своей наготе. - Уже прошло два раза по две минуты, Майкл. Я жду, что вы скажете! - Что я могу сказать, кроме того, что ваша комбинация задумана просто потрясающе. Значит, вы передали Грейс по телефону не приглашение прийти сюда, а приказ относительно дальнейших действий? - Я вообще не связывался с Грейс, а поднимал на ноги команду. - Да, комбинация и впрямь задумана потрясающе. - В силу необходимости. - И все-таки вы допустили небольшую ошибку. Маленькую неточность, какие и у меня случаются. - Что за неточность? - Воспользовались неточным адресом. Жилище, где мы сейчас находимся, совсем не та квартира, которую знают Грейс и ваши люди. У этого человека опасно быстрый рефлекс, но, к счастью, я об этом знаю. Так что в тот момент, когда его рука устремляется к заднему карману, я уже стреляю прямо в лицо ему. Стреляю трижды, потому что не люблю скупиться, особенно когда дело касается "друга". Впрочем, мои пули не смертоносные, от них даже кровь не льется. Это всего лишь жидкий газ, но его парализующее действие очевидно. Сеймур невольно вскидывает руку ко рту и тут же расслабляется, как бы погружаясь в глубокий сон. Видя, что он сползает со стула, я вовремя подхватываю его, чтобы не набил лишних синяков. Потом достаю из-под кушетки заранее приготовленную веревку, чтобы, привязав гостя к спинке стула, придать ему большую устойчивость. Но в ходе этой операции меняю решение. Неудобно, чтобы спящий человек сидел привязанным к стулу. Стул может опрокинуться вместе с ним и наделать шуму. Взяв спящего под мышки, я тащу его на кушетку и понадежней привязываю к ней. Потом засовываю ему в рот носовой платок, совершенно чистый - Сеймур, как вы знаете, человек брезгливый. А после этого хватаю пиджак и покидаю эту душную мансарду. 9 Сны, которые я вижу в эту ночь, довольно-таки студеные. Но я нахожусь в том необычном состоянии, когда во время сна вполне ясно сознаешь, что ты видишь сон. Так что, пока дрожу в объятиях глубоких снежных сугробов или тону в ледяной воде какой-то черной речки, я поддерживаю свой героизм смутной мыслью, что это всего лишь сон, что я просто забыл закрыть окно. Мысль, что я забыл закрыть окно, сверлит меня так настойчиво, что я просыпаюсь. В первую минуту я не могу сообразить, где находится это окно и где нахожусь я сам. Как будто я запутался в каких-то сетях из темных и светлых нитей. В паутине этих мокрых и холодных сетей меня бьет лихорадка. Наконец смутно видимые сети проступают четче, застывают в фокусе и до моего сознания доходит, что я лежу в мокром кустарнике, в котором так причудливо преломляются лучи солнца. "Теперь можешь спокойно закрыть окно", - бормочу я, с трудом поднимая скованное холодом тело, чтобы сесть. Сунув руку в карман, я, к своему удивлению, обнаруживаю кроме спичек раздавленную полупустую коробку "Кента". Сигарета отсырела и горчит, но завтрак все же заменяет. Пока я вдыхаю порции горького дыма, первая мысль, которая приходит мне в голову, - необходимо выбраться из этого кустарника, найти место более подходящее, по возможности сухое, и дождаться там, когда наступит время отправляться на аэродром, где меня уже ждет билет на будапештский рейс. Вторая мысль убеждает меня, что нечего предаваться глупым мечтаниям. Аэродром сегодня закрыт. Во всяком случае, для меня. Вовсе не исключено, что человек, даже надежно привязанный к кушетке, найдет способ привлечь внимание окружающих, особенно если это Сеймур. Не менее вероятно и другое. "Команда", состоящая из таких удальцов, блокировав прежнюю квартиру, очень скоро сообразила, в чем дело, и быстро установила действительное место разыгравшейся драмы. Ведь это очень опытные люди, к их услугам все подручные средства, в том числе местная полиция. Так что напрасны мои надежды на сколько нибудь продолжительную отсрочку. Нет, аэродром сегодня определенно закрыт. Во всяком случае, для меня. Поднявшись на ноги, я пытаюсь, насколько это возможно, привести в порядок костюм, порядочно измятый. Затем подбираю "Таймс", на котором лежал, осматриваю свою берлогу, не выпало ли что из карманов, и ухожу. Кустарник Фелед-парка очень густой и находится далеко от аллей, но днем он все равно не может служить надежным убежищем. После ночного дождя небо прояснилось, и, так как время приближается к девяти, есть все основания предполагать, что скоро парк будет перенаселен мамашами, нянями и детскими колясками. Оставив позади зеленую поляну, я выхожу на тропинку. Прежде чем что-то предпринимать, необходимо выяснить обстановку. А пока она будет выясняться, мне лучше находиться подальше от центра, в местах достаточно людных, чтобы не привлекать внимания. Пропетляв какое-то время по незнакомым и малознакомым улочкам, я очутился на большом базаре близ Нереброгаде. Тут есть все необходимые условия для более или менее продолжительного пребывания, в том числе несколько не очень чистых, всегда переполненных народом кофеен. Войдя в самое оживленное из этих заведений, выпиваю у стойки чашку горячего кофе. У меня мелькнула мысль расплатиться крупным банкнотом, чтобы запастись мелочью. Но, не успев сунуть руку во внутренний карман пиджака, я тут же передумал. Если человек выкладывает пятьсот крон, чтобы расплатиться за чашку кофе, такое запоминается, а мне это совсем ни к чему. Однако, прежде чем я изменил свое решение, моя рука все же достигает кармана и делает немаловажное открытие: в кармане бумажника нет. Достав несколько монеток, бросаю одну из них на стойку и ухожу. Двигаясь в толпе, мимо лотков, я снова и снова проверяю свое имущество. В кармане, приделанном к внутренней стороне жилета, я храню паспорт и проездные билеты. Они на месте, но боюсь, что эти документы меня теперь не выручат. В маленьком кармашке пиджака, куда я кладу деньги помельче, обнаруживаю две бумажки: сложенные вчетверо пятьдесят крон и двадцать крон. В брючном кармане насчитываю до десяти крон мелочи. Это почти все, если не считать носового платка, перочинного ножа да ключей от двух квартир, теперь для меня недоступных. Тонкого светло-коричневого бумажника нет. В нем было всего десять банкнотов, но десять банкнотов по пятьсот крон - сумма солидная. Первое, что я подумал, не вывалился ли он из кармана в Фелед-парке. Но это исключается. То место я внимательно осмотрел, к тому же цвет бумажника такой, что его сразу заметишь, не напрягая зрения. Скорее всего, другое - Сеймур вытащил у меня деньги, пока я ходил на кухню за водой и стаканами. "Еще одна небольшая ошибка с вашей стороны, Майкл!" - сказал бы американец. Ошибка налицо. Я совершенно спокойно оставил пиджак на стуле, зная, что ничего интересного в его карманах нет, и потом, хорошо зная, что собой представляет Сеймур, я никогда бы не подумал, что он еще и карманник. Надо же, стащил у меня деньги! Дело, видимо, не в деньгах, он позарился на бумажник, полагая, что в нем есть какие-нибудь вещи, заслуживающие внимания, и что по крайней мере там он найдет мой паспорт. Итак, все мое состояние не превышает восьмидесяти крон плюс просроченные проездные билеты да паспорт, не удобный для предъявления. Мой последний шанс, впрочем весьма проблематичный, сесть под вечер на самолет и очутиться в Будапеште. Будапешт. Красивый город. В таком городе можно бы недурно провести время - особенно после всех этих передряг. А главное - там нет Сеймура. Слоняясь в толпе, рассеянно глазея на тележки со стиральными порошками, кухонными принадлежностями и дешевой фарфоровой посудой, я думаю о Будапеште и тем самым освобождаюсь от душевного напряжения. В конце концов, может быть, американец брал меня на пушку, хотел до смерти запугать: а вдруг я сдамся? Ну, а раз уж я не сдался, какой ему смысл приводить в исполнение свои угрозы? Сеймур может быть кем угодно, даже карманником, но он не дурак и отлично понимает, что есть вещи, которых не добиться ни сфабрикованными обвинениями в убийстве, ни парализующими волю наркотиками. После того как я трижды исходил вдоль и поперек большущий базар и посидел в кофейне, чтобы дать отдохнуть ногам, я иду кратчайшим путем к ближайшему газетному киоску, потому что это для меня единственный источник информации. Скоро двенадцать, а это значит, что в продажу должны поступить дневные газеты. Киоски и в самом деле уже украшают свежие выпуски "ВТ" и "Экстрабладет", и нет нужды особенно всматриваться, чтобы понять: то, чего я больше всего боялся, уже совершившийся факт. На первых полосах обеих газет маячат два снимка - мой и Тодорова. Убийца и его жертва. Текста под снимками немного, потому что подробности на внутренних полосах, и я прохожу мимо - покупать сейчас газеты мне неудобно. Прощай, Будапешт! Направляюсь к лавчонке, которая еще раньше привлекла мое внимание. Здесь продается рабочая одежда. Мой выбор пал на хлопчатобумажный комбинезон, украшенный красноречивой цифрой 50. Не может быть сомнения, что, поторговавшись как следует с этим плюгавеньким старикашкой, можно было бы сойтись и на более скромной цене. Однако в иных случаях торговаться так же рискованно, как расплачиваться крупными купюрами, - это запоминается. Выложив пятьдесят крон, я уношу с собой завернутый в желтую бумагу комбинезон. Простившись с оживленным миром купли-продажи, я углубляюсь в лабиринт маленьких улочек, прилегающих к Нереброгаде. К исходу второго часа я уже за городом. Свернув с шоссе, бреду по какому-то пустырю со множеством ям и кустарников. За кустарником желтеют грязные воды канала. Вокруг ни души. Усевшись в прибрежном ивняке, я развязываю пакет и некоторое время занимаюсь тем, что придаю только что купленной одежде возможно более измятый и поношенный вид. Затем, сняв пиджак с брюками, надеваю комбинезон. Подобрав увесистый булыжник, завертываю его поплотней в свой костюм, связываю при помощи галстука и упаковочной бечевки и бросаю этот странный сверток в грязные воды канала. Я бы мог прилечь в кустарнике, попытаться соснуть, но зуд тщеславия не дает мне покоя. Знать, что ты попал в газету, и не прочитать статью, которая тебе посвящена, - нет, это выше моих сил. Возвратившись на дорожку, тянущуюся вдоль шоссе, иду обратно в город. Через пятнадцать минут добираюсь до последней автобусной остановки ближайшего пригорода. Булочная, бакалейная лавка, лоток, где продаются горячие сосиски, и, что самое главное, газетный киоск. Взяв последний номер "Экстрабладет", подаю продавщице монетку, та даже не взглянула на меня. Надо думать, что если бы и взглянула, то едва ли узнала бы в этом небритом человеке в хлопчатобумажном комбинезоне социолога и убийцу, сенсацию дня. Вид горячих сосисок и бутербродов на соседнем лотке наталкивает меня на мысль, что одной лишь духовной пищей человек жить не может. Сосиски поаппетитней, но бутерброды с колбасой более объемисты и дешевле. Беру три бутерброда, завернутые в неизбежную желтую бумагу, и опять выхожу на шоссе. На этот раз оставляю в стороне кустарник на берегу канала - это место находится слишком близко от шоссе с оживленным движением - и шагаю дальше по пустырю со множеством ям. Видимо, когда-то здесь брали песок. Удаляюсь еще примерно на километр, и передо мной вырастает какой-то старый барак или, скорее, остатки барака. Постройка едва держится на прогнивших столбах, но имеет бесспорные преимущества со стратегической точки зрения. Своей тыльной стороной она выходит на берег канала, а с передней можно наблюдать всю окрестность, что позволяет еще издали заметить человека, которому пришло бы в голову проинспектировать этот барак. В то же время, выворотив из стенки одну-две доски, я могу в две секунды достичь канала и притаиться где-нибудь в кустарнике. И поскольку местность пустынна, а у меня самого особых дел нет, я вытягиваюсь в низком ивняке возле барака и развертываю газету. Вероятно, было бы умнее начать не с духовной пищи, а с бутерброда, потому что по прочтении газетной статьи я сразу лишаюсь аппетита. "Прочтение" - быть может, слишком сильно сказано, потому что датским я не владею. Однако нескольких знакомых cлов, встретившихся в репортаже, для меня вполне достаточно, чтобы понять все его содержание. Это "убийство", "вокзал", "маузер", "порт", "волво" плюс собственные имена - названия улиц, где я снимал мансарды, фамилия жертвы и, естественно, фамилия самого убийцы. Вчера вечером, после того как я уложил на свою кушетку Уильяма Сеймура, я сел в "волво", чтобы уехать как можно дальше от места драмы. Определенные соображения побудили меня умчать к порту; там, за доками для товарных судов, я и оставил свою колымагу. Ее так или иначе пришлось бы бросить. Обнаруженная здесь машина могла натолкнуть преследователей на мысль, что я сумел улизнуть из города с помощью какой-либо лодки. По-видимому, этот момент моей истории излагается в том абзаце, где встречаются слова "порт" и "волво". Что касается других мест хроники, то в них, вероятно, пересказывается в той или иной форме сфабрикованная моим "другом" версия о ликвидации Коевым Тодорова. Два обстоятельства во всем этом заслуживают особого внимания. Первое: Сеймур уже осуществляет свои угрозы. Второе: тот факт, что эта насквозь лживая сенсация нашла место в печати, свидетельствует о том, что "команда" пустила в ход решительно все, лишь бы воспрепятствовать моему выезду из страны. Однако нет худа без добра, в итоге раздумий я прихожу к утешительному выводу, и это частично возвращает мне аппетит и помогает справиться с одним из бутербродов. Из этой же публикации Центр сегодня же узнает о том, что меня постигло, и примет соответствующие меры. Следовательно, в ближайший вторник человек в клетчатой кепке появится у входа в "Тиволи" и принесет мне спасение либо в виде нового паспорта, либо в виде чего-то другого, что позволит мне беспрепятственно выбраться из Дании. Задача теперь одна - уцелеть до следующего вторника. Притом остаться на свободе. Но чтобы уцелеть, надо прежде всего как можно реже маячить в городе. Конечно, Копенгаген город большой, в нем почти полтора миллиона жителей, однако в нем и полиции хоть отбавляй, не говоря уже о людях Сеймура. Если судить по напечатанной в газете фотографии, мне совершенно незнакомой, меня в эти дни не раз снимали скрытой камерой, и службы, которым поручено разыскивать меня, вероятно, располагают богатым визуальным материалом, дающим представление о моей фигуре, осанке, походке, физиономии. Притом эти службы прекрасно понимают, что человек, оказавшийся в моем положении, первым делом позаботится об изменении внешности, так что мой комбинезон едва ли помешает опознать меня. Конечно, факт, что какой-то никому не ведомый иностранец застрелил другого никому не ведомого иностранца, - настоящая находка для журналистов, если не имеется более важных новостей, только вряд ли этот факт расшевелит датскую полицию. И все-таки в первые дни по крайней мере такие места, как вокзалы, аэродромы, причалы, вероятно, будут находиться под пристальным наблюдением, и в отдельных кварталах Копенгагена, включая сюда и пригороды, местные власти произведут обычные в подобных случаях обследования. В конечном итоге и злодей Коев, как многие другие, будет предан забвению. Но пока это произойдет, надо как можно реже показываться на глаза. Лежа в низком ивняке, обдумывая все это, я начинаю сожалеть, что не воспользовался своей прогулкой к автобусной остановке, чтобы запастись провизией и тем самым избавить себя от необходимости лишний раз вылезать из барака. Хорошо, однако, что у меня есть еще два бутерброда. Двух бутербродов вполне достаточно, чтобы пробыть здесь до завтрашнего вечера. А там видно будет. Весь следующий день проходит в раздумьях и дремоте под убаюкивающую дробь дождя. Теплое солнце, столь редкое в этих местах, уступило место иным, менее приятным атмосферным явлениям. Не встречая никаких естественных либо искусственных преград, ветер гонит по небу черные как ночь тучи и подметает потемневшую от влаги равнину, а косой дождь хлещет своими струями раскисшую землю, взъерошенный ивняк и бурлящие желтые воды канала. Что касается дождя, то у него достаточно широкое поле деятельности и в моем скромном убежище. Вода течет через бесчисленные дыры в крыше, а ветер дует через бесчисленные щели в стенах - словом, обе эти стихии бесцеремонно встречаются у меня на спине. Воспользовавшись какой-то ржавой жестью и двумя прелыми досками, я сооружаю в углу барака нечто вроде навеса, чтобы хоть как-то защититься от сырости. Значительно больше забот доставляет мне холод. Радио я не слушаю; на сколько понизилась температура, мне неизвестно, однако, если судить по тому, как меня трясет, ртутный столбик должен быть сейчас ниже нуля. Я стараюсь не думать про теплый свитер, оставшийся в моем чемодане, потому что от таких мыслей обычно начинаешь дрожать еще больше. Мое внимание задерживается на "Экстрабладет". Набравшись мужества, я стаскиваю комбинезон и обкладываю себя листами газеты, затем снова его надеваю и уже немного погодя с удовольствием устанавливаю, что по моему телу разливается приятное тепло. Этот фокус с газетой я много лет назад усвоил от Любо Ангелова, когда холодной осенью в Пиринском крае мы переходили ночью ледяной поток. Я съедаю еще один бутерброд. Высохшая булочка вместе с теплом, полученным от "Экстрабладет", оказывают на мой организм такое благотворное действие, что я, несмотря на дождь и ветер, погружаюсь в спокойную дремоту. Но она спокойна лишь до тих пор, пока я не очутился перед кабинетом генерала. Дверь кабинета чуть приоткрыта. Наверно, секретарша забыла закрыть. Так или иначе, дверь приоткрыта, и я слышу, как мой шеф беседует с Бориславом: "Надо было тебя послать в Копенгаген, а не Боева. У Боева были нелады с Тодоровым, вот он и воспользовался случаем, чтобы свести с ним счеты". "Каким способом?" - спрашивает Борислав, будучи, видимо, не в курсе дела. "Простейшим..." - отвечает генерал. "Подумаешь, ликвидировал негодяя!" - пытается оправдать меня Борислав. "Кто бы он ни был, негодяй, нет ли, но устраивать самосуд оперативный работник не имеет права, - сухо замечает генерал. - За самоуправство полагается платить. Боеву тоже будет предъявлен счет". "Но мы должны его спасти!" - восклицает мой друг, забыв о субординации. "Сделаем, что сможем, - говорит генерал. - Только удастся ли... Я не всемогущ..." Они оба выходят в коридор. "А вот и он!.." - нисколько не удивившись, говорит шеф. Потом укоризненно качает головой. "Эх, Боев, Боев!.." "Я не убивал Тодорова", - спешу внести ясность. "Речь не о Тодорове, а о другом. Маленькие камушки опрокидывают машину, Боев!" "Если бы они не выследили меня и не нашли портфель на вокзале, им бы ничего не стоило собрать улики в номере отеля, в мансарде, где угодно", - хочу сказать я, вдруг чувствую, что потерял голос и не могу произнести ни слова. "Ничего, что меня не слышно, я все равно буду говорить, - успокаиваю себя. - Генерал - человек наблюдательный, по губам поймет, что я хочу сказать". Однако генерал не обращает внимания на мучительные движения моих губ и снова спрашивает с укором: "А зачем было снимать пиджак? Жарко стало, да? Верно, жара вещь неприятная. Только бывают вещи более неприятные". "Я не могу допустить, что Сеймур карманник", - силюсь выдавить из горла звуки, но ничего не получается. "Маленькие камушки, Боев, маленькие камушки!.." - недовольно бормочет шеф. Потом задумчиво добавляет: "Подумаем, как тебя спасти". "Но ведь я уже здесь! - кричу что есть силы, а сам знаю, что из моего горла исходит лишь какой-то непонятный хрип. - Надо только легализовать мое возвращение!" "Да, но как это сделать? - возражает генерал, разгадав наконец смысл моих слов. - Ты теперь датский подданный!" От последней фразы я так вздрагиваю, что просыпаюсь и некоторое время бессмысленно смотрю широко открытыми глазами на темные гнилые доски у меня над головой. Снаружи слышится мерный шум дождя, а ветер в щелях то свистит, то утихает, будто делая вдох и выдох. При мысли, что никакой я не датский подданный, я облегченно вздохнул. Однако эта мысль не смогла вытеснить другую, которая гнетет меня уже второй день. Нет ничего удивительного, если в Центре поверили в то, что я ликвидировал Тодорова. Мои отношения с Тодоровым генералу, несомненно, известны, так же как известны ему и два-три случая своеволия с моей стороны, имевшие место в прошлом в результате стечения обстоятельств. Так что ж удивляться, если там поверят, что я решил свести счеты. Это, конечно, не повлияет на их решимость провести акцию по спасению меня, и все же неприятно, когда тебя подозревают в преступлении, которого ты не совершал. С Тодоровым я познакомился через Маргариту... Глаза мои закрываются как бы для того, чтобы я мог с большей ясностью увидеть тот день, когда я впервые встретился с ней. Это был осенний день, дождливый и грязный, как сегодня, и я пошел в столичное управление, чтобы повидаться со своим бывшим коллегой. Когда я вошел в приемную, секретарши моего бывшего коллеги не оказалось на месте. Я сел, чтобы подождать ее, и, потянувшись к столику за одним из старых журналов, вдруг заметил стоящую у окна девушку, вероятно вызванную сюда по какому-то делу. Девушка смотрела в окно, и я не мог ее видеть. Я взял журнал, как-никак смотреть старый журнал интереснее, чем глазеть на женскую спину, покрытую плащом. И тут я заметил, что плечи девушки вздрагивают. Я встал и подошел к окну. - Отчего вы плачете? Что случилось? Оттого, что к ней проявили внимание, девушка вместо ответа еще больше расплакалась. Я закурил сигарету в ожидании, пока она немного успокоится; лицо у нее было припухшее, насколько можно было видеть сквозь платочек, которым она вытирала слезы. Носик слегка покраснел, глаз под мокрыми ресницами вообще не было видно. Хочу сказать, что если эта девушка привлекла мое внимание, то вовсе не какой-то красотой. Но в этом лице было что-то страдальческое и по-детски беспомощное; и хотя девушка была рослая, она почему-то напоминала мне маленькую девочку, плачущую оттого, что ее нашлепали или выставили из класса. Девушка понемногу успокоилась, и я уже приготовился слушать какую-то душераздирающую историю, когда из кабинета начальника вышла секретарша и, едва завидев меня, воскликнула: - А, товарищ Боев! Начальник только что спрашивал о вас. Проходите, пожалуйста! Я вошел и после неизбежных "Где ты пропадал, Боев?" да "Какие новости?" полюбопытствовал: - Что за плачущая девица там у тебя стоит? - Девица? - нахмурил брови мой приятель. - Она такая же девица, как я Дед Мороз. - А что особенного, если когда-нибудь тебе случится выступить в роли Деда Мороза. К чему такие строгости? - А ты занимайся своим делом и не суйся, куда не просят! - произнес с нарочитой суровостью начальник. Потом он нажал на кнопку звонка и, когда вошла секретарша, распорядился: - Пускай войдет гражданка. И бросил в мою сторону: - Сейчас ты увидишь, что это за девица. Девушка вошла, и на ее расстроенном лице можно было прочесть больше страха, чем надежды. Страх рождало присутствие начальника, а надежду - мое присутствие. - Маргарита Денева... - сухо, служебным тоном произнес мой приятель, и я впервые услышал это имя. - Да, - прошептала девушка так же беззвучно, как я разговариваю в своих кошмарных снах. - Несмотря на мои предупреждения, вы изложили письменно свои показания так, чтобы скрыть факты, вместо того чтобы рассказать о них. Незнакомка молчала, потупив глаза. - Уж больно скупится на факты, - сообщает начальник к моему сведению. - Смущается девушка, - рискнул заметить я. И, обращаясь к "гражданке", заговорил возможно мягче: - Видите ли, Маргарита, через руки товарища начальника прошло столько всего, что ваши чистосердечные показания его все равно не поразят. Тем более что ему и без того все известно. Это во-первых. А во-вторых, мы вызываем сюда человека не затем, чтобы погубить его, а затем, чтобы помочь ему выбраться из беды, если он в нее попал по своей оплошности. Но чтобы мы вам помогли, вы должны нам помочь. И наилучший способ нам помочь - рассказать все как есть. - Садитесь и рассказывайте. Только не вздумайте ловчить, - предупредил мой приятель, недовольный моим слишком добродушным тоном. Девушка села. Не закончив первой фразы, снова расплакалась, потом все же сумела овладеть собой и после короткой паузы начала сызнова. История, которую мне пришлось выслушать, не столь ужасна, но и не так уж безобидна. А главное - довольно банальна. Несколько девушек связались с иностранцами. Эпизодические встречи в разных заведениях и на квартирах. Маргарита не входила в число этих девушек, но, будучи знакомой с одной из них, дважды провела время в интернациональной компании в какой-то квартире и возвращалась домой после полуночи. - Только два раза, - подтвердила "гражданка". - Потому что в третий раз вам помешали, - уточнил начальник. - Кроме музыки и танцев, ничего другого не было... - Знаем, чем кончаются эти танцы, - хмуро заметил начальник. Девушка постепенно созналась во всем, в чем могла, рассказав о своем флирте с одним из иностранцев и о том, что получила от него флакончик "Ланкома". - Ни к чему все это, - тихо произнес я, когда девушка замолчала. - Хорошо, что не влипли более серьезно... Но, уловив недовольный взгляд начальника, я тут же попытался исправить свою педагогическую оплошность: - Хотя само начало... - О да, начинается всегда с каких-то пустяков, - прервал меня мой друг. - Только если в самом начале не опомнишься, кончается худо. - До этого дело не дойдет! - уверенно заявил я. - Правда, Маргарита? - Да, - едва слышно произнесла она. Начальник отпустил девушку, а мы повели разговор совсем на другую тему. Примерно через полчаса я вышел из управления. Укрывшись под навесом от дождя, меня ждала Маргарита. - Мне хочется поблагодарить вас... - начала она, поравнявшись со мной. - Не благодарите меня, а действуйте, - сказал я, может быть, более сухо, чем следовало бы. - Во-первых, вам необходимо скорее поправить ваши университетские дела. Во-вторых, выбросьте из головы всякие мысли о браке с иностранцем и даже с болгарином. Иные девушки, помышляя о замужестве, до такой степени запутываются во всевозможных связях, что начинают забывать, что им, в сущности, нужно. - Все это я уже про себя решила, - вполголоса сказала Маргарита. - С сегодняшнего дня я начинаю заниматься и ни о чем другом думать не буду. - Чудесно, - отозвался я. - Но смотрите, как бы не остыли ваши благие намерения. - Когда станут остывать, я тут же вспомню о вас. - Зачем обо мне? О себе помните да и о том, к чему вы стремитесь в жизни. - Человеку легче дается то, что... что он делает для другого... - как-то неловко ответила девушка. - У меня нет близких людей... Вы мне, конечно, тоже не близкий... Но раз у меня нет близких, я буду вспоминать о вас... о вашей ко мне доброте... в общем... В общем, она едва снова не расплакалась. И может быть, обрадовавшись, что она все же не расплакалась, я сделал то, чего вовсе не собирался делать, - пригласил ее пообедать вместе со мной. Так началась наша дружба. В сущности, Маргарита оказалась человеком собранным, в первую же сессию ликвидировала задолженность, не проявляя никакого интереса к попойкам и ночным приключениям и ничуть не сетовала на то, что ее жизненные удовольствия ограничивались такими обычными вещами, как кино или прогулка. Познакомившись с нею поближе, я понял, что иностранцы были для нее чисто случайным приключением, объяснить которое можно лишь тем, что она не устояла перед соблазном внести в свою жизнь какое-то разнообразие, да мыслями о замужестве. Потому что, хотя Маргарита была человеком серьезным и изучала французскую филологию, она принадлежала к той категории женщин, которые, изучай они даже атомную физику, на первое место ставят замужество. Поначалу я, конечно, не думал жениться, но потом случилось так, что я изменил свои намерения и, может быть, женился бы, если бы Маргарита не изменила свои. Словом, со мной случилось, как с тем, кто хотел отведать свининки с тушеной капустой: пока он раздумывал, заказать ему или нет, она и кончилась. Всю неделю с переменным успехом льет дождь, над раскисшей землей воют ветры. Но, как говорится, нет худа без добра. В такую погоду едва ли кто-нибудь забредет в эти места, где среди множества ям сжался под дождем мой прогнивший барак. За истекшие четыре дня я лишь дважды решился приблизиться к пригородам, чтобы взять хлебаи немного колбасы. Разумеется, не забывал купить и газету. Первый раз я устанавливаю, что сообщение, касающееся меня, стаяло до крохотной информации в десяток строк, которая потерялась где-то среди уголовной хроники аж на пятой полосе. Во второй раз не нахожу больше ни слова о поисках злодея Коева. Все идет своим чередом. Моя слава убийцы уже померкла, и есть все основания полагать, что скоро заглохнет совсем. Если только молчание не обманчиво. И вот опять настал вторник. Завтракая последним кусочком хлеба и последним ломтиком довольно дрянной колбасы, я тщательно обдумываю, каким образом с наименьшим риском добраться в урочный час до парка "Тиволи". От автобуса придется отказаться. Его неудобство состоит в том, что он проходит по крупнейшим магистралям города и делает на них частые остановки. Лучше я пройду пешком эти несколько километров, выбирая более глухие улицы. Чтоб не пришлось ждать в городе и не маячить в центре больше, чем нужно, выйду попозже, часов в пять. Мой комбинезон и без специальных усилий уже приобрел весьма затасканный вид, растительность на лице превращается в настоящую бороду. Недоедание тоже, надеюсь, сказалось определенным образом на моей внешности. Если ничего не случится, у меня есть все шансы сойти за итальянца или югослава, которые здесь зарабатывают себе на жизнь тяжелым трудом, поскольку местные жители презирают такую работу. Перед тем как тронуться в путь, снимаю свой комбинезон, освобождаюсь от согревающих компрессов из газетной бумаги и снова надеваю комбинезон, в надежде, что при ходьбе мне будет теплей. Я уже в Вестерброгаде. В это время, на счастье или на беду, улица особенно оживлена. Двигаясь в общем потоке, я стараюсь держаться поближе к стенам зданий и по возможности закрываю свое лицо от яркого света уже зажженных неоновых реклам. После целой недели полного одиночества у меня такое чувство, что я очутился в каком-то призрачном, нереальном мире. В мире, где ничего не произошло, после того как столько всего произошло со мной, в мире, находящемся вне пространства и времени, где так же мчатся роскошные автомобили, женщины все так же несут свои тела, завернутые в элегантную упаковку, а магазины заманивают прохожих бесшумными взрывами неонов. "Вторник - плохой день, рассеянно думаю я, протискиваясь вдоль стен. - Кто это придумал? Для тебя плохой, а для меня хороший. Возможно, даже самый лучший". Число "семь" тоже почему-то пользуется дурной славой, но тут я готов спорить; ведь в семь часов уже начинает темнеть и сгустившийся сумрак ине на руку, пока я передвигаюсь по этой оживленной улице. Итак, точно в семь я уже у входа в "Тиволи" и бросаю беглый взгляд на то место, где должен стоять человек в клетчатой кепке. Но человека нет ни там, ни где-либо поблизости. "Должно быть, задерживается маленько, - говорю я себе, проходя в сторону Городской площади. - Такие вещи случаются и с людьми, выступающими в роли почтовых ящиков". Приблизившись к кафе, где последний раз мы сидели с американцем, я делаю "кругом". У входа в "Тиволи" человека в кепке и теперь не видно. Уже десять минут восьмого. Ждать дальше глупо, потому что "почтовый ящик" приходит либо точно в семь, либо вообще не приходит. И все-таки я делаю еще два тура, прежде чем идти обратно по глухим, малоосвещенным улицам на далекий загородный пустырь, в гнилой барак, в одиночество. "Что поделаешь, - успокаиваю себя. - Еще не такое случалось. В твоей профессии без риска не обойтись". Но в это мгновение в моих ушах звучит знакомый хриплый голос: "Вы уже дисквалифицированы, Майкл, вы предали своих. Вы дисквалифицированы, и больше вам не на кого рассчитывать ни тут, ни там". Хотя я человек довольно-таки недоверчивый, этого вторника я ждал с такой верой, что даже не подумал о том, что же я буду делать дальше, если вторник и в самом деле окажется плохим днем. Мысль "что же дальше?" снова приходит мне в голову, когда я останавливаюсь в каком-то переулке, чтобы купить какой-нибудь еды. До этой минуты я не придавал значения тому факту, что у меня в кармане осталось всего четыре кроны, потому что, раз я дожил до вторника, зачем мне нужны кроны. Я покупаю два хлебца по полторы кроны, и теперь мои денежные средства исчисляются несколькими бронзовыми монетками, за которые ничего не купишь. Выйдя из лавки, я первым делом порываюсь отломить кусочек хлеба, ведь в течение всего дня во рту ничего не было. Однако первое оцепенение уже прошло, и рассудок снова служит мне, как прежде. "На сегодня еда не предусмотрена! - сухо предупреждаю легкомысленное упрямое существо, которое все мы постоянно носим в себе. - Пищи должно хватить по крайней мере на два дня, так что потребление ее начнем только завтра". "Ну и что же из того, что хватит на два дня? - не унимается во мне капризное существо. - А как ты проживешь остальные пять дней до следующего вторника? И вообще, кто тебе сказал, что следующий вторник будет иным?" По существу, это и есть узловой вопрос, а не вопрос о еде. Прожить несколько дней без еды можно, но что тебя ждет после этих нескольких дней? В свою берлогу я возвращаюсь к девяти. Люди в это время, покончив с ужином, садятся у своих телевизоров, чтобы в домашнем уюте насладиться очередной кровавой драмой в ковбойском варианте либо в детективном. После разочарования я впадаю в депрессию. Темнота барака, глухая дробь дождя и завывания ветра гнетут меня нестерпимо. Только депрессию надо гнать ко всем чертям, в моем положении это непозволительная роскошь. Стащив с себя комбинезон, я снова обкладываюсь измятыми газетами, лежавшими под доской, затем одеваюсь и забиваюсь в угол. Сквозь зияющее отверстие в стене барака видны мелькающие на шоссе с неравными интервалами фары автомобилей. Это мой телевизор. Смотришь и видишь, что за пределами одиночества этой пустоши мир все еще существует. Значит, еще неделя ожидания... А что особенного? Если сказать "целая неделя" - это много. А если говорят "всего одна неделя" - это воспринимается как "мало". Человек всегда в состоянии выждать одну неделю. А тем временем положение как-то прояснится и, вероятно, все образуется. Если с человеком в кепке случилось что-нибудь, он придет в следующий раз. Если же по той или иной причине его заменили другим, другой явится. Если наши ждут, пока отшумит сенсация, к тому времени она отшумит. А если впали в заблуждение... Пусть даже так, все равно проверят. Не могут не проверить, и проверка не может длиться бесконечно. Впали в заблуждение? В какое заблуждение? Что я убил Тодорова? Или что я стал предателем? Среда и четверг проходят кое-как: мало еды и много дум. Совершенно бесполезных дум о вещах, что канули в прошлое. Однако я продолжаю перебирать в голове все это, потому что иного способа убить время нет. И еще потому, что когда погружен в эти думы, у меня такое чувство, что я держу отчет перед генералом, что я опять вернулся к своим, пусть мысленно, пусть для того, чтобы выслушать порицания. Выслушивать порицания, что угодно, лишь бы не быть вдали от своих, в полном одиночестве, отсиживаться в гнилом бараке на краю света. Поэтому я представляю себе, что я не в бараке, а в кабинете генерала и что кроме генерала там находятся очень опасный оппонент - мой бывший шеф, и мой добрый союзник - мой друг Борислав. В сущности, своего бывшего шефа я тоже могу считать своим другом, хотя он явный противник некоторых моих методов, которые он любит именовать "склонностью к авантюризму". Что касается Борислава, то он во всем мой союзник, потому что в своей практике сам не прочь прибегнуть к этим методам. Итак, мы сидим в темно-зеленых креслах вблизи темно-зеленого фикуса, а генерал за письменным столом наблюдает за нами, как всегда, он дает возможность высказаться всем. Но так как действие от начала и до конца развивается в моей голове и режиссура полностью в моих руках, я позволяю себе не только взять слово первым, но и быть обстоятельным сверх всякой меры. Затем волей-неволей придется дать слово бывшему шефу. Доклад Боева - весьма пространный, но довольно бедный в отношении самоанализа. Я не знаю ни одного случая, чтобы он сказал: "В чем была моя ошибка?" А раз ты влип, значит, без ошибок не обошлось, и незачем все валить на объективные условия, хотя они были неблагоприятными... Вступление довольно красноречивое, чтобы догадаться, как пойдет защита. Однако, прежде чем переходить в атаку, мой бывший шеф старается, как обычно, надежно упрочить свою позицию. "Я так и не понял, что думает товарищ Боев о своих противниках: каковы их истинные побуждения, в какой мере сказывались личные симпатии и антипатии в их поступках. Так что, если можно, пускай он немного вернется к этому". "Вопрос довольно сложный, и я пока не в состоянии дать на него точный ответ. Они все трое старались ввести меня в заблуждение, и не только ложью, но и их правдой, касающейся их личных судеб - взаимной неприязни, иллюзий и неудовлетворенного честолюбия. В какой мере Дороти хотелось сделать меня своим временным партнером, чтобы через меня обобрать Сеймура, насколько Грейс была правдива в своих намерениях отомстить ему, доказав, что именно она прибрала меня к рукам, а не он, в в какой степени Сеймур хотел видеть в моем лице друга и союзника - точно установить трудно, и, как мне кажется, все это не имеет практического значения. Важно одно: в любом случае поползновения этой тройки опирались на одну искупительную жертву, и той жертвой был я". "Ясно, - кивает бывший шеф. - Из твоей оценки следует: этой тройке удалось до такой степени опутать тебя своей ложью, что ты до сих пор не можешь от нее избавиться. Ты говоришь "не имеет практического значения", да? А почему не имеет? Ведь если между этими людьми существовали противоречия, их с самого начала надо было углублять и, воспользовавшись ими, облегчить себе дальнейшие действия. Ты этого не сделал. И правильно поступил, хотя и не догадываешься почему. Тебе все представлялось гораздо сложней, чем оно было на самом деле, и, к счастью, ты не стал действовать, учитывая эту мнимую сложность. Как же в общих чертах сложилась ситуация? Фронтальная атака Сеймура рассчитана на то, чтобы подготовить и реализовать вербовку Боева. Но поскольку американец допускает, что Боев может устоять перед искушениями и соблазнами, он ему обеспечивает два иллюзорных выхода: бегство с Дороти в Швецию и с Грейс - в неизвестном направлении. Иными словами, в случае если Боев сбежит от Сеймура, он в конце концов опять к нему попадет. Такова в общих чертах схема - очень простая, если абстрагироваться от наигранных чувств и страстей, рассчитанных на то, чтобы сбить с толку". "Пусть даже так, Боев и фронтальную атаку сумел выдержать, и эти два выхода его не соблазнили", - не утерпел Борислав. "Верно, - спокойно подтверждает мой бывший шеф. - Боев обошел все три западни, но угодил в четвертую! В западню "Тодоров". "А как могло быть иначе? Его затем и послали, чтоб он вошел в контакт с Тодоровым. Ведь это же коронный номер Сеймура: ставит ловушку там, куда наверняка придет наш человек". "Борислав, потом выскажешься", - останавливает его генерал. "Почему, пусть говорит! - великодушно соглашается мой бывший шеф. - Это дает мне возможность с ходу опрокинуть его доводы. Получается так, что поставленная перед Боевым задача с самого начала была обречена на провал..." Я порываюсь возразить, да и оппонент мой замолкает с явным намерением предоставить мне слово, однако я отказываюсь говорить, и он продолжает: "Обеспечение встречи с Тодоровым да и сама встреча проведены успешно. Это главная удача в действиях Боева. И тем обиднее, что мы тут же натыкаемся на серьезный просчет. Нечего нам впадать в какой-то фатализм перед этим самым "коронным номером", а лучше разобраться, какими своими ошибками мы способствовали тому, чтоб этот "номер" прошел". На секунду задумавшись, мой бывший шеф поднимает вверх указательный палец. "Во-первых, Боев до смерти напугал Тодорова возможной карой. Это грубая ошибка. Во-вторых, - к указательному пальцу присоединяется средний, - категорическое требование, чтобы Тодоров возвратил деньги. Боев тут явно перестарался. В-третьих, - к двум пальцам присоединяется безымянный, - легкомысленно отнесся к подготовке своего отступления - самая серьезная ошибка". "А нельзя поконкретнее о последнем?" - спрашиваю. "Ну что ж, пожалуйста; уже до встречи с Тодоровым у тебя в кармане должен был лежать билет на самолет, чтобы на другой же день ты мог уехать. Либо, что одно и тоже, ты должен был отложить встречу с Тодоровым до следующего дня и, передав пленку связному, в тот же вечер уехать поездом. Короче говоря, пока Тодоров информировал Сеймура о твоем посещении и консультировался с ним, ты уже был бы для них недосягаем". Борислав порывается что-то сказать, но, встретив укоризненный взгляд генерала, достает из кармана янтарный мундштук и засовывает его в рот. Между нами будь сказано, Борислав давно пытается бросить курить и, чтобы как-то обмануть себя, прибегает к помощи этого мундштука. Правда, в присутствии начальства он старается этого не делать - генерал как-то заметил ему: "Этот твой мундштук напоминает мне пустышку, которой мать обманывает ребенка". Назвав три основные ошибки, мой бывший шеф переходит к второстепенным: мой вечерний рейд на вокзал, когда меня выследили люди Сеймура, и то, что я оставил портфель в камере хранения. Мой оппонент не может удержаться, чтобы не назвать эти мои действия авантюризмом. Однако со свойственной ему объективностью он оценивает на четыре с плюсом мою смекалку в части использования двух мансард и делает небольшое заключение: Боев проявил, как всегда, лучшие свои качества, но, к сожалению, не сумел преодолеть некоторых присущих ему слабостей. Теперь слово предоставляется Бориславу, которому не терпится разбить в пух и прах аргументы моего бывшего шефа, и не потому, что имеет что-то против него, а потому, что сам он мыслит и действует так же, как я. И что характерно - мы с Бориславом никогда не работали вместе, однако, несмотря на это, наши взгляды настолько совпадают, что мой бывший шеф порой не может не съехидничать: "В целях экономии времени было бы вполне достаточно высказаться одному из вас..." Борислав, так же как и я, в преамбулах не шибко силен, поэтому он жмет на психологическую сторону: "Тут говорилось, что не следовало пугать Тодорова. А где гарантия, что он отдал бы пленку, если бы его не припугнули как следует? Такой гарантии, разумеется, нет. А это практически означает, что главное-то могло быть и не достигнуто. В чем же тогда ошибка? Либо операция выполняется, пусть с несколько неприятными последствиями для самого Боева, либо она терпит провал из-за перестраховки". Хотя в конце его речи применяется безличная форма, Борислав явно имеет в виду моего бывшего шефа. Но шеф невозмутим. "Что касается поставленного перед Тодоровым условия о возврате долларов, то, как мне кажется, тут Боев действительно перестарался, - продолжает Борислав. - Я только не могу понять, что бы изменилось, если бы Боев не поставил этого условия. Изрядно напуганный, а на него следовало нагнать страху, Тодоров все равно обратился бы к своим покровителям, так что о долларах толковать нечего. Говорилось здесь, что Боев не обеспечил себе возможности отступления. А как он мог его обеспечить? Уехать на следующий же день, увезя в кармане пленку, подвергнув риску не только себя, но и негативы? Или отложить встречу с Тодоровым, поставив под сомнение возможность этой встречи? Надо же учитывать, что при известных обстоятельствах встречи устраиваются не тогда, когда тебе хочется, а когда это возможно. И если уж говорить об авантюризме, то это и есть авантюризм чистой воды: отказаться от встречи под тем предлогом, что ты к ней еще не готов". "По-твоему, выходит, что в действиях Боева не было никаких ошибок?.." - резюмирует мой бывший шеф. "Почему не было? Наверно, были, но не такие уж они роковые, эти ошибки, и не из-за них возникли осложнения", - возражает мой друг. "Как ты докажешь это?" "А как вы докажете другое? Допустим, вы правы. Допустим, Боев поступил именно так, как вам хочется. Он не стал запугивать Тодорова - Тодоров по своей доброй воле передал ему пленки, - и Сеймур даже не подозревал о состоявшейся между ними встрече. И что из этого? Ничего, конечно. Раз уж американец или его шефы задумали любой ценой прибрать к рукам Боева, они придумают сто других способов, не обязательно обвинение в убийстве. Как говорил Сеймур, при современной технике ничего не стоит сделать человека полнейшим кретином. И печальные примеры подобных вещей вам хорошо известны". "Боев должен был убраться оттуда, а не дожидаться, пока они приберут его к рукам, - настаивает на своем бывший шеф. - Ему обеспечили четыре билета, четыре пути отступления, и, несмотря на это, он не сумел вырваться из рук противника. Вот в чем его главная оплошность". "Может быть, ты что-нибудь скажешь?" - обращается генерал ко мне. "Конечно, я допустил какие-то ошибки, - говорю. - Но, как тут уже отметил Борислав, беда в том, что, даже не допусти я этих ошибок, результат был бы один и тот же. И если уж говорить о результате, то ведь не так уж он плох? Секретные сведения прибыли по назначению. Что касается меня самого, то я пока жив. А если бы даже со мной что-нибудь стряслось, то ведь далеко не все равно, случилось бы это до выполнения задачи или после". Я смотрю на генерала, чья оценка для меня всех важней. Но генерал молчит, глядя на меня своими светлыми глазами, до неприличия голубыми для генерала. Затем говорит то, что и следовало ожидать: "Верно, Боев. Только до чего же мы дойдем, если при выполнении каждой задачи будем терять по человеку? Мы посылаем людей не для того, чтобы они там гибли, а для того, чтоб возвращались с победой"... В общем, среда и четверг проходят кое-как: мало еды и много дум. Пятница кажется бесконечной. Хлеб давно съеден, я передумал уже обо всем не один раз, в том числе о том, не поискать ли мне работу в порту. Заманчивая перспектива: получить за один день столько, что при твоем образе жизни тебе бы на десять дней хватило на еду. Только мне так много не требуется, мне осталось всего пять дней. И потом, совсем уж глупо из-за какой-то еды попасть в ловушку и распрощаться с жизнью. А может быть, продать единственную свою вещь, которую могут купить, - часы. Хотя они у меня не золотые, зато обладают важнейшим для часов достоинством: они точны. К сожалению, при создавшейся ситуации попытка получить за ненужный мне хронометр столь необходимые кроны может стоить мне жизни: часы у меня советские. И от последнего, совсем невинного искушения приходится отказаться. Я имею в виду фруктовые сады на фермах. Хотя до них от моего барака не больше километра, они никогда не остаются без присмотра; и будет обидно, если ты окажешься в положении мелкого воришки после того, как на весь мир раструбили, что ты опасный убийца. Так что пятница проходит словно в летаргии. Я успокаиваю себя тем, что могло быть и хуже, а раз хуже не стало, то нечего роптать. Дождь наконец прекратился, да и ветер немного стих; между туч тут и там виднеются голубые лоскутки неба, и даже солнце, кажется, вот-вот выглянет, только нет - тучи снова смыкаются, и мир окутывает сумрак, подготовивший приход ночи. Субботний день, однако, выдался солнечный, и я решаюсь малость поразмяться. Чтобы забыть хоть чуть-чуть о голоде, сняв газетное белье, отправляюсь в путь. Сделав километровый крюк, вхожу в царственный покой Королевского парка. Нет, о голоде так и не забываешь, в движении испытываешь его еще сильней. Проходя мимо палатки, где торгуют булками и сластями, я стараюсь не смотреть в ту сторону, но взгляд мой упрямо тянется к лакомствам, и мне приходят в голову самые идиотские мысли, вроде того что вот сейчас, мол, я схвачу булку покрупней - и ходу! Площадку с каруселями обхожу стороной: слишком много там мамаш и ребятни. У меня дрожат колени от голода и усталости, поэтому я опускаюсь на скамейку на боковой аллее и поднимаю к солнцу лицо. В зажмуренных глазах парят и сталкиваются багровые шары, а в ушах звенят детские голоса, доносящиеся от каруселей. По существу, разрыв с Маргаритой произошел из-за ребенка. Правда, ребенок послужил лишь поводом. И это также произошло в городском саду, только сад назывался Парк свободы, а я был прилично одет и рядом сидела Маргарита. - Мне хочется иметь ребенка, - сказала она как бы про себя, глядя на девочек, резвившихся на аллее. - Это вполне можно устроить, - великодушно ответил я, подняв лицо и с наслаждением подставляя его солнцу. - Но у ребенка должен быть отец... - Естественно, он у него будет. - Я хочу сказать: настоящий отец. - Ну конечно, настоящий, не из папье-маше. - Я не желаю быть замужем теоретически и довольствоваться мужем, взятым напрокат. - Какая муха тебя укусила? - спросил я. - Никакая муха меня не укусила, и ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Нельзя же всю жизнь ждать и дрожать в страхе за тебя. - Мне кажется, мы обо всем уже договорились... - мягко ответил я, подавляя чувство досады. - Жаль только, что у тебя дальше разговоров дело не идет. - Не понимаю, о чем ты? - О том, что ты найдешь себе другую работу. - На это ты не рассчитывай. Чтобы зря не терять времени, подыщи лучше себе другого отца для своего будущего ребенка... - Ну что ж, за этим дело не станет! - вызывающе произнесла Маргарита. Но этой репликой она не добилась желанного эффекта. Тогда она пускает в ход другой аргумент: - Если я тебе не дорога... - Ты прекрасно знаешь, что ты мне дорога. Но я дорожу и своей профессией. - Вот именно. Можно подумать, что других профессий не существует! С твоим знанием языков, с твоими связями ты давно бы мог найти место поспокойней - например, в дипломатии или в торговле... - Как Тодоров. - Хотя бы. Чем его работа хуже твоей? - Я этого не говорил. - Знаю, что ты хочешь сказать. Ну уж если я захочу уйти к Тодорову, то у тебя не спрошусь. И если в один прекрасный день это случится, то знай, виноват в этом только ты... - Каждый человек сам отвечает за свои поступки. Я - за свои, ты - за свои. Не понимаю, какая тебе надобность говорить, на кого падет вина. А что касается профессии, то мой выбор окончательный. В отношении же замужества - тебе решать. - Вот это я и хотела услышать, - сухо сказала Маргарита. - Пойдем, если не возражаешь. Я проводил ее до дому, и это было последнее наше свидание. Маргарита очень скоро сделала свой выбор и ушла к Тодорову. По аллее ко мне приближаются два маленьких существа - девочка и собачонка. Впереди бежит девочка с надкусанной булочкой в руке, следом за нею - собачонка. Время от времени девочка останавливается, подносит к морде собачонки булочку, чтобы подразнить ее, и бежит дальше. Собачонку, как видно, не волнует булочка: она гонится за девочкой, потому что ей хочется поиграть. Два маленьких существа останавливаются у моей скамейки. Девочка залезает на скамейку и кладет рядом с собой булочку, чтобы тут же ее схватить, если к ней потянется собачонка. Но, животное, понюхав булочку, отводит морду в сторону и навостряет уши: за кустарниками раздается женский голос: "Эвелина! Эвелина!" Ребенок что-то кричит в ответ и бежит обратно, преследуемый собачонкой. Оглядевшись, словно вор, я беру надкусанную булочку и иду в другую сторону. Булочка для меня - настоящая роскошь, однако ею сыт не будешь. И все же благодаря булочке суббота прошла значительно легче, чем воскресенье. Весь воскресный день, терзаемый голодом, я брожу по окрестностям города. Вначале держусь подальше от шоссе, довольствуюсь полевыми тропами, потом, не устояв перед искушением, начинаю обследовать придорожные рвы в надежде на то, что мне попадутся какие-нибудь остатки пищи, выброшенные из проходящих автомобилей. Но, по-видимому, люди в этой стране либо не едят во время движения, либо съедают все дочиста, потому что я нашел лишь несколько бутылок из-под пива. Когда этот бесконечный день все же подходит к концу и спускается густой сумрак, я направляюсь к заранее облюбованной ферме, обхожу ее и пролезаю сквозь ограду из колючей проволоки в фруктовый сад. Яблоки на невысокой яблоне крупные и тяжелые, я сую их за пазуху, вздрагивая от холодного прикосновения плодов. Пазуха сильно отяжелела, но я торопливо рву плоды. Из темноты доносится собачий лай. Возможно, собака лает не на меня, однако я не намерен проверять, на кого она лает, и снова пролезаю сквозь колючую проволоку, прикрывая одной рукой вырез комбинезона, чтобы не высыпались драгоценные плоды. Не успев очутиться на поле, я пробую яблоки и убеждаюсь, что они ужасно кислые и твердые, как дерево. Но пусть они будут во сто раз кислее, это все же пища, это можно есть, и я грызу яблоки всю дорогу, а потом и в бараке, словом, до тех пор, пока не начинаю чувствовать тяжесть в желудке. Мне кажется, что я переел, но тем не менее насыщения не испытываю. "Все же обманул голод", - успокаиваю себя и в ту же минуту чувствую, как мой пищевод заполняет ужасная кислота, меня тошнит, и я выбегаю из барака. Первую половину ночи я борюсь с отвратительным чувством тошноты, а вторая половина проходит в борьбе с пробудившимся снова чувством голода. Как только наступает рассвет, я иду к городу. Ноги у меня дрожат, и я ясно понимаю, что еще два дня без еды я не выдержу. В наиболее подходящий момент, то есть за несколько минут до начала рабочего дня, я приближаюсь к намеченной цели. Передо мной то самое мрачное складское помещение, унылый вид которого привлек внимание Грейс. Рядом с ним находится отель "Кодан". Чтобы не идти мимо отеля, я захожу в складской двор с противоположной стороны. Сторож сидит у своей каморки и читает газету. - Я слышал, будто вам нужны грузчики... - тихо говорю я, приближаясь к нему. Оторвавшись от газеты, тот, как и подобает сторожу, окидывает меня внимательным взглядом. - Документы у вас есть? - спрашивает бдительный страж. - Есть. - Тогда ступайте в канцелярию, там вас оформят. Вот сюда, сюда! Прохожу по бетонной дорожке, на которую указал сторож, за угол здания. Вход в канцелярию сразу же за углом, но я шествую мимо, по направлению к порту. Документы... Как будто я мечу в директора... Мои документы на дне канала. И слава богу, потому что ничего, кроме неприятностей, мне от них ждать не приходится. Иду вдоль причалов. То тут, то там появляются грузовики и электрокары, а над туловищами торговых судов колдуют портовые краны. В порту обычная деловая суета. Я думаю, что уже упустил возможность включиться в эту суету, но вдруг вижу, что у входа в один из складов стоит очередь. Я пристраиваюсь в конец и пять минут спустя оказываюсь у стола, где веснушчатый парень в очках пополняет список поденщиков. - У нас работают поденно, - предупреждает веснушчатый, окидывая меня взглядом, чтобы определить, на что я способен. Он это говорит по-английски, зная по опыту, что люди, говорящие по-датски, едва ли пойдут сюда таскать ящики. - Жалко, - говорю, хотя меня это вполне устраивает. - Ваша фамилия? - Бранкович. - Югослав? - Серб, - уточняю я. - Двадцать пять крон, - сообщает парень и кивает следующему. Работа на первый взгляд пустяковая. Подъемный кран вынимает ящики из трюма корабля и ставит на платформу электрокара. Электрокар доставляет их на склад. А люди вроде меня должны разносить ящики по определенным местам и складывать в штабеля. Единственное неудобство состоит в том, что каждый ящик весит около пятидесяти килограммов. В нормальных условиях это меня нисколько бы не смутило. Правда, в нормальных условиях я не стал бы таскать ящики. А сейчас, когда я так истощен, груз давит на меня вдвойне, от тяжести дрожат ноги; к тому же меня еще давит страх оттого, что я в любой момент могу упасть и меня тут же прогонят. Перетаскивая четвертый или пятый ящик, я замечаю, что за мной наблюдает какой-то молодец в матросской бескозырке. Он идет за мною следом; я ставлю ящик на место и слышу сзади его голос: - Так, так... Осторожненько... Ставь его сюда. Ну вот! Как только я расправил плечи, он меня спрашивает: - Какой национальности? Итальянец? Я отрицательно качаю головой. - Испанец? Я снова качаю головой и, чтобы молодец угомонился наконец, брякнул: - Серб. - А, югослав! Прекрасно! - добродушно кивает незнакомец. Потом, упираясь кулаком мне в грудь, рычит: - А теперь убирайся подобру-поздорову! Его тон меняется столь разительно, что я поднимаю на него удивленные глаза, как будто мне не ясна эта команда. - Убирайся, слышишь?.. Такие вот типы, как ты, для нашего брата все равно что еж в штанах! За двадцать пять крон согласится пойти сюда только такое отребье, как твоя милость. Ну-ка, марш, пока не началась кадриль!.. При иных обстоятельствах можно бы и на "кадриль" согласиться, чтобы прощупать, чего стоит этот молодец, но, как уже говорилось, в иных условиях я бы, наверно, находился в другом месте. А пока что я больше всего боюсь скандала и неизбежной при всяком скандале полиции. Поэтому я поворачиваюсь к нему спиной и, ни слова не говоря, покидаю склад. Весь день сижу в глухом закутке пристани и жду, пока достаточно стемнеет, чтобы можно было отправиться в обратный путь. Вполне прилично пригревает осеннее солнце, и, развалившись на теплых камнях, я время от времени забываюсь в дремоте. Наконец солнце скрылось, и гордость моя смирилась настолько, что я решаюсь заглянуть на базар на Фредериксброгаде. Неудобство этого базара в том, что он находится слишком близко к центру. А базар богатый. Под вечер, когда торговля кончается, в местах, отведенных для мусора, можно найти немало испорченных продуктов. Съев два полусгнивших персика, я вооружаюсь большим кульком, чтобы набрать побольше про запас. Делаю запасы и тут же утоляю голод. Невольно вспомнились слова одной моей знакомой, которая не была лишена житейской мудрости: "Если жизнь предлагает тебе зрелый плод, но с одного боку уже подгнивший, зачем же его выбрасывать, не лучше ли, отбросив гнилое, остальное съесть?" Совершенно верно, дорогая Дороти. В данный момент спорить с тобой не приходится. Наполнив до отказа и кулек, и желудок, я уже пробираюсь на соседнюю улицу, но, выглянув из-за угла, замираю на месте и пячусь назад. Из элегантного черного "плимута", стоящего метрах в двадцати от меня, выходят Грейс и Сеймур и направляются в бар, над которым сияет красная неоновая вывеска: "Техас". Сеймур, как всегда, нахмурен, а его секретарша снова обрела прежний вид - она в темном костюме, в очках, волосы собраны в пучок. Сделай я еще шаг, и они бы меня заметили. К счастью, этого шага я сделать не успел. Они входят в бар, а я бреду обратно, прижимая к груди увесистый кулек. В общем, все в порядке. Вот только неприятный шепот Сеймура несколько раздражает меня: "Питаться объедками? Стыдно, Майкл! Вы предпочитаете объедки ужину в "Техасе"?!" "Мне это не впервой, со мной и не такое бывало, Уильям, - отвечаю. - В нашей профессии без этого не обойтись". "Только это уже не наша профессия, - продолжает Сеймур. - Вас дисквалифицировали, вычеркнули из списков, прогнали, предали анафеме". "Меня тогда вычеркнут из списков, когда я перейду к вам. А этому не бывать. Так что катитесь, мой дорогой, ко всем чертям!" - продолжая свой путь, мысленно шлю ему дружеское пожелание. Обильный ужин, хотя и не в "Техасе", благотворно влияет на мой сон, и на другой день я просыпаюсь в своем бараке довольно поздно. А то, что я обнаруживаю в кульке еще несколько гнилых персиков и раздавленный кусочек сыра, придает мне жизненные силы. Но особенно радует меня то, что сегодня вторник. Опять вторник. Наконец-то! Полный томительного безделья день подходит к концу. Два часа я осторожно брожу по городу и в семь без трех минут выхожу на Вестерброгаде, как всегда в это время запруженную автомобилями и пешеходами. А вот и вход в "Тиволи". Прохожу мимо раз, другой, третий - человека в кепке и с самолетной сумкой нет и в помине. "Ну-ка, сматывайся живей! - говорю себе. - Ждешь, пока тебя задержат, да?" И сворачиваю в переулок. А в ушах у меня назойливый шепот: "Вас вычеркнули из списков, Майкл. Как вы этого не поймете?" 10 Голод теперь не особенно меня мучит. Если преодолеть в себе ненужные в данном случае щепетильность и брезгливость, в этом городе всегда можно как-то прокормиться. Почти ежедневно под вечер я наведываюсь на базар на Фредериксброгаде. Правда, от одной мысли, что я питаюсь гнилыми фруктами или брынзой, которую уронили и раздавили при перегрузке, меня порой бросает в дрожь, зато я теперь уверен, что голодная смерть мне не грозит. Страх меня тоже не гнетет. Открытие, что Сеймур все еще находится в Копенгагене, конечно, не из приятных, однако у меня теперь такой вид, что, если бы мы даже столкнулись с ним лицом к лицу, он не смог бы меня узнать. Когда мне приходится случайно видеть в зеркале витрины свое собственное отражение, я сам себя не узнаю. Передо мной маячит одетый в лохмотья бородатый субъект с испитым лицом и потухшим взором. Единственное, что меня мучит, - это разговоры с Сеймуром. Я все чаще ловлю себя на том, что участвую в этих бессмысленных разговорах, и не только с Сеймуром, но с самыми разными людьми, живыми и мертвыми, далекими и близкими. Я разговариваю с Любо и Маргаритой, с генералом и Бориславом, с Грейс и Дороти и даже с Тодоровым. "Перестань, - твержу я себе. - Перестань, так и рехнуться недолго". И я перестаю, но лишь на короткое время, чтобы сменить собеседника. А потом снова принимаюсь болтать с кем-нибудь. Конечно, мне особенно неприятно оттого, что я больше всех беседую с Сеймуром. Естественно, я не испытываю никакого желания говорить с ним, и обычно наш диалог начинается с того, что я советую ему убраться с глаз моих, однако он не слушается и, не обращая внимания на мою ругань, спрашивает: "Станете ли вы, Майкл, любить родную мать или родину, если они вас отвергнут?" "К вашему сведению, Уильям, мать уже отвергла меня. У меня ее нет". "У вас нет никого и ничего", - кивает Сеймур. "Ошибаетесь. У меня есть родина". "Она отреклась от вас. Так же, как мать". "Родина не отречется от своего сына, если он остается верен ей". "Случаются недоразумения", - посмеивается Сеймур. "Воображаемые недоразумения. Но меня они не смущают. Я знаю, у меня есть родина, и этого мне вполне достаточно". "Любовь на расстоянии, - посмеивается Сеймур. - Вы так и умрете вдали друг от друга". "Я умру, но только не она! - уточняю. - А раз она живет - значит, я тоже не совсем мертв". "Слова, слова, слова... - презрительно гундосит Сеймур. - Словами вы пытаетесь заполнить свою пустоту. Пустоту внутреннюю. Пустоту вокруг себя. Вы в полном одиночестве, Майкл, вы всеми покинутый и всеми забытый. Будь вы немного чувствительней, вы давно бы бросились в канал". Мне и самому порой приходит мысль броситься в канал, когда я сижу в невысоком ивняке и наблюдаю за тем, как бегут его грязные воды. Мысль довольно заманчивая, потому что этим нехитрым способом можно покончить со всем сразу - и с голодом, и с усталостью, а главное, с гложущим меня сомнением, что наши поверили заведомой лжи. Только мне не утопиться. Я умею плавать. И потом, я вынослив. И вообще, та самая чувствительность, о которой говорит Сеймур, мне не свойственна. А если подобные мысли все же порой меня осаждают, то, скорее всего, оттого, что нервы немножко сдают. Так, самую малость, конечно. Как-то вечером, возвращаясь с базара с полным кульком еды, я встречаю Маргариту. Она появляется совершенно неожиданно из глухой улочки. Я тщетно пытаюсь прикрыть свой жалкий кулек, делая вид, что просто вышел прогуляться перед сном. Но Маргарита вроде бы не замечает моей ноши, она виновато улыбается - очевидно, тоже смущена неожиданной встречей. "Ну так кто же у тебя - девочка, мальчик?" - спрашиваю я, опасаясь, что однажды уже об этом спрашивал. "Никого у меня нет, - едва слышится ответ женщины, которая при этом отводит взгляд в сторону. - Мы развелись... Вернее было бы сказать... разошлись... Прожили вместе только два месяца и, не успев зарегистрироваться, разошлись. Так что и разводиться не понадобилось..." "Ну и ну! Никак не мог предположить..." "Для меня это было как гром среди ясного неба, но так уж получилось". "Проще сказать, он тебя бросил?" Маргарита молчит, но ее молчание достаточно красноречиво. Она с какой-то надеждой смотрит на меня. Взгляд ее говорит, что она ждет от меня других слов, чтобы они касались только нас обоих. Но я таких слов не говорю. Зачем возвращаться к старому - капризам, претензиям, намекам. Мы стоим молча, она смотрит на меня, а я гляжу в сторону. А когда я все же хочу взглянуть на нее, то обнаруживаю, что я совсем один на темной улице. "Нет, у тебя здорово шалят нервы, - бормочу я. - Хотя никаких причин для этого нет, потому что голод уже позади, и если тем не менее не все в порядке, то только потому, что в твоей голове полнейший сумбур". Двигаясь в темноте, я постепенно вспоминаю, что встреча эта состоялась на самом деле, но только очень давно - как-то утром, когда я шел в министерство. Именно тогда она сказала мне, что Тодоров ее бросил. Сообщив об этом, она долго молчала, надеясь, что я приму в ее судьбе горячее участие. Ей даже в голову не пришло попросить у меня прощенья и заверить меня, что она никогда не повторит своей ошибки. Нет, она просто стояла и ждала, уверенная, что я снова буду вытаскивать ее из беды, и я, вероятно, попытался бы это сделать, если бы не смутное предчувствие, что при всем желании мне ее не вытащить, а сам я неизбежно увязну, потому что на некоторые очень существенные вопросы мы с этой женщиной смотрели по-разному. Она стояла передо мной и ждала, пока я заговорю, а я стоял и ждал, что она наконец поймет. И когда мы достаточно намолчались о том, что нас занимало, и стали испытывать неловкость от этого молчания, мы почти одновременно протянули друг другу руки; задержав на время мою руку в своей, она посмотрела мне в глаза и, может быть, только тогда почувствовала, что к былому возврата быть не может. Она выпустила мою руку и пошла своей дорогой. Вспоминая все это, я тоже иду своей дорогой по узеньким улочкам городских окраин. Прохожих тут очень мало, а если кто изредка и попадается мне навстречу, то не проявляет никакого интереса к какому-то оборванцу. Маргарита. Я всегда ее звал именно так, хотя имя довольно длинное, а это идиотское "Марги", придуманное ее приятельницами, меня порядком раздражало. Мы просто разминулись в то утро, и она, вероятно, снова свалила всю вину на меня, точнее, на мою холодность, даже не подозревая, чего мне стоила эта холодность. Как всегда случается, я в полной мере осознал, что Маргарита мне очень нужна, лишь после того, как потерял ее. "Ранено не столько сердце твое, сколько самолюбие", - говорил я себе, пытаясь обратить это в успокаивающее средство. Только успокаивающее не действовало. Это была моя первая любовь, и то, что это любовь, я понял только после того, как потерял Маргариту. До этого я даже не спрашивал себя, любовь это, нет ли, а если бы даже возник такой вопрос, я, наверно, ответил бы на него отрицательно, потому что не было у меня ни одного из тех симптомов, о которых пишут в книгах. Я, конечно, ни в коей мере не был склонен винить в этом Маргариту, да и за собой никакой вины не знал. Просто пришел к убеждению, что я не способен влюбиться, как иной человек не способен загореть на солнце. Что меня нисколько не печалило. А потом, после того прощального свидания в парке, мне очень скоро стало ясно, что, сам того не подозревая, я все же любил эту женщину. В голове то и дело всплывали какие-то пустяковые, совершенно ничтожные подробности нашей совместной жизни, почему-то сохранившиеся в моей памяти, - отдельные слова, улыбки, жесты. Даже то, что в ту пору меня раздражало, теперь казалось милым и трогательным. Помню, как злило меня, когда она спотыкалась на ходу, и я всякий раз твердил, что надо смотреть под ноги, а не следить за тем, какое впечатление она производит на окружающих. Или ее любимая фраза: "Если я тебя о чем-то попрошу, ты сделаешь?" А я упорно внушал ей, что не могу давать обещания, пока не знаю, о чем она попросит. Или это ее: "О чем ты думаешь?", "Еще долго ты будешь молчать?" Быть может, я в самом деле был не очень разговорчив. Вместо того чтобы по душам поговорить с нею, я просто отмалчивался. Речь идет, конечно, не о служебных делах - ими она вообще не интересовалась, - а о всяких мелочах, несущественных для меня, но очень важных для нее. Что правда, то правда, если женщина о чем-то говорит с тобой, а тебя этот разговор не трогает, то не удивительно, что в конце концов ты станешь для нее чужим человеком, и не удивительно, если вашей совместной жизни придет конец. Безусловно, мы были разными по характеру людьми. Маргарита была девушка добрая, пожалуй, неглупая. Но росла она в доме тетки, очень ограниченной мещанки. И это сказалось на воззрениях Маргариты: вершиной человеческого счастья она считала уютное семейное гнездышко. Я же меньше всего заботился о гнездышках, хотя в теории не отвергал их. Жизнь представлялась мне не как гнездышко, а как путь, и, может быть, поэтому я хотел видеть в жене скорее спутницу, нежели наседку. Словом, мы не понимали друг друга. Однако после того, как мы расстались, меня особенно бесило именно то, что я до боли ощущал, как необходима мне эта женщина. Позже, года через два, я снова встретился с нею. Я только что возвратился из довольно трудной поездки за границу. Маргарита катила перед собой коляску, а в коляске лежал младенец. Видно, все утряслось. - Ну вот, теперь-то ты уже определенно счастлива! - сказал я. Мы отошли немного в сторону, чтобы детский лимузин не затруднял уличного движения. - Ты так думаешь? - не очень весело ответила Маргарита, не желая даже притворяться. - Почему? Что-нибудь случилось? - спросил я почти с искренним удивлением. - Ничего, все в порядке. - Ты вышла замуж, не так ли? - Да, я теперь состою в законном браке. Мы зарегистрированы - при свидетелях, все как полагается. - И муж у тебя не пьяница. - Вполне порядочный человек... - И ребенок, как видно, здоров. - Слава богу. Если бы у меня не было ребенка... Фраза, хоть и не законченная, была довольно красноречива. - А как с филологией? - Мне осталось только два предмета. Ничего, сдам. Ей, наверно, надоели мои вопросы, поэтому она поспешила спросить: - А ты все там же? - А где же мне быть? - И все еще холост? - Да, все еще. И, вероятно, до конца. Ты ведь знаешь - я, как говорится, упустил свой поезд. - Глупости. Ты еще молод, - ответила Маргарита, но то, что я "упустил свой поезд", видимо, пришлось ей по душе. Мы обменялись еще несколькими столь же банальными новостями, затем каждый пошел своей дорогой. В прошлом году мне довелось увидеть ее снова. В то серое, пасмурное утро она шла по противоположному тротуару с авоськами в обеих руках, полными красного перца. Очень располневшая, она двигалась как-то неуклюже, вяло. Мне даже показалось, что я обознался, потому что Маргарита всегда была подтянутой, аккуратной, а эта плохо причесанная женщина в старой выцветшей кофте, несмотря на прохладную погоду, щеголяла по улице без чулок. Когда же она остановилась возле палатки, я убедился, что никакой ошибки нет; я собрался было заговорить с нею, однако прошел мимо - мне не хотелось, чтобы при виде меня она испытывала неловкость. Ну что ж, теперь у нее есть ребенок, а возможно, и два, а что до всего остального, то в жизни всегда так бывает - мечтаешь об одном, а получается совсем другое, и ничего тут не поделаешь. Не знаю, то ли оттого, что я питаюсь одними фруктами, то ли оттого, что фрукты гнилые, то ли оттого, что вода, которую я пью из лужи возле барака, гнилая, но в эту ночь меня ужасно лихорадит, голова горячая, как огонь; едва очнувшись, я снова погружаюсь в бредовое забытье. Когда я просыпаюсь, на улице уже светло, но утро это или вечер, я не знаю, потому что часы мои остановились, а небо затянуто тучами. Белье на мне мокрое от пота, хоть выжимай, газеты поверх него тоже мокрые, и я сознаю, что мне необходимо чем-то укрыться, что лежать в такой сырости и на таком сквозняке - настоящее безумие, но, вспомнив о том, что укрыться мне нечем, переключаю свои мысли на другое. В голове моей уже совсем прояснилось, и лихорадки я почти не чувствую, только слабость невероятная, и мне приходится до предела напрягать волю, чтобы найти в себе силы перевернуться на другой бок. Снаружи мокро и сумрачно, и похоже, это вечерний сумрак. Мое тело тает в каком-то бессилии. Зато в голове ясно. Настолько ясно, что я вспоминаю про две вещи, о которых до сих пор забывал. В кармане моего комбинезона валяется несколько жалких монеток, за которые ничего не купишь, но память моя хранит номер телефона - тот самый, что мне дала Грейс. Визитная карточка вместе с другими документами покоится на дне канала, а номер хранится вот здесь, в голове, и если я до сих пор им не воспользовался, то только потому, что не вспомнил о нем или, скажем точнее, не хотел о нем вспоминать, нарочно загонял его в самые потаенные уголки памяти, как гибельное искушение. Но в настоящий момент в голове моей совсем ясно, и я знай себе твержу, что для того, кто стоит перед неминуемой гибелью, определенное искушение, даже гибельное, - сущий пустяк. И было бы глупо не использовать последний, единственный шанс, каким бы малонадежным он ни был. Вручая мне визитную карточку, Грейс подозревала, а может, определенно знала, что меня ждет. И выразила готовность прийти мне на помощь, хотя, вероятно, не без умысла. Самое трудное - подняться на ноги, потому что я и шевельнуться не в состоянии. Но когда предельным напряжением воли я все же встаю, выясняется, что гораздо труднее держаться на ногах. Я долго стою, опершись на гнилой столб барака, пока не начинаю ощущать, что мое кровообращение постепенно восстанавливается и что мои дрожащие ноги, собрав последние силы, могут передвигаться. Путь до городских окраин оказался бесконечным и мучительным. К счастью, уже ночь и я могу время от времени присесть на мокрую траву и отдохнуть. Наконец я достиг автобусной остановки. Площадь пустынна. Захожу в телефонную кабину и набираю номер. Слышно несколько резких гудков, потом глухо звучит мужской голос: - Кто это? - Майкл. Мое сообщение, вероятно, было довольно неожиданным для незнакомца, потому что он какое-то время молчит, потом, как бы вспомнив, что существует на свете некий Майкл, вдруг восклицает: - Вы один? Я хочу сказать, вы уверены, что за вами не тащится хвост? - Абсолютно уверен. - Тогда запомните: Зендер-бульвар, двадцать два. Адрес мне достаточно знаком, чтобы я тут же сообразил: - Но послушайте, я на другом конце города, и у меня нет больше сил... - Где именно? Возле самой будки, на стене здания, красуется указатель, и мне ничего не стоит назвать площадь. - Ладно, ждите там, возле кабины, откуда звоните. И аппарат немеет. Я выполняю указание, нисколько не задумываясь над тем, что за этим кроется: гибельная ловушка или спасительный выход. На всякий случай выбираюсь из освещенной кабины и сажусь в тени дома на тротуар. Полчаса спустя, а может, спустя целую вечность я снова возвращаюсь к кабине, заслышав в глубине соседней улицы неровный гул мощного автомобильного мотора. Черная машина замирает точно против меня, и я с облегчением устанавливаю, что это не сеймуровский "плимут". Человек за рулем молча открывает дверцу и так же молча трогается после того, как я уселся рядом с ним. Мне не терпится посмотреть на него более внимательно, однако проявлять излишнее любопытство рискованно; и пока машина мчится с предельной скоростью по безлюдным ночным улицам, я стараюсь смотреть вперед. На одном из поворотов я все же бросаю беглый взгляд на лицо водителя: шофер как шофер, лицо замкнутое, невыразительное и совершенно незнакомое. После того как мы пересекли весь город, машина останавливается на широком бульваре. - Вот эта дверь! - указывает шофер на парадный вход против нас. - Поднимитесь на третий этаж и позвоните два раза. По широким утомительным ступеням поднимаюсь на третий этаж. Звоню два раза. Мне открывает человек с проседью, в темном плаще. Он вводит меня в богато обставленный холл. - Располагайтесь, Майкл... И тут же уходит. Я слышу, как стукнула парадная дверь. Как же мне понимать это "располагайтесь"? Мой взгляд задерживается на широком диване, обитом светло-серым шелком, но я в своих грязных лохмотьях не решаюсь сесть на него. На передвижном лакированном столике бутылки, бокалы, сигареты, сигары. Я невольно вспоминаю, что когда-то очень давно я любил покурить и знал вкус спиртного. Подойдя к столику, беру сигарету, закуриваю и после первой затяжки чуть не валюсь с ног от внезапного головокружения. Но это приятное головокружение, и я делаю вторую затяжку, на всякий случай опираясь на столик. - Ах, вот он наконец, блудный сын! - слышится у меня за спиной голос Грейс. Я оборачиваюсь, чтобы выразить ей свое почтение, но вижу на ее лице недовольную гримасу: понятно, я поторопился. - Но неужели это вы, Майкл? Что с вами стряслось, мой бедный друг? А ну-ка, полезайте в ванну. - Жду, пока вы мне покажете, где ванная, - отвечаю я, испытывая неловкость оттого, что произвел такое впечатление. - Вот, пройдите сюда! Дверь в конце. А я тем временем подыщу вам какую-нибудь одежду. Как и следовало ожидать, ванная в этой квартире - настоящий дворец гигиены, притом роскошный, и я долго нежусь в бледно-голубом фарфоровом бассейне и еще долго бреюсь и обильно поливаю себя одеколоном, потому что мне кажется, что я весь пропитан грязью и запахом гнилых фруктов. Затем одеваюсь в снежно-белый банный халат, засовываю ноги в мягкие комнатные туфли и снова попадаю в холл. - Ну вот, теперь картина иная, - встречает меня Грейс, сидя в кресле, обитом шелком, и раскуривая с безучастным видом сигарету. - Все, что мне удалось найти, я положила там, на диване. Можете спокойно одеваться. Я не буду смотреть. Будет она смотреть, нет ли - мне решительно все равно. Мне это не впервой - раздеваться перед незнакомыми людьми: еще в Афинах американский полковник, освободив меня из тюрьмы, так же любезно предложил мне ванну и свой гардероб. И конечно же, небескорыстно. В надежде, что я стану предателем. Подойдя к дивану, я начинаю одеваться. То ли это счастливое совпадение, то ли чья-то предусмотрительность, но решительно все, начиная с костюма и кончая туфлями, пришлось мне точно по мерке. Завязав красивый темно-синий галстук и надев пиджак, я иду к передвижному столику, чтобы подкрепиться после стольких трудов. - Вы сильно похудели, но вам это идет, - произносит Грейс, пока я наливаю себе виски в бокал. - Я даже побаиваюсь, как бы заново в вас не влюбиться... - Мне грозили не такие опасности. И я поднимаю бокал, чтобы попробовать, что это за штука. Однако рука моя застревает на полпути, потому что в этот момент в дверях появляется Сеймур. - Неужели будете пить один, Майкл? Не забывайте, что это верный признак алкоголизма. Поэтому предложите и мне что-нибудь. Подавив в руке дрожь, я наливаю виски в другой бокал и молча подаю его приближающемуся ко мне гостю или, быть может, хозяину. - Ваше здоровье! - говорит Сеймур, поднимая бокал. Пробормотав что-то в ответ, я выпиваю до дна, потому что испытываю острую потребность подкрепить себя. - Ну, садитесь же! - дружелюбно предлагает Сеймур. Я опускаюсь в кресло рядом с Грейс. Уильям берет сигарету, протягивает пачку мне и, развалившись на диване, закидывает ногу на ногу. - Итак, вы уже более двух недель в бегах... Сбежали от нас и скрываетесь, словно вам грозит гибель... Что ж, это констатация фактов, и я не вижу необходимости возражать. - В конце концов вы сами приходите к нам и вместо гибели находите спасение... - Я пришел к Грейс, - уточняю. - Да, да, знаю. И нечего мне напоминать об этом, чтобы лишний раз меня унизить. Признаю, Грейс добилась того, чего сам я не сумел добиться. В этой операции она проявила такую настойчивость, такую самоотверженность, что это можно объяснить либо необыкновенной привязанностью к вам, либо лютой ненавистью ко мне, не иначе... - Я просто выполняла задачу, - сухо замечает женщина. - Да, да. Но с явным намерением доказать, что вы способны делать это лучше своего шефа. Сеймур на минуту замолкает, чтобы вынуть изо рта сигарету и допить виски. Затем продолжает: - Но это частный вопрос. А когда дело касается спасения человека, частные вопросы отодвигаются на задний план. Вы спасены, Майкл. Выкурите спокойно сигарету и, закусив, спокойно отдохните. Вообще вам больше не о чем беспокоиться. Вы спасены. - Как вас понимать? - подаю я голос. - А так, что у нас нет больше намерения передавать вас местным властям и что все мои прежние обещания остаются в силе. Потому что вы блестяще выдержали испытания и наилучшим образом доказали, что я не ошибся в своем выборе. - О каких испытаниях вы говорите? - Да вот об этих, более чем двухнедельных. Конечно, ваши попытки скрыться от нас в определенном смысле чистейшая глупость, потому что если комбинация как следует продумана, то уже никому из наших рук не вырваться. Но с чисто технической точки зрения ваше поведение свидетельствует о том, что стойкости и сообразительности вам не занимать. Так что теперь я, как никогда раньше, готов с вами работать. - Ясно, - киваю я. - Вы оказались упорнее меня, и мне остается одно - капитулировать. - Вы не капитулируете, а воскресаете, - поправляет меня Сеймур. Затем обращается к Грейс: - Будьте добры, налейте нам еще понемногу виски! Грейс выполняет указание, и Сеймур поднимает бокал. - Ваше здоровье, Майкл! Выпив виски и погасив сигарету, он встает. - Прежде чем уйти, хочу предупредить, что на сей раз у вас нет никаких шансов повторить ваш номер. Я не сержусь на вас ни за то, что усыпляющим газом вы заставили меня страдать от мигрени, ни за ваше досадное упрямство, но отныне вам придется отказаться от подобных вещей. Квартира теперь надежно блокирована, и в ней или вне ее вы будете находиться под неусыпным надзором, пока мы не увидим, что вы образумились. - Если я не ошибаюсь, такой режим не был мне обещан, - вставляю я. - Да, но вы на это сами напросились. И потом, режим этот не будет вам в тягость, если только вы не рискнете нарушить его. У вас будет все необходимое. Можете жить в свое удовольствие, дышать полной грудью и радоваться тому, что вы живы! Махнув на прощанье рукой, он уходит. - Здорово вы надо мной подшутили, - тихо говорю я Грейс. - Это был единственный способ спасти вас, - пожимает плечами женщина. - Хорошенькое спасение! Для меня это равносильно гибели. Но будь что будет, у меня больше нет сил противиться, до того я устал. Единственное, чего мне хочется, - это потонуть в чистой постели и уснуть. - Кровать в соседней комнате. И постель, надеюсь, достаточно чистая, - так же тихо отвечает секретарша. И, видя, что я поднимаюсь, добавляет: - Не сердитесь на меня, Майкл. Мне хотелось оставить его в дураках. Но вы отказались мне помочь, я это сделала сама. Скоро вы убедитесь, что вся эта история вам только на пользу. - Хорошо, хорошо. Я не сержусь на вас, - устало бормочу я и тащусь к спальне. Постель на огромной мягкой кровати, конечно же, безупречно чистая. С наслаждением вытянувшись, укрываюсь пуховым одеялом. Знаю только, что такой чистой постель останется недолго. Уходя из ванны, я захватил несколько лезвий для бритья, запрятав под стелькой туфли. Не дожидаясь, пока нахлынут мысли, я решительным движением перерезаю вены обоих рук. Особой боли я не испытываю. При глубоком порезе бывает куда больней. Правда, последствия в этом случае будут несколько иные. Чтобы убедиться, что кровь действительно вытекает, я зажимаю обе раны пальцами. Никогда бы не подумал, что дойду до такого малодушия, как самоубийство. Но это единственный способ предупредить акт куда более страшного малодушия... Кровь течет очень медленно, но какое это имеет значение, мне спешить некуда. Поэтому я лежу, свернувшись под одеялом, всячески стараясь отогнать от себя гнетущие мысли, не думать о неприятной мокроте липкой крови, и подавляю обидное чувство жалости к самому себе, которое порой охватывает меня. Оградить себя от всего и потонуть в сладкой истоме перед тем, как переселиться в царство небытия... В царство Большой скуки... Ничего этого, разумеется, не было. Но это и не сон. Все это я вижу наяву здесь, во тьме барака; и при всех этих переживаниях меня не покидает чувство, что у меня совсем ясная голова и что я не дрожу. Меня охватывает страх. Он вызван тем, что я лежу вот так, с открытыми глазами, и словно наяву вижу то, чего не было и не могло быть. Значит, я начинаю сходить с ума. Я пытаюсь побороть свой страх, страх за самого себя, за свой рассудок. Одно из проявлений страха - это дрожь, отвратительная дрожь, которую всегда можно подавить, если хорошенько взять себя в руки. Нет, страх ни подавить, ни обуздать нельзя. Его надо просто изгонять. Выбросить из головы все. Тогда и страха там не останется. Освободиться от того, что порождает страх. А если порождающие его мысли вернутся обратно, пусть они натолкнутся на плотно закрытую дверь. Скверно то, что держать дверь закрытой удается, только когда ты в сознании. Стоит уснуть, как страхи в виде чудовищных призраков, в облике полицейских, сеймуров и прочих типов снова окружают тебя, лезут в дыры барака и шепчут: "Вот он, оцепляйте скорее постройку!". И ты просыпаешься весь в поту и с дрожью всматриваешься во мрак. Снова уснешь - и снова слышишь голос Сеймура: "Слишком поздно вы пришли, Майкл! Вы уже помешались, совершенно помешались, а мы в сумасшедших не нуждаемся!" Когда же я окончательно просыпаюсь, снаружи опять светло, а я окоченел от холода и сырости. "Не пора ли маленько поразмяться? - говорю я себе. - Давно пора, если не хочешь околеть в этой дыре". Я пытаюсь встать, и, когда мне это наконец удается, я стою несколько минут, прислонившись к стенке. Постепенно голова проясняется. "Тебе следует наведаться в город, узнать, который час, какой сегодня день, и вообще постараться снова войти в курс дела", - назидательно шепчу я себе и, покачиваясь, делаю первые шаги. Часто делая продолжительные привалы, я добираюсь наконец до пригорода - совсем как во вчерашнем бреду, только сейчас светло и все происходит наяву, если странная ясность моего сознания не обманывает меня. Сверяю свои часы с часами в бакалейной лавке: десять тридцать пять. По газетам в киоске устанавливаю, что сегодня понедельник. Моя миссия окончена, и надо возвращаться в свое убежище. Завтра вторник - значит, я должен во что бы то ни стало дождаться этого вторника, семи часов вечера, хотя что даст мне этот вторник и эти семь часов вечера... Мне бы следовало возвращаться "домой", однако воображаемый полумрак барака неотделим в моем сознании от полного одиночества, от страха перед самим собой, а за ним - один шаг в небытие, в царство Большой скуки. "Давай уходи отсюда, - говорю я себе. - Если у тебя помутится разум, то только из-за этого глухого барака, где тебя окружают одни лишь призраки. От них тебе не избавиться, если ты не смешаешься с людьми". И я плетусь по узеньким проулкам пригородов, потом выхожу на просторные улицы, а затем и на широкие бульвары с магазинами и толпами прохожих, с несмолкающим гулом легковых автомобилей. "Иди спокойно, - внушаю себе. - Не оглядывайся и не вздумай бежать от полиции. Полиция! Плевать тебе на полицию! Теперь тебя ни один черт не узнает". И я шагаю дальше. Небо нахмурилось. Ветерок очень слабый и теплый, но в любой момент может полить дождь. Я пользуюсь тем, что его пока нет, и в каком-то спокойном забытьи достигаю Вестерброгаде. Улица мне знакома - в этом городе уже многие улицы мне знакомы. Иду медленно, стараясь быть поближе к домам, чтобы не мешать пешеходам. Вдруг мой взгляд задерживается на небольшой витрине. В глубине помещения сидят двое мужчин, а возле самой витрины какая-то девушка, облокотившись на небольшой письменный стол, просматривает бумаги. Судя по ее виду, она определенно болгарка, хотя за женщин никогда нельзя ручаться. Те двое тоже, наверно, болгары. "Ну и что из того, что болгары?" То обстоятельство, что здесь, в этом городе, находятся на постоянной работе много болгар, для меня никогда не было тайной, и я не раз об этом вспоминал, но только так, между прочим, потому что чем бы эти болгары могли помочь мне, человеку, преследуемому за убийство. Спрячут меня? С какой стати? По какому праву? А самое главное: каким образом? Не случайно мне строго-настрого наказано: "Никаких контактов ни при каких обстоятельствах..." Я уже порядочно отошел от витрины. Навстречу мне идет человек. На какую-то долю секунды я замер, но тут же сообразил, что это всего лишь распространитель рекламных буклетов. Стараясь как можно скорее раздать эти маленькие тетрадки, он сует их в руки кому попало, даже таким оборванцам, как я. Получив проспект, я на ходу разворачиваю его и невольно останавливаюсь от неожиданности: перед моими глазами знакомый снимок очень знакомой местности, и эта местность не что иное, как Золотые пески с охровыми пляжами и морской синевой, а над снимком выведено крупными латинскими буквами: "БОЛГАРИЯ". Да, да, именно так и написано: "Бол-га-ри-я". Слово такое знакомое и такое близкое, что я читаю его еще и еще раз, чтобы поверить в реальность этих звуков, улавливаемых так смутно, будто их произносит кто-то другой и где-то очень далеко: "Бол-га-ри-я..." Я до такой степени поглощен этим чтением, что не заметил грозящей мне опасности. Она появилась в образе стройного полицейского. Он стоит на ближайшем углу и уже засек меня, недовольный тем, что я затрудняю движение. Слоняясь по городу в последние недели, я часто сталкивался с полицейскими, но они с пренебрежением проходили мимо. Такие бродяги привлекают их внимание лишь в том случае, если их уличают в попрошайничестве. Хочу идти дальше, но в этот момент полицейский сам тяжелой поступью идет мне навстречу. Может, следовало бы шагать прямо на него, попытаться с равнодушным видом разминуться с ним - обычно такие действия обезоруживают противника, притупляют его чрезмерную подозрительность. Но то ли от неожиданности, то ли оттого, что у меня не сработал рефлекс, я совершаю, возможно, самую большую глупость: круто поворачиваюсь и быстрым шагом иду в обратном направлении. Оглянувшись, я вижу, что полицейский тоже прибавил шагу. Даю полный вперед, чтобы пересечь бульвар и скрыться в соседней улице. Полицейский уже кричит мне вслед, затем раздается оглушительный свист. Я бегу что есть силы, но, прежде чем я достиг перекрестка, из-за угла выскакивает другой полицейский. Остается единственный путь, самый опасный - запруженная машинами проезжая часть Вестерброгаде. Ныряю в поток мчащегося транспорта, а позади слышатся свистки. Поток машин внезапно останавливается и замирает в непривычной неподвижности. На обоих тротуарах стоят люди; они размахивают руками и с любопытством глазеют. Но самое неприятное то, что прямо против меня, среди стоящих машин, появляется целая группа полицейских. Я уже достиг той части бульвара, где начинается огромный мост, перекинутый через район вокзала. И в тот самый миг, когда полицейские появились впереди меня, раздается свисток трогающегося поезда. Но тронулся поезд, нет ли, мост для меня сейчас единственное спасение, как лезвие бритвы в недавнем кошмаре, и, ничуть не раздумывая, я сигаю с парапета в пустоту. Вокруг темно, но я не знаю, то ли это темнота ночи, то ли это очередной приступ галлюцинации. Потом я убеждаюсь, что это не приступ. Мне удается установить, что я нахожусь в огромной бетонной трубе, от которой разит гудроном, и теперь я вспоминаю все: прыжок с моста, и прыжок под откос из вагона движущегося поезда, и то, как я добрался до трубы возле насыпи. При падении с моста я угодил точно в середину товарного вагона, и это меня спасло. Правда, вагон был нагружен не хлопком, а каменным углем, и последствия этого я ощущаю всем телом. В первый момент я подумал, что эта труба среди поля не самое лучшее убежище, но потом заметил, что она почти заросла бурьяном, да и сил больше не было. Я в любую минуту мог лишиться чувств. Вскоре я и в самом деле впал в забытье, но уже в утробе этой гигантской трубы. Я помню только сильный запах гудрона и последнюю смутную мысль: "Хорошо, что ее полили гудроном... гудрон служит изоляцией... изолирует от холода бетона... хорошо, хорошо..." Моего слуха достиг сухой выстрел автомата, и что-то просвистело у меня над головой в сгоревшей от зноя листве. - Надо бы перебежать вон до того камня да бросить в их логово две-три лимонки, - тихо говорит Любо Ангелов. Любо ни к кому лично не обращается, но слова его относятся ко мне, потому что сам он ранен в ногу, а Стефана так скверно стукнуло, что ему едва ли выбраться живым из этой рощицы. В действительности это никакая не рощица, а всего лишь несколько кустов акации с поблекшей листвой среди осыпей, жалкий остаток былых насаждений, которыми люди пытались закрепить разрушающиеся склоны холма. И вот мы лежим втроем под этим ненадежным укрытием, тогда как те, наверху, упражняются в стрельбе по нашим головам. - Надо бы перебежать вон до того камня... - повторяет Любо. "Тот камень" ничем не лучше других - за ним особенно не укроешься. И если Любо указывает именно на "тот камень", то лишь потому, что только оттуда можно забросить гранату в логово бандитов. Скалистый горб холма поднимается все выше и выше, пустынный и страшный. Надо пробежать по его зловещему склону, над которым свистят пули, и остаться в живых. Необходимо пересечь эту мертвую зону и уцелеть. А если случится пасть... Что ж, ты не первый... Главное - успеть бросить гранату. Снова раздаются выстрелы, одиночные и редкие - видимо, те, наверху, берегут патроны. Я пытаюсь встать, однако ноги словно налиты свинцом, и я по опыту знаю, что это свинец страха. "Давай, Эмиль, теперь твоя очередь, старина!" - говорю я, как всегда, в такие минуты, чтобы внушить себе, что это всего лишь небольшое, но неизбежное испытание. Отчаянным напряжением воли мне все же удается встать. Но напряжение понадобилось только для того, чтобы сделать первый шаг. Еще мгновенье - и ноги уже сами бегут по сыпучему склону каменистого холма. Я бегу, низко пригнувшись, и, словно во сне, слышу сухой тонкий свист пуль и чувствую, как что-то обожгло мне плечо, однако я продолжаю бежать вперед, а время как будто остановилось, скованное в бесконечном мгновенье боли, зноя и ослепительного света. И вот я посылаю одну за другой три лимонки, и от взрывов плотина времени, похоже, дала трещину, потому что оно снова размеренно каплет секунда за секундой, и отчетливый стук совпадает с биением пульса в моих висках. Я карабкаюсь наверх, чтобы убедиться, что те действительно обезврежены, но во впадине, из которой они сеяли смерть, пусто и безмолвно. - Тут никого нет!.. - кричу я, спускаясь обратно. Однако в рощице, среди убогих акаций, тоже безмолвно и пусто. - Любо, где вы? - снова кричу я. Подумав, что после взрывов Любо со Стефаном успели отойти на безопасное расстояние, я еще и еще раз кричу изо всех сил. И вдруг до моего сознания доходит, что зря я стараюсь, потому что никакого Любо тут нет, потому что тут вообще нет ни живой души и я совсем один среди этой пустыни. - Они нас околпачили, - говорю. - Я поднялся наверх, но там никого не оказалось. Об этом я рассказываю Любо, которого в конце концов нашел - он сидел на камне возле умирающего Стефана. - Это мы со Стефаном их убрали, - поясняет Любо. - Мы зашли с другой стороны и разделались с ними, подумав, что, может, у тебя не хватит духу. - Глупости, - отвечаю я, стараясь скрыть обиду. - Ты прекрасно знаешь, что я сверну хребет любому страху. Не так уж она страшна, эта смерть. - Ты в этом мало смыслишь, - со слабой улыбкой возражает Любо. - Ты еще не умирал и не знаешь, что это такое... - Глупости, - повторяю я. - Я не раз умирал, и у меня есть точное представление, что это такое. - Ты, Эмиль, всегда маленько того, - опять усмехается Любо, постукивая себя по лбу. - При всякой опасности тебе кажется, что ты умираешь, а вот я уже мертв и могу тебе твердо сказать, что, хорошо это или плохо, смерть бывает только одна. Дождешься ее, вот тогда и потолкуем. Сон кончился, но я, наверно, еще не окончательно проснулся, потому что меня не покидает мысль: "Зря я не спросил, долго ли мне придется ждать. Все же лучше заранее знать, когда наступит твой срок". В ближнее отверстие трубы просачивается свет - значит, уже день. Смотрю на часы, но они опять остановились. Мозг мой работает как-то замедленно. Поэтому прошло немало времени, пока я решил взглянуть на то, что уже целую вечность зажато в моей правой руке. Свет просачивается главным образом через одно отверстие, послужившее для меня входом. Влезая в трубу, я примял перед ним бурьян. Приподнявшись с трудом на локте, разжимаю пальцы - это скомканный буклет, полученный на улице города. Я бережно разглаживаю его, разглаживаю так долго, что уже почти не помню, что делаю, но тут я вижу слово, написанное сверху крупными буквами: "БОЛГАРИЯ". Прочитываю это слово снова и снова, потом читаю по слогам вслух - здесь меня все равно никто не услышит: "БОЛ-ГА-РИ-Я". Какое-то время я неторопливо и мучительно препарирую это слово, стараюс