рил свою отвагу, как всадник пришпоривает лошадь перед прыжком через ров, и решительно заговорил: - Ну что ж, госпожа маркиза, по-моему, я знаю подходящую партию для мадемуазель Клер. Я знаю порядочного человека, который любит ее и сделает все на свете, чтобы составить ее счастье. - Ну, без этого вообще не может быть разговора, - откликнулась маркиза. - Человек, о котором я говорю, еще молод, - продолжал следователь. - Он обладатель изрядного состояния. Он был бы счастлив получить мадемуазель д'Арланж в жены без всякого приданого. Он не только не станет требовать у вас отчета, но будет умолять вас, чтобы вы распоряжались своим состоянием, как вам угодно. - Черт возьми, а вы не дурак, дорогой мой Дабюрон! - воскликнула старая дама. - Если бы у вас возникли трудности с переводом вашего состояния в пожизненную ренту, ваш зять мог бы помочь вам, внеся недостающую сумму. - Ах, мне худо! - перебила его маркиза. - Что же это - вы, имея на примете подобного человека, никогда мне о нем не говорили! Надо было давно уже мне его представить. - Я не смел, сударыня, я опасался... - Скорее же, кто этот изумительный зять? Где гнездится эта белая ворона? Сердце у г-на Дабюрона сжалось от невыносимой тревоги. На карту было поставлено его счастье. Наконец, словно пугаясь своих слов, он пролепетал: - Это я, сударыня... Его голос, взгляд, вся его фигура приняли самое умоляющее выражение. Он был в ужасе от собственной дерзости, потрясен тем, что сумел все-таки преодолеть свою робость. Он готов был пасть к ногам маркизы. Старая дама покатилась со смеху. Она хохотала до слез и, пожимая плечами, повторяла: - Нет, что за шутник этот любезный Дабюрон! Ей-богу, он меня уморит! Ну и потешник! Но вдруг, в разгаре приступа веселья, она замолчала и с достоинством спросила: - Следует ли принимать ваши слова всерьез? - Я сказал чистую правду, - пролепетал следователь. - Значит, вы в самом деле богаты? - осведомилась маркиза. - Сударыня, от матери я унаследовал почти двадцать тысяч ренты. В прошлом году умер мой дядя, оставив мне в наследство чуть больше ста тысяч экю. У отца моего около миллиона. Если я попрошу у него половину, он даст мне ее хоть завтра. Если бы от этого зависело мое счастье, он отдал бы мне все свое состояние и вполне удовольствовался бы ролью управляющего. Г-жа д'Арланж знаком велела ему замолчать и по меньшей мере минут на пять погрузилась в раздумья, сжав руками лоб. Затем она подняла голову и заговорила: - Послушайте меня. Если бы вы посмели сделать подобное предложение отцу Клер, он велел бы своим людям вышвырнуть вас за дверь. Во имя чести нашего рода мне следовало бы поступить так же, но я не могу решиться. Я стара и всеми брошена, я бедна, я беспокоюсь за судьбу внучки, вот мои оправдания. Ни за что на свете я не стала бы предлагать Клер этот чудовищный мезальянс. Не отговаривать ее - вот все, что я могу вам обещать. Довольно с вас и этого. Попытайтесь же, откройте ваши чувства мадемуазель д'Арланж, уговорите ее. Если она от всего сердца ответит "да", я не скажу "нет". Окрыленный г-н Дабюрон хотел расцеловать руки маркизе. Она казалась ему добрейшей, милейшей женщиной на свете; при этом он и внимания не обратил на то, с какой легкостью уступила ему эта столь высокомерная дама. Он был как в бреду, он совсем потерял голову. - Погодите, - продолжала маркиза, - ваше дело еще не выиграно. Ваша матушка, хоть я и не могу одобрить ее крайне неудачное замужество, как-никак была Котвиз, но отец ваш - сьер Дабюрон. Это имя, дитя мое, звучит просто смехотворно. Как вам кажется, легко ли уговорить девушку, которая до восемнадцати лет звалась д'Арланж, стать госпожой Дабюрон? Эти соображения, судя по всему, не слишком заботили следователя. - Впрочем, - продолжала старая дама, - женился же ваш батюшка на одной из Котвизов, так почему бы вам не получить руку одной из д'Арланжей? Быть может, Дабюроны, беря в двух поколениях подряд в жены девушек из благородных родов, в конце концов и сами облагородятся. И последнее, о чем я вас предупреждаю: Клер кажется вам робкой, покорной, мягкой? Знайте же: внешность обманчива. Хоть с виду она и неженка, на самом деле она отважна, горда и упряма, точь-в-точь покойный маркиз, ее отец - тот был упрям как мул. Итак, вы предупреждены. Имеющий уши да услышит. Мы обо всем условились, не так ли? Кончим же этот разговор. Я почти желаю вам успеха. Эта сцена так живо представилась следователю, что и теперь, спустя месяцы, у себя дома, сидя в кресле, он, казалось, слышал голос маркизы д'Арланж, и в ушах у него звенели слова: "Желаю успеха". В тот день он ушел из особняка д'Арланжей торжествующим, хотя входил со смятенным сердцем. Он уходил с гордо поднятой головой, с ликованием в душе, дыша полной грудью. Как он был счастлив! Небо казалось ему синим, как никогда, солнце сияло ярче обычного. Ему, суровому правоведу, хотелось броситься на шею прохожим на улице и закричать: - Неужели вы не знаете? Маркиза согласна! Он шел, и ему чудилось, будто земля приплясывает у него под ногами, а сам он от переполняющего его ликования стал до того невесом, что вот-вот взовьется к звездам. Какие воздушные замки возводил он на обещании старой маркизы! Он подаст в отставку, построит на Луаре, неподалеку от Тура, прелестную виллу. Он так и видел эту виллу, живописную, обращенную фасадом на восход, всю в цветах, в тени высоких деревьев. Он отделывал это жилище волшебными тканями, которые изготовили феи. Когда он станет обладателем драгоценной жемчужины, он сумеет создать для нее подобающую оправу. Он уже был в этом уверен, сияющий горизонт его надежд не омрачался ни единым облачком сомнений, и внутренний голос не шепнул ему в этот миг: "Берегись!" С того дня г-н Дабюрон стал еще более частым посетителем дома д'Арланжей. Он почти переселился туда. Сохраняя всю почтительность и сдержанность по отношению к Клер, он искусно и настойчиво старался отвоевать себе место в жизни девушки. Истинная любовь изобретательна. Г-н Дабюрон преодолел свою застенчивость, чтобы говорить с любимой, чтобы вовлекать ее в беседы, пробуждать в ней интерес к нему. Ради нее он гонялся за новинками, читал все подряд, чтобы отбирать книги, которые потом можно будет предложить ей. Мало-помалу, благодаря деликатной настойчивости, ему удалось, так сказать, приручить эту дикарку. Он стал замечать, что кое-чего уже достиг: ее нелюдимость исчезла почти бесследно. Теперь, встречая его, она не напускала на себя тот ледяной, высокомерный вид, которым прежде, должно быть, надеялась держать его на расстоянии. Он чувствовал, что она, сама того не замечая, доверяет ему все больше и больше. Разговаривая с ним, она по-прежнему краснела, но теперь уже отваживалась первая вступать в беседу. Часто она спрашивала у него о чем-нибудь. Например, при ней похвалили какую-то пьесу, и она пожелала узнать, о чем там речь. Г-н Дабюрон поспешил посмотреть спектакль и прислал девушке по почте подробный отчет. Подумать только: он написал ей письмо! Несколько раз она давала ему небольшие поручения. Радость бегать по ее делам он не променял бы и на пост посланника в России! Однажды он расхрабрился и послал ей роскошный букет. Она приняла этот букет, но удивилась, попеняла и попросила впредь не делать ей подобных подношений. Дабюрон огорчился до слез. В тот раз он уходил от нее в полном отчаянии. "Она меня не любит, - думал он, - и никогда не полюбит". Он приуныл, однако три дня спустя она попросила его отыскать для ее жардиньерки какие-то цветы, которые были в большой моде. Он послал ей столько цветов, что ими можно было бы завалить дом от чердака до погреба. - Она меня полюбит! - в восторге убеждал он себя. Эти маленькие происшествия, столь важные для него, не отменяли партий в пикет. Но теперь девушка внимательнее следила за игрой. Почти всегда она принимала сторону следователя против маркизы. Правил она не знала, но, когда старая картежница плутовала чересчур уж дерзко, Клер, видя это, со смехом говорила: - Вас грабят, господин Дабюрон, вас грабят! А он отдал бы на разграбление все, что имел, лишь бы слышать ее милый голос, слышать, как она за него заступается. Было лето. Часто по вечерам она брала его под руку, и под бдительным оком маркизы, сидевшей в большом кресле на крыльце, они неторопливо гуляли вокруг лужайки по аллее, посыпанной столь мелким песком, что подол ее платья, волочившийся по дорожке, заметал их следы. Она весело щебетала с ним, словно с любимым братом, и для него пыткой было удерживаться от того, чтобы не поцеловать эти белокурые волосы, пушистые и разлетавшиеся под ветерком, как хлопья снега. И в конце этой прелестной тропы, с обеих сторон усаженной цветами, ему виделось счастье. Он попытался заговорить с маркизой о своих надеждах. - Вы помните наш уговор, - отвечала она. - Ни слова. И так уж совесть упрекает меня в том, что я уступила бесчестному искушению. Подумать только, моя внучка будет, быть может, зваться госпожой Дабюрон! Чтобы получить разрешение на перемену ее фамилии, мой милый, придется писать прошение королю. Не будь г-н Дабюрон так упоен мечтами, ему, столь проницательному и тонкому наблюдателю, удалось бы лучше изучить характер Клер. Возможно, тогда он был бы начеку. Но где ему было даже думать об этом? И все же от него не укрылись странные перемены в ее настроении. В иные дни она была беззаботна и весела, а потом на целые недели погружалась в уныние и тоску. Наутро после бала, на который Клер сопровождала бабка, он осмелился спросить у девушки о причине ее грусти. - Ах, вот вы о чем! - ответила она с глубоким вздохом. - Это моя тайна. Ее не знает даже бабушка. Г-н Дабюрон всмотрелся в Клер. Ему показалось, что на ее длинных ресницах блеснула слеза. - Когда-нибудь, быть может, - продолжала она, - я вам откроюсь. Может быть, это будет необходимо. Следователь был по-прежнему слеп и глух. - У меня тоже есть тайна, - отвечал он, - и я тоже надеюсь когда-нибудь открыться вам. Уходя в первом часу ночи, он сказал себе: "Завтра я ей во всем признаюсь". Вот уже два месяца он неизменно повторял себе: "Завтра". Был августовский вечер; весь день продержалась гнетущая жара, к ночи поднялся ветерок, листва зашелестела, в воздухе чувствовалась близость грозы. Они оба сидели в глубине сада, в беседке, увитой экзотическими растениями; сквозь ветви им был виден развевающийся пеньюар маркизы, которая прогуливалась после ужина. Они долго сидели молча, завороженные природой, опьяненные разлитыми в воздухе ароматами цветов на лужайке. Г-н Дабюрон осмелился взять девушку за руку. Это было впервые, и, коснувшись нежной, шелковистой кожи, он испытал ужасное потрясение; кровь бросилась ему в голову. - Мадемуазель Клер! - пролепетал он. Она в изумлении остановила на нем взгляд своих прекрасных глаз. - Простите меня, - продолжал он, - простите... Прежде чем дерзнуть заговорить с вами, я говорил с вашей бабушкой. Разве вы не понимаете о чем?.. Одно слово из ваших уст решит мою судьбу. Клер, мадемуазель Клер, не отталкивайте меня, я вас люблю! Пока орист говорил, мадемуазель д'Арланж смотрела на него так, словно не знала, верить ли зрению и слуху. Но на словах "Я вас люблю!", произнесенных с трепетом подлинной страсти, она поспешно отняла руку и чуть слышно вскрикнула. - Вы, - прошептала она, - так, значит, вы... Г-н Дабюрон онемел: он не выговорил бы ни слова, даже если бы речь шла о его жизни. Сердце его тисками сжало предчувствие огромного горя. А уж что стало с ним, когда Клер разразилась слезами! - Как я несчастна! Как несчастна! - повторяла она, закрыв лицо руками. - Вы несчастны? - вскричал следователь. - Из-за меня? Клер, это жестоко! Заклинаю вас, объясните, чем я провинился? В чем дело? Все, что угодно, только не эта неизвестность, которая меня убивает! Он упал перед ней на колени и вновь хотел завладеть ее рукой. Она мягким движением отстранила его. - Дайте мне поплакать, - отвечала она, - мне так больно. Знаю, вы возненавидите меня. Быть может, даже станете презирать, а между тем клянусь вам, я не знала того, что вы мне сейчас сказали, даже не подозревала об этом. Г-н Дабюрон так и застыл на коленях в ожидании удара, который его добьет. - Да, - продолжала Клер, - вы заподозрите меня в постыдном кокетстве. Теперь я все понимаю. Если бы вы не любили меня, разве вы могли бы относиться ко мне с такой преданностью - да и кто бы мог на вашем месте? Увы, я не слишком-то опытна, я радовалась, что мне посчастливилось иметь такого друга, как вы. Ведь я одна на свете, я - как путешественник, заблудившийся в пустыне. Я доверилась вам бездумно и неосторожно, словно заботливому, снисходительному отцу. Последнее слово приоткрыло несчастному следователю всю бездну его заблуждения. Словно чугунный молот, раздробило оно на тысячи кусков хрупкое строение его надежды. Он медленно поднялся и голосом, в котором сквозил невольный упрек, повторил: - Словно отцу... Мадемуазель д'Арланж поняла, как опечалила, как ранила она человека, любившего ее больше, чем она могла себе вообразить. - Да, - вновь заговорила она, - да, я любила вас, как отца, как брата, как всех родных, которых у меня больше нет. Когда я видела, что вы, такой суровый, такой важный, становитесь при мне мягким и ласковым, я благодарила бога, что он послал мне защитника, заменившего моих усопших родных. У г-на Дабюрона вырвалось рыдание, сердце его разрывалось. - Одно слово, - продолжала Клер, - одно ваше слово рассеяло бы все недоразумения. Зачем вы его не произнесли! Мне было так сладко чувствовать вашу опеку, словно ребенку - заботу матери. С тайной радостью я говорила себе: "Я знаю, что есть человек, который мне предан, которому я могу излить душу". Ах, почему я не доверялась вам еще больше? Зачем хранила от вас свой секрет? Тогда мы были бы избавлены от этого тягостного объяснения. Я должна была вам признаться, что я более не принадлежу себе, что по доброй воле и с радостью отдала свое сердце другому. Внезапно упасть наземь с небес! Страдания следователя были неописуемы. - Да, лучше бы вы сказали мне, Клер, - отвечал он, - а может быть, нет. Благодаря вашему молчанию я полгода питал сладостные иллюзии, полгода предавался волшебным мечтам. Вероятно, это и было счастье, отпущенное мне на земле. Еще не совсем стемнело, и он ясно видел мадемуазель д'Арланж. Ее прекрасное лицо было бледно и неподвижно, как мрамор. Крупные слезы беззвучно струились по ее щекам. Г-ну Дабюрону казалось, что он видит плачущую статую. - Вы любите другого, - заговорил он наконец, прервав молчание, - другого! И ваша бабушка не знает об этом. Клер, человек, которого вы избрали, не может быть недостоин вас. Почему же маркиза его не принимает? - Тому есть препятствия, - прошептала Клер, - и боюсь, эти препятствия останутся навсегда. Но я из тех, кто любит лишь единожды в жизни. Такие, как я, выходят замуж за того, кого любят, а если нет... Тогда монастырь. - Препятствия... - глухим голосом проговорил г-н Дабюрон. - Есть человек, которого вы любите, он знает об этом, и ему мешают какие-то препятствия? - Я бедна, - откликнулась мадемуазель д'Арланж, - а его семья страшно богата. Отец его - человек черствый и неумолимый. - Отец! - воскликнул следователь с горечью, которой и не думал скрывать. - Отец! Семья! И это для него преграды! Вы бедны, он богат - и это его останавливает! И он знает, что любим вами!.. Ах, если бы я был на его месте! Я восстал бы против целого света! Разве жертвы, приносимые любви, как я ее понимаю, могут быть слишком велики? Впрочем, это и не жертвы вовсе. Чем огромнее жертва, тем огромнее радость от нее. Страдать, бороться и все-таки надеяться, надеяться, несмотря ни на что, самозабвенно отдать всего себя - вот что значит любить. - Так люблю я, - просто сказала мадемуазель д'Арланж. Этот ответ добил юриста. Он понимал ее. Все кончено, ему не оставалось ни малейшей надежды. Но он испытывал мучительную потребность продлить свои терзания, испить всю горечь до конца, чтобы еще больше убедиться в собственном несчастье. - Скажите, - настойчиво спросил он, - откуда вы его знаете? Где и когда могли с ним говорить? Ведь маркиза никого не принимает. - Признаюсь вам, сударь, во всем, - с достоинством отвечала Клер. - Мы уже давно знакомы. Впервые я встретила его в гостях у приятельницы моей бабки, старой мадемуазель де Гоэлло, которая приходится ему дальней родственницей. Мы заговорили, потом встретились там же еще раз... - Да, помню, - подхватил г-н Дабюрон в каком-то внезапном озарении, - теперь вспомнил. Когда вам предстояло идти к мадемуазель де Гоэлло, перед тем вы дня три или четыре бывали веселей, чем обычно. А возвращались частенько в печальном настроении. - Это потому, что я видела, как он страдает, сознавая свое бессилие перед препятствиями. - Значит, его семья столь знатна и богата, - мрачно проговорил юрист, - что отвергает союз с вашим домом? - Я расскажу вам все и без ваших вопросов, сударь, - отвечала мадемуазель д'Арланж, - все вплоть до его имени. Его зовут Альбер де Коммарен. В эту минуту маркиза, нагулявшись, собралась возвращаться в нежно-розовый будуар. Она приблизилась к беседке. - Блюститель правосудия, - воскликнула она своим оглушительным голосом, - пора садиться за пикет! Следователь, не отдавая себе отчета в своих действиях, поднялся и пробормотал: - Иду, иду. Клер удержала его за руку: - Я не предупредила вас, что все сказанное мною должно остаться между нами. - Ах, мадемуазель! - с упреком воскликнул юрист, уязвленный таким недоверием. - Я знаю, - продолжала Клер, - что могу на вас положиться. Но как бы ни повернулись события, покой мой утрачен. Г-н Дабюрон вопросительно посмотрел на нее, он был удивлен. - Можно не сомневаться, - пояснила Клер, - что если я, юная и неопытная девушка, могла чего-то не заметить, то бабка моя заметила все; раз она продолжает вас принимать и ничего мне не сказала, значит, она желает вам успеха, молчаливо поощряет ваши намерения, которые, можете мне поверить, я нахожу чрезвычайно для себя лестными. - Я вам сказал об этом с самого начала, мадемуазель, - отвечал следователь. - Госпожа маркиза не отвергла моих надежд. И он пересказал вкратце свой разговор с г-жой д'Арланж, деликатно обойдя денежные проблемы, игравшие для старой дамы столь важную роль. - Я не ошиблась, - печально заметила Клер, - теперь мне придется худо. Когда бабка узнает, что я не приняла вашего предложения, она будет вне себя от ярости. - Плохо же вы меня знаете, сударыня, - перебил юрист. - Я ничего не собираюсь рассказывать госпоже маркизе, я исчезну без всяких объяснений. Она сделает вывод, что по зрелом размышлении я... - О, я знаю, вы добры и великодушны! - Я удалюсь, - продолжал г-н Дабюрон, - и скоро вы позабудете самое имя бедняги, который сегодня расстался с надеждой на счастье. - Я надеюсь, вы не верите в то, что говорите? - пылко перебила девушка. - Нет, это правда. Последнее мое утешение - мысль о том, что когда-нибудь вы вспомните обо мне не без доброго чувства. Пройдет время, и вы скажете себе: "Этот человек любил меня". Поверьте, мне хотелось бы, несмотря ни на что, остаться вашим другом, да, преданнейшим вашим другом. Клер порывисто схватила руки г-на Дабюрона. - Вы правы, - сказала она, - мы должны остаться друзьями. Забудем, что произошло, забудьте то, что вы мне сейчас сказали, станьте для меня, как прежде, лучшим, снисходительнейшим из братьев. Стало темно, она уже не могла разглядеть его лицо, но догадалась, что он плачет; недаром он медлил с ответом. - Да разве это возможно? - прошептал он наконец. - Разве возможно то, о чем вы меня просите! Вы призываете меня все забыть. У вас-то достанет силы на это. Неужели вы не видите, что я люблю вас в тысячу раз сильнее, чем любите вы... - он осекся, не смея произнести имя Коммарена, и только добавил: - Я вечно буду вас любить. Они уже удалились на несколько шагов от беседки и были недалеко от крыльца. - Теперь, сударыня, - вновь заговорил юрист, - разрешите мне откланяться. Отныне вы будете редко видеть меня. Я стану навещать вас не чаще, чем это требуется, чтобы не создавать видимости разрыва. - Голос его дрожал и был почти невнятен. - Что бы ни случилось, помните: есть на свете несчастный, который принадлежит вам душой и телом. Если когда-нибудь вам понадобится преданность друга, обратитесь ко мне. Ну, вот и все. Я не отчаиваюсь, мадемуазель Клер. Прощайте же! Она была почти в таком же смятении, что и он. Безотчетно она подставила ему лоб для поцелуя, и г-н Дабюрон коснулся холодными губами лица той, которую так любил. Они под руку поднялись на крыльцо и вошли в розовый будуар, где маркиза поджидала свою жертву, начиная уже терять терпение и яростно постукивая картами по столу. - Где же вы, неподкупный страж порядка? - воскликнула она. Но г-н Дабюрон был, казалось, на грани смерти. Он не в силах был взять карты в руки. Промямлив какую-то нелепость в оправдание, упомянув о каких-то неотложных делах, срочной работе, внезапном недомогании, он вышел, держась за стены. Его уход возмутил старую картежницу. Она обернулась к внучке, которая, чтобы скрыть свое смятение, держалась как могла дальше от свечей, горевших на карточном столе, и спросила: - Да что это сегодня с Дабюроном? - Не знаю, сударыня, - пролепетала Клер. - Сдается мне, - продолжала маркиза, - этот следователишка возомнил о себе и слишком много стал себе позволять. Надо будет поставить его на место, а то он вообразит себя с нами на равной ноге. Клер попыталась оправдать г-на Дабюрона. Ей, дескать, показалось, что он плохо выглядел, да он и жаловался нынче вечером на недомогание. Уж не заболел ли он? - Ну что ж, - отрезала маркиза, - в этом случае ему следовало бы в благодарность за честь находиться в нашем обществе сделать над собой некоторое усилие, не правда ли? По-моему, я рассказывала тебе историю нашего двоюродного деда герцога де Сент-Юрюжа. Он был приглашен играть в карты за королевским столом после охоты, играл весь вечер и весьма учтиво проиграл двести двадцать пистолей. Все собрание отметило его веселость и отменное настроение. Лишь на другой день узнали, что на охоте он упал с лошади, сломал ребро и тем не менее играл с Его Величеством в карты. Такое проявление почтительности выглядело настолько естественным, что никто особенно не ахал. Пусть этот следователишка и заболел: будь он человеком порядочным, он бы умолчал об этом и остался сыграть со мной в пикет. По-моему, он такой же больной, как я. Кто знает, в какой притон он помчался. V Покинув особняк д'Арланжей, г-н Дабюрон не пошел домой. Всю ночь он блуждал неведомо где, пытаясь хоть чуть-чуть остудить пылающую голову и изнурить себя усталостью, которая принесла бы ему немного покоя. - О, я безумец! - твердил он себе. - Лишь безумец мог верить, надеяться, что когда-нибудь будет любим ею. Какое безрассудство было мечтать о том, чтобы завладеть этим воплощением грации, благородства, красоты! Как прекрасна она была нынче вечером с лицом, залитым слезами! В ней было что-то ангельское! Каким возвышенным чувством озарились ее глаза, когда она говорила о нем! Да, она его любит. А меня почитает, как отца. Она сама сказала: "Как отца". Да разве могло быть иначе? Поделом же мне! Разве могла она увлечься угрюмым и суровым правоведом, унылым, как его неизменный черный сюртук? Что за преступный замысел был соединить ее девичью чистоту с моим отвратительным знанием жизни! Грядущее для нее - страна прекрасных иллюзий, а для меня давно уже поблекли все радужные упования. Она молода, как сама невинность, а я стар, как порок. В самом деле, несчастный следователь был жалок сам себе. Он понимал Клер и не осуждал ее. Он корил себя за то, что не сумел скрыть от нее свою невыносимую боль, за то, что омрачил ее жизнь. Не мог себе простить, что вообще затеял это объяснение. Разве не обязан он был предвидеть, что она отвергнет его и он лишится небесной радости видеть ее, слышать, молча обожать? "Юная девушка, - размышлял он, - должна мечтать о возлюбленном. Должна видеть в нем идеал. Она радуется, украшая его самыми блистательными достоинствами, воображая его благороднейшим, отважнейшим, великодушнейшим из смертных. А что Клер могла бы думать обо мне, когда меня нет рядом? Воображение нарисовало бы ей меня в зловещей судейской мантии, в мрачной тюремной камере, в единоборстве с каким-нибудь негодяем и отщепенцем. Не в том ли состоит мое ремесло, чтобы опускаться на самое дно общества, копаться в грязи преступлений? Да, я обречен во тьме стирать грязное белье нашего развращенного общества. Что и говорить, некоторые профессии метят особой метой тех, кто ими занимается. Юрист, подобно священнику, должен бы приносить обет безбрачия. Ведь и тот и другой все знают, все слышат. Они даже одеваются похоже. Но священник в складках своей черной сутаны несет людям утешение, а судья ужас. Первый воплощает милосердие, второй - кару. Вот о чем она думает, вспоминая обо мне, между тем мой соперник, мой соперник..." И несчастный продолжал бесконечно и бессмысленно кружить по пустынным набережным. Он был без шляпы, глаза его блуждали. Чтобы легче было дышать, он сорвал с себя галстук и бросил. Изредка навстречу ему попадался одинокий прохожий, но он не замечал никого. Прохожий останавливался и с жалостью смотрел вслед горемычному безумцу. В безлюдном месте недалеко от улицы Гренель к нему подошли полицейские и попытались выяснить, кто он такой и что ему надо. Он оттолкнул их, но как-то машинально, и сунул им визитную карточку. Прочитав, они отпустили его, уверенные, что он пьян. На смену первоначальному смирению пришла безумная ярость. В сердце его зародилась ненависть, которая была сильней и неукротимей даже, чем любовь к мадемуазель д'Арланж. Ах, попадись ему этот соперник, этот счастливчик, благородный виконт, которому все на свете дается даром! Г-ну Дабюрону, гордому, благородному человеку, самоотверженному судебному следователю, открылась вся непреодолимая сладость мщения. Сейчас он понимал тех, кто от ненависти хватается за кинжал, кто, притаившись в темном углу, подло, исподтишка наносит удар - в грудь или в спину врага, как придется, лишь бы ударить, убить и с радостью увидеть кровь жертвы. Как раз в эти дни он расследовал преступление жалкой уличной женщины, которую обвиняли в том, что она ударом ножа расправилась с одной из своих товарок. Она ревновала к этой товарке, пытавшейся отбить у нее любовника, грубого пьянчугу-солдата. Теперь г-ну Дабюрону было жаль эту презренную женщину, которую он накануне начал допрашивать. Она была безобразна, вызывала отвращение, но ему припомнилось выражение ее лица в ту минуту, когда она заговорила о своем солдате. "Она любит его, - думал следователь. - Если бы каждый присяжный перенес те же страдания, что я, она была бы оправдана. Но многие ли испытали в жизни страсть? Дай бог, один человек из двадцати". Он поклялся себе призвать суд к снисходительности и, насколько удастся, смягчить кару за преступление. Он и сам был готов решиться на преступление. Г-н Дабюрон замыслил убить Альбера де Коммарена. До самого утра он все больше укреплялся в своем замысле, приводя сотни безумных доводов, казавшихся ему вполне основательными и бесспорными, в пользу необходимости и законности мщения. К семи утра он очутился на одной из аллей Булонского леса недалеко от озера. Он добрался до заставы Майо, нанял экипаж и велел отвезти себя домой. Ночной бред продолжался, - но страдание унялось. Он не испытывал ни малейшей усталости. Одержимый навязчивой идеей, он действовал спокойно и методично, словно сомнамбула. Он раздумывал, рассуждал, но разум его бездействовал. Дома он тщательнейшим образом оделся, как в те дни, когда собирался в гости к маркизе д'Арланж, и вышел. Сперва он заглянул к оружейнику и купил маленький револьвер, который по его просьбе тут же зарядили. Сунув револьвер в карман, он отправился навещать тех знакомых, которые, по его мнению, могли знать, в каком клубе состоит виконт. Он разговаривал и держался настолько естественно, что никто не заметил, в каком странном состоянии духа он находится. И только под вечер один его молодой приятель назвал ему клуб, который посещает г-н де Коммарен-сын, и, будучи сам членом этого клуба, предложил г-ну Дабюрону сводить его туда. Юрист пылко поблагодарил друга и принял приглашение. По дороге он исступленно сжимал в кармане рукоять револьвера. Думал он только об убийстве, которое собирался совершить, да о том, как бы не промахнуться. "Поднимется чудовищный шум, - хладнокровно размышлял он, - особенно если мне не удастся сразу пустить себе пулю в лоб. Меня арестуют, посадят в тюрьму, будут судить. Пропало мое доброе имя! Ах, не все ли равно: раз Клер меня не любит, какое мне дело до прочего? Отец умрет от горя, знаю, но мне нужно отомстить". В клубе приятель показал ему молодого черноволосого человека, который читал журнал, облокотясь на стол, г-ну Дабюрону показалось, что у него высокомерный вид. Это был виконт. Г-н Дабюрон, не вынимая револьвера, пошел прямо на него, но когда тот был уже в двух шагах от виконта, решимость изменила ему. Он резко повернулся и бросился прочь, оставив приятеля в глубоком недоумении относительно сцены, которую он не в силах был истолковать. Никогда еще за всю свою жизнь г-н Альбер де Коммарен не был так близок к смерти, как в тот день. Выйдя на улицу, г-н Дабюрон почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Перед глазами все поплыло. Он хотел крикнуть, но не мог. Судорожно взмахнув руками, он покачнулся и грузно осел на тротуар. Сбежались люди, помогли полицейскому его поднять. В кармане у него нашли адрес и доставили его домой. Придя в сознание, он обнаружил, что лежит в постели, а в ногах у него стоит отец. - Что со мной было? Ему со множеством предосторожностей рассказали, что полтора месяца он был между жизнью и смертью. Теперь врачи считают, что он спасен. Он уже начал поправляться, ему лучше. Пятиминутный разговор изнурил его. Он закрыл глаза и попытался собраться с мыслями, которые метались в беспорядке, как осенняя листва, подхваченная ветром. Прошлое, казалось, тонуло в непроглядном тумане, но все, что касалось мадемуазель д'Арланж, виделось ему четко и ярко. Все, что он делал после того, как поцеловал Клер, стояло у него перед глазами, словно на залитой светом картине. Он вздрогнул, его бросило в пот. Он едва не стал убийцей! Но он уже в самом деле поправлялся, и умственные его способности восстановились; поэтому его мыслями завладел один вопрос уголовного права. "Если бы я совершил убийство, - рассуждал он, - осудили бы меня? Да. Но был бы я на самом деле ответствен за свое преступление? Нет. Не есть ли преступление форма умственного расстройства? Что со мной было? Безумие? То особое состояние, которое должно предшествовать покушению на человеческую жизнь? Сможет ли кто-нибудь мне на это ответить? Почему не дано каждому судье перенести подобный необъяснимый приступ? Но расскажи я о том, что со мной было, разве мне поверят?" Несколько дней спустя, немного окрепнув, он во всем открылся отцу, который пожал плечами и стал убеждать, что все это ему привиделось в бреду. Дабюрон-отец был человек добрый, история печальной любви сына растрогала его, но никакой непоправимой беды он в этом не усмотрел. Он посоветовал сыну вести более рассеянный образ жизни, заверил, что тот волен распоряжаться всем его состоянием, и, главное, принялся уговаривать его жениться на какой-нибудь богатой наследнице из Пуату, доброй, веселой и здоровой, которая подарит ему прекрасных детей. Затем он отбыл в провинцию, поскольку имение страдало без его присмотра. Через два месяца судебный следователь вернулся к прежнему времяпрепровождению и трудам. Но прошлого не вернуть: что-то в нем надломилось, он это чувствовал и ничего не мог с собой поделать. Однажды ему захотелось повидать свою старую приятельницу маркизу. Увидев его, она испустила вопль ужаса: он так изменился, что она приняла его за привидение. Поскольку мрачные лица внушали ей отвращение, она поспешила его спровадить. Клер неделю была больна после того, как повидала г-на Дабюрона. "Как он любил меня! - думала она. - Ведь он чуть не умер. Способен ли Альбер так любить?" Она не решалась ответить на этот вопрос. Ей хотелось утешить г-на Дабюрона, поговорить с ним, попытаться ему помочь. Но он больше не приходил. Однако г-н Дабюрон был не из тех, кто сдается без борьбы. Он решил, следуя совету отца, вести рассеянный образ жизни. Устремившись на поиски радостей, он обрел отвращение, но ни о чем не забыл. Порой он был близок к тому, чтобы удариться в самый настоящий разгул, но всякий раз небесный образ Клер в белом платье преграждал ему дорогу. Тогда он стал искать забвения в работе. Он обрек себя на каторжный труд, запрещая себе думать о Клер, подобно тому, как чахоточный запрещает себе думать о своем недуге. Его усердие и лихорадочная деятельность стяжали ему репутацию честолюбца, который далеко пойдет. Ничто в мире его не задевало. Со временем к нему пришло если не спокойствие, то отупение, наступающее вслед за непоправимыми катастрофами. Он начал забывать, начал исцеляться. Обо всех этих событиях напомнило г-ну Дабюрону имя Коммарена, произнесенное папашей Табаре. Следователь думал, что события эти погребены под пеплом времени, но вот они снова предстали ему, подобно буквам, написанным симпатическими чернилами, которые проступают, если поднести бумагу к огню. В одно мгновение эти события развернулись с волшебной быстротой перед его взором, словно во сне, для которого ни время, ни пространство не существуют. Несколько минут он, словно раздвоившись, смотрел со стороны на собственную жизнь. Он был одновременно и актер, и зритель, он был у себя дома, в своем кресле, но в то же время и на подмостках; он играл роль и оценивал себя в этой роли. Первым его ощущением, надо признаться, было ощущение ненависти, вслед за которым пришло отвратительное чувство удовлетворения. Волей случая у него в руках оказался человек, которого предпочла Клер. И человек этот уже не надменный вольможа, обладатель огромного состояния и потомок прославленных предков, а незаконнорожденный, сын доступной женщины. Чтобы сохранить за собой украденное имя, он совершил самое подлое преступление на свете. И г-ну Дабюрону, судебному следователю, невыразимо сладко было представлять себе, как он поразит своего недруга мечом правосудия. Но длилось это всего одно мгновение. Тут же восстала и властно заговорила совесть этого порядочнейшего человека. Что может быть чудовищней соединения двух несовместимых понятий - ненависти и правосудия! Может ли юрист сознавать, что преступник, чья судьба находится в его руках, был его врагом, и не испытывать к себе более жгучего презрения, чем к самым бесчестным из подсудимых? Имеет ли право судебный следователь употреблять свою чудовищную власть против обвиняемого, питая к нему в глубине души хоть каплю неприязни? Г-н Дабюрон снова повторил себе то, с чего весь последний год начинал каждое расследование: "Я и сам едва не запятнал себя страшным злодейством". И вот теперь ему предстояло отдать приказ об аресте, а потом допрашивать и предать суду человека, которого он в свое время твердо намерен был убить. Разумеется, никто не знал об этом преступлении, которое так и осталось замыслом, намерением, но мог ли он сам об этом забыть? И разве не следовало ему уклониться от этого дела, отойти в сторону? Разве не его долг - отстраниться и умыть руки, предоставив кому-нибудь другому обязанность отомстить за него именем общества? - Нет! - произнес он. - Это было бы трусостью, это было бы недостойно меня. Тут на ум ему пришла мысль, исполненная безумного великодушия. - Что, если я его спасу? - пробормотал следователь. - Что, если ради Клер я сохраню ему жизнь и честное имя? Но как его спасти? Для этого надо не дать ходу сведениям, обнаруженным папашей Табаре, и вовлечь его в заговор молчания. Тогда придется добровольно пойти по ложному пути и вместе с Жевролем устремиться на поиски воображаемого убийцы. Осуществимо ли это? Вдобавок выгородить Альбера - значит развеять надежды Ноэля; это значит оставить безнаказанным гнуснейшее из предательств. И наконец, это означает вновь принести правосудие в жертву собственной страсти. Следователь терзался. Легко ли принять решение, когда все так запутано, когда тебя раздирают противоречивые желания? Он растерянно метался между взаимоисключающими намерениями, бросаясь из крайности в крайность. Что делать? Испытав новое неожиданное потрясение, рассудок его тщетно искал точку опоры. "Отступиться? - размышлял следователь. - Это было бы малодушием. Я всегда должен оставаться представителем закона, недоступным ни страстям, ни лицеприятию. Неужели я настолько слаб, что, надевая мантию, не могу отбросить все личные предубеждения? Неужели не в силах, сосредоточившись на настоящем, отстранить от себя минувшее? Мой долг - расследовать преступление. Сама Клер велела бы мне следовать долгу. Да и захочет ли она принадлежать человеку, запятнанному подозрением? Ни за что. Если он невиновен, его ждет оправдание; если виновен - смерть". Ход его мыслей, казалось, был безупречен, но в глубине души он терзался тысячью сомнений, жаливших, как шипы. Ему необходимо было чем-то подкрепить свое решение. "Неужели я еще питаю ненависть к этому человеку? - думал он. - Нет, конечно, нет. Клер предпочла его мне, он меня даже не знает, значит, я должен винить не его, а ее. Моя ярость была просто-напросто приступом безумия. И я докажу это. Я хочу, чтобы во мне он нашел не столько судебного следователя, сколько советчика. Если он невиновен, я помогу ему воспользоваться для доказательства своей правоты всем арсеналом средств и всем превосходным полицейским механизмом, который находится в распоряжении прокуратуры. Да, я вправе заниматься этим делом: богу, который читает в глубине наших душ, ведомо, что любовь моя к Клер так велика, что я искренне, от всего сердца желаю ее возлюбленному оказаться невиновным". И только тут г-н Дабюрон очнулся и понял, что прошло уже немало времени. Было уже около трех часов ночи. - О боже! - воскликнул он. - Папаша Табаре заждался. Наверно, он заснул. Но папаша Табаре не спал и, подобно г-ну Дабюрону, не замечал, как бежит время. Ему хватило десяти минут, чтобы составить в уме опись всего, что было в кабинете г-на Дабюрона, просторном и обставленном дорогой, но строгой мебелью соответственно состоянию и общественному положению хозяина. Вооружившись канделябром, он подошел к шести картинам кисти первоклассных мастеров, оживлявшим наготу деревянных панелей, и оценил прекрасную живопись. С любопытством осмотрел он и несколько бронзовых статуэток на камине и на столике с гнутыми ножками, с видом знатока исследовал книжный шкаф. Затем, взяв со стола вечернюю газету, он опустился в глубокое кресло у камина. Не успел он пробежать и треть передовой статьи, которая, как все тогдашние передовые парижских газет, была посвящена исключительно римскому вопросу*, как выпустил листы из рук и погрузился в размышления. Навязчивая идея, не контролируемая волей, интересовавшая его куда больше политики, неодолимо влекла его в Ла-Жоншер, к трупу вдовы Леруж. Подобно человеку, который тысячи раз раскладывает пасьянс и вновь перемешивает карты, он выстраивал и вновь разрушал цепь своих рассуждений. ______________ * В 1866 г., когда писался этот роман, французские войска, поддерживавшие папское правительство, принуждены были оставить Рим; в 1867 году Гарибальди пытался освободить город, но был разбит при Ментоне вернувшимися французами, и только в 1870 г., когда французы окончательно покинули Италию, Рим был взят итальянцами и объявлен столицей объединившейся Италии. Да, в этом печальном деле для него все ясно. Он полагал, что ему известно все, с начала до конца. Он уже знал, как действовать, и был уверен, что г-н Дабюрон разделяет его точку зрения. И все же сколько еще трудностей впереди! Ведь между судебным следователем и обвиняемым стоит высший суд, замечательное учреждение, которое служит всем нам порукой и призвано умерять суровость власти, - суд присяжных. А этот суд, слава богу, не довольствуется логическими умозаключениями. Любые, самые убедительные построения, как бы они ни поразили и ни потрясли присяжных, не заставят их вынести вердикт: "Да, виновен". Присяжные находятся на нейтральной полосе между обвинением, которое выдвигает свои аргументы, и защитой, которая гнет свою линию, и они требуют вещественных доказательств, настаивают на таких уликах, которые можно было бы потрогать. Там, где юристы с легким сердцем вынесли бы обвинительный приговор, суд присяжных предпочитает оправдать обвиняемого, чтобы не взять греха на душу, поскольку очевидных улик все-таки нет. Печально известная казнь Лезюрка* повлекла за собой наверняка не одно преступление, оставшееся безнаказанным, и следует признаться, в этом есть своя логика. ______________ * Лезюрк Жан (1763 - 1796) был осужден и казнен по обвинению в убийстве почтальона. Впоследствии была доказана его невиновность. В сущности, если не считать случаев, когда преступника застали на месте преступления или когда он сам сознался в содеянном, для прокуратуры каждое преступление оказывается более или менее загадочным. Иногда сомнения, которые не удалось рассеять в ходе следствия, так беспокоят прокуратуру, что она сама о них предупреждает. Почти во всех тяжких преступлениях для правосудия и для полиции остается нечто таинственное, непостижимое. Талант адвоката в том и состоит, чтобы нащупать это "нечто" и сосредоточить на нем свои усилия. Пользуясь этой неясностью, он разжигает сомнения. Какой-нибудь спорный эпизод, умело поданный на судебном заседании, может в последний момент изменить весь ход процесса. Этой неуверенностью в исходе дела и объясняется ожесточенный характер, какой принимают подчас судебные прения. И чем выше уровень развития общества, тем нерешительнее и боязливее ведут себя присяжные, особенно в сложных случаях. Они несут бремя ответственности со все возрастающей тревогой. Многие из них уже вообще не хотят выносить смертные приговоры. А если все же приходится, то они пытаются так или иначе снять со своей совести этот груз. Недавно присяжные подписали ходатайство о помиловании, а о ком они хлопотали? Об отцеубийце. Любой присяжный, удаляясь на совещание, думает не столько о том, что он сейчас услышал, сколько о том, что ему самому грозит всю жизнь терзаться угрызениями совести. И многие из них предпочтут отпустить на свободу три десятка злодеев, лишь бы не осудить одного невиновного. Поэтому обвинение должно располагать полным набором улик и выступать перед присяжными, так сказать, во всеоружии. А выковать оружие, добыть улики - задача судебного следователя. Дело это тонкое, подчас весьма долгое и трудное. Если обвиняемый сохраняет хладнокровие и уверен, что не оставил следов на месте преступления, то, сидя в тюрьме, в одиночной камере, он бросает вызов всем ухищрениям следствия. Это жестокая борьба, которая тем ужаснее, что человек, запертый в камере, лишенный поддержки и защиты, может ведь оказаться и невиновным. Сумеет ли судебный следователь остаться глух к доводам внутреннего голоса? Нередко правосудию приходится признать себя побежденным. Оно уверено, что нашло преступника: на него указывает логика, здравый смысл, но от судебного преследования приходится отказаться за неимением улик. К сожалению, многие тяжкие преступления остаются безнаказанными. Некий бывший товарищ прокурора однажды признался, что он лично знал трех убийц - богатых, счастливых, уважаемых людей, которые, за отсутствием неопровержимых улик, скончались в своей постели, окруженные родными, и были преданы земле со всеми почестями, а могилы их украшены высокопарными эпитафиями. При мысли о том, что убийца может уйти от наказания, у папаши Табаре кровь вскипала в жилах, словно при воспоминании о тяжком оскорблении. Такое безобразие, по его мнению, возможно лишь из-за глупости должностных лиц, причастных к расследованию, бестолковости полицейских и бездарности или попустительства судебного следователя. - Уж я-то не упущу добычу, - самодовольно бормотал он. - Нет такого преступления, которое нельзя было бы раскрыть, разве что преступник - сумасшедший, чьи поступки не поддаются логическому анализу. Я готов искать виновного всю жизнь, я готов свернуть себе на этом шею, но никогда не признаю себя побежденным, как это столько раз бывало с Жевролем. Благодаря счастливому случаю на сей раз папаша Табаре вновь преуспел. Но какие доказательства представить следствию и проклятущему суду присяжных, этим дотошным и трусливым крючкотворам? Что придумать, чтобы заставить раскрыться этого энергичного человека, который держится начеку и надежно защищен как своим высоким положением, так и мерами предосторожности, которые он наверняка принял? Какую западню ему приготовить, к какой новой и надежной военной хитрости прибегнуть? Добровольный сыщик ломал себе голову, изобретая хитроумные, но неосуществимые уловки, и всякий раз его останавливали соображения этой чертовой законности, чинящей такие препоны доблестным рыцарям с Иерусалимской улицы. Он так углубился в свои построения, то весьма изобретательные, то несколько неуклюжие, что не слышал, как отворилась дверь в кабинет, и совершенно не заметил появления судебного следователя. Из задумчивости его вывел голос г-на Дабюрона, который взволнованно произнес: - Простите меня, господин Табаре, что я так долго заставил вас ждать. Папаша Табаре вскочил и согнулся в почтительном поклоне не меньше чем на сорок пять градусов. - Право, сударь, - отвечал он, - я и не заметил, что жду. Г-н Дабюрон пересек комнату и уселся напротив полицейского, перед круглым столиком, на котором лежали бумаги и документы, имевшие отношение к убийству. Он выглядел крайне утомленным. - Я много размышлял над этим делом... - начал он. - Я тоже, - перебил папаша Табаре. - Когда вы вошли, сударь, я с тревогой думал, как поведет себя при аресте виконт де Коммарен. На мой взгляд, это главное. Вспылит? Попытается нагнать страху на полицейских, пригрозит вышвырнуть их за дверь? Такова обычная тактика преступников из хорошего общества. Но мне кажется, он будет держаться холодно и невозмутимо. Преступление всегда вытекает из характера преступника. Вот увидите, этот человек продемонстрирует нам изумительное самообладание. Скажет, что явно стал жертвой недоразумения. Будет настаивать на скорейшем свидании с судебным следователем - тогда, мол, все сразу разъяснится. Папаша Табаре высказывал свои предположения с такой незыблемой уверенностью, таким непререкаемым тоном, что г-н Дабюрон не удержался от улыбки. - До этого еще дело не дошло, - заметил он. - Не дошло, так дойдет через несколько часов, - живо возразил сыщик. - Полагаю, что, как только рассветет, господин судебный следователь выдаст ордер на арест виконта де Коммарена. Следователь содрогнулся, словно больной, который видит, как хирург, войдя к нему в комнату, раскладывает на столике свои инструменты. Настало время действовать. Ему открылось неизмеримое расстояние, отделяющее мысль от поступка, решение от его исполнения. - Вы слишком спешите, господин Табаре, - произнес он. - Вы не представляете себе, какие препятствия стоят перед нами. - Но ведь он убил! Скажите, господин следователь, кто, как не он, мог совершить это убийство? Кому было выгодно уничтожить вдову Леруж, ее свидетельства, бумаги, письма? Ему, только ему. Мой Ноэль, такой же глупец, как все порядочные люди, предупредил его, вот он и принял меры. Если его вина не будет доказана, он так и останется Коммареном, а моему адвокату до гроба придется носить имя Жерди. - Да, но... Папаша Табаре изумленно уставился на следователя. - Господин следователь усматривает какие-то трудности? - спросил он. - Еще бы! - отвечал г-н Дабюрон. - Это дело из тех, которые требуют предельной осмотрительности. В случаях, подобных нашему, удары следует наносить только наверняка, а мы располагаем лишь предположениями... Да, разумеется, весьма убедительными, но все же предположениями. А вдруг мы заблуждаемся? К сожалению, правосудие никогда не может полностью исправить свою ошибку. Длань его, несправедливо опустившись на невинного, оставляет на нем несмываемое клеймо. И пускай правосудие признает, что оно заблуждалось, пускай оно объявит об этом во всеуслышание - тщетно. Бессмысленное, тупое общественное мнение не простит человека, который подозревался в убийстве. Папаша Табаре выслушивал эти рассуждения, испуская тяжкие вздохи. Его-то не остановили бы столь ничтожные доводы. - Наши подозрения имеют под собой почву, - продолжал следователь, - я в этом убежден. Но что, если они несправедливы? Тогда наша поспешность обернется для этого молодого человека ужасным несчастьем. Вдобавок огласка, скандал! Подумали вы об этом? Вы не представляете себе, какой урон подобный промах может нанести правосудию, а ведь его сила зиждется на всеобщем к нему уважении. Ошибка вызовет разговоры, привлечет всеобщее пристальное внимание и возбудит недоверие к нам, и это в наши-то времена, когда все умы и так слишком предубеждены против законной власти. И, облокотясь на столик, г-н Дабюрон, казалось, ушел в размышления. "Вот не везет, - думал папаша Табаре. - Я нарвался на труса. Надо действовать, а он болтает. Надо подписать постановление, а он теории разводит. Мое открытие его оглушило, и он испугался. Я-то думал, когда бежал к нему, что он будет в восторге. Ничуть не бывало. Он с удовольствием выложил бы луидор из собственного кармана, лишь бы сделать так, чтобы меня не привлекали к этому делу: тогда бы он ничего не знал и спокойно спал в неведении. И так всегда: всем им хочется, чтобы к ним в сети угодил косяк мелкой рыбешки, а крупной рыбы им и даром не надо. Крупные рыбы опасны, их лучше выпустить на волю". - Быть может, - вслух произнес г-н Дабюрон, - быть может, довольно будет постановления на обыск и вызова в суд? - Тогда все пропало! - вскричал папаша Табаре. - Почему же? - Ах, господин следователь, вы, наверно, понимаете это лучше, чем я, жалкий старик. Мы имеем дело с самым что ни на есть хитроумным и тонким предумышленным убийством. Счастливая случайность навела нас на след преступника. Если мы дадим ему время опомниться, он от нас ускользнет. Вместо ответа следователь кивнул головой, что можно было истолковать как согласие. - Каждому ясно, - продолжал папаша Табаре, - что наш противник человек незаурядной силы, поразительного хладнокровия, изумительной ловкости. Этот негодяй несомненно все предусмотрел, абсолютно все, вплоть до совершенно невероятной возможности, что на него падет подозрение. Уж он-то обо всем позаботился. Если вы, господин следователь, ограничитесь повесткой в суд, негодяй спасен. Он предстанет перед судом, как ни в чем не бывало, невозмутимый, словно речь пойдет о дуэли. Он запасется таким надежным алиби, что не подкопаешься. Докажет, что провел вечер и ночь с вторника на среду в обществе самых высокопоставленных лиц. Выяснится, что обедал он с графом таким-то, играл в карты с маркизом имярек, ужинал с герцогом как-бишь-его; причем баронесса такая и виконтесса сякая глаз с него не сводили... И все будет сыграно как по нотам и рассчитано с такой точностью, что нам придется распахнуть перед ним двери, да еще с извинениями провожать его по лестнице. Победить его можно только одним способом: застигнуть врасплох, чтобы он не успел опомниться и приготовиться. Надо упасть как снег на голову, застать его спящим, увести прежде, чем он опомнится, и сразу же допросить, еще тепленького. Это единственный способ пролить свет на преступление. Эх, стать бы мне на один денек судебным следователем! Папаша Табаре осекся, опасаясь, не проявил ли он неуважения к следователю. Но г-н Дабюрон, казалось, нисколько не обиделся. - Продолжайте, - поощрительно произнес он, - продолжайте. - Допустим, - подхватил старый сыщик, - я стал судебным следователем. Я посылаю арестовать этого типа, и через двадцать минут он уже у меня в кабинете. Я не стану терять время, предлагая ему всякие вопросы с подвохом. Нет, я пойду напролом. Прежде всего, обрушу на него всю тяжесть своей уверенности. Изрядный груз! Я докажу ему, что знаю все, докажу с такой ясностью, очевидностью, так непреложно, что он сдастся - ему просто ничего больше не останется. И допрашивать я его не стану. Не дам ему и рта раскрыть, а заговорю первый. И вот что я ему скажу. Вы, любезнейший, представляете мне алиби? Превосходно! Но мы это средство знаем, имели с ним дело. Испытанный прием! Время смотрят по часам, которые спешат или отстают. Ладно, согласен, сотня человек не спускала с вас глаз. А вы между тем действовали вот как: в восемь часов двадцать минут вы ловко исчезли. В восемь тридцать пять сели в поезд на вокзале Сен-Лазар. В девять вышли из вагона на вокзале в Рюэйле и пошли по дороге, ведущей в Ла-Жоншер. В девять пятнадцать постучались в окошко вдовы Леруж, она вам отворила, и вы попросили у нее поесть и, главное, выпить. В девять двадцать пять вы вонзили ей между лопаток остро заточенный кусок клинка, перевернули весь дом вверх дном и сожгли некие бумаги, сами знаете какие. Затем, завернув все ценности в салфетку и прихватив ее с собой, чтобы создать видимость ограбления, вы вышли и заперли дверь на два оборота. Дойдя до Сены, вы бросили узелок в воду, пешком вернулись на станцию и в одиннадцать часов преспокойно уехали. Все прошло как по маслу. Вы не учли только двух противников: хитреца сыщика по прозвищу Загоню-в-угол и другого, еще более опасного, имя которому - случай. Эти-то двое вас и погубили. Вдобавок вы совершили промах, оставшись в чересчур изящных ботинках, в жемчужно-серых перчатках и не избавившись от шелкового цилиндра и зонтика. А теперь сознавайтесь, так будет быстрее, а я разрешу вам дымить в тюрьме вашими любимыми превосходными сигарами, которые вы всегда курите с янтарным мундштуком". Папашей Табаре овладело такое вдохновение, что, казалось, он вырос дюйма на два. Он взглянул на следователя, словно ожидая увидеть у него на лице одобрительную улыбку. - Вот так я ему и сказал бы, - продолжал он, переведя дыхание. - И если только этот человек не окажется в тысячу раз сильнее, чем я думаю, если только он не из бронзы, не из мрамора, не из стали, я повергну его во прах и добьюсь признания. - А если он окажется из бронзы? Если не повергнется во прах? Что вы будете делать? Этот вопрос явно озадачил полицейского. - Проклятие! - пробормотал он. - Ну, не знаю... Посмотрю, подумаю... Да нет, он признается! После изрядно затянувшегося молчания г-н Дабюрон взял перо и поспешно черкнул несколько строк. - Сдаюсь, - произнес он. - Решено, господин Альбер де Коммарен будет арестован. Но понадобится время на всякие формальности, на обыск, да и мне тоже необходимо кое-что сделать. Я хотел бы прежде допросить его отца, графа де Коммарена, и этого молодого адвоката, вашего друга, господина Ноэля Жерди. Мне нужны письма, которыми он располагает. При имени Жерди лицо папаши Табаре омрачилось и на нем обозначилось выражение комичнейшего беспокойства. - Черт бы меня побрал! - воскликнул он. - Этого-то я и боялся. - Чего же? - удивился г-н Дабюрон. - Что вам понадобятся письма Ноэля. Естественно, он узнает, кто навел полицию на след преступника. Хорошо же я буду выглядеть! Разумеется, его права будут признаны благодаря мне, не правда ли? Как по-вашему, будет он мне благодарен? Да ничуть не бывало! Он проникнется ко мне презрением! Он станет меня избегать, едва узнает, что господин Табаре, рантье, и сыщик Загоню-в-угол - одно и то же лицо. Слаб человек! Через неделю мои ближайшие друзья перестанут подавать мне руку. Как будто это не великая честь - служить правосудию!.. Придется мне переехать в другой квартал, сменить имя... Огорчение его было так велико, что он чуть не плакал. Г-н Дабюрон был тронут. - Успокойтесь, дорогой господин Табаре, - произнес он. - Лгать я не стану, но поведу дело так, чтобы ваш любимец, ваш приемный сын ничего не узнал. Я дам ему понять, что на его след меня навели бумаги, найденные в доме вдовы Леруж. Окрыленный папаша Табаре схватил руку следователя и поднес ее к губам. - Ах, благодарю вас, сударь, - вскричал он, - тысячу раз благодарю! Вы так великодушны, вы... А я-то недавно еще... Но довольно! Если позволите, я буду присутствовать при аресте; хотелось бы принять участие в обыске. - Я и сам думал вас об этом просить, господин Табаре, - отвечал следователь. Лампы чадили, свет их потускнел, крыши домов побелели. Занимался день. Вдали уже слышался шум утренних повозок. Париж просыпался. - Раз мы решили действовать, - заметил г-н Дабюрон, - нельзя терять ни минуты. Сейчас я должен повидаться с императорским прокурором, даже если ради этого мне придется поднять его с постели. От него поеду прямо во Дворец правосудия. Я буду там к восьми часам. Приезжайте туда к этому же времени, господин Табаре, и ждите моих распоряжений. Сыщик поблагодарил и стал прощаться. Но тут вошел слуга г-на Дабюрона. - Этот пакет, сударь, - сказал он хозяину, - доставил только что буживальский жандарм. Он ждет ответа в прихожей. - Превосходно, - отвечал следователь. - Узнайте у него, не нужно ли ему чего, да угостите стаканом вина. - С этими словами он вскрыл пакет и воскликнул: - Глядите-ка, письмо от Жевроля! Письмо гласило: "Господин судебный следователь! Имею честь уведомить вас, что напал на след человека с серьгами. Узнал я о нем у хозяина винной лавки, где засиживаются местные пьянчуги. В воскресенье утром, выйдя от вдовы Леруж, в эту лавку заглянул человек, которого мы ищем. Сначала он взял две литровые бутылки вина и расплатился. Потом хлопнул себя по лбу и сказал: "Ну и болван! Совсем забыл, что завтра именины корабля". И тут же купил еще три бутылки. Я справился в календаре, корабль называется "Сен-Марен". Еще я выяснил, что он гружен зерном. Одновременно с этим письмом пишу в префектуру, чтобы в Париже и Руане были предприняты поиски. Они наверняка принесут плоды. Примите, милостивый государь..." - Бедняга Жевроль! - воскликнул папаша Табаре, разразившись хохотом. - Он точит саблю, а сражение уже выиграно. Не хотите ли, господин следователь, положить конец его поискам? - Ни в коем случае! - отвечал г-н Дабюрон. - Пренебрежение к мелочам нередко оборачивается непоправимой ошибкой. Кто может знать, какие новые сведения сообщит нам этот человек? VI В тот же самый день, когда было обнаружено преступление в Ла-Жоншер, в тот самый час, когда папаша Табаре проводил осмотр комнаты убитой, виконт Альбер де Коммарен садился в экипаж - он ехал на Северный вокзал встречать отца. Виконт был страшно бледен. Обострившиеся черты лица, мрачный взгляд, бескровные губы свидетельствовали либо о невыносимой усталости, либо о чрезмерных излишествах в наслаждениях, либо о безумной тревоге. Впрочем, в особняке вся прислуга обратила внимание, что вот уже пять дней, как молодой хозяин совершенно переменился. Разговаривал он через силу, почти ничего не ел и настрого запретил входить к нему. Камердинер виконта заметил, что эта перемена, слишком стремительная, чтобы не бросаться в глаза, произошла утром в воскресенье после визита некоего сьера Жерди, адвоката, проведшего в библиотеке почти три часа. Виконт, до прихода этого человека веселый, как скворец, после его ухода стал бледнее смерти, и эта чудовищная бледность больше не сходила с его лица. Отправляясь на вокзал, он, казалось, и передвигался-то с трудом, по каковой причине Любен, камердинер, упорно уговаривал его не выходить из дому. Выйти на холод - это же страшная неосторожность. Гораздо разумнее лечь в постель и выпить чашечку липового отвара. Но граф де Коммарен крайне ревностно относился к внешним проявлениям сыновнего долга. Этот человек скорей простил бы сыну самые невероятные безрассудства, самую гнусную распущенность, нежели то, что он именовал непочтительностью. О своем прибытии он оповестил за сутки телеграммой, которая должна была поднять по тревоге всех обитателей особняка, и отсутствие Альбера на вокзале возмутило бы его сильней, чем самое непристойное оскорбление. Минут пять виконт прохаживался по залу ожидания, наконец колокол возвестил о прибытии поезда. Двери, выходящие на перрон, распахнулись, и через них потоком пошли пассажиры. Как только сутолока чуть уменьшилась, появился граф в сопровождении слуги, который нес огромную дорожную шубу из дорогого меха. Граф де Коммарен выглядел лет на десять моложе своего возраста. В бороде и все еще густых волосах лишь кое-где поблескивала седина. Был он высок и сух, ходил, ни капли не горбясь, высоко неся голову, но в нем не было ничего от той неприятной британской чопорности, которой так завистливо восхищаются наши юные "джентльмены". У него была благородная осанка и легкая поступь. Такие сильные и очень красивые руки бывают только у человека, чьи предки в течение веков привыкли орудовать шпагой. Тот, кто стал бы изучать правильное лицо графа, обнаружил бы в нем странный контраст: черты его дышали добродушием, на устах играла улыбка, но светлые глаза пылали яростной гордыней. Этот контраст объяснял тайну его натуры. Столь же нетерпимый, как маркиза д'Арланж, граф шел в ногу с веком или по крайней мере делал вид, будто идет в ногу. Так же как маркиза, он презирал всех, кто не был дворянского рода, только презрение свое выражал по-другому. Маркиза демонстрировала пренебрежение надменно и грубо, граф прикрывал его утонченной, прямо-таки чрезмерной и унижающей вежливостью. Маркиза с радостью бы "тыкала" своим поставщикам. А вот в доме графа его архитектор как-то уронил зонтик, и граф поспешно кинулся его поднимать. Старая маркиза прожила жизнь с завязанными глазами, с заткнутыми ушами, у графа же в этом смысле было отличное зрение, и видел он очень хорошо, притом обладал не менее тонким слухом. Она была глупа и совершенно лишена здравого смысла; он был умен, имел, можно сказать, широкие взгляды и определенные идеи. Она мечтала о возврате своих несуразных прав, о реставрации монархических нелепостей, полагая, что время можно прокрутить назад, как стрелки часов; он стремился к практическим целям, например, к власти, и был искренне убежден, что его партия еще сможет вновь захватить и сохранить ее, а затем медленно, незаметно, но окончательно восстановить все утраченные привилегии. Но, в общем-то, они поладили бы друг с другом. Иначе говоря, граф являл собой приукрашенный портрет определенной части общества, маркиза была карикатурой на нее. Следует добавить, что при общении с равными себе г-н де Коммарен избавлялся от своей уничижительной вежливости. Именно тогда проявлялся его подлинный характер - надменный, упрямый, неуступчивый; на любое противоречие граф реагировал, как племенной жеребец на укус слепня. Дома он был сущий деспот. Увидев отца, Альбер поспешил к нему. Они обменялись рукопожатиями, поцеловались с видом столь же благородным, сколь и церемонным, а потом с минуту еще обменивались приветствиями и банальными фразами касательно поездки и возвращения. И похоже, только после этого г-н де Коммарен заметил, какая разительная перемена произошла в облике его сына. - Виконт, вы больны? - поинтересовался он. - Нет, - лаконично ответил Альбер. Граф произнес: "А!" - и дернул головой; это движение, ставшее у него чем-то вроде тика, выражало крайнюю степень недоверия. После этого он повернулся к своему слуге и отдал несколько коротких распоряжений. - А теперь, - вновь обратился он к сыну, - едем скорей в особняк. Мне не терпится почувствовать себя дома, да и поел бы я с удовольствием. У меня сегодня во рту ни крошки не было, если не считать чашки отвратительного бульона в каком-то буфете. Граф де Коммарен приехал в Париж в убийственном настроении. Поездка в Австрию не принесла тех результатов, на какие он надеялся. Ко всему прочему он навестил по дороге одного из своих старинных друзей и имел с ним такой жаркий спор, что они расстались, не подав друг другу руки. Отец и сын уселись в карету, лошади взяли в галоп, и граф тут же обратился к теме, не дававшей ему покоя. - Я порвал с герцогом де Сермезом, - сообщил он Альберу. - Мне кажется, - отвечал Альбер без малейшего намека на насмешку, - это происходит всякий раз, стоит вам пробыть вместе больше часа. - Верно, но на сей раз это окончательно. Я прожил у него четыре дня в состоянии крайнего раздражения. Отныне я перестал его уважать. Вы представляете, виконт, Сермез продает Гондрези, едва ли не лучшие свои земли на севере Франции. Он сводит лес, выставляет на продажу с торгов замок, в котором живет. Обитель принцев станет сахарным заводом! Он все превращает в деньги, чтобы увеличить, как он заявляет, свой доход, чтобы купить ренту, акции, облигации. - И это причина вашего разрыва? - спросил не слишком удивленный Альбер. - Разумеется. По-вашему, она неосновательна? - Но вы же знаете, у герцога большая семья, и он далеко не богат. - Ну и что из того? - прервал его граф. - Какое это имеет значение? Другие во всем ограничивают себя, живут на своей земле тем, что она приносит, ходят всю зиму в сабо, дают образование только старшему сыну, но землю не продают. Друзья должны говорить друг другу правду, даже если она горькая. Я высказал Сермезу все, что думаю. Дворянин, продающий родовые земли, совершает гнусность, он предает свою партию. Альбер попытался возразить. - Я сказал "предает", - с горячностью продолжал граф, - и стою на этом слове. Запомните навсегда, виконт: власть принадлежала, принадлежит и всегда будет принадлежать тем, кто владеет собственностью, в первую очередь, землей. Люди девяносто третьего года прекрасно понимали это. Разорив дворянство, они разрушили его престиж гораздо надежнее, нежели отменой титулов. Принц, который ходит пешком и не имеет лакеев, такой же человек, как все. Министр Июльской монархии, сказавший буржуа: "Обогащайтесь!"* - был не дурак. Он дал им магическую формулу власти. Буржуа не поняли его, им захотелось скорого богатства, и они ударились в спекуляции. Сейчас они богаты. Но в чем оно, их богатство? В биржевых ценностях, в содержимом бумажников, в акциях, одним словом, в бумажках. ______________ * Лозунг Франсуа Гизо (1787 - 1874), который он выдвинул в речи в 1843 г. В своих несгораемых шкафах они хранят дым, видимость. Они предпочитают движимость, так как она приносит почти восемь процентов, виноградникам и лесам, которые не дают даже трех. А вот крестьянин не так глуп. Чуть только у него появляется клочок земли величиной с носовой платок, как ему уже хочется со скатерть, а потом с простыню. Крестьянин медлителен, как вол, которого он запрягает в телегу, но у крестьянина есть цепкость, неторопливая энергия, упорство. Он идет прямиком к цели, стойко влачит ярмо, и ничто его не остановит, не своротит с пути. Ради того, чтобы стать собственником, он туже затягивает пояс, а дураки хохочут. А когда он устроит свой восемьдесят девятый год, кто больше всех изумится? Буржуа и банковские бароны, финансовые феодалы. - Ну, и... - начал виконт. - Вы не понимаете? Дворянство обязано действовать так же, как крестьянин. Если дворянин разорился, его долг восстановить свое состояние. Коммерция для него исключается. Пусть. Зато ему остается сельское хозяйство. Вместо того чтобы полвека по-дурацки негодовать и влезать в долги, пытаясь поддержать жалкий и скудный уровень жизни, дворянство обязано было засесть по своим замкам в провинции и там трудиться, во всем ограничивать себя, экономить, покупать землю, увеличивать свои владения, потихоньку прибирать все к своим рукам. Если бы оно приняло такое решение, ему уже принадлежала бы вся Франция. Оно обладало бы огромными богатствами, потому что цены на землю растут с каждым днем. За тридцать лет я без всяких усилий удвоил свое состояние. Бланвиль, который в тысяча восемьсот семнадцатом году обошелся моему отцу в сто тысяч экю, теперь стоит больше миллиона. И потому я пожимаю плечами, когда слышу, как дворянство жалуется, плачется, кого-то обвиняет. У всех доходы растут, говорит оно, а у него остаются неизменными. А кто в этом виноват? С каждым годом дворянство становится беднее и беднее. То ли еще ждет его. Скоро оно пойдет по миру, и те несколько аристократических фамилий, что у нас еще остались, в конце концов окажутся не более чем вывеской. И это будет конец. Меня утешает одно: крестьянин, став хозяином наших владений, будет всесилен и запряжет в свою телегу всех этих буржуа, которых ненавидит так же, как я презираю. В этот миг экипаж остановился во дворе, описав перед домом полукруг совершенной формы, гордость кучера, хранителя старых добрых традиций. Граф вышел первым и, поддерживаемый под локоть сыном, поднялся по ступеням парадного крыльца. В обширном вестибюле выстроилась в ряд почти вся прислуга в парадных ливреях. Граф на ходу обвел их взглядом, точь-в-точь как офицер, осматривающий солдат перед смотром. Судя по выражению лица, он остался доволен их видом и проследовал в свои апартаменты, находившиеся на втором этаже над парадными комнатами. Ни в одном доме, нигде и никогда, не было такого великолепного порядка, как в огромном особняке графа де Коммарена, которому состояние позволяло содержать его с таким великолепием, какое не снилось иному германскому князьку. Граф обладал совершенным талантом, можно даже сказать, искусством, в наше время гораздо более редким, чем представляется многим, управлять целой армией слуг. По мнению Ривароля*, существует манера сказать лакею: "Ступайте!", которая свидетельствует о породе куда лучше, чем сто фунтов дворянских грамот. ______________ * Ривароль Антуан де (1703 - 1801) - французский литератор, автор афоризмов. Многочисленные слуги не доставляли графу ни неудобств, ни забот, ни затруднений. Они были ему необходимы и служили, как хотелось ему, а не как хотелось бы им. Он был неизменно взыскателен, всегда готов сказать: "Я, кажется, ясно приказал", - и тем не менее ему очень редко приходилось прибегать к выговорам. Все у него было заранее предусмотрено, даже - и главным образом - непредвиденное, все отрегулировано, установлено загодя и навсегда, так что ему ни о чем не приходилось беспокоиться. Внутренний механизм был так совершенно отлажен, что действовал без скрипа, усилий и остановок на ремонт. Ежели недоставало одного колесика, его заменяли, почти даже не замечая этого. Новичок втягивался в общее движение, и через неделю он либо притирался, либо его увольняли. Итак, хозяин возвратился из путешествия, и сонный особняк пробудился, словно по мановению волшебной палочки. Каждый стоял на своем посту и был готов снова приняться за труды, прервавшиеся полтора месяца назад. Все знали, что граф весь день провел в вагоне, но он мог оказаться голоден, и приготовление обеда было ускорено. Все слуги, вплоть до последнего поваренка, твердо помнили первую статью основного закона этого дома: "Прислуга существует не для того, чтобы исполнять приказания, а для того, чтобы не возникала нужда их отдавать". Г-н де Коммарен привел себя в порядок после дороги, переоделся, и тотчас же появился дворецкий в шелковых чулках с сообщением, что "кушать подано". Объявив об этом, он тут же спустился вниз, а через несколько минут отец и сын встретились у дверей столовой. То был большой зал с очень высоким, как на всем первом этаже, потолком, меблированный с восхитительной простотой. Каждый из четырех буфетов, украшающих его, заполнил бы собой любую из тех просторных квартир, какие миллионеры последнего разлива снимают на бульваре Мальзерб за пятнадцать тысяч франков. Коллекционер остолбенел бы, доведись ему бросить взгляд на эти буфеты, битком набитые драгоценной эмалевой посудой, великолепным фаянсом и фарфором, при виде которого саксонский король* позеленел бы от зависти. ______________ * В Саксонии в начале XVIII века был изобретен твердый фарфор, там возникла знаменитая Майсенская мануфактура, ее изделия славились по всей Европе. Сервировка стола, который был накрыт в центре зала и за который сели граф и Альбер, вполне соответствовала этой безумной роскоши. Он ломился от серебра и хрусталя. Граф был великий чревоугодник. Порой он даже хвастался своим огромным аппетитом, который какой-нибудь бедняк воспринимал бы как величайший физический недостаток. Он любил вспоминать великих людей, отличавшихся к тому же и чудовищным обжорством. Карл V поглощал горы мяса. Людовик XIV за каждой трапезой запихивал в себя столько, сколько съедало шестеро обычных людей. За столом граф с удовольствием развивал мысль, что о человеке вполне можно судить по объему его желудка, и приводил сравнение с лампами, сила света которых зависит от количества потребляемого масла. Первые полчаса обеда прошли в молчании. Г-н де Коммарен с чувством насыщался, не замечая или не желая замечать, что Альбер держит вилку и нож в руках скорей для вида и не притронулся ни к одному из кушаний, которые ему клали на тарелку. Но за десертом настроение старого аристократа, подогретое бургундским определенной марки, которое он уже много лет предпочитал остальным винам, исправилось. К тому же он был не прочь излить после обеда чуть-чуть желчи, полагая, что не слишком жаркий спор способствует пищеварению. Письмо, которое он получил по приезде и успел уже пробежать, послужило ему отправным пунктом. - Я приехал всего час назад, но уже получил от Бруафрене целую проповедь, - сообщил он сыну. - Да, он много пишет, - заметил Альбер. - Чересчур много. Он разорится на чернилах. И опять планы, прожекты, надежды - сущее ребячество. Честное слово, они все утратили разум. Желают перевернуть мир, да только им не хватает рычага и точки опоры. Хоть я их и люблю, но, право, глядя на них, можно умереть от смеха. И в течение минут десяти граф осыпал своих лучших друзей самой язвительной бранью и самыми колкими насмешками, похоже даже не подозревая, что добрая половина их смешных черт свойственна и ему. - Если бы еще, - уже более серьезно продолжал он, - они хотя бы верили в себя, проявили хотя бы чуточку отваги! Так нет же! Именно веры-то им и недостает. Они вечно рассчитывают на других, на кого угодно, только не на себя. Любой их шаг свидетельствует о бессилии, любая декларация остается жалким недоноском. Я все время вижу, как они мечутся в поисках кого-нибудь, кто сидит на коне и согласится, чтобы они пристроились у него за спиной. И, никого не найдя, несмотря на все свои старания, они возвращаются, словно к первой своей любви, к духовенству. В нем, думают они, спасение и будущее. Да уж, прошлое тому блистательное доказательство. Как же, они такие ловкачи! В сущности, духовенству мы и обязаны крахом Реставрации. И теперь во Франции аристократия и ханжество - синонимы. Для семи миллионов избирателей дальний потомок Людовика XIV может шествовать лишь во главе армии черноризцев, с эскортом проповедников, монахов, миссионеров и штабом, состоящим из аббатов, несущих горящие свечи. А надо сказать, что француз отнюдь не святоша и ненавидит иезуитов. Вы согласны со мной, виконт? Альберу ничего не оставалось, как кивнуть в знак согласия. Но г-н де Коммарен уже продолжал: - Бог мой! Торжественно объявляю: мне надоело плестись у них в хвосте. Я начинаю беситься, когда вижу, как они ведут себя с нами, когда слышу, какую цену требуют за союз с ними. Они и раньше-то не были такими уж большими вельможами: при дворе епископ был совершенно незначительной фигурой. А сегодня они чувствуют, что стали необходимы. Морально мы только ими и держимся. Какую же роль мы играем ради их выгод? Мы - ширма, за которой они разыгрывают свою комедию. Потрясающее надувательство! Получается, что наши интересы - это их интересы. Да они заботятся о нас, как о прошлогоднем снеге. Их столица - Рим, именно там восседает на троне их единственный монарх. Сколько лет - я уже со счету сбился - они кричат о преследованиях, но поистине никогда еще не были так могущественны. Судите сами. У нас нет ни гроша, они безмерно богаты. Законы, ударившие по состояниям частных лиц, их не затронули. У них нет наследников, которые поделят их богатства, а потом будут делить до бесконечности. Они обладают терпением и временем, которые по песчинке возносят горы. Все, что попадает к духовенству, духовенству же и остается. - Тогда порвите с ними, - произнес Альбер. - Возможно, виконт, так и нужно бы поступить. Но какая нам будет польза от разрыва? А главное, кто в это поверит? Принесли кофе. Граф знаком велел слугам удалиться и продолжал: - Никто не поверит. К тому же это означало бы войну и измену в наших же собственных домах. Наши жены и дочери являются заложницами этого союза, и духовенство благодаря им держит нас в руках. Для французской аристократии я вижу одну только спасительную соломинку: крохотный закон, вводящий майорат*. ______________ * Характерная для феодализма форма наследования земельной и другой собственности, при которой она переходит старшему из наследников. - Вы его никогда не добьетесь. - Вы так полагаете? - поинтересовался граф де Ком-марен. - Может, вы тоже против него? Альбер знал по опыту, в какой ожесточенный спор пытается втянуть его отец, и промолчал. - Ладно, пускай я мечтаю о несбыточном, - согласился граф. - В таком случае дворянство обязано исполнить свой долг. Пусть все дочери и младшие сыновья в знатных родах принесут себя в жертву. Пусть они согласятся в течение пяти поколений оставлять целиком родовые поместья старшему в семье и удовлетворятся ста луидорами ренты. Таким способом удастся еще восстановить крупные состояния. Семьи уже не будут раздирать противоположные интересы и эгоизм, они будут объединены общей целью. У каждого рода будет свой государственный интерес, так сказать, собственное политическое завещание, которое будут передавать друг другу старшие сыновья. - К сожалению, - заметил виконт, - нынешние времена не способствуют самопожертвованию. - Знаю, - отпарировал граф. - Очень хорошо знаю, и даже в своем доме имею тому доказательство. Я, ваш отец, просил, заклинал вас отказаться от женитьбы на внучке этой старой дуры маркизы д'Арланж. Чего же я добился? Да ничего! И после трех лет борьбы я вынужден был уступить... - Но, отец... - пробормотал Альбер. - Все, все, - прервал его граф. - Вы получили мое слово, и кончим на этом. Но запомните мое предсказание. Вы наносите смертельный удар нашему роду. Вы будете одним из богатейших людей во Франции, у вас родится четверо детей, и они станут, дай бог, просто богатыми. Если же у каждого из них будет такое же потомство, ваши внуки, вот увидите, окажутся в весьма стесненных обстоятельствах. - Отец, вы все видите в черном свете. - Естественно, и это мой долг. Это способ избегнуть разочарований. Вы толковали мне о счастье всей вашей жизни. Да что за глупости! Человек, поистине благородный, прежде всего думает о своей фамилии. Мадемуазель д'Арланж хороша собой, обворожительна, можете присоединить еще кучу эпитетов, но у нее нет ни гроша. А я выбрал для вас богатую наследницу... - Которую я не смогу полюбить. - Хорошенькое дело! Она принесла бы вам в переднике четыре миллиона. Да нынче ни один король не дает такого приданого своим дочерям! Я уж не говорю о надежде на... Разговор на эту тему мог затянуться до бесконечности, но виконт вопреки явным усилиям отца мыслями был далек от начавшегося спора. Лишь иногда, и то, чтобы не играть роль безмолвного наперсника, он выдавливал из себя несколько слов. Это отсутствие сопротивления бесило графа куда сильней, чем упрямое несогласие. И он прилагал все силы, чтобы побольней уколоть сына. Это была его обычная тактика. Однако тщетно он расточал язвительные замечания и злобные намеки. Вскоре он до того разгневался на Альбера, что после какого-то лаконичного ответа совершенно вышел из себя. - Да черт побери! - вскричал он. - Сын моего управляющего и тот рассуждал бы не так, как вы. Чья кровь течет в ваших жилах? Я нахожу, что вы ведете себя как плебей, а не виконт де Коммарен! Бывают состояния души, когда любой разговор оказывается бесконечно тягостным. Уже почти целый час, выслушивая отца и отвечая ему, Альбер испытывал невыносимые муки. Наконец терпение, которым он вооружился, лопнуло. - Ну что ж, - ответил он, - если я плебей, то, вероятно, тому есть основательные причины. Взгляд, которым виконт сопроводил эти слова, был настолько красноречив и недвусмыслен, что граф даже вздрогнул. У него совершенно пропала охота продолжать спор, и он нерешительно поинтересовался: - Что вы хотите этим сказать, виконт? Альбер уже успел пожалеть, что не удержался. Но отступать было поздно. - Мне нужно поговорить с вами, - произнес он с некоторым смущением, - о весьма серьезных вещах. На карту поставлена моя и ваша честь, честь нашего рода. Я хотел объясниться с вами и думал отложить это до завтра, не желая волновать вас в день приезда. Но если вы настаиваете... Граф слушал сына с плохо скрываемым беспокойством. - Можете мне поверить, - продолжал Альбер, с трудом подыскивая слова, - я никогда, что бы вы ни сделали, не позволю себе обвинять вас. Ваша неизменная доброта ко мне... Этого г-н де Коммарен вынести не смог. - Обойдемся без предисловий, - прервал он сына. - Хватит слов, говорите о фактах. Альбер молчал несколько секунд. Он думал, как и с чего начать. Наконец он произнес: - Покуда вас не было, я ознакомился со всей перепиской между вами и госпожой Валери Жерди. Да, со всей, - повторил он, делая упор на этом слове, и без того весьма многозначительном. Граф не дал Альберу продолжать. Словно ужаленный ядовитой змеей, он так резко вскочил, что стул его отлетел на несколько шагов. - Ни слова больше! - грозно крикнул он. - Ни звука! Я запрещаю вам! Но, очевидно, граф устыдился первой своей реакции, потому что тут же обрел обычное хладнокровие. С неестественно спокойным видом он поднял стул и уселся за стол. - Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует утверждать, что предчувствий не существует! - промолвил он, пытаясь придать голосу легкую насмешливую интонацию. - Два часа назад на вокзале, заметив вашу бледность, я заподозрил, что произошло что-то скверное. Я догадался, что вам стала известна вся или хотя бы малая часть этой истории. Я это чувствовал, был уверен в этом. Затем настало долгое молчание, крайне тягостное для обоих собеседников, верней, противников: каждый собирался с мыслями, прежде чем приступить к опасному объяснению. По молчаливому соглашению отец и сын опустили глаза, стараясь не смотреть друг на друга, не встретиться взглядами, которые могли оказаться весьма красноречивы. Услышав за дверью какой-то шорох, граф подошел к Альберу. - Вы сказали: главное - честь. Нам следует определить линию поведения и немедленно. Благоволите следовать за мной. Граф позвонил, в тот же миг появился лакей. - Предупредите, - приказал граф, - что ни меня, ни виконта ни для кого нет. VII Разоблачение не столько изумило графа де Коммарена, сколько разгневало. Стоит ли говорить, что вот уже двадцать лет он боялся, что истина когда-нибудь откроется. Он знал: как ни охраняй тайну, она может выплыть наружу, тем паче из четырех человек, знающих ее, трое еще живы. Он не забывал, что совершил величайшую глупость, доверив ее бумаге, как будто ему не было известно: существуют вещи, о которых не пишут. Как мог писать о таких вещах он, осмотрительный дипломат, политик, привычный к предосторожностям? И как, написав, спокойно позволил существовать этим разоблачительным письмам? Почему не уничтожил чудовищные улики, которые в любой момент могли быть обращены против него? Это можно объяснить лишь безумной страстью, слепой, глухой и не думающей о последствиях. Сущность страсти в том, что она верит, будто никогда не кончится, и даже перспектива вечности для нее коротка. Полностью погруженная в настоящее, она нисколько не заботится о будущем. Какой мужчина думает о том, что следует остерегаться женщины, которую он любит? Влюбленный Самсон вечно подставляет без всякого сопротивления свои волосы ножницам Далилы. Графу, когда он был любовником Валери, и в голову не приходила мысль потребовать свои письма у обожаемой сообщницы. Если бы такая мысль и пришла, он тут же отверг бы ее как оскорбительную для его ангела. Что за причины могли заставить его усомниться в сдержанности любовницы? Не было их. Скорее уж он мог полагать, что она больше его заинтересована в исчезновении малейшего свидетельства о том, что произошло. В сущности, разве не она извлекла пользу из этого гнусного обмана? Кто получил чужое имя и состояние? Не ее ли сын? И только восемь лет спустя, когда граф, сочтя себя обманутым, порвал связь, которая составляла счастье его жизни, он подумал, что надо бы забрать эти опасные письма. Но он не представлял, каким образом это осуществить. Тысячи причин мешали ему действовать. А главная была та, что он ни за что не хотел вновь встретиться с этой женщиной, которую когда-то любил. Он не слишком был уверен ни в своем гневе, ни в своей решимости не поддаваться ее слезам, без которых встреча явно не обойдется. Сумеет ли он устоять перед умоляющим взглядом прекрасных глаз, что так долго были владыками его души? Встретиться с возлюбленной юных лет означало подвергнуться опасности простить ее, а его гордость и чувства были ранены настолько жестоко, что даже сама мысль о возвращении к ней стала для него неприемлема. С другой стороны, довериться женщине из третьего сословия тоже было совершенно невозможно. Граф не предпринимал никаких шагов, в нерешительности откладывая их на потом. "Я повидаюсь с ней, - говорил он себе, - но только когда вырву ее из сердца, когда она станет мне совершенно безразлична. Я не доставлю ей радости увидеть мое горе". Проходили месяцы, годы, и наконец граф убедил себя, что уже слишком поздно. И впрямь, пробуждать иные воспоминания - неосторожно. Несправедливое недоверие подчас может подтолкнуть на непоправимый шаг. Потребовать от вооруженного, чтобы он бросил оружие, не значит ли подать ему мысль воспользоваться им? А прийти спустя столько лет с требованием возвратить письма - это же почти объявление войны. К тому же сохранились ли они? Кто это может сказать? Кто поручится, что г-жа Жерди не сожгла их, поняв, какую они представляют опасность, и сознавая, что лишь их уничтожение обеспечит ее сыну узурпированные им права? Граф де Коммарен ничуть не заблуждался, просто он был в тупике, решил, что высшей мудростью будет предоставить все на волю случая, и оставил на старость отворенную дверь для неизбежно приходящего гостя, имя которому - несчастье. В продолжение более чем двадцати лет не было ни одного дня, когда бы он не проклинал непростительное безумие своей страсти. Он не мог заставить себя забыть, что у него над головой на тоненьком волоске, который может порвать любая случайность, висит опасность пострашнее дамоклова меча. Сегодня этот волосок порвался. Много раз, размышляя о возможной катастрофе, он задавал себе вопрос, как отразить этот смертоносный удар. Часто спрашивал себя: "Что можно будет сделать, если все раскроется?" Множество планов задумывал он и тут же отбрасывал, убаюкивая себя, подобно людям с мечтательным воображением, самыми несбыточными прожектами. Случившееся застало его врасплох. Альбер почтительно остался стоять, а граф сел в массивное украшенное гербом кресло, установленное под монументальной рамой, в которой раскинуло свои многочисленные ветви генеалогическое древо прославленного рода Рето де Коммаренов. Старый аристократ постарался не показать, какой жестокий страх он испытывает. Лишь во взгляде его было чуть больше пренебрежительного высокомерия, презрительной уверенности и невозмутимости, чем обычно. - Объяснитесь же, виконт, - недрогнувшим голосом обратился он к Альберу. - Я не стану говорить вам о чувствах отца, вынужденного краснеть перед сыном, вы сами должны понять их и исполниться сочувствием. Будем же щадить друг друга, поэтому постарайтесь сохранять спокойствие. Расскажите, каким образом вы ознакомились с моими письмами. У Альбера тоже было время собраться с мыслями и подготовиться к поединку; этого разговора он ждал со смертельной тревогой уже четыре дня. При первых словах волнение покинуло его, он держался достойно и благородно. Изъяснялся он четко и внятно, не вдаваясь в подробности, бесполезные, когда дело касается серьезных вещей: в таких случаях подробности лишь бессмысленно удаляют от цели. - Утром в воскресенье, - начал он, когда явился молодой человек, объявивший, что у него есть дело чрезвычайной важности, которое должно остаться в тайне. Я принял его. Он-то мне и открыл, что я, увы, всего лишь побочный ребенок, которым вы из любви подменили законного сына, рожденного вам графиней де Коммарен. - И вы не приказали вышвырнуть его за дверь! - возмутился граф. - Нет. Разумеется, я собирался ответить и весьма резко, но он протянул мне пачку писем и попросил, прежде чем что-то сказать, прочесть их. - Надо было бросить их в огонь! - воскликнул де Коммарен. - Полагаю, камин у вас горел? Как же так! Они были у вас в руках и остались целы? О, если бы на вашем месте был я! - Граф! - с упреком произнес Альбер, припомнив, как Ноэль встал перед камином, как зорко следил за ним, пока он усаживался за стол. - Эта мысль пришла мне, когда ее уже нельзя было осуществить. К тому же я с первого взгляда узнал ваш почерк. Я взял письма и прочел их. - А потом? - Потом я вернул их этому молодому человеку и попросил неделю отсрочки. Нет, не затем, чтобы все обдумать, в этом не было нужды, а потому что решил: я должен поговорить с вами. И вот я умоляю вас сказать: в самом ли деле произошла подмена? - Да! - с яростью выкрикнул граф. - Да, к несчастью, произошла! И вам это отлично известно, потому что вы прочли письма, которые я писал госпоже Жерди, вашей матери. Альбер заранее знал, что ответ будет именно таким, ждал его и тем не менее был сражен. - Прошу меня простить, - промолвил он, - у меня была улика, но не формальное подтверждение. В письмах, которые я прочел, ясно говорилось о вашем замысле, там был подробно разработан весь план, но ни в одном я не нашел доказательства, что план этот был исполнен. Граф с глубочайшим изумлением взглянул на сына. Он до сих пор хранил все письма в памяти и припомнил, что по крайней мере в двух десятках из них ликовал по поводу успешного осуществления их замысла и благодарил Валери за то, что она исполнила его волю. - Виконт, это значит, что вы не дошли до конца, - ответил он. - Вы их все прочли? - Все и, как вы понимаете, весьма внимательно. Могу сказать, что в последнем, какое я прочел, госпоже Жерди сообщалось о приезде Клодины Леруж, кормилицы, которой поручалось совершить подмену. Больше ничего не было. - Фактически никаких доказательств, - пробормотал граф. - Задумали план, долго его лелеяли, а в последний момент отказались. Такое случается достаточно часто. Он уже корил себя, что был так скор на ответ. У Альбера были всего лишь подозрения, а он, его отец, только что обратил их в уверенность. Какая оплошность! "Ну разумеется, - думал граф. - Валери уничтожила письма, которые я писал потом и которые могли стать доказательством и представлять опасность. Но почему она оставила остальные, тоже весьма компрометирующие, и как, сохранив, выпустила их из рук?" Альбер все так же стоял, не двигаясь, ожидая, что скажет граф. Что будет с ним? Ведь сейчас в мозгу старика графа решалась его судьба. - Вероятно, она умерла! - громко произнес г-н де Коммарен. И при мысли, что Валери мертва, а он так и не повидался с нею, у графа что-то дрогнуло в душе. Даже после двадцати лет разлуки сердце его сжалось: он так и не смог вырвать из него первую юношескую любовь. Когда-то он проклинал свою возлюбленную, но теперь простил. Да, она обманула его, но ведь она же и подарила ему годы счастья, единственные в его жизни. Разве знал он после разлуки с нею хоть миг радости, упоения, забвения? В том состоянии духа, в каком он сейчас находился, его сердце было полно только счастливыми воспоминаниями, словно ваза, которую однажды наполнили драгоценными благовониями и которая будет хранить их аромат, пока не разобьется. - Бедняжка, - прошептал он и глубоко вздохнул. Он несколько раз сморгнул, словно сгоняя слезу. Альбер смотрел на него с тревожным любопытством. Впервые в жизни виконт увидел на лице отца отражение человеческого чувства вместо привычной властности или оскорбленной либо торжествующей гордыни. Но г-н де Коммарен был не из тех, кто позволяет себе долго предаваться сантиментам. - Виконт, вы не сказали, кто прислал этого вестника несчастья. - Он пришел от своего имени, не желая, как он мне сказал, никого вмешивать в это печальное дело. Этот молодой человек, чье место я занял, ваш законный сын Ноэль Жерди. - Да, да, - вполголоса произнес граф, - его имя Ноэль. Помню, помню, - и с явной нерешительностью спросил: - А о своей, то есть вашей, матери он что-нибудь говорил? - Почти ничего. Единственно он сказал, что она о его приходе сюда ничего не знает и что тайну, которую он мне открыл, узнал совершенно случайно. Г-н де Коммарен ничего не ответил. Все, что можно, он уже знал и сейчас размышлял. Наступал решительный момент, и граф видел только один способ отодвинуть его. - Почему вы стоите, виконт? - произнес он ласковым голосом, чем совершенно поразил Альбера. - Сядьте рядом со мной и поговорим. Объединим наши усилия, чтобы избегнуть, если это возможно, большого несчастья. Говорите со мной совершенно откровенно, как сын с отцом. Вы уже думали о том, как поступить? Приняли уже какое-нибудь решение? - Мне кажется, сомнений тут быть не может. - Как вас понять? - Отец, как мне кажется, то, что я должен сделать, предопределено. Я обязан уступить место вашему законному сыну - уступить без сетований, хоть и не без сожаления. Пусть он придет, я готов отдать ему все, что, сам того не зная, так давно у него отнял, - отцовскую любовь, состояние, имя. Услыхав столь благородный ответ, старый аристократ не сумел сохранить спокойствие, хотя в самом начале разговора просил об этом сына. Лицо его налилось кровью, и он яростно, изо всей силы стукнул кулаком по столу. Всегда такой уравновешенный, в любых обстоятельствах соблюдающий приличия, он в бешенстве выкрикнул ругательство, какого постеснялся бы даже старый кавалерийский вахмистр. - А я, сударь, объявляю вам: того, что вы задумали, не будет! Не будет никогда, даю вам слово! Что сделано, то сделано. Запомните, что бы ни произошло, все останется, как было. Такова моя воля. Вы - виконт де Коммарен и останетесь им, хотите того или нет. Останетесь им до вашей смерти или по крайней мере до моей: пока я жив, исполнению вашего дурацкого плана не бывать. - Но... - робко промолвил Альбер. - Вы никак посмели прервать меня? - возмутился граф. - Я заранее знаю ваши возражения. Вы ведь скажете мне, что это чудовищная несправедливость, гнусный грабеж, не так ли? Я согласен с вами и страдаю от этого не меньше вашего. Уж не думаете ли вы, что лишь сегодня я вспомнил о роковой ошибке юности? Знайте же, уже двадцать лет я сожалею о своем законном сыне, двадцать лет проклинаю несправедливость, жертвой которой он стал. Тем не менее я умел скрывать горечь и укоры совести, не дававшие мне спать по ночам. А вы с вашим идиотским смирением одним махом хотите обессмыслить мои многолетние муки! Нет. Это вам не удастся. Граф увидел, что Альбер собирается что-то сказать, и грозным взглядом остановил его. - Уж не думаете ли вы, - продолжал он, - что я не плакал, вспоминая, что обрек своего законного сына всю жизнь бороться с бедностью? Не испытывал жгучего желания все исправить? Бывали дни, когда я готов был отдать половину своего богатства лишь за то, чтобы поцеловать ребенка, рожденного женщиной, которую я слишком долго переоценивал. Меня удерживал только страх бросить тень подозрения на обстоятельства вашего рождения. Я обрек себя в жертву чести фамилии де Коммарен, которую ношу. Я получил ее от своих родителей незапятнанной, и такой же вы передадите ее своему сыну. Первое