ек добрый, а кроме того, она стала теперь его сестрой. - Знаешь, что меня удивило в твоих письмах к Мишелю? - спросил он. - То, что ты писала про пистолет. "Теперь я буду всегда мечтать, чтобы голова твоя лежала рядом, на моей подушке, а твой пистолет - под ней", - настоящее любовное послание. Красивое любовное послание. - Почему же тебя это удивило? Скажи. - Потому что у нас был с ним однажды такой разговор. Как раз об этом. "Послушай, Салим, - сказал я ему. - Только ковбои спят с пистолетом под подушкой. Из всего, чему я учил тебя, главное - запомни это. В постели держи пистолет сбоку - так его легче спрятать и он будет под рукой. Научись так спать. Даже когда рядом с тобой женщина". Он сказал, что не забудет. Навсегда запомнит - он обещал мне. А потом забыл. Или нашел новую женщину. Или новую машину. - Значит, нарушил правило, да? - сказала она, взяла его руку в перчатке и стала разглядывать ее в полумраке, общупывая каждый мертвый палец. Они были ватные - все, кроме мизинца и большого пальца. - Что же это с ними произошло? - игриво спросила она. - Мыши? Что с ними произошло, Халиль? Да проснись же. Он долго не отвечал. - Это было в Бейруте, и я был тогда еще глуповат, как Салим. Я находился у себя в конторе, принесли почту, я спешил: ждал один пакет. Вскрываю его! Не надо было это делать. - Ну и что же произошло? Ты вскрыл пакет и - хлоп! Хлоп прямо по пальцам. И на лицо попало тоже? - Когда я пришел в себя в больнице, там был Салим. И знаешь? Он был очень доволен, что я оказался такой глупый. "В другой раз, прежде чем вскрывать пакет, покажи его мне или рассмотри штемпель, - сказал он. - Если пакет из Тель-Авива, лучше верни его отправителю". - Зачем же ты в таком случае делаешь бомбы? Ведь у тебя осталась всего одна рука! Ответ был в его молчании. В застылости его еле видного в темноте лица, повернутого к ней, - сурового, без улыбки, с пристальным взглядом. Ответ был во всем, что она видела после того вечера, когда подписала контракт с театром жизни. Ради Палестины - гласил ответ. Ради Израиля. Ради господа бога. Ради собственной моей судьбы. Чтобы ответить мерзавцам тем же, что они сотворили со мной. Чтобы восстановить справедливость. Несправедливостью. Пока все праведники не будут разорваны на кусочки и справедливость не восстанет из руин и не зашагает по пустынным улицам. Внезапно он востребовал ее, и тут уж противиться она не могла. - Милый, - прошептала она. - Халиль. О боже! Ох, милый мой... И еще все то, что говорят проститутки. Уже занималась заря, а Чарли все не давала ему уснуть. Вместе с бледным рассветом какая-то игривость овладела ею. Она целовала, ласкала его, пускала в ход все известные ей уловки, лишь бы удержать его при себе, лишь бы не дать угаснуть его страсти. - Ты самый лучший из всех, кто у меня был, - шептала она ему, - а я никогда не присуждаю первых премий. Мой самый сильный, мой самый храбрый, мой самый умный из всех любовников. - Лучше, чем Салим? - спросил он. Терпеливее, чем Салим, нежнее, благодарнее. И лучше, чем Иосиф, который отправил меня к тебе на блюдечке. - В чем дело? - спросила она, когда он вдруг отодвинулся от нее. - Я сделала тебе больно? Вместо ответа он протянул здоровую руку и повелительным жестом зажал ей рот. Затем осторожно приподнялся на локте. Она прислушалась вместе с ним. Захлопала крыльями птица, поднявшись с озера. Пронзительно закричали гуси. Прокукарекал петух. Зазвенел колокольчик. Звук приглушенный, тотчас поглощенный снегом. Она почувствовала, как приподнялся рядом с нею матрас. - Никаких коров нет, - тихо произнес Халиль, уже стоя у окна. Он стоял по-прежнему голый, но со своим пистолетом-автоматом на ремне через плечо. И на секунду в том напряжении, которое владело ею, Чарли показалось, что она увидела напротив Халиля Иосифа с красным отблеском электрического камина на лице - их отделяла друг от друга лишь тонкая занавеска. - Что ты там видишь? - прошептала она, не в силах выдержать напряжение. - Никаких коров. И никаких рыболовов. И никаких велосипедистов. Я не вижу, по сути, ничего. Голос его звучал напряженно. Его одежда валялась у кровати - там, где Чарли бросила ее. Он натянул темные брюки, надел белую рубашку и пристегнул пистолет под мышкой. - Ни машин, ни проносящихся мимо огней, - ровным тоном произнес он. - Ни единого рабочего, который шел бы на работу. И никаких коров. - Их уже угнали на дойку. Он покачал головой. - Не два же часа их доят. - Это все из-за снега. Их держат в доме. Что-то в ее тоне задело его ухо: обостренное чутье заставило внимательнее отнестись к ее словам. - Почему ты пытаешься найти объяснение? - Я не пытаюсь. Просто... - Почему ты пытаешься найти объяснение отсутствию жизни вокруг этого дома? - Чтобы успокоить твои страхи. Приободрить тебя. - В нем зрела мысль - страшная мысль. Он прочел это на ее лице, в ее обнаженном теле, а она, в свою очередь, почувствовала, как зародилось его подозрение. - А почему ты хочешь успокоить мои страхи? Почему ты боишься больше за меня, чем за себя? - Ничего подобного. - Тебя ведь разыскивают. Как же ты способна так любить меня? И почему ты заботишься о том, чтобы меня приободрить, а не о собственной безопасности? Какое чувство вины не дает тебе покоя? - Никакого. Мне было отвратительно убивать Минкеля. Я вообще хочу из всего этого выйти. Халиль? - Может быть, Тайех все-таки прав? И мой брат действительно погиб из-за тебя? Отвечай, пожалуйста, - очень, очень спокойно потребовал он. - Я хочу получить ответ. Все ее тело молило его оставить ее в покое, лицо ужасно горело. Оно будет теперь гореть до конца ее дней. - Халиль... иди сюда, - прошептала она. - Люби меня. Иди сюда. Почему же он медлит, если дом уже окружен? Почему он так смотрит на нее, когда кольцо вокруг него с каждой секундой стягивается? - Который час, скажи, пожалуйста? - спросил он, продолжая на нее смотреть. - Чарли? - Пять. Половина шестого. Не все ли равно? - А где твои часы? Твои маленькие часы. Я хочу знать время, пожалуйста. - Я не помню. В ванной. - Пожалуйста, не двигайся. Иначе, может статься, мне придется тебя убить. Посмотрим. Он принес сумку и протянул ей в постель. - Открой ее, пожалуйста, - сказал он, наблюдая за ней, пока она возилась с замком. - Так который же час, Чарли? - снова спросил он с какой-то жутковатой беззаботностью. - Скажи, пожалуйста, сколько на твоих часах сейчас времени? - Без десяти шесть. Больше, чем я думала. Он выхватил у нее приемник и посмотрел на окошко с цифрами. Двадцать четыре часа. Затем включил радио - взвыла музыка, и он снова его выключил. Поднес к уху, потом взвесил на руке. - С прошлого вечера, когда мы с тобой расстались, у тебя, по-моему, было не так уж много свободного времени. Верно? Собственно, вообще не было. - Не было. - Когда же ты успела купить новые батарейки для часов? - А я и не покупала. - Тогда почему же часы идут? - Мне не нужны были новые батарейки... они же еще не кончились... ведь они работают годами... надо только покупать специальные... долгосрочные... Ничего больше придумать она не могла. Все - и на все времена, на веки вечные: дело в том, что она вспомнила, как он обыскал ее там, на вершине горы, у пикапа, развозящего кока-колу, и как сунул в карман батарейки, прежде чем бросить приемничек ей в сумку, а сумку - в пикап. Она больше не интересовала его. Все его внимание было занято часами. - Подай-ка мне сюда этот большой радиоприемник, что стоит у постели, Чарли. Сейчас мы проделаем один маленький эксперимент, интересный технический эксперимент, связанный с коротковолновым передатчиком. - Можно мне что-нибудь надеть? - прошептала она. Она натянула платье и подала ему приемник, современную коробку из черного пластика с динамиком, напоминающим телефонный диск. Поставив рядом часы и приемник, Халиль включил приемник и стал менять частоты, пока приемник не завыл, как раненый зверь, - выше, ниже, точно сигнал воздушной тревоги. Халиль взял часы, отодвинул крышку отделения для батареек и вытряхнул батарейки на пол - почти так же, как, наверно, сделал это вчера. Вой тотчас прекратился. Словно ребенок, удачно проведший опыт, Халиль поднял на нее глаза и улыбнулся. Она старалась не смотреть на него, но не выдержала - посмотрела. - На кого ты работаешь, Чарли? На немцев? Она отрицательно помотала головой. - На сионистов? Он принял ее молчание за согласие. - Ты, значит, еврейка. - Нет. - Ты на стороне Израиля? Кто ты? - Никто, - сказала она. - Ты христианка? Ты видишь в них основателей твоей великой религии? Она снова помотала головой. - Значит, это ради денег? Они подкупили тебя? Они тебя шантажировали? Ей хотелось закричать. Она сжала кулаки, наполнила воздухом легкие, но от смятения чувств задохнулась и только всхлипнула. - Это все, чтобы спасти человеческие жизни. Чтобы в чем-то участвовать. Быть кем-то. А потом - я любила его. - Это ты выдала моего брата? Комок в горле исчез, и она ответила невероятно ровным тоном: - Я не знала его. И никогда в жизни с ним не говорила. Мне показали его перед тем, как убить, все остальное было придумано. Наша любовь, мое обращение в вашу веру - все. Я не писала этих писем - они все написали сами. И его письма к тебе тоже писали они. Те, где говорится про меня. А я влюбилась в человека, который мной занимался. Вот и все. Медленно, плавно он протянул левую руку и дотронулся до ее лица, словно проверяя, в самом ли деле она существует. Посмотрел на кончики своих пальцев, потом снова на нее, как бы сопоставляя одно с другим. - И ты - англичанка, как и те, кто предал мою родину, - тихо произнес он, словно не мог поверить собственным глазам. Он поднял голову, и она увидела, как его лицо исказилось осуждением и почти тут же побагровело от пуль, которые всадил в него Иосиф. Чарли учили стоять на месте после того, как она спустила курок, но Иосиф так не поступил. Не доверяя пулям, он вбежал в комнату, чтобы добить Халиля. Он влетел в дверь, словно заштатный оккупант, продолжая на бегу стрелять. И стрелял, вытянув вперед руку, чтобы еще уменьшить разделявшее их расстояние. Чарли увидела, как лопнула кожа на лице Халиля, - увидела, как он повернулся и протянул руки к стене, как бы моля ее о помощи. А пули вонзились ему в спину, разодрали белую рубашку. Его руки уперлись в стену - одна кожаная, другая настоящая, и тело, изрешеченное пулями, согнулось, а он еще отчаянно старался пробить стену. Иосиф подскочил и ударом ноги подшиб его, ускоряя его последнее на этой земле падение. Вслед за Иосифом появился Литвак, которого Чарли знала под именем Майк и, как она сейчас поняла, всегда подозревала в чем-то нездоровом. Иосиф отступил, а Майк присел и всадил пулю Халилю в затылок, что было едва ли уже нужно. После Майка явилась целая армия палачей в черных костюмах ныряльщиков; вслед за ними - Марти и немец-хорек и две тысячи санитаров с носилками, и шоферов "Скорой помощи", и врачей, и суровых женщин, которые держали ее, вытирали с одежды рвоту, вели по коридору на свежий воздух, а она никак не могла избавиться от липкого жаркого запаха крови, забившего ей горло и нос. У крыльца стояла карета "Скорой помощи". Внутри были банки с кровью и одеяла, тоже перепачканные красным, так что Чарли заартачилась, не желая садиться туда. Должно быть, она сильно сопротивлялась, потому что одна из державших ее женщин вдруг выпустила ее и ударила по лицу. Она оглохла, так что еле слышала собственные крики, но главным для нее было содрать с себя платье, потому что она - шлюха и потому что оно было залито кровью Халиля. Но она еще не освоилась с платьем - оно ведь появилось у нее только вчера - и не могла сообразить, пуговицы на нем или "молния", а потому решила плюнуть и не думать об этом. Потом появились Рахиль и Роза, стали по обе ее стороны и схватили ее за руки, совсем как там, в Афинах, когда она впервые явилась туда сдавать экзамен для поступления в театр жизни; опыт подсказывал ей, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Они заставили ее подняться по ступенькам в машину "Скорой помощи" и сели рядом с ней. Она посмотрела вниз и увидела все эти дурацкие рожи, смотревшие на нее, - крепкие мальчики с суровыми физиономиями героев, Марти и Майк, Димитрий с Раулем; были там и другие друзья, пока ей еще не представленные. Потом толпа расступилась, и появился Иосиф - у него хватило ума избавиться от пистолета, из которого он пристрелил Халиля, но его джинсы и кроссовки были, как заметила Чарли, в крови. Он подошел к машине и посмотрел вверх, на Чарли, и сначала ей показалось, что она смотрит в собственное лицо, потому что она увидела в его лице то, что так ненавидела в себе. А потом они как бы поменялись ролями: она стала убийцей и сводницей, а он - приманкой, шлюхой и предателем. Она продолжала глядеть на него, и в ней вдруг ожила искорка возмущения, и она вновь обрела то, что он украл у нее, - себя. Она поднялась во весь рост, и ни Роза, ни Рахиль не успели удержать ее. Набрав в легкие воздуха, она закричала: "Уйди" - так, во всяком случае, ей показалось. Возможно, она крикнула: "Нет". Но это не имело значения. Глава 27 О прямых и косвенных последствиях проведенной операции мир знал куда больше, чем ему казалось, и уж, конечно, куда больше, чем Чарли. К примеру, люди знали - или могли бы знать, если бы внимательно читали мелкие сообщения на страницах зарубежных новостей в английской прессе, - что некий палестинец, подозреваемый в терроризме, погиб в перестрелке с западногерманским штурмовым отрядом, а женщина, которую он держал в качестве заложницы и чье имя не упоминалось, доставлена в больницу в состоянии шока. В немецких газетах появились более жуткие версии случившегося - "ДИКИЙ ЗАПАД ПРИШЕЛ В ШВАРЦВАЛЬД", но истории были настолько противоречивы, хотя каждая и выглядела достоверной, что трудно было составить представление об истинной картине вещей. Связь между этим событием и неудавшейся попыткой покушения во Фрейбурге на профессора Минкеля, которого сначала объявили погибшим, но который, как выяснилось, чудом избежал смерти, была столь лихо опровергнута доктором Алексисом, что все поверили. Но, наверное, заявили более мудрые авторы передовиц, нам действительно не следует все говорить. Серия мелких инцидентов в разных частях Западного полушария то и дело рождала догадки о том, что это дело рук той или иной арабской террористической организации, но в наши дни, когда действует столько соперничающих между собой групп, трудно указать на какую-то из них пальцем. К примеру, бессмысленная пальба, открытая среди бела дня по доктору Антону Местербайну, швейцарскому юристу-гуманисту, борцу за права национальных меньшинств и сыну известного финансиста, была решительно отнесена на счет фалангистской экстремистской организации, недавно "объявившей войну" европейцам, открыто сочувствующим палестинской "оккупации" Ливана. Жертва подверглась нападению, когда выходила из своей виллы на работу - как обычно, без всякой охраны, - и мир был глубоко потрясен этой вестью, по крайней мере в течение утра. После того как издатель одной цюрихской газеты получил письмо, подписанное "Свободный Ливан", в котором эта организация брала на себя ответственность за покушение, и письмо было признано подлинным, одному из младших чиновников ливанского посольства было предложено покинуть страну, что он с философским спокойствием и сделал. Взрыв бомбы, подложенной в машину дипломата, причастного к Фронту сопротивления, которая стояла у недавно построенной мечети в Сент-Джонс-Вуде, едва ли был кем-либо замечен, а это было четвертое убийство подобного рода за такое же число месяцев. С другой стороны, кровавое убийство итальянского музыканта и публициста Альберто Россино и его приятельницы немки, чьи голые и до неузнаваемости изувеченные тела были обнаружены через много недель у одного тирольского озера, никак не было связано, по заявлению австрийских властей, с политикой, хотя обе жертвы придерживались радикальных взглядов. На основании имевшихся данных власти предпочли счесть это преступлением на почве ревности. Девица, Астрид Бергер, была известна своими ненасытными аппетитами, и потому решили - как это ни нелепо, - что никто третий тут не замешан. Целый ряд других смертей, менее интересных, прошел, по сути дела, незамеченным, как и то, что израильтяне разбомбили старинную крепость в пустыне у границы с Сирией, где, по утверждению иерусалимских источников, палестинцы тренировали иностранных террористов. А кто заложил четырехсотфунтовую бомбу, уничтожившую роскошную летнюю виллу на вершине холма в окрестностях Бейрута и ее обитателей, в числе которых были Тайех и Фатьма, - так и осталось нераскрытым, как и многие другие акты терроризма в этом многострадальном районе. Но Чарли в своем гнездышке на берегу моря ничего этого не знала, а вернее, в общем-то, знала, но либо слишком ей все надоело, либо она была слишком напугана, чтобы выяснять подробности. Сначала она только плавала или медленно, бесцельно бродила по пляжу - из конца в конец, плотно запахнувшись в халат, а ее телохранители на почтительном расстоянии следовали за ней. Войдя в море, она садилась в мелководье и мылась морской водой - сначала лицо, потом плечи и руки. Другие девицы, согласно указаниям, купались голышом, но когда Чарли отказалась последовать их примеру, психиатр велел и им надеть купальные костюмы и выждать. Курц приезжал к ней раз в неделю, иногда - два раза. Он был с ней необычайно мягок, терпелив и предан, даже когда она принималась на него кричать. Он сообщал то, что ей следовало знать и могло быть полезно. Ей придумали крестного, сказал он, старого друга ее отца, который разбогател и недавно умер в Швейцарии, оставив ей солидную сумму, - деньги эти ей переведут, и, поскольку это заграничный капитал, они не подлежат обложению налогом в Соединенном Королевстве. С английскими властями проведены переговоры, и они согласились - по причинам, которые останутся для Чарли неведомыми, - не копаться в ее взаимоотношениях с теми или иными европейскими и палестинскими экстремистами, сказал Курц. А кроме того, заверил ее Курц, Квили по-прежнему самого хорошего о ней мнения: полиция, сказал он, специально заезжала к нему и пояснила, что они были не правы в своих подозрениях по поводу Чарли. Обсуждал Курц с Чарли и то, как объяснить ее внезапное исчезновение из Лондона, и Чарли покорно согласилась принять сбитый им коктейль: боязнь преследования со стороны полиции, небольшое нервное расстройство и появление таинственного любовника, которого она подцепила на Миконосе, человека женатого, который покрутился возле нее, а потом бросил. Когда Курц начал натаскивать ее в этом направлении и проверять в мелочах, она побледнела и затряслась. То же произошло и когда Курц несколько опрометчиво сообщил, что "на самом высоком уровне" решено предоставить ей израильское гражданство, если она того пожелает. - Предложите это Фатьме, - отрезала она, и Курцу, у которого к тому времени было на руках уже несколько новых дел, пришлось залезть в свою картотеку, чтобы вспомнить, кого зовут Фатьма или, вернее, кого звали. Что до ее карьеры, сказал Курц, тут Чарли ждут весьма интересные предложения, как только она почувствует себя в состоянии их принять. Два отличных голливудских продюсера проявили за время отсутствия Чарли искренний интерес к ней и готовы немедленно пригласить ее на Западное побережье для кинопроб. Один из них даже готов предложить ей небольшую роль, которая, по его мнению, как раз для нее - подробностей Курц не знает. Да и на лондонской сцене есть приятные новости. - Я хочу вернуться туда, где я работала, - сказала на это Чарли. Курц сказал: "Это легко устроить, милочка, никаких проблем". Психиатр был молодой, умный, с искорками в глазах и военной выправкой; он вовсе не был склонен к самоанализу или вообще к мрачным размышлениям. В его обязанности входило не столько разговорить ее, сколько убедить, что она должна молчать: по-видимому, это был человек весьма гибкий в своей профессии. Он ездил с ней - сначала по побережью, потом в Тель-Авив. Но когда он, не подумав, указал ей на несколько избежавших перестройки прекрасных старых арабских домов, Чарли зашлась от ярости. Он возил ее в уединенные ресторанчики, плавал с ней и даже лежал с ней рядом на берегу и болтал, пока она не сказала ему со странной хрипотцой в голосе, что предпочла бы разговаривать в его кабинете. Услышав, что она любит ездить верхом, он велел добыть лошадей, и они катались целый день, в течение которого она, казалось, забылась. Но на другой день она снова была тихая-тихая, что не понравилось врачу, и он сказал Курцу, что надо выждать, по крайней мере, еще неделю. Ну и, конечно, в тот же вечер с Чарли случился долгий, непонятный приступ рвоты, тем более странный, что она совсем мало ела. Приехала Рахиль, она возобновила свои занятия в университете и была такая открытая, не скованная, милая, совсем другая, чем та жесткая женщина, которую Чарли впервые увидела в Афинах. Димитрий тоже возобновил занятия, сказала Рахиль; Рауль подумывает о том, чтобы заняться медициной и, может быть, станет армейским врачом, а может, и вернется к археологии. Чарли вежливо улыбалась, слушая известия о своем семействе, - у нее было такое ощущение, точно она разговаривала со своей бабушкой, сказала Курцу Рахиль. Но в общем, ни то, что Рахиль родилась на Севере, ни то, что она вновь обрела манеры английского буржуазного общества, не оказало на Чарли желанного воздействия, и вскоре она очень вежливо попросила, чтобы ее, пожалуйста, оставили в покое. Служба же Курца за это время получила несколько весьма ценных уроков, приумноживших технические и человеческие познания ее сотрудников, составлявшие сокровищницу, из которой они черпали, проводя многие свои операции. Оказывается, люди нееврейской национальности могут быть не только полезны, но порой и существенно важны для тех или иных акций. Еврейской девушке, пожалуй, не удалось бы так хорошо держаться золотой середины. Техники тоже пришли в восторг от использования батареек в часах радиоприемника: век живи - век учись. Несколько видоизмененный вариант был сочинен для тренировок и дал большой эффект. Эксперты утверждали, что в идеальных условиях куратор обязан был заметить при обмене приемниками, что в приемнике агента отсутствуют батарейки. Но по крайней мере он сложил два и два, когда сигнал перестал поступать, и тотчас помчался на место действия. Имя Беккера, естественно, нигде не упоминалось - и не только из соображений безопасности: Курц ничего хорошего о нем за последнее время не слышал и не был склонен его канонизировать. Однако поздней весной, как только бассейн реки Литани достаточно высох, чтобы могли пройти танки, худшие опасения Курца и худшие угрозы Гаврона осуществились: началось давно предполагавшееся вторжение израильтян в Ливан, положившее конец данной фазе военных действий и возвестившее о новой. Лагеря беженцев, в которых находила временный приют Чарли, были подвергнуты санитарной обработке, а именно: явились бульдозеры и зарыли трупы, оставшиеся после обстрелов из танков и пушек; жалкая вереница беженцев двинулась на север, оставляя позади сотни, а потом и тысячи мертвецов. Специальные группы сровняли с землей конспиративные дома в Бейруте, где скрывалась Чарли; от дома в Сидоне остались лишь куры и мандариновый сад. Дом был взорван специальной командой - сайяретом, - которая заодно прикончила и двух парней - Карима и Ясира. Они явились ночью с моря, как и предсказывал великий разведчик Ясир, и стреляли особыми, все еще засекреченными американскими разрывными пулями, которым достаточно соприкоснуться с телом человека, чтобы тот был мертв. Обо всем этом - целенаправленном уничтожении ее краткого романа с Палестиной - Чарли не знала. Она бы могла сорваться с катушек, сказал психиатр: при ее воображении и умении погружаться в себя она вполне могла прийти к выводу, что виновата и во вторжении. Поэтому лучше сохранить это от нее в тайне - пусть узнает со временем. Что же до Курца, то его целый месяц почти не было видно, а если кто его и видел, то не мог узнать. Он словно бы вдвое усох, глаза его утратили блеск - он наконец стал выглядеть на свой возраст. Потом, словно победив долгую и тяжкую болезнь, он в один прекрасный день вернулся к жизни и за какие-нибудь несколько часов энергично возобновил свою странную, незатухающую вражду с Мишей Гавроном. А Гади Беккер в Берлине находился сначала, как и Чарли, словно бы в вакууме, но с ним случалось это и раньше, да и вообще он был менее чувствителен к причинам, породившим этот вакуум, и их последствиям. Он вернулся на свою квартиру и к своему хромающему бизнесу: банкротство снова стояло за углом. Хотя он целыми днями препирался по телефону с оптовыми торговцами или передвигал ящики из одного конца склада в другой, мировой кризис, казалось, ударил по берлинскому производству одежды сильнее и тяжелее, чем по любой другой отрасли. У него была девушка, с которой он время от времени спал, - весьма достойное существо бесконечно доброго и ровного нрава, вышедшее прямиком из тридцатых годов, и даже с легкой примесью еврейской крови. После нескольких дней бесплодных размышлений Гади позвонил ей и сказал, что ненадолго приехал в город. Всего на два-три дня, сказал он, а может, даже на один. Он выслушал ее радостные восклицания по поводу того, что он вернулся, и легкие укоры по поводу того, что так неожиданно исчез, но при этом слышал он и смутные голоса, раздававшиеся в его подсознании. - Так приезжай же, - сказала она, когда, по ее мнению, достаточно его отчитала. Но он не поехал. Да, конечно, ему будет хорошо с ней, но он себе этого не простит. Боясь себя, он поспешил в известный ему модный греческий ночной клуб, где заправляла женщина мудрая, широких взглядов; сумев наконец напиться, он сидел и наблюдал за тем, с какой охотой посетители - в лучших традициях немцев и греков - бьют посуду. На другой день - безо всякого предварительного плана - он сел писать роман об еврейском семействе из Берлина, бежавшем в Израиль и снова снявшемся оттуда, не в силах примириться с тем, что творилось там во имя Сиона. Но, просмотрев написанное, он сначала все порвал и выбросил в корзину, а потом - из соображений безопасности - сжег. Новый сотрудник посольства прилетел к нему из Бонна, представился и сказал, что если ему, Беккеру, надо будет связаться с Иерусалимом или еще что-нибудь, пусть даст знать. Видимо, не сумев сдержаться, Беккер затеял с ним провокационную дискуссию о государстве Израиль. Закончил он свою речь весьма оскорбительным вопросом, который, по его утверждениям, заимствовал из сочинений Артура Кестлера. - Чем же мы намерены стать? - спросил он. - Родиной для евреев или маленьким уродливым государством типа Спарты? У нового чиновника был жесткий взгляд и отсутствовало воображение, вопрос вызвал у него лишь досаду, он не понял его смысла. Дипломат оставил Беккеру немного денег и свою карточку: второй секретарь - по торговле. Но главное, он оставил позади себя тень сомнения, которую явно решил разогнать Курц своим телефонным звонком на другое утро. - Что ты такое несешь? - грубо спросил он по-английски, как только Беккер снял трубку. - Ты что, хочешь замарать гнездо, а потом вернуться на родину и чтобы никто не разговаривал с тобой? - Как она? - спросил Беккер. Курц ответил, пожалуй, с преднамеренной жесткостью, так как в момент разговора чувствовал себя препогано: - Франки в полном порядке. В голове у нее порядок, во внешности - тоже, и по какой-то непонятной для меня причине она по-прежнему любит тебя. Элл и разговаривала с ней на днях, и у нее создалось вполне определенное впечатление, что Франки не считает для себя развод обязательным. - Разводы никогда не обязательны. Но у Курца, как всегда, был на все ответ: - Разводы не бывают заранее запланированными. Точка. - Так как же все-таки она? - настойчиво повторил Беккер. Курцу пришлось крепко взять себя в руки, чтобы ответить спокойно. - Если мы говорим о нашей общей знакомой, то она вполне здорова, поправляется и никогда больше не хочет тебя видеть. Желаю оставаться вечно молодым! - рявкнул, не сдержавшись, Курц и повесил трубку. В тот же вечер позвонила Франки: должно быть, Курц по зловредности дал ей номер. Телефон был излюбленным инструментом Франки. Другие играют на скрипке, на арфе, на шофаре - у Франки был телефон. Беккер довольно долго слушал ее. Слушал ее рыдания - только она умела так рыдать, - слушал ее ласковые слова и обещания. - Я буду такой, какой ты хочешь, - говорила она. - Только скажи - и я буду такой. Но Беккеру меньше всего хотелось придумывать ей новый образ. А вскоре после этого Курц и психиатр решили, что настало время снова бросить Чарли в воду. Турне проходило под названием "Букет комедий", и в здании театра, как и во многих других на памяти Чарли, помещался женский институт и одновременно театральное училище, а во время выборов оно, несомненно, служило еще и избирательным участком. Пьеса была премерзкая, и помещение было премерзкое, - словом, Чарли дошла до низшей точки своего падения. Крыша у театра была жестяная, а пол из деревянных досок, и, когда она топала по нему ногой, пыль пулеметной очередью взмывала вверх. Для начала Чарли взялась лишь за трагические роли, ибо после первого же нервного взгляда на нее Нед Квили решил, что ей следует заняться трагедией, - и уже по своим соображениям решила так и она сама. Но довольно скоро она обнаружила, что серьезные роли, как-то затрагивающие за живое, ей не по плечу. Она принималась плакать и даже рыдать в самых неподходящих местах и не раз уходила со сцены, чтобы взять себя в руки. Но чаще ее раздражало то, что ее героини и их страдания не имеют никакого отношения к реальности: она уже не в состоянии была выносить, хуже того - понимать поводы для страданий в буржуазном обществе Запада. Таким образом, комедия стала для Чарли более приемлемой маской, и сквозь ее прорези она наблюдала за течением недель, пока Шеридан сменял Пристли, а за ними следовал последний из современных гениев, чье сочинение именовалось в программке "суфле, сдобренное острым сарказмом". Они играли это в Йорке, но, слава богу, миновали Ноттингем; они играли это в Лидсе, и в Брэдфорде, и в Хаддерсфилде, и в Дерби, и Чарли никак не удавалось ни взбить пышное суфле, ни сдобрить его острым сарказмом, но виновата в этом была, по всей вероятности, она сама, ибо она произносила свой текст, словно получивший травму головы боксер, который вынужден либо бороться в замедленном темпе, либо уйти с ринга вообще. Когда не было репетиций, Чарли целыми днями сидела у себя, точно пациентка в приемной врача, курила и читала журналы. Но сегодня, когда в очередной раз поднялся занавес, вместо обычной взволнованности ею владела какая-то странная заторможенность, и ей все время хотелось спать. Она слышала свой голос, звучавший то громче, то тише, чувствовала, как протягивается ее рука, как переступают ноги. И в то же время фотографии из запретного альбома мелькали перед ее внутренним взором: тюрьма в Сидоне и матери, длинной чередой выстроившиеся вдоль стены; Фатьма; классная комната в лагере поздно вечером и накатка картинок на майки к предстоящему маршу; противовоздушное убежище и стоические лица людей, глядевших на нее и не знавших, винить ли ее в том, что происходит. И рука Халиля в перчатке, чертившая странные узоры по собственной крови. Гримерная у артистов была общая, и когда настал антракт, Чарли не пошла туда. Она вышла за дверь, на свежий воздух, стояла, курила и дрожала, вглядываясь в затянутую туманом типично английскую улочку и раздумывая, не пойти ли по ней и не идти ли, пока не упадет или пока ее не собьет машиной. Она слышала, как кто-то зовет ее, и слышала хлопанье дверей и топот ног, но это была их проблема, ее не касавшаяся, - пусть они ее и решают. Лишь в последнюю минуту - самую последнюю - чувство долга заставило ее открыть дверь и вернуться в театр. - Чарли, ради всего святого! Чарли, какого черта! Занавес взвился, и она снова оказалась на сцене. Одна. Длинный монолог, который произносит Гильда, сидя за столом мужа и составляя письмо любовнику - Мишелю, Иосифу. У ее локтя горит свеча, и через минуту она откроет ящик стола, чтобы достать новый лист бумаги, и обнаружит - "Ох, нет!" - неотправленное письмо мужа к любовнице. Она начала писать, и вот она уже снова была в мотеле в Ноттингеме; она уставилась на пламя свечи и увидела лицо Иосифа, смотревшее на нее через столик в таверне, недалеко от Дельф. Она моргнула - и вот уже Халиль ужинает с ней за деревянным столом в доме в Шварцвальде. Она читала свой монолог и, самое удивительное, - это говорил не Иосиф, и не Тайех, и не Халиль, а Гильда. Она открыла ящик, сунула руку, замерла и, изобразив изумление, вытащила лист исписанной бумаги, который и повернула к зрителям. Она поднялась и, с выражением возрастающего недоверия выйдя на авансцену, принялась читать вслух письмо - такое остроумное, со столькими ссылками на разные обстоятельства. Через минуту ее муж Джон выйдет в халате из левой кулисы, подойдет к письменному столу и, в свою очередь, прочтет ее незаконченное письмо к ее любовнику. А еще через минуту произойдет остроумная перекличка между их письмами, и публика будет хохотать до упаду, а затем придет в полный восторг, когда два обманутых любовника, возмущенные взаимной неверностью, упадут в объятия друг друга. Она услышала, как вошел ее муж - это было для нее сигналом повысить голос: Гильда читает дальше, и возмущение ее сменяется любопытством. Она держит письмо обеими руками, поворачивается, делает два шага влево, чтобы не загораживать Джона. И когда она их сделала, то увидела его - не Джона, а Носифа, увидела вполне отчетливо, он сидел там, где в свое время в партере, в середине, сидел Мишель, и с таким же серьезным, сосредоточенным лицом смотрел на нее. Сначала она в общем-то не удивилась: грань между ее внутренним миром и миром внешним была и в лучшие-то времена достаточно хлипкой, а сейчас и вовсе перестала существовать. Так, значит, он пришел, подумала она. Пора бы уж. Принес орхидеи, Осси? Никаких орхидей? И никакого красного пиджака? Ни золотого амулета? Ни туфель от Гуччи? Может, мне все же следовало пройти к себе в гримерную. Прочесть твою записку. Я бы тогда знала, что ты придешь, да? Испекла бы пирог. Она умолкла, так как не было смысла продолжать дальше, хотя суфлер беззастенчиво громко подсказывал ей текст, а режиссер, стоявший позади него, размахивал руками, точно отбивался от пчел; они оба каким-то образом оказались в поле ее зрения, хотя смотрела она только на Иосифа. А может быть, они существовали лишь в ее воображении, так как уж слишком реальным был Иосиф. Позади нее Джон весьма неубедительно замямлил что-то, пытаясь ее прикрыть. "Надо бы, чтобы на твоем месте был Иосиф, - хотелось ей сказать ему с гордостью, - у этого Осси язык без костей, что хочет намелет". Между нею и Иосифом стояла стена света - не столько стена, сколько какое-то оптическое препятствие. Вместе со слезами оно мешало ей видеть его, и у нее возникло подозрение, что все это лишь мираж. Из-за кулис ей кричали, чтобы она уходила со сцены; на авансцену прошествовал Джон и нежно, но решительно взял ее за локоть - предвестие, что ее отправят на свалку. Вот сейчас они, наверное, опустят занавес и дадут этой маленькой сучке - как же ее зовут, ну, той, ее дублерше - шанс наконец сыграть. Но Чарли думала лишь о том, как добраться до Иосифа, дотронуться до него, убедиться... Занавес едва опустили, а она уже сбегала по ступенькам к нему. В зале зажгли свет, и - да, это был Иосиф. Но когда она отчетливо увидела его, ей стало неинтересно: перед ней был всего лишь один из зрителей! Она пошла по проходу дальше, почувствовала чью-то руку на своем локте и подумала: "Опять этот Джон, пошел прочь". В фойе было пусто, если не считать двух престарелых герцогинь, которые были, по всей вероятности, администраторами. - На вашем месте я бы сходила к врачу, милочка, - сказала одна из них. - Или проспалась бы как следует, - сказала другая. - Ах, да оставьте, - весело произнесла Чарли, присовокупив выражение, которое до сих пор никогда не употребляла. Дождь - в отличие от Ноттингема - не шел, и красный "Мерседес" не ждал ее, поэтому она пошла на автобусную остановку и встала там, почти ожидая увидеть в автобусе американского парня, который скажет ей, чтобы она высматривала красный пикап. По пустынной улице к ней шел Иосиф, очень высокий, и она подумала, что вот сейчас он побежит, чтобы всадить в нее пули... но он не побежал. Он остановился перед ней, прерывисто дыша, и было ясно, что кто-то прислал его к ней - скорее всего, Марти, а может быть, Тайех. Он уже открыл было рот, чтобы сообщить ей о поручении, но она опередила его: - Я мертвая, Осси. Ты убил меня, разве не помнишь? Ей хотелось добавить еще что-то про театр жизни, про то, что в этом театре трупы не встают и не уходят со сцены. Но каким-то образом она потеряла нить. Мимо проезжало такси, и Иосиф попытался его остановить. Оно не остановилось, но чего ж вы хотите? Такси в наши дни - у них свои законы. Чарли привалилась к нему и упала бы, если бы он так крепко ее не держал. Слезы застилали ей глаза, и его слова долетали до нее, словно сквозь толщу воды. - Я мертвая, - повторяла она, - я мертвая, я мертвая. Но, видно, она была ему нужна: живая или мертвая - все равно. И они, вцепившись друг в друга, двинулись по тротуару в этом совсем чужом для них городе.