я спать. Она ждала, пока он не вернулся. Не знаю, что там произошло, но у них был бурный разговор, а наутро она собрала вещи и переехала жить к брату и сестре Джиджи. -- А что Альдо? -- спросил я. -- Его это очень огорчило, -- признался Джакопо. -- Он взял машину и уехал один дней на пять. Сказал, что поедет на море. А когда приехал назад, коротко сказал мне, что не желает говорить ни про Марту, ни про то, что случилось. Вот и все. Однако он продолжал ее содержать, платил за стол и жилье -- мне Джиджи рассказывали. Она им ничего не говорила про то, что произошло. Даже когда пила, а этим она постоянно занималась с тех пор, как отсюда съехала. Ни разу даже имени Капитана не упомянула. И знаете, синьор Бео, это была ревность, ни больше ни меньше, чем обычная ревность. Вот чем платят вам женщины. -- Он посвистел канарейке, которая сидя на жердочке, распушив перышки, изливала в пении свое маленькое сердечко. -- Все они таковы, -- продолжал Джакопо, -- и дамы из общества вроде синьоры и крестьянки вроде Марты. Они стараются выжать мужчину до последней капли. Всегда стоят между мужчиной и его работой. Я поднес миску Альдо к свету. В обрамлении инициалов на меня смотрело мое собственное лицо. Интересно, подумал я, что они обсуждают там, на виа деи Соньи, 8, станет ли ректор после ухода деканов говорить с моим братом наедине, упомянет ли, намеренно или случайно, про анонимные телефонные звонки. И вдруг я все понял. Автором анонимных звонков была Марта. Для того она и поехала в Рим. Когда Альдо ее выставил, Марта долго и мучительно размышляла и, наверное, догадалась, что, пока профессор Бутали лежал в римской больнице, Альдо еще ближе сошелся с синьорой, а возможно, даже стал ее любовником. Видя, с каким презрением отвергнуты ее любовь и преданность, вне себя от вина и отчаяния она решила отомстить Альдо, выдав его ректору. Я поставил серебряную миску на стол, подошел к окну и остановился под клеткой с канарейкой. Уже больше недели, как звонки прекратились, сказал мне ректор. И прекратились они по одной причине -- звонившая была мертва. Впервые за десять дней, прошедших после убийства Марты, я почувствовал радость оттого, что она мертва. Умерла вовсе не та Марта, которую я помнил. Алкоголь, подобно яду, отравил ее кровь. Ее последний поступок можно было сравнить только с действиями больного животного, которое кусает руку хозяина, и, пустившись в свое роковое путешествие, она встретила поджидавшую ее смерть. В каком-то смысле это было возмездие. Клеветника заставили умолкнуть, змея издохла от яда своего... Почему мне вдруг вспомнилось безумное речение Сокола, приведенное немецким ученым в его <Истории герцогов Руффано>? <Гордого разденут донага... надменного подвергнут оскорблениям... клеветника заставят умолкнуть, змея издохнет от яда своего...> Пение канарейки оборвалось на страстной трели. Я поднял глаза на птичку. Ее крохотное горлышко еще дрожало. -- Джакопо, -- медленно проговорил я, -- когда мой брат был последний раз в Риме? Джакопо составлял вычищенное серебро на поднос, чтобы отнести его в квартиру Альдо. -- В Риме, синьор Бео? -- переспросил он. -- Дайте подумать, в позапрошлое воскресенье -- да, в следующее воскресенье будет две недели, в Вербное воскресенье. Он уехал в пятницу, чтобы ознакомиться с какими-то рукописями в Национальной библиотеке, и вернулся во вторник ночью. Он любит водить машину по ночам. В среду утром он здесь завтракал. Джакопо понес серебро в квартиру Альдо, оставив дверь открытой. Я сел на кухонный табурет и уставился прямо перед собой. Альдо мог убить Марту. Альдо мог проезжать мимо церкви и узнать ее в лежащей на паперти фигуре. Он мог выйти из машины, подойти и заговорить с ней. Пьяная, окончательно отчаявшаяся, она могла признаться ему. Он мог ее убить. Я вспомнил нож, который вчера вечером в герцогском дворце внезапно появился из его рукава, когда он разрезал веревки на руках Марелли. В Риме нож тоже мог быть при нем. Альдо мог зарезать Марту. Я услышал шаги под окном. Перед входом они помедлили, затем направились к двери Джакопо. -- Армино? -- позвал молодой голос. Это был студент Чезаре. На нем были мое легкое пальто и шляпа, в руке он держал мой саквояж. -- Я привез с виа Сан Микеле твои вещи, -- сказал он. -- Джорджо и Доменико задержали синьору Сильвани в гостиной, донимая ее уговорами внести лепту в фонд университета. Она не знала, что я поднялся наверх. Я пробыл там не больше пяти минут. Я пришел, чтобы увезти тебя из Руффано. Я тупо посмотрел на него. Его слова звучали полной бессмыслицей. Зачем мне уезжать из Руффано? От мыслей, которые занимали меня последние несколько минут, я почти онемел. -- Извини, -- сказал Чезаре, -- таков приказ Альдо. Утром он обо всем договорился. Если бы нам удалось тебя найти, мы уехали бы еще раньше. -- Мне казалось, -- сказал я, -- что на фестивале я буду исполнять роль Сокола? -- Теперь уже нет, -- ответил он. -- Я должен отвезти тебя в Фано и там посадить на рыболовецкое судно. Так было условлено. Альдо ничего не объяснил. Как быстро мой брат все устроил. Неизвестно, когда он принял такое решение: вчера вечером после нашего внезапного расставания или позже. Чезаре тоже явно ничего не знал. Возможно, это и не имело значения. Возможно, вообще ничего не имело значения. Кроме того, что Альдо хотел от меня избавиться. -- Очень хорошо, -- сказал я. -- Я готов. Я встал, Чезаре подал мне пальто и шляпу, и мы вышли из кухни. Перед входом в квартиру Альдо появился Джакопо с пустым подносом в руках. Увидев Чезаре, он кивнул ему и поздоровался. -- Я должен уехать, Джакопо, -- сказал я. -- Таков приказ. Его лицо было непроницаемо. -- Нам будет вас не хватать, синьор Бео, -- сказал он. Я пожал ему руку, и он исчез в своих владениях. На улице стоял <альфа- ромео>. Чезаре открыл дверцу и бросил мой саквояж на заднее сиденье. Я уселся рядом с водителем, и вскоре, выехав из Руффано, мы уже мчались по шоссейной дороге. Второй раз за двадцать лет я покидал родной дом. Не как тогда, размахивая вражеским флажком, но все таким же беглецом, бегущим от преступления, которого я не совершал, возможно -- Бог знает -- выступая в качестве заместителя собственного брата. Отсюда мое изгнание, отсюда побег в Фано. Я заметал следы, подальше от Руффано, подальше от Альдо. Я смотрел прямо перед собой: Руффано, уже скрытый окаймляющими его холмами, навсегда остался позади, слева тянулась коричневая земля, ощетинившаяся быстрорастущими побегами зерновых, такого же шафранового цвета, как платье Сокола. Дорога сворачивала, петляла, и вскоре за компанию с нами рядом побежала река, чтобы излить свои зеленовато- голубые, прозрачные воды в Адриатическое море, уже сверкающее в лучах апрельского солнца. Чем меньшее расстояние отделяло нас от Фано, тем большее отчаяние меня охватывало, тем большая досада и растерянность. -- Чезаре, -- сказал я, -- почему вы во всем следуете за Альдо? Что заставляет вас верить в него? -- Нам больше не за кем следовать, -- ответил Чезаре. -- Джорджо, Доменико, Романо и всем остальным. Он говорит на языке, который мы понимаем. Так с нами никто никогда не разговаривал. Мы были сиротами, а он нас нашел. -- Как он вас нашел? -- Через своих старых друзей-партизан. Потом он через университетский совет добился для нас стипендий. Есть и другие, те, кто уже окончил университет и уехал, -- они всем ему обязаны. Мой брат делал это ради меня. Он делал это, думая, что я умер. И вот теперь, зная, что я жив, он меня прогоняет. -- Но если он все эти годы работал для университета и для таких, как ты, студентов, которым нечем платить, -- настаивал я, -- зачем он хочет уничтожить все это теперь, натравливая студентов друг на друга, инсценируя изощренные розыгрыши, последний из которых закончился смертью Марелли? -- Ты называешь это розыгрышами? -- спросил Чезаре. -- А мы нет. Элиа и Риццио тоже. Они научились смирению. Что касается Марелли, он умер, потому что пустился бежать. Разве в детстве священники тебя не учили? Кто ищет спасти свою жизнь, потеряет ее? -- Да, -- ответил я, -- но это совсем другое. -- Разве? -- сказал Чезаре. -- Мы так не считаем. Не считает и Альдо. Мы приближались к окраинам Фано, по обеим сторонам дороги замелькали унылые, безликие, как коробки из-под торта, дома. Меня захлестнуло отчаяние. -- Куда ты меня везешь? -- спросил я. -- В порт, -- ответил Чезаре, -- к рыбаку, бывшему партизану по имени Марко. Ты должен сесть на его судно, и дня через два он высадит тебя где-нибудь подальше, возможно, в Венеции. Тебе не надо ни о чем думать. Дальнейшие инструкции он получит от Альдо. В зависимости от того, подумал я, что известно полиции и удалось ли замести следы. Иными словами, насколько успешным оказалось бесследное исчезновение отсутствующего групповода Армино Фаббио. Голубая вода бухты застыла в полной неподвижности, на белом, как перевернутая устричная раковина, пляже чернели фигуры ранних туристов. К новому сезону заново красили вытянувшиеся рядами тенты. До Пасхи оставалась еще неделя. От моря веяло пропитанным влагой воздухом. Слева тянулся канал. -- Вот мы и на месте, -- сказал Чезаре. Он остановил машину перед кафе на виа Скверо в нескольких метрах от кромки канала, где стояли на якоре рыбачьи лодки. За столиком сидел мужчина в выгоревших джинсах и с кожей, почерневшей от моря и солнца. Он курил сигарету, на столе перед ним стояла початая бутылка. При виде <альфа-ромео> он вскочил на ноги и подошел к нам. Мы вышли из машины, и Чезаре протянул мне пальто, шляпу и саквояж. -- Это Армино, -- сказал он. -- Капитан передает привет. Рыбак Марко протянул мне огромную руку. -- Добро, добро пожаловать, -- сказал он. -- Буду рад видеть вас на борту моей посудины. Позвольте ваш саквояж и пальто. Мы совсем скоро взойдем на борт. Я как раз поджидал вас и моего механика. А пока выпьем? Никогда прежде, даже в детстве, не переживал я с такой остротой чувства беспомощности перед судьбой, совладать с которой мне не дано. Я походил на тюк, сваленный у причала, перед тем как подъемный кран бросит его в недра корабельного трюма. Думаю, Чезаре мне сочувствовал. -- Выйдете в море, и все будет нормально, -- сказал он. -- Альдо что- нибудь передать? Что я мог передать брату, кроме того, что ему и так было известно -- то, что я сейчас делаю, я делаю для него. -- Скажи ему, что, прежде чем гордых раздели донага, а надменных подвергли оскорблениям, клеветника заставили умолкнуть и змея издохла от яда своего. Для Чезаре эти слова были пустым звуком. Немецкую книгу переводил не он, а его товарищ Федерико. Должно быть, в рукописях, которые мой брат просматривал в Риме, тоже приводились максимы герцога Клаудио. -- До свидания, -- сказал Чезаре, -- и желаю удачи. Он сел в машину и тут же уехал. Рыбак Марко рассматривал меня с нескрываемым любопытством. Он спросил, что я буду пить, и я ответил, что пиво. -- Так вы младший брат Капитана? -- спросил он. -- Вы совсем на него не похожи. -- К сожалению, -- ответил я. -- Он прекрасный человек, -- продолжал Марко. -- В горах мы плечом к плечу сражались с общим врагом. А теперь, когда ему надо сменить обстановку, он дает мне знать и приезжает на море. -- Он улыбнулся и протянул мне сигарету. -- Море сдувает всю пыль, все печали и заботы городской жизни. Вы и сами это почувствуете. Когда ваш брат приехал сюда в ноябре, он выглядел совсем больным. Пять дней в море -- к тому же, заметьте, была зима, -- и он выздоровел. Официант принес мое пиво. Я поднял стакан и пожелал моему спутнику удачи. -- Это было после его дня рождения? -- спросил я. -- Дня рождения? Про день рождения он ничего не говорил. Это было где- то на третьей неделе месяца. <Я пережил потрясение, Марко, -- сказал он, когда приехал. -- Не задавай мне никаких вопросов. Я с тобой, вот и все>. Но в физическом плане с ним было все в порядке. Такой же, как всегда, и работал наравне с ребятами из команды. Правда, его что-то беспокоило. Может быть, женщина. -- Марко поднял стакан, отвечая на мой тост. -- Доброго здоровья, -- сказал он. -- И пусть все ваши заботы тоже останутся за бортом. Я пил пиво, размышляя над словами Марко. Было совершенно ясно, что Альдо разыскал его после своего дня рождения и ссоры с Мартой. Наверное, напившись, как сказал Джакопо, она обрушилась на него с пылом истинной крестьянки -- ведь многие крестьяне глубоко религиозны и щепетильны в вопросах нравственности. Наверное, она обвинила его в связи с замужней женщиной, и не какой-нибудь, а женой ректора. Брат пришел в ярость и выгнал Марту из дома. Но почему он говорил о потрясении? Послышались шаги, и перед нашим столиком остановился мужчина. Невысокого роста, начинающий седеть и еще больше почерневший под солнцем, чем Марко. -- Это Франко, -- сказал Марко, -- мой помощник и механик. Франко протянул засаленную, волосатую, как обезьянья лапа, руку. -- Работы еще часа на два, -- сказал он своему шкиперу. -- Я решил, что лучше предупредить тебя, раз мы задерживаемся с отплытием. Марко сплюнул и выругался. Затем, пожимая плечами, повернулся ко мне. -- Я обещал вашему брату, что к трем мы уже выйдем в море, -- сказал он. -- Обещал, когда он звонил мне рано утром. Потом вас, кажется, было никак не найти. И вот теперь неполадки с мотором. Дай Бог, хоть к пяти управиться. -- Он встал и указал рукой на канал, где стояли суда. -- Видите синее судно с желтой мачтой и собачьей конурой посредине? Это наш <Гарибальди>. Мы с Франко заберем ваш саквояж и пальто, а вы можете подойти эдак через час. Годится или хотите пойти с нами? -- Нет, -- сказал я, -- нет, я посижу здесь и допью пиво. Они пошли вдоль канала, а я остался сидеть перед кафе, глядя им вслед, пока они не поднялись на борт. Мое жилище на ближайшие несколько дней представлялось мне далеко не завидным. Марко был прав, говоря, что я не похож на брата. Я был сезонным путешественником по суше, а не по воде. Как групповод я уронил себя в глазах туристов, когда на Неаполитанском заливе со мной приключилась морская болезнь. Ровная масленистая гладь Адриатики вызывала во мне не меньшее отвращение. Сидя за столиком и допивая пиво, я размышлял над тем, закончилось ли собрание на виа деи Соньи. Через несколько минут я встал и бесцельно побрел вдоль канала, но вместо того, чтобы направиться к судну, свернул налево и медленно пошел к пляжу. Солнцепоклонники уже разделись и лежали, подставив небу обнаженные торсы. Дети с криком плескались в воде. Длинными рядами тянулись свежевыкрашенные и еще не высохшие от краски тенты, и выстроившиеся перед ними оранжевые и ярко- красные зонты блестели в лучах сияющего солнца. Уныние сжимало мне сердце. Я никак не мог стряхнуть его. К морю, с трудом переставляя ноги по песку, шла группа детей в серой форме и с коротко подстриженными волосами. Ее сопровождала монахиня. Дети с возбужденными от удивления лицами показали руками на море и подбежали к монахине, умоляя разрешить им снять обувь. Она разрешила, ласково глядя на них сквозь очки в золотой оправе. -- Спокойно, дети, спокойно, -- сказала она и наклонилась подобрать их ботинки. Почувствовав свободу, дети бросились к морю. -- Как же они счастливы, -- сказал я. -- Это их первая поездка на море, -- объяснила монахиня. -- Они все из приюта. На Пасху мы открываем здесь, в Фано, для них лагерь. Еще один есть в Анконе. Дети, по колено в воде, кричали и плескались. -- Не следовало бы им этого позволять, -- сказала монахиня, -- но что здесь такого, спрашиваю я себя. В их жизни так мало радости. Один маленький мальчик ушиб палец на ноге и, горько плача, бежал по пляжу к моей собеседнице. Она обняла его, приласкала, затем извлекла из просторной рясы пластырь и, заклеив ребенку палец, отослала его к остальным. -- Эту часть своей работы я люблю больше всего, -- сказала монахиня, - - привозить детей на море. Ее выполняют по очереди сестры из разных организаций. Мне не приходится далеко ездить. Я из Руффано. Мир так мал. Я вспомнил унылое здание рядом с роскошным отелем <Панорама>. -- Приют для подкидышей, -- сказал я. -- Знаю. Я тоже из Руффано, но давно там не живу. В приют я ни разу не заходил. -- Зданию нужен ремонт, -- сказала она, -- и нам, видимо, придется переезжать. Поговаривают, будто для нас строится новое помещение в Анконе, где умер наш бывший управляющий. Мы вместе наблюдали, как дети плещутся в море. -- Все они сироты? -- спросил я, думая о Чезаре. -- Да, все, -- ответила монахиня. -- Либо лишились родителей, либо были подкинуты на ступени приюта через несколько часов после рождения. Иногда мать слишком слаба, чтобы далеко уйти, мы ее находим и ухаживаем за ней и младенцем. Потом она отправляется на работу и оставляет ребенка у нас. Иногда, но очень редко, нам удается найти дом, где принимают обоих. -- Она подняла руку и помахала детям, чтобы они не заходили слишком далеко. -- Это самый счастливый выход, -- сказала она, -- как для матери, так и для ребенка. Но нынче не так уж много людей, готовых приютить найденыша. Изредка к нам обращаются молодые пары, которые потеряли первенца при родах и хотят срочно найти ему замену, чтобы воспитать как своего собственного ребенка. -- Она посмотрела на меня и улыбнулась. -- Но в таких случаях необходимо полное доверие между приемными родителями и управляющим приюта. Передача ребенка должна храниться в тайне. Так лучше для всех. -- Да, -- сказал я. -- Наверное. Из вместительного кармана юбки монахиня вынула свисток и два раза свистнула. Дети повернули головы, посмотрели на нее, затем выбрались из воды и, отряхиваясь, как щенята, побежали к ней. -- Вот видите, -- сказала она, улыбаясь, -- они у меня вышколены. Я посмотрел на часы. Меня тоже вышколили. Было около четырех. Пожалуй, пора отправляться на борт <Гарибальди>. -- Если вы тоже из Руффано, -- сказала монахиня, -- вам стоит зайти и посмотреть на детей. Не на этих, конечно, а на тех, за которыми я присматриваю в приюте. -- Благодарю вас. Я, возможно, зайду, -- вежливо солгал я и, скорее из любезности, чем из любопытства, спросил: -- Раз в Анконе решили построить для вас новое здание, вы тоже туда переедете? -- О да, -- ответила монахиня, -- в детях вся моя жизнь. Лет пятьдесят назад я сама была подкидышем. Я почувствовал что-то похожее на жалость. Это простое, довольное лицо не знало другого существования, другого мира. Ее и сотни таких, как она, подбросили к чужому порогу, где они обрели милость и спасение. -- В Руффано? -- спросил я. -- Да, -- сказала она, -- но нам было труднее. Строгие правила, спартанская жизнь. Никаких каникул на море, при всей доброте нашего управляющего Луиджи Спека. Дети уже прибежали, и монахиня, выстроив их полукругом, достала из сумки яблоки и апельсины. -- Луиджи Спека? -- повторил я. -- Да, -- ответила она, -- но он давно умер, в двадцать девятом. Он похоронен в Анконе, я вам говорила. Я поблагодарил ее и простился. За что поблагодарил, я и сам не знал. Возможно, за то, что Бог дал мне прозреть. Возможно, солнечный луч, что упал на мое лицо, когда я, повернув на запад, шел по пляжу, был подобен удару, ослепившему Савла на дороге в Дамаск. Внезапно я постиг. Внезапно я понял. Письмо моего отца и двойная запись о крещении уже не были для меня загадкой. Альдо -- найденыш. Их старший сын умер, Луиджи Спека дал им Альдо. В ноябре Марта раскрыла то, что почти сорок лет хранилось в тайне. Альдо, гордый своим происхождением, гордый своим наследием, гордый всем, что было так дорого его сердцу, узнал правду и последние пять месяцев таил ее про себя. Это самого Альдо раздели донага и подвергли оскорблениям, Альдо потерял лицо -- не для друзей, которые ничего не знали, а в своих собственных глазах. Мистификатор сам пал жертвой мистификации. Он стремился сорвать маску с лицемерия, но с него самого сорвали маску. Я шел не по направлению к судну, а в другую сторону, к городу. Мои немногочисленные пожитки остались на борту <Гарибальди>, но это ровно ничего не значило. Лишь одна мысль занимала меня -- ехать к Альдо. Где-нибудь в Фано должен быть поезд или автобус, который доставит меня обратно в Руффано. Завтра фестиваль, и при падении Сокола я должен быть с Альдо. ГЛАВА 21 На автобусной станции я обнаружил в своей записной книжке всего две тысячи лир. Утром я должен был получить в университете зарплату, но из-за визита к синьоре Бутали и необходимости прятаться в квартире Карлы Распа так и не пошел туда. Еще я вспомнил, что задолжал синьоре Сильвани за стол и квартиру. Хотя, возможно, Альдо об этом позаботился. Такси до Руффано стоило больше двух тысяч лир. В кассе мне сказали, что последний автобус на Руффано ушел в половине четвертого. Другой автобус шел на Пезаро и берегом, но, поскольку Пезаро был на десять километров ближе к месту моего назначения, чем Фано, я не задумываясь сел в него. Когда дорога пересекала канал, я посмотрел направо, в сторону порта, и подумал о партизане Марко и его помощнике Франко, которые чинят мотор и ждут моего прихода. Не дождавшись меня, они отправятся в город на поиски, будут справляться в барах и кафе. Потом Марко позвонит Альдо и скажет ему, что я пропал. Я смотрел в окно, стараясь составить план. Если Альдо убил Марту, то вовсе не из-за ее угроз раскрыть его возможную связь с синьорой Бутали, а потому, что она собиралась выдать тайну его рождения. Председатель художественного совета был не сыном Донати, а найденышем -- последним из граждан Руффано, что означало для Альдо непереносимый позор и унижение. Я хотел сказать Альдо, что все понимаю. Что для меня это не имеет значения. Что он остается для меня таким же братом, что я всем обязан ему. Мальчиком он поочередно баловал и мучил меня, мужчиной он продолжает поступать так же. Но теперь я знал то, о чем никогда не догадывался, -- он очень раним. Именно поэтому мы наконец- то должны встретиться на равных. Двенадцать километров пути до Пезаро вскоре остались позади. Я вышел из автобуса и стал изучать расписание на Руффано. Будет автобус в половине шестого. Ждать оставалось всего час. Я побрел по улице, заполненной пешеходами, в основном туристами, которые либо бесцельно, как я, разглядывали витрины магазинов, либо направлялись за город на пляж. Вдруг меня едва не оглушили протяжные гудки: у самого тротуара чуть не на полном ходу остановились два мотороллера, и молодой женский голос крикнул: <Армино!> За этим последовали свистки и крики. Я обернулся -- передо мной на мотороллере Катерина и Паоло Паскуале, она на заднем сиденье, и за ними еще два студента из пансионата Сильвани, Джино и Марио. -- Поймали! -- крикнула Катерина. -- Теперь вам не уйти! Нам про вас все известно, и как вы пробрались наверх и прихватили свои вещи, и как уехали, не расплатившись с синьорой Сильвани. Все четверо сошли с мотороллеров и окружили меня. Прохожие оборачивались и смотрели на нас. -- Послушайте, -- сказал я. -- Я могу объяснить... -- Да уж, лучше объяснить, -- оборвал меня Паоло. -- Вы не имеете права так поступать с Сильвани, мы этого не позволим. Выкладывайте деньги, или мы отведем вас в полицию. -- У меня нет денег, -- сказал я. -- При мне меньше двух тысяч лир. Мы загораживали проход. Из проезжавшей мимо машины кто-то закричал на студентов. Паоло махнул головой Катерине. -- Приходи к нам в кафе Россини, -- сказал он. -- Армино поедет со мной, он сядет сзади. Там он толком все нам расскажет. Джино, Марио, поезжайте за нами да смотрите, чтобы он чего не выкинул. Мне оставалось только повиноваться. Продолжать спор было бессмысленно -- лишние неприятности. Пожав плечами, я сел на мотороллер позади Паоло, и мы в самой гуще движения рванулись к пьяцца дель Пополо, где и остановились рядом с колоннадой под герцогским дворцом Пезаро. Оставив оба мотороллера, мы направились в маленький бар: Паоло впереди, Джино и Марио по обе стороны от меня. Мы вошли, и Паоло показал рукой на столик у окна. -- Здесь в самый раз, -- сказал он. -- Катерина сейчас придет. Он заказал для всех, в том числе и для меня, пива и, когда официант скрылся, повернулся ко мне, облокотясь о стол. -- Ну? -- спросил он. -- Что вы можете нам сказать? -- Меня разыскивает полиция, -- сказал я. -- Я убежал. Трое студентов обменялись взглядами. -- Синьора Сильвани так и думала, -- выпалил Джино. -- Кто-то сегодня утром осведомлялся про вас, но не сказал, почему. По виду полицейский агент в штатском. -- Знаю, -- сказал я. -- Я его заметил. Поэтому и убежал. Поэтому не забрал в университете причитающиеся мне деньги и не расплатился с синьорой Сильвани. На моем месте вы поступили бы так же. Все трое испытующе смотрели на меня. Официант принес нам пиво, поставил его на столик и ушел. -- Что вы сделали? -- спросил Паоло. -- Ничего, -- ответил я, -- но против меня серьезные улики. Фактически я могу попасть за решетку вместо кого-то другого. И я готов на это пойти. Дело в том, что тот, другой, -- мой брат. Пришла Катерина; она была растрепана и задыхалась после быстрой ходьбы. Она подтащила стул и села между Паоло и мной. -- Что случилось? -- спросила она. Паоло в нескольких словах объяснил ей. -- Я ему верю, -- немного подумав, сказала она. -- Мы знаем его уже целую неделю. Он не из тех, кто сбежит просто так. Это как-то связано с туристическим агентством, в котором вы работали до приезда в Руффано? -- Да, -- ответил я. И надо сказать, что отчасти так оно и было. Марио, который до того не произнес ни слова, наклонился над столом. -- Но почему Пезаро? -- спросил он. -- Почему только две тысячи лир? Как вы собираетесь отсюда выбраться? В студентах уже не было ни язвительности, ни недоверчивости. Джино протянул мне сигарету. Я смотрел на них и думал: ведь они одного поколения с Чезаре, Джорджо и Доменико. Все они молоды. Все не обстреляны. Однако, сколь ни различаются они по своим взглядам и целям, все они стремятся к приключениям, к полноте жизни. -- За последние два часа у меня было время подумать, -- сказал я. -- Теперь я понимаю, что сделал ошибку, уехав из Руффано. Я хочу вернуться и собирался сесть на автобус, который уходит в половине шестого. Они потягивали пиво и молча смотрели на меня. Наверное, мой ответ их озадачил. -- Но почему вернуться? -- спросил Паоло. -- Разве полиция вас не схватит? -- Возможно, -- сказал я. -- Но теперь я уже не боюсь. Не спрашивайте, почему. Никто из них не рассмеялся, не съязвил. Они приняли мое признание, как приняли бы его Чезаре или Доменико. -- Подробно я не могу вам ничего рассказать, -- сказал я им, -- но мой брат в Руффано и у него другая фамилия. Все, что между нами произошло, если он действительно сделал то, в чем я его подозреваю, объясняется семейной гордостью. Я должен это выяснить. Я должен поговорить с ним. Они поняли. И не приставали с вопросами. На их лицах горел живой интерес. Импульсивная Катерина коснулась моей руки. -- Это не лишено смысла, -- сказала она, -- по крайней мере, для меня. Если бы я в чем-то подозревала Паоло и могла взять на себя его вину, то мне хотелось бы знать его мотивы. Люди, связанные кровными узами, должны быть откровенны друг с другом. Мы с Паоло близнецы. Возможно, от этого наши отношения более близкие. -- Здесь дело не только в семейном родстве, -- сказал Джино. -- Дело еще и в дружбе. Я мог бы взять на себя вину за то, что сделал Марио, но мне было бы необходимо знать, почему он это сделал. -- В отношении вашего брата вы испытываете именно такое чувство? -- спросила Катерина. -- Да, -- сказал я, -- именно такое. Они допили пиво, и Паоло сказал: -- Мы позаботимся, чтобы синьора Сильвани получила свои деньги. Теперь главное не это. Прежде всего, надо немедленно доставить вас в Руффано и в то же время провести полицию. Мы вам поможем. Но сперва необходимо выработать план. Меня тронуло их великодушие. Почему они мне поверили? Никаких видимых причин для этого не было. Как не было причин, по которым Карла Распа позволила мне спрятаться в ее квартире. Я вполне мог оказаться убийцей, и тем не менее она мне поверила. Я мог бы быть обыкновенным жуликом, и все же студенты мне доверяли. -- Ну конечно же, -- вдруг сказала Катерина, -- фестиваль. Мы ведь участники восстания, переоденем Армино в такой же костюм, как у нас, и ручаюсь, что никакой полицейский не узнает его среди двух тысяч других. -- Переоденем, но во что? -- спросил Джино. -- Ты же знаешь, что Донати велел нашим приходить в обычной одежде. -- Да, верно, -- сказала Катерина, -- в рубашках, джинсах, свитерах и все такое. Вы только посмотрите на Армино. Этот городской костюм, эта рубашка, эти туфли. Он даже одевается, как групповод! Стоит его по- другому подстричь, одеть в цветную рубашку и джинсы, и он сам себя не узнает. -- Катерина права, -- сказал Паоло. -- Давайте отведем его в ближайшую парикмахерскую, пусть ему сделают стрижку покороче. Потом купим ему на рынке что-нибудь из одежды. Скинемся ради такого дела. Все, Армино, побереги свои две тысячи, они тебе пригодятся. Я стал манекеном в их руках. Паоло заплатил за пиво, мы вышли из кафе, и меня отвели к парикмахеру, который превратил элегантного представителя генуэзской конторы <Саншайн Турз>, каковым я себя всегда считал, в заурядного хиппи. Метаморфоза стала еще более заметной, когда меня препроводили в один из магазинов, торгующих уцененными товарами, где я надел черные джинсы с кожаным ремнем, нефритово- зеленую рубашку, короткую куртку искусственной кожи и теннисные туфли. Мой собственный хороший костюм -- второй остался на борту <Гарибальди>, -- завернутый в пакет, вручили Катерине, которая заявила, что он просто ужасен, и добавила, что непременно постарается его потерять. Студенты поставили меня в магазине перед зеркалом, и я - - скорее всего, из за своей новой прически -- подумал, что меня, пожалуй, не узнает даже Альдо. Я вполне мог сойти за иммигранта, который только что высадился на американском берегу; недоставало только складного ножа. -- Просто потрясающе, -- сказала Катерина, хватая меня за руку, -- гораздо лучше, чем раньше. -- Теперь у вас есть стиль, -- сказал Джино. -- А раньше ничего не было. Их восторг и озадачил, и огорчил меня. Если сей объект -- то есть я -- удовлетворяет их эстетическим вкусам, то что между нами общего? Или то была обычная любезность с их стороны? -- Мы здесь еще повеселимся, -- сказал Паоло. -- Пока не стемнеет, в Руффано можно не возвращаться. Вечером Катерина сядет в автобус, а Армино поедет со мной. Мы будем эскортировать автобус на мотороллерах. Посмотрим, открыт ли Дворец спорта. Катерина, встретимся там. Я снова уселся за спиной Паоло и в течение нескольких часов наслаждался сомнительными удовольствиями студенческих каникул. Мы носились взад-вперед по пляжу, мимо отелей, вниз-вверх по виале Триесте, иногда гонялись наперегонки с Джино и Марио, иногда преследовали машины туристов. Мы заходили в кафе с включенными на полную громкость радиоприемниками, в самые переполненные бары и кончили в ресторане, где поглотили по полной миске рыбного супа, приправленного шафраном, чесноком и томатом, которым Марта часто кормила нас в детстве. Наконец, около девяти вечера мы посадили не расстававшуюся с моей отвергнутой одеждой Катерину в автобус и, сопровождая его, к немалому негодованию водителя и кондуктора, с обеих сторон, поехали в Руффано. Какая судьба ждет меня впереди, уже не имело значения. Я перестал думать об этом с тех самых пор, как пять часов назад стоял на пляже в Фано. Я сидел, вцепившись в ремень Паоло, и мы, как конный эскорт автобуса мчались по извилистой дороге. Руффано, неземной город, вставал перед нами тысячью мигающих огней, залитыми светом прожекторов собором и колокольней, разделенными облаком призрачно-белого сияния. Отсюда, с востока, герцогский дворец заслоняли другие здания, но его присутствие, равно как присутствие университета, обнаруживало бледное свечение, прямо же на нас через склоны холма смотрели освещенные окна моего старого дома на виа деи Соньи, где сейчас, должно быть, обедали ректор и синьора Бутали. В одно из этих окон Альдо и я мальчишками смотрели сюда, на долину, чувствуя свое превосходство над теми, кто жил внизу на фермах. Вспомнив об этом, когда мы приближались к порта Мальбранче, я инстинктивно посмотрел наверх, на ряд одинаковых огней в окнах сиротского приюта на северном холме. Если бы не мой отец и не Луиджи Спека, там, в этом холодном доме, провел бы свое детство Альдо, всеми покинутый, никому не нужный. Там одетый в серый комбинезон, с коротко остриженными волосами, он носил бы другое имя. Я, единственный сын своих стареющих родителей, носил бы имя Альдо... вместо него. Эта мысль успокаивала, даже отрезвляла. Тогда и я был бы другим. Не рос бы в тени Альдо, робким, боязливым, покорным его приказам; нет, вся моя жизнь приняла бы другой оборот. Мы проехали под порта Мальбранче, и я понял, что ничего не стану менять. Пусть он не брат мне, не сын моих родителей, но с самого начала он безраздельно владел мною -- моим телом, сердцем и душой. Владеет и теперь. Он был моим богом, он был и моим дьяволом. Все годы, что я считал его мертвым, мой мир был пуст и бессмыслен. Возле городских ворот автобус остановился, а мы на своих мотороллерах помчались к вершине северного холма и пьяцца дель Дука Карло. Здесь, на той сцене, где произошло главное событие вторника, как и тогда залитый лучами прожекторов герцог Карло милостиво взирал на волнующуюся у его ног толпу. Студенты и горожане теснились на площади и вокруг сада. Студенты последнего курса вышагивали с висящими на цепях медальонами; Паоло сообщил мне, что таков обычай, и вместе с еще несколькими восторженными студентами зааплодировал. Воздух звенел от звуков импровизированной музыки -- губных гармошек, свистков, гитар. Гордые родители смотрели на все это ласково-снисходительными глазами. Взрывались хлопушки, лаяли собаки. Машины, медленно ползли по площади, тогда как мотороллеры, в том числе и наши, с ревом описывали все расширяющиеся круги. -- Что я вам говорил, -- сказал Паоло, когда мимо нас важно прошествовали два карабинера в безупречной форме. -- Ни эти малые, ни дюжина других в штатском на вас и не взглянут. Сегодня вы один из нас. Еще больше народа -- несколько сотен студентов -- собралось перед домом профессора Элиа. Все громко выкликали его имя. -- Элиа... Элиа... -- скандировали они. Когда он на мгновение появился в двери своего дома и помахал им рукой, студенты разразились приветственным кличем. За спиной профессора стояли сотрудники его факультета, и мне показалось, что к нему вернулась часть былой самоуверенности и бравады, хотя и не полностью. Легкая растерянность и смущение, которые он не сумел скрыть, когда какой-то неизвестный студент крикнул: <А где ваши плавки?> -- предполагало, что события вторника еще не стерлись из его памяти. -- Кто это крикнул? -- сердито сказал Джино, вместе с другими оборачиваясь в сторону, откуда раздался голос. Над толпой поднялся глухой ропот. -- Это какой-то гуманитарий с соседнего холма. Поймать его... Убить его... Тут же все вокруг пришло в смятение, толпа раскололось, многие бросились бежать. -- Предвестие будущих событий, -- сказал Паоло мне в ухо. -- К чему сейчас с ним возиться? Завтра мы ими займемся. Мотороллер снова тронулся с места. В эту минуту из толпы вынырнула Катерина и втиснулась в узкое пространство между братом и рулем. -- Поехали, -- задыхаясь, сказала она, -- он выдержит и нас троих. Посмотрим, что творится на другом холме. Мы вывернули с пьяцца дель Дука Карло -- Джино и Марио за нами -- и выехали на кольцевую дорогу на юго-западе Руффано, идущую под городскими стенами. Теперь герцогский дворец и высящиеся над ним башни-близнецы сияли во всем своем великолепии, и казалось, что все сооружение повисло между небом и землей на фоне звездного полога. Мы с ревом промчались по долине, взлетели на южный холм, но, оказавшись под студенческим общежитием и новыми университетскими зданиями, сразу увидели, что дороги между ними блокированы. Их занимала группа студентов, не только довольно многочисленная, но и вооруженная. -- Это еще что? Гуманитарии репетируют? -- крикнул Джино, как только мы увидели блеск стали. Но они уже бежали вниз, направляясь к нам, молча, без криков, и, когда Джино нажал ногой на тормоз, пролетевшее в воздухе копье упало в нескольких шагах от нас. -- Вы рискуете! -- прозвучал чей-то голос. -- О Господи, -- крикнул Паоло, -- это не репетиция. Он тоже затормозил и, не дожидаясь второго копья, развернул мотороллер. Мы рванулись обратно, промчались под городскими стенами, остановились около самой дальней из них и, сойдя с мотороллеров, уставились друг на друга; залитый светом герцогский дворец сиял суровой, невозмутимой красотой. Лица всех четверых покрывала бледность. Катерина дрожала, но не от страха, а от возбуждения. -- Теперь понятно, -- тяжело дыша, сказал Джино, -- что они припасли для нас на завтра. -- Нас предупреждали, -- спокойно проговорил Паоло. -- В понедельник Донати предупреждал нас на собрании в театре. Главное -- это нанести первый удар. Если мы забросаем первые ряды камнями и расколем их, то вынудим противника принять ближний бой, прежде чем он успеет пустить в ход копья и шпаги. -- И все же, -- сказал Марио, -- надо сообщить нашим вожакам о том, что мы видели. Разве они не встречаются сегодня на виа деи Мартири? -- Да, -- подтвердил Джино. Паоло обернулся ко мне. -- Пусть это и не ваша битва, но теперь вам от нее не уйти, -- сказал он. -- Как насчет вашего брата? Он имеет отношение к университету? -- Косвенное, -- ответил я. -- Тогда стоило бы предупредить его, во что он может ввязаться, если выйдет завтра на улицу. -- Думаю, ему это известно, -- сказал я. Катерина нетерпеливо топнула ногой. -- Что мы тут болтаем? Нужно предупредить наших. -- Ее личико, бледное и возбужденное, почти до неузнаваемости изменилось под облаком растрепанных волос. -- Сегодня никому из нас нельзя ложиться спать. Надо всех привести сюда, за город, чтобы набрать камней. В городе камней не найти. Они должны быть острые и вот такого размера. -- Она показала на пальцах. -- И надо привязать их к веревке, чтобы можно было сильнее метать. -- Катти права, -- сказал Джино. -- Поехали. Сперва -- на виа деи Мартири, чтобы поговорить с нашими вожаками, -- возможно, они захотят выпустить новые инструкции. Вперед, Марио. Он оседлал свою машину, Марио уселся за ним, и они направились по дороге к виа деи Мартири. Паоло посмотрел на меня. -- Ну? -- спросил он. -- Как теперь? Вы по-прежнему хотите, чтобы мы отвезли вас к брату? -- Нет, -- сказал я. Я принял решение. Возвращаться в пансионат бесполезно, это ни к чему не приведет. Альдо может снова передать меня своим студентам с приказом доставить обратно в Фано. Тогда как завтра... Завтра в десять утра кортеж Сокола выступит с пьяцца дель Дука Карло. Из чего он будет состоять, я не знал. Похоже, никто не знал. Но Альдо в нем обязательно будет, в этом я не сомневался. Вечер стоял теплый. Купленная в Пезаро кожаная куртка -- достаточная защита. Я проведу ночь под открытым небом, на одной из скамеек сада за пьяцца дель Дука Карло. Когда я сказал об этом Паоло, тот пожал плечами. -- Раз вы так решили, мы вам мешать не станем, -- сказал он, -- но помните, завтра утром вы присоединитесь к нам. Мы будем на лестнице Сан Чиприано. Если вы не придете туда к девяти часам, вас могут остановить. Вот, возьмите. -- Он протянул мне нож. -- Я возьму у Джино другой. После того, что мы сегодня увидели, он может вам пригодиться. Катерина и я снова сели на его мотороллер, и мы помчались вверх по северному холму. Толпы поредели. Горожане и студенты, родственники и заезжие туристы неторопливо спускались к центру города. Сад был целиком в моем распоряжении. -- Не забудьте набить карманы камнями, -- сказала Катерина. -- В саду под деревьями вы найдете их сколько угодно. И заберите свой пакет. Он сойдет как подушка. Завтра утром мы вас разыщем. Желаю удачи. Я провожал их взглядом, но вот они спустились, к подножию холма и скрылись из виду. И тут же без всякого предупреждения повсюду погасли огни. Статуя герцога Карло превратилась в тень. Колокол кампанилы перед собором пробил одиннадцать. Его звон один за другим подхватили колокола городских церквей. И когда смолкла последняя нота, я положил под голову свой пакет, растянулся на скамейке сада и, сложив руки на груди, поднял глаза к темнеющему небу. ГЛАВА 22 Не помню, чтобы я спал в ту ночь. Не более чем провалы во времени между волнами холода. Один раз я вскочил со скамейки и стал ходить взад-вперед, дыша на пальцы; я так окоченел, что едва не отправился искать относительного тепла под портиком профессора Элиа, и не сделал этого лишь потому, что бдение под открытым небом воспринимал как своеобразное испытание. Когда-то Альдо из ночи в ночь проходил его среди партизан. Романо, Антонио, Роберто... ребята, выросшие в горах в годы Сопротивления, провели так все детство, но не я. Не горы стояли за мной, а неряшливая обстановка второразрядных отелей. Не небо было моим потолком, а верхнее перекрытие убогой комнаты. Взрослые, которые ласкали и баловали меня, чтобы добиться благосклонности моей матери, говорили на чужом языке. От их формы пахло не потом и чистой землей, как от рваной одежды партизан, а пролитым накануне вином, испариной похоти, а не войны. Альдо и его товарищам, осиротевшим мальчикам и их друзьям, постелью служила жесткая земля, в лучшем случае -- спальные мешки; я же лежал под простынями и одеялами в комнате, отделенной от спальни моей матери тонкой перегородкой, и не горные шумы и потоки тревожили мой сон, но вздохи удовольствия и удовлетворенной страсти. Хоть в эту ночь я разделю красоту и тяготы реальности, которую мне еще не довелось познать. Как ни холодно мне было, как ни окоченели мои члены, эти ощущения сделали меня участником былого. Мои окоченевшие члены стали обетным подношением, скованное холодом тело -- запоздалым пожертвованием. Повторяю, между сном и пробуждением был провал во времени, и когда совсем похолодало, я проснулся, встал со скамейки, вышел из сада и, вскоре остановившись перед воротами сиротского приюта, стал наблюдать занимающийся над Руффано рассвет. Первый луч -- серый, холодный, как призрак дня, как временное колебание ночных теней; затем небо побелело, и город, только что окутанный тьмой, окрасился в розовый цвет. Над спящими холмами взошло солнце. Золотые стрелы рассыпались по долине и ударили в забранные ставнями городские окна. Деревья в муниципальном саду зашелестели листьями, пробуждающиеся к новому дню птицы встрепенулись и, как только их коснулись лучи набирающего силу солнца, запели. Такого со мной еще не было. В детстве день за днем я просыпался на голос Альдо или Марты, которая звала меня из кухни. Тогда впереди были безопасность, надежность; утро сулило вечность. Сейчас, когда солнце превратило городские шпили в шпаги, а купол собора -- в огненный шар, я знал, что впереди нет ничего, никакой вечности, если вечность суть не повторение миллиона эпох, до которых никому нет дела, ибо мертвые ушли и забыты. Предо мной была их эпитафия. Они сотворили красоту, и этого достаточно. Они жили мгновение, чтобы вспыхнуть и умереть. К чему, думал я, жаждем мы достигнуть большего, к чему томимся по вечному раю. Человек был Прометеем, прикованным к своей символической скале -- земле и всем неоткрытым звездам, он посрамил тьму. Он дерзнул. Бросил вызов уходу в небытие. Я все стоял и смотрел, как солнце несет тепло и жизнь моему Руффано. И думал не только об Альдо, но и обо всех тех студентах, которые теперь спят, а через несколько часов будут сражаться на улицах. Этот фестиваль -- не спектакль, не праздник, не искусственное воспроизведение средневековой пышности, но призыв к разрушению. И я так же не могу остановить его, как не может человек в одиночку остановить войну. Даже если бы в последнюю минуту вышел приказ отменить представление, студенты бы его не выполнили. Они хотят сражаться. Они хотят убивать. Как из века в век хотели того же их предки на этих населенных призраками, залитых кровью улицах. На сей раз мне нельзя оставаться в стороне. Я должен быть одним из них. Близилось к семи, когда я впервые услышал лошадей -- мерный стук копыт со стороны площади у меня за спиной. Возвращаясь к памятнику, я видел, как с дороги, ведущей в Руффано из долины, к вершине холма поднимается головная группа. Они шли парами, и каждый наездник держал под уздцы второго коня. Затем я вспомнил, что, когда накануне вечером мы объезжали город на мотороллерах, справа от нас я видел огни стадиона, о чем в горячке езды тут же забыл. Должно быть, лошади и те, кто их сопровождает, остановились там перед заходом солнца и теперь прибывают на площадь, чтобы принять участие в представлении. Это и был тот самый кортеж, про который в среду вечером Альдо упомянул в герцогском дворце. Наездники спешились и повели коней под укрытие деревьев. Солнце извлекало из земли влагу, и она легким паром клубилась над мокрой от росы травой вокруг статуи герцога Карло, наполняя воздух запахом, напоминающим запах сена. Я подошел ближе и сосчитал коней. Их было восемнадцать -- холеные, прекрасные, гордо подняв головы, они с любопытством оглядывались по сторонам. Все они были без седел. Их шерсть блестела, словно отполированная, а хвосты, которыми они отмахивались от первых мух дня, походили на горделивые плюмажи завоевателей. Я приблизился и заговорил с одним из мужчин. -- Откуда они? -- осведомился я. -- Из Сенегала, -- сказал он. Я недоверчиво посмотрел на него. -- Вы имеете в виду, что это беговые лошади? -- спросил я. -- Да, -- ответил он, улыбаясь. -- Как же, для сегодняшних бегов другие и не подойдут. Их всю зиму готовили в горах. -- Готовили? Для чего? -- спросил я. Теперь уже он уставился на меня во все глаза. -- Как же, для сегодняшних бегов, для чего же еще? -- сказал он. -- Разве вам не говорили, что должно произойти в вашем собственном городе? -- Нет, -- ответил я, -- нет. Нам сказали лишь то, что в десять часов отсюда отправится кортеж к герцогскому дворцу. -- Кортеж? -- повторил он. -- Что ж, можно сказать и так, но это бледное название для того, что вам предстоит увидеть. -- Он рассмеялся и позвал одного из своих спутников. -- Здесь один студент из Руффано, -- сказал он, -- хочет узнать, что произойдет в его городе. Растолкуй ему помягче. -- Держись подальше, -- сказал второй мужчина, -- вот и все. -- Лошади застрахованы, остальное их хозяев не интересует, -- и добавил: -- Нам говорили, что лет пятьсот назад здесь такое попробовали и с тех пор уже не повторяли. Должно быть, в вашем городе плодят сумасшедших. Но если он сломает себе шею, это его забота, а никак не наша. Вон, взгляни. У края площади остановился автофургон, из него выпрыгнул человек, сидевший рядом с водителем, и открыл задние дверцы. Они откинули сходню и затем с большой осторожностью -- двое у дышла, двое у колес - - опустили на землю небольшую повозку, выкрашенную в золото и пурпур. Это была прекрасная копия римской колесницы, несшая спереди и на каждом колесе герб Мальбранче -- сокола с распростертыми крыльями. Итак, это правда. Безумный, фантастический подвиг, который более пятисот лет назад попытался свершить герцог Клаудио, должен повториться. Страницы из сочинения немецкого историка, которые в прошлое воскресенье я шутливо цитировал Альдо как подвиг еху, ни на миг не допуская мысли, что любое воспроизведение этого события будет чем-то иным, нежели театральным представлением с одной, от силы с двумя лошадьми -- да и сам он в среду говорил о простом кортеже -- превратится в реальность. Герцог Клаудио правил восемнадцатью конями с северного холма на южный. Восемнадцать коней стояли сейчас передо мной. Это невозможно. Этого не может быть. Я попытался вспомнить, что говорит история. <На колеснице, запряженной восемнадцатью конями, промчался он от форта на северном холме Руффано через центр города к герцогскому дворцу на другом холме. Почти все население города бросилось за ним, после того как многие горожане нашли смерть под копытами его коней>. На площадь въехал еще один фургон, меньше первого: из него достали сбруи, постромки, хомуты, украшенные изображениями жеребцов с головой сокола. Все это перенесли под деревья, где стояли кони, и запах кожи, пряный и горьковато-сладкий, как восточные специи, смешивался с теплом конской плоти и ароматом деревьев. Приставленные к лошадям конюхи, негромко переговариваясь, стали разбирать сбруи и другие необходимые принадлежности, спокойно, методично. Сама упорядоченность этого зрелища, отсутствие суматохи, словно то, чем они занимались, входило в их ежедневные утренние обязанности, делали его еще более фантастичным; и чем выше поднималось солнце, чем более неотвратимым становился кошмар предстоящего, тем больший ужас охватывал все мое существо. Он леденил душу, надрывал сердце, парализовал мысли. Мой слух до предела обострился. Церковные колокола прозвонили к мессе в шесть, затем в семь, в восемь. В моем воспаленном воображении они звучали как обращенный к городу призыв на Страшный суд, пока я не вспомнил, что идет Страстная неделя и эта пятница посвящена Богоматери. Когда мы были детьми, Марта сопровождала нас в Сан Чиприано, и мы клали букеты диких цветов к ногам статуэтки, которая символизировала семь душевных страданий, пронзающих сердце. Тогда мне, коленопреклоненному и растерянному, казалось, что Мать играла грустную роль в истории своего Сына, сперва побуждая его обратить воду в вино, потом стоя вместе с родственниками у края толпы, тщетно взывая к нему и не получая ответа. Возможно, окончательно сразило ее именно седьмое страдание, то самое, которое поминают сейчас священники. Если это так, то лучше бы им на время забыть про боль одной женщины, выйти на улицы и предотвратить массовое убийство. Вокруг площади выстраивался кордон полицейских в форме, чтобы отвести транспорт и остановить первую толпу. В предвкушении фестиваля полицейские шутили, улыбались и время от времени, смеясь, давали инструкции конюхам, которые занимались лошадьми. Кошмарная сцена стала более живой, более ужасной. Никто из них не знал, никто не понимал. Я подошел к одному полицейскому и коснулся его плеча. -- Неужели это нельзя остановить? -- сказал я. -- Нельзя этому помешать? Еще не поздно, даже сейчас. Большой, добродушный парень, он посмотрел на меня сверху вниз, вытирая пот со лба. -- Если у тебя есть место у окна, то поспеши его занять, -- сказал он. -- После девяти на улицах останутся только исполнители. Он не слышал, что я сказал. Ему не было до этого дела. Его обязанности сводились к тому, чтобы освободить площадь для лошадей и колесницы. Он отошел в сторону. Меня охватила паника. Я не знал, куда идти, что делать. Наверное, то был страх, который охватывает людей перед битвой, и только дисциплина, только выучка помогает его побороть. Дисциплина... выучка... У меня не было ни того ни другого. Во мне проснулось необоримое детское желание убежать, спрятаться, ничего не видеть, не слышать. Я побежал к деревьям сада, одержимый нелепой мыслью, что если я с головой зароюсь в кусты и высокую траву, то мир перестанет существовать. Приближаясь к тому месту, где в многоцветье красок стояли кони в позвякивающих сбруях, ярко выкрашенная колесница и невозмутимые конюхи, я увидел, что на площадь выехал <альфа-ромео>. Наверное, водитель тоже увидел меня, поскольку машина резко затормозила и остановилась. Я изменил направление своего бессмысленного панического бега и направился к машине. Дверца открылась, Альдо выскочил из машины и подхватил меня, когда я споткнулся и упал. Он рывком поднял меня, я схватил его за руки и заговорил, едва ворочая языком. -- Не дай этому случиться, -- услышал я собственный голос. -- Не дай этому случиться, пожалуйста, ради Бога, нет... Он ударил меня, и наступило забвение, которого я так искал. С болью пришли тьма и облегчение. Когда я открыл глаза, меня тошнило, голова кружилась; я сидел, прислонившись к дереву. Альдо сидел рядом со мной на корточках и наливал из термоса дымящийся кофе. -- Выпей, -- сказал он, -- а потом поешь. Он дал мне в руки чашку, и я выпил кофе. Затем он разломил пополам булочку и сунул мне в рот. Я машинально выполнял все, что он говорил. -- Ты не подчинился приказу, -- сказал он. -- Если так поступал партизан, его тут же расстреливали. Разумеется, если мы его находили. В противном случае его оставляли подыхать в горах. Кофе согрел меня. Черствая булочка была приятна на вкус. Я съел вторую, затем третью. -- Невыполнение приказов доставляет неудобства другим людям, -- продолжал Альдо. -- Понапрасну тратится время. Нарушаются планы. Давай, давай, выпей еще. Рядом с нами продолжались приготовления: кони били копытами, позвякивала сбруя. -- Чезаре передал мне твое сообщение, -- сказал Альдо. -- Получив его, я сразу позвонил в кафе в Фано и попросил найти Марко. Когда он сказал мне, что ты не пришел на судно, я догадался, что произошло нечто в этом роде. Но не думал, что ты объявишься здесь. Не знаю, то ли оттого, что он меня ударил, то ли потому, что еда и питье, которые он мне дал, заполнили мой пустой желудок, но моя паника прошла. -- Куда еще я мог пойти? -- спросил я. -- Возможно, в полицию. -- Альдо пожал плечами. -- Думая, что, обвинив меня, снимешь с себя подозрения. Но знаешь, из этого ничего бы не вышло. Тебе бы не поверили. -- Он встал, подошел к одному из конюхов, взял у него кусок замши для чистки лошадей и, намочив его в ведре, вернулся обратно. -- На, вытри лицо, -- сказал он. -- У тебя на губах кровь. Я кое-как привел себя в порядок, затем съел еще одну булочку и выпил вторую чашку кофе. -- Я знаю, почему ты убил Марту, -- сказал я. -- И вернулся вовсе не затем, чтобы идти в полицию, -- могут арестовать меня, если хотят, -- а чтобы сказать тебе, что я понимаю. Я встал, кинул ему кусок мокрой замши и отряхнулся. Я совсем забыл, что, должно быть, являю собой весьма жалкий вид -- измятый, небритый, в черных джинсах, зеленой рубашке, с волосами, подстриженными как у заключенного. Альдо, одетый в костюм, который я видел на нем в герцогском дворце в среду, с наброшенным на плечи коротким плащом, нарядный, элегантный, вписывался в окружающую нас картину, как и кони, гарцевавшие под статуей герцога Карло. -- В книгах Сан Чнприано имеются две записи о крещении, -- сказал я. - - Одна относится к умершему сыну, вторая к тебе. Эта двойная запись, когда я впервые ее увидел на прошлой неделе, ничего мне не говорила, как и имя твоего восприемника Луиджи Спека, и даже письмо, которое я отдал тебе в среду вечером. Только вчера на пляже в Фано я обо всем догадался. Там была одна монахиня с группой мальчиков-сирот. Она мне сказала, что лет сорок назад Луиджи Спека был директором сиротского приюта. Альдо пристально, без улыбки смотрел на меня с высоты своего роста. Затем резко повернулся и отошел. Подойдя к коням, он стал давать указания конюхам. Я смотрел на него и ждал. У каждого коня был особый украшенный хомут, алый, с золочеными закраинами; уздечки, которые были на них до сих пор, теперь заменялись другими, украшенными медальоном с головой сокола. На двух конях были небольшие седла; они помещались на небольшом расстоянии от хомутов и крепились широкими алыми лентами, пересекавшими грудь. К этим двум коням подвезли колесницу и золочеными цепями прикрепили дышла к седлам. Пристяжные кони представляли собой центральную пару, колесница помещалась между ними, но вот я увидел, что рядом с каждым из них ставят еще по два коня -- всего получалось шесть -- и крепят их постромки к передней стенке колесницы. Двенадцать оставшихся коней разделили на три группы и в свою очередь впрягли в колесницу перед их товарищами, их поводья тянулись к изогнутой аркой крыше. Сама колесница, легкая как перышко, на колесах с резиновыми шинами, имела полукруглый борт, закрывавший переднюю часть и боковины, и пол. Поместиться в ней могло не больше двух человек, сзади не было ни предохранительного ограждения, ни ступеньки. Наездники привязывались к боковым стенкам двумя золочеными цепями, идущими от переднего борта наподобие пристяжных ремней в самолете. Таким образом, во время движения наездники могли упасть лишь в том случае, если перевернется сама колесница и мчащиеся кони повлекут их за собой: что означало мгновенную смерть. Когда все было готово -- колесница на месте, кони впряжены, -- всякое движение прекратилось. Конюхи, стоявшие рядом с конями, молчали; молчали и находившиеся на площади полицейские. Альдо отошел от колесницы и направился ко мне. Его лицо было таким же бледным и непроницаемым, как в машине в среду вечером. -- Я отправил тебя в Фано, думая, что так будет лучше для нас обоих, - - сказал он, -- но раз ты здесь, то тоже можешь сыграть свою роль. Роль Сокола по-прежнему твоя. Разумеется, если у тебя хватит духу ее принять. Голос Альдо вернул меня в дни детства. Тот же старый вызов, брошенный с тем же презрительным изяществом, с тем же молчаливым намеком на мою неполноценность. Но странно, он больше не уязвлял меня. -- А кто играл бы роль Сокола, если бы я отплыл с Марко? -- спросил я. -- Я намеревался править сам. Пять веков назад групповодов не было. Сокол был сам для себя возничим. -- Отлично, -- сказал я, -- в таком случае сегодня я тоже им буду. Услышав мой ответ, такой же неожиданный для него, как и для меня самого, Альдо растерялся. Наверное, он ожидал услышать от меня так хорошо знакомые ему мольбы избавить меня от участия в этом приключении. Затем он улыбнулся. -- Костюм герцога Клаудио ты найдешь в машине, -- сказал он, -- и парик соломенного цвета. Там Джакопо. Он все тебе даст. Я уже не испытывал никакого страха. Мне было суждено участвовать в неизбежном. Итак, решение было принято. Я направился к машине, рядом с которой стоял Джакопо. Раньше я его не заметил, но, наверное, он все это время был рядом с Альдо. -- Я еду с ним, -- сказал я. -- Да, синьор Бео, -- ответил он. В его глазах появилось выражение, которого я никогда прежде не видел. Удивление, да, но еще и уважение, даже восхищение. -- Я буду герцогом Клаудио, -- сказал я, -- а Альдо возничим. Он молча открыл дверцу машины и протянул мне костюм. Помог его надеть и затянул кушак вокруг моей талии. Затем подал мне парик, и я, надев его на свою коротко остриженную голову, посмотрел в зеркало. На губе, в том месте, куда пришелся удар Альдо, была небольшая ранка, но кровь уже запеклась. Белокурый парик обрамлял мое белое, небритое лицо; на меня смотрели глаза, светлые, широко раскрытые, как у Клаудио на картине в герцогском дворце. Но то были и глаза Лазаря в церкви Сан Чиприано. Я повернулся к Джакопо. -- Как я выгляжу? -- спросил я. Слегка склонив голову набок, он серьезно рассматривал меня. -- Совсем как ваша мать, синьора Донати, -- ответил он. Он не имел в виду ничего дурного, но для меня эти слова были последним оскорблением. Вернулось унижение былых годов. Нелепая фигура, которая, шаркая босыми ногами, возвратилась к колеснице и встала на ней рядом с Альдо, была не герцогом Клаудио, не Соколом, а карикатурным портретом женщины, которую я в течение двадцати лет отвергал и презирал. Я стоял неподвижно, позволив Альдо привязать меня к колеснице предохранительными цепями. Затем он приковал себя. Через борт конюхи подали ему поводья центральных коней, поводья передних. Когда Альдо собрал в две руки множество поводьев, конюхи отпустили уздечки. Почувствовав натяжение, кони двинулись вперед. На далекой кампаниле собора пробило десять, ее звон, словно эхо, подхватили все церкви Руффано. Полет Сокола начался. ГЛАВА 23 Сперва мы объехали площадь, спокойно, торжественно; наше движение походило на триумфальный въезд в Рим императора Траяна. Повинуясь поводьям, двенадцать коренных повернули направо, двигавшаяся единым строем шестерка сделала то же -- их движение напоминало медленное разворачивание гигантского веера, влекущего за собой нашу сияющую свежими красками колесницу. Как и обещали полицейские, дороги были пустынны, но все окна распахнуты и чернели от зрителей. Когда мы медленно проезжали под ними, из всех уст вырвался вздох удивления, перешедший в единый восторженный крик. Удивление, восторг сменились признанием, и воздух наполнился аплодисментами, похожими на трепетание мириад крыльев. Восемнадцать равнодушных к этому грому коней двигались вперед, полированные металлические украшения попон сверкали в лучах утреннего солнца, позвякивание сбруй звучало музыкой, бросающей вызов нестройному людскому реву. Никакого цокота копыт -- особым способом подкованные кони, ступая по мостовой, производили глухой звук, который почти ничем не отличался от шуршания резиновых шин нашей колесницы. Мы дважды объехали площадь, дважды восемнадцать коней и возничий отдали дань уважения аплодирующей толпе; затем к коням снова подошли конюхи и отвели их, а с ними и нас в дальний, более широкий конец площади. Мы сделали еще один поворот, и теперь стояли лицом к виа дель Дука Карло, которая, спускаясь с холма, вела в город. Конюхи в последний раз проверили поводья, дышла, подпруги, осмотрели каждого коня и о результатах сообщили Альдо. На это ушло минуты четыре, и в те краткие мгновения, когда Альдо собирал в руках поводья, а конюхи отходили в стороны, мне показалось, что мой страх достиг предела; ничто, ни грядущая резня, ни неизбежная гибель под конскими копытами, не могло по ужасу своему превзойти эту секунду. Я посмотрел на Альдо. Он, как всегда, был бледен, но в лице его читалось напряженное волнение, какого мне еще не доводилось видеть, а улыбка в уголках рта напоминала гримасу. -- Мне помолиться? -- спросил я его. -- Если это поможет тебе побороть страх, -- ответил он. -- Единственно, о чем позволительно молиться, так это о том, чтобы Бог даровал тебе мужество. Сейчас не подходила ни одна из моих детских молитв: ни Отче Наш, ни Аве Мария. Я подумал о миллионах и миллионах тех, кто молился Богу и умирал -- даже Сам Христос на Кресте. -- Слишком поздно, -- сказал я ему. -- Во мне никогда не было мужества. Я всегда полагался на твое. Он улыбнулся и окликнул коней. Они пошли рысью, затем, набирая скорость, перешли на галоп, и воздух загудел от приглушенного стука копыт по твердой мостовой. -- Твоему немецкому коменданту следовало бы почитать тебе Ницше, -- сказал Альдо. -- Тот, кто больше не находит величия в Боге, не найдет его нигде. Ему следует либо признать, что оно не существует, либо сотворить его. Мы подъехали к выезду с площади, где начинался спуск; видя скачущих галопом лошадей, толпа вновь разразилась бурей аплодисментов. Крики с площади остались позади, теперь их подхватили зрители, собравшиеся у всех окон, и я с самой вершины северного холма на какой-то миг увидел всю панораму раскинувшегося внизу города, крыши домов, церкви, шпили, а за ними венчающие южный склон собор и герцогский дворец. Под нами, подобно спуску в ад, открылась виа дель Дука Карло, улица суживалась, поворачивала, лошади, послушные руке возничего, под приглушенный гром копыт, ни на секунду не замедляя скорости, стремили свой головокружительный полет, дома, эти шаткие картонные тени, пролетали мимо -- все окна распахнуты, в каждом множество возбужденных лиц, вопли испуга, крики восторга... Здесь не было заграждений, не было полицейских в форме, улица принадлежала нам одним, и когда перед самым спуском на пьяцца делла Вита в самом сердце города она стала еще уже, шестерка коней, скачущих по обеим сторонам колесницы, заняла всю ширину виа дель Дука Карло. Испуг, неосторожный шаг, бросок в сторону одного из двенадцати ведущих коней мог привести к общей свалке: налетая друг на друга, они смешались бы в кошмарную живую массу и погребли бы под собой колесницу. Еще один поворот, и улица сделалась такой узкой, что кони на флангах чудом не срывали косяки дверей, мы приближались к сердцу города, но я не ощущая скорости, не слышал голоса Альдо, который подбадривал лошадей, не чувствовал кренов и раскачивания колыбели, в которой стоял; все мое внимание было поглощено сгрудившимися в окнах испуганными лицами, криками, нараставшими по мере увеличения скорости нашей бешеной гонки; в моих ноздрях стоял запах конской плоти, стиснутые руки жгли металлические перила колесницы. Впереди слева показалась церковь Сан Чиприано, ее ступени были усеяны студентами, они кричали, размахивали руками; на боковых улицах тоже толпились студенты. Мы ворвались на пьяцца делла Вита -- окна всех домов распахнуты, везде море лиц, волны машущих рук, шум, исступленные крики. Кони почувствовали ровную поверхность и, обезумевшие, взволнованные все нарастающим крещендо ужаса и аплодисментов, сами направились в противоположный конец площади, к виа Россини и дальше вверх по холму к герцогскому дворцу. Обернувшись, я увидел, что студенты выпрыгивают из окон, высыпают из дверей, мчатся из соседних улиц и бурным потоком заливают площадь. Но не было ни гневного рева, ни тучи камней, ни звона стали при встрече враждующих фракций, нет, вместо этого они бросились за нами вверх по холму. Они смеялись, кричали, размахивали руками и скандировали на бегу <Донат... Донати... Да здравствует Донати...> Мы галопом неслись вверх по южному холму, вверх по виа Россини; колесница раскачивалась, сотрясалась, студенты, высыпая из домов по обеим сторонам улицы, присоединялись к своим товарищам. Крики испуга смолкли, ужас забылся, и всеобщее неистовство было неистовством волнения, признания. Весь город слился в едином вопле, и не было в нем иных звуков, кроме <Донати... Донати...> -- Они уже сражаются? -- прокричал Альдо мне в ухо. -- Какое там сражаются, они бегут за нами. Разве ты не слышишь, что они выкрикивают твое имя? Все внимание Альдо было поглощено лошадьми, поэтому он только улыбнулся. Улица стала еще уже, еще круче, однако вконец измученные коренные стремились подняться на холм прежде, чем у них пройдет азарт, прежде чем круто идущая вверх улица, сворачивая направо, докажет, что им все-таки не дано преодолеть силу земного притяжения. -- Вперед, вперед! -- кричал Альдо, и его голос, побуждая коренных сделать последнее отчаянное усилие, вывел их и с грохотом скачущую за ними шестерку пристяжных на пьяцца Маджоре перед герцогским дворцом; они с честью, с блеском преодолели последний подъем. Кони замедлили бег, студенты, собравшиеся за фонтаном, бросились к ним и схватили их за уздечки. Покорные руке возничего, лошади остановились в том месте, где площадь расширялась перед дверьми дворца. И вновь воздух наполнился оглушительными криками; все еще вцепившись одной рукой в перила колесницы, я ошеломленно оглядывался по сторонам, видел черные от зрителей окна герцогского дворца и зданий на противоположной стороне площади. Люди стояли на ступенях собора, облепили фонтан, и вот толпа студентов, которая сопровождала нас с пьяцца делла Вита, хлынула на площадь. Еще мгновение, и нас окружат, сметут, но вооруженные студенты, ждавшие у дверей дворца, образовали вокруг нас круг и взяли под уздцы каждого из восемнадцати коней. Нас защищал тонкий кордон молодых людей, вооруженных шпагами и одетых, как Альдо, в колеты и штаны в обтяжку. Среди них я узнал друзей брата -- Чезаре, Джорджо, Федерико, Доменико, Серджо и других его телохранителей. Картина, которую мы являли собой: буйство красок рядом с колесницей, восемнадцать коней, еще не остывших после своего победного бега, -- ошеломила мчащихся за нами студентов. Воздух снова зазвенел от криков <Донати... Донати...>, их подхватили в окнах герцогского дворца, в противоположных домах, на паперти собора. Я взглянул на Альдо. Он все еще держал в руках поводья и смотрел вниз на восемнадцать коней, не замечая царящего вокруг неистовства. Затем он повернулся ко мне. -- Мы сделали это, -- сказал он. -- Мы сделали это. -- И он рассмеялся, откинул назад голову и рассмеялся. Его смех слился с восторженными криками студентов и жителей Руффано. Затем он освободил меня от цепей, которыми я был прикован к колеснице, освободился сам и крикнул всем собравшимся на площади: -- Вот Сокол! Вот ваш герцог! Я не видел ничего, кроме машущих рук и раскачивающихся голов: крики не только не стихли, но стали еще громче. Охранявшие колесницу студенты тоже кричали, и я стоял растерянный, беспомощный, нелепая фигура в златовласом парике и шафрановой робе, принимающая приветствия, адресованные вовсе не ей. Что-то ударило меня в щеку и упало на пол колесницы. Это оказался не камень, а цветок, и бросившая его девушка была Катерина. -- Армино, -- крикнула она, -- Армино! Ее огромные глаза искрились смехом, и я увидел, что мое шафрановое одеяние съехало и из-под него видны зеленая рубашка и черные джинсы. Над приветственными криками катились волны смеха -- радостного, веселого, сердечного. -- Не я им нужен, а ты, -- сказал я Альдо, но он не ответил, и, обернувшись, я увидел, что он выскочил из колесницы, нырнул за окружающий ее кордон и бежит к боковой двери герцогского дворца. Я крикнул Джорджо: -- Остановите его... остановите его... Но Джорджо, смеясь, покачал головой. -- Все идет по плану, -- сказал он, -- как написано в книге. Он покажется толпам на пьяцца дель Меркато из дворца. Я сорвал с себя колет, парик и, бросив их на землю, выскочил из колесницы. Вдогонку мне летел смех, радостные крики; я слышал их на бегу. Я оттолкнул Доменико, который попытался меня остановить, вбежал в боковую дверь и следом за Альдо помчался через двор. Я слышал, как он взбегает по лестнице на галерею. Громко смеясь, он распахнул дверь в тронный зал. Я уже почти догнал его, но он захлопнул дверь и, когда я снова открыл ее, уже миновал тронный зал и комнату херувимов. -- Альдо... -- кричал я, -- Альдо... Там никого не было. Комната херувимов была пуста. Как и спальня герцога, и гардеробная, и маленькая домашняя церковь под крышей правой башни. Услышав голоса, я бросился на балкон между двумя башнями и увидел синьору Бутали и ректора, они смотрели вниз, на пьяцца дель Меркато. При моем внезапном появлении они обернулись, удивленно посмотрели на меня, и я заметил, что удивление на лице синьоры тут же сменилось испугом. -- В чем дело, что случилось? -- спросила она. -- Мы слышали, как в городе все кричат и аплодируют. Все уже кончено? -- Как кончено? -- сказал ректор. -- Донати сам сказал нам, что финал будет после полета колесницы. Мы еще ничего не видели. У него был озадаченный, разочарованный вид человека, которого лишили возможности присутствовать при необыкновенном, величественном зрелище. Я через кабинет пошел в зал для аудиенций. Он был пуст, как и все остальные. Когда я снова позвал Альдо, из галереи появилась Карла Распа. Смеясь и что-то крича, она протягивала ко мне руки. -- Я смотрела на вас из окна, -- сказала она. -- Это было великолепно, потрясающе. Я видела, как вы оба выехали на пьяцца Маджоре. Куда он ушел? Сегодня там не было ни смотрителей, ни гидов. Портрет знатной дамы без присмотра стоял на мольберте, гобелен занимал свое место на стене. Я рванулся туда, откинул его и увидел закрытую дверь. Я открыл ее и, перебирая руками по ступеням узкой винтовой лестницы, стал взбираться наверх. Поднимаясь, я кричал <Альдо, Альдо!>. Я испытывал ту же тошноту, то же головокружение, что и в детстве. Я ничего не видел, и единственное, что ощущал, так это извивающуюся спираль летящей вверх лестницы. Выше, выше, все выше... сердце, готовое вырваться из груди, живот, надрываемый спазмами, пыль времен под неуверенными, дрожащими пальцами. Карабкаясь вверх, я слышал собственные рыдания, а башня была так же далека, как и бездна под моими ногами. Время остановилось, голос рассудка умолк. Во мне не осталось ничего, кроме безудержного порыва вверх, и, поскальзываясь, оступаясь, я раскачивался между небесами и адом. Но вот, подняв голову, я ощутил волну свежего воздуха и внутренним зрением увидел открытую на балюстраду дверь. Я снова крикнул <Альдо!> и впервые за все время подъема открыл глаза. Клочок неба, сияющий в солнечных лучах, ослепил меня. Мне показалось, что я вижу распростертые крылья птицы, которые затеняют дверь; и, чувствуя тошноту и головокружение, вслепую продолжая ползти вперед, я ухватился за последнюю ступеньку и пригляделся, ничего не узнавая. Дверь была вполовину меньше размером, чем я помнил с детства, а узкий выступ за ней не был окружен балюстрадой, на которую мы обычно взбирались. И форму она имела не круглую, а восьмиугольную. Внезапно я все понял. Я пролез сквозь балюстраду. Это был узкий выступ за ней. Я почувствовал на себе его руки. -- Лежи спокойно, -- сказал Альдо. -- Здесь не будет и двадцати дюймов. Если посмотришь вниз, сорвешься. Мне показалось, что башня качается. Возможно, то было небо. Мои руки вцепились в его руки. Мои были скользки от пота, его -- холодны. -- Как ты нашел дорогу? -- спросил он. -- Дверь, -- ответил я, -- дверь, скрытая под гобеленом. Я помнил. В глазах, удивленных, испытующих, заиграли смешинки. -- Ты победил, -- сказал он. -- Я просчитался. Бедный Беато... Затем он нахмурился и, придерживая меня рукой, сказал: -- Лучше бы тебе было уплыть с Марко на его лодке. Поэтому я и отправил тебя к нему. Это не твоя битва. Я это понял в среду вечером. С пьяцца Маджоре, от входа в герцогский дворец, по-прежнему неслись восторженные возгласы и крики. Но теперь их подхватили и на пьяцца дель Меркато под башнями. Лежа, я мог видеть только небо. Крики под нами поднимались с обеих сторон. Наверное, студенты хлынули с Маджоре вниз по холму на Меркато, к порта дель Сангве и городским воротам. -- Нет никакой битвы, -- сказал я. -- Ты ошибся в расчетах. Твои зажигательные речи пропали втуне. Прислушайся к этим радостным крикам. -- Это я и имел в виду, -- сказал Альдо. -- Все могло обернуться иначе. Если бы мы и наши кони разбились, если бы мы потерпели фиаско, они бы уже убивали друг друга, каждая фракция обвинила бы во всем другую. Я играл по-крупному. Я недоверчиво смотрел на него. -- Ты сделал это намеренно? -- спросил я. -- Значит, ты довел их до грани безумия, играл сотнями жизней, в том числе и своей собственной, делая невероятную ставку на то, что подвиг Клаудио способен временно объединить их? Альдо посмотрел на меня и улыбнулся. -- Не так уж и временно, -- сказал он. -- Посмотрим. Они почувствовали запах крови, а именно этого им и хотелось. И городу тоже. Все, кто сегодня видел нашу скачку, были к ней причастны. Это главное и единственное, что должен знать тот, кто желает ставить любой спектакль, -- добиться, чтобы зрители осознали свою причастность. Он подтянул меня ближе к балюстраде, и я посмотрел вниз, на пьяцца дель Меркато под городскими стенами. На огромной рыночной площади было яблоку негде упасть, на вливающихся в нее улицах тоже, а прямо под нами рядом с дворцом стояли толпы студентов с поднятыми вверх головами. -- Если по какой-то непредвиденной случайности, -- сказал он, -- мой второй подвиг не удастся, я все оставляю тебе. Оно твое по праву. В среду вечером, после того как ты отдал мне это письмо, я составил завещание и попросил Ливию Бутали и ее мужа его засвидетельствовать. В завещании говорится, что мы братья, тщеславие не позволило мне признаться в том, что это не так. Теперь возгласы <Донати... Донати!> неслись с пьяцца дель Меркато -- собравшиеся там вторили студентам, которые столпились перед герцогским дворцом. Должно быть, они увидели нас на узкой площадке под башней, поскольку крики и приветственные возгласы стали еще громче и все головы были подняты к небу. -- Ты был прав, догадавшись о моем твердом намерении не потерять лицо, -- сказал Альдо, -- но ошибся, обвинив меня в том, что я заставил умолкнуть клеветника. Вор в Риме признался. Он обокрал, он и убил. Вчера поздно вечером мне сказал об этом по телефону комиссар. Полиции ты был нужен лишь затем, чтобы спросить, не можешь ли ты сказать им больше, чем сказал. -- Значит, Марту убил не ты? -- запинаясь, проговорил я, чувствуя, как мое удивление сменяется стыдом. -- Нет, ее убил я, -- сказал он, -- но не ножом, нож был бы более милосерден. Я убил ее своим презрением, своей гордостью, которая не позволяла мне признать, что я -- ее сын. Разве это не убийство? Альдо -- сын Марты? Тогда все сходится. Все становится на свои места. Под крышей моих родителей жил приемыш, и его мать была при нем нянькой. Приемыш занял место умершего ребенка. Его мать целиком посвятила себя сперва ему, потом мне. Она хранила свою тайну до того ноябрьского вечера, когда в день его рождения в приступе одиночества, под влиянием пьяного порыва открыла ему правду. -- Ну, -- повторил Альдо, -- разве это не убийство? Но я уже думал не о его родстве с Мартой, а о собственной матери, которая умерла от рака в Турине. Когда она написала мне несколько строк из больницы, я не ответил. -- Да, -- ответил я, -- это убийство. Но мы оба виновны и в одном и том же преступлении. Мы вместе смотрели на восторженные толпы внизу. Крики <Донати... да здравствует Донати!> не относились ни к одному из нас; они взывали к легендарной личности, которую студенты университета и жители Руффано сотворили в своем воображении, движимые извечной жаждой людей поклоняться кому-то более великому, чем они сами. -- Полет закончен, -- сказал я. -- Скажи им, что он закончен. -- Он не закончен, -- возразил Альдо. -- Настоящий полет еще впереди. Был опробован в горах, как и бег колесницы. Он подтянул меня ближе к балюстраде и, пошарив за ней руками, достал что-то длинное, тонкое, серебристого цвета, сделанное из миллиона перьев, которые от его прикосновения затрепетали на ветру. Перья были пришиты к шелку, парашютному шелку, под тканью свивались, переплетались тончайшие распорки; свисавшие из центра шнуры были чем- то вроде привязной системы парашюта. Альдо поднял их, положил все сооружение на парапет, расправил, и я увидел, что это крылья. -- Никакого обмана, -- сказал Альдо. -- Мы работали над ними всю зиму. Говоря <мы>, я имею в виду моих друзей, бывших партизан, которые сегодня летают на планерах. Эти крылья сконструированы в полном соответствии с крыльями настоящего сокола. Мы испытывали их в горах, как и коней, и уверяю тебя, они пугают меня куда меньше. Он смотрел на меня и смеялся. -- Во время последнего полета я парил в воздухе больше десяти минут, - - сказал он, -- над западными склонами Монте Капелло. Уверяю тебя, Бео, с ними все в порядке. Механизм не подведет. Единственное, что может подвести, так это человеческое начало. А после того, чего я достиг, это маловероятно. Он не был бледен, в нем не чувствовалось внутреннего напряжения, как перед скачками. На губах играла радостная улыбка, ничем не напоминавшая гримасу. Он поднял руку, приветствуя восторженные толпы внизу. -- Неловким может выйти приземление, но не полет, -- сказал он. -- Я собираюсь перелететь площадь и приземлиться на мягком склоне. Я отпущу шнуры, над крыльями раскроется парашют и станет моим тормозом. Когда я делал это в горах, мне говорили, что само падение выглядело как рухнувший бумажный змей. Но как знать. Возможно, на этот раз парение в воздухе продлится дольше. Его уверенность граничила с надменностью, с высокомерием. Он взглянул на далекие горы и улыбнулся. -- Альдо, не надо, -- сказал я. -- Это безумие. Самоубийство. Он не слушал. Ему было все равно. Его вера была верой фанатика, которая на протяжении веков приводила верующих к самоуничтожению. Как и Клаудио до него, он мог только умереть. Стоя на площадке, он начал прилаживать сложную конструкцию к поясу, застегивать пряжки на плечах, вдевать ноги в особые крепления. Наконец, он просунул руки в рукава под крыльями и высоко поднял их. Распластанный таким образом, он показался мне беспомощным, даже нелепым. Ему никогда не освободиться от опутавших его веревок. Волокно, черное под серебром, напоминало когти. Толпа на пьяцца дель Меркато более чем в трехстах футах под нами внезапно смолкла. Крики <Донати... Донати> уже не неслись над морем поднятых голов. Все смотрели и ждали, а на фоне неба четко вырисовывалась неподвижно стоявшая на краю парапета фигура, добровольно обрекшая себя на пленение. Я подполз ближе и обхватил руками его ноги. -- Нет, -- сказал я, -- нет... Наверное, я кричал, поскольку собственный голос вернулся ко мне издевательским эхом и, сея всеобщий ужас, был мгновенно услышан внизу. Из всех уст вырвался вздох, протестующий, тревожный... -- Послушай их, -- крикнул я. -- Они этого не хотят. Они боятся. Один раз ты уже испытал себя. Зачем же, ради всего святого, еще? Альдо посмотрел на меня сверху вниз и улыбнулся. -- Потому что так надо, -- сказал он. -- Одного раза всегда недостаточно. Именно это они должны понять. Ты, Чезаре, все эти ждущие студенты, весь Руффано. Одного раза недостаточно. Всегда надо идти на риск во второй, третий, четвертый раз вне зависимости от того, чего ты хочешь достичь. Не мешай мне! Резким толчком он отбросил меня к двери. Падая, я ударился грудью о ступеньку лестницы, задохнулся и какое-то мгновение простоял на коленях с закрытыми глазами, хватая ртом воздух. Когда я снова открыл глаза, Альдо стоял с распростертыми для полета крыльями. Он уже не казался нелепым. Он был прекрасен. Когда он взметнулся в воздух, течение ветра наполнило подкладку крыльев, они раздулись и напряглись. Тело между крыльями приняло горизонтальное положение, руки и ноги были частью единого целого. Подхваченный воздушным потоком, плавно, легко парил он над толпой. В лучах солнца серебряные перья превратились в золотые. Скользя в южном направлений, он бы приземлился в долине за рыночной площадью. Я следил за ним и ждал, что он дернет за вытяжной трос парашюта, как обещал. Но он этого не сделал. Наверное, он сбросил с себя устройство, которое помог создать, и позволил ему лететь без него. Он освободился, широко, как крылья, от которых отказался, распростер руки, затем, сложив их по бокам, полетел к земле и упал, маленькое хрупкое тело, черная полоска на фоне неба. Выдержка Из <Еженедельного курьера> Руффано Трагически погибшего в день фестиваля профессора Альдо Донати, председателя художественного совета и одного из самых уважаемых граждан нашего любимого города, будут оплакивать не только его ныне здравствующий брат и друзья, но и все студенты университета, коллеги, сотрудники и все жители Руффано, который он так любил. Старший сын Альдо Донати, в течение многих лет занимавшего должность главного хранителя герцогского дворца, он родился, вырос и получил образование в нашем городе. Во время войны он служил в военно-воздушных силах. В 1943 году его самолет был сбит, по ему удалось спастись. В период немецкой оккупации он организовал партизанский отряд и вместе со своими товарищами по оружию сражался в горах до самого Освобождения. Вернувшись в Руффано, он узнал, что незадолго до этого его отец умер в одном из союзнических лагерей для военнопленных, а мать и младший брат якобы погибли во время вражеского воздушного налета. Безутешный, но не сломленный, Альдо Донати закончил университет Руффано и получил ученую степень. Он вошел в художественный совет и посвятил всю жизнь работе в совете, сохранению герцогского дворца и его сокровищ и -- последнее, но не менее важное -- заботе о студентах-сиротах. Как ректор университета, я имел счастливую возможность работать с ним над фестивальными постановками и могу с полной ответственностью утверждать, что его способности в этой сфере деятельности превосходили все, чему мне довелось быть свидетелем. Он был неиссякаем, а его энтузиазм и вдохновение настолько заразительны, что все участники фестивальных постановок -- это я говорю на основании собственного опыта, поскольку моя жена и я были в их числе, -- начинали верить, что все происходящее -- не плод фантазии, а живая реальность. Здесь не место обсуждать, сколь разумен был выбор темы фестиваля этого года. Несчастный герцог Клаудио не из тех персонажей истории, кто заслужил благодарную память. Жители Руффано, как бывшие, так и нынешние, предпочли бы забыть о нем. Он был дурной человек с дурными намерениями, не любивший свой народ и вызывавший восхищение лишь у узкого круга своих друзей, людей столь же не заслуживающих уважения, как и он сам. Он оставил по себе наследие ненависти. Как бы то ни было, Альдо Донати решил, что он имеет право на славу хотя бы по причине свершенного им <подвига еху>, когда он правил восемнадцатью лошадьми через весь Руффано с северного холма на южный. Свершил ли герцог Клаудио этот подвиг в действительности, до сих пор точно не установлено. Алъдо Донати свершил. Люди, которые были тому свидетелями в пятницу утром, этого никогда не забудут. Если бы он здесь остановился, то и этого с лихвой хватило бы. Свершенное им фантастично, даже божественно. Но он стремился еще выше и в этом стремлении потерял жизнь. Механизм в том неповинен. Эксперты осмотрели устройство. Альдо Донати пренебрег элементарным правилом, известным любому начинающему парашютисту, -- дернуть вытяжной трос. Почему он им пренебрег, мы никогда не узнаем. Его брат Армино Донати, который на прошлой неделе вернулся в Руффано после более чем двадцатилетнего отсутствия и который, как мы надеемся, останется с нами, чтобы продолжить работу со студентами-сиротами, поделился со мной своим предположением, согласно которому в воздухе его брату явилось видение, он пережил нечто вроде экстаза и забыл об опасности. Возможно, это и так. Подобно Икару, он взлетел слишком близко к солнцу. Подобно Люциферу, он упал. Мы, пережившие его жители Руффано, приветствуем мужество человека, который дерзнул. Руффано. Пасхальная неделя. Гаспаре Бутали, ректор университета Руффано.