ьди предпочитали именовать ее графиней, а не миссис Эшли, окружало ее некой аурой, которой не было, когда я представлял ее второй миссис Паско. После моей поездки на виллу женщина эта стала исчадием ада. У нее были темные, как дикие сливы, глаза, орлиный профиль, как у Райнальди; по- змеиному плавно и бесшумно двигалась она в затхлых комнатах виллы. Я видел, как она, едва от Эмброза отлетело последнее дыхание жизни, складывает его одежду в ящики, тянется к его книгам, последнему, что у него осталось, и наконец, поджав губы, уползает в Рим, или в Неаполь, или, притаившись в доме на берегу Арно, улыбается за глухими ставнями. Эти образы преследовали меня, пока я не переплыл море и не высадился в Дувре. Но теперь, теперь, когда я вернулся домой, они рассеялись, как рассеивается кошмарный сон с первыми лучами дня. Острота горя прошла. Эмброз вновь был со мной, его мучения кончились, он больше не страдал, словно он вовсе не уезжал во Флоренцию, не уезжал в Италию, а умер здесь, в собственном доме, и похоронен рядом со своими отцом и матерью, рядом с моими родителями. Мне казалось, что теперь я сумею справиться с горем; со мною жила печаль, но не трагедия. Я тоже вернулся на землю, взрастившую меня, и вновь дышал воздухом родных мест. Я шел через поля. Крестьяне, убиравшие урожай, поднимали на телеги копны пшеницы. Увидев меня, они прервали работу, и я остановился поговорить с ними. Старик Билли Роу, который, сколько я его знал, всегда был арендатором Бартонских земель и никогда не называл меня иначе как <мастер Филипп>, поднес руку ко лбу, а его жена и дочь, помогавшие мужчинам, присели в реверансе. -- Нам вас очень не хватало, сэр, -- сказал Билли. -- Нам казалось, что без вас негоже свозить хлеб с полей. Мы рады, что вы снова дома. Год назад я, как простой работник, закатал бы рукава и взялся за вилы, но теперь что-то остановило меня -- я понимал, что они сочтут такое поведение неприличным. -- Я рад, что снова дома, -- сказал я. -- Смерть мистера Эшли -- огромное горе и для меня, и для вас, но надо держаться и работать, чтобы не обмануть его ожиданий и веры в нас. -- Да, сэр, -- сказал Билли и снова поднес руку ко лбу. Поговорив с ними еще немного, я кликнул собак и пошел дальше. Старик ждал, пока я не скрылся за живой изгородью, и лишь тогда велел работникам снова взяться за дело. Дойдя да выгона на полпути между домом и нижними полями, я остановился и оглянулся поверх покосившейся ограды. На вершине холма четко вырисовывались силуэты телег, и на фоне неба темными точками выделялись очертания застывших в ожидании лошадей. В последних лучах солнца снопы пшеницы отпивали золотом. Темно-синее, а у скал почти фиолетовое море казалось бездонным, как всегда в часы прилива. В восточной части бухты стояла целая флотилия рыбачьих лодок, готовая выйти в море при первых порывах берегового бриза. Когда я вернулся, дом был погружен в тень и только на флюгере над шпилем часовой башни дрожала слабая полоска света. Я медленно шел через лужайку к открытой двери. Сиком еще не посылал закрыть ставни, и окна дома смотрели в сгущающийся мрак. Было что-то теплое и приветное в этих поднятых оконных рамах, в слегка колышущихся занавесях и в мысли о комнатах за окнами, таких знакомых и любимых. Из труб прямыми тонкими струйками поднимался дым. Дон, старый ретривер, слишком древний и немощный, чтобы с более молодыми собаками сопровождать меня, почесывался, лежа на песке под окнами библиотеки, а когда я подошел ближе, повернул голову и завилял хвостом. Впервые с тех пор, как я узнал о смерти Эмброза, я с поразительной остротой и силой осознал: все, что я сейчас вижу, все, на что смотрю, принадлежит мне. Всецело, безраздельно. Эти окна и стены, эта крыша, этот колокол, пробивший семь раз при моем приближении, все живое в доме -- мое, и только мое. Трава под моими ногами, деревья вокруг меня, холмы у меня за спиной, луга, леса, даже мужчины и женщины, возделывающие землю, -- часть моего наследства; все это мое. Я переступил порог дома, прошел в библиотеку и остановился спиной к камину, держа руки в карманах. Собаки, по своему обыкновению, последовали за мной и легли у моих ног. Вошел Сиком и спросил, не будет ли распоряжений для Веллингтона на утро. Не желаю ли я, чтобы подали экипаж или оседлали Цыганку? -- Нет, -- ответил я. -- Сегодня я не буду отдавать никаких распоряжений, а завтра утром сам увижусь с Веллингтоном. Я велел разбудить меня как обычно. -- Да, сэр, -- ответил Сиком и вышел. Мастер Филипп уехал навсегда. Домой вернулся мистер Эшли. Такая перемена вызывала во мне смешанные чувства: с одной стороны -- робость, с другой -- какую-то особую гордость. Я ощутил незнакомую прежде уверенность, силу, душевный подъем. Мне казалось, будто я переживаю то же, что солдат, которому поручили командовать батальоном; ко мне пришло то же чувство собственности, та же гордость, наконец, то же ощущение свободы, какое приходит к старшему офицеру, в течение многих лет занимавшему не соответствующую его званию должность. Но, в отличие от солдата, я никогда не сложу с себя командования. Оно мое пожизненно. Думаю, что тогда, стоя у камина в библиотеке, я пережил мгновение счастья, какого у меня никогда не было и больше не будет. Как все подобные мгновения, оно настало внезапно и также внезапно пронеслось. Какой-то обыденный звук вернул меня к действительности: то ли шевельнулась собака, то ли выпал из камина уголек, или слуга закрыл наверху окна -- не помню, что это было. На следующий день приехал мой крестный, Ник Кендалл, с Луизой. Близких родственников у меня не было, поэтому за исключением того, что Эмброз отказал Сикому и другим слугам, да обычных пожертвований беднякам прихода, вдовам и сиротам, все движимое и недвижимое имущество было оставлено мне. Ник Кендалл в библиотеке прочел мне завещание. Луиза вышла в сад. Несмотря на юридическую терминологию, документ оказался простым и понятным. За исключением одного пункта. Итальянец Райнальди был прав. Ник Кендалл действительно становился моим опекуном, так как имение реально переходило в мою собственность только по достижении мною двадцатипятилетнего возраста. -- Эмброз считал, -- сказал крестный, -- что молодой человек до двадцати пяти лет сам толком не знает, чего хочет. В тебе могла проявиться слабость к вину, картам или женщинам, и статья, обусловливающая возраст вступления в наследство, -- не более чем мера предосторожности. Я помогал ему составить завещание, когда ты еще был в Харроу, и, хотя мы не замечали в тебе дурных склонностей, Эмброз счел за благо включить этот пункт. <Для Филиппа тут нет ничего обидного, -- сказал он, -- но это научит его осторожности>. Впрочем, что есть, то есть, и ничего не поделаешь. Практически это тебя ничуть не ущемляет, за исключением того, что тебе еще семь месяцев придется обращаться ко мне за деньгами для платежей, по имению и на личные расходы. Ведь твой день рождения в апреле, так? -- Пора бы и запомнить, -- сказал я. -- Вы же мой крестный отец. -- Ну и забавный ты был червячок! -- Он улыбнулся. -- Так и уставился любопытными глазенками на пастора... Эмброз только что вернулся из Оксфорда. Он схватил тебя за нос, чтобы ты заплакал, чем привел в ужас свою тетушку -- твою мать. Потом вызвал твоего бедного отца помериться силами в гребле; они промокли до нитки, пока доплыли до Лостуитиела. Ты когда-нибудь чувствовал себя сиротой, Филипп? Тебе, наверное, нелегко было расти без матери. -- Не знаю, -- ответил я. -- Я никогда не задумывался об этом. Мне никто не был нужен, кроме Эмброза. -- И все же это неправильно, -- возразил крестный. -- Я не раз говорил с Эмброзом, но он не слушал меня. В доме нужна была экономка, дальняя родственница, хоть кто-нибудь. Ты вырос, совершенно не зная женщин, и, когда женишься, твоей жене придется нелегко. Не далее как сегодня за завтраком я говорил об этом Луизе. Крестный осекся. Мне показалось, что ему стало неловко, словно он сказал лишнее, -- если только такой человек, как он, вообще способен испытывать неловкость. -- Не беспокойтесь, -- сказал я, -- когда придет время, моя жена справится. Если такое время вообще придет, в чем я весьма сомневаюсь. Я слишком похож на Эмброза и знаю, к чему привела его женитьба. Крестный молчал. Я рассказал ему о визите на виллу и о встрече с Райнальди, а он, в свою очередь, показал мне письмо, присланное ему итальянцем. Как я и ожидал, там в холодных высокопарных выражениях излагалась его версия болезни и смерти Эмброза, высказывались сожаления по поводу этой кончины, описывались потрясение и горе безутешной, по мнению Райнальди, вдовы. -- Настолько безутешной, -- сказал я, -- что на следующий день после похорон она уезжает, как вор, забрав все вещи Эмброза, кроме старой шляпы, о которой забыла. Разумеется, только потому, что шляпа рваная и ничего не стоит. Крестный кашлянул. Его густые брови нахмурились. -- Конечно, -- сказал он, -- ты не настолько скуп, чтобы попрекать ее тем, что она оставила себе его книги и одежду. Полно, Филипп, это все, что у нее есть. -- Как это, -- спросил я, -- <все, что у нее есть>? -- Я прочел тебе завещание, -- ответил он. -- Вот оно, перед тобой. То самое завещание, которое я составил десять лет назад. Видишь ли, в нем нет дополнений в связи с женитьбой Эмброза. Не указана доля наследства, причитающаяся его жене. Весь прошлый год я, откровенно говоря, ждал, что он сообщит мне, по меньшей мере, условия брачного контракта. Так всегда поступают. Полагаю, досадное пренебрежение столь важными вещами объясняется его пребыванием за границей, к тому же он не оставлял надежды вернуться. Затем болезнь положила конец всему. Я несколько удивлен, что этот итальянец, синьор Райнальди, которого ты, кажется, весьма недолюбливаешь, ни словом не обмолвился о притязаниях миссис Эшли на долю наследства. Это говорит о его крайней деликатности. -- Притязания? -- переспросил я. -- Боже мой, вы говорите о каких-то притязаниях, когда нам прекрасно известно, что она свела его в могилу! -- Нам не известно ничего подобного, -- возразил крестный, -- а если ты намерен и дальше говорить в таком тоне о вдове своего брата, я не стану тебя слушать. Он поднялся со стула и стал собирать бумаги. -- Значит, вы верите в эту сказку про опухоль? -- спросил я. -- Естественно, верю, -- ответил он. -- Вот письмо Райнальди и свидетельство о смерти, подписанное двумя врачами. Я помню смерть твоего дяди Филиппа, а ты нет. Симптомы очень похожи. Именно этого я и боялся, когда от Эмброза пришло письмо и ты уехал во Флоренцию. Плохо, что ты прибыл слишком поздно и твоя помощь уже не понадобилась. Но ничего не поделаешь. Однако, если подумать, то, возможно, это вовсе и не плохо. Вряд ли ты хотел бы видеть, как он страдает. Старый глупец! Я едва не ударил его за упрямство и слепоту. -- Вы не видели второго письма, -- сказал я, -- записки, которая пришла в утро моего отъезда. Взгляните. Записка, которую я всегда держал в нагрудном кармане, была при мне. Я подал записку крестному. Он снова надел очки и прочел ее. -- Мне очень жаль, Филипп, -- сказал он, -- но даже эти каракули не могут изменить моего мнения. Надо смотреть правде в глаза. Ты любил брата. Я -- друга. Мне тоже больно думать о его душевных страданиях, если даже не больнее, потому что я видел, как страдал другой. Твоя беда в том, что человек, которого мы знали, любили, которым восхищались, перед смертью утратил свой истинный облик. Он был болен душевно и физически и не отвечал за то, что писал или говорил. -- Я этому не верю, -- сказал я. -- Не могу верить. -- Ты не хочешь верить, -- возразил крестный. -- А раз так, то и говорить больше не о чем. Но ради Эмброза, ради всех в имении и в графстве, кто знал и любил его, я должен просить тебя ни с кем не делиться этими мыслями. Ты только огорчишь их, причинишь им боль; а если хоть малейшие толки дойдут до вдовы, где бы она ни была, ты унизишь себя в ее глазах и она с полным правом сможет подать на тебя в суд за клевету. Если бы я был ее поверенным, каковым, похоже, является этот итальянец, я, конечно, так бы и поступил. Я никогда не слышал, чтобы крестный говорил так резко. Он был прав, продолжать разговор не имело смысла. Я получил урок и впредь не буду затрагивать эту тему. -- Не позвать ли нам Луизу? -- подчеркнуто холодно спросил я. -- По- моему, хватит ей бродить по саду. Оставайтесь и пообедайте со мною. За обедом крестный хранил молчание. Я видел, что он еще не опомнился от всего сказанного мною. Луиза расспрашивала меня о путешествии, о том, что я думаю о Париже, о французских селениях и городах, об Альпах, о самой Франции, и мои ответы, часто невпопад, заполняли паузы в разговоре. Однако Луиза была сообразительна и чуяла что-то неладное. После обеда крестный позвал Сикома и слуг объявить, что им оставил покойный, а мы с Луизой ушли в гостиную. -- Крестный мною недоволен, -- начал я и все рассказал Луизе. Слегка склонив голову набок и приподняв подбородок, Луиза разглядывала меня со своим всегдашним ироническим любопытством, к которому я давно привык. -- Знаешь, -- сказала она, выслушав меня, -- я думаю, что ты, пожалуй, прав. Боюсь, бедный мистер Эшли и его жена не были счастливы, а он был слишком горд, чтобы писать тебе об этом, пока не заболел, и тогда, наверное, они поссорились, и все произошло сразу, и он написал тебе письмо. Что говорили о ней слуги? Она молодая? Она старая? -- Я не спрашивал, -- ответил я. -- По-моему, это не важно. Важно только то, что перед смертью он не доверял ей. Луиза кивнула. -- Ужасно, -- согласилась ока. -- Наверное, ему было очень одиноко. В моем сердце проснулась нежность к Луизе. Возможно, благодаря своей молодости -- мы были почти ровесниками -- Луиза оказалась проницательнее отца. Крестный стареет, думал я про себя, и здравый смысл начинает изменять ему. -- Тебе нужно было спросить этого итальянца Райнальди, как она выглядит, -- продолжала Луиза. -- Я бы спросила. Это был бы мой первый вопрос. И что случилось с графом, ее первым мужем. По-моему, ты как-то говорил мне, что его убили на дуэли? Вот видишь, это тоже не в ее пользу. Наверное, у нее были любовники. Мне никогда не приходило в голову взглянуть на мою кузину Рейчел с этой точки зрения. Она всегда представлялась мне воплощением злобы, только злобы, чем-то вроде паука. При всей моей ненависти к этой женщине я не мог сдержать улыбку. -- Все девушки таковы, -- сказал я Луизе. -- Им повсюду видятся любовники. Кинжалы в темных коридорах. Потайные лестницы. Мне надо было взять тебя с собой во Флоренцию. Ты бы узнала гораздо больше, чем я. Она густо покраснела. До чего же странные существа девушки, подумал я. Даже Луиза, зная меня всю жизнь, не поняла шутки. -- Во всяком случае, -- сказал я, -- сотня у нее любовников или ни одного -- меня это не касается. Пусть себе пока прячется в Риме, Неаполе или где-нибудь еще. Со временем я разыщу ее, и она пожалеет об этом. Тут в гостиную вошел крестный, и я больше ничего не сказал. Его настроение как будто улучшилось. Несомненно, Сиком, Веллингтон и остальные выразили благодарность за отказанное им небольшое наследство, и крестный милостиво разделил ее с завещателем. -- Поскорее приезжай в гости, -- сказал я Луизе. -- Ты хорошо на меня действуешь. Мне приятно твое общество. И она, глупая девочка, опять покраснела и подняла глаза на отца, чтобы посмотреть, как тот воспринимает эти слова, будто мы не ездили без конца взад и вперед в гости друг к другу. Кажется, мое новое положение на Луизу тоже произвело впетатление, и не успею я глазом моргнуть, как и для нее стану <мистером Эшли> вместо <Филиппа>. Я вернулся в дом, улыбаясь при мысли, что Луиза Кендалл, которую всего несколько лет назад я частенько дергал за волосы, почтительно взираег на меня, но уже через минуту забыл и о ней, и о крестном -- за два месяца отсутствия у меня накопилось немало дел по хозяйству. Занятый уборкой пшеницы и прочими заботами, которые теперь лежали на мне, я рассчитывал снова увидеться с крестным не раньше чем недели через две. Но не прошло и недели, как однажды после полудня прискакал его грум и на словах передал мне просьбу своего хозяина навестить его; сам он не может приехать, поскольку из-за легкой простуды не выходит из дома, но у него есть новости для меня. Я подумал, что крестный подождет -- в тот день мы свозили с полей последнюю пшеницу, -- и отправился к нему на следующее утро. Я застал его в кабинете. Он был один. Луиза куда-то уехала. У него был озабоченный и смущенный вид. Я сразу заметил, что он взволнован. -- Ну, -- сказал крестный, -- теперь надо что-то делать. Тебе решать, что и как. Она прибыла в Плимут пакетботом. -- Кто прибыл? -- спросил я. Но, кажется, уже знал ответ. Он показал мне лист бумаги: -- Вот письмо от твоей кузины Рейчел. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Крестный отдал мне письмо. Не разворачивая бумаги, я взглянул на почерк. Не знаю, что я ожидал увидеть. Возможно, что-нибудь четкое, с завитками и росчерками, или, напротив, неразборчивое и убогое. Но это был почерк как почерк, похожий на многие другие, только окончания слов, будто истаивая, переходили в пунктир, отчего расшифровать слова было непросто. -- Очевидно, она не знает, что нам все известно, -- сказал крестный. - - Должно быть, уехала из Флоренции, прежде чем синьор Райнальди написал мне. Ну, посмотрим, что ты теперь скажешь. Свое мнение я выскажу позже. Я развернул письмо. Оно было отправлено из Плимута тринадцатого сентября. <Дорогой мистер Кендалл! Когда Эмброз говорил о Вас, а это бывало весьма часто, я никак не думала, что впервые мне придется обратиться к Вам по столь печальному поводу. Сегодня утром я прибыла из Генуи в Плимут в большом горе и, увы, одна. Мой дорогой супруг умер двадцатого июля во Флоренции после короткой, но мучительной болезни. Я сделала все, что могла, пригласила лучших врачей, но они были не в силах спасти его. Возобновилась лихорадка, которую он уже перенес весной, но конец наступил вследствие давления в мозгу, которое, по мнению врачей, в течение нескольких месяцев не давало о себе знать, а затем быстро развилось. Он лежит на протестантском кладбище во Флоренции -- место я выбрала сама, -- невдалеке от могил других англичан, среди деревьев. Он был бы доволен. Не буду говорить о моем горе и душевной опустошенности. Вы не знаете меня, и я ни в коей мере не хочу обременять Вас своими переживаниями. Я сразу подумала о Филиппе, которого Эмброз нежно любил и чье горе будет не меньше моего. Мой добрый друг и советчик синьор Райнальди из Флоренции заверил меня, что напишет Вам и сообщит горестную весть, чтобы Вы в свою очередь известили Филиппа. Но я не очень доверяю почтовому сообщению между Италией и Англией и боялась, что либо Вы узнаете все с чужих слов, либо не узнаете вовсе. Этим и объясняется мой приезд в Англию. Я привезла с собой все вещи Эмброза: его книги, его одежду, все, что Филипп пожелал бы сохранить и что теперь по праву принадлежит ему. Буду глубоко признательна Вам, если Вы сообщите мне, что с ними делать, как переслать и следует ли мне самой написать Филиппу. Я покинула Флоренцию сразу и без сожаления в минуту порыва. После смерти Эмброза оставаться там было выше моих сил. Что касается моих дальнейших планов, то их нет. После столь ужасного потрясения необходимо время для того, чтобы прийти в себя. Я надеялась быть в Англии раньше, но задержалась в Генуе, поскольку доставившее меня судно не было готово к отплытию. По-видимому, где-то в Корнуолле у меня есть родственники из семейства Коринов, но, не зная их, я не хотела бы навязывать им свое общество. Возможно, немного отдохнув здесь, я поеду в Лондон и подумаю, как мне быть дальше. Буду ждать Ваших указаний относительно того, как мне поступить с вещами мужа. Искренне Ваша Рейчел Эшли>. Я прочитал письмо один, два, может быть, три раза, затем вернул его крестному. Он ждал, что я заговорю первым. Я не сказал ни слова. -- Видишь, -- наконец проговорил он, -- она все же ничего себе не оставила. Даже такой мелочи, как книга или пара перчаток. Все достанется тебе. Я не ответил. -- Она даже не просит разрешения взглянуть на дом, -- продолжил крестный, -- который был бы ее домом, если бы Эмброз не умер. А это путешествие... ты, конечно, понимаешь, что при других обстоятельствах они совершили бы его вместе. Она бы приехала к себе домой. Чувствуешь разницу, а? В имении стар и млад радуются ее приезду, слуги вне себя от волнения, соседи спешат с визитами, и вместо всего этого -- одиночество в плимутской гостинице. Быть может, она весьма мила, быть может -- крайне неприятна; мне трудно судить, ведь я никогда с ней не встречался. Но суть в том, что она ничего не просит, ничего не требует. И она -- миссис Эшли. Мне очень жаль, Филипп. Я знаю твое мнение, тебя ничто не заставит изменить его. Но, как друг и душеприказчик Эмброза, я не могу спокойно сидеть здесь, когда его вдова совершенно одна приехала в Англию, где у нее нет ни друзей, ни близких. В нашем доме есть комната для гостей. Твоя кузина может пользоваться ею до тех пор, пока не примет определенного решения относительно планов на будущее. Я подошел к окну. Луиза, оказывается, вовсе не уезжала. С корзиной в руке, она срезала увядшие головки цветов по бордюру клумбы. Она подняла голову и, увидев меня, помахала рукой. Интересно, подумал я, прочел ей крестный письмо или нет? -- Так вот, Филипп, -- сказал он, -- можешь написать ей, можешь не писать -- это уж как тебе угодно. Не думаю, что ты хочешь видеть ее, и, если она примет мое приглашение, не стану звать тебя к нам, пока она здесь. Но приличия ради ты по крайней мере должен передать ей благодарность за привезенные вещи. Когда я буду писать ей, можно вставить в постскриптуме несколько слов от тебя. Я отвернулся от окна и взглянул на крестного. -- Почему вы решили, будто я не хочу ее видеть? -- спросил я. -- Напротив, я хочу увидеть ее, очень хочу. Если она действительно импульсивная женщина, что следует из ее письма, -- припоминаю: Райнальди говорил мне о том же, -- то ведь и я могу поддаться порыву, что и намерен сделать. Разве не порыв привел меня во Флоренцию? -- Ну? -- Крестный нахмурил брови и подозрительно посмотрел на меня. -- Когда будете писать в Плимут, -- сказал я, -- передайте, что Филипп Эшли уже слышал о смерти Эмброза. Что по получении двух писем он отправился во Флоренцию, побывал на вилле Сангаллетти, видел ее слуг, видел ее друга и советчика синьора Райнальди и успел вернуться. Что он простой человек и ведет простой образ жизни. Что он не отличается изысканными манерами, не мастер говорить и не привык к женскому обществу. Однако, если она желает увидеть его и родные места своего покойного мужа, дом Филиппа Эшли к услугам кузины Рейчел, когда бы она ни пожелала посетить его. Я поднес руку к сердцу и поклонился. -- Никогда не ожидал от тебя такого ожесточения, -- медленно проговорил крестный. -- Что с тобой случилось? -- Со мной ничего не случилось, -- ответил я, -- просто я, как молодой боевой конь, почуял запах крови. Вы не забыли, что мой отец был солдатом? И я вышел в сад к Луизе. Новость, которую я сообщил ей, взволновала ее еще больше меня. Я взял Луизу за руку и повел к беседке возле лужайки, где мы и уселись, как два заговорщика. -- В твоем доме не годится принимать гостей, -- сразу сказала Луиза, - - тем более такую женщину, как графиня... как миссис Эшли. Вот видишь, я тоже волей-неволей называю ее графиней. Это выходит само собой. Ну да, Филипп, ведь целых двадцать лет в доме не было женщины. Какую комнату ты отведешь ей? А пыль! Не только наверху, но и в гостиной тоже. Я заметила на прошлой неделе. -- Все это не важно, -- нетерпеливо сказал я. -- Если ей так неприятна пыль, может вытирать ее по всему дому. Чем меньше он ей понравится, тем лучше. Пусть наконец узнает, как счастливо и беззаботно мы жили, Эмброз и я. Не то что на вилле... -- Ах, ты не прав! -- воскликнула Луиза. -- Ты же не хочешь показаться невежей и грубияном, точно какой-нибудь работник с фермы. Ты выставишь себя в невыгодном свете, прежде чем она заговорит с тобой. Ты должен помнить, что она всю жизнь прожила на континенте, привыкла к удобствам, множеству слуг -- говорят, заграничные слуги лучше наших, - - и, конечно же, кроме вещей мистера Эшли она привезла массу нарядов и драгоценностей. Она столько слышала от него про этот дом; она ожидает увидеть нечто не менее прекрасное, чем ее вилла. И вдруг -- беспорядок, пыль и запах, как в собачьей конуре. Подумай, Филипп, ведь ты не хочешь, чтобы она увидела дом именно таким, ради мистера Эшли -- не хочешь? Проклятие! Я рассердился. -- Что ты имеешь в виду, говоря, что в моем доме пахнет, как в собачьей конуре? Это дом мужчины -- простой, скромный и, слава Богу, всегда будет таким. Ни Эмброз, ни я никогда не увлекались модной обстановкой и безделушками, которые летят со стола на пол и вдребезги разбиваются, стоит задеть их коленом. У Луизы хватило воспитанности изобразить если не стыд, то по крайней мере раскаяние. -- Извини, -- сказала она, -- я не хотела тебя обидеть. Ты знаешь, как я люблю ваш дом, я очень привязана к нему и всегда буду привязана. Но я не могу не сказать тебе, что думаю о том, как его содержат. За много лет в доме не появилось ни одной новой вещи, в нем нет настоящего тепла, и прости меня, но в нем недостает уюта. Я подумал о ярко освещенной, аккуратно прибранной гостиной, в которой Луиза заставляла крестного сидеть по вечерам, и понял, чему я -- да и он, по всей вероятности, тоже -- отдал бы предпочтение, доведись мне выбирать между их гостиной и моей библиотекой. -- Ладно, -- сказал я, -- Бог с ним, с уютом. Эмброза это устраивало, устраивает и меня, а какие-то несколько дней -- сколь долго она ни оказывала бы мне честь своим пребыванием -- потерпит и моя кузина Рейчел. Луиза тряхнула головой. -- Ты неисправим, -- сказала она. -- Если миссис Эшли именно такая, какой я ее себе представляю, то, едва взглянув на твой дом, она отправится искать приюта в Сент-Остелле или у нас. -- Милости прошу ко мне, -- сказал я, -- после того, как я отделаюсь от нее. Луиза с любопытством взглянула на меня: -- И ты действительно посмеешь задавать ей вопросы? С чего ты начнешь? Я пожал плечами: -- Не знаю, пока не увижу ее. Не сомневаюсь, что она попробует вывернуться с помощью угроз или сыграть на чувствах, устроить истерику. Но меня она не запугает и не разжалобит. Я буду смотреть на нее и наслаждаться. -- Не думаю, чтобы она стала угрожать или устраивать истерику. Просто она величаво войдет в дом и будет в нем распоряжаться. Не забудь, что она привыкла приказывать. -- В моем доме она не будет приказывать. -- Бедный Сиком! Я бы многое дала, чтобы видеть его лицо. Она будет швырять в него всем, что подвернется под руку. Итальянцы очень вспыльчивы, ты же знаешь, очень горячи. Я много об этом слышала. -- Она только наполовину итальянка, -- напомнил я Луизе, -- и думаю, Сиком вполне сумеет постоять за себя. Может быть, все три дня будет идти дождь, и она сляжет с ревматизмом. Мы рассмеялись, как дети, но на сердце у меня было вовсе не легко. Приглашение, скорее похожее на вызов, сорвалось у меня с языка, и, кажется, я уже жалел о нем, однако Луизе об этом не сказал. Сожаления мои усилились, когда я приехал домой и огляделся. Боже мой, до чего же безрассудно я поступил; и если бы не гордость, то, думаю, я вернулся бы к крестному и попросил его не делать никакой приписки от меня в письме в Плимут. Ума не приложу: зачем мне понадобилось приглашать эту женщину в мой дом? Что сказать ей, как вести себя? Уж если Райнальди сумел придать убедительность своей версии, то в ее устах она прозвучит еще более правдоподобно. Прямая атака не приведет к успеху. Что имел в виду итальянец, говоря о женской цепкости, о том, как ожесточенно они борются за себя? Если она окажется вульгарной крикуньей -- я знаю, как заставить ее замолчать. Один из наших арендаторов связался с подобной особой; она пригрозила подать на него иск за нарушение обязательства жениться, и я быстро отправил ее в Девон, откуда она явилась. Но сумею ли я дать достойный отпор хитрой интриганке с медоточивым языком, высокой грудью и овечьими глазами? Я верил, что сумею. В Оксфорде мне такие встречались, я всегда находил для них резкие, даже грубые слова и без церемоний прогонял обратно в грязные норы, из которых они выползли. Нет, принимая во внимание все <за> и <против>, я был твердо уверен, что, когда придет время разговаривать с моей кузиной Рейчел, я не проглочу язык. Но подготовка к ее визиту -- это уравнение счета, возведение фасада учтивости, салют перед началом военных действий. К моему немалому удивлению, Сиком встретил новость спокойно, будто ожидал ее. Я в нескольких словах объяснил ему, что миссис Эшли в Англии, она привезла с собой вещи мистера Эмброза и, возможно, прибудет к нам с кратким визитом -- не позже чем через неделю. Сиком слушал меня с важным видом, и его нижняя губа не выпячивалась вперед, что обычно случалось, когда перед ним стояла трудная задача. -- Да, сэр, -- сказал он, -- очень правильно, так и положено. Мы все будем рады приветствовать миссис Эшли. Я взглянул на старика поверх трубки, удивленный его напыщенностью. -- Я думал, -- заметил я, -- что вы, как и я, не слишком-то жалуете женщин в доме. Когда я сообщил вам, что мистер Эмброз женился и что скоро здесь появится хозяйка, вы пели по-другому. Казалось, мои слова потрясли Сикома. На этот раз его нижняя губа выпятилась вперед. -- Это не одно и то же, сэр, -- сказал он. -- С тех пор произошла трагедия. Бедная женщина овдовела. Мистер Эмброз желал бы, чтобы мы сделали для нее все возможное, тем более, -- он осторожно кашлянул, -- что она, похоже, не получила никакого наследства от покойного. Что за черт, подумал я, откуда он знает? -- В имении все говорят об этом, сэр, -- объяснил Сиком, -- все оставлено вам, мистер Филипп, и ничего вдове. Видите ли, это не совсем обычно. В каждой семье, большой или маленькой, вдове всегда выделяют определенное содержание. -- Меня удивляет, Сиком, -- сказал я, -- что вы слушаете разные сплетни. -- Не сплетни, сэр, -- с достоинством возразил Сиком. -- То, что касается семейства Эшли, касается всех вас. О нас, слугах, не забыли. Я представил себе Сикома в его комнате, комнате дворецкого, как ее всегда называли; к нему заходят поболтать и выпить пива Веллингтон, старый кучер, Тамлин, главный садовник и лесничий, -- никто из молодых слуг, конечно, не допускается, -- и они, поджав губы и покачивая головой, вновь и вновь обсуждают завещание -- озадаченные, смущенные. -- Забывчивость здесь ни при чем, -- отрывисто проговорил я. -- Мистер Эмброз был за границей, не дома, и не имел возможности заняться делами. Он не собирался умирать там. Если бы он вернулся, все было бы иначе. -- Да, сэр, -- сказал Сиком, -- так мы и думали. Ну ладно, пусть себе чешут языком о завещании. Но я вдруг с горечью подумал о том, как бы они стали относиться ко мне, если бы я не унаследовал имение. Почтительно? Терпимо? Или смотрели бы на меня как на молодого мистера Филиппа, бедного родственника, который живет в комнате на задворках? Сколько людей, размышлял я, любили меня и служили мне ради меня самого? -- Пока все, Сиком, -- сказал я. -- Если миссис Эшли решит посетить нас, я сообщу вам. Вот только не знаю, какую комнату ей отвести. -- Но, мастер Филипп, сэр, -- сказал удивленный Сиком, -- конечно, правильнее всего будет предоставить ей комнату мистера Эшли. Я онемел от неожиданности и молча уставился на Сикома. Затем, из опасения выдать свои чувства, отвернулся. -- Нет, -- сказал я, -- это невозможно. Я сам перейду в комнату мистера Эшли. Я решил сменить комнату несколько дней назад. -- Очень хорошо, сэр, -- сказал он, -- в таком случае больше всего миссис Эшли подойдут голубая комната и гостиная. И он вышел. Боже мой, подумал я, пустить эту женщину в комнату Эмброза!.. Какое кощунство!.. Кусая черенок трубки, я бросился в кресло. Я был сердит, раздражен, меня буквально тошнило от всего этого. Просить крестного приписать в письме к ней несколько слов от меня было безумием; еще большее безумие -- принимать ее в своем доме. Во что я впутался, черт возьми?! А этот идиот Сиком с его представлениями о том, что правильно, что нет! Приглашение было принято. Она написала крестному, не мне. Сиком, несомненно, счел бы это вполне правильным и приличным. Приглашение пришло не лично от меня, следовательно, и ответ на него надлежало отправить по соответствующему каналу. Она писала, что будет готова, как только мы сочтем удобным прислать за ней; если же нам это неудобно, то она приедет в почтовой карете. Я ответил, опять-таки через крестного, что пришлю за ней экипаж в пятницу. Вот и все. Пятница наступила слишком быстро. Унылый, пасмурный день со шквальным ветром. В третью неделю сентября, когда прилив особенно высок, у нас часто выдаются такие дни. С юго-запада по небу стремительно неслись низкие тучи, угрожая еще до наступления вечера разразиться дождем. Один из наших ливней, может быть, с градом, который был бы очень кстати. Приветствие западного края. И никакого неба Италии. Веллингтона с лошадьми я послал еще накануне. Он должен был переночевать в Плимуте и вернуться с ней. С тех пор как я сказал слугам, что ожидаю приезда миссис Эшли, весь дом охватило волнение. Даже собаки почувствовали это и ходили за мной по пятам из комнаты в комнату. Сиком напоминал старого жреца, который после многих лет отлучения от какой бы то ни было религиозной службы вдруг вновь приспосабливается к отправлению забытого ритуала. Таинственный, торжественный, едва слышными шагами ходил Сиком по дому -- он специально купил себе туфли на мягкой подошве, -- и в столовой, на столе, на буфете, появилось серебро, которого я не видел ни разу в жизни. Должно быть, реликвии времен моего дяди Филиппа. Огромные канделябры, сахарницы, кубки и -- Господи Иисусе! -- посреди них серебряная ваза с розами. -- С каких пор, -- спросил я, -- вы заделались псаломщиком, Сиком? Как насчет ладана и святой воды? На лице Сикома не дрогнул ни один мускул. Он отошел на шаг и осмотрел свои реликвии. -- Я просил Тамлина принести срезанных цветов из цветника, -- сказал он, -- ребята сейчас разбирают их. Цветы нам понадобятся. Для гостиной, голубой спальни, туалетной и будуара. И он нахмурился, глядя на юного Джона, поваренка, который поскользнулся и едва не упал под тяжестью еще одной пары канделябров. Собаки, понурые и притихшие, не сводили с меня глаз. Одна из них заползла под скамью в холле и притаилась там. Бог знает, когда в последний раз я переступал порог голубой комнаты. Гости у нас не останавливались, и она была связана для меня с воспоминаниями об игре в прятки, когда крестный много лет назад привез к нам на Рождество Луизу. Я помнил, как прокрался в окутанную тишиной комнату и спрятался под кроватью. Эмброз однажды сказал, что в голубой комнате в свое время жила тетушка Феба, а потом она переехала в Кент и вскоре умерла. От прежней обитательницы в комнате не осталось и следа. Молодые слуги под руководством Сикома поработали на славу и смели тетушку Фебу вместе с пылью десятилетней давности. Окна, выходившие в поле, были распахнуты, и солнечные зайчики играли на тщательно выбитых ковровых дорожках. Кровать застелили бельем такого качества, какое мне и не снилось. Неужели этот умывальник с кувшином, подумал я, всегда стоял в смежной с голубой комнатой туалетной? А это кресло, разве оно отсюда? Я не помнил ни того ни другого, но ведь я не помнил и саму тетушку Фебу, которая переехала в Кент еще до моего появления на свет. Впрочем, что годилось для нее, сойдет и для моей кузины Рейчел. Анфиладу из трех комнат завершал будуар тетушки Фебы со сводчатым потолком. Там тоже вытерли пыль и открыли окна. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу, что и туда я не заходил со времен той самой игры в прятки. Над камином висел портрет Эмброза в молодости. Я даже не подозревал о его существовании, да и сам Эмброз, вероятно, забыл о нем. Если бы портрет принадлежал кисти знаменитого художника, его поместили бы внизу, рядом с другими семейными портретами, но его отправили сюда, в эту заброшенную комнату, и, значит, никто не видел в нем особой ценности. Портрет был поясной. Художник изобразил Эмброза с ружьем под мышкой и с убитой куропаткой в левой руке. Глаза Эмброза смотрели прямо в мои глаза, губы слегка улыбались. Волосы были длиннее, чем мне помнилось. Ни в самом портрете, ни в лице изображенного не было ничего особенного. Кроме одного. Поразительного сходства со мной. Я посмотрел в зеркало и снова перевел взгляд на портрет; единственное различие заключалось в разрезе глаз -- у него они были чуть уже -- и в более темном цвете волос. Мы могли быть братьями-близнецами -- молодой человек на портрете и я. Неожиданно открыв для себя наше сходство, я пережил неведомое прежде душевное волнение. Казалось, молодой Эмброз улыбается мне и говорит: <Я с тобой>. Но и другой, старший, Эмброз был рядом. Я всем существом ощущал его близость. Я вышел из будуара, закрыл за собой дверь и, пройдя через голубую комнату и туалетную, спустился вниз. У подъезда послышался шум колес. Это был догкарт\footnote{Догкарт -- высокий двухколесный экипаж с местом для собак под сиденьем \textit{(англ.)}. От dog (собака) и cart (повозка).} Луизы; на сиденье рядом с ней лежали огромные охапки сентябрьских маргариток и делий. -- Для гостиной! -- крикнула она, увидев меня. -- Я подумала, что Сиком будет рад им. Сиком, который в эту минуту с ватагой своих фаворитов проходил через холл, счел себя оскорбленным и не стал этого скрывать. Он застыл на месте и, когда Луиза с цветами вошла в дом, обратился к ней: -- Вам не следовало беспокоиться, мисс Луиза. Я обо всем договорился с Тамлином. Первым делом из цветника принесли достаточно цветов. -- В таком случае я могу их расставить, -- сказала Луиза, -- вы, мужчины, только вазы перебьете. Полагаю, у вас есть вазы? Или цветы распихали в банки для варенья? По лицу Сикома можно было изучать все оттенки выражения уязвленного достоинства. Я поспешно втолкнул Луизу в библиотеку и захлопнул дверь. -- Я подумала, -- сказала Луиза вполголоса, -- не захочешь ли ты, чтобы я осталась присмотреть за порядком и была здесь, когда приедет миссис Эшли? Папа тоже приехал бы со мной, но он все еще нездоров, а того и гляди, начнется дождь, поэтому я решила, что ему лучше остаться дома. Ну, так как? Мне остаться? Цветы -- только предлог. Я почувствовал легкое раздражение оттого, что она и крестный считают таким недотепой меня, да и бедного старика Сикома, который последние три дня работал, как надсмотрщик на плантации. -- Очень мило с твоей стороны, -- сказал я. -- Но в этом нет никакой необходимости. Мы прекрасно справимся сами. По лицу Луизы было видно, что она разочарована. Она, разумеется, горела любопытством увидеть мою гостью. Я не сказал ей, что и сам не намерен быть дома, когда та приедет. Луиза придирчиво оглядела комнату, но удержалась от комментариев. Конечно, она заметила много огрехов, но у нее хватило такта не давать воли языку. -- Если хочешь, сходи наверх и посмотри голубую комнату, -- предложил я подачку за причиненное разочарование. -- Голубую комнату? -- переспросила Луиза. -- Ту, что выходит на восток, над гостиной? Значит, ты не отвел ей комнату мистера Эшли? -- Нет, -- ответил я. -- Комнату Эмброза я заберу себе. Я не успел сказать вам об этом. Вот уже несколько дней, как я решил переехать туда. Если ты действительно хочешь расставить цветы, попроси у Сикома вазы, -- сказал я, направляясь к дверям. -- У меня полно дел в имении, и почти весь день меня не будет дома. Не сводя с меня глаз, она собрала цветы. -- Кажется, ты расстроен, -- сказала она. -- Я не расстроен, -- ответил я. -- Просто мне надо побыть одному. Луиза покраснела и отвернулась, а я почувствовал угрызения совести, которые сразу просыпаются, стоит мне кого-нибудь обидеть. -- Извини, Луиза, -- сказал я, гладя ее по плечу. -- Не обращай на меня внимания. Я благодарю тебя за то, что приехала, за цветы, за предложение остаться. -- Когда я теперь увижу тебя и услышу что-нибудь о миссис Эшли? -- спросила она. -- Ты же знаешь, как мне не терпится обо всем узнать. Если папе станет лучше, мы, конечно, приедем в воскресенье в церковь, но весь завтрашний день я только и буду думать... мне будет интересно... -- Что -- интересно? -- спросил я. -- Не швырнул ли я мою кузину Рейчел через мыс? Очень возможно, если она уж слишком доведет меня. Послушай, ради того, чтобы удовлетворить твое любопытство, я приеду завтра в Пелин и все изображу тебе в лицах. Ты довольна? -- Это будет замечательно, -- улыбаясь, сказала Луиза и вышла искать Сикома и вазы. Я отсутствовал все утро и вернулся около двух пополудни. После нескольких часов, проведенных в седле, меня мучили голод и жажда, и я утолил их куском холодного мяса и кружкой эля. Луиза уже уехала. Сиком и слуги обедали на своей половине. Я стоял один в библиотеке и жевал хлеб с мясом. В последний раз один, подумалось мне. Вечером она будет здесь, в этой комнате, или в гостиной -- неведомый, враждебный призрак -- и наложит свой отпечаток на мои комнаты, на мой дом. Она бесцеремонно вторглась в мою жизнь. Я не хотел ее приезда. Не хотел, чтобы она или любая другая женщина с въедливыми глазами и цепкими пальцами нарушала атмосферу, интимную и сугубо личную, близкую и понятную одному лишь мне. Дом притих, все молчало, и я был его частичкой, был связан с ним, как некогда Эмброз, а теперь его тень. Мы не хотели, чтобы кто-то чужой нарушал здесь тишину. Я обвел взглядом комнату, как будто на прощание, затем вышел из дома и углубился в лес. Рассудив, что Веллингтон с экипажем будет дома не ранее пяти часов, я решил возвратиться в начале седьмого. С обедом могут и подождать. Сиком получил распоряжение на сей счет. Если она проголодается, ей придется потерпеть до возвращения хозяина дома. Я не без удовольствия представил себе, как она в полном одиночестве сидит в гостиной, расфуфыренная в пух и прах, надутая от важности, и никто не приходит к ней с поклоном. Дул сильный ветер, лил дождь, но я шел все дальше и дальше. Вверх по аллее до перепутья Четырех Дорог, на восток, к границе наших земель, затем снова через лес и на север, к дальним фермам, где я еще немного потянул время в разговоре с арендаторами. Через парк, Западные холмы и, когда уже начали сгущаться сумерки, наконец к дому по Бартонским акрам. Я промок до костей, но мне было все равно. Я открыл дверь и вошел в холл, ожидая увидеть следы приезда -- коробки, чемоданы, дорожные пледы, корзины, но все было как обычно, ничего лишнего. В библиотеке ярко пылал камин, но она была пуста. В столовой на столе стоял один прибор. Я позвонил. Появился Сиком. -- Ну? -- спросил я. На лице старика отражалось вновь обретенное сознание собственной значительности, голос звучал приглушенно. -- Госпожа приехала, -- сказал он. -- Я так и полагал, -- ответил я, -- сейчас, должно быть, около семи. Она привезла какой-нибудь багаж? Куда вы его дели? -- Госпожа привезла совсем немного своих вещей, -- сказал он. -- Все коробки и чемоданы принадлежали мистеру Эмброзу. Их отнесли в вашу прежнюю комнату, сэр. -- Вот как! Я подошел к камину и пнул ногой полено. Ни за что на свете я не мог допустить, чтобы он заметил, как у меня дрожат руки. -- А где сейчас миссис Эшли? -- спросил я. -- Госпожа удалилась в свою комнату, -- ответил он. -- Госпожа устала и просит вас извинить ее за то, что она не спустится к обеду. Около часа назад я распорядился отнести поднос в ее комнату. Я вздохнул с облегчением. -- Как она доехала? -- спросил я. -- Веллингтон сказал, что после Лискерда дорога была очень скверная, сэр, -- ответил он. -- Дул сильный ветер. Одна лошадь потеряла подкову, и, не доезжая до Лостуитиела, им пришлось завернуть в кузницу. -- Хм-м... Я повернулся спиной к огню и стал греть ноги. -- Вы совсем промокли, сэр, -- сказал Сиком. -- Неплохо бы вам переодеться, а то простудитесь. -- Да-да, сейчас, -- ответил я, оглядывая комнату. -- А где собаки? -- По-моему, они отправились с госпожой наверх, -- сказал он. -- Во всяком случае, старик Дон; правда, за остальных я не ручаюсь. Я продолжал греть ноги у огня. Сиком топтался перед дверью, словно ожидал, что я продолжу разговор. -- Прекрасно, -- сказал я. -- Я приму ванну и переоденусь. Скажите, чтобы принесли горячей воды. Через полчаса я сяду обедать. В тот вечер я сел обедать один -- напротив до блеска начищенных канделябров и серебряной вазы с розами. Сиком стоял за моим стулом, но мы не разговаривали. Именно в тот вечер молчание, наверное, было для него истинной пыткой -- я ведь знал, как он жаждет высказать свое мнение о гостье. Ничего, он сможет потом наверстать упущенное и всласть излить душу со слугами. Едва я кончил обедать, как в столовую вошел Джон и что-то шепнул Сикому. Старик склонился над моим плечом. -- Госпожа прислала сказать, что, если вы пожелаете увидеть ее, когда отобедаете, она с удовольствием примет вас, -- сказал он. -- Благодарю вас, Сиком. Когда они вышли, я сделал нечто такое, что делал очень редко. Разве что в крайнем изнеможении, пожалуй, после изнурительной поездки верхом, долгой, утомительной охоты или схватки с волнами, когда мы с Эмброзом ходили на лодке под парусами. Я подошел к буфету и налил себе коньяка. Затем поднялся наверх и постучал в дверь будуара. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Тихий, едва слышный голос пригласил меня войти. Несмотря на то, что уже стемнело и горели свечи, портьеры были не задернуты; она сидела на диване у окна и смотрела в сад. Сидела спиной ко мне, сжав руки на коленях. Наверное, она приняла меня за одного из слуг, поскольку даже не шелохнулась, когда я вошел в комнату. Дон лежал у камина, положив голову на передние лапы, две молодые собаки расположились рядом с ним. В комнате все стояло на своих местах, ящики небольшого секретера были закрыты, одежда убрана -- никаких признаков беспорядка, связанного с приездом. -- Добрый вечер, -- сказал я, и мой голос прозвучал напряженно и неестественно в этой маленькой комнате. Она обернулась, быстро встала и шагнула мне навстречу. Все произошло в один миг, и мне некогда было оживить в памяти десятки образов, в которые мое воображение облекало ее последние полтора года. Женщина, которая преследовала меня дни и ночи, лишала покоя в часы бодрствования, кошмарным видением являлась во сне, стояла рядом. От изумления я едва не оцепенел -- настолько она была миниатюрна. Она едва доставала мне до плеча. Ни ростом, ни фигурой она не походила на Луизу. Она была в черном платье -- отчего казалась особенно бледной, -- по вороту и запястьям отделанном кружевами. Ее каштановые волосы были расчесаны на прямой пробор и собраны узлом на затылке; черты лица были правильны и изящны. Большими у нее были только глаза; увидев меня, словно пораженные неожиданным сходством, они расширились, как глаза испуганной лани. Испуг узнавания сменился замешательством, замешательство -- болью, едва ли не страхом. Я видел, как легкий румянец проступил на ее лице и тут же исчез. Думаю, я вызвал у нее такое же потрясение, как и она у меня. Не рискну сказать, кто из нас испытывал большее волнение, большую неловкость. Я уставимся на нее с высоты своего роста, она смотрела на меня снизу вверх, и прошло несколько мгновений, прежде чем хоть один из вас заговорил. Когда же мы заговорили, то заговорили одновременно. -- Надеюсь, вы отдохнули, -- моя лепта. И ее: -- Я должна извиниться перед вами. Она успешно воспользовалась моей подачей: -- О да, благодарю вас, Филипп, -- и, подойдя к камину, опустилась на низкую скамеечку и жестом указала мне на стул против себя. Дон, старый ретривер, потянулся, зевнул, встал и положил голову ей на колени. -- Ведь это Дон, я не ошиблась? -- спросила она, кладя руку ему на нос. -- В прошлый день рождения ему действительно исполнилось четырнадцать лет? -- Да, -- сказал я, -- его день рождения на неделю раньше моего. -- Вы нашли его в пироге за завтраком, -- сказала она. -- Эмброз прятался в столовой за экраном и наблюдал, как вы снимаете корочку. Он рассказывал мне, что никогда не забудет вашего изумленного лица, когда из пирога выполз Дон. В тот день вам исполнилось десять лет, и это было первое апреля. Она подняла глаза от блаженствующего Дона, улыбнулась мне, и, к своему полному замешательству, я увидел на ее ресницах слезы; они блеснули и тут же высохли. -- Я приношу вам свои извинения за то, что не спустилась к обеду, -- сказала она. -- Ради одной меня вы так хлопотали и, наверное, спешили вернуться домой гораздо раньше, чем того требовали ваши дела. Но я очень устала и составила бы вам плохую компанию. Мне казалось, вам будет гораздо спокойнее пообедать одному. Я вспомнил, как бродил по имению из конца в конец, лишь бы заставить ее дожидаться меня, и ничего не сказал. Одна из молодых собак проснулась и лизнула мне руку. Чтобы хоть как-то занять себя, я потянул ее за уши. -- Сиком рассказал мне, как много у вас дел, -- сказала она. -- Я ни в коем случае не хочу, чтобы мой неожиданный приезд в чем-то стеснил вас. Я найду чем заняться, не затрудняя вас, и это мне будет более чем приятно. Из-за меня вам не следует вносить никаких изменений в свои планы на завтра. Я хочу сказать только одно: я благодарна вам, Филипп, за то, что вы разрешили мне приехать. Вам это было, конечно, нелегко. Она встала и подошла к окну задернуть портьеры. Дождь громко стучал по стеклам. Вероятно, мне самому следовало задернуть портьеры, не ей. Я не успел. Я попробовал исправить свою оплошность и неловко поднялся со стула, но, так или иначе, было слишком поздно. Она вернулась к камину, и мы снова сели. -- Когда я через парк подъезжала к дому и увидела в дверях Сикома, который вышел навстречу, мною овладело странное чувство, -- сказала она. -- Вы знаете, я проделала этот путь множество раз -- в воображении. Все было именно так, как я себе представляла. Холл, библиотека, картины на стенах. Корда экипаж подъехал к дому, на часах пробило четыре; даже этот бой был знаком мне. Я теребил собачьи уши. На нее я не смотрел. -- По вечерам во Флоренции, -- говорила она, -- в последнее лето и зиму перед болезнью Эмброза, мы часто говорили о путешествии домой. Ничто не доставляло ему большей радости. С каким увлечением он рассказывал мне про сад, парк, лес, тропинку к морю... Мы собирались вернуться тем маршрутом, которым я приехала; именно поэтому я его и выбрала. Генуя, а из нее -- в Плимут. Там нас ждет Веллингтон с экипажем и везет домой. Как мило с вашей стороны, что вы прислали его, что вы угадали мои чувства. Я ощущал себя полным дураком, но все же обрел дар речи. -- Боюсь, дорога из Плимута была довольно скверной, -- сказал я. -- Сиком говорил, что вам пришлось остановиться в кузнице и подковать одну из лошадей. Мне очень жаль, что так случилось. -- Это меня нисколько не огорчило, -- сказала она. -- Я с удовольствием посидела у огня, наблюдая за работой и болтая с Веллингтоном. Теперь она держалась вполне свободно. Первое смущение прошло, если оно вообще было. Зато я вдруг обнаружил, что из нас двоих неловкость испытываю именно я; я чувствовал себя громоздким и нескладным в этой крошечной комнате, а стул, на котором я сидел, годился бы только карлику. Неудобная поза -- самое губительное для того, кто хочет выглядеть раскованно и непринужденно, и меня мучило то, как я выгляжу, сидя на этом проклятом стуле, неуклюже подобрав под него чересчур большие ноги и свесив по бокам длинные руки. -- Веллингтон хлыстом указал мне на подъездную аллею к дому мистера Кендалла, -- сказала она, -- и я подумала, что из учтивости следовало бы засвидетельствовать ему свое почтение. Но было уже поздно. Лошади промчались мимо ворот, и к тому же я очень хотела поскорее оказаться... здесь. Она помедлила, прежде чем произнести слово <здесь>, и я догадался, что она чуть было не сказала <дома>, но вовремя удержалась. -- Эмброз все так хорошо описал мне, -- продолжала она, -- от холла до последней комнаты в доме. Он даже набросал для меня план, и я почти уверена, что сегодня с закрытыми глазами нашла бы дорогу. -- На мгновение она замолкла, затем сказала: -- Вы проявили редкую проницательность, отведя мне эти комнаты. Именно их мы и собирались занять, если бы были вместе. Эмброз хотел, чтобы вы переехали в его комнату; Сиком сказал, что вы так и сделали. Эмброз был бы рад. -- Надеюсь, вам будет удобно, -- сказал я. -- Кажется, здесь никто не жил после особы, которую звали тетушка Феба. -- Тетушка Феба заболела от любви к некоему викарию и уехала залечивать раны сердца в Тонбридж, -- сказала она. -- Но сердце оказалось упрямым, и тетушка Феба подхватила простуду, которая длилась двадцать лет. Неужели вы не слышали об этой истории? -- Нет, -- ответил я и украдкой взглянул на нее. Она смотрела на огонь и улыбалась, скорее всего, воспоминанию о тетушке Фебе. Ее сжатые руки лежали на коленях. Никогда прежде не видел я таких маленьких рук у взрослого человека. Они были очень тонкие, очень узкие, как руки на незаконченных портретах старых мастеров. -- Итак, -- сказал я, -- какова же дальнейшая история тетушки Фебы? -- Простуда оставила ее через двадцать лет -- после того, как взору тетушки явился другой викарий. Но к тому времени тетушке Фебе исполнилось сорок пять, и сердце ее было уже не таким хрупким. Она вышла замуж за второго викария. -- Брак был удачным? -- Нет, -- ответила кузина Рейчел, -- в первую брачную ночь она умерла от потрясения. Она обернулась и посмотрела на меня, губы ее слегка подрагивали, однако глаза были все так же серьезны. Я вдруг представил себе, как Эмброз рассказывает ей эту историю: он, сгорбившись, сидит в кресле, плечи его трясутся, а она смотрит на него снизу вверх, совсем как сейчас, едва сдерживая смех. Я не выдержал. Я улыбнулся кузине Рейчел... c ее глазами что-то произошло, и она тоже улыбнулась мне. -- Думаю, что вы на ходу сочинили всю эту историю, -- сказал я, сразу пожалев о своей улыбке. -- Ничего подобного, -- возразила она. -- Сиком наверняка знает ее. Спросите его. Я покачал головой: -- Он сочтет неуместным вспоминать о ней. И буцет глубоко потрясен, если решит, что вы мне ее рассказали. Я забыл вас спросить: принес ли он вам что-нибудь на обед? -- Да. Чашку супа, крыло цыпленка и почки с пряностями. Все было восхитительно. -- Вы, конечно, уже поняли, что в доме нет женской прислуги? Прислуживать вам, развешивать ваши платья у нас некому; только молодые Джон и Артур, которые наполнят для вас ванну. -- Тем лучше. Женщины так болтливы. А что до платьев, то траур всегда одинаков. Я привезла только то, которое сейчас на мне, и еще одно. У меня есть прочные туфли для прогулок. -- Если завтра будет такой же день, вам придется не выходить из дома, -- сказал я. -- В библиотеке много книг. Сам я не слишком охоч до чтения, но вы могли бы найти что-нибудь себе по вкусу. Ее губы снова дрогнули, и она серьезно посмотрела на меня: -- Я могла бы посвятить свое время чистке серебра. Никак не думала, что его у вас так много. Эмброз не раз говорил мне, что оно темнеет от морского воздуха. По выражению ее лица я был готов поклясться, что она догадалась, что вся эта масса семейных реликвий извлечена из какого-нибудь забытого шкафа, и в глубине души смеется надо мной. Я отвел глаза. Однажды я уже улыбнулся ей, и будь я проклят, если улыбнусь еще раз. -- На вилле, -- сказала она, -- когда бывало очень жарко, мы любили сидеть во дворике с фонтаном. Эмброз просил меня закрыть глаза и, слушая воду, вообразить, будто это дождь стучит в окна нашего дома в Англии. Он полагал, что я вся съежусь и буду постоянно дрожать в английском климате, особенно в сыром климате Корнуолла; он называл меня тепличным растением, которое требует заботливого ухода и совершенно не приспособлено к обыкновенной почве. Я выросла в городе, говорил он, и чересчур цивилизованна. Помню, как однажды я вышла к обеду в новом платье и он сказал, что от меня веет ароматом Древнего Рима. <Дома в таком наряде вас побьет морозом, -- сказал он. -- Придется сменить его на фланель и шерстяную шаль.> Я не забыла его совет и привезла с собой шаль. -- В Англии, -- сказал я, -- особенно здесь, на побережье, мы придаем большое значение погоде. Должны придавать, ведь живем у моря. Видите ли, в наших краях условия для сельского хозяйства не слишком благоприятные, не то что в центре страны. Почва тощая, из семи дней в неделю четыре дня идет дождь, поэтому мы очень зависим от солнца, когда оно появляется. Думаю, завтра прояснится и вы сможете совершить прогулку. -- Бове-таун и Боденский луг, -- сказала она. -- Кемпов тупик и Бычий сад, Килмурово поле, мимо маяка, через Двадцать акров и Западные холмы. Я с изумлением посмотрел на нее: -- Вам известны все названия Бартонских земель? -- Ну конечно, вот уже полтора года я знаю их наизусть. Я молчал. Мне нечего было сказать. Затем: -- Это нелегкая прогулка для женщины, -- угрюмо заметил я. -- У меня есть прочные туфли, -- возразила она. Черная бархатная туфелька на ноге, чуть высунутая из-под платья, показалась мне на редкость не подходящей для пеших прогулок. -- Вот эти? -- спросил я. -- Разумеется, нет; кое-что попрочнее. Я не мог себе представить, как она бредет по камням, даже если сама она и верила в то, что способна выдержать такую прогулку. А в моих рабочих сапогах она просто утонула бы. -- Вы ездите верхом? -- спросил я. -- Нет. -- А сможете держаться в седле, если вашу лошадь поведут под уздцы? -- Пожалуй, да, -- ответила она. -- Только мне надо держаться обеими руками за седло. А нет ли у вас... кажется, это называется лука, на которой балансируют? Она задала вопрос самым невинным тоном, ее глаза смотрели серьезно, и тем не менее я вновь не сомневался, что в них прячется смех и она хочет подразнить меня. -- Не уверен, -- холодно сказал я, -- есть ли у нас дамское седло. Надо спросить Веллингтона, в конюшне оно мне ни разу не попадалось на глаза. -- Возможно, -- сказала она, -- тетушка Феба, потеряв своего викария, приохотилась к верховой езде. Может быть, это стало ее единственным утешением. Все мои усилия пошли прахом. В ее голосе послышалось нечто похожее на легкое журчание, и я не выдержал. Она видела, что я смеюсь, и это было ужаснее всего. -- Хорошо, -- сказал я, -- утром я этим займусь. Как по-вашему, не попросить ли мне Сикома обследовать чуланы и посмотреть, не осталось ли после тетушки Фебы еще и амазонки? -- Амазонка мне не понадобится, -- ответила она, -- если, конечно, лошадь поведут осторожно и я смогу балансировать на луке. В эту минуту в дверь постучали, и в комнату вошел Сиком, неся на огромном подносе серебряный чайник с кипятком, серебряный заварочный чайник и хлебницу -- тоже серебряную. Никогда раньше я не видел этих вещей и про себя полюбопытствовал, из каких закромов комнаты дворецкого он их извлек. С какой целью принес? Кузина Рейчел заметила мое изумление. Я отнюдь не хотел обидеть Сикома, который с важным видом поставил свое приношение на стол, но меня так и подмывало расхохотаться. Я встал со стула и подошел к окну, как будто хотел взглянуть на дождь. -- Чай подан, мадам, -- объявил Сиком. -- Благодарю вас, Сиком, -- торжественно ответила она. Собаки встали и, принюхиваясь, потянулись к подносу. Они были изумлены не меньше моего. Сиком цыкнул на них. -- Уходи, Дон, -- сказал он, -- все трое уходите. Я думаю, мадам, мне лучше убрать собак. Чего доброго, перевернут поднос. -- Да, Сиком, -- ответила она, -- чего доброго. И опять это журчание в голосе. Я был рад, что стою к ней спиной. -- Какие распоряжения относительно завтрака, мадам? -- спросил Сиком. -- Мистер Филипп завтракает в девять часов в столовой. -- Я хотела бы завтракать в своей комнате, -- сказала она. -- Мистер Эшли говаривал, что ни на одну женщину не следует смотреть до одиннадцати часов. Вас это не затруднит? -- Разумеется, нет, мадам. -- В таком случае -- благодарю вас, Сиком, и спокойной ночи. -- Доброй ночи, мадам. Доброй ночи, сэр. Пошли, собаки! Он щелкнул пальцами, и животные нехотя последовали за ним. Несколько мгновений в комнате царило молчание, затем она тихо сказала: -- Хотите чаю? Насколько я понимаю, в Корнуолле так заведено. Всю мою важность как рукой сняло. Сохранять ее и дальше было выше моих сил. Я вернулся к камину и сел на табурет у стола. -- Я вам кое-чю скажу, -- проговорил я. -- Я никогда не видел ни этого чайника, ни этой хлебницы. -- Я так и думала, -- сказала она. -- Я заметила ваш взгляд, когда Сиком принес их. Полагаю, он их тоже раньше не видел. Они из тайного клада. Он раскопал их в каком-нибудь погребе. -- А это действительно так принято -- пить чай после обеда? -- спросил я. -- Конечно, -- ответила она, -- в высшем обществе, когда присутствуют дамы. -- По воскресеньям, когда Кендаллы и Паско приезжают к обеду, -- сказал я, -- мы никогда его не пьем. -- Вероятно, Сиком не считает, что они принадлежат к высшему обществу, -- заметила она. -- Очень польщена. Чай мне нравится. Съешьте бутерброд. Еще одно новшество. Тонкие кусочки хлеба, свернутые в виде маленьких колбасок. -- Удивительно, что на кухне знают, как их делать, -- сказал я, проглотив несколько штук. -- Но это очень вкусно. -- Неожиданное вдохновение, -- сказала кузина Рейчел. -- И за завтраком вы, конечно, съедите то, что останется. Масло тает, и я бы предложила вам облизать пальцы. Она пила чай, глядя на меня поверх краешка чашки. -- Если хотите, можете закурить трубку, -- продолжала она. Я удивленно воззрился на нее. -- В будуаре? -- спросил я. -- Вы уверены? Но по воскресеньям, когда с викарием приезжает миссис Паско, мы никогда не курим в гостиной. -- Здесь не гостиная, а я не миссис Паско, -- возразила она. Я пожал плечами и полез в карман за трубкой. -- Сиком подумает, что я поступаю крайне предосудительно. Утром он догадается по запаху. -- Перед тем как лечь спать, я открою окно. На дожде запах выветрится. -- Дождь попадет в окно и намочит ковер, -- сказал я, -- а это еще хуже, чем запах дыма. -- Ковер можно вычистить тряпкой, -- ответила она. -- Какой вы привередливый, совсем как старик. -- Я думал, женщины очень щепетильны в таких делах. -- Да, щепетильны, когда им больше нечего делать, -- сказала она. Сидя в будуаре тетушки Фебы и куря трубку, я вдруг вспомнил, что вовсе не так намеревался провести этот вечер. Я заготовил несколько холодно- любезных фраз и сухое прощание, долженствующие отбить у непрошеной гостьи всякую охоту задерживаться в моем доме. Я взглянул на нее. Она уже кончила пить чай и поставила чашку с блюдцем на поднос. Мое внимание снова привлекли ее руки, узкие, маленькие и очень белые; интересно, подумал я, считал ли их Эмброз руками горожанки? Она носила два кольца, оба с прекрасными камнями, однако они нисколько не нарушали траура и очень гармонировала с ее обликом. Держа в руке трубку и покусывая черенок, я чувствовал себя более уверенно и меньше напоминал одурманенного сном. Надо было что-то делать, что-то говорить, но я, как дурак, сидел у огня, не в силах разобраться в собственных мыслях и впечатлениях. Долгий, томительный день закончился, а я никак не мог решить, что он принес мне -- победу или поражение. Если бы в ней было хоть отдаленное сходство с придуманными мною образами, я бы лучше знал, что делать; но вот она здесь, рядом, во плоти, и созданные моим воображением картины, словно бредовые фантастические видения, перемешались и растаяли в темноте. Где-то далеко осталось злобное существо, старое, раздражительное, окруженное адвокатами; где-то далеко была вторая миссис Паско -- с громким голосом, надменная; истаяла вдали взбалмошная, избалованная кукла с длинными локонами; исчезла змея, скользкая, коварная. Гнев, казалось, утратил смысл, ненависть тоже, страх... Но мог ли я бояться той, которая не доходила мне до плеча, в ком не было ничего особенного, кроме чувства юмора и маленьких рук? Неужели ради этого один человек дрался на дуэли, а другой, умирая, написал: <Она все же доконала меня, Рейчел, мука моя>? Я походил на человека, который выпустил мыльный пузырь и следил за его полетом, но пузырь вдруг лопнул. Надо запомнить, подумал я, клюя носом перед мерцающим камином, и в следующий раз не пить коньяка после десятимильной прогулки под дождем: это только притупляет чувства, а вовсе не развязывает язык. Я пришел дать бой этой женщине, но так и не начал его. Что она там говорила про седло тетушки Фебы? -- Филипп, -- прозвучал тихий, спокойный голос, -- Филипп, вы, кажется, спите. Прошу вас, встаньте и отправляйтесь в кровать. Я вздрогнул и открыл глаза. Она смотрела на меня, сложив руки на коленях. Я с трудом поднялся на ноги и чуть не опрокинул поднос. -- Извините, -- сказал я, -- должно быть, меня стало клонить в сон из- за того, что я скрючился на этом табурете. В библиотеке я обычно сижу, вытянув ноги. -- И к тому же вы изрядно находились сегодня пешком, не так ли? -- спросила она. Голос ее был сама невинность, и тем не менее... Что она имела в виду? Я нахмурился и смотрел на нее сверху вниз, твердо решив не отвечать. -- Если завтра выдастся погожее утро, -- сказала она, -- вы действительно найдете для меня надежную, смирную лошадь, на которую я смогу спокойно сесть, чтобы отправиться осматривать Бартонские земли? -- Да, -- ответил я, -- если вы желаете совершить такую прогулку. -- Я не затрудню вас. Мою лошадь поведет Веллингтон. -- Нет, я сам пойду с вами. У меня нет особых дел. -- Подождите, -- сказала она, -- вы забыли, что завтра суббота. Утром вы выдаете жалованье работникам. Мы подождем до полудня. Я растерянно взглянул на нее: -- Боже мой, откуда вам известно, что я выплачиваю жалованье именно по субботам? К моему полному замешательству и смятению, ее глаза вдруг заблестели и стали влажными, как тогда, когда она говорила о моем давнем дне рождения. -- Если вы не догадываетесь, -- в голосе ее зазвучали жесткие нотки, - - то вы не так сообразительны, как я думала. Подождите минуту. У меня есть для вас подарок. Она открыла дверь, прошла в голубую спальню и тут же вернулась с тростью в руке. -- Вот, -- сказала она, -- возьмите, она ваша. Все остальное вы осмотрите и разберете потом, но ее я хотела сама отдать вам, и непременно сегодня. Это была прогулочная трость Эмброза. Та самая, на которую он всегда опирался. Трость с золотым ободком и с ручкой в виде собачьей головы из слоновой кости. -- Благодарю вас, -- язык плохо повиновался мне, -- я вам очень признателен. -- А теперь идите, -- сказала она, -- пожалуйста, идите. И она легонько вытолкала меня из комнаты и захлопнула дверь. Я стоял, сжимая в руках трость. Она не дала мне времени даже на то, чтобы пожелать ей доброй ночи. Из будуара не доносилось ни звука; я медленно пошел по коридору к своей комнате, вспоминая выражение ее глаз в ту минуту, когда она протянула мне трость. Однажды, совсем недавно, я уже видел глаза, в которых застыло такое же выражение древнего как мир страдания. И в тех глазах светились сдержанность и гордость, соединенные с такой же униженностью, такой же мучительной мольбой. Наверное, подумал я, войдя в свою комнату -- комнату Эмброза -- и разглядывая знакомую трость, -- наверное, дело в том, что глаза эти одинакового цвета и принадлежат женщинам одной национальности. Иначе что общего могло быть между нищенкой с берегов Арно и кузиной Рейчел?.. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ На следующее утро я рано спустился вниз и сразу после завтрака пошел в конюшню, вызвал Веллингтона, и мы вместе направились в кладовую для упряжи. Да, среди всего прочего там оказалось с полдюжины дамских седел. Видимо, раньше я просто не замечал их. -- Миссис Эшли не умеет ездить верхом, -- сказал я Веллингтону. -- На чем-нибудь сидеть и за что-нибудь держаться -- вот все, что ей надо. -- Тогда лучше всего посадить ее на Соломона, -- сказал старый кучер. -- Может быть, ему и не доводилось возить дам, но он ее не сбросит, уж это точно. За других лошадей, сэр, я бы не поручился. В былые времена Эмброз часто охотился верхом на Соломоне, теперь же конь в основном наслаждался досугом на лугу; и только иногда Веллингтон использовал его для поездок. Дамские седла висели высоко на стене, и, чтобы их снять, Веллингтону пришлось послать за грумом и небольшой лестницей. Выбор седла произвел целый переполох и послужил причиной немалого волнения: одно было слишком потертым, второе -- слишком узким для широкой спины Соломона, третье покрыто паутиной, за что грум получил приличный нагоняй. Я смеялся в душе, догадываясь, что ни Веллингтон, ни все остальные ни разу не вспоминали про эти седла последние четверть века, и сказал Веллингтону, что после хорошей чистки кожа станет как новая и миссис Эшли подумает, будто седло только вчера привезли из Лондона. -- В какое время госпожа желает выехать? -- спросил он, и я, опешив от такого выбора слов, молча уставился на него. -- Где-то после полудня, -- наконец выговорил я. -- Вам надо только подвести Соломона к подъезду. Я сам буду сопровождать миссис Эшли. Затем я вернулся в дом и прошел в контору, чтобы просмотреть недельные отчеты и проверить счета до того, как люди придут за платой. <Госпожа>... Однако! Неужели Веллингтон, Сиком и другие слуги относятся к ней именно так? Я допускал, что в определенном смысле это естественно, но подумал, до чего же быстро мужчины-слуги глупеют в присутствии женщины. Это благоговение в глазах Сикома, когда прошлым вечером он принес чай, почтительность, с какой он поставил перед ней поднос... и вот, не угодно ли, утром, во время завтрака, прислуживает мне молодой Джон, он же снимает крышки с моих тарелок, потому что <мистер Сиком, -- объясняет он, -- пошел с подносом наверх, в будуар>. И вот теперь Веллингтон, сам не свой от волнения, чистит и натирает до блеска старое дамское седло и кричит груму, чтобы тот занялся Соломоном. Я просматривал счета. Впервые с тех пор, как Эмброз выставил из дома няньку, женщина провела ночь под моей крышей. Однако ее присутствие оставило меня совершенно спокойным. Это обстоятельство меня радовало. Но едва я вспомнил ее обращение со мной, когда я чуть не заснул, мне показалось, что ее слова: <Филипп, отправляйтесь в кровать> -- вполне могла произнести моя нянька лет двадцать назад. В полдень за причитающейся им платой пришли слуги и люди, работавшие в конюшне, в лесу, в саду. Заметив отсутствие Тамлина, старшего садовника, я поинтересовался, почему его нет, и мне сказали, что он где-то <с госпожой>. Я воздержался от каких-либо замечаний по этому поводу, расплатился с остальными работниками и отпустил их. Интуиция подсказала мне, где искать Тамлина и кузину Рейчел. Я не ошибся. Они были в оранжерее, где росли камелии, олеандры и другие растения, привезенные Эмброзом из странствий. Я никогда не разбирался в садоводстве -- все заботы лежали на Тамлине; огибая угол оранжереи и подходя к ним, я слышал, как она говорила о черенках и побегах, о влиянии северного климата и об удобрении почвы. Тамлин слушал, держа шапку в руке и с таким же почтительным видом, какой я заметил у Сикома и Веллингтона. Увидев меня, она улыбнулась и поднялась на ноги: до того она стояла на коленях на мешковине и рассматривала молодой побег, выходящий в трубку. -- Я гуляю с половины одиннадцатого, -- сказала она. -- Я искала вас, чтобы спросить разрешения, но не нашла и потому совершила отчаянный поступок -- сама отправилась в домик Тамлина и познакомилась с ним; правда, Тамлин? -- Правда, мэм, -- сказал Тамлин, как баран уставясь на нее. -- Видите ли, Филипп, -- продолжала она, -- я привезла с собой в Плимут -- в экипаж я их взять не могла, они прибудут с посыльным -- все саженцы деревьев и кустов, которые мы собрали, Эмброз и я, за последние два года. У меня есть список с указанием мест, где он хотел их высадить, и я думала сэкономить время, обсудив список с Тамлином и объяснив ему, что к чему. Когда их привезут, меня уже может не быть здесь. -- Превосходно, -- сказал я, -- вы оба разбираетесь в этих делах лучше меня. Прошу вас, продолжайте. -- Мы уже все обсудили, не правда ли, Тамлин? -- сказала она. -- И будьте добры, передайте миссис Тамлин мою благодарность за чай; я очень надеюсь, что к вечеру ее горлу станет лучше. Эвкалиптовое масло -- отличное лекарство, я пришлю его ей. -- Благодарю вас, мэм, -- сказал Тамлин (я впервые слышал, что у его жены болит горло) и, взглянув на меня, добавил с неожиданной застенчивостью: -- Нынче утром, мистер Филипп, сэр, я узнал кое-что такое, чего никак не думал узнать от дамы. Я всегда полагал, что знаю свою работу, но миссис Эшли разбирается в садоводстве куда лучше меня. Мне столько в жизни не узнать. Рядом с ней я чувствую себя полным неучем. -- Вздор, Тамлин, -- возразила кузина Рейчел. -- Я разбираюсь только в деревьях и кустарниках. Что же касается фруктов, то я не имею ни малейшего представления, как, например, выращивают персики; кстати, запомните: вы еще не сводили меня в цветник. Вы это сделаете завтра. -- Как только пожелаете, мэм, -- сказал Тамлин. Она попрощалась с ним, и мы пошли к дому. -- Раз вы гуляете почти с десяти часов, -- сказал я, -- то, наверное, хотите отдохнуть. Я скажу Веллингтону, чтобы он пока не седлал коня. -- Отдохнуть? -- переспросила она. -- Кто говорит об отдыхе? Я все утро предвкушала нашу прогулку верхом. Посмотрите, вот и солнце. Вы ведь обещали, что оно появится. Кто поведет моего коня -- вы или Веллингтон? -- Нет, -- сказал я. -- С вами пойду я. И предупреждаю, хоть вы и способны наставлять Тамлина в выращивании камелий, преподать мне урок земледелия вам не удастся. -- Ячмень от овса я отличаю, -- сказала она. -- Вы поражены? -- Ни капли, -- ответил я. -- Как бы то ни было, на полях вы не увидите ни того ни другого -- урожай уже собран. Когда мы вошли в дом, я обнаружил, что Сиком накрыл в столовой холодный завтрак из мяса и салата, дополнив его пирогами и пудингами, словно мы собирались обедать. Кузина Рейчел кинула на меня быстрый взгляд, лицо ее было невозмутимо серьезно, однако в глубине глаз опять горели смешинки. -- Вы человек молодой и еще не кончили расти, -- сказала она. -- Ешьте и будьте благодарны. Положите в карман кусок пирога, и, когда мы поднимемся на Западные холмы, я попрошу вас поделиться со мной. А сейчас я пойду наверх и надену что-нибудь подходящее для поездки. По крайней мере, подумал я, с аппетитом принимаясь за холодное мясо, она не ждет, чтобы за ней ухаживали или проявляли подчеркнутые знаки внимания; у нее явно незаурядный ум, что, слава Богу, отнюдь не женская черта. Лишь одно раздражало меня: мою манеру держаться с ней (как я полагал, довольно язвительную) она принимала спокойно и даже с удовольствием. Мой сарказм казался ей веселостью. Только я успел поесть, как Соломона подвели к дверям дома. Крепкий старый конь за всю свою жизнь ни разу не подвергался столь тщательной чистке. Даже копыта Соломона надраили до блеска -- моя Цыганка никогда не удостаивалась такого внимания. Две молодые собаки скакали у его ног. Дон невозмутимо наблюдал за ними; для него, как и для его друга Соломона, дни скачек давно миновали. Я пошел сказать Сикому, что нас не будет часов до четырех, а когда вернулся, кузина Рейчел уже сидела на Соломоне. Веллингтон прилаживал ей шпоры. Она переоделась в другое траурное платье, с чуть большим вырезом, и вместо шляпы волосы ее покрывала черная кружевная шаль. Сидя вполоборота ко мне, она говорила с Веллингтоном, и мне почему-то вспомнилось, как накануне вечером она рассказывала о том, что Эмброз иногда поддразнивал ее и однажды сказал, будто от нее веет ароматом Древнего Рима. Думаю, в ту минуту я понял, что он имел в виду. Ее лицо было похоже на лица с римских монет -- четкие, но маленькие; обрамленное кружевной шалью, оно напоминало мне женщин, которых я видел во Флоренции, преклонивших колени в соборе или притаившихся в дверях безмолвных домов. Женщина, в которой я не находил ничего достойного внимания, кроме рук, переменчивых глаз и неожиданных россыпей жемчужного смеха, возвышаясь надо мною, выглядела совсем иначе. Казалась более далекой, более отстраненной, более итальянкой. Она услышала мои шаги, обернулась, и все исчезло: отстраненность, нездешность -- все то, что проступало на ее лице в минуты покоя. -- Готовы? -- спросил я. -- Не боитесь упасть? -- Я полагаюсь на вас и на Соломона, -- ответила она. -- Вот и прекрасно. Поехали. Мы вернемся часа через два, Веллингтон. И, взяв Соломона под уздцы, я выступил с нею в поход по Бартонским землям. Ветер, который дул последние дни, улетел в глубь страны, унеся с собой дождь; к полудню небо прояснилось и выглянуло солнце. Солоноватый, хрустально-чистый воздух подгонял шаг и доносил дыхание моря, бьющегося о скалы бухты. Осенью такие дни выдаются у нас часто. Словно заплутавшие во времени, они напоены особой свежестью и, изредка напоминая о близости холодов, еще дышат последним теплом лета. Странным было наше паломничество. Мы начали с Бартона, и мне стоило немалого труда отговориться от приглашения Билли Роу и его жены зайти в дом и отведать пирога со сливками, лишь ценою обещания заехать к ним в понедельник мне удалось миновать коровник и навозную кучу, вывести Соломона за ворота фермы и выйти на жнивье Западных холмов. Бартонские земли представляют собой полуостров, Маячные поля занимают дальний его конец у моря. Как я и говорил кузине, хлеба уже свезли, и я мог вести старика Соломона куда заблагорассудится. К тому же большая часть Бартонских земель -- пастбища, и, чтобы целиком осмотреть их, мы держались ближе к морю. В конце концов мы подошли к самому маяку, и, оглянувшись, она увидела все имение -- с запада ограниченное длинным отрезком песчаной бухты, а с востока, на расстоянии трех миль от нее, -- рукавом моря. Бартонская ферма и дом -- особняк, как неизменно называл его Сиком, -- лежали как бы на блюдце, но деревья, посаженные по распоряжению дяди Филиппа и Эмброза, уже густо разрослись и частично скрывали дом; к северу от него новая аллея вилась через лес и взбегала на небольшую возвышенность, где сходились Четыре Дороги. Вспомнив, что говорила кузина Рейчел прошлым вечером, я попробовал проверить, так ли хорошо она знает Бартонские земли, но не смог поймать ее на ошибке. Память ни разу не подвела ее, когда она упоминала названия различных пляжей, мысов и ферм на территории имения; она знала имена всех арендаторов, их семьи, знала, что племянник Сикома живет в рыбачьем доме на берегу, а брат держит мельницу. Она не обрушила на меня все свои познания сразу -- скорее, я сам, подгоняемый любопытством, побуждал ее поделиться ими. Мне казалось весьма странным то, как естественно и с каким интересом она называла имена и говорила о людях. -- О чем же, по-вашему, мы разговаривали, Эмброз и я? -- наконец спросила она, когда мы спускались с Маячного холма на восточное поле. -- Он страстно любил свой дом, свою землю, поэтому и я полюбила их. Разве вы не ждете того же от своей жены? -- Не имея жены, ничего не могу сказать, -- ответил я, -- но у меня были основания полагать, что, прожив всю жизнь на континенте, вы увлекаетесь совсем другим. -- Так и было, -- сказала она, -- пока я не встретила Эмброза. -- Кроме увлечения садами, как я догадываюсь? -- Кроме увлечения садами, -- согласилась она. -- Наверное, он писал вам, как оно началось. Мой сад на вилле очень красив, но это... -- Она на мгновение замолкла и осадила Соломона; я остановился, держа руку на узде. -- ...Но это то, что мне всегда хотелось увидеть. Это совсем другое. Она еще немного помолчала, глядя на бухту. -- На вилле, -- продолжала она, -- когда я была молода и замужем за моим первым мужем -- я говорю не про Эмброза, -- я была не очень счастлива и находила утешение в перепланировке сада, высаживании новых растений, разбивке террас, прокладывании дорожек. Ища совета и руководства, я зарылась в книги, и результат получился совсем неплохой; во всяком случае, я сама так думала и многие говорили мне об этом. Интересно, что сказали бы вы про мой сад... Я бросил на нее быстрый взгляд. Ее лицо было обращено к морю, и она не заметила этого. Что она имела в виду? Разве крестный не сообщил ей, что я побывал на вилле? Меня охватило внезапное беспокойство. Я вспомнил, с каким самообладанием после легкой нервозности первых минут она держалась накануне вечером, вспомнил непринужденность нашей беседы, которую поутру за завтраком приписал светскому чутью кузины Рейчел и своему отупению после коньяка. Мне вдруг показалось странным, что она ничего не сказала тогда о моем посещении Флоренции, и еще более странным, что она ни словом не обмолвилась о том, каким образом я узнал о смерти Эмброза. Неужели крестный счел за благо увильнуть от этого предмета и предоставил мне самому сообщить ей о моей поездке? В душе я проклинал его старческую болтливость и трусость, хотя прекрасно понимал, что теперь уже не кто иной, как я сам, праздную труса. Вчера вечером, если бы только я рассказал ей вчера вечером, одурманенный коньяком! Но теперь... теперь это нелегко. Она удивится, почему я молчал раньше. Конечно же, сейчас самый подходящий момент сказать: <Я видел сад на вилле Сангаллетги. Разве вы не знаете?> Но она ласково обратилась к Соломону, и он тронул с места. -- А мы можем пройти мимо мельницы и подняться к дому через лес с другой стороны? -- спросила она. Я упустил благоприятную возможность, и мы двинулись назад к дому. В лесу она время от времени бросала одно-два слова о деревьях, о гряде холмов или еще о чем-то, привлекшем ее внимание, но для меня легкость и непринужденность начала нашей прогулки были утрачены. Ведь так или иначе, а я должен был сказать ей о моем посещении Флоренции. Если я не расскажу ей, она обо всем узнает от Сикома или от самого крестного, когда в воскресенье он приедет к нам на обед. Чем ближе к дому, тем молчаливее я становился. -- Я утомила вас, -- сказала она. -- Еду, как королева, на Соломоне, а вы, подобно пилигриму, все время идете пешком. Простите, Филипп. Я так счастлива... Вы и не догадываетесь, как я счастлива. -- Нет, я не устал, -- возразил я. -- Мне очень приятно, что прогулка доставила вам удовольствие. При всем том я не мог выдержать ее взгляд -- доверчивый, вопрошающий. Веллингтон ждал у дома, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она пошла наверх отдохнуть, перед тем как переодеться к обеду, а я уселся в библиотеке, мрачно куря трубку и ломая голову над тем, как же, черт возьми, рассказать ей про Флоренцию. Если бы крестный сообщил ей об этом в письме, то заговорить первой пришлось бы ей, а мне оставалось бы спокойно ждать, что она скажет. Но и это было бы нестрашно, будь она той женщиной, какую я ожидал увидеть. Боже правый, почему она оказалась совсем другой и расстроила мои планы? Я вымыл руки, переоделся и положил в карман два последних письма Эмброза; но когда я вошел в гостиную, ожидая увидеть ее там, комната была пуста. Сиком, проходивший через холл, сказал мне, что госпожа в библиотеке. Теперь, когда она не возвышалась надо мной, сидя на Соломоне, сняла с головы шаль и пригладила волосы, она казалась еще меньше, чем прежде, еще беззащитнее. И бледнее при свечах, а траурное платье -- по контрасту -- еще темнее. -- Вы не возражаете, если я посижу здесь? -- спросила она. -- Гостиная очаровательна днем, но вечером, при задернутых портьерах и зажженных свечах, эта комната самая уютная. Кроме того, именно здесь вы всегда сидели с Эмброзом. Возможно, это был мой шанс. Самое время сказать: <Разумеется, не возражаю. У вас на вилле нет ничего подобного.> Но я промолчал. В комнату вошли собаки, и обстановка немного разрядилась. После обеда, сказал я себе, после обеда я обязательно поговорю с ней. И ни портвейна, ни коньяка. За обедом Сиком посадил ее по правую руку от меня и прислуживал нам вместе с Джоном. Она пришла в восторг от вазы с розами, от канделябров, заговаривала с Сикомом, когда тот подавал очередное блюдо, а я, обливаясь холодным потом, все время ждал, что он скажет: <Это случилось, мадам...> или <Это произошло, когда мистер Филипп был в Италии>. Я едва дождался, когда кончится обед и мы останемся одни. Мы сели у камина в библиотеке, она достала рукоделие. Я наблюдал за ее маленькими проворными руками и изумлялся им. -- Скажите, Филипп, вы чем-то обеспокоены? -- спросила она после недолгого молчания. -- Не отпирайтесь. Эмброз часто говорил, что у меня, как у животного, чутье на неприятности, и сейчас я чувствую -- вас что-то тревожит. Откровенно говоря, я заметила это еще днем. Надеюсь, я ничем вас не обидела? Вот и свершилось. Во всяком случае, она сама расчистила мне путь. -- Вы ничем меня не обидели, -- ответил я, -- но одна ваша случайная фраза смутила меня. Не могли бы вы сказать, о чем Ник Кендалл писал вам в Плимут? -- О, разумеется! Он поблагодарил меня за письмо, сообщил, что вам обоим уже известны обстоятельства смерти Эмброза, что синьор Райнальди написал ему и прислал копии свидетельства о смерти и что вы приглашаете меня погостить у вас, пока не выяснятся мои планы на будущее. Он даже предложил мне приехать в Пелин после того, как я уеду от вас; это очень любезно с его стороны. -- И все? -- Да, письмо было совсем коротким. -- Он не писал, что я уезжал? -- Нет. -- Понятно. Я чувствовал, что меня бросает в жар, а она сидела все так же спокойно, невозмутимо, не выпуская из рук вышивания. И тогда я сказал: -- Крестный не погрешил против истины: он и слуги узнали о смерти Эмброза от синьора Райнальди. Со мною было иначе. Видите ли, я узнал о ней во Флоренции, на вилле, от ваших слуг. Она подняла голову и взглянула на меня. На сей раз в ее глазах не было слез, не было затаенного смеха: они смотрели пристально, испытующе, и мне показалось, что я прочел в них сострадание и упрек. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ -- Вы ездили во Флоренцию? -- спросила она. -- Когда? Давно? -- Я вернулся недели три назад, -- ответил я. -- Я был там и возвратился через Францию. Во Флоренции я провел всего одну ночь. Ночь на пятнадцатое августа. -- Пятнадцатое августа? -- Ее голос звучал по-новому, в глазах блеснуло воспоминание. -- Но я только накануне выехала в Геную... Это невозможно. -- Настолько же возможно, насколько истинно, -- сказал я, -- так и было. Вышивание выпало из рук кузины Рейчел, и ее глаза вновь засветились странным, почти провидческим светом. -- Почему вы мне ничего не сказали? -- спросила она. -- Почему дали мне провести целые сутки в вашем доме и ни словом не обмолвились о своей поездке во Флоренцию? Вчера вечером вам следовало рассказать о ней, вчера вечером. -- Я думал, вы знаете, -- сказал я. -- Я просил крестного написать вам. Во всяком случае, что есть, то есть. Теперь вам все известно. Во мне заговорила трусость; я отчаянно надеялся, что на этом мы оставим неприятную тему и кузина Рейчел снова примется за вышивание. -- Вы ездили на виллу, -- сказала она как бы про себя. -- Джузеппе, конечно, впустил вас. Открыл калитку, увидел вас и подумал... Она внезапно умолкла, ее глаза затуманились, и она перевела взгляд на огонь. -- Я хочу, Филипп, чтобы вы все рассказали мне. Я сунул руку в карман и нащупал письма. -- Я давно не получал вестей от Эмброза, с самой Пасхи, а то и с Масленицы, точно не помню, но все его письма у меня наверху. Я начал беспокоиться. Неделя проходила за неделей. И вот в июле пришло письмо. Всего на одной странице. Очень не похожее на него -- сплошные каракули. Я показал его крестному, Нику Кендаллу, и он согласился, что мне надо немедленно отправиться во Флоренцию. Так я и сделал через день или два. Когда я уезжал, пришло еще одно письмо -- всего несколько фраз. Оба письма у меня в кармане. Хотите взглянуть на них? Она ответила не сразу. Она отвернулась от камина и вновь смотрела на меня. В ее глазах светилась воля, но не подавляющая и властная, а затаившаяся, спокойная, будто она обладала даром читать в моем сердце и, понимая, что сопротивление не сломлено, зная его причину, побуждала меня продолжать. -- Не сейчас, -- сказала она. -- Потом. Я перевел взгляд на ее руки. Они лежали на коленях, плотно сжатые, маленькие, неподвижные. Мне почему-то было легче говорить, глядя на ее руки, а не в лицо. -- Я прибыл во Флоренцию, -- сказал я, -- нанял экипаж и поехал на вашу виллу. Служанка открыла калитку, и я спросил об Эмброзе. Она как будто испугалась и позвала мужа. Он вышел и сообщил мне, что Эмброз умер, а вы уехали. Он показал мне виллу. Я видел комнату, где Эмброз умер. Перед самым моим уходом женщина открыла сундук и дала мне шляпу Эмброза. Это единственная вещь, которую вы забыли взять с собой. Я замолчал, не сводя глаз с ее рук. Пальцы правой руки касались кольца, надетого на левой. Я заметил, что они судорожно сжали его. -- Продолжайте, -- сказала она. -- Я вернулся во Флоренцию. Ваш слуга дал мне адрес синьора Райнальди. Я посетил его. Увидев меня, он смутился от неожиданности, но быстро оправился. Он подробно рассказал о болезни и смерти Эмброза и вручил мне записку к смотрителю протестантского кладбища на случай, если я захочу посетить могилу, чего я отнюдь не хотел. Я осведомился, где можно вас найти, но он сделал вид, что не знает. Вот и все. На следующий день я отправился в обратный путь. Последовала еще одна пауза. Пальцы, сжимавшие кольцо, расслабились. -- Могу я взглянуть на письма? -- спросила она. Я вынул письма из кармана и протянул ей. Глядя в огонь, я услышал шорох бумаги -- она разворачивала письмо. Наступило долгое молчание. Затем она спросила: -- Только эти два? -- Только эти два, -- ответил я. -- И до них, как вы говорите, ничего -- с Пасхи или Масленицы? -- Ничего. Наверное, она перечитывала письма еще и еще раз, наизусть запоминая каждое слово, как когда-то я. Наконец она вернула их мне. -- Как же вы меня ненавидели... -- медленно проговорила она. Я вздрогнул и поднял глаза. Мы смотрели друг на друга, и мне казалось, что теперь она знает все мои фантазии, все сны, что перед ней одно за другим проходят лица женщин, порожденных моим воображением за эти долгие месяцы. Отрицать было бесполезно, возражать -- нелепо. Барьеры рухнули. Меня охватило странное чувство, будто я сижу на стуле совершенно голый. -- Да, -- сказал я. Стоило мне произнести это, как я испытал облегчение. Возможно, подумал я, католик на исповеди испытывает то же самое. Вот оно, очищение. Бремя снято. А вместо него -- пустота. -- Почему вы пригласили меня? -- спросила она. -- Чтобы предъявить вам обвинения, -- ответил я. -- Обвинения -- в чем? -- Точно не знаю. Возможно, в том, что вы разбили его сердце, а это равносильно убийству, не так ли? -- И потом? -- Так далеко я не загадывал. Больше всего на свете я хотел заставить вас страдать. Смотреть, видеть, как вы страдаете. А потом, полагаю, отпустить вас. -- Как великодушно... Более великодушно, чем я заслуживаю. Однако вы добились успеха. Смотрите же -- пока не насытитесь! В обращенных на меня глазах что-то происходило. Лицо было очень бледным и спокойным; оно не изменилось. Даже если бы я своим каблуком стер это лицо в порошок, остались бы глаза, полные слез, которые так и не упали с ресниц, не потекли по щекам. Я встал со стула и пошел в противоположный конец комнаты. -- Бесполезно, -- сказал я. -- Эмброз всегда говорил, что из меня выйдет никудышный солдат. Я не могу убивать хладнокровно. Прошу вас, ступайте к себе наверх, куда угодно, только не оставайтесь здесь. Моя мать умерла, прежде чем я успел ее запомнить, и я никогда не видел, как плачет женщина. Я открыл дверь. Но она продолжала сидеть у огня, она не шелохнулась. -- Кузина Рейчел, идите наверх, -- повторил я. Не знаю, как звучал мой голос, может быть, слишком резко или слишком громко, но старик Дон, лежа на полу, поднял голову и устремил на меня хмурый собачий взгляд, проникающий в самую душу, затем потянулся, зевнул, подошел к кузине Рейчел и положил морду ей на колени. Только тогда она шевельнулась. Опустила руку и коснулась его головы. Я закрыл дверь и вернулся к камину. Я взял оба письма и бросил их в огонь. -- И это бесполезно, -- проговорила она, -- мы оба помним, что он сказал. -- Я могу забыть, -- сказал я, -- если вы тоже забудете. В огне есть особая, очистительная сила. Ничего не останется. Пепел не в счет. -- Если бы вы были хоть немного старше, -- сказала она, -- или ваша жизнь была бы иной, если бы вы были кем угодно, но не тем, кто вы есть, и не любили бы его так сильно, я поговорила бы с вами об этих письмах и об Эмброзе. Но не стану; уж лучше я смирюсь с вашим осуждением. В конце концов, это проще для нас обоих. Если позволите мне остаться до понедельника, в понедельник я уеду, и вам больше никогда не придется вспоминать обо мне. Хоть это и не входило в ваши намерения, вчера вечером и сегодня я была глубоко счастлива. Благодарю вас, Филипп. Я разворошил угли сапогом, и пепел рассыпался. -- Я не осуждаю вас, -- сказал я. -- Все вышло не так, как я думал и рассчитывал. Я не могу ненавидеть женщину, которой не существует. -- Но я существую, существую! -- Вы не та женщина, которую я ненавидел. И этим все сказано. Она продолжала гладить Дона по голове. -- Та женщина, -- сказала она, -- которую вы рисовали в своем воображении, обрела конкретные черты, когда вы прочли письма или раньше? Я на минуту задумался, а затем излил в потоке слов все, что было у меня на душе. К чему копить злобу? -- Раньше, -- медленно проговорил я. -- В каком-то смысле я испытал облегчение, когда пришли эти письма. Они дали причину ненавидеть вас. До этого у меня не было никаких оснований, и мне было стыдно. -- Стыдно? Почему? -- Потому что нет ничего столь саморазрушительного, нет чувства столь же презренного, как ревность. -- Вы ревновали... -- Да. Как ни странно, теперь я могу признаться. С самого начала, как только он сообщил мне о своей женитьбе. Может быть, даже раньше возникла какая-то тень подозрения. Не знаю. Все ждали, что я обрадуюсь также, как они, но это было невозможно. Должно быть, вы сочтете мою ревность бурной и нелепой. Как ревность избалованного ребенка. Возможно, я таким и был, да и сейчас такой. Беда моя в том, что в целом мире я никого не знал и не любил, кроме Эмброза. Теперь я размышлял вслух, не заботясь, что обо мне подумают. Я облекал в слова то, в чем прежде не признавался даже самому себе. -- Не было ли это и его бедой? -- сказала она. -- О чем вы? Она сняла руку с головы Дона и, опершись локтями о колени, положила подбородок на ладони. -- Вам только двадцать четыре года, -- сказала она, -- у вас вся жизнь впереди, возможно, годы счастья, конечно, семейного счастья с любимой женой, с детьми. Ваша любовь к Эмброзу не уменьшится, но постепенно займет надлежащее место. Как всякая любовь сына к отцу. Ему это было не суждено. Он слишком поздно женился. Я опустился на одно колено перед огнем и раскурил трубку. Я и не подумал просить разрешения. Я знал, что она не будет возражать. -- Почему -- слишком поздно? -- спросил я. -- Ему было сорок три, когда два года назад он приехал во Флоренцию и я впервые увидела его. Вы знаете, как он выглядел, как говорил, знаете его привычки, его улыбку. Вы были с ним с младенчества. Но вам не дано знать, какое впечатление все это произвело на женщину, которая не была счастлива, которая знала мужчин -- мужчин, так не похожих на него. Я ничего не сказал, но, думаю, понял. -- Не знаю, что его привлекло во мне, но что-то, видимо, привлекло, -- сказала она. -- Такие вещи необъяснимы. Кто может сказать, почему именно этот мужчина любит именно эту женщину, какие причудливые химические соединения в крови влекут нас друг к другу? Мне, одинокой, мятущейся, пережившей слишком много душевных потрясений, он явился как спаситель, посланный в ответ на молитву. Такой сильный и такой нежный, чуждый малейшего самомнения, -- я никогда не встречала ничего подобного. Это было откровение. Я знаю, чем он был для меня. Но чем была для него я... Она замолчала и, слегка нахмурясь, смотрела в огонь. Пальцы ее вновь вертели кольцо на левой руке. -- Он был похож на спящего, который неожиданно проснулся и увидел мир, -- продолжала она, -- всю его красоту и всю печаль. Голод и жажду. Все, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал, предстало перед ним в преувеличенном виде, воплотилось в одном-единственном человеке, которым случайно или по воле судьбы, если вам угодно, оказалась я. Райнальди -- которого он ненавидел, вероятно, так же, как вы, -- однажды сказал мне, что я открыла ему глаза, как иным открывает глаза религия. Его охватила такая же одержимость. Но человек, приобщившийся к религии, может уйти в монастырь и целыми днями молиться перед образом Богоматери в алтаре. Она сделана из гипса и не меняется. С женщинами не так, Филипп. Их настроения меняются со сменой дня и ночи, иногда даже с часа на час, как и настроение мужчины. Мы люди, и это наш недостаток. Я не понял, что она имела в виду, говоря о религии. На память мне пришел только старик Исайя из Сент-Блейзи, который заделался методистом и ходил босиком, проповедуя на улицах. Он взывал к Иегове и говорил, что и сам он, и все остальные -- жалкие грешники в глазах Всевышнего и нам надо неустанно стучаться во врата Нового Иерусалима. Я не видел решительно никакой связи между подобными действиями и Эмброзом. У католиков, конечно, все по-другому. Наверное, она имеет в виду, что Эмброз относился к ней как к кумиру из Десяти заповедей. <Не поклоняйся богам их, и не служи им, и не подражай делам их>. -- Вы хотели сказать, что он ждал от вас слишком многого? -- спросил я. --