у окна в библиотеке, глядя на проливной дождь. -- Для меня -- контора, для вас -- будуар, -- только что заметил я. -- А что в тех коробках из Лондона? Новые наряды, которые вы собираетесь примерить и отослать обратно? -- Никаких нарядов, -- ответила она. -- Всего-навсего ткань для портьер. По-моему, тетушка Феба не слишком хорошо различала цвета. Голубая спальня должна соответствовать своему названию. Сейчас она серая, а не голубая. И покрывало на кровати побито молью. Только не говорите Сикому. Моль давняя. Я выбрала для вас новые портьеры и покрывало. Вошел Сиком и, видя, что мы просто разговариваем, сказал: -- На дворе такое ненастье, сэр, вот я и подумал, не занять ли слуг дополнительной уборкой в доме. Ваша прежняя комната требует особого внимания. Но они не могут убрать ее, пока весь пол заставлен коробками и чемоданами мистера Эшли. Я взглянул на кузину Рейчел, опасаясь, что бестактность старика задела ее, но, к моему удивлению, она спокойно приняла слова Сикома. -- Вы совершенно правы, Сиком, -- сказала она. -- Комнату не убрать, пока не распакованы чемоданы. Мы слишком надолго забыли о них. А что скажете вы, Филипп? -- Раз вы согласны, то все в порядке, -- ответил я. -- Пусть затопят камин, и, когда комната согреется, мы поднимемся наверх. Думаю, оба мы старались скрыть друг от друга свои чувства под маской принужденной беспечности. Ради меня она не показывала, что ей не по себе. И я, со своей стороны, желая пощадить ее, напустил на себя самую искреннюю сердечность, абсолютно чуждую моей природе. Дождь барабанил в окна моей старой комнаты, и на потолке выступило сырое пятно. Камин не топили с прошлой зимы; дрова дымили и громко потрескивали. На полу, в ожидании, когда их откроют, стояли коробки и чемоданы; на одной из коробок лежал знакомый мне дорожный плед темно- синей шерсти с желтой монограммой, выведенной в углу крупными буквами. Я сразу вспомнил, как в тот последний день накрывал им колени Эмброза, когда он уже сидел в экипаже, готовый к отъезду. Молчание нарушила кузина Рейчел. -- Ну, -- сказала она, -- может быть, начнем с чемодана с одеждой? Ее голос звучал нарочито жестко, по-деловому. Я протянул ей ключи, которые сразу же по приезде она вверила заботам Сикома. -- Как вам будет угодно, -- сказал я. Она вставила ключ в замок, повернула его и открыла крышку. Сверху лежал старый халат Эмброза. Я хорошо знал его. Халат тяжелого темно- синего шелка. Рядом с ним лежали комнатные туфли, длинные, плоские. Я во все глаза смотрел на них, они словно вернули меня в прошлое. Мне вспомнилось, как Эмброз утром, еще не закончив бриться, с мылом на лице, бывало, входил в мою комнату. <Послушай, малыш...> В эту самую комнату, где мы теперь стояли. В этом самом халате, в этих самых туфлях. Кузина Рейчел вынула их из чемодана: -- Что мы будем делать с ними? Ее голос, только что такой жесткий, звучал тихо, приглушенно. -- Не знаю, -- ответил я, -- решайте сами. -- Если я отдам их вам, вы будете носить? -- спросила она. Странное чувство овладело мною. Я взял себе его шляпу. Его трость, куртку с обшитыми кожей рукавами, которую он оставил, уезжая в свое последнее путешествие, и которую с тех пор я почти не снимал с плеч. Но эти вещи... халат и комнатные туфли... Казалось, мы открыли гроб Эмброза и смотрим на него, мертвого. -- Нет, -- ответил я, -- не думаю. Она ничего не сказала. Положила и то и другое на кровать. Затем перешла к костюмам. Один, очень легкий -- наверное, Эмброз носил его в жаркую погоду, -- был мне незнаком, но она, должно быть, хорошо его знала. От долгого лежания в чемодане костюм сильна измялся. Она вынула его и положила на кровать рядом с халатом. -- Надо отутюжить, -- сказала она и вдруг торопливо начала вынимать вещи из чемодана и складывать в кучу. -- Я думаю, Филипп, -- проговорила она, -- если вам они не нужны, люди в имении, которые любили его, были бы рады их получить. Вы лучше знаете, кому что отдать. По-моему, она не видела, что делает. Словно обезумев, она вынимала вещи из чемодана, а я тем временем стоял и смотрел на нее. -- Чемодан? Чемодан всегда пригодится. Она подняла на меня глаза, и голос ее оборвался. Неожиданно она оказалась у меня в руках, прижала голову к моей груди. -- О, Филипп! Простите... Мне не следовало самой приходить сюда... Нужно было оставить это на вас и Сикома. Трудно определить мои ощущения в ту минуту. Казалось, я держу на руках ребенка или раненое животное. Я коснулся ее волос, приложил щеку к ее голове. -- Все хорошо, -- сказал я, -- не плачьте. Вернитесь в библиотеку. Я разберу остальное. -- Нет, -- сказала она, -- какая глупость, какая непростительная слабость... Вам также тяжело, как мне. Вы так любили его... Я продолжал водить губами по ее волосам. Прижавшись ко мне, она казалась еще меньше, еще более хрупкой. -- Ничего страшного, -- сказал я, -- с таким делом справится и мужчина. Женщине оно не под силу. Позвольте мне все сделать самому, Рейчел, идите вниз. Она отошла от меня и вытерла глаза платком. -- Нет, -- сказала она, -- мне уже лучше. Это больше не повторится. Я уже распаковала одежду. Но если вы раздадите ее людям из имения, я буду вам очень благодарна. Что захотите оставить себе -- оставьте и носите. Не бойтесь носить. Я не стану возражать, буду только рада. Коробки с книгами стояли ближе к камину. Я принес ей стул, придвинул его к огню и, опустившись на колени перед оставшимися чемоданами, открыл их один за другим. Я надеялся, что она не заметила. Я впервые назвал ее не <кузина Рейчел>, а просто <Рейчел>. Не знаю, как это вышло. Наверное, потому, что, прильнув к моей груди, она была гораздо меньше меня. В отличие от одежды книги не несли на себе отпечатка личности их владельца. Среди них были давно знакомые мне любимцы Эмброза, с которыми он всегда путешествовал; их кузина Рейчел отдала мне, чтобы я держал их рядом с кроватью. Она уговорила меня взять его запонки, его часы и перо, и я с радостью согласился. Некоторые книги я видел в первый раз. Беря в руки том за томом, она рассказывала мне, как они оказались у Эмброза; эту книгу, говорила она, он разыскал в Риме и очень радовался, что выгодно приобрел ее, а вон та, в старинном переплете, и еще рядом с ней -- куплены во Флоренции. Она описала лавку и старика букиниста, который их продал. Пока она говорила, недавняя печаль прошла, исчезла, как слезы, которые она смахнула с глаз. Одну за другой мы раскладывали книги на полу. Я принес тряпку, и кузина Рейчел стала вытирать с них пыль. Время от времени она читала мне какой-нибудь отрывок, который особенно нравился Эмброзу, показывала рисунок или гравюру, и я видел, как она улыбается над запомнившейся страницей. Дошла очередь до тома с планами садов. -- Он нам очень пригодится, -- сказала она и, встав со стула, поднесла книгу к окну, чтобы лучше рассмотреть ее. Я наугад раскрыл следующую книгу. Из нее выпал клочок бумаги, исписанный почерком Эмброза. Он был похож на отрывок письма. <Разумеется, это болезнь (я часто о ней слышал), нечто вроде клептомании или какой-то другой недуг, который она, несомненно, унаследовала от своего мота-отца Александра Корина. Не могу сказать, как давно она им страдает, возможно с рождения, но именно им объясняется многое из того, что меня до сих пор беспокоит во всем этом деле. Но я знаю, твердо знаю, дорогой мальчик, что не могу и дальше позволять ей распоряжаться моим кошельком, иначе я буду разорен и пострадает имение. Тебе непременно надо предупредить Кендалла, что если по какой-либо случайности...> Вот и все. На клочке не было даты. Почерк самый обыкновенный. Но здесь кузина Рейчел вернулась от окна, и я сжал бумажку в руке. -- Что там у вас? -- спросила она. -- Ничего, -- ответил я. Я бросил листок в огонь. Она видела, как он горит. Видела почерк, свернувшуюся от жара бумагу, вспышку пламени. -- Это рука Эмброза, -- сказала она. -- Что там? Письмо? -- Так, какие-то заметки на клочке бумаги, -- ответил я, чувствуя, что лицо мое пылает. Я протянул руку за следующим томом. Она поступила так же. Мы продолжали разбирать книги бок о бок, но теперь нас разделяло молчание. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Разбирать книги мы закончили к полудню. Сиком прислал к нам Джона и молодого Артура узнать, не надо ли снести что-нибудь вниз до того, как они пойдут обедать. -- Оставьте одежду на кровати, Джон, -- сказал я, -- и чем-нибудь накройте. Скоро мне понадобится помощь Сикома, чтобы упаковать ее. А эту стопку книг снесите в библиотеку. -- А эти, пожалуйста, в будуар, -- попросила кузина Рейчел. Она заговорила впервые с тех пор, как я сжег клочок бумаги. -- Филипп, вы не будете возражать, если я оставлю книги о садах в своей комнате? -- Разумеется, нет, -- ответил я. -- Вы же знаете, что все книги ваши. -- Нет, -- возразила она, -- нет. Эмброз хотел бы видеть их в библиотеке. Она встала, оправила платье, отдала тряпку Джону. -- Внизу подан холодный ленч, мадам, -- сказал он. -- Благодарю вас, Джон, я не голодна. Когда Джон и Артур вышли, унося книги, я в нерешительности остановился у открытой двери. -- Вы не спуститесь в библиотеку помочь мне расставить книги? -- спросил я. -- Пожалуй, нет. Она помедлила, словно желая что-то добавить, но, так ничего и не сказав, пошла по коридору к своей комнате. Я одиноко сидел за ленчем, пристально глядя в окно столовой на проливной дождь. Не стоило и пытаться выходить из дома. Лучше с помощью Сикома разобраться с одеждой. Он будет польщен, что к нему обращаются за советом. Что пойдет в Брентон, что в Тренант, что в Ист- Лодж. Все надо тщательно разобрать, чтобы никого не обидеть. На это уйдет целый день. Я попробовал сосредоточиться на предстоящем деле, но мои мысли, как зубная боль, которая внезапно вспыхивает и снова утихает, навязчиво возвращались к клочку старой бумаги. Каким образом он оказался между страницами книги, долго ли пролежал там, разорванный, забытый? Полгода, год или больше? Может быть, Эмброз делал наброски для письма ко мне, которое так и не попало по назначению, или существуют другие листки, фрагменты того же письма, которые по неведомой мне причине все еще лежат между страницами одной из его книг? Должно быть, он писал до болезни. Почерк твердый и четкий. Следовательно, прошлой зимой, возможно, прошлой осенью... Мне сделалось стыдно. Кто дал мне право копаться в чужом прошлом, допытываться до сути письма, которого я не получал? Это не мое дело. Я жалел, что случайно нашел его. Весь день мы с Сикомом разбирали одежду Эмброза, и пока он делал пакеты, я писал к ним сопроводительные записки. Сиком предложил раздать одежду на Рождество, что показалось мне здравой мыслью, которая должна прийтись по душе арендаторам. Когда мы закончили, я снова спустился в библиотеку и расставил книги по полкам. Прежде чем поставить каждый том на место, я перетряхивал его, испытывая при этом неловкость, как человек, случайно услышавший чужой разговор. <...Разумеется, это болезнь, нечто вроде клептомании или какой-нибудь другой недуг...> Почему эти слова врезались мне в память? Что Эмброз имел в виду? Я достал словарь и отыскал слово <клептомания>. <Непреодолимая склонность к воровству у лица, не побуждаемого к нему стесненными обстоятельствами>. В этом он ее не обвинял. Он обвинял ее в расточительности и мотовстве. Но разве расточительность -- болезнь? Обвинять кого-то в такой привычке... Как не похоже на Эмброза, самого щедрого из людей... Когда я ставил словарь на полку, дверь отворилась, и в библиотеку вошла кузина Рейчел. Я чувствовал себя виноватым, как будто она уличила меня во лжи. -- Я только что закончил расставлять книги, -- сказал я и тут же подумал, не заметила ли она в моем голосе фальшь, которую заметил я. -- Я вижу. Она подошла к креслу у камина и села. Она переоделась к обеду. Я никак не думал, что уже так поздно. -- Мы разобрали одежду, -- сказал я. -- Сиком очень помог мне. Мы думаем, что лучше всего раздать вещи на Рождество, если вы не против. -- Он уже сказал мне. Думаю, это самый подходящий случай. Не знаю, во мне было дело или в ней, но между нами вновь возникла легкая напряженность. -- Дождь так и не переставал весь день, -- сказал я. -- Да, -- согласилась она. Я посмотрел на свои руки, пыльные от книг. -- Если позволите, я пойду умоюсь и переоденусь. Я отправился наверх, оделся, и, когда спустился снова, обед был уже подан. Мы молча заняли свои места. По давней привычке Сиком часто вмешивался в наш разговор за обедом, если хотел что-нибудь сказать, и в тот вечер, когда обед подходил к концу, обратился к кузине Рейчел: -- Вы показали мистеру Филиппу новые портьеры, мадам? -- Нет, Сиком, -- ответила она. -- Я не успела. Но если у мистера Филиппа есть желание посмотреть, могу показать их после обеда. Попросите Джона принести их в библиотеку. -- Портьеры? -- недоуменно спросил я. -- Какие портьеры? -- Разве вы не помните? -- удивилась кузина Рейчел. -- Я же вам говорила, что заказала портьеры для голубой спальни. Сиком их видел, и они произвели на него большое впечатление. -- Ах да, -- сказал я, -- теперь припоминаю. -- Я в жизни не видел ничего подобного, сэр, -- сказал Сиком. -- И верно, ни в одном доме в наших краях нет такого. -- Их привезли из Италии, Сиком, -- объяснила кузина Рейчел. -- Их можно купить только в одном магазине в Лондоне. Мне сказали про него во Флоренции. Хотите взглянуть, Филипп, или вам неинтересно? В ее голосе звучали надежда и тревога, словно она хотела услышать мое мнение и вместе с тем опасалась быть навязчивой. Не знаю почему, но я чувствовал, что краснею. -- О да, -- сказал я, -- с удовольствием взгляну на них. Мы встали из-за стола и пошли в библиотеку. Вскоре Сиком вместе с Джоном принес ткань и разложил ее перед нами. Он был прав. Ничего подобного не было во всем Корнуолле. Я не видел ничего, даже отдаленно напоминающего их, ни в Лондоне, ни в Оксфорде. Богатая парча и тяжелый шелк. Такое можно увидеть только в музее. -- Вот это как раз для вас, сэр, -- почти шепотом, будто в церкви, сказал Сиком. -- Голубая ткань для полога над кроватью, -- сказала кузина Рейчел, -- а синяя с золотом -- для портьер и покрывала. А что скажете вы, Филипп? Она вопросительно взглянула на меня. Я не знал, что ответить. -- Вам не нравится? -- спросила она. -- Очень нравится, -- ответил я. -- Но... -- Меня бросило в жар. -- ...Все это, наверное, очень дорого стоит? -- О да, дорого, -- ответила она. -- Такая ткань всегда дорого стоит, но она и через много лет будет как новая, Филипп. Поверьте, ваш внук и правнук будут спать в голубой спальне с этим покрывалом на кровати и с этими портьерами на окнах. Вы согласны, Сиком? -- Да, мадам, -- сказал Сиком. -- Но главное -- нравятся ли они вам, Филипп? -- снова спросила она. -- Конечно, -- проговорил я, -- как могут они не нравиться? -- В таком случае они ваши, -- сказала кузина Рейчел. -- Это мой подарок вам. Уберите их, Сиком. Утром я напишу в Лондон, что мы их оставляем. Сиком и Джон сложили ткань и вышли. Я ощутил на себе взгляд кузины Рейчел и, не желая отвечать на него, вынул трубку и дольше, чем обычно, раскуривал ее. -- Вас что-то беспокоит? -- спросила она. -- Что именно? Я не знал, как ей ответить. Мне не хотелось обижать ее. -- Вам не следует делать мне такие подарки, -- с трудом проговорил я. -- Это слишком дорого. -- Но я хочу подарить вам эти драпировки, -- возразила она -- В сравнении с тем, что вы для меня сделали, мой подарок -- сущий пустяк. -- Очень мило с вашей стороны, но все же я думаю, что вам не стоит этого делать. -- Позвольте мне самой судить, -- заявила она. -- Я уверена, что когда вы увидите комнату заново отделанной, то останетесь довольны. Я чувствовал себя донельзя неловко, и не потому, что она со свойственной ей импульсивностью и щедростью хотела сделать мне подарок, который еще вчера я принял бы без колебаний, но после того, как я прочел отрывок проклятого письма, меня преследовали сомнения -- не обернется ли то, что она хочет сделать для меня, против нее самой и, уступая ей, не положу ли я начало тому, чего и сам до конца не понимаю. Вскоре она сказала: -- Книга о садах очень пригодится нам при планировке вашего парка. Я совсем забыла, что когда-то подарила ее Эмброзу. Вам обязательно надо просмотреть все гравюры. Конечно, они не совсем подходят к здешним краям, но некоторые детали вполне можно позаимствовать. Например, терраса, выходящая на море, а с противоположной стороны -- нижний сад, как на одной римской вилле, где я обычно останавливалась. В книге есть гравюра с его изображением. И место подходящее есть -- там, где когда- то была старая стена. Не знаю, как это получилось, но с неожиданной для себя самого бесцеремонностью я вдруг спросил: -- Вы и родились в Италии? -- Да, -- ответила она, -- разве Эмброз вам не писал? Семья моей матери всегда жила в Риме, а мой отец, Александр Корин, был из тех, кто редко засиживается на одном месте. Он терпеть не мог Англию -- по- моему, он не слишком ладил со своим семейством здесь, в Корнуолле. Ему нравилась жизнь Рима; они с матерью очень подходили друг другу, но вели довольно странное и в чем-то рискованное существование, вечно без гроша в кармане. Ребенком я этого не понимала, но когда выросла... -- Они оба умерли? -- спросил я. -- О да. Отец умер, когда мне было шестнадцать лет. Пять лет мы жили вдвоем с матерью. Пока я не вышла за Козимо Сангаллетти. То были страшные пять лет; мы постоянно переезжали из города в город. Юность моя была далеко не безоблачной, Филипп. Не далее как в прошлое воскресенье я невольно сравнивала Луизу и себя в ее возрасте. Значит, когда она в первый раз вышла замуж, ей был двадцать один год. Как сейчас Луизе. Я подумал: на что они жили, пока она не встретила Сангаллетти? Возможно, давали уроки итальянского. Не потому ли Рейчел пришла мысль заняться этим и здесь? -- Моя мать была очень красива, -- сказала она. -- Совсем не похожа на меня. Кроме цвета волос. Высокая, статная. И как многие женщины ее типа, она неожиданно резко сдала, располнела, перестала следить за собой. Я была рада, что отец не дожил до этого. Рада, что он не увидел многого, что она позволяла себе, да и я тоже. Она говорила ровно, спокойно; в голосе ее не было горечи. Я смотрел, как она сидит у камина, и думал о том, сколь мало я о ней знаю, да и едва ли когда-нибудь узнаю о ее прошлом больше того, что она рассказала. Она назвала юность Луизы безоблачной и была права. И я вдруг подумал, что то же самое можно сказать и обо мне. Помимо опыта, приобретенного в Харроу и Оксфорде, я ничего не знал о жизни за пределами своих пятисот акров земли. Что значило для такой женщины, как кузина Рейчел, переезжать с места на место, менять один дом на другой, на третий, выйти замуж раз, второй? Закрыла ли она за собой дверь в прошлое, никогда не вспоминая о нем, или ее преследовали воспоминания -- изо дня в день, из года в год? -- Он был намного старше вас? -- спросил я. -- Козимо? -- отозвалась она. -- О нет, примерно на год. Мою мать ему представили во Флоренции, ей давно хотелось познакомиться с семейством Сангаллетти. Ему понадобился целый год, чтобы выбрать между нею и мной. За это время она, бедняжка, утратила красоту, а заодно и его. Мое удачное приобретение обернулось обязанностью платить по векселям. Но Эмброз, наверное, описал вам всю эту историю. Она не из счастливых. Я чуть было не сказал: <Нет, Эмброз был гораздо более скрытным, чем вы думаете. Если что-то причиняло ему боль или шокировало, он делал вид, будто ничего не замечает. О вашей жизни он поведал мне только то, что Сангаллетти убили на дуэли>. Но ничего подобного я не сказал. Мне вдруг стало ясно, что я тоже не хочу знать ни про Сангаллетти, ни про ее мать, ни про ее жизнь во Флоренции. Я хотел захлопнуть дверь в прошлое. Более того -- запереть ее на замок. -- Да, -- сказал я. -- Да, Эмброз писал мне. Кузина Рейчел вздохнула и поправила подушку под головой. -- Кажется, все это было так давно! Я была в те годы другим человеком. Видите ли, я почти десять лет пробыла замужем за Козимо Сангаллетти. И я не буду больше молода, даже если вы откроете мне целый мир. Впрочем, я становлюсь пристрастной. -- Вы рассуждаете, -- заметил я, -- будто вам по меньшей мере девяносто девять. -- Мне тридцать пять, -- сказала она, -- а для женщины это все равно что девяносто девять. -- Она посмотрела на меня и улыбнулась. -- Неужели? А я думал, вам больше. -- Подобное заявление многие женщины сочли бы оскорбительным, но я воспринимаю его как комплимент. Благодарю, Филипп, -- сказала она. -- А что все-таки было на той бумаге, которую вы сожгли утром? Неожиданность вопроса застигла меня врасплох. Я во все глаза уставился на кузину Рейчел. -- Бумага? -- попробовал увильнуть я. -- Какая бумага? -- Вы отлично знаете какая, -- сказала она. -- Клочок бумаги, исписанный Эмброзом, который вы сожгли, чтобы я его не увидела. Тогда я решил, что полуправда лучше, чем ложь. Мое лицо залилось краской, но я не отвел взгляда. -- Это был обрывок письма, -- сказал я, -- письма, которое Эмброз, скорей всего, писал мне. Он признавался, что обеспокоен чрезмерными тратами. Там было всего несколько строчек, я даже не помню точно их содержания. Я бросил бумагу в огонь, потому что, увидев ее именно в этот момент, вы могли бы расстроиться. К моему немалому удивлению, глаза, пристально смотревшие на меня, смягчились. Рука, теребившая кольца, упала на колени. -- И все? -- спросила она. -- А я-то думала... никак не могла понять... Слава Богу, она приняла мое объяснение. -- Бедный Эмброз, -- сказала она. -- То, что он считал моей расточительностью, было для него постоянным источником беспокойства. Странно, что вы не слышали о ней раньше, гораздо раньше. Жизнь за границей так отличалась от того, к чему он привык дома! Он никак не хотел с этим смириться. К тому же я знаю -- и, видит Бог, не могу винить его, -- что в глубине души он возмущался жизнью, которую я была вынуждена вести до встречи с ним. Эти ужасные долги... он заплатил их все до одного. Я молча курил трубку, но, глядя на нее, чувствовал, что мое волнение проходит, беспокойство стихает. Полуправда сделала свое дело: кузина Рейчел держала себя без недавней натянутости. -- Первые месяцы после нашей свадьбы он был так щедр! Вы не представляете, Филипп, что это значило для меня. Наконец-то рядом со мной был человек, которому я доверяла и, самое замечательное, которого любила. Думаю, он дал бы мне все, о чем бы я ни попросила. Вот почему, когда он заболел... -- Ее голос дрогнул, глаза затуманились. -- Вот почему было так трудно понять, что с ним произошло. -- Вы хотите сказать, что он перестал быть щедрым? -- спросил я. -- О нет, он был щедр, -- сказала она, -- но по-иному. Он продолжал покупать мне подарки, драгоценности, как будто хотел испытать меня. Я не могу этого объяснить. Но если я просила денег на какие-нибудь мелочи для дома, он всегда отказывал. Смотрел на меня со странной, задумчивой подозрительностью, спрашивал, зачем мне нужны деньги, на что я собираюсь их тратить, не хочу ли кому-нибудь отдать... В конце концов мне приходилось обращаться к Райнальди. Филипп, я должна была просить денег у Райнальди, чтобы выплатить жалованье слугам. Она снова замолкла и посмотрела на меня. -- И Эмброзу это стало известно? -- спросил я. -- Да, -- ответила она. -- Кажется, я уже говорила вам, что он недолюбливал Райнальди. Но когда узнал, что я ездила к нему за деньгами... это был конец; он заявил, что не потерпит визитов Райнальди на виллу. Вы не поверите, Филипп, но мне приходилось украдкой, пока Эмброз отдыхал, выходить из дома, чтобы встретиться с Райнальди и получить от него деньги на хозяйство. Она вдруг всплеснула руками и встала с кресла: -- О Боже, я совсем не собиралась рассказывать вам об этом! -- Почему? -- спросил я. -- Хотела, чтобы вы запомнили Эмброза таким, каким знали его здесь. Для вас он связан с этим домом. Тогда он был вашим Эмброзом. И пусть навсегда таким и останется. Последние месяцы были моими, я не хочу ни с кем ими делиться. И менее всего -- с вами. У меня не было ни малейшего желания делить их с нею. Я хотел, чтобы она закрыла все двери в прошлое, все до единой. -- Вы понимаете, что произошло? -- Она отвернулась от окна и в упор посмотрела на меня. -- Открыв чемоданы в комнате наверху, мы допустили ошибку. Нам следовало там их и оставить. Нельзя было трогать его вещи. Я это почувствовала, как только открыла первый чемодан и увидела его халат и комнатные туфли. Мы выпустили на свободу нечто такое, чего не было между нами прежде. Какую-то горечь. -- Она сильно побледнела и плотно сжала руки. -- Я не забыла о письмах, которые вы сожгли. Я выбросила их из головы, но сегодня, с той минуты, когда мы открыли чемоданы, меня не покидает чувство, будто я снова перечитала их. Я поднялся со стула и стоял спиной к камину. Кузина Рейчел взволнованно ходила по комнате. Я не знал, что сказать ей. -- Он писал вам, что я следила за ним, -- вновь заговорила она. -- Конечно следила, как бы он не причинил себе вреда. Райнальди хотел, чтобы я пригласила монахинь из монастыря, но я отказалась. Если бы я это сделала, Эмброз сказал бы, что я наняла надзирателей сторожить его. Он никому не доверял. Врачи были добрыми, терпеливыми людьми, но он почти всегда отказывался принимать их. Он попросил меня рассчитать всех слуг -- одного за другим. В конце концов остался только Джузеппе. Ему Эмброз доверял. Говорил, что у него собачьи глаза... Она внезапно замолкла и отвернулась. Я вспомнил слугу из сторожки у ворот виллы, его искреннее желание разделить мою боль. Как странно... Эмброз тоже доверял этим честным, преданным глазам... А я ведь только раз и взглянул на него! -- Не стоит говорить обо всем этом, -- сказал я. -- Эмброзу уже не поможешь, про себя же могу сказать: то, что было между вами, не мое дело. Все это было и прошло, не надо ворошить прошлое. Вилла Сангаллетти не была его домом. И для вас она перестала быть домом с того дня, когда вы поженились. Ваш дом здесь. Она обернулась и посмотрела на меня. -- Иногда, -- медленно проговорила она, -- вы бываете так похожи на него, что мне становится страшно. В ваших глазах я порою вижу то же выражение, словно он вовсе не умер и я должна вновь пережить все, что уже пережила однажды. Я бы не вынесла снова ни этой подозрительности, ни этой горечи, преследовавшей меня изо дня в день, из ночи в ночь. Пока она говорила, у меня перед глазами стояла вилла Сангаллетти. Я видел небольшой двор, ракитник в золотистом весеннем убранстве; видел стул, сидящего Эмброза, а рядом его трость. Я всем существом ощущал мрачное безмолвие этого места. Вдыхал пахнущий плесенью воздух, следил за водой, медленно струящейся из фонтана. И впервые женщина, стоящая на балконе, была не плодом моего воображения, а самой Рейчел. Она смотрела на Эмброза с тем же молчаливым укором, с тем же страданием и мольбой. Я протянул к ней руки. -- Рейчел, -- позвал я. -- Подойдите ко мне. Она прошла через комнату и вложила свои руки в мои. -- В этом доме нет горечи, -- сказал я. -- Этот дом мой. Когда люди умирают, горечь уходит вместе с ними. Вещи, о которых мы говорили, упакованы и убраны. Они больше не имеют к нам никакого отношения. Отныне вы будете помнить Эмброза, как помню его я. Мы оставим его старую шляпу на спинке скамьи в холле. А трость в стойке -- вместе с другими. Вы здесь своя, как и я, как Эмброз когда-то. Мы, все трое, неотделимы от этого дома. Понимаете? Она подняла на меня глаза. Она не отняла от меня руки. -- Да, -- ответила она. Меня охватило безотчетное волнение. Как будто все, что я говорил и делал, было предопределено некоей высшей силой, и в то же время едва слышный голос из потаенной глубины сознания нашептывал мне: <Ты никогда не отречешься от этого мгновения. Никогда... никогда...> Мы стояли, все еще держа друг друга за руки, и она сказала: -- Почему вы так добры ко мне, Филипп? Я вспомнил, как утром она в слезах склонила голову мне на грудь, а я обнял ее и коснулся лицом ее волос. Я хотел, чтобы это случилось вновь. Хотел так, как не хотел никогда и ничего в жизни. Но в этот вечер она не плакала. В этот вечер она не прильнула ко мне и не склонила голову на мою грудь. Просто стояла, вложив свои руки в мои. -- Это не доброта, -- сказал я. -- Просто я хочу, чтобы вы были счастливы. Она отошла от меня, взяла подсвечник и, выходя из библиотеки, сказала: -- Спокойной ночи, Филипп, и да благословит вас Господь. Придет день, и вы, быть может, познаете частицу того счастья, какое однажды познала я. Когда ее шаги замерли на лестнице, я сел и устремил взгляд в огонь. Мне казалось, что если в доме и осталась горечь, то исходит она не от кузины Рейчел, не от Эмброза, а гнездится в глубине моего собственного сердца. Но ей я никогда этого не скажу, этого она никогда не узнает. Старый грех ревности, который я считал навсегда погребенным и забытым, с новой силой пробудился во мне. Но теперь я ревновал не к Рейчел, а к Эмброзу, которого прежде любил больше всех в целом мире. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Ноябрь и декабрь прошли очень быстро, во всяком случае для меня. Обычно, когда дни становились короче, погода портилась, работы в поле прекращались и к пяти часам уже темнело, долгие вечера казались мне невыносимо тоскливыми и однообразными. Не большой охотник до чтения и слишком нелюдимый по природе, чтобы находить удовольствие в охоте с соседями и в званых обедах, я всегда с нетерпением ждал конца года, когда, проводив Рождество и самый короткий зимний день, начинаешь предвкушать близкую весну. На Запад весна приходит рано. Еще перед Новым годом зацветают первые кусты. Но та осень прошла без скуки. Опали листья, деревья стояли обнаженными. Бартонские земли потемнели и набухли от дождя, холодный ветер гнал по морю мелкую зыбь. Но я смотрел на это без уныния. Мы -- кузина Рейчел и я -- строго придерживались распорядка, который редко нарушался и устраивал нас обоих. Если позволяла погода, кузина Рейчел проводила утро в парке, давая Тамлину и садовникам указания относительно новых посадок и наблюдая за прокладыванием дорожки с террасами, о чем мы недавно договорились. Для этого пришлось нанять еще несколько человек, кроме тех, что работали в лесу. Тем временем я занимался обычными делами по имению, разъезжая верхом от фермы к ферме или наведываясь на принадлежащие мне земли за пределами имения. В половине первого мы встречались за ленчем, как правило состоящим из ветчины или пирога и кекса. Слуги обедали, и мы обходились без них. Когда, отлучаясь из дома или сидя в конторе, я слышал, как часы на башне бьют полдень и им вторит громкий колокол, сзывающий слуг к обеду, я всегда испытывал волнение и радость. Все, чем бы я ни занимался, вдруг переставало меня интересовать. Скажем, я ехал верхом через поля, парк или лес, и до меня долетал бой часов и колокола -- если ветер дул в мою сторону, они были слышны на расстоянии трех миль, -- я тут же нетерпеливо поворачивал Цыганку к дому, словно боялся пропустить хоть одно мгновение ленча. То же самое повторялось в конторе. Я тупо смотрел на лежащие передо мной бумаги, кусал перо, откидывался на спинку стула, и все, что я перед тем писал, теряло значение. Письмо подождет, цифры можно не сводить, решение по одному делу в Бодмине отложить. И, все бросив, я покидал контору, проходил через двор и, войдя в дом, шел в столовую. Обычно Рейчел была уже там и встречала меня пожеланием доброго утра. Иногда она клала рядом с моей тарелкой зеленую веточку, и я вдевал ее подарок в петлицу; иногда предлагала попробовать какой-нибудь настой из трав. Она знала великое множество рецептов и постоянно предлагала их нашему повару. Она успела провести в моем доме несколько недель, прежде чем Сиком под строжайшим секретом и прикрывая рот рукой сообщил мне, что повар каждый день приходит к ней за распоряжениями, по каковой причине мы и питаемся не в пример лучше прежнего. <Госпожа, -- сказал Сиком, -- не хочет, чтобы мистер Эшли об этом знал, иначе он может счесть ее слишком бесцеремонной>. Я посмеялся и не стал говорить ей, что мне все известно, но порой, шутки ради, отпускал какое-нибудь замечание по поводу одного из блюд и восклицал: <Ума не приложу, что случилось у нас на кухне! Парни становятся заправскими поварами, не хуже французских>, а она в полном неведении спрашивала: <Вам нравится? Так лучше, чем раньше?> Теперь все без исключения называли ее госпожой. Я не возражал. Пожалуй, такое обращение не только нравилось мне, но и вызывало определенную гордость. После ленча она шла наверх отдохнуть. По вторникам и четвергам я распоряжался закладывать экипаж, и Веллингтон возил ее по соседям отдавать визиты. Если у меня были дела по пути, я проезжал с нею пару миль, после чего выходил из экипажа, а она ехала дальше. Выезжая с визитами, она уделяла особое внимание своему туалету. Всегда лучшая накидка, новые вуаль и капор. В экипаже, дабы иметь возможность смотреть на нее, я садился спиной к лошадям; она же, думаю, чтобы подразнить меня, нарочно не поднимала вуаль. -- Ну а теперь, -- говорил я, -- вперед, к вашим сплетням, вашим маленьким потрясениям и склокам! Чего бы я не дал, чтобы превратиться в муху на стене! -- Поезжайте со мной, -- отвечала она, -- вам это пойдет на пользу. -- Ну уж нет! Вы обо всем расскажете мне за обедом. И я оставался на дороге, провожая взглядом экипаж, и, пока он не исчезал из виду, в его окошке развевался изящный носовой платок. Я не видел ее до пяти вечера, то есть до обеда, и часы, отделявшие меня от новой встречи, превращались в некое испытание, через которое необходимо пройти ради конца дня. Работал ли я в конторе, ездил ли по имению, разговаривал ли с людьми, меня все время одолевало нетерпение. Который час? Я смотрел на часы Эмброза. Только половина пятого. Как медленно тянется время! Возвращаясь домой мимо конюшни, я сразу замечал, что она уже приехала: в каретном сарае стоял запыленный экипаж, конюхи кормили и поили лошадей. Войдя в дом, я заглядывал в библиотеку, в гостиную. Пусто. Она всегда отдыхала перед обедом. Затем я принимал ванну или умывался, переодевался и ждал ее в библиотеке. По мере того как стрелки часов приближались к пяти, мое нетерпение возрастало. Дверь библиотеки я оставлял открытой, чтобы слышать ее шаги. Сперва до меня долетал мягкий топот собачьих лап -- теперь я утратил для собак всякое значение, и они как тени повсюду ходили за Рейчел, -- затем шуршание платья по ступеням лестницы. Пожалуй, это мгновение я любил больше всего. Знакомый звук молниеносно будил во мне неясные ожидания, смутные предчувствия, я терялся -- что сделать, что сказать ей, когда она войдет в комнату? Не знаю, из какой ткани были ее платья -- из плотного шелка, атласа или парчи, -- но казалось, они скользят по полу, приподнимаются, снова скользят; и то ли само платье плыло, то ли она двигалась в нем с такой грацией, но библиотека, темная и строгая до ее прихода, внезапно оживала. При свечах в Рейчел появлялась мягкость, которой не было днем. Словно яркость утра и приглушенные тона послеполуденных часов отдавались работе, и ее движения были четки, продуманны; но теперь, когда опустился вечер, непогода осталась за окнами и дом замкнулся в себе, она излучала таившееся в ней до сей поры сияние. Ее щеки слегка розовели, волосы казались темнее, глаза светились бездонной глубиной, и поворачивала ли она голову, чтобы заговорить со мной, подходила ли к шкафу взять книгу, наклонялась ли погладить вытянувшегося перед камином Дона -- во всем, что она делала, была непринужденная грация, придававшая каждому ее движению ни с чем не сравнимое очарование. В такие мгновения я недоумевал: как мог я когда-то находить ее обыкновенной? Сиком объявлял, что обед подан, мы переходили в столовую и занимали свои места: я -- во главе стола, она -- по правую руку от меня, и мне казалось, что так было всегда, что в этом нет ничего нового, ничего необычного, будто я никогда не сидел здесь один -- в старой куртке, положив перед собой книгу, чтобы под предлогом чтения не разговаривать с Сикомом. Но никогда прежде такое обыденное занятие, как еда и питье, не показалось бы мне столь увлекательным, как теперь, никогда не превратилось бы в своего рода захватывающее приключение. Неделя проходила за неделей, мое волнение не уменьшалось, напротив, оно возрастало, и наконец я поймал себя на том, что под разными предлогами стараюсь быть поближе к дому, чтобы хоть мельком видеть ее и тем самым на несколько минут продлить время, которое мы проводим вместе. И была ли она в библиотеке, проходила ли через холл, ожидала ли в гостиной посетителей, она улыбалась мне и говорила: <Филипп, что привело вас домой в такое время?> -- вынуждая меня придумывать все новые и новые объяснения. Что касается сада, то я, который зевал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу, когда Эмброз пытался заинтересовать меня, теперь делал стойку, едва речь заходила о садах, и вечерами после обеда мы вместе с ней просматривали итальянские книги, сравнивали гравюры и оживленно обсуждали, какую из них скопировать. Думаю, если бы она предложила построить на Бартонских землях копию самого римского Форума, я бы согласился. Я говорил <да>, <нет>, <право, это прекрасно>, но никогда не слушал по-настоящему. Мне доставляло удовольствие видеть ее увлеченность любимым делом; видеть, как, нахмурив брови, с карандашом в руке она сосредоточенно размышляет над тем, какую из двух картинок выбрать; наконец, видеть, как ее руки тянутся то к одной книге, то к другой... Мы не всегда сидели в библиотеке. Иногда она просила меня подняться с ней в будуар тетушки Фебы, и мы раскладывали на полу книги и планы садов. Внизу, в библиотеке, хозяином был я. В будуаре хозяйкой была она. Пожалуй, это нравилось мне гораздо больше. Мы забывали об условностях. Сиком не докучал нам; очень тактично она убедила его отказаться от торжественного ритуала с серебряным чайником и подносом и сама готовила для нас одну из tisana -- ячменный отвар, объяснив, что так принято на континенте и что это очень полезно для печени и для кожи. Вечер пролетал слишком быстро. Я всегда надеялся, что она забудет спросить меня про время, но злополучные башенные часы, расположенные слишком близко над нами, чтобы мы не заметили, как они бьют десять раз, неотвратимо нарушали наш покой. -- Я и не представляла, что так поздно, -- обычно говорила она, вставая и закрывая книги. Это был сигнал к расставанию. Даже такая уловка, как задержка в дверях, якобы для того, чтобы закончить начатый разговор, ни к чему не приводила. Пробило десять -- я должен уходить. Иногда она давала мне поцеловать руку. Иногда подставляла щеку. Иногда, как щенка, трепала по плечу. Никогда больше не подходила она ко мне вплотную, не брала мое лицо в руки, как в тот вечер у нее в спальне. Я не стремился к этому, не надеялся на это; но, когда пожелав ей доброй ночи и войдя в свою комнату, я открывал ставни, вглядывался в безмолвный парк и слышал приглушенное дыхание морского прилива в маленькой бухте за лесом, я чувствовал себя одиноким и брошенным, как ребенок, у которого кончились каникулы. Вечер, что целый день час за часом выстраивался в моем лихорадочном воображении, прошел. Казалось, он не скоро наступит вновь. Но ни душой, ни телом я не был готов к отдыху. Прежде, до того как она приехала к нам, зимой после обеда я обычно дремал у камина, затем, зевая и потягиваясь, тяжело поднимался по лестнице, довольный тем, что можно наконец лечь в постель и проспать до семи утра. Теперь все было иначе. Я мог бы бродить целую ночь. Мог бы проговорить до рассвета. Первое было глупо, второе -- невозможно. Поэтому я бросался в кресло у открытого окна и курил, устремив взгляд в дальний конец лужайки. Прежде чем раздеться и лечь, я, бывало, просиживал в кресле до часу, а то и до двух ночи, ни о чем не думая, забывая о времени. Первые декабрьские морозы наступили с полнолунием, и мои ночные бдения окрасились в несколько иные тона. В них вошла своеобразная красота -- холодная, чистая; она трогала сердце, вызывала изумление. Лужайка под моим окном сбегала к лугам, луга -- к морю; все было бело от инея, бело от лунного сияния. Деревья, окаймлявшие лужайку, стояли темные, неподвижные. Пробегавшие кролики оставляли на траве следы и рассеивались по своим норкам. Неожиданно тишину и спокойствие нарушал высокий, резкий лай лисы, сопровождаемый коротким рыданием, внушающим суеверный ужас, -- его не спутаешь ни с каким другим кличем, звучащим в ночи, -- и я видел, как тощее приземистое существо крадется из леса, выбегает на поляну и вновь скрывается за деревьями. Чуть позднее я опять слышал этот зов, но уже издалека, из парка; и вот полная луна встает над верхушками деревьев и заливает все небо серебристым сиянием... и на лужайке под моим окном -- ни движения, ни звука... Я спрашивал себя: уснула ли Рейчел в своей голубой спальне или, как я, оставила портьеры незадернутыми? Часы на башне, которые раньше, уже в десять вечера, гнали меня в постель, били час, два часа ночи, а я все думал о том, что распахнувшуюся предо мною красоту мы могли бы делить вдвоем. Пусть те, до кого мне нет дела, владеют суетным миром. Но то был не мир, то было волшебное царство; оно всецело принадлежало мне, и я не хотел владеть им один. Однако стоило мне вспомнить ее обещание остаться у меня лишь ненадолго, мое настроение, словно столбик барометра, от радостного возбуждения, почти ликования падало до нижней отметки вялости и тоски, и я принимался гадать, сколько еще времени она пробудет под моей крышей. Что, если после Рождества она скажет: <Ну вот, Филипп, на следующей неделе я уезжаю в Лондон>? Холода прервали посадки до весны, в саду было нечего делать. Террасу лучше прокладывать при сухой погоде, но, имея план, рабочие справились бы с этим и сами. В любой день Рейчел могла собраться в дорогу, и я не сумел бы ее удержать. В былые времена, когда Эмброз проводил Рождество дома, он всегда устраивал в сочельник обед для арендаторов. Последние зимы, которые он проводил за границей, я пренебрегал этой традицией, поскольку по возвращении он устраивал такой обед в Иванов день. Теперь же я решил восстановить давний обычай и дать обед хотя бы ради того, чтобы на нем присутствовала Рейчел. В детстве обед в сочельник был для меня главным событием рождественских праздников. Примерно за неделю до сочельника в длинную комнату над каретным сараем приносили высокую елку. Предполагалось, что я об этом не знаю. Но когда поблизости никого не было, как правило в полдень, пока слуги обедали, я заходил в каретный сарай и поднимался по лестнице к боковой двери в длинную комнату. В ее дальнем конце стояло огромное дерево в кадке, а вдоль стен выстроились козлы, заменявшие во время обеда столы. Я не помогал украшать елку до своего первого приезда из Харроу на каникулы. Никогда не испытывал я такой гордости, как в тот день. Маленьким мальчиком я сидел рядом с Эмброзом за верхним столом, но, поднявшись в звании, возглавил свой собственный стол. Теперь я снова отдал соответствующие распоряжения лесничим; более того, сам отправился в лес выбирать елку. Рейчел была в полном восторге. Никакой другой праздник не доставил бы ей большего удовольствия. Она провела обстоятельное совещание с Сикомом и поваром, наведалась в кладовую, в птичник и даже уговорила сугубо мужское население моего дома позволить двум девушкам с Бартонской фермы подняться к нам и приготовить пирожные под ее руководством. Все было волнение и тайна: я не хотел, чтобы Рейчел увидела елку раньше положенного срока, а она настаивала на том, чтобы я пребывал в неведении относительно блюд, которые нам подадут к обеду. Ей привозили какие-то пакеты и тут же уносили наверх. Постучав в дверь будуара, я всегда слышал шорох бумаги, и через несколько секунд, казавшихся вечностью, ее голос отвечал: <Войдите>. Она стояла на коленях на полу, глаза сияли, на щеках горел румянец. Разбросанные по ковру предметы были прикрыты бумагой, и она всякий раз просила меня не смотреть туда. Я снова вернулся в детство, вновь переживал лихорадочное возбуждение тех далеких дней, когда в одной ночной рубашке стоял босиком на лестнице и прислушивался к долетавшим снизу голосам, пока Эмброз неожиданно не выходил из библиотеки и не говорил мне, смеясь: <Марш в постель, негодник, не то я спущу с тебя шкуру!> Только одно доставляло мне беспокойство. Что подарить Рейчел? Целый день я посвятил тому, что обшарил все лавки Труро в поисках какой- нибудь книги о садах, но ничего не нашел. Более того, книги, привезенные ею из Италии, были гораздо лучше любой, которую я мог бы ей подарить. Я не имел ни малейшего представления, какие подарки нравятся женщинам. Крестный в подарок Луизе обычно покупал ткань на платье. Но Рейчел носила траур, и для нее это не годилось. Я вспомнил, что однажды Луиза пришла в восторг от медальона, который отец привез ей из Лондона. Она надевала его, когда принимала участие в наших воскресных обедах. И тут я понял, что выход найден. В подарок Рейчел можно было выбрать одну из наших фамильных драгоценностей. Они хранились не в домашнем сейфе вместе с документами и бумагами Эмброза, а в банке. Эмброз считал, что так надежнее на случай пожара. Я не знал, что там есть. У меня сохранилось смутное воспоминание о том, как однажды в детстве я ездил с Эмброзом в банк и как он, взяв в руки колье и улыбаясь, сказал мне, что оно принадлежало нашей бабушке, и что моя мать надевала его в день свадьбы -- правда, ей одолжили его только на один день, потому что мой отец не был прямым наследником, -- и что, если я буду хорошо вести себя, он позволит мне подарить это колье моей жене. Я понимал: все, что находится в банке, принадлежит мне. Или будет принадлежать через три месяца, но это уже буквоедство. Крестный, конечно, знал, какие драгоценности лежат в банке, но он уехал по делам в Эксетер и собирался вернуться не раньше сочельника. Я решил сам поехать в банк и попросить показать мне драгоценности. Мистер Куч принял меня с обычной любезностью и, проводив в свой кабинет с окнами на причал, выслушал мою просьбу. -- Полагаю, мистер Кендалл не возражал? -- спросил он. -- Разумеется, нет, -- нетерпеливо ответил я, -- с ним все согласовано, -- что было неправдой, но в двадцать четыре года, за несколько месяцев до дня рождения, нелепо спрашивать разрешения крестного отца на каждую мелочь. Это раздражало меня. Мистер Куч послал за драгоценностями в хранилище. Их принесли в опечатанных коробках. Он сломал печать и, разостлав на столе кусок ткани, вынул их одну за другой. Я не представлял, что коллекция так великолепна. Там были кольца, браслеты, серьги, гарнитуры -- например, рубиновая диадема и серьги или сапфировый браслет, кулон и кольцо. У меня не возникло желания притронуться к ним хотя бы пальцем, но, глядя на эти вещи, я с разочарованием вспомнил, что Рейчел в трауре и не носит цветных камней. Дарить ей любую из этих драгоценностей было бесполезно: она не стала бы ее надевать. Но вот мистер Куч открыл последнюю коробку и вынул из нее жемчужное колье: четыре нити и фермуар с крупным солитером. Я сразу узнал его. Это было то самое колье, которое Эмброз показывал мне в детстве. -- Оно мне нравится, -- сказал я, -- это самая замечательная вещь во всей коллекции. Мой кузен Эмброз как-то мне его показывал. -- Право, здесь могут быть различные мнения, -- заметил мистер Куч, -- я, со своей стороны, рубины оценил бы выше. Но с этим колье связаны семейные воспоминания. Ваша бабушка, миссис Эмброз Эшли, впервые надела его невестой, отправляясь на прием в Сент-Джеймский дворец. Затем его, естественно, получила ваша тетушка, миссис Филипп, когда имение перешло по наследству к вашему дядюшке. Многие женщины вашего семейства надевали его в день свадьбы. В том числе и ваша матушка. В сущности, она, если не ошибаюсь, последняя, кто надевал это колье. Ваш кузен, мистер Эмброз Эшли, не позволял вывозить его за пределы нашего графства, когда свадьбы игрались в других местах. Он взял колье в руку, и свет из окна упал на ровные, круглые жемчужины. -- Да, -- продолжал он, -- прекрасная вещь. И уже двадцать пять лет его не надевала ни одна женщина. Я присутствовал на свадьбе вашей матушки. Она была прелестным созданием. Колье очень шло ей. Я протянул руку и взял у него колье: -- Ну а теперь я хочу оставить его у себя. И я положил колье в коробку. Мистер Куч несколько опешил. -- Не знаю, разумно ли это, мистер Эшли, -- сказал он. -- Будет ужасно, если оно пропадет или просто потеряется. -- Оно не потеряется, -- коротко ответил я. Мистер Куч казался расстроенным, и я решил поскорее уйти, чтобы не дать ему возможности придумать более веский аргумент. -- Если вас беспокоит, что скажет мой крестный, то не волнуйтесь. Как только он вернется из Эксетера, я все с ним улажу. -- Надеюсь, -- проговорил мистер Куч, -- но я бы предпочел, чтобы наш разговор состоялся в его присутствии. Конечно, в апреле, когда вы по закону вступите во владение собственностью, вы сможете забрать всю коллекцию и поступить с нею по своему усмотрению. Я не советовал бы вам так поступать, но такой шаг был бы абсолютно законен. Я протянул ему руку, пожелал счастливого Рождества и в приподнятом настроении отправился домой. Лучшего подарка для Рейчел я бы не нашел, даже если бы обыскал все графство. Жемчуг, слава Богу, белый... Последней женщиной, которая его надевала, была моя мать, -- в том мне виделась глубокая внутренняя связь между прошлым и настоящим. Я решил обязательно сказать об этом Рейчел. Теперь я мог со спокойным сердцем ждать сочельника. Целых два дня... Погода стояла отличная, с легким морозцем, и все предвещало ясный, сухой рождественский вечер. Слуги заметно волновались, и утром перед Рождеством, когда в комнате над каретным сараем расставили столы и скамейки, приготовили ножи, вилки и тарелки, а к потолочным балкам подвесили хвойные ветки, я попросил Сикома с молодыми слугами пойти со мной и украсить елку. Сиком принял на себя руководство этой церемонией. Чтобы иметь больший обзор, он стоял несколько поодаль от нас и, пока мы поворачивали елку в разные стороны, поднимали то одну, то другую ветку, чтобы сбалансировать заиндевевшие шишки и святые ягоды, махал нам руками, совсем как дирижер струнного секстета. -- Мне не совсем нравится такой угол, мистер Филипп, -- командовал он. -- Она будет выглядеть куда лучше, если ее сдвинуть немного левее. Нет! Слишком далеко. Да, вот так лучше. Джон, четвертая ветка справа слишком наклонилась. Как-нибудь подними ее. Ш-ш-ш... ш-ш-ш... не с такой силой... Расправь ветки, Артур, расправь ветки, говорю! Дерево должно стоять так, будто его поставила здесь сама Природа. Не наступай на ягоды, Джим! Мистер Филипп, оставьте, как сейчас, вот так... Еще одно движение, и вы все испортите. Я и не предполагал, что Сиком наделен таким художественным чутьем. Держа руки под фалдами сюртука и почти закрыв глаза, Сиком отступил на пару шагов. -- Мистер Филипп, -- сказал он мне, -- мы добились совершенства. Я заметил, как молодой Джон подтолкнул локтем Артура и отвернулся. Обед был назначен на пять часов. Из <экипажников> -- по местному выражению -- ожидались только Кендаллы и Паско. Остальные прибывали в линейках, двуколках, а те, кто жил недалеко, -- просто пешком. Я заранее написал имена всех приглашенных на карточках и разложил карточки рядом с приборами. Тем, кто плохо знал грамоту, могли помочь соседи. В комнате стояли три стола. Я должен был сидеть во главе одного из них, Рейчел -- на противоположном конце. Второй стол возглавлял Билли Роу из Бартона, третий -- Питер Джонс из Кумбе. Согласно обычаю, все общество собиралось в длинной комнате в начале шестого, и, когда приглашенные занимали места, входили мы. После обеда Эмброз и я раздавали подарки с елки: мужчинам -- всегда деньги, женщинам -- новые шали и каждому -- по большой корзине с едой. Подарки всегда были одинаковые. Любое отклонение от заведенного порядка шокировало бы каждого приглашенного. В то Рождество я попросил Рейчел раздавать подарки вместе со мной. Прежде чем одеться к обеду, я послал жемчужное колье в комнату Рейчел, приложив к нему записку. В записке я написал такие слова: <Последней его надевала моя мать. Теперь оно принадлежит Вам. Я хочу, чтобы оно было на Вас сегодня и всегда. Филипп>. Я принял ванну, оделся и был готов к четверти пятого. Кендаллы и Паско не заходили за нами в дом, а шли прямо в длинную комнату над каретным сараем, непринужденно беседовали с арендаторами, помогая разбить лед. Эмброз считал такой план наиболее разумным. Слуги тоже были там. Мы с Эмброзом проходили по каменным переходам в заднем крыле дома, пересекали двор и поднимались по лестничному пролету в длинную комнату. В этот вечер мне предстояло проделать тот же путь вдвоем с Рейчел. Я спустился вниз и ждал ее в гостиной с некоторым трепетом -- ведь я еще ни разу в жизни не делал подарка женщине. Быть может, я нарушил этикет, быть может, дарить принято только цветы, книги и картины? Что, если она рассердится, как рассердилась из-за выплаты содержания, и невесть с чего вообразит, будто я хотел оскорбить ее? Это была ужасная мысль, минуты ожидания превратились в медленную пытку. Наконец я услышал на лестнице ее шаги. Собаки ее не сопровождали. Их рано заперли в будки. Она шла не спеша; знакомый шорох ее платья приближался. Дверь открылась, она вошла в комнату и остановилась передо мной. Как я и ожидал, она была в черном, но платья этого я прежде не видел: с облегающим лифом и талией, широкой юбкой, сшитое из ткани, которая искрилась, словно на нее падали незримые лучи. Ее плечи были обнажены. Волосы зачесаны выше обычного, уложены высоким валиком и забраны назад, открывая уши. Шею охватывало жемчужное колье -- единственная драгоценность, которую она надела. Оно мерцало на коже матовым блеском. Я никогда не видел ее такой ослепительной и такой счастливой. В конце концов, Луиза и девицы Паско не ошибались. Рейчел была красива. Мгновение она смотрела на меня, затем протянула ко мне руки и позвала: <Филипп...> Я сделал несколько шагов. Я остановился перед ней. Она обняла меня и привлекла к себе. В ее глазах стояли слезы, но на этот раз они не вызвали во мне досады. Она сняла руки с моих плеч, подняла их к моему затылку и коснулась волос. Она поцеловала меня. Но не так, как раньше. И, обнимая ее, я подумал про себя: нет, не от тоски по дому, не от болезни крови, не от воспаления мозга -- вот от чего умер Эмброз. Я ответил на ее поцелуй. На башенных часах пробило пять. Но ни она, ни я не проронили ни слова. Она подала мне руку. По темным кухонным переходам, через двор мы вместе шли к ярко освещенным окнам над каретным сараем. К взрывам смеха, к горящим от нетерпения глазам. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Когда мы вошли, гости встали. Скрип отодвигаемых стульев, шарканье ног, приглушенный шепот -- все головы поворачиваются в нашу сторону. Рейчел на мгновение задержалась у порога; думаю, она не ожидала встретить такое море лиц. Затем она увидела елку в дальнем конце комнаты и вскрикнула от неожиданности. Легкое замешательство, вызванное нашим появлением, прошло, и глухой гул голосов пронесся по комнате. Мы подошли к своим местам на противоположных концах верхнего стола. Рейчел села. Я и все остальные последовали ее примеру. Все оживились; звон ножей и вилок, стук тарелок поднялся к потолку. Шум, смех, извинения... Моей соседкой справа была миссис Билли Роу из Бартона, нарядившаяся в свое лучшее муслиновое платье с явным намерением всех перещеголять, и я заметил, что миссис Джонс из Кумбе, сидевшая слева от меня, смотрит на нее крайне неодобрительно. Желая соблюсти все тонкости протокола, я начисто забыл, что они не разговаривают друг с другом. Разрыв длился уже пятнадцать лет, с тех самых пор, как в один базарный день они не сумели договориться о цене на яйца. Однако я решил проявить галантность в отношении обеих и загладить причиненное им огорчение. Графины с сидром пришли мне на помощь, и, взяв тот, что поближе, я щедро налил им и себе, после чего обратился к съестному. Я не помнил ни одного рождественского обеда, на котором нам подавали бы такое количество блюд. Жареные гусь и индейка, говяжий и бараний бок, огромные копченые окорока, украшенные фестонами, торты, пирожные всевозможных форм и размеров, пудинги с сушеными фруктами и среди прочего -- те самые нежные, рассыпчатые пирожные, легкие, как пух, которые приготовила Рейчел с девушками из Бартона. На лицах проголодавшихся гостей, да и на моем тоже, заиграли нетерпеливые улыбки. Взрывы громкого смеха уже доносились из-за других столов, где наиболее языкастые из моих арендаторов, не устрашенные непосредственной близостью <хозяина>, позволили себе распустить пояса и воротнички. Я слышал, как Джек Лобби с коровьими глазами прохрипел своему соседу (думаю, он уже успел пропустить пару стаканов сидра по дороге): <Клянусь, Гор... после такой прорвы еды нас можно будет скормить воронам, да так, что мы и не заметим>. Слева от меня маленькая, тонкогубая миссис Джонс тыкала вилкой, которую держала двумя пальцами, как перо, в гусиное крылышко на своей тарелке, а ее охмелевший сосед шептал ей, подмигивая в мою сторону: <Орудуй пальцами, д-огая. Разорви его в клочья>. Только здесь я заметил, что у каждого рядом с тарелкой лежит небольшой пакетик, надписанный рукой Рейчел. Казалось, все осознали это одновременно; о еде ненадолго забыли, и каждый принялся торопливо разрывать бумагу. Я наблюдал за ними и не спешил открывать свой пакетик. У меня вдруг защемило сердце -- я догадался, что она сделала. Она приготовила подарки всем приглашенным на обед мужчинам и женщинам. Сама завернула их и к каждому приложила записку. Ничего особенного -- небольшая безделушка, которую им будет приятно получить. Так вот что означал таинственный шорох за дверьми будуара!.. Когда мои соседи вновь принялись за еду, я развернул свой подарок. Я открыл его под столом, на коленях: никто, кроме меня, не должен видеть, что именно она подарила мне. Это оказалась золотая цепочка для часов с небольшим брелоком, на котором были выгравированы наши инициалы: <Ф. Э., Р. Э.> -- и дата. Несколько мгновений я держал цепочку в руке, затем украдкой положил в карман жилета. Я посмотрел на Рейчел и улыбнулся. Она внимательно наблюдала за мной. Не сводя с нее глаз, я поднял свой бокал, она ответила тем же. Господи! Я был счастлив. Обед шел своим чередом, шумный, веселый. Я не заметил, как опустели блюда с горами снеди. Вновь и вновь наполнялись бокалы. Кто-то, почти съехав под стол, запел. Песню подхватили за другими столами. Сапоги отбивали такт, ножи и вилки отстукивали ритм, тела беззаботно раскачивались из стороны в сторону. Тонкогубая миссис Джонс из Кумбе сообщила мне, что у меня слишком длинные для мужчины ресницы. Я налил ей еще сидра. Наконец, помня, с какой безошибочной точностью Эмброз выбирал нужный момент, я несколько раз громко ударил по столу. Голоса смолкли. -- Кто хочет, -- сказал я, -- может выйти, а потом вернуться. Через пять минут миссис Эшли и я начнем раздавать подарки. Благодарю вас, леди и джентльмены. Как я и ожидал, изрядное число гостей устремилось к двери. Я с улыбкой наблюдал за Сикомом, который замыкал шествие, вышагивая очень прямо и ровно и все же так, как будто земля вот-вот уйдет у него из-под ног. Оставшиеся придвинули столы и скамейки к стенам. После того как мы раздадим подарки и уйдем, те, кто еще не утратил способность двигаться, пригласят своих дам на танец. Шумное веселье будет длиться до полуночи. Мальчиком я всегда прислушивался к топоту ног, долетавшему в детскую из комнаты над каретным сараем. Я проложил себе путь к небольшой группе у елки. Там стояли викарий с миссис Паско и дочерьми, помощник викария и крестный с Луизой. Луиза выглядела хорошо, но была немного бледна. Я пожал им руки. Миссис Паско не стала терять времени и, сверкая всеми зубами, излилась в бурном восторге: -- Вы превзошли себя! Мы никогда так не веселились! Девочки просто в экстазе! Вид трех дочерей миссис Паско, деливших общество одного помощника викария, подтверждал это. -- Я рад, что, по-вашему мнению, все прошло хорошо, -- сказал я и обратился к Рейчел: -- Вы довольны? Ее глаза встретились с моими, и в них засветилась улыбка. -- И вы еще спрашиваете... Так довольна, что чуть не плачу. Я поздоровался с крестным: -- Добрый вечер, сэр, и счастливого Рождества. Как вы нашли Эксетер? -- Слишком холодным, -- отрывисто проговорил он, -- холодным и мрачным. В манерах крестного появилась непривычная резкость. Он стоял, заложив одну руку за спину, другой пощипывая усы. Наверное, подумал я, он недоволен тем, как прошел вечер. Не слишком ли вольно, на его взгляд, лился сидр? Но вот я увидел, что он уставился на Рейчел. Его глаза впились в жемчужное колье. Заметив, что я смотрю на него, он отвернулся. На миг я вновь почувствовал себя учеником четвертого класса Харроу, которого учитель поймал на том, что он прячет шпаргалку в латинской книге. Я пожал плечами. Я -- Филипп Эшли, мне двадцать четыре года. Никто на свете не имеет права диктовать мне, кому делать рождественские подарки, а кому нет. Интересно, не отпустила ли миссис Паско какое-нибудь желчное замечание? Хотя, возможно, хорошие манеры удержали ее. Так или иначе, она не могла узнать это колье. Моя мать умерла до того, как мистер Паско получил здесь приход. Луиза заметила колье раньше. Теперь это было ясно. Я видел, как она в явном замешательстве время от времени поднимает свои голубые глаза на Рейчел и тут же опускает их. Тяжело ступая, люди возвращались в комнату. Смеясь, перешептываясь, тесня друг друга, они подошли к елке, перед которой Рейчел и я уже заняли свои места. Я склонился над подарками и, читая вслух имена, передавал пакеты Рейчел. Один за другим гости подходили за ними. Рейчел стояла перед елкой раскрасневшаяся, радостная, улыбающаяся. Но я не мог смотреть на нее, мне приходилось выкликать имена. <Благодарю вас, благослови вас Господь, сэр, -- говорили мне и, подойдя к ней: -- Благодарю вас, мэм. Да благословит и вас Господь!> На то, чтобы раздать подарки и каждому сказать несколько слов, у нас ушло около получаса. Когда с этим было покончено и последний подарок принят с реверансом, наступила неожиданная тишина. Люди, собравшись вместе, стояли у стены и ждали моих слов. -- Счастливого Рождества вам всем и каждому, -- сказал я. В ответ все в один голос прокричали: <Счастливого Рождества вам, сэр, и миссис Эшли!> -- после чего Билли Роу, который по случаю праздника прилепил ко лбу свой единственный клок волос, спустив его до самых бровей, запел высоким, пронзительным голосом: -- Воскликнем же громко тройное <ура!> В честь пары, что всем нам желает добра! От здравицы, громким эхом прокатившейся под потолком длинной комнаты, пол затрясся, и мы все едва не обрушились на стоящие внизу экипажи. Я взглянул на Рейчел. В ее глазах блестели слезы. Я покачал головой. Она улыбнулась, смахнула их и подала мне руку. Я заметил, что крестный с застывшим лицом смотрит на нас, и -- совершенно непростительно с моей стороны -- подумал о дерзком ответе на молчаливый укор, которому школьники испокон века учат друг друга: <Если вам не нравится, можете уйти>. Уместнее всего было бы взорваться, но я только улыбнулся и, продев руку Рейчел в свою, повел ее в дом. Кто-то, скорее всего молодой Джон, поскольку Сиком передвигал ноги, как под ритуальный барабан, перед раздачей подарков сбегал в гостиную и поставил на стол печенье и вино. Но мы слишком плотно заправились; то и другое осталось нетронутым, хотя я заметил, как помощник викария сжевал сдобную булочку. Вероятно, в тот вечер он ел за четверых. Вдруг миссис Паско, которая -- да простит мне Господь! -- явилась в этот мир, чтобы своим болтливым языком разрушить его гармонию, повернулась к Рейчел и проговорила: -- Извините меня, миссис Эшли, но я непременно должна высказаться. Какое на вас красивое жемчужное колье! Я весь вечер не сводила с него глаз. Рейчел улыбнулась и прикоснулась к колье пальцами. -- Да, -- сказала она. -- Оно великолепно. -- Еще бы не великолепно, -- сухо заметил крестный, -- оно стоит целого состояния. Кажется, только Рейчел и я обратили внимание на его тон. Она в недоумении взглянула на крестного, затем на меня и уже собиралась что- то сказать, но я выступил вперед. -- По-моему, экипажи поданы, -- сказал я. Я подошел к двери гостиной и остановился. Даже миссис Паско, обычно глухая к намекам на то, что пора откланяться, поняла, что для нее вечер подошел к концу. -- Пойдемте, девочки, -- сказала она, -- вы, должно быть, устали, а впереди у нас трудный день. В Рождество, миссис Эшли, семья священника не знает ни минуты покоя. Я проводил семейство Паско до дверей. К счастью, я не ошибся -- их экипаж стоял у подъезда. Помощника викария они забрали с собой, и он, как птенец, съежился на сиденье между двумя полностью оперившимися дочерьми своего патрона. Когда они укатили, к дому подъехал экипаж Кендаллов. Я возвратился в гостиную и застал в ней только крестного. -- А где остальные? -- спросил я. -- Луиза и миссис Эшли поднялись наверх, -- сказал он. -- Они вернутся через минуту-другую. Я рад, что могу поговорить с тобой наедине, Филипп. Я подошел к камину и остановился, заложив руки за спину. -- Да? -- сказал я. -- О чем же? Крестный медлил с ответом. Его явно что-то беспокоило. -- У меня не было возможности повидаться с тобой перед отъездом в Эксетер, -- сказал он, -- иначе я завел бы этот разговор раньше. Дело в том, Филипп, что я получил из банка сообщение, которое расцениваю как весьма тревожное. Разумеется, колье, подумал я. Ну что ж, в конце концов, это мое личное дело. -- Полагаю, от мистера Куча? -- спросил я. -- Да, -- ответил крестный. -- Он уведомил меня, каковой шаг с его стороны вполне оправдан и правомерен, о том, что миссис Эшли сняла со счета сумму, на несколько сотен фунтов превышающую выделенное ей ежеквартальное содержание. Я похолодел и уставился на крестного, но замешательство быстро прошло, и мое лицо залилось краской. -- Ax! -- вырвалось у меня. -- Я этого не понимаю, -- продолжал он, меря шагами гостиную. -- Ее расходы здесь весьма ограниченны. Она живет в качестве твоей гостьи и если в чем и нуждается, то отнюдь не во многом. Единственное объяснение, которое приходит мне на ум, -- это то, что она отсылает деньги за границу. Я по-прежнему стоял у камина, и сердце бешено колотилось у меня в груди. -- Она очень щедра, -- сказал я. -- Сегодня вечером вы, наверное, это заметили. Всем по подарку. Здесь не уложишься в несколько шиллингов. -- На несколько сотен фунтов можно купить в десятки раз больше, -- возразил крестный. -- Я не ставлю под сомнение ее щедрость, но одними подарками превышение кредита нельзя объяснить. -- Она взяла на себя расходы по дому, -- сказал я. -- Купила драпировки для голубой спальни. Все это необходимо принимать во внимание. -- Возможно. Но тем не менее факт остается фактом: она сняла со счета в два, а то и в три раза больше той суммы, которую мы договорились выплачивать ей каждые три месяца. Что мы решим на будущее? -- Удвоим, утроим сумму, которую она получает сейчас, -- сказал я. -- Видимо, мы определили ей недостаточно. -- Но это абсурд! -- воскликнул крестный. -- Ни одна женщина, живущая так, как она живет здесь, не стала бы тратить такие деньги. Светской даме в Лондоне и той было бы трудно растранжирить так много. -- Может быть, есть долги, о которых мы ничего не знаем, -- сказал я. -- Может быть, кредиторы во Флоренции требуют от нее денег. Я хочу, чтобы вы увеличили содержание и покрыли превышение кредита. Крестный остановился передо мной, поджав губы. Я хотел поскорее покончить с этим делом. Мой слух уловил звук шагов на лестнице. -- Еще одно, -- сказал крестный, -- Филипп. Ты не имел права брать колье из банка. Ведь ты понимаешь, не так ли, что оно является частью коллекции, частью недвижимости, и ты не имеешь права изымать его. -- Оно мое, -- сказал я, -- и я могу распоряжаться своей собственностью, как мне будет угодно. -- Собственность пока не твоя, -- возразил он. -- Твоей она станет через три месяца. -- Что из того? -- Я махнул рукой. -- Три месяца пройдут быстро. С колье ничего не случится, если оно будет у Рейчел. Крестный поднял на меня глаза. -- Не уверен, -- сказал он. Скрытый смысл его слов привел меня в ярость. -- Боже мой! -- воскликнул я. -- На что вы намекаете?! На то, что она возьмет и продаст его? Крестный молча пощипывал усы. -- В Эксетере, -- наконец сказал он, -- я кое-что узнал о твоей кузине Рейчел. -- Что вы имеете в виду, черт возьми? -- спросил я. Он перевел взгляд на дверь, затем снова на меня. -- Я случайно встретил старых друзей, ты этих людей не знаешь -- они заядлые путешественники и несколько зим провели в Италии и во Франции. Кажется, они встречались с твоей кузиной, когда она была замужем за Сангаллетти. -- Ну и что же? -- Оба пользовались дурной славой за безудержное мотовство и беспутный образ жизни. Дуэль, на которой убили Сангаллетти, произошла из-за нее. Мои друзья сказали, что были в ужасе, узнав о женитьбе Эмброза на графине Сангаллетти. Они предрекали, что за несколько месяцев она спустит все его состояние. К счастью, этого не случилось. Эмброз умер раньше, чем ей это удалось. Мне очень жаль, Филипп, но такая новость крайне встревожила меня. И он опять стал ходить взад и вперед по комнате. -- Никак не думал, что вы опуститесь до россказней каких-то там путешественников, -- сказал я ему. -- Да кто они такие? Как смеют повторять злобные сплетни десятилетней давности? Они бы не осмелились повторить их перед кузиной Рейчел. -- Сейчас важно не это, -- ответил крестный. -- Сейчас меня заботят жемчуга. Извини, но, как твой опекун, каковым и останусь еще три месяца, я требую, чтобы ты попросил ее вернуть колье. Я верну его в банк к другим драгоценностям. Пришел мой черед мерить шагами гостиную. -- Вернуть колье? -- спросил я. -- Но как, как я могу просить ее об этом? Сегодня вечером я подарил колье ей на Рождество. Все что угодно, только не это. -- В таком случае я должен сделать это за тебя, -- сказал он. Я вдруг почувствовал, что мне ненавистны его застывшее лицо, его упрямая поза, его бесчувственность. -- Будь я проклят, если позволю вам! -- сказал я. В душе я пожелал крестному очутиться за тысячу миль от меня, пожалел, что он не умер. -- Послушай, Филипп, -- сказал крестный, -- ты слишком молод, слишком впечатлителен; я понимаю, тебе хотелось что-нибудь подарить своей кузине в знак уважения. Но фамильные драгоценности -- нечто большее. -- Она имеет на них все права, -- возразил я. -- Если кто-нибудь и имеет право носить наши фамильные драгоценности, то, видит Бог, это она. -- Да, если бы Эмброз был жив, -- сказал крестный, -- но не теперь. Драгоценности хранятся для твоей будущей жены, Филипп, и, когда ты женишься, перейдут к ней. Кроме того, это колье не просто драгоценность. Когда мужчина из семейства Эшли женится, он позволяет своей невесте в день свадьбы надеть только это колье. Эта своего рода семейная традиция очень по душе окрестным жителям, и, как я уже говорил тебе, те, кто постарше, хорошо знают о нем. Твой опрометчивый поступок может вызвать пересуды. Уверен, что миссис Эшли в ее теперешнем положении они нужны меньше, чем кому бы то ни было. -- Сегодня вечером, -- нетерпеливо сказал я, -- все подумали, если они вообще были в состоянии думать, что колье принадлежит моей кузине. Пересуды из-за того, что она надела его... В жизни не слышал подобного вздора! -- Не мне говорить об этом, -- сказал крестный, -- но если начнутся всякие толки, то я сразу про них узнаю. Но в одном я должен проявить твердость, Филипп. В том, чтобы колье вернулось в банк, где оно будет в безопасности. Оно еще не твое, чтобы ты дарил его, и ты не имел никакого права ездить в банк и забирать его без моего разрешения. Повторяю, если ты не попросишь миссис Эшли вернуть колье, то попрошу я. В пылу спора мы не услышали шороха платьев на лестнице. Теперь было слишком поздно. Рейчел в сопровождении Луизы остановилась в дверях. Она стояла, обратив лицо к крестному, который занимал позицию в центре гостиной. -- Извините, -- сказала она, -- но я невольно услышала ваши слова. Право, я не хочу, чтобы вы оба беспокоились из-за меня. Со стороны Филиппа было очень мило позволить мне надеть сегодня фамильные жемчуга, а с вашей стороны, мистер Кендалл, вполне оправданно просить, чтобы их вернули. Вот они. Она подняла руки и расстегнула фермуар. -- Нет! -- воскликнул я. -- За каким дьяволом?! -- Филипп, прошу вас, -- сказала она. Она сняла колье и отдала его крестному. Он был не настолько бестактен, чтобы не смутиться, но облегчения тоже не сумел скрыть. Я увидел, что Луиза смотрит на меня с сочувствием. Я отвернулся. -- Благодарю вас, миссис Эшли, -- сказал крестный с присущей ему теперь резкостью. -- Вы понимаете, что это колье действительно часть имущества, находящегося под опекой, и Филипп не имел права брать его из банка. Это был глупый, необдуманный поступок. Но молодые люди упрямы. -- Я вас отлично понимаю, -- сказала Рейчел, -- и не будем больше говорить об этом. Вам нужна для него обертка? -- Нет, благодарю вас, -- ответил крестный. -- Моего платка будет достаточно. Он вынул из нагрудного кармана платок и очень осторожно завернул в него колье. -- А теперь, -- сказал он, -- Луиза и я пожелаем вам доброй ночи. Благодарю за восхитительный и чрезвычайно удачный обед, Филипп, и желаю вам обоим счастливого Рождества. Я промолчал. Не говоря ни слова, я вышел в холл, пропустил их в дверь и помог Луизе сесть в экипаж. Она в знак сочувствия пожала мне руку, но я был слишком взволнован, чтобы ответить. Крестный уселся рядом с ней, и они уехали. Я медленно возвратился в гостиную. Рейчел стояла и пристально смотрела в огонь. Без колье ее шея казалась голой. Я остановился и молча глядел на нее, рассерженный, жалкий. Увидев меня, она протянула руки, и я подошел к ней. Я чувствовал себя десятилетним мальчиком, еще немного - - и я бы заплакал. -- Нет, -- сказала она со столь свойственной ей теплотой в голосе, -- не надо расстраиваться. Прошу вас, Филипп, пожалуйста. Я так горда, что однажды надела его, пусть ненадолго. -- Я хотел, чтобы вы носили его, -- сказал я, -- хотел, чтобы оно навсегда осталось у вас. Будь проклят этот старик! -- Ш-ш... Не говорите так, дорогой. Я был настолько раздосадован и зол, что мог бы немедленно поехать в банк, пройти в кладовые, и привезти с собой все драгоценности до единой, все камни, все самоцветы, и отдать ей со всем золотом и серебром в придачу. Я отдал бы ей весь мир. -- Теперь все испорчено, -- сказал я, -- весь вечер, все Рождество. Все пошло прахом. Она привлекла меня к себе и рассмеялась. -- Вы совсем как ребенок, -- сказала она, -- который прибежал ко мне с пустыми руками. Бедный Филипп! Я отступил на шаг и взглянул на нее сверху вниз. -- Я не ребенок, -- возразил я. -- Мне двадцать пять лет без этих проклятых трех месяцев. Моя мать надевала эти жемчуга в день своей свадьбы, до нее -- моя тетка, а еще раньше -- моя бабушка. Неужели вы не понимаете, почему я хотел, чтобы и вы тоже носили их? Она положила руки мне на плечи и еще раз поцеловала меня: -- Конечно понимаю. Потому-то я и была так счастлива и так горда. Вы хотели, чтобы я носила их, потому что знаете, что, если бы я венчалась здесь, а не во Флоренции, Эмброз подарил бы их мне в день свадьбы. Я не ответил. Как-то она сказала, что мне недостает проницательности. Теперь я то же самое мог бы сказать о ней. Несколько мгновений спустя она потрепала меня по плечу и ушла спать. Я нащупал в кармане цепочку, которую Рейчел мне подарила. Уж она-то была моей, только моей. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Рождество прошло для нас как нельзя лучше. Рейчел позаботилась об этом. Мы объездили все фермы, дома работников и лесничих и раздали вещи, которые когда-то принадлежали Эмброзу. Под каждой крышей нам пришлось отведать пирога или попробовать пудинга, так что, когда наступил вечер, мы были слишком сыты, чтобы обедать, и предоставили слугам покончить с оставшимися после праздничного застолья гусем и индейкой, а сами тем временем жарили каштаны в камине гостиной. Затем, словно я вернулся лет на двадцать назад, в прошлое, она попросила меня закрыть глаза, смеясь, поднялась в будуар и, вернувшись, вложила мне в руку маленькую елочку. Она заранее украсила ее самым причудливым образом; подарки были обернуты в ярко раскрашенную бумагу и каждый представлял собой какую-нибудь уморительную нелепость. Я понимал, что тем самым она хотела заставить меня забыть драму сочельника и фиаско с жемчугами. Но я не мог забыть. Не мог и простить. После Рождества в моих отношениях с крестным наступило заметное охлаждение. То, что он прислушивался к ничтожным, лживым сплетням, было само по себе плохо, но еще больше возмущало меня настойчивое упрямство, с каким он следовал букве завещания, оставлявшего меня еще на три месяца под его опекой. Ну и что, если Рейчел истратила больше, чем мы предполагали? Мы не знали ее потребностей. Ни Эмброз, ни крестный не понимали образа жизни, принятого во Флоренции. Возможно, она и была расточительна, но разве это преступление? Что же касается флорентийского общества, то не нам его судить. Крестный всю жизнь был скуповат и прижимист, а поскольку Эмброз никогда много на себя не тратил, то и решил, что подобное положение вещей сохранится и после того, как имущество перейдет ко мне. Потребности мои были довольно скромными, и к личным тратам я питал не большую склонность, чем некогда Эмброз. Но мелочность крестного приводила меня в бешенство и утвердила в намерении настоять на своем и пользоваться принадлежащими мне деньгами. Он обвинил Рейчел в том, что она пускает на ветер назначенное ей содержание. Что ж, пусть обвиняет меня в чрезмерных тратах на дом. После Нового года я решил, что хочу заняться усовершенствованием владений, которые скоро станут моими. И не только садом. Возобновилась прокладка дорожки с террасами над Бартонскими полями, а рядом -- подготовка площадки для нижнего сада, скопированной с одной из гравюр в книге Рейчел. Кроме того, я принял решение отремонтировать дом. Я счел, что мы слишком долго довольствовались ежемесячными посещениями Ната Данна, каменщика имения, который по приставной лестнице взбирался на крышу, заменял плитки шифера, сорванные ветром, и в перерыве между работой курил трубку, прислонясь спиной к печной трубе. Пора было привести в порядок всю крышу, настелить новую черепицу, новый шифер, заменить водосточные трубы, а также укрепить стены, поврежденные долгими годами ветров и дождей. Имением почти не занимались с тех давних пор, когда двести лет назад сторонники парламента учинили смуту и моим предкам с великим трудом удалось спасти дом от разрушения. Я искуплю былое небрежение, и если крестный состроит гримасу и примется подсчитывать расходы, то пусть убирается ко всем чертям. Итак, я принялся за дело, и еще до конца января человек пятнадцать или двадцать работали на крыше дома, вокруг него и в самом здании, отделывая потолки и стены по моим указаниям. Мне доставляло огромное удовольствие представлять себе выражение лица крестного в ту минуту, когда ему представят счета. Я воспользовался ремонтом в доме как предлогом, чтобы не принимать гостей, и таким образом на время положил конец воскресным обедам. Тем самым я избавился от регулярных визитов Паско и Кендаллов и не виделся с крестным, что также входило в мои намерения. Кроме того, я попросил Сикома распустить среди прислуги слух -- а он мастер на такие дела, -- что миссис Эшли затруднительно принимать посетителей, потому что в гостиной ведутся работы. Благодаря этому в ту зиму и в первые недели весны мы жили отшельниками, что как нельзя лучше отвечало моим привычкам. Будуар тетушки Фебы -- Рейчел по-прежнему настаивала на этом названии -- стал местом нашего обитания. Там на склоне дня Рейчел любила сидеть с рукоделием или книгой в руках, а я, забыв обо всем, смотрел на нее. После досадного недоразумения с жемчужным колье в канун Рождества в ее обращении со мной появилась особая нежность, сладко согревавшая душу, но порой трудновыносимая. Думаю, она и не подозревала, что делает со мною ее нежность. Когда, говоря о саде или обсуждая какой-нибудь практический вопрос, она проходила мимо кресла, в котором я сидел, эти руки, на миг легшие мне на плечо или ласково коснувшиеся моей головы, заставляли сердце мое усиленно биться, и оно не скоро успокаивалось. Наблюдать за ее движениями было для меня ни с чем не сравнимым наслаждением; иногда я спрашивал себя: не потому ли она встает с кресла, подходит к окну, поднимает руку к портьере и, не опуская ее, замирает, глядя на лужайку, что знает, как жадно и неотступно следят за ней мои глаза? Она совершенно по-особому произносила мое имя -- Филипп. Для других оно всегда было коротким, сокращенным словом с легким нажимом на последней букве; она же нарочито медленно тянула <-л-л->, отчего мое собственное имя приобретало, по крайней мере для меня, новое звучание, которое мне очень нравилось. Мальчиком я всегда хотел, чтобы меня звали Эмброз, и, думаю, желание это сохранялось до самого недавнего времени. Теперь же я был рад, что имя мое было более древним, чем Эмброз. Когда привезли новые свинцовые водосточные трубы и приладили к ним воронки, я с чувством странной гордости рассматривал прикрепленные к ним металлические пластинки с моими инициалами <Ф. Э.>, датой и львом -- геральдическим знаком фамилии моей матери. Казалось, я передаю будущему частичку самого себя. Стоявшая рядом Рейчел взяла меня за руку и сказала: <До сих пор я думала, что вам неведомо чувство гордости. Теперь я люблю вас еще больше>. Да, я был горд... но гордость пришла на смену пустоте. Итак, работы продолжались -- в доме, в саду. Наступили первые весенние дни, наполненные смесью мучительной пытки и восторга. С первыми лучами под нашими окнами заводили песню дрозд и зяблик, пробуждая Рейчел и меня ото сна. Встречаясь в поддень, мы говорили об этом. Сперва солнце приходило к ней, на восточную сторону дома, и роняло косой луч на ее подушку. Меня оно посещало позднее, когда я одевался. Высунувшись из окна и глядя поверх лугов на море, я видел, как лошади, впряженные в плуг, взбираются по склону дальнего холма; над ними кружат чайки, а на пастбищах пасутся овцы и ягнята прижимаются друг к другу, чтобы согреться. Возвращавшиеся с юга чибисы налетали облаком трепещущих крыльев. Скоро они образуют пары, и самцы в восторженном полете будут взмывать высоко в небо и камнем падать вниз. На берегу свистели кроншнепы и черно-белые, похожие на пасторов сороки в поисках завтрака важно тыкали клювами в морские водоросли. Однажды в такое утро ко мне пришел Сиком и сказал, что Сэм Бейт из Ист-Лоджа, который по причине нездоровья слег в постель, желает, чтобы я пришел повидаться с ним, поскольку ему надо передать мне нечто очень важное. Сэм намекал, что это <нечто> слишком ценно и он не может прислать его с сыном или дочерью. Я не придал большого значения доводам Сикома. Сельские жители любят делать тайну из пустяков. Тем не менее днем я пешком поднялся по аллее, вышел за ворота и, дойдя до перепутья Четырех Дорог, свернул к домику Сэма Бейта. Он сидел на кровати, а рядом с ним на одеяле лежал сюртук Эмброза, полученный на Рождество. Я узнал тот самый сюртук, который Эмброз купил на континенте для теплой погоды. -- Право, Сэм, мне жаль, что я застал вас в постели, -- сказал я. -- В чем дело? -- Все тот же кашель, мистер Филипп, сэр, который одолевает меня каждую весну, -- ответил он. -- До меня он мучил моего отца, и однажды весной он сведет меня в могилу, как свел его. -- Чепуха, Сэм, -- сказал я, -- все это россказни, будто сын умрет от того же, от чего отец. Сэм покачал головой. -- В них есть доля истины, сэр, -- возразил он. -- Вам это тоже известно. А как же мистер Эмброз и его отец, старый джентльмен, ваш дядя? Болезнь мозга обоих свела в могилу. Супротив природы не пойдешь. И у скота я замечал то же самое. Я промолчал, недоумевая, откуда Сэму известно, какая болезнь свела Эмброза в могилу. Я никому не говорил об этом. Невероятно, с какой скоростью распространяются слухи в наших краях. -- Вам надо послать дочь к миссис Эшли и попросить настоя от кашля. Она хорошо разбирается в таких делах. Эвкалиптовое масло -- одно из ее лекарств. -- Пошлю, мистер Филипп, обязательно пошлю, -- сказал он, -- но мне сдается, я правильно сделал, попросив, чтобы сперва вы сами пришли по делу касательно письма. Он понизил голос, и на его лице отразились соответствующие случаю важность и озабоченность. -- Какого письма, Сэм? -- спросил я. -- Мистер Филипп, на Рождество вы и миссис Эшли подарили некоторым из нас одежду и прочие вещи покойного господина. И как же все мы гордимся, что получили поровну! Так вот, сюртук, который вы видите на кровати, достался мне. Он сделал паузу и прикоснулся к сюртуку с выражением такого же благоговения на лице, с каким получил его. -- Так вот, -- продолжал Сэм, -- я и говорю дочке, что если бы у нас был стеклянный сундук, мы положили бы его туда, но она ответила, чтобы я не болтал глупостей, что сюртук для того и придуман, чтобы его носили. Ну уж носить-то я его не буду, мистер Филипп. Это выглядело бы слишком самонадеянно с моей стороны, если вы понимаете меня, сэр. Так что я убрал сюртук вон в тот шкаф и время от времени вынимал, чтобы поглядеть на него. Потом, когда меня прихватил этот чертов кашель и я слег, не знаю, как оно вышло, но мне пришла фантазия надеть его. Прямо так, сидя на кровати, как вы сейчас меня видите. Сюртук почти ничего не весит, и в нем покойно спине. Вчера, мистер Филипп, я так и сделал. Тогда-то я и нашел письмо. Он замолчал и, порывшись под подушкой, вытащил небольшой пакет. -- А случилось вот что, мистер Филипп, -- продолжал он. -- Должно быть, письмо провалилось за подкладку. Тот, кто складывал или заворачивал сюртук, ни за что бы не заметил письма. Заметил бы только тот, кто стал бы, как я, разглаживать его руками, с трудом веря, что он на моих плечах. Я почувствовал хруст под пальцами и отважился вспороть подкладку ножом. И вот те на, сэр. Письмо, ясно как день, письмо. Запечатанное и адресованное вам самим мистером Эмброзом. Я издавна знаю его руку. Я так и обомлел, наткнувшись на него. Понимаете, сэр, мне почудилось, будто я получил весточку от покойника. Сэм протянул мне письмо. Оно было надписано самим Эмброзом. Я смотрел на знакомый почерк, и у меня щемило сердце. -- Вы правильно поступили, Сэм, -- сказал я, -- правильно, что послали за мной. Благодарю вас. -- Какие там благодарности, мистер Филипп, -- ответил он. -- Вам не за что меня благодарить. Но я вот подумал: может быть, письмо не просто так пролежало там все эти месяцы и попало к вам с таким опозданием. И бедный господин уже мертвый пожелал, чтобы оно нашлось. Может быть, читая его, вы подумаете о том же. Поэтому я и решил, что лучше мне самому сказать вам о нем, чем посылать в замок дочку. Я положил письмо в карман, еще раз поблагодарил Сэма и, прежде чем уйти, поговорил с ним минут пять. Не знаю, что именно, возможно, интуиция заставила меня попросить его никому ни о чем не рассказывать, даже дочери. Свою просьбу я объяснил так, как он сам подсказал, -- уважением к памяти покойного. Он пообещал, и я вышел. Домой я вернулся не сразу; лесом поднялся к тропе, которая бежит над имением по границе с Тренантскими акрами и лесной аллеей. Эту тропу Эмброз любил больше других. Не считая маяка, расположенного южнее, она являлась самым высоким пунктом наших земель, и с нее открывается прекрасный вид на море за сбегающим вниз лесом и долиной. Деревья, посаженные Эмброзом и еще раньше его отцом, не мешали любоваться панорамой, а в мае землю устилал ковер колокольчиков. Там, где тропа взлетает над лесом, прежде чем нырнуть к спуску в долину и к дому лесничего, Эмброз поставил гранитную плиту. <Когда я умру, -- полушутя-полусерьезно сказал он, -- она сможет послужить мне надгробным камнем. Размышляй обо мне лучше здесь, а не в семейном склепе, рядом с другими Эшли>. Велев установить ее, он и помыслить не мог, что будет лежать не в семейном склепе, а на протестантском кладбище во Флоренции. На плите он витиеватыми буквами процарапал названия стран, по которым путешествовал, а в самом низу -- довольно нескладное стихотворение, которое всякий раз, когда мы вместе смотрели на него, вызывало у нас смех. Возможно, это и глупо, но я верю, что в глубине души Эмброз хотел покоиться здесь; в последнюю зиму, проведенную им за границей, я часто поднимался сюда через лес, чтобы постоять перед глыбой гранита и полюбоваться видом, который он так любил. Я подошел к гранитной плите и немного постоял, положив на нее руки. Я не мог решиться. Внизу, над трубой дома лесничего, вился легкий дымок, и собака, в отсутствие хозяина сидевшая на цепи, время от времени лаяла в пустоту, может быть, для того, чтобы звуками собственного голоса скрасить одиночество. Яркие краски дня померкли, повеяло холодом. Тучи заволокли небо. Вдали по склону Ланклийских холмов стада спускались на водопой к болотам под лесом; еще недавно искрящиеся в лучах солнца воды бухты потемненли и сделались иссиня-серыми. Легкий ветерок с моря шелестел в ветвях деревьев у меня под ногами. Я сел рядом с плитой и, вынув письмо, положил его на колено вниз адресом. Красная печать, оттиснутая перстнем Эмброза с изображением головы альпийской вороны, приковывала мой взгляд. Пакет был нетолстый. В нем лежало только письмо. Ничего, кроме письма, которое я не хотел читать. Не могу сказать, какое дурное предчувствие удерживало меня, какой трусливый инстинкт подсказывал, чтобы я, как страус, спрятал голову в песок. Эмброз был мертв, и прошлое умерло вместе с ним. Мне предстояло строить собственную жизнь, следовать собственной воле. В письме могли быть более подробные упоминания о том, что я решил забыть. Эмброз уже называл Рейчел расточительной, он мог вновь употребить этот эпитет или даже привести более убедительные для меня доводы. Должно быть, я и сам за несколько месяцев истратил на дом больше, чем Эмброз за многие годы. И не считал это предательством. Но не читать письмо... Что он сказал бы на это? Если бы я разорвал его на мелкие клочки, развеял их по ветру и так и не узнал бы его содержания, стал ли бы Эмброз осуждать меня? Я вертел письмо в руках, взвешивал на ладони. Читать или не читать? Боже, как я хотел, чтобы передо мной не стоял такой выбор... Там, дома, моя преданность ей не подлежала сомнению. В будуаре, где я не сводил глаз с ее лица, ловил каждое движение ее рук, ее улыбку, внимал ее голосу, никакое письмо не нарушило бы моего покоя. Но здесь, в лесу, возле гранитной плиты, где мы так часто стояли вместе, я и Эмброз, с той самой тростью в руке, с которой теперь ходил я, в той самой куртке, которую я почти не снимал с плеч, -- здесь его власть была гораздо сильнее. Как маленький мальчик молится, чтобы на его день рождения выдалась хорошая погода, так и я обратил к Богу молитву, чтобы в письме не оказалось ничего, способного нарушить мой душевный покой, и... вскрыл его. Оно было датировано апрелем прошлого года и, следовательно, написано за три месяца до смерти Эмброза. <Мой дорогой мальчик! Если ты нечасто получаешь от меня письма, то отнюдь не потому, что я не думаю о тебе. Последние три месяца мысли о тебе не покидали меня, и, пожалуй, я вспоминал тебя чаще, чем когда бы то ни было. Но письмо может затеряться или быть прочитано другими; по этой причине я не писал тебе, а когда писал -- то, поверь, мне известно, сколь мало ты мог понять из моих слов. Я был нездоров, меня мучила лихорадка, мучили головные боли. Сейчас мне лучше. Не знаю, надолго ли. Лихорадка может возобновиться, головные боли тоже, а когда я оказываюсь в их власти, то не отвечаю ни за свои слова, ни за поступки. Уж это я знаю наверняка. Но я не уверен в причине. Филипп, дорогой мальчик, я очень встревожен. И это мягко сказано. Моя душа переживает агонию. Я писал тебе, кажется, зимой, но вскоре заболел и не помню, что сталось с тем письмом. Вполне возможно, я уничтожил его, поддавшись настроению. Кажется, я писал тебе о ее недостатке, который очень беспокоит меня. Не могу сказать, наследственный он или нет, но полагаю, что да, а также думаю, что неудачная беременность причинила ей непоправимый вред. Кстати, в своих письмах я скрыл это от тебя -- тогда мы были слишком потрясены. Что касается меня, то у меня есть ты, и это приносит мне утешение. Но женщина чувствует глубже. Как ты можешь догадаться, она думала о будущем, строила планы, но когда через четыре с половиной месяца все рухнуло, да к тому же врач сказал ей, что у нее больше не будет детей, горе ее было безмерно, гораздо глубже, чем мое. Могу поклясться, она изменилась именно с той поры. Ее расточительность возрастала, и она начала отдаляться от меня. Вскоре я почувствовал в ней склонность к различного рода уловкам, ко лжи. Все это было так не похоже на ее теплоту и сердечность в первое время после замужества! Шел месяц за месяцем, и я все чаще замечал, что за советами она предпочитает обращаться не ко мне, а к человеку, о котором я уже писал в своих письмах, к синьору Райнальди, другу и, как я полагаю, поверенному Сангаллетти. По-моему, этот человек оказывает на нее пагубное влияние. Я подозреваю, что он влюблен в нее еще с той поры, когда Сангаллетти был жив, и хоть я до самого последнего, недавнего времени ни на миг не допускал, что он ей интересен, сейчас я не так в этом уверен. При упоминании его имени на ее глаза набегает тень, в голосе появляется особая интонация, что пробуждает во мне самые ужасные подозрения. Я часто замечал, что воспитание, данное ей незадачливыми родителями, образ жизни, который она вела до и во время своего первого замужества и который мы оба обходили молчанием, привили ей манеру поведения, весьма отличную от той, что принята у нас дома. Узы брака не обязательно святы. Кажется, у меня даже есть доказательства того, что он дает ей деньги. Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время -- единственный путь к ее сердцу. Я уверен: если бы она не потеряла ребенка, ничего подобного не было бы, и всем сердцем сожалею, что послушал врача, когда он отговаривал нас от путешествия, и не привез ее домой. Мы были бы теперь с тобой и жили бы в полном согласии. Иногда она снова становится собою прежней, и тогда все хорошо, настолько хорошо, что у меня такое ощущение, будто после кошмарного сна я вновь пробудился к счастью первых месяцев нашей совместной жизни. Затем слово, поступок -- и вновь все потеряно. Я спускаюсь на террасу и застаю там Райнальди. При виде меня они замолкают, и мне остается лишь догадываться, о чем они беседовали. Однажды, когда она ушла в дом и я остался наедине с Райнальди, он неожиданно резко спросил меня про завещание. Как-то раз он случайно видел его перед нашей свадьбой. Он сказал мне, что при теперешнем положении вещей, если я умру, то оставлю жену без наследства. Я знал об этом и даже сам составил завещание, исправляющее ошибку; я поставил бы под ним свою подпись и засвидетельствовал бы ее, если бы мог быть уверен в том, что ее расточительность -- явление временное и не пустило глубоких корней. Между прочим, по новому завещанию она получила бы дом и имение в пожизненное пользование с условием, что управление ими полностью поручается тебе, а после ее смерти они переходят в твое владение. Оно еще не подписано по причине, о которой я уже сказал тебе. Заметь, именно Райнальди спросил меня про завещание. Райнальди обратил мое внимание на упущение в том варианте, который сейчас имеет законную силу. Она не заговаривает со мной на эту тему. Может быть, они обсуждали ее вдвоем? О чем они разговаривают, когда меня нет поблизости? Вопрос о завещании встал в марте. Признаться, я был тогда нездоров, почти ослеп от головной боли, и, быть может, Райнальди, со свойственной ему холодной расчетливостью, заговорил о нем, полагая, что я могу умереть. Возможно, так оно и есть. Возможно, они не обсуждали его между собой. Я не могу это проверить. Я часто ловлю на себе ее взгляд, настороженный, странный. А когда я обнимаю ее, у меня возникает чувство, будто она чего-то боится. Но чего... кого? Два дня назад, что, собственно, и побудило меня непременно написать тебе об этом, со мной случился приступ той же лихорадки, что свалила меня в марте. Совершенно неожиданный приступ. Начинаются резкие боли, тошнота, которые вскоре сменяются таким возбуждением, что я впадаю в неистовство и едва держусь на ногах от слабости и головокружения. Это, в свою очередь, проходит, на меня нападает неодолимая сонливость, и я падаю на пол или на кровать, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Не припомню, чтобы такое бывало с моим отцом. Головные боли -- да, некоторая неуравновешенность -- да, но не остальные симптомы. Филипп, мальчик мой, единственное существо в мире, которому я могу довериться, скажи, что это значит, и, если можешь, приезжай ко мне. Ничего не говори Нику Кендаллу. Ни слова не говори ни одной живой душе. Но главное -- ничего не пиши в ответ, просто приезжай. Одна мысль преследует меня и не дает мне покоя. Неужели они пытаются отравить меня? Эмброз>. Я сложил письмо. Собака внизу перестала лаять. Я слышал, как лесничий отворил калитку и пес заскулил, приветствуя хозяина; услышал голоса в доме, стук ведра, шум закрывшейся двери. С деревьев на противоположном холме поднялись галки. Громко крича, они покружили в воздухе, темной тучей перелетели к деревьям у болота и уселись на их верхушках. Я не разорвал письмо. Под гранитной пли