ска были снабжены проштемпелеванными фотографиями и усеяны изображениями красных крестов, выполненными особым, затрудняющим подделку способом, как на денежных знаках. Они объяснили, что призваны обеспечить соблюдение израильтянами Женевской конвенции относительно военнопленных, что, видит бог, задача отнюдь не простая, - а также связь Януки с внешним миром, насколько это дозволяют тюремные правила. Они настаивают, сказали они, на том, чтобы из одиночки он был переведен в арабскую камеру, однако понимают, что до "тщательного дознания", которое должно начаться со дня на день, израильтяне так или иначе вынуждены подвергнуть его изоляции. Нередко, как они объясняли, израильтяне склонны давать волю чувствам и забываться. Слово "дознание" они произносили подчеркнуто неодобрительно, как будто хотели бы называть это как-нибудь иначе. Тут, действуя точно по инструкции, Одед вернулся и занялся наведением порядка. Ответственные за допрос тут же замолчали, выжидая, когда он уйдет. На следующий день они принесли Януке отпечатанный формуляр анкеты и помогли ему собственной рукой заполнить ее: фамилия, старина, вот здесь, адрес, дата рождения, ближайшие родственники, нет, вот здесь, занятие - здесь ведь должно значиться "студент", не так ли? - ученая степень, вероисповедание, простите, ради бога, но таковы правила. Янука все написал как надо, с должным тщанием, несмотря на то, что поначалу не желал это делать, и его первый жест доброй воли и стремление к сотрудничеству были встречены внизу членами "Комитета чтения и письма" с большим удовлетворением, несмотря даже на то, что почерк Януки под влиянием наркотиков приобрел некоторую детскость. На прощание ответственные за допрос вручили Януке отпечатанную на английском языке брошюру, где перечислялись права узников, а также - с дружеским похлопыванием по плечу и подмигиваниями - две плитки швейцарского шоколада. Называли они его при этом по имени - Салим. Потом целый час они наблюдали за ним из соседней комнаты при помощи инфракрасных лучей - глядели, как в полной темноте он рыдал и качал головой. После этого они зажгли свет и радостно вкатились к нему со словами: "Смотрите, Салим, что мы получили для вас! Хватит, просыпайтесь, уже утро!" Это было письмо, адресованное ему и отправленное из Бейрута через Красный Крест; на конверте стоял штамп "Пропущено тюремной цензурой". Письмо было от его любимой сестры Фатьмы - той самой, что подарила ему золотой амулет на шею. Изготовил письмо Швили, составила мисс Бах, а хамелеонский талант Леона придал стилю достоверность сестринской взыскательной нежности. Моделью им послужили письма, полученные Янукой за то время, пока за ним велось наблюдение. Фатьма посылала ему свою любовь и приветы и выражала надежду, что, когда придет время, Салим будет держаться стойко. Похоже, она имела в виду грозившее ему ужасное "дознание". Она решила расстаться со своим другом и уйти со службы, писала она, с тем чтобы устроиться сестрой милосердия в Сайде, потому что не может она больше находиться вдали от родной Палестины, когда ее Янука так страдает. Она восхищается им и никогда не перестанет им восхищаться, клялся Леон. До самой смерти и после смерти Фатьма будет любить своего храброго брата, дорогого ее героя, уж Леон-то знает, что говорит. Янука взял письмо из их рук с притворным безразличием, но, оставшись один, благоговейно и молитвенно прижал письмо к щеке, а затем склонился в поклоне, как мученик, ждущий удара меча. - Я требую бумагу, - горделиво сказал он охранникам, когда они спустя час вернулись в камеру, чтобы прибрать в ней. С тем же успехом он мог бы и не говорить этого. Одед лишь зевнул ему в ответ. - Я требую бумагу! Я требую представителей Красного Креста! В соответствии с Женевской конвенцией я требую, чтобы мне дали возможность написать письмо моей сестре Фатьме! Эти его слова также были с радостью встречены внизу, ибо они доказывали, что первое приношение "Комитета чтения и письма" Янукой принято. В Афины было немедленно отправлено специальное сообщение. Охранники исчезли - якобы для консультации - и вернулись с небольшой стопкой бумаги и конвертов со штампом Красного Креста. Вместе с нею они вручили Януке "Памятку узника", где объяснялось, что "отправляются письма, лишь написанные по-английски и не содержащие шифрованной информации". Ручки, однако, они ему не дали. Янука требовал ручку, просил, умолял и, хоть и был в состоянии заторможенности, плакал и кричал на них, но ребята-охранники громко и четко отвечали ему, что в Женевской конвенции о ручках ничего не говорится. Полчаса спустя к нему примчались двое "наблюдателей". Выразив праведное негодование, они дали ему свою собственную ручку, украшенную девизом "За гуманизм". Так, сцена за сценой, представление разворачивалось еще несколько часов, и все это время ослабевший Янука безуспешно пытался оттолкнуть протянутую ему руку дружбы. Написанное им письмо было совершенно классическим: сумбурное трехстраничное послание, полное благих советов, жалости к себе и фанфаронства, снабдило Швили первым "чистым" образчиком почерка Януки в состоянии волнения, а Леона - замечательным пособием по изучению стиля его английской письменной речи. "Моя дорогая сестра, через неделю жизнь моя будет поставлена на карту, и в предстоящем испытании путеводной звездой мне будет твое мужество", - писал Янука. Текст этот был передан специальным сообщением. "Сообщайте мне все, - инструктировал Курц мисс Бах. - Никаких умолчаний. Если ничего не происходит, дайте знать, что ничего не происходит". Тут же следовала еще более жесткая инструкция Леону: "Проследи, чтобы сообщения для меня она готовила каждые два часа, и не реже. А лучше - каждый час". Это было первым письмом Януки, обращенным к Фатьме, за которым последовал еще ряд писем. Иногда письма их друг к другу сталкивались; иногда Фатьма отвечала на его вопросы почти сразу, как только они были заданы; вопросы задавала ему в свой черед и она. Начинайте с конца, учил их Курц. В данном случае концом этим явились непрекращающиеся и на первый взгляд бессмысленные разговоры. Час за часом двое ведущих допрос с неослабным добродушием болтали с Янукой и, как он, наверное, думал, поддерживали его дух своей неизменной швейцарской искренностью, готовя его для сопротивления в тот день, когда эти израильские висельники потащат его на "дознание". Прежде всего они выспросили его мнение относительно всего, что только угодно было ему с ними обсудить, и очень понравились ему своим ненавязчивым вниманием и отзывчивостью. Политика, застенчиво признались они, никогда не была их областью, они всегда пытались поставить во главу угла не идеи, а человека. Один из них процитировал Роберта Бернса, который, по счастливой случайности, оказался любимым поэтом также и Януки. Они до того внимательно относились к его высказываниям, что иной раз казалось, будто они готовы вот-вот разделить с ним его убеждения. Они спросили Януку, как теперь, пробыв на Западе уже год или даже больше, оценивает он западную цивилизацию - и вообще, и каждой из стран в отдельности, - и взволнованно выслушали его неоригинальные суждения: эгоизм французов, жадность немцев, аморальность и изнеженность итальянцев. "А англичане?" - невинно осведомились они. "О, англичане, эти хуже всех! - решительно отрезал он. - Англия испорчена, развращена и находится в тупике. Она проводник идей американского империализма. Англия - синоним всего самого дурного, а величайшее ее преступление в том, что в ней хозяйничают сионисты". Тут Янука пустился на все лады честить Израиль, в чем они ему не препятствовали. Они не хотели, чтобы с самого начала он хоть в какой-то степени мог заподозрить, что их особенно интересуют его передвижения по Англии. Вместо этого они принялись расспрашивать его о детстве - о родителях, о доме в Палестине, причем не без молчаливого удовлетворения было отмечено, что о своем старшем брате он ни разу не упомянул, что даже и теперь брат был совершенно вычеркнут из его жизнеописания. При всей симпатии к ним Янука все еще говорил с ними исключительно о вещах, как он думал, не имеющих отношения к делу, которому он посвятил жизнь. С неизбывным сочувствием внимали они как рассказам Януки о зверствах сионистов, так и воспоминаниям о футбольных матчах в Сидонском лагере и о победах его в качестве вратаря. "Расскажите о вашем лучшем матче, - просили они. - О самом трудном мяче, который вы взяли. О кубке, который вы завоевали, и о том, в чьем присутствии великий Абу Аммар вручал вам его". Янука шел им навстречу и смущенно, с запинками отвечал. Внизу работали магнитофоны, и мисс Бах вставляла в них все новые кассеты, делая паузы лишь затем, чтоб послать через пианиста Самуила очередное сообщение в Иерусалим вместе с сообщением его собрату Давиду в Афины. А Леон тем временем пребывал в своем особом раю: полузакрыв глаза и позабыв обо всем, он слушал исковерканный английский Януки, погружался в стихию его темпераментной речи, усваивал эту импульсивную манеру, особый стиль с неожиданными всплесками цветистости, слог и ритм речи, привычку чуть ли не в середине фразы вдруг перескакивать на другое. В соседней комнате Швили писал, бормоча себе под нос и фыркая. Иногда, как замечал Леон, Швили прерывал работу, впадая в отчаяние. Тогда он мерил шагами комнату, посылая на голову несчастного заключенного наверху все проклятия, какие могла измыслить изобретательность тюремного ветерана. Что же касается дневника Януки, здесь им предстояло сблефовать, причем сблефовать весьма рискованно. Поэтому они откладывали это до последнего, пока не вытянули из него максимум возможного мастерским применением всех других методов. И даже потом, когда ничего другого уже не оставалось, они затребовали на это прямую санкцию Курца, настолько опасались они сломать хрупкий мостик доверия, установившийся между ними и Янукой. Их люди обнаружили дневник на следующий же день после захвата Януки. Они - их было трое - явились к нему на квартиру в канареечного цвета комбинезонах со специальными значками фирмы, ведающей уборкой квартир. Ключ от квартиры и почти подлинная записка от хозяина дома открыли перед ними двери, отведя от них малейшие подозрения. Из фургончика такого же цвета, как их комбинезоны, они вытащили пылесосы, метлы и стремянку. После этого они закрыли дверь, задернули занавески и целых восемь часов не покладая рук трудились в квартире, пока все, что можно было отснять, не было отснято, а остальное осмотрено, перещупано, вновь положено на прежнее место и даже опять присыпано слоем пыли из специального пульверизатора. Среди их находок был и засунутый между книжным шкафом и телефонным аппаратом небольшой в обложке коричневой кожи блокнот для дневниковых записей - подношение одной из ближневосточных авиакомпаний, услугами которой, видимо, когда-то воспользовался Янука. Им было известно, что Янука вел дневник, но среди вещей, захваченных при его поимке, дневника не оказалось. Теперь же, к их радости, дневник нашелся. Некоторые записи в нем были на арабском, другие на французском или же английском. Были и записи, разобрать которые не представлялось возможным, так как язык их не принадлежал к числу известных, кое-какие записи были зашифрованы, причем весьма примитивным шифром. Большинство записей касалось предстоящих деловых встреч, но были и такие, что освещали события прошлые: "Встретился с Дж. Позвонил П.". Помимо дневника, они отыскали и другую важную вещь, за которой долго охотились: в пухлом конверте из плотной бумаги была кипа счетов, хранимых на тот день, когда Януке надлежало представить отчет в своих тратах. Следуя инструкции, команда прихватила и этот конверт. Но как расшифровать ключевые записи дневника? Как понять их без помощи Януки? И, следовательно, каким образом получить от него помощь? Они подумали было увеличить дозу наркотиков, но отказались от этой идеи: побоялись, что он может и вовсе потерять контроль над собой. Использовать же насильственные меры воздействия значило бы совершенно подорвать с трудом добытое доверие. И к тому же их как профессионалов оскорбляла самая мысль о таком методе. Они предпочли строить все на прежних основаниях - на страхе, чувстве зависимости и близящейся дате ужасного "дознания", которое предпримут израильтяне. Для начала они принесли Януке записку от Фатьмы - кратчайшее и лучшее из всего написанного Леоном: "По слухам, час близок. Умоляю, заклинаю тебя - крепись!" Они зажгли ему свет, чтобы он мог прочитать записку, затем опять погасили свет и не возвращались дольше обычного. В кромешной тьме они имитировали сдавленные крики, клацанье засовов дальних камер и звук, производимый безжизненным, закованным в кандалы телом, когда его волокут по каменному коридору. Затем они сыграли на волынке траурную мелодию палестинского военного оркестра: пусть пленник думает, что он уже умер. Во всяком случае, из камеры не доносилось ни звука. Они впустили к нему охранников, и те, сорвав с него рубашку, связали ему руки за спиной и заковали ноги в кандалы. И опять оставили его. Словно на веки вечные. И слышали, как он застонал: "О нет, нет!" - и опять, и опять. Они обрядили пианиста Самуила в белый халат, дали в руки ему стетоскоп и велели прослушать сердце у Януки, что Самуил и проделал с совершенным бесстрастием. Происходило это в темноте, но, возможно, мельтешение белого халата возле него Янука все же разглядел... После чего его опять оставили в одиночестве. С помощью инфракрасных лучей они наблюдали, как он мучился и дрожал, видели, как он, вдруг вознамерившись покончить с собой, принялся с силой биться головой о стену - единственное движение, которому не мешали кандалы. Но стена была обита толстым слоем специальной ваты, и - бейся не бейся - результата он не достиг. Испустив еще несколько душераздирающих криков, они замолчали, и все погрузилось в мертвую тишину. В темноте они выстрелили из пистолета. Звук выстрела был таким неожиданным и таким явственным, что Янука подпрыгнул на месте. И стал подвывать - тихонько, словно ему не хватало голоса, чтобы завыть в полную силу. Тогда они решили действовать. Вначале в камеру деловито вошли охранники. Они подняли его, с двух сторон подхватив под руки. Одеты они были легко, как будто приготовились к тяжелой физической работе. В ту минуту, когда они дотащили трясущегося Януку до двери, им преградили путь двое его швейцарских заступников. На их лицах читались озабоченность и возмущение. Между охранниками и швейцарцами произошел так долго назревавший яростный спор. Спорили они на иврите, и Янука понимал их лишь частично, но то, что швейцарцы предъявили ультиматум, - это он понял. Швейцарцы говорили, что "дознание" еще должен разрешить начальник тюрьмы. Пункт 6, параграф 9 Уложения четко указывает, что насилие может быть применено исключительно с разрешения начальника тюрьмы и при обязательном присутствии доктора. Но охранники плевать хотели на Уложение, о чем и сообщили. Оно у них уже вот где сидит и из ушей идет, сказали они и показали, как оно идет из ушей. Едва не произошла потасовка. Однако швейцарцам удалось предотвратить драку. В конце концов было решено, что они все четверо немедленно пойдут к начальнику тюрьмы для выяснений. После этого все они затопали прочь, вновь оставив Януку одного, и вскоре можно было видеть, как, скорчившись у стены, он погрузился в молитву, хотя понятия не имел, где находится восток. В следующий свой приход швейцарцы явились одни, без охраны, лица их были очень серьезны - они принесли дневник Януки, - принесли с таким видом, словно, несмотря на малые свои размеры, он полностью менял положение Януки и всю ситуацию. В придачу к дневнику они принесли два его запасных паспорта - французский и кипрский, - найденные под половицами в его квартире, а также ливанский паспорт, который был при нем, когда его схватили. Они объяснили ему, как обстоят дела. Объяснили подробно. Но говорили как-то по-новому - с важностью и не то чтобы угрожающе, но словно предупреждая о чем-то. По просьбе израильтян западногерманские власти произвели обыск в его квартире в центре Мюнхена, сказали они. Найдя там его дневник, эти паспорта и другие доказательства его деятельности в последние несколько месяцев, власти преисполнились решимости провести расследование "со всем тщанием". В своем заявлении на имя начальника тюрьмы швейцарцы указали, что такое расследование и незаконно, и ненужно, и предложили, чтобы делом этим занялся Красный Крест, для начала представив Януке весь материал и, разумеется, без всякого принуждения, а только добровольно получив от него (если начальник тюрьмы этого потребует, то в письменном виде) и написанное собственной его рукой объяснение всего произошедшего с ним за последние полгода, с датами, знакомствами, местами явок и указанием, с какими документами он путешествовал. Там, где воинская присяга требует от него молчания, сказали они, пусть он честно это и укажет. Там же, где молчания не требуется... что ж, они, по крайней мере, выиграют время для апелляции. Тут они рискнули предложить Януке или Салиму, как они теперь его называли, неофициальный дружеский совет. Прежде всего будьте точны, взывали они к нему, раздвигая для него складной столик, после чего ему выдали одеяло и развязали руки. Не сообщайте ничего, что хотите оставить в тайне, но то, что вы решите сообщить, должно быть абсолютно достоверным. Помните, что мы должны позаботиться о нашей репутации. Помните о тех, кого приведут сюда после вас. Если не ради нас, то ради них сделайте все как надо. В последних словах содержался намек на уготованный ему самому мученический конец. Подробности как-то отступили на задний план; единственное достоверное сведение, которое он им теперь мог сообщить, был ужас, переполнявший его душу. Да, стойкость не была ему свойственна, как они и предполагали. Хотя и тут была минута, показавшаяся достаточно долгой, когда они испугались, что он ускользнул от них. Они подумали об этом, когда он вдруг вперил в каждого по очереди твердый, незамутненный взгляд, словно, откинув покров иллюзий, ясно увидел в них своих мучителей. Но ясность с самого начала не была фундаментом их отношений, не стала она им и сейчас. Янука принял предложенную ему ручку, и в глазах его они прочли горячее желание обманываться и впредь. На следующий день, после того как развернулись эти драматические события, в тот час, который в обычной жизни является временем послеобеденным, Курц прибыл прямиком из Афин, чтобы проверить работу Швили и одобрить или же не одобрить некоторые ловкие вкрапления в дневник, паспорта и счета, сделанные прежде, чем документам этим надлежало вернуться на их законные места. Задачу перейти от конца к началу взял на себя сам Курц. Но прежде, удобно расположившись в нижней квартире, он вызвал к себе всех, кроме охранников, и попросил доложить ему, в форме и темпе, им наиболее предпочтительных, о результатах и достижениях. В белых нитяных перчатках, совершенно не утомленный длившимся всю ночь допросом Чарли, он осмотрел вещественные доказательства, одобрительно прослушал наиболее важные куски магнитофонных записей и с восхищением погрузился в события недавнего прошлого Януки, мелькавшие на экране настольного компьютера мисс Бах - в отпечатанном зеленым шрифтом перечне - даты, номера авиарейсов, время прибытия самолетов, отели. Потом экран очистился, и на нем начала появляться сочиненная мисс Бах легенда: пишет Чарли из "Муниципального отеля" в Цюрихе... отправляет письмо из аэропорта Шарля де Голля в 18.20... встречается с Чарли в отеле "Эксцельсиор", что возле Хитроу... звонит Чарли с вокзала в Мюнхене. Каждой записи соответствовал дополнительный материал - те или иные счета и строки дневника, в которых упоминалась эта встреча; порой попадались намеренные пропуски или неясности, потому что записи, вставленные потом, не должны были быть чересчур четкими и ясными. Завершив это дело к вечеру, Курц снял перчатки, переоделся в форму офицера израильской армии с шевронами полковника и несколькими засаленными ленточками над левым карманом за участие в боевых операциях и, потеряв всякую внушительность облика, стал похож на типичного среднего чина военного, на склоне лет обратившегося к ремеслу тюремщика. Потом он прошел наверх, бесшумно прокрался к глазку и некоторое время пристально наблюдал за Янукой, после чего отослал Одеда с напарником вниз, распорядившись оставить его с Янукой с глазу на глаз. Говоря по-арабски скучливым и бесцветным тоном чиновника, Курц задал Януке несколько простых, ничего не значащих мелких вопросов: происхождение такого-то взрывателя, взрывчатой смеси, машины; уточнить, где именно встретился Янука с девушкой, перед тем как она подложила бомбу в Бад-Годесберге. Осведомленность Курца обо всех мелочах, так буднично продемонстрированная, очень испугала Януку - он закричал, требуя полной секретности. Такая реакция озадачила Курца. - Но почему я должен молчать? - запротестовал он с тупостью тюремного старожила, тупостью, характерной не только для узников, но и для тюремщиков. - Если ваш знаменитый брат не молчал, то о каких секретах теперь беспокоиться мне? Он спросил это не так, будто выкладывал потрясающий козырь, а вполне буднично, словно логическое следствие общеизвестной истины. И в то время, как Янука, все еще вытаращившись, глядел на него, Курц сообщил ему ряд деталей, знать которые мог один лишь человек - старший брат Януки. Ничего сверхъестественного в этом не было. После нескольких недель, в течение которых они занимались просеиванием информации о жизни Януки день за днем, прослушиванием и записыванием его телефонных разговоров, перлюстрацией его корреспонденции, не говоря уже о досье, собранном о его жизни за два последних года и хранившемся в Иерусалиме, - неудивительно, что Курц и вся его команда не хуже самого Януки были осведомлены о таких мелочах, как тайники, где следует оставлять донесения, или хитроумный способ односторонней связи и получения приказов, равно как и о том пределе, дальше которого Януке, как и им самим, знать ничего не положено. От его предшественников, ведавших допросами, Курца отличало лишь полное хладнокровие, с каким он делился всей этой информацией с Янукой, и не меньшее хладнокровие по отношению к бурным вспышкам отчаяния со стороны Януки. - Где он? - кричал Янука. - Что вы с ним сделали? Мой брат не мог вам это рассказать! Он ни за что на свете не заговорил бы! Как вы его поймали? Дело шло быстро. Вся команда, собравшись внизу у динамика, благоговейно внимала тому, как всего через три часа после прибытия Курцу удалось сломать последнюю линию обороны Януки. "В качестве начальника тюрьмы, - объяснил он, - я занимаюсь лишь административными вопросами. Что же касается вашего брата, то он находится внизу, в лазарете, у него упадок сил - он, конечно, выживет, так, по крайней мере, все надеются, но пройдет еще не один месяц, прежде чем он встанет на ноги. Когда вы ответите на ряд вопросов, которые я вам задам, я подпишу приказ, разрешающий вам находиться с ним в одной камере и ухаживать за ним, пока он не поправится. Если же вы откажетесь отвечать, то останетесь там, где вы есть". Затем, дабы отмести всякие подозрения в двурушничестве, Курц предъявил Януке снятую "Полароидом" цветную фотографию, которая была смонтирована их группой: на фотографии Янука мог различить залитое кровью лицо брата и двух охранников, уносивших его после допроса. Но и этого Курцу было мало. Когда Янука стал наконец отвечать, начальник тюрьмы страстно, под стать Януке, заинтересовался малейшими подробностями того, что говорил великий борец за освобождение своему ученику. И когда Курц спустился вниз, в их распоряжении находилось все, что только можно было вытянуть из Януки - то есть, считай, ничего, как поспешил отметить Курц, потому что местонахождение старшего брата им по-прежнему было неизвестно. Между прочим, команда отметила, что опять им напомнили о неколебимом принципе ветерана допросов, а именно: что физическое насилие противоречит духу и смыслу их профессии. Курц особенно жестко подчеркнул это, имея в виду главным образом Одеда. Недоговоренностей он тут не оставил. Если приходится применять насилие, а бывают случаи, когда ничего другого не остается, постарайтесь воздействовать не на тело, а на разум. Курц верил, что учиться молодежи никогда не поздно, а уроком может стать все, если глаза твои широко открыты. Это же он говорил и Гаврону, без особого, правда, успеха. Но даже проделав все это, Курц не захотел, а возможно, и не смог отдохнуть. К утру, когда дело Януки было исчерпано во всем, кроме окончательного решения его судьбы, Курц отправился в центр города подбодрить и утешить команду наблюдателей, весьма обескураженных исчезновением Януки. "Что с ним сталось? - восклицал старина Ленни. - Парня ожидало такое блестящее будущее, такой многообещающий во многих отношениях молодой человек!" Совершив и этот благодетельный поступок, Курц взял курс на север для невеселых переговоров с Алексисом, хотя широко известные заблуждения последнего и побудили Мишу Гаврона вывести его из игры. "Я скажу ему, что я американец!" - с широкой улыбкой пообещал неустрашимый Курц Литваку, вспомнив глупейшее распоряжение Гаврона, посланное им в Афины. Настроение его тем не менее можно было охарактеризовать как сдержанный оптимизм. "Мы продвигаемся, - сказал он Литваку, - а Миша задевает меня лишь тогда, когда я сижу на месте". Глава 10 Таверна была похуже, чем на Миконосе, с черно-белым телевизором, где изображение трепетало и колыхалось, как одинокий флаг на ветру, и пожилыми сельскими жителями, слишком гордыми, чтобы проявлять любопытство по отношению к туристам, даже если туристкой была хорошенькая рыжеволосая англичанка в синем платье и с золотым браслетом. Но в той истории, которую ей рассказывал сейчас Иосиф, они были Чарли и Мишель, ужинавшие в придорожной закусочной на окраине Ноттингема; часы работы закусочной несколько удлинили благодаря деньгам Мишеля. Многострадальный автомобильчик Чарли, как всегда, был в неисправности и стоял в ее излюбленном в последние годы гараже в Кэмден-Тауне. Но у Мишеля был роскошный "Мерседес" - других машин он не признавал, - и "Мерседес" этот ждал у служебного выхода из театра, поэтому уже через десять минут путешествие по раскисшим от дождя ноттингемским улицам было окончено, и никакие вспышки гнева, серьезные возражения и сомнения Чарли не могли приостановить ход повествования, которое вел Иосиф. - На нем шоферские перчатки, - говорил он. - Он любит такие. Ты замечаешь это, но ничего не говоришь. "Да, с дырочками", - подумала она. - Хорошо он водит машину? - Нет, прирожденным водителем его не назовешь, но тебя его искусство вполне устраивает. Ты спрашиваешь его, где он живет, и он отвечает, что приехал из Лондона специально, чтобы увидеть тебя. Ты спрашиваешь его, чем он занимается, и он говорит, что он студент. Ты спрашиваешь, где он обучается, он отвечает: "В Европе", причем произносит это так, словно "Европа" - бранное слово. Ты настаиваешь на более точном ответе, мягко настаиваешь, и он отвечает, что учится семестрами и в разных городах - в зависимости от настроения и отношения к тому или иному профессору. У англичан, говорит он, нет системы. Слово "англичане" в его устах звучит враждебно, неизвестно почему, но враждебно. Какой твой следующий вопрос? - Где он живет в настоящее время? - Он уклоняется от ответа. Как и я. Отвечает неопределенно, что частично в Риме, а частично в Мюнхене, временами в Париже, когда чувствует к этому склонность. В Вене. Он не утверждает, что живет затворником, но дает понять, что холост - хотя эта условность тебя никогда не смущала. - С улыбкой он отнял у нее свою руку. - Ты спрашиваешь, какой город он предпочитает, но он оставляет вопрос без внимания как неуместный. На твой вопрос, какой предмет он изучает, он говорит: "Свободу". Ты спрашиваешь, где его родина, и он отвечает, что его родина сейчас находится под пятой оккупантов. Твоя реакция на такое заявление? - Смущение. - Тем не менее со всегдашней своей настойчивостью ты добиваешься от него ответа поточнее, и тогда он произносит: "Палестина". В голосе его слышится страсть. Ты моментально улавливаешь ее - Палестина. Как вызов, как боевой клич - Палестина. - Глаза Иосифа устремлены на нее, и взгляд так пристален, что она нервно улыбается и отводит глаза. - Могу напомнить тебе, Чарли, что хотя сейчас ты серьезно увлечена Аластером, но в тот день он благополучно отбыл в Арджил для рекламных съемок какой-то съестной дребедени, и к тому же до тебя дошло, что он подружился с премьершей. Верно я говорю? - Верно, - ответила она и, к своему удивлению, почувствовала, что краснеет. - А теперь я попрошу тебя сказать мне, что ты почувствовала, услышав слово "Палестина" в тот дождливый вечер из уст твоего поклонника в придорожной закусочной неподалеку от Ноттингема. Можно даже представить себе, что он спрашивает тебя об этом сам. Да, сам. Почему бы и нет? "О боже, - подумала она, - долго ли мне еще мучиться?" - Я восхищаюсь палестинцами, - ответила она. - Зови меня Мишель, будь любезна. - Я восхищаюсь ими, Мишель. - Что именно вызывает в них твое восхищение? - Их страдания. - Она подумала, что такой ответ должен показаться ему глупым. - Их стойкость. - Ерунда. Мы, палестинцы, - это кучка дикарей-террористов, которым давным-давно пора было бы примириться с потерей своей родной земли. Мы, палестинцы, - в прошлом чистильщики сапог и уличные разносчики, трудные подростки, раздобывшие себе пулеметы, и старики, которые не желают забывать. Так кто же мы, скажи, пожалуйста? Кто мы, по-твоему? Мне интересно твое мнение. И помни, что я все еще называю тебя Иоанной. Она набрала в легкие воздуха. Нет, недаром она посещала семинар молодых радикалов! - Ладно. Сейчас скажу. Палестинцы, то есть вы, - это честные и миролюбивые землепашцы, племя, чьи корни уходят в глубь веков, несправедливо лишенные земли еще в сорок восьмом году в угоду сионистам, с тем чтобы основать форпост западной цивилизации в арабском мире. - Твои слова мне нравятся. Продолжай, пожалуйста. Удивительно, сколько в этой странной ситуации и с его подсказкой удавалось ей вспомнить! Здесь были клочки каких-то забытых брошюр и любительских лекций, разглагольствования профессиональных леваков, куски наспех прочитанных книг - все вперемешку, и все пошло в дело! - Израиль - это порождение европейских народов, испытывающих комплекс вины по отношению к евреям... вы вынуждены расплачиваться за геноцид, в котором не были замешаны. Вы - жертвы расистской, антиарабской политики ущемления и преследования... - И убийств, - тихо подсказал Иосиф. - И убийств, - запнувшись, она опять поймала на себе его пристальный взгляд и как тогда, на Миконосе, неожиданно почувствовала: она не знает, что означает этот взгляд. - Во всяком случае, такие они, палестинцы, - непринужденно заключила она. - Раз уж ты меня спрашиваешь. Раз спрашиваешь, - опять повторила она, так как он по-прежнему молчал. Она продолжала внимательно глядеть на него, ожидая, что он подскажет, кем ей стать. Его присутствие заставляло ее отказаться от всех ее убеждений - все это мусор, ее прежнее "я". Оно не нужно и ей, если ему не нужно. - Заметь, он не бросает слов на ветер, - строго сказал Иосиф, вид у него при этом был такой, будто они с ним никогда не обменивались улыбками. - Как быстро он заставил тебя вспомнить, что ты серьезный человек. К тому же он в известных отношениях весьма заботлив. В этот вечер, к примеру, он позаботился обо всем - предусмотрел и еду, и вино, и свечи, продумал даже темы разговора. Мы можем охарактеризовать это как еврейскую предприимчивость: в полной мере обладая этой чертой, он начал борьбу за то, чтобы собственноручно полонить свою Иоанну. - Возмутительно, - хмуро сказала она, разглядывая браслет. - А между тем он клянется тебе, что лучшей актрисы еще не видел мир, и слова эти, как я полагаю, даже не слишком и смущают тебя. Он упорно путает тебя с Иоанной, но тебя уже не так ставит в тупик это смешение театра и реальности. Святая Иоанна, говорит он, стала его любимой героиней еще с тех пор, когда он впервые узнал о ней. Будучи женщиной, она смогла тем не менее пробудить классовое сознание французских крестьян и повести их на бой против британских угнетателей - империалистов. Она была истинной революционеркой и зажгла факел свободы для угнетенных всего мира. Она превратила рабов в героев. Вот к чему сводится его мнение о твоей героине. Божий глас, который она слышала и который звал ее, это всего лишь ее бунтующая совесть, властно требовавшая от нее воспротивиться порабощению. Божьим гласом в истинном смысле слова это называться не может, так как Мишель пришел к выводу, что бог умер. Наверное, играя роль Иоанны, ты и не догадывалась обо всех этих смысловых оттенках, не так ли? Она все еще вертела в руках браслет. - Да, вероятно, кое-что я упустила, - небрежно согласилась она и, подняв глаза, встретилась с его холодным как лед, неодобрительным взглядом. - О господи, - только и смогла произнести она. - Чарли, я от всей души советую тебе не дразнить Мишеля своим западным остроумием. Чувство юмора у него весьма своеобразное и совершенно отказывает, если шутят по его поводу, в особенности если шутит женщина. - Он замолчал, давая ей возможность хорошенько уяснить сказанное. - Ладно. Еда здесь ужасная, но для тебя это не имеет ни малейшего значения. Он заказал бифштекс, не зная, что ты постишься. И ты жуешь бифштекс, чтобы не обидеть его. Позднее в письме ты напишешь, что бифштекс был отвратителен и в то же время прекраснее всех бифштексов в мире. Ты зачарована голосом Мишеля, полным страстного воодушевления, его прекрасным арабским лицом, освещаемым пламенем свечи. Я прав? После минутной заминки она улыбнулась. - Да. - Он любит тебя, любит твой талант, он любит святую Иоанну. "Английские империалисты называли ее преступницей, - говорит он тебе. - Такова судьба всех борцов за свободу. И Джорджа Вашингтона, и Махатмы Ганди, и Робин Гуда. И тайных бойцов ИРА". Идеи, которые он развивал, не были для тебя откровением, но этот восточный пыл, эта... как бы точнее выразиться... животная естественность действовали безотказно, словно гипноз, заставляя прописные истины звучать как будто впервые, как объяснение в любви. "Для британцев, - говорил он, - всякий, кто борется против террора колониалистов, сам является террористом. Британцы - мои враги, все, кроме тебя. Британцы отдали мою страну сионистам, они завезли к нам европейских евреев и приказали им превратить Восток в Запад. Придите и покорите восточных людей, чтоб мы могли владычествовать на Востоке, - говорили они. - Палестинцы - недочеловеки, но они будут вам покорными кули!" Старые британские колонизаторы выдохлись и устали, поэтому они передали нас новым колонизаторам, ревностно и неумолимо стремящимся разрубить этот узел. "Об арабах не беспокойтесь, - сказали им британцы. - Мы обещаем смотреть сквозь пальцы на все, что вы с ними творите". Слушай! Ты меня слушаешь? - Осси, ну когда же я тебя не слушала? - На этот вечер Мишель стал для тебя пророком. До сей поры никто не тратил весь свой пророческий пыл на тебя одну. Убежденность, вовлеченность, преданность делу светятся в его глазах, когда он говорит. Теоретически он убеждает новообращенную, а практически желает вдохнуть живую душу в мешанину твоих неопределенных левых симпатий. О чем ты тоже упоминаешь в своем последнем письме к нему, хотя и не совсем понятно, как сочетается живая душа и подобная мешанина. Ты хочешь, чтобы он просветил тебя, и он это делает. Ты хочешь, чтобы он разъяснил тебе твою вину подданной Британской империи, он делает и это. Ты возрождаешься к новой жизни. Как далек он от буржуазных предрассудков, которые ты еще не сумела из себя выкорчевать! От вялых западных склонностей и симпатий! Да? - мягко спросил Иосиф, будто откликаясь на ее вопрос. Она мотнула головой, и он продолжал, переполняемый заемным пылом своего арабского двойника: - Он не обращает внимания на то, что теоретически ты уже на его стороне, он требует от тебя полнейшей поглощенности делом, которому он служит, полной отдачи. Он бросает тебе в лицо цифры статистики, как будто ты виновата в них. С 1948 года более двух миллионов арабов - христиан и мусульман - были изгнаны из своей страны и лишены всех прав. Их жилища и поселения, - он говорит тебе, сколько именно, - были срыты бульдозерами. Их земля была украдена по законам, принятым без их участия, - и он говорит тебе, сколько земли было украдено, в тысячах квадратных метров. Ты задаешь вопросы, он отвечает. А когда они бегут на чужбину, братья-арабы убивают их там и мучают, не ставя ни в грош, а израильтяне бомбят и обстреливают их лагеря за то, что они продолжают оказывать сопротивление. Ведь сопротивляться, когда у тебя отнято все, значит именоваться террористом, в то время как закабалять и бомбить беженцев, уменьшая их количество в десятки раз, значит всего лишь сообразовываться с неотложными политическими нуждами. И десять тысяч убитых арабов ничто по сравнению с одним убитым израильтянином. - Подавшись вперед, он сжал ее запястье. - Каждый западный либерал без колебаний выступит против гнета в Чили, Южной Африке, Польше, Аргентине, Камбодже, Иране, Северной Ирландии и в других горячих точках планеты, однако у кого хватит духу сказать вслух о жесточайшей в истории шутке - о том, что тридцать лет существования государства Израиль превратили палестинцев в новых еврейских изгоев планеты? Знаешь, как говорили о моей земле сионисты, прежде чем они туда вторглись? "Земля без народа для народа без земли". Мы для них не существуем. Мысленно сионисты давно уже осуществили геноцид, и все, что им оставалось, это осуществить его на деле. А вы, англичане, были архитекторами этого проекта. Знаешь, как возник Израиль? Соединенная мощь Европы преподнесла арабскую территорию в подарок еврейскому лобби. Не спросив никого из живущих на этой территории. Хочешь, я опишу тебе, как это было? Или уже поздно? Может, ты устала? Пора возвращаться в отель? Отвечая ему так, как он того хотел, она не переставала удивляться необычности человека, умеющего совмещать в себе столько противоречивых индивидуальностей и не погибнуть под этим грузом. - Слушай. Ты слушаешь? Осси, я слушаю. Мишель, я слушаю. - Я родился в патриархальной семье в деревне недалеко от города Эль-Халиль, который евреи называют Хевроном. - Он сделал паузу, темные глаза неотступно сверлили ее. - Эль-Халиль, - повторил он. - Запомни это название, оно очень важно для меня в силу ряда причин. Запомнила? Повтори! Она повторила: Эль-Халиль. - Эль-Халиль - центр незамутненной исламской веры. По-арабски это означает "друг господа". Жители Эль-Халиля, или Хеврона, считаются среди палестинцев элитой. Я поделюсь с тобой шуткой, действительно весьма забавной. Существует поверье, что единственным местом, откуда евреев так и не удалось изгнать, была гора к югу от Хеврона. Таким образом, не исключено, что и в моих жилах течет еврейская кровь. Но я не стыжусь этого. Я не антисемит, а всего лишь антисионист. Ты мне веришь? Но он не ждал ее уверений, он в них не нуждался. - Я был младшим из четырех братьев и двух сестер. Вся семья занималась земледелием. Отец мой был мухтаром, избранным мудрыми старцами. Деревня наша славилась инжиром и виноградом, воинственными мужчинами и женщинами, прекрасными и кроткими, как ты. Обычно деревня славится чем-нибудь одним, наша же славилась сразу многим. - Да уж конечно, - пробормотала она, но он был увлечен и пропустил мимо ушей эту шпильку. - А больше всего славилась она мудрым руководством моего отца, верившего, что мусульмане должны жить в мире и согласии с христианами и евреями точно так же, как живут на небесах пророки. Я много рассказываю тебе о моем отце, моей семье и моей деревне. Сейчас и после. Мой отец восхищался евреями. Он изучал их веру, любил приглашать их в деревню и беседовать с ними. Он велел моим старшим братьям выучить иврит. Мальчиком я слушал вечерами воинственные песни о древних походах. Днем я водил на водопой дедушкиного коня и слушал рассказы странников и бродячих торговцев. Когда я описываю тебе эту райскую жизнь, то поднимаюсь до высот истинной поэзии. Я умею это делать. У меня есть этот дар. Рассказываю, как плясали дабке на деревенской площади, как слушали ауд, в то время как старики играли в триктрак, покуривая наргиле. Слова эти были для нее пустым звуком, но у нее хватало ума не прерывать его. - В действительности же, как я охотно признаю, я мало что помню из этого. В действительности я передаю тебе то, что вспоминали старшие, потому что именно этими воспоминаниями в лагерях беженцев поддерживается традиция. Для новых поколений родиной все больше становится лишь то, о чем вспоминают старики. Сионисты скажут, что у нас нет культуры и потому мы не существуем. Скажут, что мы вырождаемся, живя в грязных землянках и одеваясь в вонючие тряпки. Все это точь-в-точь повторяет то, что говорили о евреях европейские антисемиты. А на самом деле в обоих случаях речь идет о людях благородных. Темноволосая голова кивнула, подтверждая, что обе его ипостаси согласны с этим очевидным фактом. - Я описываю тебе нашу сельскую жизнь и хитроумную систему, поддерживавшую нашу общность. Сбор винограда, когда вся деревня дружно шла на виноградники, повинуясь приказу мухтара - моего отца. Как мои старшие братья пошли в школу, построенную англичанами во времена Мандата. Ты можешь смеяться, но отец верил в англичан. Как кофе в нашей деревенской гостинице был горячим все двадцать четыре часа в сутки, чтобы никто не сказал про нас: "Эта деревня нищая, ее жители негостеприимны к чужестранцам". Хочешь знать, что сталось с дедушкиным конем? Дед продал его, чтобы купить пулемет и стрелять в сионистов, когда они нападут на деревню. Но случилось наоборот: сионисты застрелили деда. И поставили моего отца рядом, чтобы он все видел. Отца, который верил в них. - Это тоже было? - Конечно. Она так и не поняла, кто отвечал ей: Иосиф или Мишель, и она знала, что он не хочет, чтобы она это поняла. - Войну сорок восьмого года я всегда называю Катастрофой. Катастрофа сорок восьмого года выявила фатальную слабость нашего мирного сообщества. У нас не было организации, мы оказались не способны защитить себя от вооруженного агрессора. Наша культура зависела от маленьких замкнутых общин, наша экономика также. Как и евреям Европы перед великим истреблением их во время Второй мировой войны, нам не хватало политического единства, что и предопределило наше поражение; слишком часто наши общины воевали друг с другом - в этом проклятие арабов, как и евреев. Знаешь, что они сделали с моей деревней, эти сионисты? За то, что мы не обратились в бегство, как наши соседи? Она знала и не знала. Это не имело значения, потому что он не обращал на нее внимания. - Они наполняли бочки взрывчаткой и керосином и скатывали их с холма, сжигая наших женщин и детей. Я мог бы неделями рассказывать тебе о страданиях моего народа. Об отрубленных руках. Об изнасилованных и сожженных женщинах. О детях, которым выкололи глаза. Она попыталась еще раз выяснить, верит ли во все это он сам, но он не дал ей ни малейшего ключа к разгадке, храня торжественную непроницаемость лица, - выражение, которое подходило обеим его ипостасям. - Я шепну тебе: "Дейр-Ясин". Ты когда-нибудь слышала это название? Знаешь, что оно означает? - Нет, Мишель, не слышала. Он словно бы остался доволен. - Тогда спроси меня: "Что такое Дейр-Ясин?" Она спросила: - Скажите, пожалуйста, что такое Дейр-Ясин? - И я опять отвечаю тебе так, словно это случилось вчера на моих глазах. В маленькой арабской деревушке Дейр-Ясин девятого апреля 1948 года сионистский карательный отряд замучил двести пятьдесят четыре жителя - стариков, женщин и детей. В то время как молодые мужчины были в поле, они убивали беременных женщин вместе с еще не рожденными детьми. Почти все трупы они сбросили в колодец. Спустя несколько дней страну покинули около полумиллиона палестинцев. Отцовская деревня составляла исключение. "Мы остаемся, - заявил отец, - если мы отправимся на чужбину, сионисты ни за что не разрешат нам вернуться". Он даже верил, что англичане опять придут, чтобы помочь нам. Он не понимал, что империалистам требуется на Ближнем Востоке безропотный союзник. Почувствовав на себе его взгляд, она подумала, понимает ли он, что она как бы внутренне отдаляется от него, и безразлично ли ему это. Лишь потом она догадалась, что он намеренно толкал ее в противоположный лагерь. - Потом двадцать лет после Катастрофы отец хранил верность тому, что осталось от деревни. Одни называли его упрямцем, другие глупцом. Его товарищи, жившие вне Палестины, называли его коллаборационистом. Они ничего не знали. Не чувствовали на собственной шкуре, что такое оккупация. Кругом по соседству жителей выгоняли, избивали, арестовывали. Сионисты захватывали чужую землю, сравнивали с землей чужие жилища, а на обломках строили свои деревни, где не разрешали селиться арабам. Но отец мой был миролюбив и мудр, и до поры до времени ему удавалось ладить с сионистами. И опять ей захотелось спросить его, правда ли это все, и опять она не успела. - Но во время войны шестьдесят седьмого года, когда к деревне подошли танки, мы тоже перебрались на другой берег Иордана. Отец позвал нас и со слезами на глазах велел складывать пожитки. "Скоро начнутся погромы", - сказал он. Я спросил его - я, младший, несмышленыш: "Что такое погром, папа?" Он ответил: "Все, что европейцы творили с евреями, сионисты сейчас творят с нами. Они одержали великую победу и могли бы проявить великодушие. Но в их политике нет места добру". До самой смерти не забуду, как мой гордый отец переступил порог жалкой хижины, которой предстояло теперь зваться нашим домом. Он долго медлил, собираясь с силами, чтобы войти. Но он не плакал. Целыми днями сидел он на ларе с книгами и ничего не ел. Думаю, за эти несколько дней он постарел лет на двадцать. "Это моя могила, - сказал он. - Хижина станет моим надгробием". С момента переселения в Иорданию мы превратились в людей без родины, лишились документов, прав, будущего и работы. Школа, в которой я учился? Это была хибара из жести, где жужжали сотни жирных мух и гомонили голодные дети. Наукой мне была фатиха [Фатиха - первая, основополагающая сура Корана.]. Но есть и другая наука. Как стрелять. Как бороться с сионистскими агрессорами. Он замолчал, и на минуту ей показалось, что он улыбается ей, но лицо его было невеселым. - "Я борюсь и, следовательно, существую", - негромко проговорил он. - Знаешь, кто это сказал, Чарли? Сионист. Миролюбец, патриот и идеалист. Используя террористические методы, он убил много англичан и много палестинцев. Но оттого, что он сионист, он считается не террористом, а героем и патриотом. Он стал премьер-министром страны, которая зовется Израиль. Знаешь, откуда он родом, этот сионистский премьер-министр-террорист? Из Польши. Объясни, пожалуйста, ты, образованная англичанка, мне, простому бездомному крестьянину, объясни, как могло случиться, что моей страной, моей Палестиной, правит поляк, поляк, который существует, потому что борется? Ты можешь втолковать мне, на основе каких принципов, какой английской справедливости, английского беспристрастия и честности этот человек правит моей страной? И почему он называет нас террористами? И тут, прежде чем она успела опомниться, у нее вырвался вопрос. Она не хотела бросать этим вызов. Вопрос возник сам собой, выплыл из хаоса, в который Иосиф погрузил ее. - А ты сам-то можешь? Он не ответил ей - но не потому, что хотел избежать этого вопроса. Вопрос он принял. Ей даже показалось, что он ожидал его. Он засмеялся, не слишком приятным смехом, потянулся к бокалу и поднял его. - Выпей за меня, - приказал он. - Давай сюда твой бокал. Историю делают победители. Ты что, забыла эту простую истину? Давай выпьем! Помешкав, она подняла бокал. - За крошечный храбрый Израиль! - сказал он. - За его поразительную жизнеспособность, подпитываемую американской помощью в семь миллионов долларов в день и всей мощью Пентагона, пляшущего под его дудку! - Не отпив, он опустил бокал. Она сделала то же самое. К ее облегчению, жест этот, казалось, на время прекращал мелодраму. - А ты, Чарли, ты слушаешь. С благоговением. Изумлением. Перед его романтической восторженностью, перед его красотой, его фанатическим энтузиазмом. Для него не существует препон. В нем нет западноевропейской сдержанности. Тебе это нравится? Или воображение отвергает раздражающую тебя чужеродную сущность? Взяв его за руку, она водила по его ладони кончиком пальца. - А его английский не лимитирует его во всем этом? - спросила она, чтобы выиграть время. - Речь его пересыпана жаргонными словечками, уснащена картинными ораторскими оборотами, сомнительной статистикой и утомительными цитатами. Но тем не менее ему удается заразить тебя своей молодой страстной верой, раскрывающей перед тобой будущее. - А что делает Чарли все это время? Просто торчит там и ошарашенно ловит каждое его слово? Я как-нибудь вмешиваюсь в разговор, поддерживаю его? Что я делаю? - Согласно сценарию, реагируешь ты довольно странно. Вот как ты описываешь это позднее в одном из писем: "Сколько буду жить, не забуду твое лицо, освещенное пламенем свечи в тот вечер, когда мы впервые оказались вместе". Или, может быть, по-твоему, это чересчур цветисто, чересчур безвкусно? Она выпустила его руку. - Какие письма? Что за письма, которыми мы все время обмениваемся? - Пока давай договоримся лишь о том, что позднее ты ему напишешь. Еще раз спрашиваю тебя: тебе это нравится? Или пошлем к черту автора пьесы и отправимся домой? Она отпила глоток вина. Потом второй глоток. - Нравится. Пока что нравится. - А письмо - не слишком? Ты одобряешь это? - Ну если нельзя объясниться в любовном письме, то как же тогда объясниться? - Прекрасно. Ведь так и случилось, что ты написала ему, и легенда подтверждает все это. За исключением одной детали. Это не первая твоя встреча с Мишелем. Неуклюже, вовсе не по-актерски она чуть не уронила бокал. А им опять овладело возбуждение. - Слушай меня, - сказал он, подавшись вперед. - Слушай цитату. Из французского философа. "Величайшее преступление - бездействовать из страха сделать слишком мало". Тебе она знакома, правда? - О господи, - еле слышно выговорила Чарли и порывисто прижала к груди руки, как бы обороняясь. - Мне продолжить? - Но он уже продолжал: - Тебе это кого-нибудь напоминает? "Существует одна война классов - война колониалистов и колоний, поработителей и порабощенных. Наша задача - обратить оружие против тех, кто развязал войну. Против миллионеров-расистов, считающих "третий мир" своей вотчиной. Против развращенных нефтяных магнатов, продавших арабское первородство". - Он глядел, как она схватилась за голову. - Осси, перестань, - пробормотала она. - Это слишком. Иди домой. - "Против империалистов, спровоцировавших эту войну и пособляющих сионистским агрессорам. Против безмозглой западной буржуазии, которая и сама рабски зависит от системы, ею увековеченной. - Он говорил почти шепотом, и поэтому голос его проникал в самую душу. - Нас учат, что мы не должны убивать невинных женщин и детей. А я скажу, что невинных в наши дни не осталось. За каждого ребенка, умирающего от голода в странах "третьего мира", ответит ребенок на Западе, укравший у него еду". - Перестань, - твердила она, закрыв лицо руками. - Довольно. Сдаюсь. Но он продолжал свой монолог: - Когда мне было шесть лет, меня согнали с моей земли. Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал. - Объясните, пожалуйста, что такое ашбал". - Помнишь, Чарли? Этот вопрос задала ты. Что я ответил тебе? - Детская милиция, - сказала она, по-прежнему уткнувшись в ладони. - Мне сейчас будет плохо, Осси. Прямо сейчас. - Когда мне было десять, я лежал скорчившись в непрочном убежище, в то время как сирийцы обстреливали ракетами наш лагерь. Когда мне было пятнадцать, мои мать и сестра погибли под бомбами сионистов... Продолжай ты, Чарли. Заверши мою биографию. Она опять завладела его рукой: на этот раз, схватив ее обеими руками, она легонько, словно с упреком, постукивала ею по столу. - Если детей можно бомбить, то можно и посылать их в бой, - напомнил он ей. - А если эти дети захватывают твою землю? Что тогда? Продолжай! - Их следует убить, - невольно вырвалось у нее. - А если матери, вскармливая их, учат вторгаться в наши жилища и бомбить изгнанников? - Значит, эти матери находятся на передовой, как и отцы. Осси... - И что нам с ними делать? - Убивать и их. Но я не согласилась тогда с ним, и сейчас я не согласна. Он не обратил внимания на эти протесты, он был занят иными протестами, собственными, рожденными вечной любовью. - Слушай. Выступая с вдохновенной речью на семинаре, я сквозь прорези для глаз разглядываю твое лицо - взволнованное, увлеченное. Твои рыжие волосы. Энергичные черты революционерки. Не забавно ли, что во время первой нашей встречи на сцене находился я, а ты была в зале? - Вовсе я не была увлечена! Я решила, что ты малость перегибаешь палку, и собиралась сказать тебе об этом. Но он был неумолим. - Что бы ты тогда ни решила, сейчас в ноттингемском мотеле под моим гипнотическим взглядом ты стала сомневаться и пересматривать тогдашнее свое впечатление. Хоть ты и не видела моего лица, ты признаешься, что мои слова так врезались тебе в память, что ты будешь вечно помнить их. Почему бы и нет! Брось, Чарли! Все это есть в твоем письме! Она не хотела, чтобы ее втягивали в это. Не пришло время. Неожиданно, впервые с тех пор, как Иосиф начал рассказывать свою историю, Мишель отделился от него, став для нее живым человеком. До этого момента она чувствовала, что, воображая своего любовника, безотчетно придает ему черты Иосифа и слышит голос Иосифа, представляя себе его речи. Теперь же, как разделившаяся надвое клетка, оба героя стали существовать независимо и противостоя друг другу, а Мишель обрел к тому же и реальные очертания и пропорции. Она опять увидела неубранную аудиторию, фотографию Мао с загибающимися краями, обшарпанные школьные скамейки. Перед ней опять возникли ряды разномастных голов - от африканских до европейских - и Длинный Ал, сгорбившийся возле нее в тяжелой похмельной тоске. А на возвышении одинокая и непонятная фигура храброго посланца Палестины - он ниже, чем Иосиф, и, может быть, немного коренастее, но точно сказать трудно, потому что лицо его закрыто черным, а тело облачено в мешковатую гимнастерку цвета хаки и черно-белую куфию. Но он моложе, определенно моложе и фанатичнее. Она помнила, как по-рыбьи шлепали его губы, невыразительные за сетчатой завесой. Помнила вызывающе яркий красный платок на шее, жесты упрятанных в перчатки рук, подкреплявшие его слова. А лучше всего ей запомнился голос - не гортанный, как можно было ожидать, а ясный и спокойный, так жутко контрастировавший с людоедским содержанием его речи. Но это не был голос Иосифа. Она помнила, как прерывался этот голос, совсем не так, как у Иосифа, когда он подбирал слова, перестраивая неуклюжую фразу: "Винтовка и Возвращение - это для нас одно целое... империалисты - это все те, кто не оказывает нам помощи в нашей революционной борьбе, потому что бездействие закрепляет несправедливость..." - Я сразу же полюбил тебя, - объяснял ей Иосиф все тем же тоном, как бы вспоминая, - по крайней мере, я это говорю тебе сейчас. Как только кончилась лекция, я расспросил о тебе, но не осмелился подойти к тебе в присутствии стольких людей. А еще я помнил, что не могу показать тебе свое лицо, а лицо - это один из главных моих козырей. Поэтому я решил разыскать тебя в театре. Я навел справки и выследил тебя в Ноттингеме. И вот я здесь. И люблю тебя бесконечно. Подпись - "Мишель". Как бы извиняясь, Иосиф засуетился, изображая заботу о ней, - наполнил ее бокал, заказал кофе. Не очень сладкий, какой ты любишь. Может, хочешь освежиться? Нет, спасибо. Все в порядке. Телевизор показывал хронику - какой-то политический деятель скалился, спускаясь по самолетному трапу. До земли он добрался благополучно. Завершив свои ухаживания, Иосиф многозначительно огляделся по сторонам, потом взглянул на Чарли; голос его был сама деловитость. - Итак, Чарли, ты его Иоанна. Его любовь. Наваждение. Официанты разошлись, теперь мы вдвоем. Твой откровенный поклонник и ты. Уже за полночь, я говорил слишком долго, хотя и не начинал еще ни делиться тем, что у меня на сердце, ни расспрашивать тебя - мою несравненную Иоанну, которой я увлечен, как никем дотоле. Завтра воскресенье, ты свободна. Я снял номер в мотеле, я не делаю попыток уговаривать тебя, это не в моих правилах. Кроме того, я, должно быть, слишком горд и не хочу думать, что тебя следует уговаривать, ты отдашься мне как свободный человек, верный товарищ по оружию, или же этого не произойдет. Как ты отнесешься к подобной идее? Не захочется ли тебе вдруг и немедленно вернуться в свою привокзальную гостиницу? Она внимательно посмотрела на него, затем отвела глаза. На языке вертелись десятки шутливых ответов, но она сдержалась. Закутанная непонятная фигура на семинаре опять превратилась в абстракцию. Вопрос задал не тот незнакомец, а Иосиф. И что она могла ответить, если в воображении своем уже не раз держала его в объятиях? Если коротко стриженная голова Иосифа не раз покоилась на ее плече, а сильное искореженное пулями тело прикрывало ее собственное, пока она пробуждала в нем его истинную сущность? - В конце концов, Чарли, как ты сама нам рассказывала, ты не раз спала с мужчинами и за меньшую плату. - О, куда как меньшую, - отвечала она, неожиданно очень заинтересовавшись пластмассовой солонкой на столике. - На тебе дорогое украшение, которое он тебе подарил. Ты одна в хмуром, неприветливом городе. Идет дождь. Мишель очаровал тебя, польстил тебе как актрисе, разбудил в тебе радикалку. Так как же ты можешь отказать ему? - И накормил меня, - напомнила она. - Хоть я и постилась. - Я бы даже сказал, что он и есть тот идеал, о котором мечтает скучающая европейская девица. - Осси, ради бога... - пробормотала она, не смея поднять на него глаза. - Итак, мои поздравления, - сухо сказал он, жестом показав официанту, что желает расплатиться, - наконец-то ты встретила своего принца! Слова эти прозвучали почему-то грубо. Странно, но ей показалось, что ее согласие рассердило его. Она глядела, как он платит по счету, а потом опускает счет в карман. Вслед за ним она вышла на вечернюю улицу. "Я предназначена двоим, - думала она. - Если любишь Иосифа, бери Мишеля. Иосиф сосватал меня призраку из театра реальной жизни". - В постели он говорит тебе, что по-настоящему его зовут Салим, но этого никто не должен знать, - мимоходом бросил Иосиф, когда они сели в машину. - Он хочет зваться Мишелем, частично из соображений конспирации, частично потому, что уже немного поддался развращающему влиянию Европы. - Мне больше нравится "Салим". - Но называешь ты его "Мишель". "Как прикажете", - подумала она. Но ее покорность была обманчивой, обманчивой даже для нее самой. В глубине души она чувствовала, как в ней растет ярость. Еле заметные ростки, но они пробуждались к жизни. Мотель напоминал одноэтажное фабричное здание. Сначала даже не было места поставить машину, но потом белый фургончик "Фольксвагена" продвинулся вперед, и они встали. Чарли заметила, что за рулем был Димитрий. Иосиф надевал свой красный пиджак, а Чарли ждала, как он велел, ждала, держа в руках орхидеи, потом прошла за ним по двору ко входу - нехотя, чуть поодаль. Иосиф нес ее сумку на ремне и свой щегольской баул. "Отдай, это мое!" В холле она увидела Рауля и Рахиль - они стояли под безобразной голой лампочкой, читая на доске объявлений расписание завтрашних экскурсий. Чарли хмуро покосилась на них. Иосиф подошел к стойке портье, и Чарли шагнула поближе, чтобы увидеть, как он будет регистрироваться, хотя он и не велел ей смотреть. Имя арабское, национальность - ливанец, адрес - Бейрут. Рассыльный погрузил их вещи на необъятную тележку больничного типа. Иосиф взял Чарли за руку, ладонь его жгла как огнем. Она отдернула руку. Отстань! Сопровождаемые льющейся из музыкального автомата церковной мелодией, они заспешили вслед за тележкой по серому туннелю с мелькавшими по бокам окрашенными в блеклые тона дверями. Кровать в спальне была двойная, роскошная, кругом чистота, как в анатомическом театре. - Боже! - воскликнула Чарли, с холодной враждебностью оглядывая все вокруг. Рассыльный посмотрел на нее удивленно. Ну и пускай себе! Возле кровати стояла ваза с фруктами, рядом с ней два стакана и ведерко со льдом, а в нем бутылка водки. Ваза для орхидей. Чарли сунула туда цветы. Иосиф дал на чай рассыльному, тележка, прощально скрипнув, укатила, и они остались одни - наедине с кроватью шириною с футбольное поле, двумя выполненными углем весьма эротическими изображениями минотавров, в рамках под стеклом, и балконом, с которого открывался широкий вид на автомобильную стоянку. Вытащив из ведерка со льдом бутылку водки, Чарли плеснула себе в стакан и плюхнулась на кровать. - Твое здоровье, старина, - сказала она. Иосиф продолжал стоять и бесстрастно глядеть на нее. - Твое здоровье, Чарли, - ответил он, хотя стакан в руки не взял. - Так чем займемся? Сыграем в "Монополию"? Может быть, ради этого мы сюда и приехали? - Голос ее зазвенел. - Иными словами, интересно знать, какого черта и в каком качестве мы здесь? Просто для информации. Кто? Ладно? Кто мы здесь такие? - Ты отлично знаешь, Чарли, кто мы. Мы любовники, проводящие в Греции свой медовый месяц. - Но я считала, что мы в ноттингемском мотеле! - Мы исполняем обе роли одновременно. Я думал, ты это поняла! Мы восстанавливаем прошлое и тут же создаем настоящее. - Потому что очень спешим. - Вернее, потому, что человеческим жизням грозит опасность. Она налила себе еще водки, рука ее была совершенно твердой, точной и твердой, как всегда, когда на душе у нее скребли кошки. - Жизням евреев, - уточнила она. - Разве "человеческая жизнь" и "жизнь еврея" понятия разные? - Еще бы! Бог мой! Подумать только: Киссинджер может засыпать бомбами несчастных кампучийцев, и никто палец о палец не ударит, чтобы остановить его! Израильтяне могут сколько угодно издеваться над палестинцами. Но стоит кокнуть парочку раввинов где-нибудь во Франкфурте - и готово: это тут же объявляется всемирным бедствием! Разве я не права? Она не смотрела на него, устремив взгляд на какого-то воображаемого противника, но краем глаза видела, как он решительно направился к ней. На секунду в ней вспыхнула надежда, что право выбора сейчас будет отнято у нее. Однако, вместо того чтобы подойти, он прошел к окну и отпер балконную дверь, словно желая, чтобы ворвавшийся уличный шум поглотил звук ее голоса. - Бедствия, конечно, и то и другое, - спокойно ответил он, выглядывая наружу. - Можешь узнать у меня, что чувствовали обитатели Кирьят-Шмонах, видя, как падают палестинские снаряды. Или попросить кибуцников рассказать тебе, как воют снаряды "катюш", по сорок штук одновременно, а они ведут детей в убежище, делая вид, что все это веселая игра. - Он замолчал и тоскливо вздохнул, словно устал от подобных размышлений и споров с самим собой. - Однако, - прибавил он уже более деловым тоном, - в следующий раз, когда обратишься к этому примеру, советую помнить, что Киссинджер тоже еврей. В политике Мишель знаток небольшой, но это то немногое, что ему известно. Она прикусила костяшки пальцев и вдруг поняла, что плачет. Он подошел, сел рядом с ней на кровать. Она ожидала, что он обнимет ее за плечи, найдет какие-то иные, мудрые слова или же просто займется любовью, что, надо сказать, было бы ей всего приятнее, но ничего подобного не произошло. Он не мешал ей плакать, но мало-помалу ей стало казаться, что и он готов расплакаться вместе с ней. И его молчание утешало лучше всяких слов. Казалось, целую вечность они провели так, рядом, потом она вздохнула - глубоко, сдавленно, прерывисто. Но и тогда он не пошевелился, не сделал ни единого движения ни к ней, ни от нее. - Осси, - без всякой надежды на ответ прошептала она и опять взяла его за руку. - Кто же ты, черт возьми? Что ты чувствуешь во всей этой жестокой неразберихе? И, подняв голову, прислушалась к звукам чужой жизни в соседних комнатах. Жалобное хныканье бессонного младенца. Яростный спор супружеской пары. Услыхала какой-то шорох на балконе и обернулась как раз в тот момент, когда на пороге возникла Рахиль в махровом спортивном костюме, с мешочком для банных принадлежностей и термосом. Она лежала без сна, слишком измученная, чтобы заснуть. В Ноттингеме так никогда не бывало. Рядом в номере негромко говорили по телефону, и ей казалось, что она узнает голос. Она лежала в объятиях Мишеля. В объятиях Иосифа. Она мечтала об Але. Она была в Ноттингеме со своим единственным возлюбленным, она была в Кэмдене, в своей уютной постели, в комнате, которую ее стерва-мамаша до сих пор называет "детской". Лежала, как в детстве, после того как ее сбросила лошадь, и перед глазами возникали живые картины из ее жизни, а она ощупывала свое сознание так же осторожно, как тогда ощупывала свое тело, трогала каждый кусочек - цело ли. А где-то далеко, на другой стороне кровати, лежала Рахиль и при свете ночника читала томик Томаса Гарди в мягкой обложке. - Кто у него есть, Рахиль? - спросила она. - Кто штопает ему носки и чистит его трубки? - Лучше спросить его самого, ты не спрашивала, милочка? - Может быть, это ты? - Не подхожу, правда? По-настоящему, во всяком случае. Чарли задремывала и все же старалась разрешить загадку. - Он был боевиком, - сказала она. - И еще каким! - с гордостью ответила Рахиль. - Да и сейчас тоже. - А как он стал им? - Так получилось, понимаешь, - ответила Рахиль, по-прежнему не отрываясь от книги. - Он был женат. Что произошло с его женой? - отважилась спросить Чарли. - Не могу сказать, милочка, - ответила Рахиль. - Интересно, она сама слиняла или дело в нем? - продолжала Чарли, несмотря на то, что энтузиазма эта тема явно не вызвала. - Держу пари, что в нем. Бедняга, уживаться с таким - это прямо ангелом надо быть! - Она помолчала. - А ты как попала в их компанию, Рахиль? - спросила она, и, к ее удивлению, Рахиль опустила книгу на живот и принялась рассказывать. Родители ее были правоверными евреями из Померании. После войны они переселились в Маклсфилд и стали там преуспевающими текстильными фабрикантами. "Филиалы в Европе и в Иерусалиме", - рассказывала она без всякого энтузиазма. Они хотели отправить Рахиль в Оксфорд, а затем включить в их семейное дело, но она предпочла изучать Библию и еврейскую историю в Иудейском университете. - Это вышло само собой, - объяснила она Чарли, когда та принялась расспрашивать ее о дальнейшем. - Но как? - упорствовала Чарли. - Почему? Кто завербовал тебя и как они это делают? Как или кто, Рахиль не ответила, зато рассказала, почему так вышло. Она знала Европу и знала, что такое антисемитизм. И она захотела показать этим надутым маленьким сабра [Сабра - еврей, родившийся в Израиле.], этим героям из университета, что она может воевать за Израиль не хуже любого парня. - Ну а Роза? - наудачу спросила Чарли. - С Розой сложнее, - отвечала Рахиль так, словно с ней самой дело обстояло куда как просто. - Роза из организации молодых сионистов Южной Африки. Она приехала в Израиль и до сих пор не знает, следует ли ей оставаться или лучше вернуться и посвятить себя борьбе с апартеидом. Вот эта неуверенность и заставляет ее действовать особенно рьяно, - заключила Рахиль и с решительностью, показывающей, что разговор окончен, погрузилась в "Мэра Кестербриджа". "Сколько вокруг святых идеалистов, - думала Чарли. - Два дня назад я об этом и помыслить не могла". Интересно, появились ли теперь идеалы у нее самой? Решим это утром. В полудреме она прокручивала в голове забавные газетные заголовки: "Знаменитая фантазерка сталкивается с реальностью", "Жанна д'Арк сжигает на костре палестинского активиста". Ладно, Чарли, хорошо, спокойной ночи. Номер Беккера был всего в нескольких метрах по коридору, и кроватей в нем было две - только так администрация мотеля и понимала одиночество. Он лежал на одной кровати и глядел на другую, а разделял их столик с телефоном. Через десять минут будет половина второго - назначенное время. Ночной портье получил чаевые и обещал соединить его. По привычке Иосиф был абсолютно бодр в этот час. Голова слишком ясная, чтобы ложиться в постель. Все додумать до конца и отбросить то, что не додумано. Вместе со всем остальным. Телефон зазвонил вовремя, и голос Курца приветствовал его без промедления. Откуда он говорит, Беккер сообразил не сразу. Потом он расслышал вдали музыкальный автомат и догадался, что из отеля. Германия - это он помнил. Отель в Германии вызывает отель в Дельфах. Для конспирации Курц говорил по-английски и тоном веселой беззаботности, чтобы ввести в заблуждение тех, кто случайно мог их подслушать. Да, все прекрасно, уверил его Беккер, сделка заключена отличная и никаких осложнений он не предвидит. - Ну как наша новая продукция? - спросил он. - Контакты установились отличные! - во все горло гаркнул Курц, словно отдавая команду отряду на дальних рубежах. - Можешь когда угодно заглянуть на склад - не разочаруешься - ни в продукции, ни в чем другом. Беккер редко подолгу говорил по телефону с Курцем, как и Курц с Беккером. Как ни странно, каждый словно спешил первым закончить разговор и поскорее избавиться от общества другого. Однако на этот раз Курц выслушал все до конца, и так же вел себя Беккер. Кладя трубку, он заметил в зеркале свое красивое лицо и брезгливо уставился на свое отражение. Лицо показалось ему огоньком на судне, потерпевшем бедствие, и на секунду у него возникло неодолимое болезненное желание погасить этот огонек. Кто ты такой? Что ты чувствуешь? Он приблизился к зеркалу. Я чувствую себя так, словно смотрю на погибшего друга, надеясь, что он оживет. Чувствую себя так, словно хочу обрести в ком-то старые свои надежды и не могу. Чувствую себя так, словно я актер не хуже тебя и вокруг теснятся мои маски, а сам я где-то далеко и тоскую. А на самом деле я ничего не чувствую, потому что чувствовать вредно и это подрывает воинскую дисциплину. Поэтому я ничего не чувствую, но я борюсь и, следовательно, существую. По городку он шел нетерпеливыми большими шагами, пристально глядя перед собой, словно путь утомлял его, ибо был слишком короток. Городок ждал атаки, за двадцать с лишним лет сколько он видел таких городков! Люди ушли, и улицы пустынны, и не слышно детских голосов. Разрушьте дома. Стреляйте во все, что шевелится. Повозки и автомобили оставлены владельцами, и один бог знает, когда они вернутся вновь. Время от времени он быстро оглядывал какую-нибудь подворотню или темный закоулок, но наблюдать было ему привычно, и шага он не замедлял. Дойдя до перекрестка, он поднял голову, чтобы прочесть название улицы, но не свернул никуда, пока быстрым шагом не дошел до строительной площадки. Между высоких груд кирпича стоял пестрый микроавтобус. Бельевые веревки хорошо маскировали высокую антенну. Из автобуса раздавалась тихая музыка. Дверца открылась, и в лицо ему, как зоркий глаз, уставилось дуло пистолета, потом оно исчезло. Почтительный голос проговорил: "Шалом". Он влез в автобус и захлопнул за собой дверцу. Музыка не могла совсем заглушить стрекотание портативного телепередатчика. Возле него скорчился Давид, связист из афинской команды, рядом с ним находились двое подручных Литвака. Коротко кивнув, Беккер опустился на мягкое сиденье и погрузился в чтение толстой пачки сообщений, отложенных специально для него. Парни с почтением глядели на него. Он понимал, что мысленно они жадно пересчитывают ленточки его боевых наград и что все его подвиги им известны лучше, чем ему самому. - Она хорошенькая, Гади! - сказал тот, что был побойчее. Беккер не обратил на это внимания. Время от времени он отмечал какой-нибудь абзац, подчеркивал дату. Кончив, он отдал бумаги парням и заставил их проверить, хорошо ли он все запомнил. Уже на улице он невольно помедлил возле окошечка, слушая, как веселые голоса обсуждают его. - Грач все ему передоверил, хочет сделать его управляющим большой текстильной фабрикой возле Хайфы, - сказал тот, что побойчее. - Здорово, - сказал другой. - Давай демобилизуемся, а Гаврон сделает нас миллионерами. Глава 11 Своему запретному, но жизненно важному свиданию с достопочтенным доктором Алексисом в этот вечер Курц придал видимость деловой встречи с коллегой, имевшей к тому же оттенок старой дружбы. По предложению Курца они ветретились не в Висбадене, а подальше, там, где больше и народу, и приезжих, - во Франкфурте, в большом некрасивом отеле, выстроенном для нужд участников различных конференций. В те дни в этом отеле разместились энтузиасты изготовления мягкой игрушки. Алексис предлагал встретиться у него дома, но Курц отклонил это предложение с таинственностью, которой Алексис не мог не почувствовать. Было десять часов вечера, и делегаты конференции уже разбрелись кто куда в поисках иных разновидностей мягкой игрушки. Бар был почти пуст, и на поверхностный взгляд Курц и Алексис вполне могли сойти за обычных деловых людей, обсуждающих мировые проблемы над букетиком искусственных цветов в вазе на столике. Что, в общем, было не так уж далеко от истины. В баре играл музыкальный автомат, но бармен по своему транзистору слушал Баха. За то время, что они не виделись, озорной огонек в глазах Алексиса потух. На лице, как первые признаки болезни, залегли еле заметные тени, характеризующие неудачников, а голливудская улыбка приобрела новое и вовсе не идущее ей качество - сдержанность. Но Курцу, изготовившемуся для решительных действий, это было на руку, что он с удовлетворением тут же для себя и отметил. В свою очередь Алексис с куда меньшим удовлетворением каждое утро разглядывал в уединении своей ванной комнаты морщины возле глаз и разглаживал кожу в надежде вернуть уходящую молодость. Курц передал приветы из Иерусалима и в качестве подарка - бутылочку мутноватой жидкости с этикеткой, удостоверявшей, что это вода из самого Иордана. Он слышал, что новоиспеченная госпожа Алексис ожидает ребенка, так что, может быть, вода ей пригодится. Такая предупредительность тронула Алексиса и произвела на него впечатление, - возможно, и большее, нежели самый повод к ней. - По-моему, вы узнали об этом раньше, чем я, - сказал Алексис, с вежливым восхищением разглядывая бутылочку. - Во всяком случае, я даже коллегам ничего не говорил. Это было правдой. Молчание его являлось как бы последней попыткой помешать этому не вполне желанному событию. - Скажете, когда все произойдет, и извинитесь, - предложил дальновидный Курц. Без лишних слов, как и подобает людям, не признающим церемоний, они выпили за общее благополучие и за лучшее будущее для еще не рожденного ребенка доктора. - Говорят, вы теперь занялись проблемами координации, - сказал Курц, хитровато поглядывая на Алексиса. - За здоровье координаторов! - угрюмо отозвался Алексис, и оба церемонно приложились к стаканам. Они договорились обращаться друг к другу по имени, тем не менее Курц предпочитал сохранять в разговоре вежливое "вы". В отношениях с Алексисом он не хотел терять своего положения старшего. - Можно поинтересоваться, что же вы координируете? - спросил Курц. - Должен сообщить вам, господин Шульман, что дружеские связи с секретными службами иностранных держав в настоящее время не числятся среди моих служебных обязанностей, - ответил Алексис, намеренно пародируя гладкую велеречивость боннских чиновников и ожидая дальнейших расспросов. Но вместо этого Курц высказал догадку, которая на самом деле догадкой не была: - Координатор отвечает за такие жизненно важные области, как транспорт, обучение, вербовка и финансовое обеспечение оперативных работников. И за информационную связь главного управления с филиалами. - Вы упустили из виду отпуска, - возразил Алексис, восхищенный и одновременно несколько устрашенный информированностью Курца. - Если вам нужен отпуск, приезжайте в Висбаден, я предоставлю вам его. У нас существует чрезвычайно могущественная комиссия, занимающаяся исключительно отпусками. Курц пообещал воспользоваться приглашением: ему и в самом деле давно пора устроить себе передышку. Разговор о работе и передышке заставил Алексиса вспомнить о его собственных делах и рассказать об операции, в которой он принимал участие: "Знаете ли, Марти, ночи не спал, буквально три ночи кряду не ложился". Курц выслушал его внимательно и с сочувствием: ведь он умел прекрасно слушать, таких собеседников Алексису нечасто доводилось встречать теперь в Висбадене. - Должен вам признаться, Пауль, - сказал Курц, после того как некоторое время они самым приятным образом перебрасывались малозначащими фразами, - что и я однажды удостоился чести превратиться в координатора. Шеф мой решил, что я слишком много позволяю себе, и я стал координатором. Я так заскучал на этой должности, что и месяца не прошло, как я подал рапорт генералу Гаврону, где на бумаге высказал ему, кто он есть на самом деле. "Генерал, рапортую Вам, что Марти Шульман считает Вас подонком". Он послал за мной. Вам доводилось встречаться когда-нибудь с Гавроном? Нет? Сморщенный коротышка с густой черной шевелюрой. И неугомонный - никогда не знаешь, куда его понесет. "Шульман, - загремел он, когда я вошел к нему. - Какого черта, и месяца не прошло, а ты уже разбушевался! И откуда ты так хорошо выведал все мои секреты?" Голос у него гнусавый, ну точь-в-точь идиотик, которого в детстве уронили! "Генерал, - отвечал я, - если в вашей душе осталась хоть капля самоуважения, вы разжалуете меня и вернете обратно на должность, на которой я уже не смогу безнаказанно вас оскорблять". И знаете, что он сделал? Разжаловал меня, а потом повысил в должности! И я вернулся к своим ребятам. История эта показалась Алексису тем забавнее, что напомнила ему минувшие дни и то, как сам он прославился среди чопорных чиновников Бонна в качестве человека совершенно неуправляемого и совершенно независимого. После чего естественно было перейти к давнему громкому случаю в Бад-Годесберге, так как именно он в свое время и свел их. - До меня дошло, что дело это наконец немного сдвинулось с места, - заметил Курц. - Следы девушки привели в парижский аэропорт Орли - это уже является некоторым достижением, хотя, кто она такая, по-прежнему неизвестно. Эта неосторожная похвала из уст глубокоуважаемого человека, которым Алексис так восхищался, возмутила его. - Вы называете это достижением? Да я вчера познакомился с их последним анализом. В тот день, когда взорвалась бомба, какая-то девушка вылетела из Орли в Кельн. Это заставляет их задуматься. На ней были джинсы. Снова задумываются. Косынка. Хорошо сложена. Возможно, блондинка. Ну и что из этого? Французы даже не могут обнаружить ее регистрационную карточку. Или говорят, что не могут. - Возможно, потому, что она и не регистрировалась на рейс в Кельн? - предположил Курц. - Ну а как же она прилетела в Кельн, если не регистрировалась? - возразил Алексис с легким недоумением. - Просто эти кретины и слона среди кокосовых орехов не заметят! За соседними столиками по-прежнему никого не было, и это обстоятельство вкупе с мелодиями Баха из транзистора и "Оклахомы" из музыкального автомата делало возможным произнесение любой ереси. - Может быть, она взяла билет куда-нибудь еще, - терпеливо разъяснил Курц. - Предположим, в Мадрид. В Орли она зарегистрировалась, но на рейс в Мадрид. Алексис принял такую гипотезу. - Купила билет "Париж - Мадрид" и, прибыв в Орли, взяла посадочный на Мадрид. Она идет в зал для отъезжающих со своим посадочным, занимает место, ждет около одного из выходов, почему бы и нет? Скажем, у выхода номер восемнадцать. Кто-то подходит к ней, возможно, девушка, произносит пароль, они отправляются в дамскую комнату, меняют билеты. Все организовано превосходно. По-настоящему отличная организация. Паспорта они тоже меняют. Для девушек это не проблема. Ну, там - парики, косметика... Если вы вдумаетесь, Пауль, все хорошенькие девушки одинаковы. Справедливость этого афоризма очень позабавила Алексиса, который и сам в последнее время, благодаря своей второй женитьбе, склонялся к столь же неутешительному выводу. Но он не стал размышлять об этом, поскольку чувствовал, что скоро узнает что-то важное, и это заставило вновь взыграть в нем полицейского. - Ну а в Бонн-то она как попала? - закуривая, спросил Алексис. - Прибыла туда с бельгийским паспортом. Не паспорт - конфетка, такие пачками изготавливают в Восточной Германии. В аэропорту ее встретил бородатый юнец на ворованном мопеде с фальшивым номером. Высокий, молодой, бородатый - это все, что она о нем знала и знал кто бы то ни было еще, потому что конспирация тут соблюдалась тщательно. А борода? Что ж, борода - дело наживное. К тому же он не снимал шлема. В вопросах конспирации они собаку съели. Тут с ними трудно тягаться. Да, я смело могу это сказать. Алексис подтвердил, что он и сам это замечал. - Роль этого парня в операции - чисто служебная, - продолжал Курц. - На нем замыкается цепь. Он встречает девушку, проверяет, нет ли за ней слежки, и, немного покружив, отвозит в безопасное место для инструктажа. Это ферма одного деятеля неподалеку от Мелема и называется она "Хаус Зоммер". Ответвление от автобана, идущее в южном направлении, подводит к бывшему сараю. Под спальней гараж, в гараже "Опель" с зигбургским номером, шофер уже ждет. Тут, к своему удовольствию, ошеломленный Алексис тоже смог наконец вставить словечко. - Ахман, - взволнованно прошептал он. - Издатель Ахман из Дюссельдорфа! Да что же мы, с ума сошли, что ли? Почему никому из нас и в голову это не пришло? - Верно, Ахман, - одобрил своего ученика Курц. - "Хаус Зоммер" принадлежит доктору Ахману из Дюссельдорфа, чье почтенное семейство владеет прибыльным лесопильным делом, кое-какими журналами и хорошо налаженной сетью порнографических магазинчиков. В качестве хобби он издает календари с романтическими пейзажами. Владелицей бывшего сарая является дочь Ахмана Инге, не раз выступавшая устроительницей сомнительных сборищ, где встречались богатые и разуверившиеся во всем исследователи человеческих душ. Ко времени, интересующему нас с вами, Инге отдала этот сарай в пользование нуждающемуся другу, у которого, в свою очередь, была подружка. - Ad infmitum [До бесконечности (лат.}.], - заключил Алексис, восхищенно глядя на него. - Да, чтобы добраться до конца, еще немало придется попотеть. Такие уж это люди. Так они работают и всегда так работали. "В пещерах на берегу Иордана, - взволнованно думал Алексис, - сворачивая концы проводки в "куклу". С примитивными бомбами, какие можно изготовить у себя на огороде!" Курц говорил, а лицо и весь облик Алексиса менялись, что не ускользнуло от внимательного взгляда Курца. Следы жизненных неурядиц, следы малодушия, так огорчавшие Алексиса, стерлись, исчезли. Он откинулся на спинку стула, сложил на груди изящные руки, на губах заиграла молодая улыбка, а рыжеватая голова подалась вперед. Согласно кивая, он внимательно слушал захватывающее повествование Курца. - Могу я осведомиться, на чем вы строите столь интересные теории? - спросил Алексис, все же пытаясь съязвить. Курц сделал вид, что вспоминает, хотя сведения, почерпнутые у Януки, были так свежи в его памяти, словно он и не покидал его обитой звукоизолирующей ватой камеры в Мюнхене, где Янука вопил и давился слезами, в отчаянии хватаясь за голову. - Ну, Пауль, ведь у нас же есть и номер водительского удостоверения "Опеля", и фотокопия прокатной квитанции, а также показания одного из участников операции за его личной подписью, - признался Курц и в робкой надежде, что эти не совсем четкие обстоятельства на время сойдут за основание теории, продолжал: - Бородатый юнец, оставив девушку в бывшем сарае, исчезает, с тем чтобы никогда больше не появиться на горизонте. Девушка переодевается в аккуратное синее платье, надевает парик и чудесно преображается, с таким расчетом, чтобы понравиться словоохотливому и чересчур любвеобильному атташе по связи с профсоюзами. Потом она садится в "Опель", и уже второй молодой человек доставляет ее к нужному дому. По пути они останавливаются, чтобы наладить взрывное устройство. Вы хотите что-то спросить? Пожалуйста. - А этот молодой человек, - с трудом сдерживая нетерпение, спросил Алексис, - он ей знаком или же совершенно неизвестен? Недвусмысленно не пожелав далее прояснять роль Януки, Курц в ответ только улыбнулся, но его уклончивость не обидела Алексиса: увлеченный повествованием, он с восторгом встречал каждую деталь, однако не мог ожидать, что ему без конца будут швырять жирные куски. - По завершении дела шофер меняет номер на машине и документы и доставляет девушку на фешенебельный и малолюдный прирейнский курорт на водах БадНойенар, где и расстается с ней, - заключил свой рассказ Курц. - А потом? Теперь Курц говорил очень медленно и взвешенно, словно лишнее слово могло повредить его хитроумному замыслу, как, между прочим, и было в действительности. - А там, предположительно, девушку приводят к ее тайному поклоннику, тому самому, который, возможно, репетировал с нею ее роль в этой истории. Например, как обращаться с бомбой, устанавливать часовой механизм, наладить проводку. Совершенно наобум высказываю предположение, что этот поклонник уже снял в каком-нибудь отеле номер, где возбужденная успехом своего совместного предприятия парочка бросается друг другу в объятия. На следующее утро, в то время как они отдыхают после любовных утех, бомба взрывается - позже, чем было намечено, но какая разница? Алексис даже наклонился вперед в прокурорском азарте. - А брат, Марти? Тот самый? Известный боевик, на чьем счету уже немало жертв-израильтян? Где в это время находился он? Думаю, что в БадНойенаре, где наслаждался любовью с этой своей бомбисткой. Так? Но чем больший энтузиазм проявлял доктор, тем безучастнее и неприступнее становилось лицо Курца. - Где бы он ни находился, успех операции - это дело его рук: все разузнать, распределить, верно подобрать людей... - с деланным благодушием отвечал Курц. - Ведь бородатый юнец знал девушку лишь по описанию. А больше не знал ничего. Не знал даже, где намечено произвести взрыв. Девушка, в свою очередь, знала лишь номер мопеда. Что же касается шофера, то единственное, что знал он, это какой дом намечен для операции, а о бородатом понятия не имел. Однако существует мозг, все это направлявший. Это были последние слова Курца, после чего его одолел приступ глухоты, унесший его в иные сферы. Все попытки Алексиса добиться ответа оказались безуспешными, и единственным их результатом явилась новая бутылка виски, которую он почувствовал потребность заказать. Истина состояла в том, что доброму доктору не хватало кислорода. Всю свою жизнь до этой минуты он жил как бы на низком уровне, а в последнее время опустился еще ниже. Теперь же великий Шульман вдруг увлек его на высоты, о которых он и мечтать не смел. - Вы, должно быть, приехали в Германию, чтобы поделиться с немецкими коллегами полученной информацией? - заметил Алексис, хитро подводя Курца к нужной теме. Но ответом ему была лишь долгая задумчивая пауза, во время которой Курц словно прощупывал Алексиса - и глазами, и мысленно. Потом он сделал свой излюбленный, так восхищавший Алексиса жест - поддернув рукав, вывернул руку, чтобы взглянуть на часы. И жест этот опять напомнил Алексису, что если собственное его время, медленно сочась, устало утекает в песок, то Курцу его никогда не хватает. - Кельн, будьте уверены, оценит это, - гнул свою линию Алексис. - Мой блистательный преемник - помните его, Марти? - пожнет плоды величайшей победы. Пресса превратит его в самого знаменитого и проницательного полицейского Западной Германии. Что будет справедливо, не так ли? А все благодаря вам. Широкая улыбка Курца подтвердила это. Он отпил глоточек виски и вытер губы старым солдатским платком цвета хаки. Потом вздохнул, подперев подбородок рукой, словно желая показать, что не собирался говорить на эту тему, но уж если Алексис сам поднял вопрос, - так и быть. - Вообще-то говоря, в Иерусалиме много размышляли насчет этого, Пауль, - признался он, - и мы, в отличие от вас, вовсе не так уверены, что ваш преемник именно тот человек, чье продвижение нам следует поощрять. ("Но что тут можно поделать?" - казалось, говорило его нахмуренное лицо.) Нам пришел в голову другой вариант, и, может быть, стоит обсудить его с вами и выяснить ваше к нему отношение. Мы подумали, не мог бы доктор Алексис оказать вам любезность и передать нашу информацию в Кельн? В частном порядке. Неофициально, но вполне официальным путем, если вы понимаете, что я имею в виду. На свой страх и риск и действуя поумнее. Вот что нам пришло в голову. Может быть, стоит обратиться к нему, сказав: "Пауль, вы друг Израиля. Возьмите это и используйте к своей выгоде. Это наш подарок вам, а нас в это дело не впутывайте". Почему всегда в подобных случаях на первый план выдвигаются недостойные люди? - спрашивали мы себя. Может быть, для разнообразия стоит выдвинуть когда-нибудь того, кто этого достоин? Почему не иметь дела с друзьями - ведь это же наш принцип, не так ли? Не помогать их продвижению? Не вознаграждать их за верность? Алексис сделал вид, что не понял. Он покраснел, а в его отнекиваниях зазвучала какая-то истерическая нотка: - Но послушайте, Марти. У меня нет для этого возможностей. Я же не оперативный работник - я чиновник. Не могу же я взять телефонную трубку и - здрасте пожалуйста: "Кельн? Алексис у телефона. Мой вам совет: немедленно направляйтесь в "Хаус Зоммер", арестуйте там дочь Ахмана и допросите как следует всех ее приятелей!" Что я, волшебник, что ли? Или алхимик, который превращает камень в золото ценной информации? Может быть, люди в Иерусалиме считают, что координатор и фокусник - это одно и то же? - Издевки его над самим собой становились все более язвительными и неуклюжими. - Может, мне потребовать ареста всех бородатых мотоциклистов, которых можно заподозрить в итальянском происхождении? Да меня на смех поднимут!. Он иссяк, и Курц был вынужден прийти к нему на помощь, чего Алексис и ждал, ибо вел себя сейчас, как ребенок, напустившийся на взрослых лишь затем, чтобы те поскорее обняли его. - Никто не ждет никаких арестов, Пауль. Для них еще время не пришло. С нашей стороны, во всяком случае, никто о них не помышляет. И вообще не собирается действовать открыто. Я имею в виду Иерусалим. - Так чего же вы ждете? - спросил Алексис неожиданно резко. - Справедливости, - миролюбиво ответил Курц. Но упрямая улыбка и выражение жесткой целеустремленности говорили о чем-то совершенно ином. - Справедливости, немного терпения, немного мужества и массы изобретательности и творческой энергии от тех, кто играет на нашей стороне. Я хочу спросить вас кое о чем, Пауль. - Крупная голова его вдруг придвинулась к Алексису. Сильная рука легла на его плечо. - Представьте себе такое. Представьте себе, что существует какой-то неизвестный и сугубо тайный источник информации - предположим, какой-то очень высокопоставленный араб центристских, умеренных взглядов, который любит Германию, от всего сердца восхищается этой страной и располагает сведениями о подготовке террористических акций, которые он не одобряет. Вообразите себе, что этот араб некоторое время тому назад увидел по телевизору знаменитого Алексиса. Предположим, например, что произошло это, когда он смотрел передачу, сидя вечерком в своем номере в Бонне или лучше - в Дюссельдорфе. Включил от скуки телевизор - и вот, пожалуйста, на экране доктор Алексис, адвокат и, безусловно, полицейский, но при этом человек, обладающий чувством юмора, гибкий, прагматичный и гуманист до мозга костей - короче говоря, человек с большой буквы. Согласны? - Ну пускай так, - сказал Алексис, оглушенный этим словесным потоком. - Вы расположили к себе этого араба, Пауль, - заключил Курц. - После этого ни о ком, кроме вас, он и думать не хочет. Проникся к вам доверием с первого взгляда и не желает иметь дело ни с кем в Германии, кроме вас. Обошел все министерства, полицейские управления и сыскные агентства. Искал вас в телефонном справочнике. И предположим, наконец позвонил вам домой или на службу. Словом, как вам самому больше нравится. Он встретился с вами здесь, в отеле. Сегодня вечером. Выпил с вами стаканчик-другой. И за стаканом виски поделился с вами некоторыми фактами. Знаменитый Алексис - на меньшее он не согласен. Понимаете ли вы, какие это дает преимущества человеку, чьей карьере несправедливо препятствовали? Воскрешая в памяти эту сцену - занятие, которому Алексис не раз предавался и которое вызывало в нем чувства самые разнообразные: изумление, гордость, а также откровенный панический ужас, - он понял, что последующие слова Курца означали попытку в чем-то заранее оправдаться. - Террор сейчас набирает силу, - угрюмо заявил он. - "Зашли к ним агента, Шульман!" - сипит еле видимый за огромным столом Миша Гаврон. "Слушаюсь, генерал, - говорю я. - Непременно отыщу такого. Обучу его, всячески натренирую, преодолею сопротивление оппозиции. Сделаю все, что вы приказываете. И знаете, что они предпримут в первую очередь? - так я ему говорю. - Заставят его показать себя в деле! Пристрелить охранника в банке или американского солдата. Подложить бомбу в ресторане. Или послать ее кому-нибудь в красивом чемоданчике. И взорвать его. Этого вы добиваетесь? Это вы предлагаете мне сделать, генерал? Заслать к ним агента и сложа руки смотреть, как он убивает для них наших людей?" - Курц грустно улыбнулся Алексису улыбкой человека, понимающего всю неразумность начальства. - У террористов в наши дни не встретишь случайных людей. Я Гаврону сколько раз об этом говорил. Секретарш, машинисток, шифровальщиков - словом, персонал не первого ряда, но достаточно информированный, чтобы стать агентами, - они не держат. Чтобы проникнуть к ним, надо очень постараться. "Пришла пора расколоть ряды террористов, - так я говорил. - Надо заняться подготовкой собственных террористов". Но разве он меня слушает? Алексис не мог больше сдерживать любопытство. Он наклонился вперед, в глазах его зажегся опасливый и азартный вопросительный огонек. - И вы сделали это, Марти? - прошептал он. - Здесь, в Германии? Курц, по своему обыкновению, не ответил прямо, а его славянские глаза словно глядели куда-то поверх Алексиса, устремленные к новой задаче на его тернистом одиноком пути. - А если я расскажу вам кое-что, Пауль? - предложил он. - Расскажу то, что произойдет дня через четыре? Концерт Баха по транзистору у бармена окончился, и он теперь с шумом закрывал бар, намекая, что время позднее. По предложению Курца они переместились в холл на одном из этажей, где и продолжили беседу, тесно придвинувшись друг к другу, как пассажиры, сгрудившиеся на палубе во время шторма. Дважды во время их беседы Курц поглядывал на циферблат своих стареньких часов в металлическом корпусе и, поспешно извинившись, спешил к телефону; позднее Алексис из чистого любопытства поинтересовался, кому предназначались эти звонки, и обнаружил, что Курц разговаривал с отелем в Дельфах, в Греции; разговор этот, продолжавшийся двенадцать минут, был оплачен наличными; второй разговор был с каким-то непонятным абонентом в Иерусалиме. В три часа или даже позже в холле появились служащие отеля в поношенных спецовках. Они вкатили большой зеленый пылесос на колесиках, похожий на крупповскую пушку. Но, несмотря на шум, Курц и Алексис продолжали разговор. Закончили они его, когда уже рассвело, тогда они вышли из отеля и удовлетворенно пожали друг другу руки. Однако Курц постарался не благодарить только что завербованного агента слишком бурно, так как хорошо понимал, что Алексис принадлежит к тому типу людей, кого чрезмерные выражения благодарности способны лишь оттолкнуть. Возрожденный к новой жизни, Алексис поспешил домой, где побрился, переоделся и, задержавшись достаточно, чтобы произвести впечатление на молодую жену высокой секретностью своей миссии, отправился в свое сверкавшее стеклом и никелем учреждение, причем лицо его хранило печать непонятного удовлетворения, - выражение, которое его сослуживцы уже давно не имели счастья наблюдать. Они заметили, что он много шутил и позволял себе рискованные замечания о коллегах. "Совсем как прежний Алексис", - говорили они. Он даже проявил нечто похожее на юмор, хотя чувство юмора никогда не числилось среди его достоинств. Он попросил чистой бумаги и, отпустив даже личного секретаря, сел писать длинную и намеренно туманную докладную начальству о сведениях, почерпнутых "из весьма информированного источника", "от весьма высокопоставленного лица, гражданина одной восточной державы, известного мне по моей предыдущей деятельности". Сведения эти содержали и новейшую информацию о случае в Бад-Годесберге, которой, однако, было недостаточно для чего-либо, кроме подтверждения добрых намерений источника информации и доктора как передаточной и направляющей инстанции. Он испрашивал определенных полномочий и оборудования, а также неподотчетную сумму в швейцарском банке, чтобы пользоваться ею по с