еще больше в этом убеждаюсь. Как ты думаешь? Я посмотрел на нее. Она стояла, маленькая, серьезная, в белой ночной рубашке, скрестив руки на груди. -- Не знаю, -- сказал я, -- по-моему, ты еще слишком мала, чтобы это решать. Если тетя Бланш не нашла счастья в нашем мире, это еще не значит, что то же будет с тобой. Все зависит от того, что ты понимаешь под счастьем. Это ведь не горшок с золотом, закопанный под деревом. Спроси господина кюре. -- Спрашивала. Он говорит, если я буду усердно молиться, Бог ответит мне. Но ведь тетя Бланш молится с утра до ночи и намного старше меня, а Бог так и не дал ей ответа. Церковные часы пробили десять. Я устал, я не хотел обсуждать душевное состояние Бланш, или Мари-Ноэль, или мое. -- Что с того? -- сказал я. -- Возможно, тебе повезет больше и ты получишь ответ быстрее. Девочка вздохнула и легла в постель. -- Жизнь -- сложная штука, -- сказала она. -- Согласен. -- Как ты думаешь, не легче ли быть кем-нибудь другим, а не самим собой? -- спросила она. -- Это я и хотел бы узнать. -- Я бы не возражала быть другой девочкой, но только если была бы уверена, что ты будешь моим отцом, -- сказала она. -- Ты на ложном пути, -- возразил я, -- все на свете иллюзия. Спокойной ночи. Как ни странно, ее обожание угнетало меня. Я погасил у нее свет и спустился в гардеробную к своей походной кровати. Уснуть мне мешала не рука, она больше меня не тревожила, а сознание, что главное -- видимость, что всем им нужно одно -- внешняя оболочка Жана де Ге, его наружный вид. Цезарь был единственным, кто понял, что я чужой, но и его я сумел примирить с собой -- сегодня он позволил себя погладить и завилял хвостом. Я беспокойно проспал несколько часов и проснулся от того, что Гастон раскрыл ставни; утро было пасмурное, сырое, сеялся мелкий дождь. И тут же передо мной, вселяя смутную тревогу, встал весь ожидающий меня день -- охота, гости, ритуал приема, такой же неведомый мне, как праздник каннибалов, -- и я почувствовал, как для меня важно не подвести никого из де Ге, не опозорить семью или замок, и не потому, что я испытываю особое уважение к отсутствующему хозяину дома, а потому, что традиции святы для меня. В коридоре раздавались шаги, на лестнице -- голоса, церковный колокол начал созывать прихожан к мессе. Я поблагодарил Бога за то, что успел побриться, и теперь мне оставалось только надеть темный костюм, приготовленный Гастоном... А тут послышался стук в дверь, и вошла Мари-Ноэль, чтобы помочь мне. -- Ты опаздываешь, -- сказала она. -- Почему? Опять разболелась рука? -- Нет, -- сказал я. -- Я забыл про время. Мы заглянули вместе к Франсуазе пожелать ей доброго утра, а затем спустились вниз, в холл, и вышли на террасу. Увидели опередившую нас небольшую семейную группу -- они уже прошли через ворота и шли по мосту, -- Поль, Рене и Бланш, а рядом с ней, опираясь на ее руку, какая-то тучная, сутулая, незнакомая мне фигура в черном. Я хотел было спросить Мари-Ноэль, кто это, как до меня внезапно дошло, что это сама графиня, которую я видел только в кресле или в постели. Две черные фигуры, одна грузная, выше всех остальных, другая, рядом, деревянная, прямая, как палка, были похожи на вырезанные из бумаги силуэты на фоне холмов и старой церкви под тусклым серым небом. Мы догнали их, и я предложил маман свою здоровую руку, чтобы мы с Бланш могли поддерживать ее с двух сторон. Я увидел, что она выше, чем я думал: мы с ней были одного роста, но из-за тучности она казалась еще больше. -- Что это за история насчет ожога? Никто никогда не говорит мне правды. Я кончил рассказывать как раз в тот момент, когда колокола умолкли и мы подошли ко входу в церковь. -- Не верю я тебе, -- сказала маман, -- только слабоумный мог сделать такую глупость. Или ты действительно выжил из ума? Кучка деревенских жителей, стоящих на паперти, расступилась, чтобы пропустить нас, и пока мы шли к нашим местам, -- графиня, все еще опираясь на Бланш и меня, -- я думал, не странно ли, что семейство де Ге все вместе приходит сюда замаливать грехи, а двое из них вот уже пятнадцать лет не разговаривают друг с другом... Церковка двенадцатого века, такая ветхая и скромная снаружи, без украшений, с простой, покрытой лишайником каменной кладкой, внутри оказалась кричаще- безвкусной, с фиолетово-синими окнами, запахом лака, как в методистской часовне, и стоящей у алтаря кукольной мадонной, с удивлением глядящей на младенца Иисуса у себя на руках. Я надеялся, что, очутившись в церкви и принимая участие в мессе, забуду про маскарад и почувствую себя истинным владельцем Сен-Жиля. Но вышло наоборот: вновь заявило о себе утихшее было чувство вины. Никогда еще так ясно не отдавал я себе отчета в том, что совершаю обман, причем обманываю не столько стоящих рядом со мной на коленях родных, которые стали мне своими, чьи недостатки и провинности я знал и отчасти делил, сколько незнакомых мне крестьян, собравшихся в церкви. Что еще хуже, я обманывал доброго старого кюре с розовым лицом херувима, который включил меня в свои молитвы, а я, глядя на его объемистую фигуру, увенчанную кивающей головкой, вдруг непочтительно вспомнил африканского знахаря, которого когда-то видел, и должен был отвести от него глаза и прикрыть их рукой, словно целиком отдавшись молитве. Я был в каком-то двойственном состоянии духа: с одной стороны, корил себя за обман, и каждое слово мессы звучало в моих ушах как обвинение, с другой -- зорко подмечал все неудобства, которые испытывали те, кто был рядом со мной: мать, чуть не в голос застонавшая от боли, когда ей понадобилось переменить колени; Поль, как все курильщики, страдавший утром от кашля; Рене, изжелта-белое лицо которой без пудры казалось бледным, как смерть; Мари-Ноэль, которая, рабски копируя каждое движение Бланш, склонялась все ниже и ниже над молитвенно сложенными руками. Ни разу еще служба не казалась мне такой долгой, и хотя в ней был -- для меня -- особый внутренний смысл, слушали ее вполуха, для проформы, и когда она кончилась и мы медленно двинулись к выходу между рядами, первое, что сказала графиня, тяжело повисшая на моей руке: -- Верно, эта дурочка Рене собирается вырядиться, как попугай, раз Франсуаза не выйдет к гостям. У меня есть большое желание остаться внизу и испортить ей удовольствие. На паперти Бланш взяла ее под другую руку, и мы все трое медленно спустились с холма к замку и вступили в свои владения: брат и сестра -- не раскрывая рта, мать -- повторяя, как она довольна тем, что начался дождь -- значит, праздник не удастся, гости промокнут до нитки, Рене заляпает свои тряпки грязью, если высунет голову наружу, а Поль, которому поручено организовать охоту, при его бестолковости все перепутает и только поставит себя в глупое положение. -- Так что, -- тут она стиснула мне руку, -- тебе будет над чем посмеяться. Мы подошли к террасе в половине одиннадцатого; с неба сеялась мелкая изморозь; в воротах появились первые машины. Бедняжка Рене, чьи невинные планы оказались сорваны, совсем было скрылась позади грузной фигуры свекрови, которая, опершись на палку, в накинутой на плечи огромной шали стояла на почетном месте у входа в замок и с царственным видом приветствовала подъезжающих гостей. Ее появление внизу было так неожиданно, что даже обожженную руку хозяина дома сочли всего лишь неприятным казусом, а уж отсутствие Франсуазы вообще прошло незамеченным. Госпожа графиня \textit{принимает}, все остальное не имело значения. Маман нельзя было узнать. Я не мог поверить, что эта величественная владычица замка, окруженная гостями, собравшимися со всей округи, -- та самая старуха, которую я видел наверху, в ее спальне, скорчившуюся в кресле, или серую, измученную, в огромной, широкой кровати. Но в каждой ее фразе скрывалась какая- нибудь колкость по поводу того, что происходит. <Лучше оставьте ружье в доме и собирайте каштаны>, -- одному из гостей, а другому: <Если вам нужен моцион, выведите моих терьеров. Они вам за пять минут такую потеху устроят, какой от Поля вы не дождетесь за пять часов>. Я стоял в стороне, не желая быть причастным к ее злобным выходкам, но мое молчание было истолковано превратно: все сочли, что я не в духе из-за руки, а многократно повторяемые мной слова: <Не спрашивайте меня ни о чем -- спрашивайте Поля>, -- насмешка над его стараниями; я видел, что у гостей мало-помалу создалось впечатление, будто никто ни за что не отвечает, дело пущено на самотек и все это имеет несколько смешной характер. Поль, возбужденный, встревоженный, то и дело поглядывал на часы: охотники уже вышли из графика и ему не терпелось покинуть замок. Вдруг я почувствовал, что меня трогают за локоть. Это был мужчина в комбинезоне, который жил возле гаража; рядом с ним стоял Цезарь. -- Я привел Цезаря, господин граф, -- сказал он. -- Вы про него забыли. -- Я сегодня не охочусь, -- сказал я. -- Отведите его к господину Полю. Пес, опьяненный свободой и чувствуя, что его ждет охота, не обратил никакого внимания на Поля, когда тот крикнул: <Ко мне!> -- а завидев старого соперника, хорошо натасканного спаниеля, невозмутимо сидевшего на месте, потеряв голову, кинулся на него, и в ту же секунду поднялся страшный шум, собаки яростно рычали и лязгали зубами, престарелый владелец спаниеля кричал во все горло, а Поль, синевато-бледный от злости, громко звал меня: -- Ты что, не можешь успокоить свою собаку?! Садовник Жозеф и я кинулись на несчастного Цезаря, но от меня было мало пользы. Все же нам, наконец, удалось его успокоить и взять на поводок. Всем эта сцена показалась забавной, всем, то есть кроме хозяина спаниеля и Поля, который, проходя мимо меня, сказал: -- Еще одна из твоих шуточек, вероятно? Оставил своего бешеного пса без присмотра, чтобы он устроил здесь драку и испортил нам день с самого утра, и думаешь, что это смешно! Что я мог сделать? Цезарь не желал меня слушаться, а со стороны казалось, будто я его науськиваю, будто все это для меня потеха и, что бы ни случилось, мне все равно. -- Вы не хотите составить нам компанию? -- спросил кто-то из гостей. -- Не сейчас. Попозже, -- ответил я, и гости стали группами отходить от дома, смеясь и пожимая плечами; кое-кто взглянул на тяжелые дождевые тучи и досадливо сморщил лицо, словно желая сказать: <Представление провалилось. Можно с таким же успехом возвращаться домой>. Когда они исчезли из вида, я обернулся к графине: -- Вы решили погубить этот день для Поля и Рене, и вам это удалось. Я надеюсь, вы гордитесь собой. Она тупо смотрела на меня, ее взгляд ничего не выражал. -- О чем ты? -- спросила она. -- Я тебя не понимаю. -- Вы прекрасно меня понимаете, маман, -- проговорил я. -- Сегодня у Поля и Рене был единственный шанс хоть как-то здесь распоряжаться, и вы сознательно стали на их пути, превратили все в балаган. Никто не замечал Рене, на Поля не обращали внимания; для них обоих день все равно что кончен. Один Бог знает, как и чем будут развлекаться остальные. Лицо графини посерело, от удивления или гнева -- я сказать не мог. Я думал, что мы в холле одни, но Шарлотта ждала ее у порога и теперь подошла, взяла под руку, и они без единого слова стали подниматься по лестнице. Ни Рене, ни Бланш нигде не было видно; в холле осталась одна Мари-Ноэль -- второй свидетель сцены; лицо ее горело, она смущенно глядела в сторону, делая вид, будто не слышала моих слов. Я вышел из себя, играя роль другого человека, настоящий граф де Ге никогда бы так не поступил. Будь он на моем месте, он смеялся бы заодно с матерью, подзадоривал бы ее. Я знал, что рассердило меня в действительности: вся эта ситуация вообще не возникла бы, будь здесь Жан де Ге. Даже если что-нибудь помешало бы ему участвовать в самой охоте, он все равно сам лично руководил бы ею. Не мать была виновата в том, что день оказался погублен, а я. Мари-Ноэль постояла на одной ноге, затем на другой. Она была в макинтоше с капюшоном и надеялась, что мы пойдем пешком за остальными и посмотрим на охоту. -- Болит у тебя рука? -- спросила она. -- Нет. -- Я думала, болит, потому ты так мало занимаешься гостями. Верно, жалеешь, что не можешь стрелять. -- Нет, не жалею. Мне только досадно, что все провалилось. -- Теперь бабушке станет плохо. У нее будет приступ. Почему ты так на нее рассердился? Она делала это ради тебя. А что толку? Все наши мотивы ложны. Я пытался сделать правильную вещь неправильным путем, а может быть, неправильную вещь -- правильным путем, не знаю, первое или второе. Мой план не осуществился, план матери -- тоже. Даже пес попал в немилость, потому что не получил указаний. -- Где тетя Рене? -- спросил я. -- Она поднялась наверх. У нее развалилась прическа. Мне показалось, что она плачет. -- Скажи ей, что Гастон повезет нас всех в машине следом за chasseurs\footnote{Охотники \textit{(фр.)}.}. Мари-Ноэль просияла и выбежала из комнаты. Я попросила Гастона привести машину ко входу и с облегчением заметил, что он поставил в багажник ящик с вином. Для гостей это будет лучшим утешением, лучшим выходом из передряг сегодняшнего дня. Я поглядел на подъездную дорожку и увидел, что к нам приближаются Рене и Мари- Ноэль, а с ними, виляя пушистым хвостом, Цезарь. -- Пес нам не нужен! -- крикнул я. Они остановились в удивлении. -- Он тебе понадобится для дичи, папа! -- крикнула в ответ Мари-Ноэль. -- Нет, -- сказал я. -- Раз я не принимаю участия в охоте, зачем он мне? Я не управлюсь с ним одной рукой. -- А тебе и не надо с ним управляться, -- сказала девочка. -- Он всегда слушает твою команду. Он не послушался сегодня утром, потому что ты ничего ему не приказал. Пошли, Цезарь. -- Разве у него нет поводка? -- спросила Рене. -- Где его поводок? Я сдался. Я не мог спорить. День вышел из-под моего контроля. Я забрался на заднее сиденье машины -- собака с одного бока от меня, девочка -- с другого. Рене -- на переднем сиденье, Гастон -- за рулем. Машина подпрыгивала на неровной проселочной дороге, ведущей в лес, и когда меня стало бросать на Цезаря, в его горле заклокотало глухое ворчание -- предвестник грозного рыка, и я спросил себя, сколько времени его врожденное достоинство будет держать его в рамках вежливости и как скоро мои невольные толчки выведут его из терпения. -- Что с Цезарем? -- спросила Рене через плечо. -- Почему он все время рычит? -- Папа его дразнит, -- сказала Мари-Ноэль. -- Да, папа? -- Ей-Богу, нет. И не думаю, -- возразил я. -- Эти недоученные собаки, у которых не кончилась натаска, легко приходят в возбуждение, -- заметила Рене. -- Не забывайте, ему всего три года. -- Жозеф сказал мне два дня назад, -- вступил в разговор Гастон, -- что пес странно себя ведет. Несколько раз рычал на господина графа. -- Что мы будем делать, если он взбесится? -- спросила Мари-Ноэль. -- Не взбесится, -- сказал я, -- но кому-нибудь придется следить, чтобы его не спускали с поводка. Внезапно машина остановилась: мы были совсем близко от охотников, растянувшихся редкой цепочкой вдоль аллеи. Мы вышли, и я тут же почувствовал, что вообще не надо было здесь появляться, так как я не имел ни малейшего представления о том, что мне следует делать. Еще хуже было то, что, несмотря на мои указания, Цезаря выпустили из машины, и сейчас, как и тогда возле дома, он свободно бегал кругом в поисках хозяина. -- Ко мне, Цезарь! -- позвал я. Пес словно не слышал. Он бежал вдоль цепи, сопровождаемый сердитыми криками: <Ловите его!> -- в растерянности оттого, что никто его не зовет. Рене неодобрительно поцокала языком: -- Право, Жан, вы даете ему слишком большую волю. -- Я знал, что брать его с собой было ошибкой, -- сказал я. -- Мари-Ноэль, сбегай приведи его. Девочка еще не успела отойти, как из леса послышались крики, шум крыльев и прямо над нами пронеслись птицы. Воздух наполнили хлопки выстрелов, и на землю стала падать убитая дичь. Горожанин, попавший в чуждую ему обстановку, непривычный к полевой охоте, я инстинктивно пригнулся и закрыл глаза. -- Что с вами... вам дурно? -- спросила Рене, но только я выпрямился, как Цезарь, забыв все, чему его учили, кинулся без приказа вперед, чтобы принести ближайшую птицу, которая, безусловно, -- так сказал ему собачий рассудок -- была добычей его хозяина. И тут же столкнулся, голова к голове, со своим утренним врагом, старым спаниелем, чей хозяин стоял справа от меня и, вероятно, подстрелил эту птицу. Только я выдавил из горла: <Цезарь!>, -- как между псами снова началась жуткая драка. Хозяин спаниеля, низенький старичок с пунцовым лицом, в куртке и мятой шляпе из твида, орал не умолкая: -- Отзовите вашу собаку! И мы все трое -- Рене, Мари-Ноэль и я -- бросились разнимать бешено дерущихся псов, к которым присоединился еще один. Вне себя от ярости, отбежал от нас, чтобы выстрелить в задержавшихся птиц, пролетавших над головой, но от волнения промахнулся, птицы свернули в сторонку и опустились в какое-то укрытие далеко позади нас. Охотник обернулся к нам, чуть не онемев от негодования. -- Для чего нас сюда пригласили, -- закричал он, -- чтобы издеваться над нами? Вы уже второй раз науськиваете свою собаку на мою. Я ухожу домой. Наконец нам удалось вытащить Цезаря из свалки, и Рене вместе с Мари-Ноэль, хотя и с трудом, увела его с поля боя. Привлеченные собачьим лаем и яростными криками старика в шляпе из твида, нас окружили остальные охотники, чтобы посмотреть, что произошло. В дальнем конце аллеи внезапно появился Поль; встревоженный, напуганный, он подошел к нам в тот момент, когда его гость, все еще красный от возмущения, с ружьем под мышкой и хромающей собакой позади, гордо и решительно удалялся по аллее в противоположную сторону. -- Что случилось с маркизом? -- крикнул Поль. -- Я специально поставил его на это место. Это его любимая позиция. Чем он недоволен? В море лиц я различил одно знакомое: лицо человека в машине возле железнодорожной станции, который первый принял меня за Жана де Ге. Он улыбался. По-видимому, курьезное происшествие позабавило его. -- Жан валял дурака, -- сказал он. -- Я видел его, когда вылетели птицы. Он вертелся и крутился, чтобы развлечь вашу жену, а потом послал Цезаря за птицей маркиза, и пес сцепился со стариком Жюстином. Вряд ли маркиз теперь станет с вами разговаривать. Поль обратил ко мне белое как бумага лицо. -- Что все это значит? -- спросил он. -- Раз ты сам не можешь охотиться, надо испортить удовольствие всем другим? Рене вступилась за меня, что было ошибкой. -- Ты несправедлив, Поль! -- вскричала она. -- Жан вовсе не валял дурака. У него разболелась рука, и он чуть не потерял сознание. А Цезарь совершенно перестал слушаться. С ним что-то сделалось, как бы он не взбесился. -- Тогда надо его пристрелить, -- сказал Поль. -- А если Жану плохо, зачем вообще было выходить из дома? Гости тактично отошли в сторону. Кому приятно слушать семейную ссору? Человек из Ле-Мана подмигнул мне и пожал плечами. Я увидел доктора Лебрена, он спешил к нам по аллее. -- Что случилось? -- взволнованно спросил он. -- Правда, что маркиз де Плесси- Бре прострелил себе ногу? Поль что-то воскликнул и поспешил вниз за возмущенным гостем, чья приземистая фигура виднелась вдали, -- не замедляя шага, он шел к далекой дорожке между живыми изгородями. -- Пожалуй, нам лучше вернуться домой, -- сказал я Рене, но по ее лицу увидел, что она огорчилась; Мари-Ноэль тоже. Зачем еще и им портить день? -- Мы же только приехали, -- сказала Рене. -- Неужели вас задели слова Поля? -- Вы оставайтесь, -- сказал я, -- а с меня хватит. Ну-ка, передайте мне пса. Я схватил бедного Цезаря за поводок, но тут впавший в немилость пес, Бог знает как учуяв в лесу подранка, вдруг, чуть не выдернув мне руку, сделал огромный скачок, и мы оба нырнули в густой подлесок, темный, как обиталище ведьмы. Мне послышался предостерегающий крик Поля, но я ничего не мог поделать: моя судьба была связана с судьбой Цезаря, а его -- с моей, и мы бежали вместе по лесу, пока, запыхавшись и выбившись из сил, не свалились на груду шишек. Цезарь смотрел на меня с собачьей улыбкой, роняя слюну, а затем, видя, что ему не грозят ни брань, ни побои, принялся зализывать раны, полученные в драке. Я закурил сигарету, оперся спиной о ствол дерева и стал прикидывать, как далеко мы отошли от Сен-Жиля. Не слышно было ни голосов, ни выстрелов, ни птиц, ничего, кроме легкого и унылого шелеста дождя. Вскоре, мокрый и окоченевший, в забинтованной руке -- пульсирующая боль, я заставил себя подняться на ноги и, не отпуская пса, стал снова продираться сквозь лесную чащу, чувствуя, как мой предшественник -- поэт, что это исчадие ада будет моей неотступной тенью денно и нощно до конца моих дней, что я не избавлюсь от него никогда. На плачущем небе не было ни одного просвета, чтобы я мог найти направление. Я не знал, куда мы идем: на север, на юг, на восток или запад. От Цезаря было мало толку. Все еще на поводке, он трусил рядом со мной, послушный, как пудель, останавливался тогда же, когда и я, приноравливался к моему шагу. Внезапно он сделал стойку, и чуть ли не из-под моих ног вылетел фазан и в панике скрылся в подлеске перед нами. Когда мы переходили полосу невысоких деревьев, мы вспугнули еще одну птицу, затем еще одну -- видимо, мы случайно набрели на фазанье убежище. Я услышал вдалеке крики, потом выстрел, но звуки доносились слева, а вспугнутые птицы свернули направо от меня. Я заметил, что деревья наконец кончаются. Перед нами была одна из широких просек, на которые я надеялся выйти гораздо раньше. Мы выбрались на нее, мокрые, заляпанные грязью, покрытые листьями и веточками, как браконьер и его дворняга. И тут я увидел, не дальше чем в двадцати шагах, Поля и Роберта, с ужасом глядящих на нас, а вдоль дороги -- застывших, как часовые на посту, охотников, ожидающих в своем неведении птиц, которых я раньше времени поднял. ГЛАВА 17 Откуда-то появился Гастон с машиной. У него была с собой также фляжка, которую я видел в Ле-Мане, вновь наполненная коньяком; я проглотил его, сидя ссутулившись на заднем сиденье <рено>. Сквозь покрытое изморосью ветровое стекло я наблюдал, как понурые фигуры упустивших свои трофеи охотников исчезают в лесу в надежде найти добычу, которая легче дастся им в руки. Преданный Гастон, озабоченно всматриваясь в мое лицо, предложил сразу же вызвать ко мне Лебрена, но он неверно расшифровал мои симптомы; рука больше не тревожила меня, и жара тоже не было; коньяк был тем самым лекарством, в котором я нуждался. Вскоре фляжка опустела; мы снова ныряли из ухаба в ухаб по грязной дороге. Я вспоминаю низкое строение фермы, возле которого уже было полно машин, и ждущего у порога арендатора -- огромного, краснолицего, типичного французского крестьянина -- рядом с крошечной болтушкой-женой. Они завели меня в большущий амбар, и едва я успел пристроиться в дальнем углу, где был заслонен от распахнутых дверей, как туда ввалились мокрые до нитки, усталые и умирающие от жажды охотники, подняв такой галдеж, что зазвенели стропила. Слуги из замка обносили всех вином, которое привез Гастон. Я помню, что с одной стороны от меня была Рене, а с другой -- тот человек из Ле-Мана, и Рене во всех подробностях рассказывала ему историю с костром. Она объяснила ему, что с тех пор я нахожусь почти в бредовом состоянии, но никто не понимает этого, кроме нее. Не успела она кончить, как человек из Ле-Мана принялся разглагольствовать о крупных финансовых операциях, удачной игре на бирже, успешных коммерческих авантюрах. У меня голова шла кругом. Здесь, рядом со мной, единственный человек, который может мне помочь, -- несомненно, он тот самый, о котором говорила мне Бела, -- а я не знаю ни имени его, ни чем он занимается. -- Я сегодня ночью лечу в Лондон, -- сказал он. -- Обычная ежемесячная поездка. Если могу что-нибудь для вас там сделать, вы знаете, где меня найти. Отуманенный алкоголем, я на один безумный миг вообразил, что он проник в мою тайну, и изумленно, во все глаза поглядел на него, затем схватил за рукав и сказал: -- На что вы намекаете? Что вы имеете в виду? -- Обмен валюты, -- сразу ответил он. -- Если у вас есть в Англии друзья, я знаю, как это сделать. Ничего не может быть проще. -- Друзья? -- повторил я. -- Конечно, у меня есть там друзья. -- И глупо улыбнулся; я увидел, что я в безопасности. Разумеется, он ни о чем не догадался, разумеется, он не понимает, о чем идет речь. -- У меня есть в Лондоне очень близкий друг. Он живет неподалеку от Британского музея, -- сказал я. -- Он с удовольствием обменял бы фунты на франки, вопрос -- где их достать? И так как говорил я о самом себе, сидящем с ним рядом, и моя шутка казалась мне на редкость смешной, я добавил: -- Дайте мне перо и клочок бумаги. Он протянул мне записную книжку и вечное перо, и я старательно, печатными буквами, написал свое имя и адрес к, вернув ему записную книжку, с пьяной серьезностью сказал: -- Любая услуга, которую вы ему окажете, это услуга мне самому. Мы с ним ближе, чем братья, -- и разразился громким смехом: надо же быть таким ослом, чтобы не понять, о чем я говорю. Тут я почувствовал, что кто-то трогает меня за локоть. Это была Мари-Ноэль, она сказала: -- Дядя Поль хочет знать, кто будет произносить речь -- ты или он? Но прежде чем я ответил, коммерсант уже хлопал в ладоши, и внезапно все, кто был в амбаре, принялись топать ногами и хлопать, а коммерсант поглаживал меня по плечу, говоря: -- Давайте, Жан, за вами речь. Окруженный морем лиц, в голове -- пьяный чад, я думал: <Вот где я покажу, кто настоящий сеньор Сен-Жиля. Возможно, утреннюю охоту я и сорвал, но сейчас я в полной форме>. -- Mesdames et messieurs\footnote{Дамы и господа \textit{(фр.)}.}, -- начал я, - - вновь, с чувством гордости и удовлетворения, я приветствую вас в этот знаменательный день, и хотя, увы, несчастный случай помешал мне принять личное участие в сегодняшнем события, меня утешает тот факт, что мой брат Поль столь успешно подменил меня. Не так-то легко занимать чужое место, можете мне поверить. Я еще раз убедился в этом своими глазами, когда вчера утром ездил в verrerie проверять счета... -- Я приостановился. О чем я, черт подери, говорю? Мои два <я> слились в одно. -- Но как бы то ни было, -- стараясь выбраться из затруднения, продолжал я, -- я хотел сказать не о verrerie, а о вашей меткой стрельбе. Я почувствовал, что кто-то дергает меня за рукав, -- это был коммерсант. Красный как рак, изменившись в лице, он показывал жестами, чтобы я кончал, затем шепнул мне на ухо: -- Вы с ума сошли, кретин! Передо мной были и другие лица, удивленные, встревоженные, и тут только до меня дошло, что речь моя вряд ли имеет успех и лучше всего будет, если я поскорей ее кончу какой-нибудь шутливой фразой. -- В заключение, -- сказал я, поднимая бокал, -- я хочу добавить одно: моя обожженная рука помешала еще большему несчастью. Маркиз поступил благоразумно, отправившись домой. Если бы в моих руках было ружье... -- Я замолчал для пущего эффекта. --...Многие из тех, кто здесь находится, вряд ли остались бы в живых. Я остановился, почувствовав облегчение от того, что я высказал вслух правду. Но почему никто не аплодирует? Странно. Конечно, шутка моя оставляет желать лучшего, но простая учтивость требует хотя бы вид сделать, что она хороша. Однако вместо хлопков послышалось шарканье ног -- гости стали подвигаться к дверям и выходить наружу, как будто в амбаре вдруг сделалось невыносимо жарко и душно и их потянуло на воздух. Конечно, сказал я, увы, немного, но, хоть убей, я не мог понять, что в этих немногих словах могло их обидеть. Рядом со мной опять очутилась Рене, тут же был доктор Лебрен. -- Боюсь, у вас легкий приступ лихорадки, -- сказал он. -- Самым разумным было бы как можно быстрее вернуться в замок. -- Чепуха, -- возразил я, -- рука не причиняет мне никакой боли. -- Все равно, -- сказал он, -- будет разумнее лечь в постель. Я был не в состоянии спорить. Я позволил Гастону проводить меня до машины, и, когда мы выезжали со двора фермы, я увидел наших гостей, идущих вразброд, каждый в место, назначенное ему для послеполуденной охоты. Все еще лил дождь, и я им не завидовал. -- Похоже, что моя речь не очень пришлась по вкусу, -- сказал я молча сидевшему рядом со мной Гастону, отчасти оправдываясь, отчасти желая обратить это в повод для смеха. С минуту Гастон молчал, затем уголок рта дернулся. -- Вы хлебнули лишнее, господин граф, -- сказал он, -- вот и все, -- словно это оправдывало меня. -- Очень было заметно? -- спросил я. Я скорее почувствовал, чем увидел, что он пожал плечами. -- Люди легко обижаются, -- сказал Гастон, -- особенно если затронуть прошлое. Не стоит смешивать войну и мир и превращать это в шутку. -- Но я не делал ничего подобного, -- сказал я, -- я говорил совсем о другом. -- Простите, господин граф, -- сказал Гастон. -- Значит, я вас неправильно понял. Они тоже. Остальные несколько миль мы проехали в молчании. Когда я выходил из машины, а Гастон стоял, ожидая дальнейших распоряжений, мне вдруг пришло в голову, что, возможно, далеко не все гости вернутся в замок к обеду. Вероятно, многие из них под каким-нибудь предлогом отправятся прямо домой. Я поделился своей мыслью с Гастоном. -- Это одна из тех вещей, господин граф, -- сказал он, -- которую лучше оставить на их личное усмотрение. Во всяком случае, даже если в столовую промочить горло придут немногие, то кухня, могу поручиться, будет набита битком. Я поднялся наверх и тихонько вошел в гардеробную, боясь потревожить Франсуазу. Кинувшись на кровать, я моментально уснул. Проснулся от чьего-то шепота прямо в ухо. Сперва еле слышный, он сливался с тающим сном. Затем стал громче, и, раскрыв глаза, я увидел, что в комнате темно и за окном по-прежнему идет дождь. У кровати стояла чья-то фигура. Это была Жермена, маленькая femme de chambre. -- Скорее идемте, господин граф, -- услышал я. -- Госпоже графине плохо. Она зовет вас. Я тут же сел на кровати, включил свет. У Жермены был испуганный вид; я не понимал, почему за мной пришла она, а не Шарлотта. -- Где Шарлотта? -- озадаченно спросил я. -- Она послала вас за мной? -- Шарлотта внизу, господин граф, -- прошептала Жермена. -- В кухне полно людей, все едят и пьют; это люди, что были сегодня на охоте, и Шарлотта велела мне остаться с госпожой графиней, потому что сама хотела пойти вниз. Не так уж часто, сказала она, в замке бывают гости, ничего со мной не будет, если я разок посижу наверху, вдруг госпоже графине что-нибудь понадобится, хотя она все равно спит и все будет в порядке. Я уже поднялся и с трудом надевал пиджак. -- Который час? -- спросил я. -- Девятый, господин граф, -- сказала она. -- В столовой еще остался кое-кто из гостей с месье Полем и мадам Поль; мадемуазель Бланш тоже там. Пришло не так много, как ожидали. Гастон объяснил нам, что многие ушли домой, так как промокли до костей и потому также, что вы, господин граф, не совсем хорошо себя чувствуете и все идет не так. Я поправил галстук, пригладил ладонью волосы. По крайней мере, я был опять трезв. -- Что с госпожой графиней? -- спросил я. -- Не знаю, господин граф, не знаю, -- ответила горничная, и у нее снова сделался испуганный вид. -- Она спала, но вдруг стала стонать и звать Шарлотту, но Шарлотта не велела мне за ней ходить, поэтому я подошла к кровати и спросила, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Я солгала ей, я сказала, что мне никак не найти Шарлотту. Тогда она велела позвать вас. Не мадемуазель Бланш, не доктора или еще кого-нибудь, только Шарлотту или вас, господин граф, и сказала, чтобы вы сразу пришли, неважно, где вы и чем заняты. Я очень испугалась, так плохо она выглядит. Жермена вышла следом за мной из гардеробной, и мы поднялись по лестнице. Снизу, из кухни, доносился веселый шум, такой непривычный в Сен-Жиле, обычно погруженном в тишину. Мы прошли через двустворчатые двери в третий коридор, и тут же музыка и смех прекратились. Сюда не было доступа звукам и яркому свету, эта часть замка жила особняком, и веселье внизу ее не касалось. Подойдя к двери, я приостановился -- что-то говорило мне, что зайти туда я должен один, -- и попросил Жермену подождать в коридоре. В комнате было темно, лишь отблеск догорающих в печи углей позволил мне увидеть очертания мебели и кровати; я не хотел тревожить графиню и не стал зажигать лампу, а подошел к окну и приоткрыл ставень -- на ковер упала бледная полоска света и немного рассеяла тьму. Когда я открывал ставни, я услышал ровный шум дождя; вода бежала по кровельным желобам, кружа и сталкивая листья, несла их вниз по водосточной трубе, чтобы они изверглись изо рта горгульи в точности так, как я представлял это, думая о зиме. Взглянув в окно, я увидел, что пал туман. Возвышавшийся над парком замок, отгороженный со всех сторон сухим рвом, был похож на окутанный белесой мглой мертвый остров. Из глубины огромной кровати до меня донесся голос графини, слабый и почему-то гортанный: -- Кто там? -- Я, Жан. Я отодвинулся от окна, подошел к ней. Я видел только контуры тела, лицо было скрыто. -- Мне плохо, -- сказала она. -- Почему ты не пришел раньше? Ее слова \footnote{Я страдаю \textit{(фр.)}.} трудно передать на другом языке -- они говорят и о физической, и о душевной боли. -- Чем я могу вам помочь? -- спросил я. Она беспокойно зашевелилась, я стал на колени возле кровати и взял ее за руку. -- Ты прекрасно знаешь, чем, -- сказала она. На столике возле кровати лежали лекарства, и я растерянно взглянул туда, но она нетерпеливо, раздраженно махнула рукой и застонала, перекатывая голову по подушке. -- Шарлотта держит \textit{его} в гардеробной, -- сказала она, -- в ящичке шкафчика. Неужели ты забыл, где оно лежит? Я встал с пола, вышел в гардеробную и включил свет. В комнате был всего один шкафчик с одним ящиком. Я его открыл. Внутри находились две коробки, одна из них с наполовину сорванной оберткой. Я сразу ее узнал. Это была та самая обертка, которая скрывала подарок в чемодане, подарок, переданный мной Шарлотте из рук в руки в мой первый вечер в замке. Я снял ее и открыл коробку. Она была полна небольших ампул, лежащих одна на другой между слоями ваты. В них была жидкость, какая -- говорила этикетка с надписью: <Морфий>. Я открыл вторую коробку и увидел шприц для подкожных впрыскиваний. Больше в ящике не было ничего. Я стоял там, уставясь в одну точку, но тут из спальни донесся голос графини: -- Жан, почему ты не идешь? Я медленно вынул из коробки шприц, затем одну из ампул и положил на столик рядом с ватой и бутылочкой со спиртом. Во время войны, когда мне часто приходилось пускать все это в ход, стоя на коленях возле врача в противовоздушном убежище или в карете <скорой помощи>, я никогда не испытывал того отвращения, что овладело мной сейчас. Тогда мы прибегали к этому из сострадания, чтобы приглушить боль. Сейчас все было иным. Наконец-то я понял, какой подарок Жан де Ге привез матери из Парижа. Но его мать не умирала, не была больна. И не страдала от боли. Я вернулся в комнату и зажег лампу, скрытую, оказывается, в драпировках кровати. Лежащая на ней женщина ничем не напоминала ту владычицу замка, что горделиво стояла рядом со мной на террасе сегодня утром; серая, старая, напуганная, она беспокойно перебирала руками, уставившись в пространство, и без конца мотала из стороны в сторону головой, перекатывая ее по подушке ужасным, каким-то нечеловеческим движением, как зверь, которого долго держали в клетке без пищи, воды и света. -- Чего ты ждешь? -- сказала она. -- Почему ты медлишь? Я встал рядом с ней на колени. Ожог не имел больше значения, я подсунул обе руки ей под затылок и повернул ее голову так, что она не могла больше метаться, была вынуждена смотреть на меня. -- Я не хочу больше этого делать, -- сказал я. -- Почему? Застывшие глаза вглядывались в мои, тяжелое лицо, серое, с обвисшей кожей, казалось, мнется, перекашивается, искажается, как бумажная маска, надетая на чучело Гая Фокса, которое с криками таскают мальчишки по туманным лондонским улицам. Мне чудилось, когда я глядел на нее, что кожа ее на ощупь так же мертва, глаза -- не глаза, а орбиты, рот -- зияющая дыра, спутанные, растрепанные космы -- парик из конских волос, и существо, которое передо мною, лишь оболочка человека -- без жизни и без чувства. Но где-то под этой оболочкой была искорка света, которая мерцала слабей, чем последняя крупица пепла в костре. Она была скрыта от меня, но она существовала, и я не хотел, чтобы она погасла. -- Почему? На этот раз в голосе графини звучала мука, она подтянулась в кровати повыше и вцепилась мне в плечи. Маска стала лицом, ее лицом, и моим, и лицом Мари-Ноэль. Мы, все трое, были вместе, вместе выглядывали из ее глаз, и голос ее не был больше низким и гортанным, это был голос Мари-Ноэль, когда она спросила меня в мой первый вечер в замке: <Папа, почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи?>. Я встал и вышел в ванную комнату. Сломал кончик ампулы и наполнил шприц; затем вернулся и потер ей руку спиртом, как делал это во время войны. Вогнал иглу, нажал на поршень и стал ждать; графиня откинулась на подушки и тоже ждала. Веки ее задрожали, и вдруг, прежде чем их закрыть, она взглянула на меня и улыбнулась. Я отнес шприц в гардеробную, вымыл и положил обратно в коробку, пустую ампулу сунул в карман. Потом закрыл дверь, вошел в спальню и снова стал возле кровати. Страдание покинуло ее лицо, сходство исчезло. Она не была ни Мари-Ноэль, ни я, ни мать Жана де Ге; она была просто спящая женщина, впавшая в беспамятство, не чувствующая боли. Я подошел к окну и распахнул ставни. Дождь барабанил по крыше и водосточным желобам, изливался изо рта горгульи, наполняя пустой ров; не слышно было ни звука, кроме шума дождя. Я посмотрел на свою забинтованную руку, которую вчера сунул в огонь из трусости и стыда за то, что она меня подвела, и подумал, что сегодняшний поступок еще более труслив и постыден. Сколько я ни старался убедить себя в том, что был движим состраданием и жалостью, это было не так. Я знал, что сделал то же, что сын с матерью делали уже не раз до меня, -- я пошел по самому легкому пути. Вышел за дверь и увидел, что Жермена все еще меня ждет. Я сказал ей: -- Все в порядке, госпожа графиня уснула. Я оставил в комнате свет. Она не заметит. Посидите у печки, пока не придет Шарлотта. Прошел по коридору и через двустворчатую дверь попал на площадку черной лестницы; из задних помещений замка до меня снова донеслись музыка и смех. В гостиной тоже раздавались голоса -- по-видимому, гости еще не разошлись, -- и в тот момент, когда выходил на террасу, дверь гостиной распахнулась, голоса зазвучали громче, снова притихли -- дверь закрылась, и рядом со мной оказалась Мари-Ноэль. -- Куда ты? -- спросила она. Она переоделась: голубое шелковое платье, белые носки и туфельки с острыми носами. На шее у нее висел золотой крестик, а на стриженых белокурых волосах была повязана голубая бархатная лента. Лицо девочки пылало от возбуждения. Это был ее первый праздничный вечер, она помогала занимать гостей. Я вспомнил про обещание, данное ей два дня назад. -- Не знаю, -- сказал я, -- возможно, я не вернусь. Она сразу поняла, что я имею в виду; румянец схлынул с лица, и она бросилась ко мне, чтобы схватить за руки. Но тут же вспомнила про ожог. -- Из-за того, что случилось на охоте? -- спросила она. Я уже успел забыть бездарное утро, нелепость моего поведения, загубленное мной удовольствие приглашенных на охоту гостей, коньяк и вино и неуместную браваду своей речи. -- Нет, -- сказал я, -- охота тут ни при чем. Мари-Ноэль продолжала смотреть на меня, стиснув руки, затем сказала: -- Возьми меня с собой. -- Как я могу? -- сказал я. -- Я сам не знаю, куда я направлюсь. Дождь еще припустил, на ее худенькие плечи в нарядном шелковом платье низвергались струи воды. -- Пойдешь пешком? -- спросила она. -- Ты же не можешь вести машину. Ее бесхитростный вопрос заставил меня понять, что на самом-то деле у меня нет никаких определенных планов. Как, действительно, я выберусь отсюда? Я вышел из спальни графини и спустился вниз с одной-единственной мыслью: я должен как можно скорей покинуть замок, как -- об этом я не думал. Но моя идиотская выходка с рукой сделала меня узником в его стенах. -- Видишь, -- сказала девочка, -- это не так-то легко. Да, все оказалось трудно: и быть самим собой, и быть Жаном де Ге. Мне не было суждено стать сыном женщины наверху или отцом стоящего передо мной ребенка. Это не моя семья, у меня нет семьи. Да, я оказался сообщником Жана де Ге в запутанной дурацкой шутке, но это вовсе не значит, что я должен быть ее жертвой. Как раз наоборот. Почему это расплачиваться мне, а не им? Я никак с ними не связан. Голоса в гостиной опять зазвучали громко. Мари-Ноэль оглянулась через плечо. -- Гости начинают прощаться, -- сказала она. -- Тебе придется решить, что ты намерен делать. Внезапно она перестала казаться ребенком, передо мной был кто-то старый и мудрый, кто-то, кого я знал в другом веке, в другие времена. Я не хотел, чтобы так было, это причиняло мне боль. Я хотел, чтобы она оставалась чужой. -- Еще не настало время меня бросить, -- сказала девочка. -- Подожди, пока я повзрослею. Недолго осталось ждать. В холле послышались шаги, кто-то подошел и стал у входа. Это была Бланш. На ее волосы падал свет от фонаря над дверями, тончайшие ниточки воды прочеркивали наискось конус света и исчезали во тьме на ступенях. -- Ты простудишься, -- сказала Бланш, -- иди в дом. Она не видела меня, только ребенка, и, полагая, что они с Мари-Ноэль одни, говорила с ней голосом, какого я никогда у нее не слышал. Он был ласковый, нежный, в нем не осталось жестких и резких нот. Можно было подумать, что это другой человек. -- Вот-вот все уйдут. Потерпи еще немного. Тебе осталось примерно себя вести каких-нибудь несколько минут. А потом, если папа еще спит, я поднимусь к тебе и почитаю. Бланш повернулась и вошла в дом. Мари-Ноэль посмотрела на меня. -- Иди, иди, -- сказал я, -- делай, что говорит тетя. Я тебя не оставлю. Она улыбнулась. Странно, ее улыбка что-то напомнила мне, но что? И тут я вспомнил: точно такую же улыбку я видел всего десять минут назад в комнате наверху. Обе отражали одно: избавление от боли... Мари-Ноэль побежала в дом следом за Бланш. Со стороны деревни подъехала какая-то машина. Когда она поворачивала к въезду под аркой, фары, должно быть, выхватили меня из темноты, так как машина -- это был наш <рено> -- остановилась и оттуда вышел Гастон. Вид у него был сконфуженный, лицо покраснело. -- Я не знал, что господин граф спустился, -- сказал он. -- Простите, но так лило, что я отвез обратно в verrerie мадам Ив и еще несколько пожилых людей, которые отмечали сегодняшний день вместе с нами. Я не спросил у вас разрешения. Не хотел беспокоить вас. -- Все в порядке, -- сказал я. -- Я рад, что вы отвезли их домой. Гастон подошел ближе, всмотрелся в мое лицо. -- У вас расстроенный вид, господин граф. Что-нибудь случилось? Вам все еще нездоровится? -- Нет, -- сказал я, -- просто... сочетание обстоятельств. -- Я махнул рукой на замок. Мне было безразлично, что он подумает. Я не был уверен даже в том, что думаю сам. -- Простите меня, -- мягко сказал Гастон, словно желая меня подбодрить, хотя в голосе его была неуверенность. -- Я не хочу быть нескромным, но... не желает ли господин граф, чтобы я отвез его в Виллар? Я молчал, не понимая, о чем он говорит, надеясь, что следующие его слова прояснят смысл этой фразы. -- У вас был тяжелый день, господин граф, -- продолжал он. -- Здесь, в замке, все думают, что вы спите. Если я отвезу вас сейчас в Виллар, вы проведете несколько часов в удобстве и покое, а рано утром я заеду за вами туда. Я предлагаю это только потому, что сейчас вы не можете сами вести машину. Он деликатно отвел глаза, будто просил прощения, и я тут же понял, что в том смятенном состоянии ума и духа, в котором я находился, это было настолько идеальным решением, что Гастон и не ожидал от меня никаких слов, даже слов согласия. Он вернулся к машине, дал задний ход и подогнал ее к террасе. Открыл дверцу. Я забрался внутрь, и в то время, как под шум дождя, барабанящего по ветровому стеклу, мы молча ехали во тьме по направлению к Виллару, я подумал, что во мне не осталось и частицы того меня, который сменил свое <я> на чужое в номере гостиницы в Ле-Мане. Все мои поступки, инстинкты, слабости не были больше мои -- так чувствовать и поступать мог только Жан де Ге. ГЛАВА 18 В первую секунду я решил, что это дождь, извергающийся из зева горгульи, унося с собой мусор, скопившийся за год, что сама горгулья с плоскими остроконечными ушами трещит у основания, камень крошится и рассыпается под капором воды. Затем кошмар рассеялся, я увидел, что наступил день и шумит вода, пущенная Белой в ванну. Ночной мрак исчез, а с ним и дождь, раннее утреннее солнце золотило крыши. Я откинулся назад, заложил руку за голову. В открытое окно мне были видны неровные очертания крыш, желтая от лишайника черепица, покосившиеся печные трубы, слуховые окна, а позади -- возвышающийся над городком желобчатый шпиль церкви. Снизу, с улицы, доносились первые звуки пробуждающегося дня: распахивались ставни, на мостовую с шумом лилась вода из шланга, слышались чьи- то шаги, чей-то свист -- в неторопливом рыночном городке начиналась очередная неделя. Журчанье текущей в ванну воды приятно сливалось с бодрыми уличными звуками, мной владела ленивая умиротворенность, я знал, что рядом, так близко, что стоит мне крикнуть, и она тут же закроет кран и подойдет ко мне, находится та, кто никогда не задает вопросов, кто принимает меня таким, какой я есть, участником ее жизни от случая к случаю, в зависимости от времени и настроения -- моих, не ее. Так взрослый человек откладывает в сторону свое занятие, чтобы поиграть с любимым ребенком. Моя рука, не тронутая никем накануне, была заново обработана и перевязана, шелковая повязка приятно холодила кожу; чувство, что за мной ухаживают, проявляют заботу и ничего от меня не требуют, не заявляют на меня никаких прав, было непривычно как для старого моего <я>, так и для нового. Мне не хотелось расставаться с этим чувством, я хотел смаковать это новое лакомство как можно дольше. Я слышал, как Бела распахнула ставни в комнате напротив, как, болтая с ними, вынесла на балкон клетку с птицами, чей щебет звучал вариацией на тему бегущей воды. Я позвал ее, и она тут же пришла ко мне -- на ней был пеньюар и домашние туфли -- и, наклонясь, поцеловала меня с безмятежностью человека, у которого ты под присмотром, чьи рассудок и сердце ничто не тревожит. -- Ты хорошо спал? -- спросила она. -- Да, -- ответил я. Какое наслаждение было касаться ее рук и плеч, голых под свободно ниспадающими рукавами, вдыхать аромат абрикосов, идущий от ее тела, и знать, что благодаря ей я вступил в иное измерение, которое не было частью первого мира или второго, но каким-то неведомым образом, как футляр китайской головоломки, заключало их в себе. -- Я сейчас сварю тебе кофе, -- сказала Бела, -- а как только придет Винсент, пошлю его в булочную за рогаликами. Рука не болит? Прекрасно. Я перевяжу ее опять перед тем, как ты уедешь. И она исчезла, а я вновь погрузился в сладкий дремотный покой. У Белы было одно прекрасное свойство -- ее ничто не могло застать врасплох. Вчера вечером, когда Гастон высадил меня у городских ворот и я, перейдя канал по пешеходному мостику, постучал в закрытое ставнем окно, она немедленно его открыла, без испуга, без удивления. Заметив мою забинтованную руку и то, что я едва держусь на ногах, она молча указала мне на то глубокое кресло, где я сидел в первый раз, и тут же принесла мне вина. Она не задала ни одного вопроса, и первым молчание нарушил я; пошарив в кармане, я вытащил ампулу с отбитым кончиком и бросил в мусорную корзину. -- Я когда-нибудь говорил тебе, что моя мать -- морфинистка? -- спросил я. -- Нет, -- ответила Бела, -- но я догадывалась. -- Почему? Она колебалась. -- По некоторым намекам, которые ты ронял время от времени. Я не хотела вмешиваться. Это меня не касается. Голос ее был деловой, спокойный, словно она хотела предупредить меня: все, что Жан де Ге сочтет нужным сообщить ей, она примет без похвалы или порицания и свое мнение оставит при себе. -- Если бы ты узнала, -- сказал я, -- что я снабжал ее морфием, привозил его из Парижа в подарок, как привез тебе духи, ты бы очень меня осудила? -- Я ни за что не осуждаю тебя, Жан, -- ответила она. -- Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы меня мог оттолкнуть хоть какой-нибудь твой поступок. Бела глядела на меня, не отводя глаз. Я наклонился и взял сигарету из коробки, стоящей на столике возле меня. -- Сегодня утром она спустилась и пошла вместе со всеми к мессе, -- сказал я, -- а затем принимала гостей на террасе -- под дождем, человек пятьдесят. Она выглядела, как королева. Сделала она это, разумеется, назло Рене, чтобы испортить ей праздник. Рене хотела играть роль хозяйки, ведь Франсуаза больна и не встает. Вечером маленькая femme de chambre позвала меня к ней -- ее личная горничная Шарлотта была внизу... Я поднялся; оказалось... -- Я замолчал, все снова возникло у меня перед глазами: темная, душная спальня, гардеробная, шкафчик над раковиной... -- Оказалось, что она хочет получить от меня вот это. - - Я глядел на мусорную корзинку, куда бросил ампулу. -- И получила? -- Да. Бела ничего не сказала, она продолжала глядеть на меня. -- Вот почему я пришел к тебе, -- продолжал я, -- из жалости к себе и отвращения. -- Ты должен сам найти, как с этим бороться. Я не могу служить слабительным, чтобы очистить тебя. -- Но раньше ты это делала. -- Да? Возможно, у меня разыгралось воображение, но мне казалось, что Бела говорит со мной жестче, более резко, чем два дня назад. Или просто без интереса, безразлично? -- Хотел бы я знать, сколько раз, -- сказал я, -- я приходил к тебе, в этот дом, желая забыть, что происходит в замке, и достигал желанного забвения благодаря тому, что находил здесь. Я представлял, как \textit{он} оставляет машину у городских ворот, проходит по узкому мостику и стучит в окно, как вчера вечером -- я, сбрасывая с себя всю вину, все заботы, как только он переступает порог, избавляясь от всех тревог, как сейчас хотел сделать я. -- Какая разница, -- сказала Бела, -- брось об этом думать. Прошлое настоящему не поможет. К тому же ты в пятницу говорил, что, возможно, твои трудности в будущем станут легче, что ты собираешься решать свои проблемы другим путем. Может быть, новый Жан де Ге в результате добился успеха? Теперь она улыбалась, и насмешка, проскользнувшая в ее голосе, показала мне, что Бела в него не верит и никогда не поверит, а потому и не приняла всерьез то, что я говорил ей о своем желании спасти verrerie и защитить своих рабочих, отмела это, как пустую минутную причуду, порожденную опьянением. -- Нет, он потерпел фиаско, -- сказал я, -- точно так же, как раньше. Он дает своей семье то, что они просят, и не только матери, дочери -- тоже. Из-за трусости, из-за нерешительности. Разница в том, что раньше это делалось весело и привлекало к нему людей. Сейчас это делается неохотно, с отвращением. -- Возможно, это шаг к успеху, -- сказала Бела, -- все зависит от точки зрения. Улыбка постепенно исчезла с ее лица, насмешка -- из ее голоса. Она подошла ко мне, взяла мою руку и сказала: -- Значит, ты не охотился сегодня. Хочешь, я перевяжу тебя заново? Я слышала, ты обжегся. -- Кто тебе сказал? -- спросил я. -- Один из chasseurs, -- сказала Бела, -- кто не очень был доволен на этот раз и после завтрака в амбаре решил вернуться домой, в Виллар. Говоря это, она разбинтовала повязку. -- Не думаю, что тебе все еще больно, -- сказала она, -- но все же лучше ее перевязать. Это в моих силах, пусть я и не могу освободить тебя от грехов. Бела вышла из комнаты, и я спросил себя, насколько лучше меня знал ее Жан де Ге и долго ли длилась их близость -- месяцы, годы? И кто был мужчина в военной форме на фотографии над камином, с надписью наискосок: <Жорж> -- ее покойный муж? Больше всего мне хотелось узнать, какой ценой добился ее тот, кем я не был, любила ли она его или презирала, принимала таким, как он есть, или просто терпела. Бела вернулась, держа в руках все, что требовалось для перевязки, и став коленями на пол рядом с моим креслом, принялась перебинтовывать руку не менее умело, чем Бланш. И тут я сказал: -- Я обжегся нарочно. Я не хотел стрелять. Уж теперь-то в ее правдивых глазах вспыхнет удивление -- ведь ее Жан де Ге, которого она так хорошо знала, чей характер и образ действий не вызывали у нее возмущения, предстал перед ней в новом свете и -- уж во всяком случае -- познакомил с неожиданной для нее чертой. -- Почему? -- спросила она. -- Боялся промахнуться? Правда, услышанная из ее уст, произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Я молча ждал, пока она забинтует руку, затем в замешательстве высвободил ее. -- Однажды, -- сказала Бела, -- после такой же попойки, как в Ле-Мане, ты был в таком состоянии, что ни прицелиться не смог бы, ни удержать в руках ружье, и ты придумал какой-то предлог -- не помню какой, -- чтобы не участвовать в охоте. Это было не в Сен-Жиле, а где-то за Мондубло. Совать руку в огонь -- довольно крутая мера. Но, возможно, тот, кто за все в ответе, смотрел на это как на жертвоприношение? В голосе Белы снова звучала ирония, и, поднявшись на ноги, она потрепала меня по плечу ласково, но небрежно. -- Подбодрись, -- сказала она, -- садись снова в кресло и кончай сигарету. Если я не ошибаюсь, днем ты выпил куда больше, чем съел, так что сейчас вполне справишься с омлетом. Значит, о моей речи в амбаре ей тоже известно, и о том, что никто не хлопал, и о том, как растаяли гости. Рассказать ей об этом мог кто угодно, тот же коммерсант или взбешенный маркиз Плесси-Бре. Какая разница? Позор был вполне оправдан, владелец Сен-Жиля не придал блеска этому дню. Я прошел следом за Белой в кухоньку и смотрел, как она готовит омлет. -- Так или иначе, -- сказал я ей, -- я нарушил свое правило и не стал утолять алчность гостей -- ведь они ждали от меня лести и бессмысленных банальностей, которые произносятся в подобных случаях. Я старался быть правдивым. Я и представить себе не мог, что это до такой степени выведет их из равновесия. -- Правда глаза колет, -- ответила Бела. -- Кто-кто, а уж ты должен это знать. А во время завтрака на охоте говорить то, что ты сказал, было совсем некстати. -- Я не виноват, -- продолжал я, -- если моя правда совпала с их правдой. Да и что я такого сказал? Что, если бы в моих руках оказалось ружье, многих из них к вечеру не было бы в живых. Бела деловито взбивала яйцо вилкой. -- Согласись, что обращенные бывшим вожаком Сопротивления к известным всем коллаборационистам слова эти звучали несколько странно. Я тупо уставился на нее. Тогда, в амбаре, я чуть не выболтал правду о себе самом; я вовсе не собирался складывать кусочки головоломки, чтобы получить картину прошлого Жана де Ге. -- Но я совсем не об этом говорил, -- сказал я, снова видя перед собой сквозь винные испарения и сигаретный дым, застилавшие амбар, тут и там отдельные напряженные лица среди других, сохраняющих невозмутимость. -- Я совсем не об этом говорил. -- Так они тебя поняли, -- возразила Бела, и смех в глубине ее глаз напомнил мне усмешку Гастона. Она ни одобряла, ни порицала: что было, то было. -- Не спрашивай меня, заслужили ли они это, неважно -- сознательно ты ткнул их в больное место или нет. Я не знаю, что тогда происходило в Сен-Жиле, я все еще пыталась выбраться из Венгрии. Из Венгрии? Это, по крайней мере, объясняло ее имя, хотя почему у нее имя было мужское, я все равно не понимал. Бела вылила яйцо на сковородку и теперь стояла с миской и вилкой в руках, глядя на меня. -- Если твое вновь обретенное чувство ответственности требует восстановить справедливость, -- сказала она, -- есть лишь один человек, который может тебе помочь, -- твоя сестра Бланш. С минуту Бела молча глядела на меня в упор, затем отвернулась к плите. И годы, ушедшие в прошлое, годы, куда я не имел права вторгаться, казалось, слились в единое целое, как яйца, масло и зелень на сковороде. Никогда больше не отделятся они один от другого, никогда я не смогу рассматривать их поодиночке. Я отвечал за настоящее, а не за прошлое семьи. -- Ты надолго можешь остаться? -- До утра. -- И не будет никаких расспросов? Как насчет возмущенной жены и любопытной маман? -- Нет. Об этом позаботится Гастон. Бела переложила омлет на тарелку, поставила ее на поднос, а поднос -- на столик возле кресла в крошечной гостиной; тут же откупорила бутылку и налила мне вина. -- Итак, новый Жан, -- сказала она, -- вырвался из-под власти семьи? -- Он никогда не был в ее власти, -- возразил я. -- Тут ты ошибаешься, -- сказала Бела. -- Семейные узы нелегко разорвать. Подожди до завтра... И вот оно настало, это завтра, птицы пели в клетке на балконе, часы на соборе пробили один раз, внизу на улице кто-то поздоровался с прохожим, и идиллия, которую я похитил у Жана де Ге, подошла к концу. Когда одетый, готовый к отъезду, я пил кофе на выходящем в сад балконе, я увидел Гастона. Верный своему слову, он ждал меня в машине у городских ворот. Этот миг был как сон во сне, я не принадлежал сейчас ни миру Белы, ни тому миру, что меня ожидал. Возлюбленный, которого Бела держала ночью в объятьях, был только тенью, хозяин, которого охранял Гастон, был призраком, существующим только в его воображении, любимым за то, что он некогда представлял собой. Возвращение в Сен-Жиль прошло в таком же молчании, как поездка в Виллар. Гастон в двух словах заверил меня, что в замке все полагают, будто я сплю. -- Я передам всем, -- сказал он, не отрывая глаз от дороги, -- что господин граф не хочет, чтобы его беспокоили. Я даже взял на себя смелость запереть обе двери в гардеробную. Он протянул мне ключи. -- Спасибо, Гастон, -- сказал я. Мы въехали на вершину холма и стали спускаться к реке. Дома Сен-Жиля, мост, крепостной ров, стены замка, все -- мокрое после вчерашнего ливня, сверкало серебром под ранним утренним солнцем. -- Сколько раз, Гастон, -- спросил я, -- вы вытаскивали меня из передряг, в которые я попадал по собственной вине? Гастон свернул на липовую аллею, в конце которой виднелся фасад замка; ставни все еще были закрыты. -- Не считайте, месье Жан, -- сказал он. -- Это входит в мои обязанности по отношению к господину графу, так я на это гляжу. И к его семье тоже. Гастон не повел машину через ворота к подъездной дорожке, но, объехав крепостные стены, попал в гараж через боковой вход. Я прошел под аркой, затем мимо загородки Цезаря, не потревожив его, постоял с минуту под кедром; никогда еще замок не казался мне таким мирным и спокойным. Сейчас, при безоблачном небе и ярком солнце, в нем не было ничего мрачного, ничего загадочного и колдовского; изменчивые тени сумерек и ночи исчезли вместе с мраком и дождем, стены, крыша и башни купались в мягком, прозрачном сиянии, какое бывает только в первые часы дня вслед за утренней зарей. Не может быть, чтобы это сияние не отразилось на спящих за стенами замка, чтобы они не повернулись инстинктивно к сочащемуся сквозь ставни свету, ведь он прогонит мучительные виденья, и те покинут их, найдя убежище в непробудившихся лесах, которых не коснулся еще луч солнца. Как бы я хотел, чтобы раннее утро не переходило в день с его тревогами, разногласиями, столкновением желаний и поступков разобщенных, далеких по сути и чувству людей, чтобы для всех них время остановилось, как для придворных в \footnote{<Спящая красавица> \textit{(фр.)}.}, защищенных от будущего баррикадой из паутины. Я пересек террасу и вошел в темный холодный холл. Одно то, что я вторгся в спящий замок, каким-то неведомым образом рассеяло чары тишины и покоя, витающие здесь. Меня охватило предчувствие чего-то дурного, словно обитателей замка, когда он проснется, встретит не ясный, солнечный день за его стенами, а какая-то угроза, притаившаяся внутри, что-то злобное, враждебное, подстерегающее их в тени под лестницей. Я тихонько поднялся на второй этаж и прошел по коридору к гардеробной; повернул в замке ключ. Когда открыл дверь, я наступил на листок бумаги, подсунутый под него. Он был розовый, с веточкой цветов в уголке; я смутно припомнил, что такую бумагу и конверты кладут в наборы, которые дарят детям на день рождения или на Рождество. Круглым, неоформленным почерком там было написано: <Дорогой папочка, ты сказал, что не уйдешь, и я тебе поверила. Но ты так и не пришел пожелать мне доброй ночи, и дверь у тебя заперта. Святая Дева сказала мне, что ты несчастлив, что ты страдаешь за то зло, которое ты причинил, поэтому я буду молиться, чтобы за твои грехи Бог покарал меня, ведь я молода и сильна, и мне легче будет вынести наказание. Спи спокойно и верь в свою Мари-Ноэль, которая горячо тебя любит>. Я положил бумажку в карман и сел в кресло у открытого окна. Чувство подавленности нарастало. В действие пришли какие-то силы, неподвластные мне. Лучше бы я не уезжал из замка, лучше бы не было этих часов свободы в Вилларе. Там в пять утра горожане уже были на ногах, и случайные утренние звуки радовали мое ухо, но здесь, когда церковные часы пробили семь, ничто не нарушило тишину и единственные живые существа были черно-белые коровы, выходящие, как привидения, из ворот фермы и бредущие в парк. Я продолжал сидеть у окна, дожидаясь, когда в урочное время Гастон принесет мне завтрак. Было, должно быть, около восьми, когда я услышал в коридоре торопливые шаги, стук в дверь спальни -- к Франсуазе, не ко мне, -- невнятный шум голосов, восклицания, вскрики. Затем забарабанили в дверь ванной, которую я еще не отпер, кто-то с грохотом дергал ручку, раздался голос Франсуазы, пронзительный, настойчивый: -- Жан, Жан, ты не спишь? Я соскочил с кресла, вынул из кармана ключи и отпер дверь. Франсуаза, бледная, осунувшаяся, стояла перед дверью в ночной рубашке, за ее спиной -- Жермена, а в глубине комнаты высокая костлявая фигура -- Бланш, с укором глядящая на меня без единого слова. Я протянул руку, чтобы поддержать Франсуазу. -- Не волнуйся, -- сказал я. -- Ничего не говори. Маман плохо, да? Франсуаза удивленно, словно не веря сама себе, взглянула на меня, затем, поверх моего плеча, окинула взглядом комнату. -- Маман? -- переспросила она. -- Нет, конечно. При чем тут маман? Что с ней могло случиться? Где Мари-Ноэль? Она исчезла. Жермена зашла, чтобы ее разбудить... постель не смята, девочка даже не ложилась. Она и не раздевалась, чтобы лечь. Если ее нет у тебя, значит, ее нет нигде. Она исчезла, ушла, пропала без вести. ГЛАВА 19 Все лица повернулись ко мне. Я видел полуодетого Поля на пороге спальни, а рядом с ним Рене, разбуженных той же суматохой, что и я. Глава семьи -- я -- был за все в ответе: решений, планов ждали от меня. Первой моей заботой была Франсуаза, дрожавшая от холода в одной ночной рубашке. -- Иди в кровать, -- сказал я, -- мы скоро ее найдем. Ты тут ничем не можешь помочь. И, несмотря на ее слезы и протесты, Бланш повела Франсуазу обратно в спальню. -- Возможно, девочка в парке или в лесу, -- сказал я, -- дети часто встают рано. Совсем не обязательно всем нам впадать в истерику. -- Но она даже не ложилась, говорю тебе! -- вскричала с порога Франсуаза. -- Жермена вошла к ней в комнату, чтобы позвать, а там все на месте, ничего не тронуто, и ночная рубашка сложена, и постель не смята. Жермена плакала навзрыд, ее круглое розовое лицо было мокро от слез, глаза распухли. -- Постель была точь-в-точь как я ее расстелила вчера вечером, господин граф, -- всхлипывала она. -- Мадемуазель даже не раздевалась. Она ушла в своем лучшем платье и легких туфельках. Она простудится до смерти. -- Кто последний ее видел? -- спросил я. -- В котором часу она пошла спать? -- Она была у Бланш, -- ответила Франсуаза. -- Бланш читала ей, да, Бланш? И отправила в детскую около половины десятого. Она была очень возбуждена, не могла усидеть на месте. Я взглянул на Бланш -- лицо у нее было застывшее, напряженное. На меня она не смотрела. -- Вечно одно и то же, -- сказала она Франсуазе. -- Отец взвинчивает ее, играет на ее чувствах, и она потом способна выкинуть любой номер. -- Но Мари-Ноэль не видела Жана весь вечер, -- прервала ее Рене. -- Жан спал у себя. Наша ошибка в том, что мы позволяем девочке участвовать во всех праздничных событиях и общаться со взрослыми. Вчера она весь день старалась быть в центре внимания. Это сразу бросалось в глаза. Естественно, она перевозбудилась. -- А мне показалось, что она была тише, чем обычно, -- сказал Поль, -- во всяком случае, вечером у нее был какой-то подавленный вид. И не удивительно, если вспомнить, что это был за день. Представляю, как смеется над нами вся округа от Виллара до Ле-Мана! Вы ничего не потеряли, -- обратился он к Франсуазе, -- оставшись в стороне. Залитые слезами глаза Франсуазы обратились от него ко мне. -- Неужели ты так напился? -- спросила она. -- Что подумают люди?! Жермена изумленно смотрела на нас из своего угла. -- Пойдите скажите Гастону, что я велел начать поиски вокруг замка и в парке, -- сказал я ей. -- Пусть захватит Жозефа и любого, кто есть поблизости. Месье Поль и я спустимся через несколько минут. -- Если хочешь знать мое мнение, -- сказал Поль, -- вот оно: девочка убежала из дому, потому что Жан выставил себя на посмешище перед всеми соседями. Ей было стыдно за него. Всем нам тоже. -- Ты ошибаешься, -- сказала Рене, -- я сама слышала, как Мари-Ноэль говорила всем направо и налево, что Жан -- самый мужественный человек на свете, но никто, кроме нее, не знает -- почему. Ох уж эти мне не по годам развитые детки! Мне было так неловко... не представляю, что все думали про нее. -- Мужественный? Что она хотела этим сказать? -- спросила Франсуаза. -- О да, действительно, надо иметь мужество -- своего рода, -- чтобы сознательно отравить день всем -- и гостям, и домашним. Когда это бывало, чтобы после конца охоты из пятидесяти приглашенных вернулось в замок не более двадцати?! Я бы стерпел, если бы это запятнало лично меня, но ведь пятно ложится на всю семью де Ге. -- Виновата погода, -- сказала Рене. -- Все промокли до нитки. Пререкания прервал стук в дверь, все обернулись с надеждой и ожиданием, но на пороге появилась всего лишь Шарлотта, на ее худом, неприятном лице было написано сознание собственной важности. -- Простите, господин граф, и вы, мадам Жан, -- сказала она. -- Я только что услышала, что Мари-Ноэль пропала. Думаю, я была последней, кто видел ее. Когда я вчера вечером поднималась наверх, я случайно кинула взгляд в коридор и увидела, что она стоит на коленях у двери в гардеробную. Она хотела пожелать доброй ночи своему папа. Но вы ее не услышали, господин граф. -- И неудивительно, -- ввернул Поль. -- Почему же она не постучалась тогда ко мне? -- воскликнула Франсуаза. -- Я еще не спала. Она ведь прекрасно знает, что стоит ей постучаться, и я открою. -- Это я виновата, мадам Жан, -- сказала Шарлотта. -- Я сказала девочке, чтобы она ни в коем случае не беспокоила своего папа, ведь у него столько сейчас забот, и вас, мадам, ведь вы так нуждаетесь во сне, раз ребеночек вот-вот появится на свет. Маленький дружок, сказала я Мари-Ноэль, которого ей посылают небеса, чтобы она его любила и заботилась о нем. Глаза-пуговки стрельнули в мою сторону и потупились; с раболепной подобострастной полуулыбкой на стиснутых лиловатых губах Шарлотта смотрела то на Франсуазу, то на меня. Я подумал о другой гардеробной комнате -- рядом со спальней в башне наверху -- и о том, что Шарлотта видела переставленные коробки в шкафчике над раковиной и догадалась о моем посещении вчера вечером. Она не выдаст меня, как и саму себя. Мы сообщники, и, как это мне ни противно, изменить я ничего не могу. -- Так, ясно, -- сказал я, -- а что же дальше? -- Она немного расстроилась, господин граф. Она сказала: <Папе нужна только я, и больше никто. Мальчика он хочет только из-за денег>. Ее собственные слова. Я ушам своим не поверила. Я сказала ей, что говорить так -- дурно, и господин кюре ее не похвалит за это, и ни один человек в Сен-Жиле. Когда ребеночек родится, мы все будем его любить, сказала я ей, начиная от папа до Цезаря, ведь его так долго ждали. Потом мы вместе дошли до черной лестницы и девочка направилась к себе в комнату, а я пошла наверх к госпоже графине, которая спала спокойно, как ангел. Другими словами -- лежала в беспамятстве благодаря моему подарку. Возможно, это было одно и то же. Сейчас это не имело значения. Значение имело одно: Мари-Ноэль исчезла, а исчезла она потому, что я уехал в Виллар, а не остался в замке. -- Как вы думаете, мадемуазель, -- спросила Шарлотта, обращаясь к Бланш, -- не могла ли малышка побежать в церковь? В конце концов... -- Она приостановилась, какой-то миг пристально смотрела на меня с еще более подобострастным выражением. --...Если у нее есть что-нибудь на душе, чего она стыдится, она, скорее всего, пойдет к господину кюре и попросит, чтобы он ее исповедовал. -- Нет, -- сказала Бланш, -- сначала она придет ко мне. Поль пожал плечами. -- Вам не кажется, что прежде всего нам надо одеться? -- спросил он. -- Потом Бланш может пойти в церковь, а мы с Жаном присоединимся к Гастону. Конечно, -- тут он взглянул на меня, -- если ты достаточно оправился после вчерашнего, чтобы участвовать в поисках. Ничего не ответив, я повернулся и пошел обратно в гардеробную. Подошел к окну, посмотрел вниз, в сухой ров. Там не было ничего, кроме сорной травы и плюща, и маленькое тельце в голубом платье на дне, изуродованное, ненужное больше, я видел только в воображении. О том, что Цезарь тоже пропал, сказать мне пришел Гастон. Жозеф пошел его покормить и увидел, что конура пуста. Эта новость принесла некоторое облегчение. Если Мари-Ноэль прихватила Цезаря, он защитит ее, во всяком случае -- от реальных опасностей. И вряд ли она стала бы брать собаку, если бы хотела покончить с собой. Выйдя из замка, мы с Полем и все остальные разделили между собой площадь, которую надо было прочесать, и мой участок оказался тем самым, где мы встретили вчера охотников. Из-за дождя, лившего целые сутки, в лесу было сыро, листья под ногами казались бумажными, валежник был мягкий, прелый. Но солнечные лучи уже проникли под полог леса и придали резкость очертаниям деревьев, нечетким и расплывчатым вчера. Туман растаял, не слышно было перестука дождя по мокрым веткам, уныло клонящимся к земле; ослепительный солнечный свет серебрил подлесок, где в листве поблескивали шарики капель, вспыхивая на миг перед тем как упасть и слиться с землей. Я шагал по длинным просекам, перебирался в лесу через канавы и все это время знал, что Мари-Ноэль там нет и она не возникнет передо мной, как маленькая Охотница с псом на поводке в конце дорожки, я не увижу ее спящей под деревом, как Красная Шапочка. Я пошел сюда, чтобы утомить себя, ведь я все равно не знал, где ее искать, а здесь хотя бы не слышны были крики всех остальных -- их поминутные возгласы действовали мне на нервы. Звать девочку было так же бессмысленно, как тыкать вилами в стог сена, что с полной серьезностью делал на моих глазах Жозеф. Мари-Ноэль будет найдена, только если сама того захочет, но не здесь и не там -- она будет ждать нас в своем прибежище перед собственным символическим алтарем. Когда я наконец выбрался из леса на открытое место, я увидел -- вчера все это заволакивал туман, -- где, сделав полукруг, я оказался: неподалеку, через два поля от меня, были строения стекольной фабрики, частично загороженные стеной, а над ними, как карандаш, в небо вонзалась труба плавильной печи. Я пролез под проволочную ограду у опушки леса, пересек поле, миновав белую лошадь, которая паслась у забора, и, с трудом открыв калитку, наполовину скрытую шиповником и крапивой, снова вошел в яблоневый сад позади дома управляющего. Окна, выходящие на запад, были слепые и тусклые, но запущенный сад сверкал, как дождевые капли в лесу; роса прозрачной вуалью покрывала ярко-красные яблоки, упавшие на землю, которая курилась под солнцем теплым паром. Дом спал, но он не был покинут. Ползучий виноград охранял стены и окна; обильные плодами сад и огород, рождающие овощи и фрукты, которые никто не собирает, казались отголоском прошлого, которое вдруг слилось с настоящим благодаря приотворенному окну возле двери с облупившейся краской -- всего три дня назад, когда я был здесь, оно было плотно закрыто, на раме от времени -- толстая корка. И тут я увидел, что за окном кто-то появился и глядит на меня; я подошел поближе, ступая по мокрой земле и упавшим яблокам. Подойдя вплотную, я узнал Жюли, она стояла, приложив палец к губам. -- Вы быстро добрались, -- шепнула она. -- Я послала записку в замок всего десять минут назад, на телефонный звонок никто не отвечал. В ее словах для меня не было смысла. И все же я был напуган. В карих глазах, обычно дружелюбных и полных жизни, была тревога. Интуиция, которой я научился за это время доверять, говорила, что меня ждет недоброе. -- Я не получал никакой записки, -- сказал я, -- я попал сюда случайно. В комнату я залез через окно. Это была та самая комната со сваленной у стены мебелью, где я уже был, некогда гостиная в доме управляющего. Окна выходили на две стороны: то, возле которого стояла Жюли, смотрело на сад, противоположное -- на колодец. Луч солнечного света упал на Мари-Ноэль, белую, неподвижную под грудой одеял на полу, и на пса, лежащего у ее ног, уткнувшегося носом в лапы. Та самая картина, какую рисовало мне воображение, только еще более мучительная. Не падали капли с тела, вытащенного из воды, не были переломаны кости, она не была искалечена, горьким было ее одиночество -- пылинка в пустом пространстве. -- Ее нашел один из рабочих, -- сказала Жюли. -- Благодаря Цезарю. Пес стоял на страже возле колодца. Должно быть, она спустилась туда по лестнице и пролежала на дне среди мусора и осколков стекла всю ночь. Она не проснулась, когда он вынес ее оттуда, и когда он внес ее в дом и позвал меня, она так и не открыла глаза -- продолжала спать. Спать? А я думал, что она мертва. Я обернулся к Жюли -- на ее морщинистом лице были замешательство, благоговейный трепет, но поражена она не была. -- В прежние годы во сне ходила госпожа графиня. Возможно, она передала это по наследству малышке, месье Жан. Но, без сомнения, у нее было что-то на душе. Я нашарил в кармане листок бумаги. Он принадлежал Жану де Ге, но и мне тоже. И перед моими, а не его, глазами стояло лицо одурманенной наркотиком женщины. Мать Жана де Ге улыбнулась, когда я освободил ее от боли; но я не далеко ее унес -- я передал эту боль девочке. На фоне темного одеяла ее личико казалось вырезанным из камня -- лик ангела, загадочного, далекого от всего вокруг, затерянного в холодных кельях сна. -- Бедняжка, -- сказала Жюли, -- в этом возрасте они всегда забирают себе в голову всякие фантазии. У меня это был паренек из деревни. Ходила за ним по пятам, куда бы он ни пошел. Моя сестра по уши влюбилась в своего учителя. Наша малышка ударилась в религию, как мадемуазель Бланш. Это пройдет. Она погладила одеяло сильной загорелой, как и ее лицо, морщинистой рукой, под ногтем большого пальца чернела земля. Лежащее в кармане письмо, казавшееся драгоценным -- ключ к сердцу, -- внезапно превратилось в бессмысленный клочок бумаги. Я представил, как годы спустя похожая на Бланш женщина найдет его в забытом ящике и, прежде чем кинуть в мусорную корзину, спросит себя, нахмурясь, когда это она писала его и почему, и так и не вспомнит ту боль, то страдание, которое много лет назад привели ее к высохшему колодцу. -- Видите ли, месье Жан, -- сказала Жюли, -- в таком доме, как ваш, где полно женщин, должен найтись кто-то, кто подготовит девочку к тому, что ей предстоит. Она быстро взрослеет. В это время девочки, как молодые растения, растут не по дням, а по часам. У Эрнеста, моего соседа, того, который нашел ее и поднял из колодца, три дочки. Он первым делом спросил у меня, сколько Мари-Ноэль лет. Еще нет одиннадцати, сказала я ему. Ну, это еще ничего, сказал он. Его младшей было десять, когда она сформировалась. Поймите, господин граф, когда девочка становится девушкой и ничего ни о чем не знает, это может ее напугать. Я не удивлюсь, если у нас это вскоре случится. Как бы я хотел иметь ее здравый смысл, ее чуткость, ее проницательность и понимание! Как бы я хотел иметь жизненный опыт ее соседа Эрнеста, отца трех дочерей! Чтение лекций о Жанне д'Арк не подготавливало к роли pere de famille, а я даже не был pere de famille. Я был кто-то, играющий его роль в маскараде. -- Не знаю, что ей сказать, -- проговорил я, -- не знаю, что делать. Жюли с жалостью смотрела на меня. -- Для нас такие вещи не трудны, -- сказала она, -- но для вас, живущих в замке, жизнь полна сложностей. Иногда я задаю себе вопрос, как вы вообще можете так жить. Все неестественно. Девочка пошевелилась во сне, но не проснулась. Жесткое ворсистое одеяло коснулось ее подбородка. Может быть, было бы проще, если бы она могла остаться здесь, замерев во времени, избавившись тем от хаоса грядущих лет. Для Жюли Мари- Ноэль была дичком, нуждающимся в солнце; для меня -- утерянной частицей самого себя. В темноте комнаты и то, и другое сливалось в одной болевой точке. -- Странно, -- сказал я Жюли. -- Когда девочка исчезла и мне сказали об этом, я сразу решил, что она утонула. -- Утонула? -- удивленно переспросила Жюли. -- Здесь негде утонуть. -- Она замолкла и посмотрела через мое плечо в окно. -- Вы и сами знаете, что уже пятнадцать лет в колодце нет воды. Жюли обернулась, и наши взгляды встретились; почувствовав вдруг, что не могу больше утаивать правду, я сказал: -- Нет, не знаю. Я ничего здесь не знаю. Я чужак. Неужели она не поймет? Неужели и она попалась на удочку и при ее прямодушии и честности ничто не подскажет ей, что я -- обманщик и самозванец? -- Господин граф всегда был чужаком на фабрике, -- сказала Жюли, -- в том-то и беда. Вы пренебрегли своим наследием и своей семьей, вы позволили пришлому человеку занять ваше место и выполнять ваши обязанности. Жюли потрепала меня по плечу, но я знал: она говорит о прошлом, а я -- о настоящем. Мы находились в разных мирах. -- Скажите, как мне жить? Вы мудры и практичны. Жюли улыбнулась, от уголков глаз поползли морщинки. -- Вы не послушаетесь меня, месье Жан. Никогда не слушались, даже в детстве, когда я шлепала вас по попке, положив поперек колен. Вы привыкли сами принимать решения. И если сейчас вы недовольны своей жизнью, это потому, что для вас всегда на первом месте было то, что захватывало и развлекало вас, все новенькое, а не длительное и долговечное. Так ведь, да? С тех пор, как вы под стол пешком ходили. А теперь вам скоро сорок, слишком поздно меняться. Вы так же не в силах вернуть молодость, как не в силах вернуть жизнь бедному месье Дювалю, чье единственное преступление было в том, что он старался сохранить verrerie в то время, как вас здесь не было. За это вы и ваша кучка патриотов назвали его изменником, застрелили и кинули умирать в колодец. Она смотрела на меня с жалостью, как и в тот, первый раз, и я понял, что ее слова не были ни обвинением, ни осуждением. Она знала, как знала его семья, как знала вся округа, что Мориса Дюваля убил Жан де Ге. Только мне, его заместителю, это было неизвестно. -- Жюли, -- сказал я, -- где были вы в ту ночь, когда его застрелили? -- В сторожке у ворот, -- ответила она. -- Я ничего не видела, но слышала все. Не мое это было дело -- ни тогда, ни теперь. С этим покончено, все осталось в прошлом. Это касается вашей совести, моя -- чиста. Ее рука все еще лежала у меня на плече, когда мы услышали, что в ворота въезжает грузовик. -- Жюли, -- поспешил я, -- вам нравился Морис Дюваль? -- Он всем нравился, -- сказала она. -- Он не мог не нравиться. У него были все те качества, которых не хватало вам. Потому-то, господин граф, ваш отец сделал его управляющим. Простите меня, месье Жан, но что правда, то правда. Я слышал приближающиеся к дому шаги и голоса, но фабричные строения неровной стеной заслоняли идущих по двору. Жюли обернулась. -- Это из замка, -- сказала она. -- Эрнест передал им то, что я велела. Возможно, вам удастся отнести девочку в машину, а потом в постель, и она даже знать не будет, что ходила во сне. -- Она не ходила во сне, -- сказал я. -- Она пришла сюда намеренно. Она хотела спуститься в колодец. Все, что вы говорили мне, только подтверждает это. Моя ложь насчет обожженной руки, мое поведение во время охоты, мой уклончивый ответ накануне вечером -- все это заставило Мари-Ноэль подумать, будто ее отец - - кающийся грешник. Она решила загладить его вину доступным ей путем, сыграв роль жертвы. Только так она могла заслужить для него прощение. Я нащупал в кармане ее письмо и перечитал его. Нет, это не был просто клочок бумаги, это был обет веры. Кто-то вошел в дом через контору. Шаги на кухне, в маленьком холле, вот уже они слышны в соседней комнате. Жюли подошла к двери, приложив палец к губам. -- Тихо, -- шепнула она, -- девочка все еще спит. Я думал, что увижу Гастона или Поля. Я ошибся. На пороге стояла Бланш. -- Мадемуазель?! -- воскликнула Жюли, и изумление в ее голосе, быстрый взгляд, брошенный на меня, а затем на сваленную у стены мебель, выдал, как она была поражена, какие глубокие чувства все еще таились в ней. -- Не надо было вам приезжать, мадемуазель, -- сказала она, -- я же велела Эрнесту сказать, что малышка в безопасности. Все это время я не спускала с нее глаз, а минут десять назад пришел господин граф. Бланш ничего не ответила. Не задерживаясь, подошла к Мари-Ноэль и опустилась возле нее на колени. Затем осторожно отвернула одеяла, и я увидел, что поверх голубого платья на Мари-Ноэль пальто, на ногах толстые чулки и крепкие туфли, которых не было накануне. На одежде виднелись пятна от извести и грязи, в нескольких местах были дырки, и я ясно представил каждое ее движение этой ночью: вот она отвязывает Цезаря, вот идет под дождем к фабрике и различает на фоне неба очертания фабричных зданий, вот перед нею конечная цель -- темная дыра пустого колодца; шаг за шагом, хватаясь руками за перекладины лестницы, она медленно спускается вниз, касаясь пальто зеленоватых от извести стен, на самое дно, усеянное мусором и стеклянными осколками, туда, откуда высоко над головой виднеется круглое пятно ночного неба. Бланш, все еще на коленях, обернулась к Жюли. -- Где вы ее нашли? -- спросила она так тихо, что я с трудом расслышал ее слова. Первый раз я видел Жюли в замешательстве; вопросительно взглянув на меня, она неуверенно сказала: -- Ее нашел Эрнест, мадемуазель, здесь, в доме. Разве он вам не говорил? -- Он сказал: в одном из фабричных зданий, -- сказала Бланш, -- но ведь их всегда запирают на ночь. И похоже, что она лежала среди битого стекла и извести. Здесь или там -- и то, и другое было ложью. Почему Эрнест и Жюли лгали Бланш? Мне Жюли сказала правду. Бланш не сводила с нее глаз, и Жюли, воплощенная честность и прямота, стала сама на себя не похожа: растерянная, смущенная, она разразилась вдруг потоком бессвязных слов насчет того, что она не поняла Эрнеста, невнимательно слушала его, она была в сторожке, выпускала во двор кур, когда он пришел сказать, что нашел малышку спящей в доме управляющего. -- Ее карманы полны стекла, -- прервала ее Бланш. -- Вы знали об этом? Жюли не ответила и снова посмотрела на меня, словно взывая о помощи. Бланш, сунув руку в карман пальто Мари-Ноэль, вытащила горсть крошечных стеклянных вещиц: кувшинчик величиной с наперсток, вазочку, флакончик, все малюсенькое, но идеальных пропорций; среди них -- копия замка Сен-Жиль, миниатюрная, но похожая на оригинал, как две капли воды; обе его башни были отломаны. -- Мы не делали таких вещиц с начала войны, -- сказала Бланш. -- Мне ли их не узнать, сама рисовала первые образцы... И она впервые отвела глаза от Мари-Ноэль и посмотрела вокруг, на комнату, -- на столы, стулья, на книжные полки и сундуки, на все эти лежавшие без употребления, никем не тронутые, никому не нужные вещи. И внезапно меня озарило: я понял, что Бланш смотрит на кусок своего прошлого. Эта пустая комната была знакома ей лучше, чем холодная, мрачная спальня в замке, но она помнила ее исполненной жизни и радости, а не мертвой, как сейчас. У этой пыльной гостиной должны были быть хозяин и хозяйка, двое горячо любящих друг друга людей, верных былому и традициям, людей, которые надеялись, что после окончания войны все вновь станет устойчивым и надежным. Но свершилось злодеяние, в сердце Бланш поселилась тоска, она ничего больше не создавала, и на кресте, перед которым она преклоняла колени у себя в спальне, был пригвожден не Спаситель -- там были распяты ее собственные надежды. Поддавшись внезапному порыву, я вынул из кармана письмецо Мари-Ноэль и протянул его Бланш. Она читала, шевеля губами, слово за словом, а я думал о том, что происшедшее здесь темной ночью пятнадцать лет назад не было случайным, оно было задумано и приведено в исполнение бессердечным, бесчувственным человеком, который, вероятно, видел, насколько тот, другой, его лучше. -- У малышки на руках кровь! -- вдруг воскликнула Жюли. -- Я раньше этого не заметила. Бланш без слов протянула мне обратно письмо, и мы оба наклонились над девочкой. Взяв крепко стиснутые кулачки, мы разжали их, она -- один, я -- другой. В углублении каждой ладони был виден красный след от недавнего пореза, но ранки уже затянулись и не кровоточили. Руки были чистые -- ни осколочков стекла, ни грязи. Я ничего не сказал, Бланш -- тоже. Затем она медленно подняла глаза. -- Жюли, -- проговорила она, -- велите Жаку позвонить господину кюре и попросить его как можно скорей сюда приехать. Затем посмотрите в справочнике номер телефона в монастыре кармелиток в Лорее и узнайте, сможет ли мать-настоятельница поговорить с мадемуазель де Ге. Жюли в растерянности переводила взгляд с Бланш на меня и обратно. -- Нет, -- сказал я. -- Нет... Мой взволнованный голос разбудил Цезаря. Он встал, готовый защищать свою хозяйку. -- Ты сошла с ума, -- сказал я Бланш. -- Неужели ты не понимаешь, что девочка поступила так нарочно, сделала это ради меня, потому что я сжег руку на огне. -- Жюли, -- повторила Бланш, -- делайте то, что я вам велела. Я подошел к дверям и стал к ним спиной. Жюли горестно смотрела попеременно на нас обоих. -- Совсем незачем звать сюда господина кюре, -- сказала она. -- С девочкой не произошло ничего плохого. Просто порезалась стеклом. Там полно осколков -- на дне колодца. -- На дне колодца? -- повторила Бланш. -- Она спускалась в колодец? Жюли слишком поздно увидела свой промах. Что ж, сказанного не воротишь. -- Да, мадемуазель, -- ответила она. -- Ну и что с того? Да, она спустилась в колодец и пролежала там всю ночь. В колодце вот уже пятнадцать лет как нет воды. Да, она пришла в verrerie, наяву или во сне, ради вас обоих и ради себя самой, бедняжка, потому что у нее слишком богатое воображение. Какое это имеет значение? Прошлого не воротишь. Почему никто в замке о ней толком не заботится? Вам не о стигмах на ее руках надо думать, а о том, что скоро будет с нею самой, с ее собственным телом. Бланш побелела, как смерть. Долго сдерживаемые чувства вырвались, наконец, наружу. -- Как вы смеете богохульствовать, как вы только смеете?! -- гневно, страстно вскричала она. -- Я заботилась о девочке с самого ее рождения! Я любила ее, обучала, воспитывала, словно родную дочь, потому что мать ее глупа, а отец -- дьяво