шнего дня все изменилось. Но она и вида не подает. -- Придумал, -- сказал я, -- но теперь это не имеет значения. -- Кендаллы сегодня вечером обедают в городе, -- сказала она, -- но потом заглянут к вам перед возвращением домой. Полагаю, я добилась некоторого успеха у Луизы. Сегодня она уже не держалась со мной так холодно. -- Я рад, -- сказал я, -- мне бы хотелось, чтобы вы стали друзьями. -- В сущности, я убедилась, что была права. Она и вы -- прекрасная пара. Она рассмеялась, но я не смеялся вместе с ней. Жестоко, подумал я, подшучивать над бедной Луизой. Видит Бог, я не держал на нее зла и всей душой желал ей найти мужа. -- Думаю, -- сказала Рейчел, -- ваш крестный осуждает меня, на что имеет полное право, но к концу ленча мы, по-моему, хорошо поняли друг друга. Напряжение прошло, и беседа заладилась. Мы вспомнили о наших планах встретиться в Лондоне. -- В Лондоне? -- спросил я. -- Разве вы все еще намерены ехать в Лондон? -- Ну да! -- сказала она. -- Почему бы и нет? Я не ответил. Безусловно, она имеет право съездить в Лондон, если ей так угодно. Возможно, она хочет походить по магазинам, сделать покупки, тем более теперь, когда деньги в ее распоряжении, и все же... конечно, она могла бы немного подождать, и мы бы поехали вместе. Нам надо обсудить столько вопросов... но я колебался. И вдруг меня неожиданно пронзила мысль, которая до сих пор не приходила мне в голову. Со смерти Эмброза прошло только девять месяцев. Нас все осудят, если мы обвенчаемся раньше июля. Так или иначе, день поставил передо мной вопросы, которых не было в полночь, но я не хотел думать о них. -- Давайте не поедем сразу домой, -- сказал я. -- Погуляйте со мной в лесу. -- Хорошо, -- согласилась она. Мы остановились у домика лесничего в долине, вышли из экипажа и, отпустив Веллингтона, пошли по тропинке, которая пролегала вдоль ручья, затем круто сворачивала и, петляя, взбегала по склону холма. Здесь и там под деревьями виднелись островки первоцвета, и она всякий раз наклонялась, срывала цветы и вдруг, словно ненароком вспомнив о Луизе, сказала, что эта девушка знает толк в садовом искусстве, а со временем и немного поучившись будет разбираться в нем еще лучше. По мне, так Луиза могла отправляться хоть на край света и всласть наслаждаться тамошними садами. Я привел Рейчел в лес совсем не для того, чтобы разговаривать с ней о Луизе. Я взял цветы у нее из рук, положил их на землю и, разостлав куртку, попросил ее сесть. -- Я не устала, -- сказала она. -- Я час, а то и больше, просидела в экипаже. -- И я тоже, -- сказал я, -- четыре часа у двери, поджидая вас. Я снял с нее перчатки и поцеловал ей руки, положил капор и вуаль на цветы и всю ее осыпал поцелуями. Я сделал то, о чем мечтал весь этот долгий, томительный день, и она вновь была беззащитна. -- Таков, -- сказал я, -- и был мой план, который вы разбили, оставшись на ленч у Кендаллов. -- Я так и думала, -- сказала она. -- Это одна из причин, почему я уехала. -- В мой день рождения вы обещали ни в чем мне не отказывать, Рейчел. -- Снисходительность тоже имеет пределы, -- сказала она. Я так не считал. Все мои тревоги рассеялись; я снова был счастлив. -- Если лесничий часто ходит по этой тропинке, мы будем выглядеть несколько глупо, -- заметила она. -- А он -- еще глупее, -- возразил я, -- когда в среду придет ко мне за жалованьем. Или это вы тоже возьмете в свои руки, как и все остальное? Ведь теперь я ваш слуга, второй Сиком, и жду ваших дальнейших приказаний. Я лежал, положив голову ей на колени, и ее пальцы перебирали мои волосы. Я закрыл глаза. Как я желал, чтобы так было всегда! До скончания веков. Этот миг -- и ничего больше... -- Вы недоумеваете, почему я не поблагодарила вас, -- сказала она. -- В экипаже я заметила ваш озадаченный взгляд. Я ничего не могу сказать. Я всегда считала себя импульсивной, но мне далеко до вас. Видите ли, мне понадобится время, чтобы в полной мере осознать ваше великодушие. -- Это не великодушие, -- возразил я. -- Я вернул вам то, что принадлежит вам по праву. Позвольте мне еще раз поцеловать вас. Я несколько часов просидел на ступеньках перед домом, и мне надо наверстать упущенное. И тут она сказала: -- По крайней мере, одно я поняла. Больше нельзя ходить с вами гулять в лес. Разрешите мне встать, Филипп. Я с поклоном помог ей подняться, подал перчатки и капор. Она пошарила в сумочке, вынула небольшой пакетик и развернула его. -- Вот, -- сказала она, -- мой подарок вам на день рождения, который мне следовало отдать раньше. Если бы я знала, что получу наследство, жемчужина была бы крупнее. И она вдела булавку в мой галстук. -- А теперь разрешите мне пойти домой, -- сказала она. Рейчел подала мне руку; я вспомнил, что ничего не ел с самого утра, и сразу почувствовал изрядный аппетит. Поворачивая то вправо, то влево, мы шли по петляющей между деревьями тропе -- меня не покидали мысли о вареной курице, беконе и приближающейся ночи -- и вдруг оказались в нескольких шагах от возвышавшейся над долиной гранитной плиты, которая, о чем я совсем позабыл, ждала нас в конце тропы. Чтобы избежать встречи с ней, я поспешно свернул к деревьям, но было слишком поздно. Рейчел уже увидела прямоугольную массивную глыбу, темневшую впереди. Она выпустила мою руку и, устремив на нее взгляд, застыла на месте. -- Что там такое, Филипп? -- спросила она. -- По очертаниям похоже на надгробный камень, выросший из земли. -- Ничего, -- быстро ответил я. -- Просто кусок гранита. Нечто вроде межевого столба. Между деревьями здесь есть тропинка, она не такая крутая. Вот сюда, налево. Нет-нет, не за камнем. -- Подождите немного, -- сказала она, -- я хочу взглянуть на него. Я никогда не ходила этой дорогой. Рейчел поднялась к плите и остановилась. Я видел, как шевелились ее губы, пока она читала надпись на камне. Я с тревогой наблюдал за ней. Возможно, это не более чем игра воображения, но мне показалось, что тело ее напряглось и она задержалась там дольше, чем было необходимо. Должно быть, она прочла надпись дважды. Затем она вернулась ко мне, но не взяла меня за руку, а пошла отдельно. Ни она, ни я не заговаривали о памятнике, но его зловещая тень преследовала нас. У меня перед глазами стояли нацарапанные на камне вирши, инициалы Эмброза и то, чего она не могла видеть, -- записная книжка и его письмо, похороненные в сырой земле под гранитной глыбой. С отвращением к самому себе я чувствовал, что предал их обоих -- Эмброза и Рейчел. Само ее молчание говорило, как глубоко она взволнована. И я подумал, что, если сейчас же не заговорю, гранитная глыба грозным, неодолимым барьером встанет между нами. -- Я хотел сводить вас туда раньше. -- После долгого молчания мой голос звучал громко и неестественно. -- С того места открывается вид, который Эмброз любил больше всего в целом имении. Поэтому там и стоит этот камень. -- Но показывать его мне не входило в планы, намеченные вами на свой день рождения. Жесткие, чеканные слова, слова постороннего. -- Нет, -- спокойно ответил я, -- не входило. И, не возобновляя беседы, мы молча прошли подъездную аллею, и, как только переступили порог дома, она сразу поднялась в свои комнаты. Я принял ванну и переоделся; от былой легкости не осталось и следа, ее сменили уныние и подавленность. Какой демон привел нас к гранитной плите, какой провал памяти? Она не знала, но я ведь знал, как часто стоял там Эмброз, улыбаясь и опершись на трость; нелепый стишок способен привести лишь в то настроение, которое его подсказало, -- полушутливое- полуностальгическое... доброе чувство за насмешливыми глазами Эмброза. В гранитной глыбе, высокой, горделивой, запечатлелась сущность человека, которому она по вине обстоятельств не позволила вернуться и умереть дома и который покоится за сотни миль от него на протестантском кладбище во Флоренции. На вечер моего дня рождения легла тень. По крайней мере, она не знала и никогда не узнает о письме; и, одеваясь к обеду, я мучительно спрашивал себя, кто тот, другой, демон, что подал мне мысль закопать его там, а не сжечь в огне, словно я инстинктивно чувствовал, что однажды вернусь и выкопаю его. Я забыл все, о чем в нем говорилось. Эмброз был болен, когда писал это письмо. Одержимый болезненными фантазиями, подозрительный, видя, как смерть протягивает к нему руку, он не полагался на свои слова. И вдруг я увидел, как на стене передо мною в ритме какого-то фантастического танца колышется, извивается фраза из его письма: <Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время -- единственный путь к ее сердцу>. Слова метнулись на зеркало и кружили по его поверхности, пока я расчесывал перед ним волосы и вдевал в галстук подаренную ею булавку. Они последовали за мной вниз по лестнице и дальше, в гостиную, где из письменных знаков превратились в звуки, обретя его голос, глубокий, знакомый, любимый, незабываемый голос самого Эмброза: <...единственный путь к ее сердцу>. Когда Рейчел спустилась к обеду, на ее шее мерцало жемчужное колье -- то ли как знак прощения, то ли как дань моему дню рождения, -- однако то, что она надела его, не только не приблизило ее ко мне, но еще больше отдалило. В тот вечер -- да и только ли в тот? -- я предпочел бы видеть ее шею обнаженной. Мы сели обедать. Молодой Джон и Сиком прислуживали за столом, в честь моего дня рождения покрытым кружевной скатертью, уставленным фамильным серебром и освещенным парадными серебряными канделябрами. По заведенной еще в мои школьные годы традиции подали вареную курицу и бекон, которые Сиком с гордым видом и не спуская с меня глаз внес в столовую. Мы улыбались, смеялись, поднимали тосты за них и за нас самих, за двадцать пять лет, которые остались у меня за спиной, но меня не покидало чувство, что мы только разыгрываем веселье, разыгрываем ради Сикома и молодого Джона, и, стоит нам остаться вдвоем, наступит полная тишина. Вдруг мне показалось, что выход найден, и я с упрямством одержимости ухватился за него: надо пировать, веселиться, самому пить больше вина и наливать ей, тогда острота чувств притупится и мы оба забудем и о гранитной плите, и о том, что она олицетворяет для каждого из нас. Вчера вечером я, как во сне, пришел к маяку, и светила полная луна, и сердце мое ликовало. Сегодня вечером, хоть за прошедшие с тех пор часы мне и открылось все богатство мироздания, мне открылся и его мрак. Осоловелыми глазами я наблюдал за ней через стол; она, смеясь, разговаривала с Сикомом, и мне казалось, что никогда она не была так красива. Если бы я мог вернуть себе состояние духа раннего утра, покой и мир и слить его с безрассудством дня среди цветов первоцвета под высокими березами, я вновь был бы счастлив. Она тоже была бы счастлива. Мы навсегда сохранили бы это настроение и, как бесценную святыню, пронесли бы его в будущее. Сиком снова наполнил мой бокал, и мрак рассеялся, сомнения утихли; когда мы останемся вдвоем, подумал я, все будет хорошо, и я сегодня же вечером, сегодня же ночью спрошу ее, скоро ли мы обвенчаемся, именно скоро ли -- через несколько недель, через месяц? -- ибо я хотел, чтобы все знали -- Сиком, молодой Джон, Кендаллы, -- все, что Рейчел будет носить мое имя. Она станет миссис Эшли, женой Филиппа Эшли. Должно быть, мы засиделись допоздна, потому что, когда на подъездной аллее послышался стук колес, мы еще не встали из-за стола. Зазвонил колокольчик, и Кендаллов ввели в столовую, где мы сидели среди хлебных крошек, остатков десерта, полупустых бокалов и прочего беспорядка, какой всегда бывает после обеда. Припоминаю, как я нетвердо поднялся на ноги и приволок к столу еще два стула, несмотря на протесты крестного, заявившего, что они уже обедали и заехали всего на минутку, чтобы пожелать мне здоровья. Сиком принес чистые бокалы, и я увидел, что Луиза, одетая в голубое платье, вопросительно смотрит на меня, думая, как подсказала мне интуиция, что я слишком много выпил. Она была права, но такое случалось весьма редко, был мой день рождения, и ей пора раз и навсегда понять, что никогда у нее не будет права осуждать меня иначе, чем в качестве подруги детства. Крестный тоже пусть знает. Это положит конец его планам относительно Луизы и меня, положит конец сплетням и облегчит душу всем, кого так занимал этот предмет. Мы снова сели. Крестный, Рейчел и Луиза, за время ленча привыкшие к компании друг друга, завели разговор; тем временем я молча сидел на своем конце стола и, почти не слыша их, обдумывал объявление, которое решил сделать. Наконец крестный с бокалом в руке наклонился в мою сторону и, улыбаясь, сказал: -- За твое двадцатипятилетие, Филипп. Долгой жизни и счастья. Все трое смотрели на меня, и то ли от выпитого вина, то ли от полноты сердца, но я вдруг понял, что и крестный и Луиза -- мои самые дорогие и самые надежные друзья, что я очень люблю их, а Рейчел, моя любовь, со слезами на глазах кивает мне и улыбкой старается ободрить меня. Вот он, самый подходящий момент. Слуги вышли из комнаты, и тайна останется между нами четырьмя. Я встал, поблагодарил их и, налив себе бокал, сказал: -- У меня тоже есть тост, который я хотел бы предложить сегодня вечером. С этого утра я счастливейший из людей. Крестный, и ты, Луиза, я хочу выпить за Рейчел, которая скоро станет моей женой. Я осушил бокал и, улыбаясь, посмотрел на них сверху вниз. Никто не ответил, никто не шелохнулся, на лице крестного я увидел выражение растерянности, Рейчел перестала улыбаться и во все глаза смотрела на меня -- лицо ее превратилось в застывшую маску. -- Вы окончательно потеряли рассудок, Филипп, -- сказала она. Я опустил бокал. Рука у меня дрожала, и я поставил его слишком близко к краю стола. Он опрокинулся, упал на пол и разбился вдребезги. Сердце бешено стучало у меня в груди. Я был не в силах отвести взгляд от ее спокойного побелевшего лица. -- Извините, если я слишком поспешил с этой новостью, -- сказал я. -- Не забудьте, Рейчел, сегодня мой день рождения и они -- мои старинные друзья. В ушах у меня зашумело, и, чтобы не упасть, я ухватился за стол. Казалось, она не поняла моих слов. Она отвернулась от меня и обратилась к крестному и Луизе. -- Я думаю, -- сказала она, -- день рождения и вино бросились Филиппу в голову. Простите ему эту нелепую мальчишескую выходку и, если можете, забудьте о ней. Он извинится, когда придет в себя. Не перейти ли нам в гостиную? Она встала и первой вышла из столовой. Я продолжал стоять, тупо уставившись на послеобеденный беспорядок: крошки хлеба, залитые вином скатерть и салфетки, отодвинутые стулья; я ничего не чувствовал, совсем ничего. На месте сердца была пустота. Я немного подождал, затем, пока Сиком и молодой Джон не пришли убрать со стола, спотыкаясь вышел из столовой, добрел до библиотеки и уселся в темноте перед потухшим камином. Свечи не были зажжены, поленья превратились в золу. Через полуоткрытую дверь до меня доносились приглушенные голоса из гостиной. Я прижал руки к вискам. Голова раскалывалась, на языке чувствовался кисловатый привкус вина. Если я спокойно посижу в темноте, подумал я, то, может быть, восстановлю равновесие и оцепенение пройдет. Вино виновато в том, что я допустил промах. Но почему она так недовольна? Мы могли бы взять с них клятву хранить тайну. Они бы поняли. Я продолжал сидеть в библиотеке, с нетерпением ожидая, когда уедут Кендаллы. И вот -- время тянулось бесконечно долго, хотя прошло не более десяти минут, -- голоса стали громче, они вышли в холл. Я слышал, как Сиком открыл дверь, пожелал им доброй ночи, слышал, как зашуршали по гравию колеса экипажа и звякнул дверной засов. В голове у меня прояснилось. Я сидел и слушал. Я услышал шорох ее платья. Он приблизился к полуоткрытой двери библиотеки, на мгновение замер и удалился; с лестницы донеслись ее шаги. Я встал с кресла и пошел за ней. Я нагнал ее у поворота коридора, где она остановилась задуть свечи. В мерцающем свете наши глаза встретились. -- Я думала, вы легли спать, -- сказала она. -- Вам лучше уйти, пока вы еще чего-нибудь не натворили. -- Теперь, когда они уехали, -- сказал я, -- вы простите меня, Рейчел? Поверьте, вы можете доверять Кендаллам. Они не выдадут наш секрет. -- Боже правый, надеюсь, что нет, поскольку они его не знают, -- ответила она. -- Из-за вас я чувствую себя служанкой, которая прячется с грумом на чердаке. Прежде мне бывало стыдно, но такого стыда я никогда не знала. И снова это чужое бледное лицо, от которого веяло холодом. -- Вчера в полночь вам не было стыдно, -- сказал я, -- вы дали мне обещание и не рассердились. Я бы немедленно ушел, если бы вы попросили. -- Я? Обещание? -- сказала она. -- Какое обещание? -- Выйти за меня замуж, Рейчел, -- ответил я. У нее в руке был подсвечник. Она подняла его, и пламя свечи осветило мое лицо. -- Вы смеете, Филипп, -- проговорила она, -- заявлять мне, что вчера ночью я пообещала выйти за вас замуж? За обедом я при Кендаллах сказала, что вы потеряли рассудок, и была права. Вы прекрасно знаете, что я ничего вам не обещала. Я во все глаза уставился на нее. Рассудок потерял не я, а она. Я чувствовал, что мое лицо пылает. -- Вы спросили меня, чего я хочу, -- сказал я, -- каково мое желание на свой день рождения. И тогда и сейчас я мог бы просить только об одном -- чтобы вы вышли за меня замуж. Что же еще я мог иметь в виду? Она не ответила. Она продолжала смотреть на меня, недоверчивая, недоумевающая, как человек, услышавший слова на чужом языке, которые он не в состоянии ни перевести, ни постигнуть, и вдруг я с болью и отчаянием осознал, что мы действительно говорим на разных языках: все, что произошло между нами, произошло по ошибке. Как она не поняла, о чем я просил ее в полночь, так и я в своем восторженном ослеплении не понял, что она дала мне; то, что я считал залогом любви, было совсем иное, лишенное смысла, и она истолковала это по-своему. Если ей было стыдно, то мне было стыдно вдвойне -- оттого, что она могла настолько превратно понять меня. -- Позвольте мне выразиться по-простому, -- сказал я. -- Когда мы обвенчаемся? -- Никогда, Филипп, -- ответила она и сделала жест, будто приказывая мне уйти. -- Запомните раз и навсегда. Мне жаль, если вы надеялись на это. У меня не было намерения вводить вас в заблуждение. А теперь -- доброй ночи. Она повернулась, чтобы уйти, но я крепко схватил ее за руку. -- Значит, вы не любите меня? -- спросил я. -- Это было притворство? Но, Боже мой, почему вчера ночью вы не сказали мне правду и не попросили меня уйти? И снова в ее глазах недоумение; она не поняла. Мы были совсем чужие, нас ничто не связывало. Она явилась из иной земли, принадлежала иной расе. -- Вы смеете упрекать меня за то, что произошло? -- сказала она. -- Я хотела отблагодарить вас, вот и все. Вы подарили мне драгоценности. Думаю, в эту минуту я познал все, что до меня познал Эмброз. Я понял, что он видел в ней, чего страстно желал, но так и не получил. Я познал мучение и боль, и бездна между мной и Рейчел сделалась еще глубже. Ее глаза, такие темные и не похожие на наши, пристально смотрели на нас обоих и не понимали нас. В мерцающем свете свечи рядом со мной -- в тени -- стоял Эмброз. Мы смотрели на нее, терзаемые мукой безнадежности, а в устремленных на нас глазах горело обвинение. Ее полуосвещенное лицо тоже было чужим -- маленькое узкое лицо со старинной монеты. Рука, которую я держал, уже не была теплой. Холодные хрупкие пальцы изо всех сил старались освободиться, кольца царапали мне ладонь. Я выпустил ее руку и тут же захотел вновь прикоснуться к ней. -- Почему вы так смотрите на меня? -- прошептала она. -- Что я вам сделала? Вы изменились в лице. Я пытался придумать, что еще я могу отдать ей. Ей принадлежали имение, деньги, драгоценности. Ей принадлежали моя душа, мое тело, мое сердце. Имя? Но и его она уже носила. Ничего не осталось. Разве что страх... Я взял из ее руки подсвечник и поставил его на выступ над лестницей. Я положил пальцы ей на горло и сцепил их кольцом; теперь она не могла пошевелиться и только смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Казалось, я держу в руках испуганную птицу, которая, если я чуть сожму пальцы, немного побьется и умрет, а если ослаблю -- вырвется на волю и улетит. -- Не покидайте меня, -- сказал я. -- Поклянитесь, что не покинете... никогда... никогда... Она попыталась пошевелить губами в ответ, но не смогла. Я выпустил ее. Она отшатнулась от меня, прижимая пальцы к горлу. По обеим сторонам жемчужного колье, там, где только что были мои руки, проступили две красные полосы. -- Теперь вы выйдете за меня? -- спросил я. Вместо ответа она попятилась от меня по коридору; ее глаза не отрывались от моего лица, пальцы по-прежнему закрывали горло. Я увидел на стене свою тень, чудовищную, бесформенную, неузнаваемую. Я видел, как Рейчел скрылась под сводом. Слышал, как захлопнулась дверь и ключ повернулся в замке. Я пошел в свою комнату и, случайно заметив в зеркале собственное отражение, остановился и внимательно посмотрел на него. С каплями пота на лбу, без кровинки в лице, передо мной стоял... Эмброз? Я пошевелился и снова стал самим собой; я увидел сутулые плечи, слишком длинные, неуклюжие руки и ноги, увидел нерешительного, простодушного Филиппа, позволившего себе мальчишескую выходку, которую Рейчел просила Кендаллов простить и забыть. Я распахнул окно, но луны в эту ночь не было. Лил дождь. Ветер откинул портьеру, растрепал альманах, лежавший на каминной доске, и сбросил его на пол. Я наклонился, поднял книгу, вырвал из нее лист и, скомкав, бросил в огонь. Конец моему дню рождения. Конец дню всех дураков. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Утром, когда я сидел за завтраком, глядя невидящими глазами на ревущую за окном непогоду, в столовую вошел Сиком с запиской на подносе. Я увидел ее, и сердце мое екнуло. Может быть, она просит меня подняться в ее комнату... Но писала не Рейчел. Почерк был крупнее и более округлый. Записка была от Луизы. -- Ее только что принес грум мистера Кендалла, сэр, -- сказал Сиком, - - он ждет ответа. Я прочел записку. <Дорогой Филипп. Я очень огорчена тем, что произошло вчера вечером. Думаю, я лучше отца понимаю, что ты пережил. Прошу тебя, помни: я твой друг и всегда им буду. Сегодня утром мне надо съездить в город. Если ты чувствуешь потребность с кем-нибудь поговорить, я могла бы встретиться с тобой у церкви незадолго до полудня. Луиза>. Я положил записку в карман и попросил Сикома принести перо и бумагу. Кто бы ни предлагал мне встретиться, моим первым побуждением всегда, а в то утро особенно, было набросать слова благодарности и отказаться. Однако когда Сиком принес перо и бумагу, я решил поступить иначе. Бессонная ночь, агония одиночества неожиданно пробудили во мне стремление отвести с кем-нибудь душу. Луиза была мне ближе всех. Итак, я написал ей, что приеду утром в город и отыщу ее в церкви. -- Отдайте это груму мистера Кендалла и скажите Веллингтону, чтобы он оседлал Цыганку к одиннадцати часам, -- сказал я. После завтрака я пошел в контору, привел в порядок счета и написал письмо, начатое накануне. Мозг мой работал вяло, как в тумане, и я, скорее в силу привычки, чем по необходимости, отмечал факты, цифры и выписывал их на листок. Покончив с делами, я прошел в конюшню, торопясь уехать из дома и оказаться подальше от всего, что было с ним связано. Я не поехал по аллее через лес, полный вчерашних воспоминаний, а свернул в сторону и напрямик через парк поскакал к большой дороге. Моя лошадь, резвая и нервная, как молодая лань, испугавшись непонятно чего, насторожила уши, встала на дыбы и бросилась в кустарник. Неистовый ветер на славу потрудился над нами обоими. Ненастье, обычное для наших краев в феврале и марте, наконец наступило. Не было больше мягкого тепла последних недель, гладкого моря, солнца. Огромные хвостатые тучи с черными краями неслись с запада и время от времени с неожиданной яростью обрушивали на землю потоки града. Море в западной бухте кипело и билось о берег. В полях по обеим сторонам дороги кричали чайки, усеявшие свежевспаханную землю в поисках взлелеянных ранней весной зеленых побегов. Нат Брей, которого я так быстро выставил прошлым утром, стоял у своих ворот, укрывшись от града свисающим с плеч мокрым мешком; он поднял руку и прокричал мне приветствие, но ветер отнес звук его голоса в сторону. Даже на большой дороге я слышал шум моря. На западе, где мелкая вода едва покрывала песок, оно отливало от берега, взбивая пушистую пену, на востоке, перед устьем, катились огромные длинные валы; они обрушивались на скалы у входа в гавань, и рев бурунов сливался с воем колючего ветра, который сносил живые изгороди и гнул долу покрытые почками деревья. Я спустился с холма и въехал в город. Людей на улицах почти не было, а те, кого я видел, шли, согнувшись под ветром, с покрасневшими от холода носами. Я оставил Цыганку в <Розе и Короне> и по тропинке поднялся к церкви. Луиза пряталась от ветра на паперти между колоннами. Я открыл тяжелую дверь, и мы вошли в церковь. После ненастья, бушующего за стенами, она казалась особенно тихой; на нас дохнуло знакомой прохладой, гнетущей, тяжелой, и запахом тления, какой бывает только в церквах. Мы сели у лежачей мраморной фигуры моего предка в окружении фигур рыдающих сыновей и дочерей, и я подумал, сколько Эшли рассеяно по нашей округе -- одни лежат здесь, другие в моем собственном приходе, -- как они любили, страдали, как обрели последний приют. В церкви стояла тишина, и мы инстинктивно заговорили шепотом. -- Я давно переживаю из-за тебя, -- сказала Луиза, -- с Рождества и даже раньше. Но я не могла сказать тебе этого. Ты бы не стал слушать. -- Напрасно, -- ответил я, -- до вчерашнего вечера все шло очень хорошо. Я сам виноват, что сказал лишнее. -- Ты бы и не сказал, -- возразила она, -- если бы не верил, что это правда. Она притворялась с самого начала, и сперва, до ее приезда, ты был к этому готов. -- Она не притворялась, -- сказал я, -- до последних часов. Если я ошибся, то мне некого винить, кроме самого себя. Внезапный ливень с шумом обрушился на южные окна церкви, и в боковом приделе с высокими колоннами стало еще темнее. -- Зачем она приехала сюда в сентябре? -- спросила Луиза. -- Зачем проделала весь этот путь? Чтобы разыскать тебя? Она приехала в Англию, в Корнуолл, с определенной целью. И добилась своего. Я повернулся и взглянул на Луизу. Ее серые глаза смотрели открыто и прямо. -- Что ты имеешь в виду? -- спросил я. -- Теперь у нее есть деньги, -- сказала Луиза. -- Ради этого она и отправилась в путешествие. Когда я учился в пятом классе в Харроу, мой классный наставник однажды сказал нам, что истина -- это нечто неуловимое, невидимое; иногда, сталкиваясь с ней, мы не узнаем ее, и обрести и постичь ее дано только старикам на пороге смерти либо очень чистым душой и очень молодым. -- Ты ошибаешься, -- сказал я. -- Ты ничего о ней не знаешь. Она -- женщина импульсивная, эмоциональная, ее настроения непредсказуемы и странны, но, видит Бог, не в ее натуре быть иной. Порыв заставил ее покинуть Флоренцию. Чувство привело ее сюда. Она осталась, потому что была счастлива и потому что имела право остаться. Луиза с состраданием посмотрела на меня и положила руку мне на колено. -- Если бы ты не был так уязвим, -- сказала она, -- миссис Эшли не осталась бы. Она посетила бы моего отца, заключила бы с ним сделку и уехала. Ты с самого начала неправильно истолковал ее побуждения. Я бы скорее смирился, подумал я, вставая, если бы Луиза ударила Рейчел, плюнула ей в лицо, вцепилась в волосы или в платье. В этом было бы что-то примитивное, животное. Борьба шла бы на равных. Но сейчас, в тишине церкви, слова ее звучали почти кощунственно, как клевета. -- Я не могу сидеть здесь и слушать твои слова, -- сказал я. -- Я хотел найти у тебя утешение и сочувствие. Если в тебе нет ни того ни другого, оставим этот разговор. Она тоже встала и взяла меня за руку. -- Неужели ты не видишь, что я стараюсь помочь тебе? -- взмолилась она. -- Но это бесполезно: ты слеп и глух ко всему. Если строить планы на несколько месяцев вперед не в характере миссис Эшли, почему она всю зиму посылала деньги за границу -- из недели в неделю, из месяца в месяц? -- Откуда ты знаешь? -- спросил я. -- Такие вещи нельзя скрыть, -- ответила она. -- Отец на правах твоего опекуна обо всем узнал от мистера Куча. -- Ну и что из того? -- сказал я. -- У нее были долги во Флоренции, я всегда знал о них. Кредиторы требовали уплаты. -- Из страны в страну? -- спросила Луиза. -- Разве такое возможно? Не думаю. Не вероятнее ли, что миссис Эшли надеялась сколотить определенную сумму к своему возвращению и провела здесь зиму лишь потому, что знала, что ты вступишь во владение деньгами и имением в тот день, когда тебе исполнится двадцать пять лет? Отец уже не будет твоим опекуном, и она сможет выманить у тебя все, что захочет. Но этого не понадобилось. Ты подарил ей все, что имел. Мне не верилось, что у девушки, которую я знал, которой доверял, такой дьявольский ум и, самое ужасное, что своей логикой и простым здравым смыслом она способна изничтожить такую же женщину, как она сама. -- Ты сама до этого додумалась или говоришь с голоса своего отца- законника? -- спросил я. -- Отец здесь ни при чем, -- сказала она, -- тебе известна его скрытность. Он почти ничего не рассказывает мне. У меня есть собственное мнение. -- С первой вашей встречи ты настроила себя против нее, -- сказал я. - - В воскресенье, в церкви, разве не так? За обедом ты не произнесла ни слова и сидела с надутым видом. Ты сразу невзлюбила ее. -- А ты? -- спросила Луиза. -- Помнишь, что ты сказал о ней перед самым ее приездом? Не могу забыть твоей враждебности по отношению к ней. И не беспричинной. Рядом с клиросом со скрипом отворилась боковая дверь, и в нее проскользнула маленькая, похожая на мышь, Элис Табб с метлой в руке. Она украдкой взглянула на нас и скрылась за кафедрой, но уединение было нарушено. -- Бесполезно, Луиза, -- сказал я, -- ты не можешь мне помочь. Луиза посмотрела на меня и выпустила мою руку. -- Значит, ты так сильно любишь ее? -- спросила она. Я отвернулся. Она была девушка, и младше меня, она не могла понять. И никто не мог бы, кроме Эмброза, который был мертв. -- Что ждет вас обоих в будущем? -- спросила Луиза. Мы шли по проходу между скамьями, и шаги наши глухо отдавались под сводами церкви. Слабый луч солнца на мгновение осветил нимб над головой святого Петра и тут же погас. -- Я попросил ее выйти за меня замуж, -- сказал я. -- Просил раз, второй. Я буду просить еще и еще. Вот мое будущее, если оно тебя интересует. Я открыл дверь, и мы вышли на паперть. На дереве у церковной ограды, не обращая внимания на дождь, пел дрозд, и проходивший мимо мальчишка -- подручный мясника, с подносом на плече и фартуком на голове -- подсвистывал ему за компанию. -- Когда ты просил ее об этом последний раз? -- спросила Луиза. Я вновь почти физически ощутил знакомую теплоту, увидел зажженные свечи, услышал дорогой мне смех. И никого рядом, только я и Рейчел. Будто в насмешку над полночью церковные часы били полдень. -- Утром в мой день рождения, -- сказал я Луизе. Она дождалась последнего удара колокола, громко прозвучавшего над нашими головами. -- Что она тебе сказала? -- Между нами вышло недоразумение, -- ответил я. -- Я думал, она имеет в виду <да>, тогда как она имела в виду <нет>. -- К этому времени она уже прочла документ? -- Нет. Она прочла его позднее. Позднее в то же утро. Вдалеке за воротами церкви я увидел грума и догкарт Кендаллов. При виде хозяйской дочери грум поднял хлыст и спрыгнул на землю. Луиза надела на голову капюшон и застегнула накидку. -- Значит, она не стала терять времени и, прочтя документ, поехала в Пелин повидаться с моим отцом, -- сказала Луиза. -- Она не совсем поняла его, -- сказал я. -- Она поняла его, когда уезжала из Пелина, -- сказала Луиза. -- Я отлично помню, когда ее уже ждал экипаж и мы стояли на ступенях, отец сказал ей: <Клаузула относительно замужества, возможно, не совсем приятна. Вы должны остаться вдовой, если хотите сохранить состояние>. Миссис Эшли улыбнулась ему и ответила: <Меня это вполне устраивает>. Грум, неся в руках большой зонт, поднимался по тропе. Луиза застегнула перчатки. Еще одна черная туча стремительно неслась по небу. Деревья гнулись под шквалистым ветром. -- Этот пункт внесли, чтобы гарантировать имение от посягательств постороннего человека и не дать ему промотать состояние, -- сказал я. -- Если бы она стала моей женой, он потерял бы силу. -- Ошибаешься, -- сказала Луиза. -- Если бы она вышла за тебя замуж, все снова перешло бы к тебе. Ты не подумал об этом? -- Но даже если и так? Я бы делил с ней каждый пенни. Из-за одного этого пункта она не отказалась бы выйти за меня, если ты это имеешь в виду. Серые глаза Луизы внимательно смотрели на меня. -- Жена, -- сказала Луиза, -- не может пересылать деньги своего мужа за границу, не может вернуться туда, откуда она родом. Я ничего не имею в виду. Грум коснулся рукой шляпы и поднял зонт над ее головой. Я спустился за ней по тропе и усадил в двуколку. -- Я не помогла тебе, -- сказала она, -- ты считаешь меня безжалостной и жестокой. Иногда женщина бывает проницательнее мужчины. Прости, что я причинила тебе боль. Я хочу только одного -- чтобы ты снова стал самим собой. -- Она наклонилась к груму: -- Ну, Томас, мы возвращаемся в Пелин. Лошадь тронула, и они стали подниматься по склону холма к большой дороге. Я пошел в <Розу и Корону> и уселся там в небольшой комнатке. Луиза была права, она не помогла мне. Я пришел за поддержкой и утешением, но не нашел их. Одни сухие, холодные факты, искаженные до неузнаваемости. Все, что она говорила, имело бы смысл для того, в ком сильна жилка законника. Я знал, как скрупулезно взвешивает подобные вещи крестный, не принимая во внимание человеческое сердце. Не вина Луизы, если она унаследовала его рассудительность и трезвость. Я лучше ее знал, что встало между Рейчел и мною. Гранитная плита в лесу над долиной и все те месяцы, что не я был рядом с Рейчел. <Ваша кузина Рейчел, -- сказал Райнальди, -- женщина импульсивная>. Под влиянием порыва позволила она мне полюбить себя. Под влиянием порыва оттолкнула. Эмброз испытал это, Эмброз понимал. И ни для него, ни для меня не могло быть другой женщины, другой жены. Долго сидел я в холодной комнате <Розы и Короны>. Хоть я и не был голоден, хозяин принес мне холодную баранину и эль. Наконец я вышел из таверны и остановился у причала, глядя, как поднявшаяся вода плещется на ступенях. Рыбацкие суденышки раскачивались у своих буев, какой-то старик вычерпывал воду со дна лодки; он сидел спиной к ветру и не видел, что брызги, летящие с каждым новым буруном, делают напрасными все его усилия. Тучи опустились еще ниже, и плащ густого тумана окутал деревья на противоположном берегу. Если я хотел вернуться домой, не промокнув до нитки и не простудив Цыганку, следовало поспешить, пока погода не стала еще хуже. Вокруг никого не было видно, все попрятались по домам. Я вскочил в седло, поднялся на холм, чтобы сократить путь, свернул к перепутью Четырех Дорог и вскоре выехал на аллею, ведущую к дому. Здесь мы были более или менее укрыты от ветра, но не успели преодолеть и сотни ярдов, как Цыганка вдруг споткнулась и захромала. Из опасения лишних слухов я не заехал в сторожку, чтобы извлечь камешек, застрявший между копытом и подковой, а спешился и осторожно повел лошадь к дому. Ураган разбросал по тропе обломанные ветви; деревья, еще вчера застывшие в сонном покое, раскачивались из стороны в сторону, отрясая мелкие капли дождя. Из болотистой долины поднималось белое облако тумана; я задрожал и только теперь понял, что весь день, весь этот бесконечный день, меня трясло от холода -- и в церкви, пока я сидел там с Луизой, и в комнате с погасшим камином в <Розе и Короне>. Со вчерашнего дня мир изменился. Я вывел Цыганку на тропу, по которой шел вчера с Рейчел. Вокруг берез, там, где мы собирали цветы, еще были видны наши следы. Пучки первоцвета, грустные, поникшие, сиротливо лежали на мокром мху. Казалось, дороге не будет конца. Цыганка заметно хромала, и я вел ее под уздцы. Моросящий дождь попадал за воротник моей куртки и холодил спину. Подходя к дому, я чувствовал такую усталость, что, даже не поздоровавшись с Веллингтоном, молча бросил ему поводья и ушел, оставив его смотреть мне вслед вытаращенными от удивления глазами. Видит Бог, после вчерашнего вечера я не имел ни малейшего желания пить ничего, кроме воды, но я слишком устал и промок и подумал, что глоток коньяка, пусть и невыдержанного, может согреть меня. Когда я вошел в столовую, молодой Джон накрывал стол к обеду. Он вышел в буфетную за рюмкой, и, ожидая его, я заметил, что на столе стоят три прибора. Когда он вернулся, я показал на них рукой: -- Почему три? -- Мисс Паско, -- ответил он, -- она здесь с часу дня. Госпожа поехала навестить их утром, вскоре после того как вы ушли. Она привезла с собой мисс Паско. Она приехала погостить. Ничего не понимая, я уставился на молодого Джона: -- Мисс Паско приехала погостить? -- Да, сэр, -- ответил он. -- Мисс Мэри Паско, та самая, которая преподает в воскресной школе. Все утро мы занимались тем, что готовили для нее розовую комнату. Она сейчас с госпожой в будуаре. Он продолжал накрывать стол, а я, забыв про коньяк, поставил рюмку на буфет и поднялся к себе. На столе в моей комнате лежала записка, написанная Рейчел. Я развернул ее. Обращения не было, только дата: <Я пригласила Мэри Паско погостить у меня в качестве компаньонки. После вчерашнего вечера я не могу оставаться с вами вдвоем. Вы можете присоединиться к нам в будуаре до или после обеда. Я должна просить вас соблюдать учтивость. Рейчел>. Не может быть! Это неправда... Как часто мы вместе смеялись над девицами Паско, особенно над не в меру болтливой Мэри, вечно занятой вышиванием и посещением бедняков, которых лучше оставить в покое, Мэри -- наиболее дородным и примитивным изданием своей матери! Шутки ради - - да, Рейчел могла бы пригласить ее шутки ради, но не больше чем на обед, чтобы с противоположного конца стола наблюдать за угрюмым выражением моего лица; однако записка была отнюдь не шутливой. Я вышел на площадку лестницы и увидел, что дверь розовой спальни открыта. Никакой ошибки. В камине горел огонь, на стуле лежали туфли и оберточная бумага, по всей комнате были разбросаны совершенно чужие расчески, книги и разные мелочи, а дверь в комнаты Рейчел, обычно закрытая, была широко распахнута. Я даже слышал приглушенные голоса, долетавшие из будуара. Так вот оно, мое наказание! Вот она, моя опала! Мэри Паско приглашена, чтобы служить барьером между Рейчел и мной, чтобы мы больше не могли оставаться наедине, как она и писала в записке. Сперва меня захлестнул приступ гнева, я не знал, как удержаться от того, чтобы не войти в будуар, не схватить Мэри Паско за плечи, не велеть немедленно собираться и тут же не отправить ее с Веллингтоном к себе домой. Как Рейчел посмела пригласить ее в мой дом под предлогом, будто она больше не может оставаться со мной вдвоем, предлогом надуманным, жалким, оскорбительным? Неужели я обречен на общество Мэри Паско в столовой, Мэри Паско в библиотеке и в гостиной, Мэри Паско в парке, в саду, Мэри Паско в будуаре Рейчел, обречен всегда и везде слушать бесконечную женскую болтовню, которую я терпел только на воскресных обедах, и то в силу давней привычки? Я пошел по коридору; я не переоделся и был во всем мокром. Я открыл дверь будуара. Рейчел сидела в своем кресле, Мэри Паско -- на скамеечке, и они вместе разглядывали огромный том с гравюрами итальянских садов. -- Так вы вернулись? -- сказала Рейчел. -- Ну и день вы выбрали для верховой прогулки! Когда я ехала к дому викария, экипаж чуть не сдуло с дороги. Как видите, мы имеем удовольствие принимать Мэри у себя в гостях. Она уже почти освоилась. Я очень рада. Мэри Паско хихикнула. -- Это был такой сюрприз, мистер Эшли, -- сказала она, -- когда ваша кузина приехала забрать меня! Остальные позеленели от зависти. Мне просто не верится, и все же я здесь. Как приятно и уютно сидеть в будуаре... Даже приятней, чем внизу. Ваша кузина говорит, что вы всегда сидите здесь по вечерам. Вы играете в крибидж? Я без ума от крибиджа. Если вы не умеете играть, я с удовольствием научу вас обоих. -- Филипп не увлекается азартными играми, -- сказала Рейчел. -- Он предпочитает сидеть и молча курить трубку. Мы будем играть с вами вдвоем, Мэри. Она посмотрела на меня поверх головы мисс Паско. Нет, это не шутка. По ее серьезному взгляду я понял, что она все как следует обдумала. -- Могу я поговорить с вами наедине? -- резко спросил я. -- Не вижу в этом необходимости, -- ответила она. -- При Мэри вы можете спокойно говорить все что угодно. Дочь викария поспешно поднялась на ноги. -- Ах, прошу вас, -- сказала она, -- я совсем не хочу вам мешать. Мне нетрудно уйти в свою комнату. -- Оставьте двери открытыми, Мэри, чтобы услышать, если я позову вас, -- сказала Рейчел, не сводя с меня пристального враждебного взгляда. -- Да, конечно, миссис Эшли, -- сказала Мэри Паско. И прошмыгнула мимо меня, оставив все двери открытыми. -- Зачем вы это сделали? -- спросил я Рейчел. -- Вы отлично знаете, зачем, -- ответила она. -- В записке я вам все объяснила. -- Сколько времени она здесь пробудет? -- Столько, сколько я сочту нужным. -- Больше одного дня вы не выдержите ее компании. Вы доведете себя до безумия. И меня тоже. -- Ошибаетесь. Мэри Паско -- хорошая, безобидная девушка. Если я не буду расположена к беседе, то не стану с ней разговаривать. Во всяком случае, ее присутствие в доме позволит мне чувствовать себя в известной безопасности. Кроме того, пришло время поступить так. По- старому продолжаться не могло бы, особенно после вашей выходки за столом. Об этом сказал мне и ваш крестный перед отъездом. -- Что он сказал? -- Сказал, что мой затянувшийся визит породил немало сплетен, которые едва ли утихнут после ваших хвастливых заявлений о нашем браке. Не знаю, с кем вы еще говорили о нем. Мэри Паско заставит замолчать досужих болтунов. Я позабочусь об этом. Неужели причиной такой перемены, такой жестокой враждебности было заявление, которое я позволил себе накануне вечером? -- Рейчел, -- сказал я. -- Подобные дела не обсуждаются наспех при открытых дверях. Молю вас, выслушайте меня, позвольте мне поговорить с вами наедине после обеда, когда Мэри Паско уйдет спать. -- Вчера вечером вы угрожали мне, -- сказала она. -- Одного раза достаточно. Нам нечего обсуждать. А теперь можете уйти, если хотите. Или оставайтесь играть в крибидж с Мэри Паско. И она снова склонилась над книгой о садах. Я вышел из будуара. Ничего другого мне не оставалось. Вот оно, наказание за краткий миг, когда прошлым вечером я сжал пальцами ее горло. Поступок, о котором я тут же пожалел, в котором раскаялся, был непростителен. И вот она -- расплата. Мой гнев угас так же быстро, как вспыхнул, и на смену ему пришли тяжелое отупение и отчаяние. О Боже, что я наделал?! Еще совсем недавно, всего несколько часов назад, мы были счастливы. Ликование, с каким я встретил свой день рождения, прошло; я сам спугнул волшебный сон, приоткрывший мне двери. Когда я сидел в холодной комнате <Розы и Короны>, мне казалось, что через несколько недель я, возможно, и сумею добиться согласия Рейчел стать моей женой. Если не сейчас, то впоследствии; если не впоследствии, то какое это имеет значение, пока мы вместе, пока мы любим друг друга, как в утро моего дня рождения. Ей решать, ей выбирать, но ведь она не откажет? Когда я вернулся домой, надежда еще жила во мне. И вот посторонний, третье лицо, и все то же непонимание. Стоя в своей комнате, я вскоре услышал приближение их голосов в коридоре, затем шорох платьев по ступеням лестницы. Чуть позже я подумал, что они, наверное, переоделись к обеду. Я знал, что сидеть с ними за столом свыше моих сил. Пусть обедают одни. К тому же я не был голоден; я очень замерз, ноги и руки одеревенели. Видимо, я простудился, и мне лучше остаться в своей комнате. Я позвонил и велел молодому Джону передать мои извинения за то, что я не спущусь к обеду, а сразу лягу в постель. Как я и опасался, внизу забеспокоились, и ко мне поднялся Сиком. Лицо его было встревожено. -- Вам нездоровится, мистер Филипп, сэр? -- спросил он. -- Могу я предложить горчичную ванну и горячий грог? Вот что значит выезжать верхом в такую погоду! -- Ничего, Сиком, благодарю вас, -- ответил я. -- Просто я немного устал. -- И обедать не будете, мистер Филипп? Сегодня у нас дичь и яблочный пирог. Все уже готово. Обе дамы сейчас в гостиной. -- Нет, Сиком. Я плохо спал эту ночь. Утром мне станет лучше. -- Я передам госпоже, -- сказал он. -- Она очень огорчится. По крайней мере, оставаясь в своей комнате, я, возможно, увижусь с Рейчел наедине. Может быть, после обеда она зайдет справиться о моем самочувствии... Я разделся и лег в постель. Должно быть, я действительно простудился. Простыни казались мне ледяными, я откинул их и забрался под одеяло. Я весь окоченел, в голове стучало -- никогда прежде я не испытывал ничего подобного. Я лежал и ждал, когда они кончат обедать. Я слышал, как они прошли через холл в столовую, не переставая разговаривать -- хотя бы от этого я был избавлен, -- затем, после долгого перерыва, вернулись в гостиную. Где-то после восьми часов я услышал, как они поднимаются по лестнице. Я сел в кровати и накинул на плечи куртку. Быть может, она выберет именно этот момент, чтобы зайти ко мне. Несмотря на грубое шерстяное одеяло, мне все еще было холодно, ноги и шея ныли, голова горела как в огне. Я ждал, но она не пришла. Очевидно, они сидели в будуаре. Я слышал, как часы пробили девять, затем десять, одиннадцать. После одиннадцати я понял, что она не намерена заходить ко мне. Значит, пренебрежение -- не что иное, как часть наказания, которому меня подвергли. Я встал с кровати и вышел в коридор. Они уже разошлись по своим комнатам: я слышал, как Мэри Паско ходит по розовой спальне, время от времени противно покашливая, чтобы прочистить горло, -- еще одна привычка, которую она переняла у матери. Я прошел по коридору к комнате Рейчел. Я положил пальцы на ручку двери и повернул ее. Но дверь не открылась. Она была заперта. Я осторожно постучал. Рейчел не ответила. Я медленно вернулся в свою комнату, лег в постель и долго лежал без сна. Согреться мне так и не удалось. Помню, что утром я оделся, но совершенно не помню, как молодой Джон разбудил меня, как я завтракал; запомнилась лишь страшная головная боль и прострелы в шее. Я пошел в контору и сел за стол. Я не писал писем. Ни с кем не встречался. Вскоре после двенадцати ко мне вошел Сиком сказать, что дамы ждут меня к ленчу. Я ответил, что не хочу никакого ленча. Он подошел ближе и заглянул мне в лицо. -- Мистер Филипп, вы больны, -- сказал он. -- Что с вами? -- Не знаю, -- ответил я. Он взял мою руку и ощупал ее. Затем вышел из конторы, и я услышал в окно его торопливые шаги через двор. Вскоре дверь снова открылась. На пороге стояла Рейчел, а за ее спиной -- Мэри Паско и Сиком. Рейчел подошла ко мне. -- Сиком сказал, что вы больны. В чем дело? Почти ничего не видя, я поднял на нее глаза. Происходящее утратило для меня всякую реальность. Я уже не сознавал, что сижу за столом в конторе, мне казалось, будто я, окоченев от холода, как минувшей ночью, лежу в постели в своей комнате наверху. -- Когда вы отправите ее домой? -- спросил я. -- Я не причиню вам вреда. Даю вам честное слово. Она положила руку мне на лоб. Заглянула в глаза. Быстро повернулась к Сикому. -- Позовите Джона, -- сказала она, -- и вдвоем помогите мистеру Филиппу добраться до кровати. Скажите Веллингтону, чтобы он немедленно послал грума за врачом. Я видел одно только побелевшее ее лицо и глаза. Как нечто нелепое, глупое, неуместное почувствовал на себе испуганный, потрясенный взгляд Мэри Паско. И больше ничего. Лишь оцепенение и боль. Снова лежа в постели, я отдавал себе отчет в том, что Сиком закрывает ставни, задергивает портьеры и погружает комнату во тьму, которой я так жаждал. Возможно, темнота облегчит слепящую боль. Я не мог пошевелить головой на подушке, мышцы шеи казались натянутыми, застывшими. Я ощущал ее руку в своей. Я снова сказал: -- Я обещаю не причинять вам вреда. Отправьте Мэри Паско домой. Она ответила: -- Молчите. Лежите спокойно. Комната наполнилась шепотом. Дверь открывалась, закрывалась, снова открывалась. Тихие шаги крадучись скользили по полу. Узкие лучи света просачивались с площадки лестницы, и снова -- приглушенный шепот, шепот... и вот мне уже кажется -- должно быть, у меня начался бред, -- что дом полон людей, в каждой комнате гость, и сам дом недостаточно велик, чтобы вместить всех; они стоят плечом к плечу в гостиной, в библиотеке, а Рейчел плавно движется между ними, улыбается, разговаривает, протягивает руки. <Прогоните их, -- снова и снова повторял я. -- Прогоните их>. Потом я увидел над собой круглое лицо доктора Гилберта с очками на носу; значит, и он из той же компании. В детстве он лечил меня от ветрянки, с тех пор я редко с ним встречался. -- Так вы купались в море в полночь? -- сказал он мне. -- Какой безрассудный поступок! Он покачал головой, словно я был напроказившим ребенком, и погладил бороду. Я закрыл глаза от света, слыша, как Рейчел говорит ему: -- Я слишком хорошо знаю этот вид лихорадки, чтобы ошибиться. Я видела, как во Флоренции от нее умирали дети. Сделайте что-нибудь, ради Бога... Они вышли. И снова поднялся шепот. Затем послышался шум экипажа, отъехавшего от дома. Потом я услышал чье-то дыхание у полога кровати. Я понял, что произошло. Рейчел уехала. Она отправилась в Бодмин, чтобы там пересесть в лондонский дилижанс. В доме она оставила Мэри Паско следить за мной. Слуги, Сиком, молодой Джон -- все покинули меня; осталась только Мэри Паско. -- Пожалуйста, уйдите, -- сказал я. -- Мне никто не нужен. Чья-то рука коснулась моего лба. Рука Мэри Паско. Я сбросил ее. Но она снова вернулась -- крадущаяся, холодная. Я громко закричал: <Уйдите!> -- но рука крепко прижалась ко мне, сковала ледяным холодом и вдруг обратилась в лед на моем лбу, на шее, превратив меня в пленника. Затем я услышал, как Рейчел шепчет мне на ухо: -- Дорогой, лежите спокойно. Это поможет вашей голове. И постепенно она перестанет болеть. Я попробовал повернуться, но не смог. Значит, она все-таки не уехала в Лондон? Я сказал: -- Не покидайте меня. Обещайте не покидать меня. Она сказала: -- Обещаю. Я все время буду с вами. Я открыл глаза, но не увидел ее, в комнате было темно. Ее форма изменилась. Это была уже не моя спальня, а длинная и узкая монашеская келья. Кровать жесткая, как железо. Где-то горела свеча, скрытая экраном. В нише на противоположной стене -- коленопреклоненная мадонна. Я громко позвал: -- Рейчел... Рейчел... Я услышал торопливые шаги, и вот она, ее рука в моей руке, говорит: -- Я с вами. Я снова закрыл глаза. Я стоял на мосту через Арно и давал клятву уничтожить женщину, которую никогда не видел. Вздувшаяся вода, вскипая бурыми пузырями, текла под мостом. Рейчел, девушка-нищенка, подошла ко мне, протягивая пустые ладони. Она была обнажена, и только на шее у нее мерцало жемчужное колье. Вдруг она показала на воду: там со сложенными на груди руками покачивался Эмброз. Он проплыл мимо нас вниз по реке и скрылся, а за ним медленно, величественно, с поднятыми вверх прямыми окоченелыми лапами плыло тело мертвой собаки. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Дерево за моим окном было покрыто густой листвой -- первое, на что я обратил внимание. Я смотрел на него в замешательстве. Когда я лег в постель, почки едва набухали. Листва показалась мне очень странной. Правда, портьеры были задернуты, но я хорошо помню, что, когда утром в мой день рождения я выглянул из окна и посмотрел на лужайку, почки были совсем тугими. Голова больше не болела, скованность прошла. Должно быть, я проспал много часов подряд, возможно, день или даже больше. Если в доме кто-нибудь болен, времени просто не замечаешь. Конечно же, я много раз видел бородатого доктора Гилберта и того, другого, тоже чужого. Комната постоянно во тьме. Теперь было светло. Я чувствовал, что лицо у меня заросло щетиной -- надо обязательно побриться. Я поднял руку к подбородку. Неужели я сошел с ума? Ведь у меня тоже борода! Я уставился на свою руку. Она была белая и тонкая, с длинными ногтями; я слишком часто ломал их во время поездок верхом. Я повернул голову и рядом с кроватью увидел Рейчел, которая сидела в кресле -- в ее собственном кресле из будуара. Она не знала, что я вижу ее. Она вышивала. Ее платье я не узнал: темное, как и все ее платья, но с короткими, выше локтя, рукавами, из легкой ткани. Разве в комнате так тепло? Окна были открыты. Камин не затоплен. Я снова поднял руку и потрогал бороду. Она была приятной на ощупь. Я неожиданно рассмеялся, Рейчел подняла голову и посмотрела на меня. -- Филипп... -- сказала она и улыбнулась; и вот она уже стоит рядом со мной на коленях и обнимает меня. -- Я отрастил бороду! -- сказал я. При мысли о такой нелепости я не мог сдержать смеха, но смех вскоре перешел в кашель; она немедленно поднесла к моим губам стакан и, заставив меня выпить какую-то невкусную жидкость, осторожно уложила на подушки. Ее жест пробудил во мне слабое воспоминание. Несомненно, все это время в мои сны навязчиво вторгалась рука, держащая стакан; она заставляла меня пить его содержимое и исчезала. Я принимал ее за руку Мэри Паско и всякий раз отталкивал. Пристально глядя на Рейчел, я протянул к ней руку. Она взяла ее и крепко сжала. Я водил большим пальцем по бледно- голубым жилкам, которые всегда проступали на тыльной стороне ее ладони, поворачивал кольца. Некоторое время я молчал, затем спросил: -- Вы отослали ее? -- Кого? -- Как же, Мэри Паско, -- ответил я. Я слышал, как она затаила дыхание, и, подняв глаза, увидел, что улыбка сошла с ее губ, а на лицо набежала тень. -- Она уехала пять недель назад. Не думайте об этом. Хотите пить? Я приготовила вам прохладительный напиток из свежего лайма. Его прислали из Лондона. После горького, невкусного лекарства питье показалось особенно приятным. -- Наверное, я был болен, -- сказал я. -- Вы едва не отправились на тот свет, -- ответила она. Рейчел сделала движение, будто собиралась уйти, но я удержал ее. -- Расскажите, -- попросил я. -- Меня гложет любопытство: что происходило в мире без меня? Как Рип ван Винкля\footnote{Рип ван Винкль -- герой одноименного рассказа американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783--1859), отведавший чудодейственного напитка и проспавший двадцать лет.}, который проспал много лет. -- Только если вы захотите, чтобы я вновь пережила волнения и страхи всех этих недель, -- ответила она. -- Вы были очень больны. Этого вполне достаточно. -- Что со мной было? -- Я не слишком высокого мнения о ваших английских врачах, -- ответила она. -- На континенте мы называем эту болезнь менингитом, здесь о ней никто не знает. Просто чудо, что вы остались живы. -- Что меня спасло? Она улыбнулась и крепче сжала мне руку. -- Думаю, ваша лошадиная выносливость, -- ответила она, -- и некоторые вещи, которые я уговорила их сделать. Прежде всего -- пункция позвоночника, чтобы выпустить лишнюю спинномозговую жидкость. А позже -- введение в кровь экстракта из сока трав. Они называют это ядом. Но вы выжили! Я вспомнил, как она готовила лекарства для наших арендаторов, которые болели зимой, и как я подшучивал над ней, называя повитухой и аптекарем. -- Откуда вы знаете такие вещи? -- спросил я. -- О них я узнала от матери, -- ответила она. -- Мы, римляне, очень древние и очень мудрые. При этих словах вновь что-то шевельнулось в моей памяти, но я не мог вспомнить, что именно. Думать мне было еще трудно, оставалось лежать в постели, держа ее за руку. -- Почему дерево за моим окном покрыто листвой? -- спросил я. -- Так и положено во вторую неделю мая, -- сказала она. Неужели я провалялся в беспамятстве несколько недель? Я не мог вспомнить, из-за чего я слег. Рейчел на меня рассердилась, но причина ее недовольства стерлась из моей памяти; она пригласила в дом Мэри Паско, но почему? То, что мы обвенчались перед моим днем рождения, не вызывало сомнений, но я не помнил ни церкви, ни церемонии, хотя и знал твердо, что крестный с Луизой и маленькая Элис Табб были моими свидетелями. Я помнил, что был очень счастлив. И вдруг -- беспричинное отчаяние... Затем я заболел. Но теперь это уже не важно, теперь все снова хорошо. Я не умер, и на дворе май. -- Думаю, я уже достаточно окреп, чтобы встать, -- сказал я. -- Ни в коем случае, -- возразила она. -- Возможно, через неделю вы немножко посидите у окна. А еще через некоторое время пройдетесь до моего будуара. Может быть, к концу месяца мы спустимся вниз и посидим на воздухе. Но это мы еще посмотрим. И верно, мои силы восстанавливались не быстрее, чем она говорила. Никогда в жизни не чувствовал я себя таким увальнем, как в тот день, когда впервые после болезни сел на кровати и спустил ноги на пол. Комната поплыла у меня перед глазами. По одну сторону от меня стоял Сиком, по другую -- молодой Джон, и я сидел между ними -- слабый, как новорожденный младенец. -- Боже мой, мадам, он снова вырос! -- произнес Сиком с выражением такого ужаса на лице, что мне пришлось снова откинуться на подушки -- теперь уже от смеха. -- В конце концов, можете показывать меня на бодминской ярмарке, -- сказал я и вдруг увидел себя в зеркале, исхудалого, бледного, с каштановой бородой, -- ни дать ни взять апостол. -- Отправлюсь-ка я проповедовать по округе, -- сказал я. -- За мной пойдут тысячи. Как вы думаете? -- Я предпочитаю, чтобы вы побрились, -- серьезно сказала Рейчел. -- Принесите, пожалуйста, бритву, Джон, -- сказал я; но когда с бритьем было покончено и мое лицо вновь стало голым, я почувствовал, что в чем-то утратил былое достоинство и снова низведен до положения школьника. Как упоительны были эти дни выздоровления! Рейчел всегда со мной... Разговаривали мы мало -- беседа быстро утомляла меня и вызывала легкую головную боль. Больше всего я любил сидеть у открытого окна своей комнаты; чтобы развлечь меня, Веллингтон приводил лошадей и пускал их кругами по широкой подъездной аллее перед домом, как на манеже. Когда ноги у меня немного окрепли, я стал приходить в будуар; туда приносили еду, и Рейчел ухаживала за мной, как заботливая нянька за ребенком. Однажды я даже сказал, что если ей до конца жизни суждено ходить за больным мужем, то ей некого винить, кроме себя самой. Услышав мои слова, она как-то странно взглянула на меня, хотела что-то сказать, но помедлила и заговорила совсем о другом. Я помнил, что наше венчание держалось в тайне от слуг; наверное, думал я, с тем, чтобы объявить о нем, когда истечет год со дня смерти Эмброза; возможно, она боялась, что я могу проявить неосторожность в присутствии Сикома, и потому держал язык за зубами. Через два месяца мы всем объявим о нашем браке, а до тех пор я запасусь терпением. Думаю, с каждым днем я любил ее все сильнее; да и она была гораздо более нежна и ласкова, чем когда-либо раньше. Когда я в первый раз спустился вниз и вышел из дома, меня поразило, как много она успела сделать за время моей болезни. Дорожка с террасами была закончена, будущий водоем нижнего сада рядом с дорожкой выкопан на всю его огромную глубину -- оставалось лишь выложить камнями дно и берега. Я стоял на возвышающейся над водоемом террасе и с непонятным самому себе чувством смотрел в разверзшуюся подо мной бездну, темную, зловещую. Работавшие внизу люди подняли головы и, улыбаясь, смотрели на меня. Тамлин, светясь от гордости (Рейчел отправилась навестить его жену), проводил меня в цветник, и, хотя камелии уже осыпались, еще цвели рододендроны, оранжевый барбарис и склоненные в сторону поля ветви ракитника роняли лепестки с поникших гроздей нежно-золотистых соцветий. -- На будущий год нам придется пересадить их, -- сказал Тамлин. -- При той скорости, с какой они растут, ветки протянутся слишком близко к полю и семена погубят скот. Он протянул руку к ветке, и я заметил, что на месте облетевших соцветий уже образуются стручки с мелкими семенами внутри. -- По ту сторону от Сент-Остелла один парень умер, поев их, -- сказал Тамлин и бросил стручок через плечо. Я забыл, сколько времени цветет ракитник, да и другие растения тоже, забыл, как выглядят их цветы, но вдруг вспомнил поникшее дерево в небольшом дворике итальянской виллы и женщину из сторожки, которая выметала такие же стручки. -- Во Флоренции, где у миссис Эшли была вилла, -- сказал я, -- росло дерево, похожее на это. -- Да, сэр? Как я понимаю, в тамошнем климате чего только не растет. Прекрасное, должно быть, место. Немудрено, что госпожа хочет вернуться туда. -- Не думаю, что у нее есть намерение вернуться, -- возразил я. -- Очень рад, сэр, -- сказал он, -- но мы слышали другое. Будто она только и ждет, чтобы вы поправились, а потом уедет. Уму непостижимо, как распространяются обрывки сплетен и слухов, и я подумал, что единственный способ остановить их -- это всем объявить о нашем браке. Но я не решался заговорить с ней на эту тему Мне казалось, что раньше, до моей болезни, у нас уже был такой разговор и она очень рассердилась. Однажды вечером, когда мы сидели в будуаре и я пил tisana, как всегда теперь перед сном, я сказал Рейчел: -- По округе ходят новые слухи. -- Что на сей раз? Рейчел подняла голову и взглянула на меня. -- Да то, что вы собираетесь вернуться во Флоренцию. Она не сразу ответила, только вновь склонила голову над вышиванием. -- У нас еще будет время решить этот вопрос, -- сказала она. -- Сперва вы должны поправиться и окрепнуть. Я в недоумении посмотрел на нее. Значит, Тамлин не так уж ошибался. В глубине души она не рассталась с мыслью поехать во Флоренцию. -- Вы еще не продали виллу? -- спросил я. -- Еще не продала, -- ответила она. -- Подумав, я решила вовсе не продавать ее и даже не сдавать. Теперь мои обстоятельства изменились, и я могу позволить себе сохранить ее. Я молчал. Я не хотел обижать ее, но мысль содержать два дома была мне не по вкусу. Я ненавидел самый образ этой виллы, который по-прежнему жил в моей памяти и который, как мне казалось, она теперь тоже должна ненавидеть. -- Вы хотите сказать, что намерены провести там зиму? -- спросил я. -- Вероятно, -- сказала она, -- или конец лета. Но сейчас рано говорить об этом. -- Я слишком долго бездельничал, -- сказал я. -- Мне не следовало бы уезжать из имения, не подготовившись к зиме, да и вообще не дело надолго покидать его. -- Возможно, и нет, -- сказала она. -- Откровенно говоря, я не решилась бы уехать, если бы имение не оставалось под вашим присмотром. Может быть, вы навестите меня весной, и я покажу вам Флоренцию. После перенесенной болезни я с трудом соображал, и смысл ее слов не дошел до меня. -- Навестить вас? -- спросил я. -- Вы так представляете себе нашу жизнь? Целые месяцы вдали друг от друга? Она отложила вышивание и посмотрела на меня. В ее глазах промелькнуло беспокойство, на лицо набежала тень. -- Филипп, дорогой, я ведь сказала, что не хочу говорить сейчас о будущем. Вы только что оправились после опасной болезни, еще не время строить планы. Даю вам слово, что не покину вас, пока вы окончательно не поправитесь. -- Но зачем вообще надо уезжать? -- настаивал я. -- Вы здесь своя. Это ваш дом. -- У меня есть еще и вилла, -- сказала она, -- много друзей и жизнь... там, далеко. Да, я знаю, она не похожа на здешнюю, но я к ней привыкла. Я провела в Англии восемь месяцев и чувствую, что мне снова пора сменить обстановку. Будьте благоразумны, постарайтесь понять. -- Наверное, я ужасный эгоист, -- медленно проговорил я. -- Я не подумал об этом. Значит, придется смириться с тем, что она пожелает делить время между Англией и Италией, и, поскольку я буду вынужден поступать также, надо заняться поисками управляющего, чьим заботам можно вверить имение. -- Может быть, крестный кого-нибудь знает, -- вслух подумал я. -- Кого-нибудь? Для чего? -- спросила она. -- Как для чего? Чтобы принять управление имением на время нашего отсутствия, -- ответил я. -- Едва ли это необходимо, -- сказала она. -- Вы пробудете во Флоренции не больше нескольких недель, если приедете. Хотя, возможно, она вам так понравится, что вы решите задержаться. Весной Флоренция прекрасна. -- К черту весну, -- сказал я. -- Когда бы вы ни решили отправиться, я поеду с вами. И опять на ее лице тень, в глазах -- смутное опасение. -- Мы вернемся к этому, -- сказала она, -- посмотрите, уже начало десятого, вы еще не засиживались так поздно. Позвать Джона или вы сами справитесь? -- Не надо никого звать. Я медленно поднялся с кресла -- у меня почему-то ослабели ноги, -- опустился рядом с ней на колени и обнял ее. -- Это просто невыносимо, -- сказал я, -- моя комната... одиночество... а вы так близко, в нескольких шагах по коридору... Может быть, сказать им? -- Сказать? О чем? -- спросила она. -- О том, что мы обвенчались, -- ответил я. Она сидела, замерев в моих руках, не вздрогнула, не шелохнулась. Казалось, она окоченела, словно жизнь и душа отлетели от нее. -- О Боже... -- прошептала она; затем положила руки мне на плечи и посмотрела в глаза: -- Что вы имеете в виду, Филипп? В голове у меня застучало, будто проснулось запоздалое эхо боли, мучившей меня последние недели. Удары раздавались все глубже, глубже, и с ними пришел страх. -- Скажите слугам, пожалуйста, -- попросил я. -- Тогда я могу оставаться с вами, и в этом не будет ничего неестественного, ничего предосудительного -- ведь мы обвенчались... Я увидел выражение ее глаз, и голос мой замер. -- Но, Филипп, дорогой, мы не обвенчались! -- сказала она. Что-то лопнуло у меня в голове. -- Обвенчались, -- сказал я, -- разумеется, обвенчались. Неужели вы забыли? Но когда это произошло? Где находится церковь? Кто был священником? Моя голова снова раскалывалась от боли, комната плыла перед глазами. -- Скажите, что это правда, -- проговорил я. И вдруг я понял, что это иллюзия и счастье последних недель не более чем плод моего собственного воображения. Мечта была разбита. Я уронил голову ей на колени и зарыдал; даже ребенком не плакал я так горько. Она крепко прижала меня к себе и, не говоря ни слова, гладила мои волосы. Вскоре я взял себя в руки и в полном изнеможении откинулся на спинку кресла. Она принесла мне что-то выпить и села рядом на скамеечку. Тени летнего вечера играли в комнате. Летучие мыши выползли из своих убежищ под крышей и кружили в сгущающихся за окнами сумерках. -- Лучше бы вы дали мне умереть, -- сказал я. Она вздохнула и коснулась рукой моей щеки. -- Если вы будете говорить так, -- промолвила она, -- вы убьете и меня тоже. Сейчас вам плохо, потому что вы еще слишком слабы. Но скоро вы окрепнете и увидите все другими глазами. Вы снова займетесь делами по имению, вам придется наверстать многое, что было упущено за время вашей болезни. Впереди целое лето. Вы снова будете купаться, ходить под парусом... По ее голосу я понимал, что все это она говорит с тем, чтобы убедить себя, а не меня. -- Что еще? -- спросил я. -- Вы хорошо знаете, что счастливы здесь, -- сказала она. -- Это ваша жизнь, и так будет всегда. Вы отдали мне имение, но я всегда буду смотреть на него как на ваше достояние. В каком-то смысле наши отношения могут быть отношениями доверенного лица и доверителя. -- Вы имеете в виду, что мы станем обмениваться письмами из Италии в Англию, месяц за месяцем, и так -- круглый год? Я буду писать вам: <Дорогая Рейчел, расцвели камелии>, а вы ответите мне: <Дорогой Филипп, рада это слышать. Мой розовый сад в полном порядке>. Именно такое будущее ждет нас? Я представил себе, как по утрам после завтрака в ожидании почты слоняюсь по подъездной аллее перед домом, отлично зная, что не получу ничего, кроме какого-нибудь счета из Бодмина. -- Вполне вероятно, -- сказала она, -- что я буду приезжать сюда каждое лето -- проверить, все ли в порядке. -- Как ласточки, -- заметил я, -- которые прилетают по весне, а в первую неделю сентября покидают наши края. -- Я уже предложила вам навестить меня весной, -- сказала она. -- В Италии вам многое понравится. Вы никогда не путешествовали... точнее, всего один раз. Вы совсем не знаете мир. Она говорила, как учитель, который успокаивает капризного ребенка. Впрочем, возможно, именно так она и смотрела на меня. -- То, что я видел, -- ответил я, -- отбило у меня охоту знакомиться с остальным. Что вы мне предложите? С путеводителем в руках околачиваться по соборам и музеям? Общаться с незнакомыми людьми, дабы расширить мой кругозор? Уж лучше предаваться размышлениям дома и глядеть на дождь. В моем голосе звучала горечь, я не мог сдержать ее. Она снова вздохнула, словно подыскивая новый довод, который убедил бы меня, что все хорошо. -- Еще раз говорю вам: когда вы поправитесь, будущее покажется вам совсем другим. Ведь, право же, ничего не изменилось. Что касается денег... Она сделала паузу и взглянула на меня. -- Денег? -- переспросил я. -- Денег на имение, -- продолжала она. -- Все будет поставлено на надлежащую основу, и вы получите вполне достаточно, чтобы содержать имение без потерь, я же возьму с собой столько, сколько мне необходимо. Этот вопрос сейчас улаживается. Что касается меня, то хоть бы она забрала все до последнего фартинга. Какое отношение имели подобные мелочи к моим чувствам к ней? Но она снова заговорила: -- Вы должны продолжить работы по имению, те, которые сочтете оправданными. Вы же знаете, что я не стану задавать лишних вопросов, можете даже не присылать мне счета, я полагаюсь на ваше суждение. Да и ваш крестный всегда поможет советом. Пройдет совсем немного времени, и все покажется вам таким же, как до моего приезда. В комнате сгустились сумерки. В окутавшем нас мраке я не видел ее лица. -- Вы действительно верите тому, что говорите? -- спросил я ее. Она ответила не сразу. К уже приведенным доводам в пользу моего присутствия в имении она искала еще один, самый убедительный. Но такового не существовало. И она отлично это знала. Она повернулась ко мне и подала руку. -- Должна верить, -- сказала она, -- иначе мне не будет покоя. За те месяцы, что я знал ее, она часто отвечала на вопросы, серьезные или не очень, которые я ей задавал. Некоторые ответы бывали шутливы, некоторые -- обтекаемы, но в каждом из них чувствовались женская уклончивость и недосказанность. И вот наконец прямой ответ, идущий от сердца. Ей необходимо верить, будто я счастлив, иначе ей не будет покоя. Я покинул мир иллюзий лишь затем, чтобы теперь в него вошла Рейчел. Не могут два человека жить одной мечтой. Разве что во тьме, как бы понарошку. Но тогда каждый из них нереален. -- Что ж, уезжайте, если хотите, -- сказал я, -- но не теперь. Подарите мне еще несколько недель, чтобы я сохранил их в памяти. Я не путешественник. Мой мир -- это вы. Я пытался избежать будущего и спастись. Но, обнимая ее, я чувствовал, что все переменилось: ушла вера, ушло самозабвение первого порыва. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Мы больше не говорили про ее отъезд. Мы оба старались не вспоминать о том, что он неизбежен. Ради нее я старался выглядеть веселым и беззаботным. То же самое она делала ради меня. С наступлением лета я быстро окреп, по крайней мере внешне; правда, иногда неожиданно и без видимой причины возвращались головные боли, хоть и не такие сильные, как раньше. Рейчел я про них не говорил -- к чему? Их вызывали не утомление, не слишком долгое пребывание на воздухе, а самые обыкновенные мысли. Толчком могли послужить даже вопросы, с которыми арендаторы приходили ко мне в контору; я становился рассеянным и был не в состоянии дать им точный ответ. Однако чаще это случалось из-за нее. Когда после обеда мы сидели перед домом у окна гостиной -- теплая июньская погода позволяла нам оставаться на воздухе часов до десяти вечера, -- я смотрел на нее и вдруг замечал, что стараюсь отгадать, какие мысли занимают ее, пока она, откинувшись на спинку стула и гладя, как сумерки подкрадываются к деревьям на краю лужайки, пьет свою tisana. Может быть, в глубине души она размышляет над тем, как долго ей еще томиться в этом уединении? Может быть, втайне от меня думает: <Он уже поправился, и на следующей неделе я могу спокойно уехать>? Вилла Сангаллетти, там, в далекой Флоренции, обрела для меня иные краски, иную атмосферу. Вместо тьмы за закрытыми ставнями, как во время моего единственного визита туда, я видел ее ярко освещенной, с распахнутыми окнами. Незнакомые люди, которых она называла своими друзьями, бродят из комнаты в комнату; везде веселье, смех, громкие разговоры. И дом и сад сияют огнями, бьют все фонтаны. Она подходит к одному гостю, к другому -- улыбающаяся, непринужденная, хозяйка своих владений. Да, то была жизнь, к которой она привыкла, которую любила и понимала. Месяцы, проведенные со мной, -- всего лишь интерлюдия. И, поблагодарив за них судьбу, она с радостью вернется домой, где ей все близко и дорого. Я рисовал себе картину ее приезда: Джузеппе и его жена широко распахивают чугунные ворота, чтобы впустить карету, и вот она в радостном возбуждении идет по комнатам, которые так давно не видела, задает слугам вопросы, выслушивает их ответы, вскрывает во множестве накопившиеся письма, спокойные, безмятежные, мириадами нитей вновь связывающие ее с тем существованием, которое мне не дано ни познать, ни разделить. Сколько дней и ночей, но уже без меня... не моих... Вскоре она начинала чувствовать на себе мой взгляд и спрашивала: -- Что случилось, Филипп? -- Так, ничего, -- отвечал я. И, видя, как на ее лицо набегает тень сомнения и тревоги, я ощущал себя обузой, которую она вынуждена терпеть. Уж лучше избавить ее от моей персоны! Я старался целиком, как бывало прежде, отдаваться делам по имению и самым обыденным занятиям, но и то и другое перестало интересовать меня. Что, если бы Бартонские акры высохли от недостатка дождей? Едва ли это взволновало бы меня. А если бы наши племенные быки получили призы на выставке и стали чемпионами графства, то-то было бы славно? Да, возможно, но -- в прошлом году. А теперь -- какое пустое торжество... Я видел, что падаю в глазах арендаторов, которые раньше смотрели на меня как на своего хозяина. -- Вы еще не оправились после болезни, мистер Филипп, -- сказал мне Билли Роу, фермер из Бартона, и в голосе его звучало нескрываемое разочарование тем, что я обманул ожидания старика и не проявил энтузиазма по поводу его успехов. Так было и с остальными. Даже Сиком озадачил меня. -- Похоже, вы еще не совсем выздоровели, мистер Филипп, -- сказал он как-то. -- Вчера вечером мы говорили об этом в комнате дворецкого. <Что с хозяином? -- спросил меня Тамлин. -- Молчит, как привидение в канун Дня всех святых, ни на что не смотрит>. Я бы посоветовал марсалу по утрам. Для восстановления крови нет ничего лучше стаканчика марсалы. -- Передайте Тамлину, -- сказал я, -- чтобы он занимался своими делами. Я совершенно здоров. К счастью воскресные обеды в обществе Паско и Кендаллов еще не возобновились. Наверное, бедная Мэри Паско, которая, как только я заболел, вернулась в отцовский дом, сообщила близким, что я сошел с ума. Когда я впервые после болезни приехал в церковь, она смотрела на меня с явным подозрением, а все семейство разглядывало меня с неуместной жалостью и осведомлялось о моем самочувствии приглушенными голосами и отводя взгляды. Приехал меня навестить и крестный с Луизой. Они тоже держались не совсем обычно -- непривычная смесь бодрости и сочувствия, подходящая для общения с больным ребенком; и я понимал, что их попросили не затрагивать тем, которые могли бы причинить мне беспокойство. Мы вчетвером сидели в гостиной, как абсолютно посторонние люди. Крестному, думал я, очень уж не по себе, он жалеет, что приехал, но почитает своим долгом навестить меня, тогда как Луиза каким-то непостижимым женским чутьем догадывается, что здесь произошло, и ежится при одной мысли об этом. Рейчел, как всегда, владела ситуацией и поддерживала течение беседы на должном уровне. Выставка в графстве, обручение средней мисс Паско, теплая погода, возможные перемены в правительстве -- общие слова, безобидные темы... Но если бы мы высказывали то, что у нас на уме... <Скорее уезжайте из Англии, пока вы не погубили себя, а заодно и этого мальчика>, -- крестный. <Ты любишь ее сильнее прежнего. Я вижу это по твоим глазам>, -- Луиза. <Мне во что бы то ни стало надо не позволить им волновать Филиппа>, -- Рейчел. И я: <Оставьте меня с ней, уйдите...> Вместо этого мы соблюдали учтивость и лгали. Когда визит подошел к концу, каждый из нас вздохнул с облегчением, и я, провожая взглядом экипаж, в котором Кендаллы, без сомнения довольные тем, что наконец покинули наш дом, катили по подъездной аллее, пожалел, что не могу, как в старых волшебных сказках, обнести имение высокой оградой и не подпускать к нему посетителей, а заодно и беду. Хотя Рейчел ничего не говорила, мне казалось, что она предпринимает первые шаги к отъезду. Однажды вечером я застал ее за разборкой книг; она перебирала их, как человек, раздумывающий над тем, какой том взять с собой, а какой оставить. В другой раз, сидя за бюро, она приводила в порядок бумаги, бросала в корзину ненужные письма, разорванные листки, а остальное перевязывала лентой. Стоило мне войти в будуар, как она сразу бросала свои занятия, брала в руки вышивание или просто садилась у окна, но обмануть меня ей не удавалось никогда. Чем объяснить неожиданное желание навести в будуаре порядок, кроме как не намерением вскоре оставить его пустым? В сравнении с тем, что было совсем недавно, комната казалась мне оголенной. В ней недоставало мелочей. Рабочей корзинки, которая всю зиму и весну стояла в углу, шали, которая прежде висела на подлокотнике кресла, карандашного рисунка дома, зимой подаренного Рейчел одним из ее посетителей и с тех пор всегда стоявшего на камине, -- всего этого больше не было. Представшая передо мной картина перенесла меня в детство, в те дни, когда я в первый раз собирался в школу. Незадолго до отъезда Сиком провел уборку в детской, связал в пачки книги, которым предстояло отправиться со мной, а остальные, те, что я не особенно любил, сложил в отдельную коробку, чтобы раздать детям из имения. Там же были сложены изрядно потрепанные курточки, из которых я давно вырос; помню, он уговаривал меня отдать их мальчикам помладше, кому не так повезло, как мне, а я возмутился. Мне казалось, будто он отнимает у меня мое счастливое прошлое. Подобная атмосфера царила теперь в будуаре Рейчел. Шаль... Она отдала ее, потому что в теплом климате она ей не понадобится? Рабочая корзинка... Наверное, разобрана и теперь покоится на дне какого-нибудь чемодана? Но самих чемоданов пока не видно. Они будут последним предупреждением. Тяжелые шаги на чердаке -- и по лестнице спускаются молодые слуги, неся перед собой коробки, от которых пахнет паутиной и камфарой. Тогда я узнаю худшее и, как собака, чье безошибочное чутье угадывает близкие перемены, стану ждать конца. И еще одно: по утрам она стала уезжать в экипаже, чего прежде никогда не делала. Она объяснила мне, что хочет кое-что купить и заехать в банк. Ни в том ни в другом не было ничего необычного. Я полагал, что на это ей хватит одной поездки. Но на одной неделе она уезжала трижды, с промежутком всего лишь в день, и дважды - - на следующей. В первый раз утром. Во второй -- днем. -- На вас вдруг свалилось чертовски много покупок, -- сказал я ей, -- да и дел тоже... -- Я все сделала бы раньше, -- ответила она, -- но не смогла из-за вашей болезни. -- Вы встречаете кого-нибудь, пока ходите по городу? -- О нет, никого, заслуживающего внимания. Ах да, вспомнила: я видела Белинду Паско и помощника викария, с которым она обручена. Они передавали вам поклон. -- Но вас не было целый день, -- настаивал я. -- Уж не скупили ли вы все содержимое мануфактурных лавок? -- Нет, -- сказала она. -- Вы и впрямь слишком любопытны и назойливы. Неужели я не могу распорядиться подать мне экипаж? Или вы боитесь утомить лошадей? -- Если хотите, поезжайте в Бодмин или в Труро, -- сказал я. -- Там магазины лучше и есть на что посмотреть. Она не проявила к моему предложению никакого интереса. Наверное, подумал я, ее дела сугубо личного свойства, раз она так сдержанна. Когда она приказала подать экипаж в следующий раз, Веллингтон повез ее один, без грума. У Джимми болело ухо. Выйдя из конторы, я увидел, что мальчик сидит в конюшне, прижимая руки к больному месту. -- Обязательно попроси у госпожи немного масла, -- сказал я ему. -- Мне говорили, что это самое подходящее лекарство. -- Да, сэр, -- жалобно ответил он, -- она обещала что-нибудь подыскать, как только вернется. Похоже, я вчера застудил его. На причале сильно дуло. -- А что ты делал на причале? -- спросил я. -- Мы долго ждали госпожу, -- ответил грум, -- так долго, что мистер Веллингтон решил покормить лошадей в <Розе и Короне>, а меня отпустил посмотреть на лодки в гавани. -- Значит, госпожа целый день ходила по магазинам? -- спросил я. -- Нет, сэр, -- возразил он, -- она вовсе не ходила по магазинам. Она, как всегда, сидела в кабинете в <Розе и Короне>. Я недоверчиво уставился на мальчика. Рейчел в кабинете <Розы и Короны>? Неужели она пила чай с хозяином гостиницы и его женой? Я чуть было не задал еще несколько вопросов, но передумал. Возможно, он проговорился, и Веллингтон выбранит его за болтливость. Казалось, теперь от меня все скрывают. Домашние объединились против меня в заговоре молчания. -- Ну ладно, Джим, -- сказал я, -- надеюсь, твое ухо скоро пройдет. И вышел из конюшни. Здесь явно крылась какая-то тайна. Неужели Рейчел так истосковалась по обществу, что ищет его в городской гостинице? Может быть, зная мою нелюбовь к посетителям, она снимала на утро или на день кабинет и приглашала своих знакомых навестить ее там? Когда она вернулась, я не стал говорить об этом, а только спросил, приятно ли она провела день, и она ответила, что да, приятно. На следующий день Рейчел не распорядилась заложить экипаж. За ленчем она сказала мне, что ей надо написать несколько писем, и поднялась в будуар. Я сказал, что пройдусь в Кумбе повидаться с арендатором фермы. Я так и поступил. Но, пробыв там совсем недолго, я сам отправился в город. По случаю субботы и хорошей погоды на улицах было много людей, съехавшихся из соседних городков; никто из них не знал меня в лицо, и я шел в толпе, не привлекая к себе внимания. Я не встретил ни одного знакомого. <Знать>, по определению Сикома, никогда не приезжает в город днем и никогда -- в субботу. Придя в гавань, я облокотился на невысокий парапет рядом с причалом и увидел, что мальчишки, удившие с лодки рыбу, запутались в лесках. Вскоре они подгребли к ступеням причала и выкарабкались из лодки. Одного из них я узнал. Это был парень, который прислуживал в <Розе и Короне>. На бечевке он нес трех или четырех окуней. -- Хороший улов, -- сказал я. -- Пойдут на ужин? -- Не на мой, сэр. -- Парень улыбнулся. -- Но ручаюсь, в гостинице им будут рады. -- Вы теперь подаете окуней к сидру? -- спросил я. -- Нет, -- ответил он. -- Это рыба для джентльмена из кабинета. Вчера ему подавали лосося прямо из реки. Джентльмен из кабинета... Я вынул из кармана несколько серебряных монет. -- Так-так, -- сказал я. -- Надеюсь, он хорошо тебе платит. На, возьми на счастье. И кто он, этот ваш постоялец? Парень криво улыбнулся. -- Не знаю его имени, сэр, -- ответил он. -- Говорят, итальянец. Из заморских краев. И он побежал по причалу; рыбины подпрыгивали на бечевке, перекинутой через его плечо. Я взглянул на часы. Было начало четвертого. Джентльмен из заморских краев, несомненно, обедает в пять. Я прошел через городок и по узкому коридору гребного вала дошел до сарая, где Эмброз держал паруса и такелаж парусной лодки, которой он обычно пользовался. К причальному кольцу была привязана небольшая плоскодонка. Я столкнул ее на воду, прыгнул в нее и стал грести в сторону гавани. На некотором расстоянии от причала я остановился. От судов, стоявших на якоре в гавани, к причалу и обратно двигалось несколько лодок; сидевшие на веслах люди не обращали на меня никакого внимания, а если и обращали, то принимали за обыкновенного рыболова. Я опустил в воду груз, сложил весла и стал наблюдать за <Розой и Короной>. Дверь бара выходила на боковую улочку. Ею он, разумеется, не воспользуется. Если он вообще придет, то войдет через главный вход. Прошел час. Часы на церкви пробили четыре. Я все ждал. Без четверти пять я увидел, что из парадной двери гостиницы вышла жена хозяина; она огляделась, словно ища кого-то. Постоялец опаздывал к обеду. Рыбу уже приготовили. Она что-то крикнула малому, который стоял у лодок, привязанных к ступеням причала, но слов я не разобрал. Он крикнул в ответ, отвернулся и показал рукой на гавань. Женщина кивнула и ушла в гостиницу. В десять минут шестого я увидел приближающуюся к ступеням причала лодку. На веслах сидел крепкий парень, а сама лодка, заново покрытая лаком, по виду была одной из тех, что нанимают приезжие, которые не прочь доставить себе удовольствие прокатиться по гавани. На корме сидел мужчина в широкополой шляпе. Лодка причалила к лестнице. Мужчина вышел из лодки, после непродолжительных препирательств расплатился с лодочником и направился к гостинице. Прежде чем войти в <Розу и Корону>, он немного помедлил на ступенях, снял шляпу и огляделся, будто оценивал все, что видит перед собой. Я не мог ошибиться. Я находился так близко от него, что мог бы швырнуть в него печеньем. Затем он вошел в гостиницу. Это был Райнальди. Я поднял груз, догреб до сарая, крепко привязал лодку, прошел через городок и по узкой тропинке зашагал к скалам. Думаю, что четыре мили до дома я преодолел минут за сорок. Рейчел ждала меня в библиотеке. Обед отложили до моего возвращения. Она в волнении подошла ко мне. -- Наконец-то вы вернулись, -- сказала она. -- Я очень беспокоилась. Где вы были? -- Развлекался греблей в гавани, -- ответил я. -- Прекрасная погода для прогулок. На воде куда лучше, чем в <Розе и Короне>. Испуг, блеснувший в ее глазах, окончательно подтвердил правильность моей догадки. -- Так вот, я знаю вашу тайну, -- продолжал я. -- Не надо придумывать лживых объяснений. Вошел Сиком справиться, подавать ли обед. -- Подавайте, -- сказал я, -- и немедленно, я не буду переодеваться. Я молча взглянул на нее, и мы пошли в столовую. Чуя неладное, Сиком был на редкость внимателен и услужлив. Как заботливый врач, он то и дело подходил ко мне, соблазняя попробовать блюда, которые ставил на стол. -- Вы слишком переутомляетесь, сэр, -- сказал он, -- добром это не кончится. Вы у нас опять заболеете. Словно прося поддержки, старик взглянул на Рейчел. Она промолчала. Как только обед, во время которого мы почти не притронулись к еде, закончился, Рейчел встала со стула и пошла наверх. Я последовал за ней. Войдя в будуар, она хотела закрыть передо мной дверь, но не успела -- я быстро шагнул в комнату и прислонился спиной к двери. В ее взгляде снова промелькнула тревога. Она отошла от меня и встала у камина. -- Как давно Райнальди остановился в <Розе и Короне>? -- спросил я. -- Это мое дело, -- сказала она. -- И мое тоже. Отвечайте. Видимо, она поняла: нечего и надеяться успокоить меня или обмануть очередными баснями. -- Что ж, я отвечу. Две недели назад. -- Зачем он здесь? -- Затем, что я попросила его приехать. Затем, что он мой друг. Затем, что мне нужен его совет, а зная вашу неприязнь к нему, я не могла пригласить его в этот дом. -- Зачем вам нужен его совет? -- Это опять-таки мое дело. Не ваше. Перестаньте вести себя как ребенок, Филипп, и постарайтесь хоть немного понять меня. Я был рад, что она встревожена. Значит, она оказалась в затруднительном положении. -- Вы просите меня понять вас, -- сказал я. -- Неужели вы думаете, что я пойму обман и смирюсь с ним? Вы не можете отрицать, что эти две недели каждый день лгали мне. -- Если я и обманывала вас, то не по злому умыслу, -- сказала она. -- Я делала это только ради вас самого. Вы ненавидите Райнальди. Если бы вы узнали, что я встречаюсь с ним, эта сцена произошла бы раньше, и в результате вы снова заболели бы. О Господи! Неужели я вновь должна пройти через все это! Сперва с Эмброзом, а теперь с вами! Ее лицо побелело, каждый мускул в нем напрягся, но трудно сказать -- от страха или от гнева. Я стоял у двери и смотрел на нее. -- Да, -- сказал я. -- Я ненавижу Райнальди, как ненавидел его Эмброз. На то есть причина. -- Боже мой, какая причина? -- Он влюблен в вас. Давно влюблен. -- Что за немыслимый вздор... Сжав перед собой руки, она стала ходить взад и вперед по маленькой комнате -- от камина к окну, от окна к камину. -- Он тот человек, который был рядом со мной во всех испытаниях и бедах. Который никогда не переоценивал меня и не старался видеть во мне то, чего нет. Он знает мои недостатки, мои слабости и не осуждает за них, а принимает меня такой, какая я есть. Без его помощи на протяжении всех тех лет, что я с ним знакома и о которых вам ничего не известно, я бы просто погибла. Райнальди -- мой друг. Мой единственный друг. Она замолкла и посмотрела на меня. Без сомнения, то, о чем она говорила, было правдой или настолько исказилось в ее сознании, что стало правдой -- для нее. Слова Рейчел не изменили моего отношения к Райнальди. Часть награды он уже получил. Годы, о которых, как она только что сказала, я ничего не знал. Остальное получит со временем. В следующем месяце, возможно, в следующем году -- но получит, и уже сполна. Терпения ему было не занимать. Не то что мне и Эмброзу. -- Отправьте его туда, откуда он явился, -- сказал я. -- Он уедет, когда закончит дела, -- ответила она, -- но если он будет мне нужен, то останется. Предупреждаю: если вы снова приметесь мучить меня и угрожать мне, я приглашу его в этот дом как своего защитника. -- Вы не посмеете, -- сказал я. -- Не посмею? Отчего же? Этот дом -- мой. Вот мы и дошли до открытой схватки. Ее слова были вызовом, который я не мог принять. Ее женский ум работал не так, как мой. Посылки были справедливы, но удары -- не по правилам. Только физическая сила может обезоружить женщину. Я сделал шаг в ее сторону, но она уже стояла у камина, держась рукой за сонетку. -- Остановитесь, -- крикнула она, -- или я позвоню Сикому! Неужели вы хотите краснеть перед ним, когда я скажу ему, что вы пытались ударить меня? -- Я не собирался вас ударить, -- возразил я и, обернувшись, распахнул дверь. -- Что ж, зовите Сикома, если желаете. Расскажите ему обо всем, что произошло здесь между нами. Если вам так необходимы насилие и позор, давайте вкусим их в полной мере. Она стояла рядом с сонеткой, я -- радом с открытой дверью. Она отпустила сонетку. Я не шевельнулся. Затем она посмотрела на меня -- в ее глазах стояли слезы -- и сказала: -- Женщина не может страдать дважды. Все это я уже испытала. -- И, поднеся пальцы к горлу, добавила: -- Даже руки у себя на шее. Это тоже. Теперь вы понимаете? Я смотрел поверх ее головы, прямо на портрет над камином, и молодое лицо Эмброза, вперившего в меня пристальный взгляд, было моим лицом. Она одержала победу над нами обоими. -- Да, -- сказал я, -- понимаю. Если вы хотите видеться с Райнальди, пригласите его сюда. Мне легче будет видеть его здесь, чем знать, что вы тайком встречаетесь в <Розе и Короне>. И, оставив ее в будуаре, я пошел в свою комнату. На следующий день он приехал к обеду. За завтраком я получил от нее записку, в которой она просила разрешения пригласить его; вызов, брошенный мне накануне вечером, без сомнения, был забыт или из соображений целесообразности отложен, чтобы успокоить меня. В ответной записке я сообщил, что дам распоряжение Веллингтону привезти Райнальди в экипаже. Он прибыл в половине пятого. Вышло так, что, когда он приехал, я был в библиотеке и Сиком по оплошности привел его ко мне, а не в гостиную. Я встал со стула и поздоровался. Он непринужденно протянул мне руку. -- Надеюсь, вы оправились от болезни, -- сказал он вместо приветствия. -- Откровенно говоря, вы выглядите лучше, чем я ожидал. Я получал о вас весьма неутешительные сведения. Рейчел очень беспокоилась. -- Я действительно совершенно здоров. -- Преимущество юности. -- сказал он. -- Что значит иметь хорошие легкие и хорошее пищеварение! Всего несколько недель -- и от болезни не остается и следа. Вы, разумеется, уже разъезжаете верхом и, разумеется, галопом. Тогда как мы, люди более солидного возраста -- вроде вашей кузины Рейчел и меня, -- ходим не спеша, дабы не утомиться. Я считаю, что короткий сон днем необходим людям среднего возраста. Я предложил ему сесть, что он и сделал, с легкой улыбкой оглядываясь по сторонам. -- Пока в этой комнате ничего не изменилось, -- сказал он. -- Наверное, Рейчел намерена оставить ее как есть, чтобы сохранить атмосферу. Что ж, это неплохо. Деньгам можно найти лучшее применение. Она говорит, что со времени моего последнего визита в парке уже немало сделано. Зная Рейчел, я вполне допускаю это. Но прежде чем высказать свое отношение, мне надо все увидеть собственными глазами. Я считаю себя доверенным лицом, призванным сохранить баланс. Он вынул из портсигара тонкую сигару и, не переставая улыбаться, закурил. -- Из Лондона я написал вам письмо. После передачи вами имения, -- сказал он, -- я отослал бы его, если бы не известие о вашей болезни. В письме почти не было ничего такого, чего я не мог бы сказать вам лично. Просто я хотел поблагодарить вас за Рейчел и уверить в том, что приму все меры, дабы вы не слишком пострадали от этого. Я буду следить за всеми расходами. Он выпустил облако дыма и устремил взгляд в потолок. -- Эти канделябры, -- сказал он, -- не слишком высокого вкуса. В Италии мы могли бы подыскать вам кое-что получше. Надо не забыть сказать Рейчел, чтобы она занялась этим. Хорошие картины, хорошая мебель, фарфор и бронза -- разумное вложение денег. В конце концов вы обнаружите, что мы вернем вам имущество, вдвое возросшее в цене против прежнего. Однако это дело отдаленного будущего. К тому времени вы, несомненно, успеете вырастить собственных сыновей. Рейчел и я -- старики в креслах на колесах... -- Он рассмеялся. -- А как поживает очаровательная мисс Луиза? Я ответил, что, по-моему, она поживает неплохо. Я смотрел, как он курит сигару, и вдруг подумал, что руки у него слишком холеные для мужчины. В них было что-то слишком женственное, не соответствующее его облику, а большой перстень на мизинце правой руки казался совершенно неуместным. -- Когда вы возвращаетесь во Флоренцию? -- спросил я. Он смахнул в камин пепел, упавший на сюртук. -- Это зависит от Рейчел, -- ответил он. -- Я вернусь в Лондон закончить дела, а затем либо поеду домой подготовить виллу к ее приезду и предупредить слуг, либо дождусь ее и мы отправимся вместе. Вам, конечно, известно, что она намерена уехать? -- Да, -- ответил я. -- Мне было приятно узнать, что вы не прибегли к давлению, с тем чтобы убедить ее остаться, -- сказал он. -- Я прекрасно понимаю, что за время болезни вы совершенно отвыкли обходиться без нее, да и она сама говорила мне об этом. Она всячески старалась щадить ваши чувства. Но, объяснил я ей, ваш кузен уже не ребенок, а мужчина. Если он не может стоять на ногах, то должен научиться. Разве я не прав? -- Абсолютно правы, -- ответил я. -- Женщины, особенно Рейчел, в своих поступках руководствуются эмоциями. Мы, мужчины, как правило, хотя и не всегда, -- рассудком. Я рад, что вы проявляете благоразумие. Когда весной вы навестите нас во Флоренции, то, возможно, позволите мне показать вам некоторые сокровища нашего города. Вы не будете разочарованы. Он выпустил в потолок еще одно облако дыма. -- Когда вы говорите <мы>, то употребляете это слово в королевском смысле, как если бы город принадлежал лично вам, или оно взято из юридического лексикона? -- поинтересовался я. -- Простите, -- сказал он, -- но я так привык действовать и даже думать за Рейчел, что не могу провести четкую грань между нею и собой и невольно употребляю именно это личное местоимение. Он искоса взглянул на меня. -- У меня есть все основания полагать, что со временем я стану употреблять его в более интимном смысле. Но это, -- он сделал жест рукой, в которой держал сигару, -- в руце Божией. А вот и сама Рейчел. Когда Рейчел вошла в комнату, он встал, я тоже; она подала ему руку, которую он взял в свои и поцеловал, и обратилась к нему по-итальянски. Возможно, оттого, что я наблюдал за ними за обедом -- его глаза, которые он не сводил с ее лица, ее улыбка, ее манеры, изменившиеся при его появлении, -- не знаю, но я чувствовал, что меня начинает тошнить. Все, что я ел, отдавало пылью. Даже tisana, приготовленная ею для нас троих, имела непривычный горький привкус. Я оставил их в саду и поднялся в свою комнату. Уходя, я слышал, что они сразу перешли на итальянский. Я сидел у окна в кресле, в котором провел первые дни и недели выздоровления, она -- рядом со мной; и мне казалось, что весь мир погрузился в пучину зла и внезапно пропитался желчью. Я не мог заставить себя спуститься вниз и попрощаться с Райнальди. Я слышал, как подали экипаж, слышал, как экипаж отъезжает от дома. Я продолжал сидеть в кресле. Вскоре Рейчел подошла к моей двери и постучала. Я не ответил. Она открыла дверь, вошла в комнату и, приблизившись, положила руку мне на плечо. -- В чем дело на сей раз? -- спросила о