рение на рынках Сент-Уэна; Булонский и Венсенский лес -- оазисы зелени и покоя и предельный разгул децибелов на перекрестках улиц Ришелье-Друо и Барбес-Рошшуар; наконец, Париж музеев и Париж Автомобильной выставки, Париж изящных искусств и Париж Выставки бытовой техники -- если в этом городе, конгломерате двадцати различных городов, в этой мешанине мод и вкусов, былого и настоящего кто-либо все же не сумеет найти себе занятие и развлечение, то это значит, что он поистине непомерно привередлив. Был конец марта 1953 года. В Софии еще стояла зима, а здесь, в Париже, сухие тротуары были освещены унылым солнцем, и за столиками перед кафе было полно народу. Уличные афиши оповещали о новинках Кристиана Диора и Жака Фата, на набережных молодежь выводила масляной краской "Мир Вьетнаму", 149 "Американцы -- домой!" На эстраде была в моде певица Лин Рено со своей песенкой "Я от тебя без ума", на Елисейских полях шли фильмы с участием Мартин Кароль, в живописи говорили о Лоржу и Вийоне -- город славил кумиров этого сезона, которые через год-два будут им вышвырнуты на свалку забвения. Устав с дороги, жена с дочерью остались в гостинице. Я тоже устал, но можно ли оставаться в четырех стенах, когда вокруг тебя -- Париж. Я вышел якобы лишь поразмяться. Думал сначала направиться в Латинский квартал, к местам, связанным с моими детскими воспоминаниями. Я не сомневался, что, стоит мне вновь оказаться в Париже, я первым делом обойду эти места. Однако теперь, уже оказавшись здесь, я почувствовал, что меня влечет не прошлое, а настоящее. И чтобы получить о нем какое-то представление, перешел по мосту Альма на другой берег и зашагал к Елисейским полям. Пройдя от Триумфальной арки до Рон Пуан, я свернул к Матиньон, потом по Фобур Сент-Оноре вышел к церкви Мадлены, миновал Оперу и двинулся по Большим бульварам. Бульвары вывели меня к улице Себастополь, улица Себастополь -- на улицу Риволи, оттуда -- на площадь Согласия, потом опять на другой берег Сены, и я повернул по Кэ д'Орсе к гостинице, еле передвигая ноги от усталости. Уже давно смерклось, я не знал толком, где нахожусь, лишь приблизительно догадываясь, в каком направлении надо идти. В голове от впечатлений этого изнурительного, пятнадцатикилометрового маршрута был полный сумбур, я только понимал, что впечатления этого дня существенно отличаются от моих детских воспоминаний. Однако я приехал сюда не для впечатлений и воспоминаний и уже на следующее утро приступил к моим служебным обязанностям. А вокруг простирался Париж, по-прежнему незнакомый и неисследованный, и усердие начинающего дипломата постоянно боролось во мне с любознательностью приезжего. Чтобы положить конец этой междоусобице, мне пришлось соответственно поделить свои часы и Дни. Я приходил в посольство как можно раньше, чтобы до обеда покончить с текущей работой, а во второй половине дня обходил музеи или знакомился с кафе и редакциями. Но как ни постыдно это для дипломата -- больше всего я любил 150 просто бродить по улицам, бродить и три и четыре часа до самого вечера, а иногда и вечером тоже, отыскивать самые глухие, отдаленные уголки, украдкой разглядывать прохожих и, конечно, глазеть на витрины. Что касается витрин, дольше всего мой взгляд задерживался на книгах -- не столько на романах и дорогих альбомах с репродукциями, сколько на тех изданиях, которые я видел впервые,-- редких, роскошных изданиях, так называемых "Эдисьон де люкс". Они печатались тиражом в несколько сот, а порой лишь несколько десятков пронумерованных экземпляров, набирались великолепными шрифтами, на дорогой бумаге -- таких названий я никогда раньше и не слышал: Верже Лафума, Пюр шифон дю Лана, Велен дю Рив, Белен д'Арш, Жапон эмпериал, Альфа Лафума и множество других. Но больше всего приковывали мой взгляд иллюстрации -- оригинальные гравюры, офорты, сухая игла, гравюры на дереве, литографии или рисунки, раскрашенные от руки. Тексты в этих изданиях принадлежали сплошь знаменитостям -- и классикам и современникам, но для меня они отступали на второй план, в чем и проявлялась одна из типических черт коллекционерства: роскошно изданную книгу приобретают не для того, чтобы ее прочесть, а для того, чтобы ее рассматривать. Ведь тот же текст ты можешь получить и в каком-нибудь карманном издании, в сто раз дешевле. Самые дорогие издания обычно не были переплетены и даже не сброшюрованы, а продавались отдельными тетрадками, в коробках-футлярах. Крупный коллекционер предпочитает хранить книгу в таком виде или заказать переплет по своему вкусу. Встречалось, правда, и множество уже переплетенных книг -- те, что вернулись назад в магазин из частных коллекций, и переплеты их были так прекрасны, что у меня щемило сердце. Переплеты были из шагреневой или даже еще более дорогой кожи -- сафьяна, строгих черных, темно-вишневых или синих цветов либо пышных, интенсивных -- изумрудно-зеленые, лимонно-желтые, розовые, лиловые. Я рос и вырос в окружении книг, но такого великолепия никогда раньше не видел. Отец любил дорогие издания, но средства позволяли ему выписывать только те, что были необходимы для работы. Да и во всей Софии мне ни разу не случалось 151 набрести на библиофильские редкости, потому что болгарские толстосумы выписывали из Западной Европы преимущественно автомобили и косметику. На роскошных изданиях, выставленных в витринах, как и вообще на всех роскошных товарах в Париже, цены обозначены не были, поскольку цифра может лишь отпугнуть случайного покупателя и поскольку предполагается, что истинный ценитель за ценой не постоит. Прошло несколько дней, прежде чем я решился перешагнуть порог одного из таких магазинов, специализировавшихся на продаже редких, нумерованных изданий. Магазин находился на улице Сены. Дело было днем, он, видимо, только что открылся. Хозяин разбирал за небольшим столом почту. В помещении никого, кроме нас, не было. -- Можно посмотреть ваши книги? -- спросил я. Хозяин поднял голову, недоуменно взглянул на меня. Впоследствии я понял, что так спрашивать не принято. Следует сказать: "Можно бросить взгляд?" Люди не любят, когда роются в их товаре. А дорогие книги и вовсе не тот товар, в котором можно рыться. Я повторил вопрос, и хозяин, поколебавшись, указал на застекленные полки: -- Смотрите. Полки тянулись вдоль трех стен просторного, светлого помещения. Я подошел к одной из них, сдвинул стекло и робко взял в руки книгу в тяжелом малиновом переплете из глянцевитого сафьяна с золотым тиснением. Сначала хозяин краем глаза наблюдал за мной, но, удостоверившись в том, что я осторожно, даже благоговейно обращаюсь с книгами, перестал обращать на меня внимание и весь ушел в свою корреспонденцию. Обращаться так с книгами меня приучил отец -- раскрывать не больше, чем на девяносто градусов, за страницы не хвататься, а лишь слегка придерживать за краешек. Если не ошибаюсь, я провел там часа два и за это время прошелся по всем школам французской иллюстрации от сецессиона Тулуз-Лотрека до абстракционизма, от аскетического геометризма Луи Жу до откровенной эротики Бертоме Сент-Андре и от натурализма Лобель-Риша до сюрреалистических кошмаров Сальватора Дали. 152 -- Цены помечены на последней странице,-- объяснил хозяин. Цены действительно были аккуратно проставлены карандашом на последней странице -- уместная предосторожность, чтобы я не остановил свой выбор на издании, стоимость которого равняется стоимости "мерседеса". Многие тома на этих полках были и в самом деле фантастически дороги, и я не без грусти отмечал про себя издания, иллюстрированные Боннаром или Пикассо, которыми мне никогда не владеть, потому что и впрямь легче купить машину, чем такую книгу. Но вместе с тем я уяснил и другую деталь, которая лила воду на мою мельницу: цены не всегда соответствовали художественным достоинствам изданий. Это ведь рынок, а рынок всегда руководствуется модой и вкусами клиентуры. Меня потрясло, что альбом с тривиально-похотливыми обнаженными телами Шимо стоил столько же, сколько книга, иллюстрированная великолепными офортами Жоржа Руо, а виртуозные, но пустенькие гравюры Марселя Вертеса ценились дороже, чем томик с графикой Жюля Паскена. Методично осмотрев все выставленные на полках сокровища, я отобрал прекрасную книгу с гравюрами по дереву Мазереля -- я любил Мазереля, а цена более или менее соответствовала моим возможностям. -- Замечательный художник,-- заметил хозяин, тщательно заворачивая покупку. -- Но, судя по всему, на него нет спроса... -- О, не надо преувеличивать,-- возразил он.-- Спрос есть, но не такой, конечно, как между двумя войнами. Что вы хотите? В Париже чересчур много художников, чтобы одни и те же имена всегда занимали центральное место в витрине. То был софизм, но к чему затевать спор? Мы попрощались, я сказал "до свиданья", он ответил "до скорой встречи" и оказался прав, потому что не прошло и недели, как я снова переступил порог его магазина. За какие-нибудь два-три месяца я стал если не своим человеком, то, во всяком случае, добрым знакомым почти всех торговцев дорогими изданиями во всех районах города. Владельцы магазинов позволяли мне часами рыться на полках, и только одна дама из Фобур Сент-Оноре не проявила достаточного понимания этой 153 моей страсти. Она была не владелицей, а супругой владельца, но ежедневно замещала его в те часы, когда он обходил в поисках товара богатые дома и аукционы. Магазин их состоял из двух просторных, соединенных порталом помещений, немного мрачных, но набитых до потолка истинными библиофильскими сокровищами. -- Можно бросить взгляд на книги? -- спросил я, впервые очутившись в этом святилище. -- А что вас интересует? -- в свою очередь спросила дама. Мы стояли друг против друга, я -- у порога магазина, она -- у порога критического возраста, и торопливо изучали друг друга. -- Да так, специально -- ничего...-- ответил я. -- Но все же? -- Ну... Иллюстрированные издания... -- Ах, боже мой, тут все издания иллюстрированные! -- воскликнула она, обеими руками указав на полки. -- Тем лучше. Значит, есть шанс что-нибудь найти. Она еще раз оглядела меня и, наверно, все-таки обнаружила что-то обнадеживающее в моих словах или в прилично сшитом костюме, потому что неохотно обронила: -- Пожалуйста, пожалуйста, смотрите... Я начал с соседнего зала и в первом же шкафу обнаружил два тома Эдгара По с иллюстрациями Гюса Боффа и "Заведение Телье" Мопассана с гравюрами на дереве Карлегля. Цены были гораздо ниже, чем я ожидал, но я все же вернул книги на полку. Покупка покупкой, но половина удовольствия заключалась для меня и в рассматривании книг, а в этом магазине было на что посмотреть. Через час, когда хозяйка уже, вероятно, поставила на мне как на покупателе крест, я подошел к ней с упомянутыми выше тремя книгами, за что был награжден подобием улыбки: -- Значит, нашли все-таки... С тех пор всякий раз, как я заглядывал в этот магазин, она произносила: -- А-а, тот господин, который не знает, чего он ищет... -- И тем не менее всегда находит. -- Пожалуйста, пожалуйста, смотрите... 154 Эти хождения по книжным магазинам были столь же увлекательны, сколь и разорительны. Меж тем моя страсть разгоралась все сильнее, и я тщетно давал себе слово, что до конца месяца ноги моей не будет ни в одном магазине -- едва выдавался свободный час, я вскакивал в первый же автобус и, в надежде на новые приобретения, отправлялся в Латинский квартал или к Пале-Роялю, а по ночам мне снилось, что я иду по улицам, о существовании которых до той минуты не подозревал, проникаю в огромные, мрачные книжные магазины, где высятся груды толстых, переплетенных фолиантов, и роюсь в этих грудах, извлекаю из них диковинные альбомы с фантастическими иллюстрациями и силюсь понять, чьи они, и не могу, не могу даже определить, шедевры это или же вышедшие из моды поделки, и поэтому продолжаю рыться, карабкаюсь на эти книжные горы, а они обрушиваются подо мной, выскальзывают из-под ног, я пытаюсь схватиться за книги руками, но и эти тома тоже ускользают от меня, а за спиной кто-то кричит: "Ах, господи, кто вам позволил топтать мои книги!" Частые многочасовые прогулки уводили меня все дальше и дальше в лабиринты города; после проспектов и бульваров я стал углубляться в маленькие улочки и отдаленные кварталы, где сделал открытие: даже в самых замшелых лавчонках можно наткнуться на стоящие издания. Это открытие увеличило количество моих находок, но не сократило расходов, так что вторую половину месяца я нередко жил самой аскетической жизнью, однако даже в эти периоды безденежья не мог полностью подавить свою страсть и развлекал себя тем, что совершал обходы соседних лавок и букинистических развалов на набережной Сены и тоже покупал книги, только не те, роскошные, а обычные, дешевые, предназначенные для прозаического занятия, которое называется чтением. Когда я попадал на улицу Лафайет, то не раз проходил мимо одного магазина дорогих изданий, куда никогда не заглядывал, потому что маленькая витрина, где лежало несколько книг, покрытых слоем пыли, и темное, казавшееся пустым помещение не сулили ничего интересного. Но однажды, обойдя все остальные магазины, я вздумал заглянуть и сюда. Меня встретил очень немолодой господин очень маленького роста и любезно осведомился о цели моего визита, как будто неясно, с какой целью человек входит в книжный магазин. 155 -- Все уже спрятано,-- сказал он, выслушав мой ответ. И показал на несколько шкафов в глубине полутемного зала. -- Как же вы их тогда продаете? -- Продаю? А кому продавать? Книготорговли больше не существует, месье. Люди сейчас интересуются только стиральными машинами, телевизорами и автомобилями -- да, да, больше всего автомобилями. Автомобиль стал высшей и, боюсь, единственной потребностью. -- Но когда он уже приобретен... -- Вы ошибаетесь,-- прервал меня хозяин.-- Когда он приобретен, о нем надо заботиться, а через год надо покупать другой. Человек, который уважает себя и хочет, чтобы его уважали другие, не может ездить на машине прошлогодней модели... Старик явно тосковал среди безмолвия и пустоты своего мрачного магазина, куда едва ли кто заглядывал, и потому прилепился ко мне, как к ниспосланному богом собеседнику, а не как к потенциальному покупателю. -- Еще мой дед, месье, был издатель и книготорговец. И отец мой был книготорговец. И я вот уже скоро пятьдесят лет книготорговец. Посмотрите сами, что мы издавали в былые времена... Он вынул из шкафа два роскошно переплетенных тома "Сказок" Лафонтена. -- Взгляните, какая бумага, какая печать, какие гравюры! А теперь всему этому пришел конец. -- Вряд ли тут повинны только автомобили,-- возразил я, опускаясь на стул, потому что разговор грозил затянуться. -- Естественно, не только автомобили,-- согласился старик, облокачиваясь на свое старинное бюро.-- Но главная причина -- в них. А остальное... Остальное -- результат жадности и безвкусицы. Как, впрочем, во все времена... Он вновь указал жестом на запертые шкафы. -- Все книги там -- наши собственные издания. Все до одной -- начала века, той эпохи, когда были и настоящие издатели, и настоящие ценители, когда роскошная нумерованная книга стоила целое состояние. 156 Он взглянул на меня поверх очков в тонкой золотой оправе и, должно быть, прочитав на моем лице тень сомнения, продолжал: -- Не думайте, что я превозношу старые времена только потому, что и сам стар. После первой мировой войны тоже встречались хорошие издания, не могу не признать. Но люди, не обладающие ни вкусом, ни нравственными устоями, быстро смекнули, что, раз эта деятельность так доходна, им тоже следует ухватить свою долю. Потребовалось всего несколько лет, чтобы наводнить рынок низкопробными изданиями, которые тщатся сойти за роскошные только потому, что экземпляры пронумерованы и отпечатаны на плотной бумаге. Говорят, Франция -- страна гениев. Я француз, и мне такое суждение лестно. Но у нас много и гениальных шарлатанов. И то, что создано истинными гениями, спешат погубить гении шарлатанства. Великое и смешное всегда идут рука об руку. Он снова замолчал и взглянул на меня поверх очков, словно оценивая впечатление от своей тирады. Я воздержался, однако, от оценок, зная по опыту, что француз зачастую готов поносить все французское, но не выносит, когда то же самое позволяет себе иностранец. Несколько позже мне довелось свести знакомство с одним переплетчиком, который ростом, возрастом и суждениями во многом напоминал книготорговца с улицы Лафайет, если что и отличало его от книготорговца -- по крайней мере внешне,-- так это короткая седая бородка. Его мастерская находилась в переулке неподалеку от театра "Одеон", меня завлекли туда несколько богато переплетенных томов, выставленных в небольшой витрине. -- Вы серб,-- после первых же моих слов сказал старик, уверенно ткнув в меня указательным пальцем. -- Нет, болгарин. -- Все равно, значит -- славянин. Я тоже. Он оказался русским, похвастался, что дружит с Эренбургом, который бывал у него в гостях, в доказательство показал книгу с автографом. В общем, четверть часа прошло в болтовне на различные темы, и только тогда хозяин спросил, что меня к нему привело. -- Эти книги продаются или вы только принимаете заказы на переплеты? -- спросил я, указывая на полки, где были выставлены несколько десятков образчиков 157 переплетного искусства. -- Я только переплетаю. Разумеется, когда есть заказы. А все, что вы тут видите, сделано мною не на заказ, а для собственного удовольствия. Вы можете счесть, что с моей стороны слишком самонадеянно именовать себя художником, но во мне хотя бы сидит художническая любовь к искусству. Он взял в руки объемистый том в футляре из алого сафьяна. Сняв футляр, вынул книгу в точно таком же переплете, снял и этот переплет, оказавшийся в действительности чем-то вроде кожаной папки, и тогда засверкал во всем своем великолепии собственно переплет, представлявший собой мозаику из разноцветной кожи с золотым орнаментом. Я раскрыл книгу. Это был первый экземпляр "Харчевни королевы Гусиные Лапы" Анатоля Франса, отпечатанный на перламутровой японской бумаге с подлинными акварелями Огюста Леру. Великолепный том, в котором все же наибольшим великолепием отличалась работа переплетчика. -- Сколько же времени уходит у вас на такое? -- Никогда не подсчитывал -- три месяца, полгода... -- Но почему же исчезла клиентура? -- Она не исчезла, а поредела. Преклонение перед машинным производством и безумствами авангардизма сделало свое. Нельзя восторгаться абстракционизмом и одновременно любить дорогую, артистически переплетенную книгу, которая представляет собой конкретную вещь, содержит конкретный текст, имеет конкретный смысл и не может вместо иллюстраций к этому смыслу включать в себя графические бессмыслицы. -- Что же заказывают вам нынешние клиенты? -- Да вот...-- он с презрением показал на два сброшюрованных тома у себя на столе.-- Воспоминания Казановы. С порнографическими рисунками Брунеллеско! Заметьте: я не ханжа. Но вы дайте мне эротику Майоля или, если угодно, Леграна или Ропса, а не эту невежественную, увечную спекуляцию на деликатной теме. Я сказал заказчику: "Простой сафьяновый переплет обойдется вам в пятнадцать тысяч франков. На мой взгляд, для такого издания это все равно, что вышвырнуть деньги на ветер". А он говорит: "Вы о моих деньгах не заботьтесь. Давайте лучше выберем 158 кожу". Что вы хотите -- идиоты. Платят за сафьяновый переплет для рисунков, которым место в клозете... Шли месяцы, у меня то и дело возникали кризисные ситуации и финансовые катастрофы, но коллекция все же росла. Принося домой очередную находку, я испытывал нечто вроде легкого опьянения, не покидавшего меня весь вечер. Я ставил книгу на каминную полку, чтобы оценить, как она выглядит на общем фоне комнаты, или клал на светлое покрывало, которым была застелена кровать, чтобы насладиться видом сверкающего переплета, потом раскрывал ее и любовался, рассматривая страницу за страницей, и только после этого предоставлял ей покоиться на полке шкафа. Сначала я думал составить полку, всего одну полку дорогих иллюстрированных изданий мировой классики. Но когда первая полка заполнилась, я незаметно перешел ко второй. Ненасытность -- черта и вообще-то довольно распространенная, а уж для коллекционера -- непременная. Однако и тут, как во всем ином, существует противоядие. Пресыщение. Лично меня это противоядие всегда и спасало, может быть, потому, что, как объясняет это моя кузина, я родился под знаком Близнецов, а они -- во всяком случае в семействе Зодиака -- существа капризные. Скверно только, что пресыщение чем-то одним обычно высвобождает место для ненасытной жажды чего-то другого, так что в конечном счете результат равен нулю. В общем, едва я утвердился в мысли, что пора мне кончать с современной книгой, как на меня накатило увлечение романтиками. На языке книжной торговли термин "ле романтик" не обязательно означает только писателей и художников, связанных со школой романтизма, это общее название для целой серии книг, изданных между тридцатыми и восьмидесятыми годами прошлого века, графическое оформление которых более или менее сходно с первыми образчиками книжной графики романтизма. Среди этих изданий были шедевры иллюстрации и типографской техники, но было и немало посредственных изданий. Тем не менее охотники находились и на те и на другие,-- как говорил один мой знакомый книготорговец, даже самая 159 низкопробная книга всегда найдет своего покупателя. Впрочем, во всех этих изданиях, даже наименее интересных, было особое очарование -- такое же, как у керосиновой лампы или старинных часов,-- и особое настроение, какое создают самые непритязательные старые вещи, долго и честно служившие человеку. Эти книги были иллюстрированы офортами, гравюрами на металле, а чаще всего на дереве, так как резьба по дереву играла когда-то ту же скромную, но полезную роль, какую теперь играет обычное цинковое клише. В этой графике коллекционеры превыше всего ценили произведения Доре, давно уже признанного крупнейшим представителем романтической иллюстрации. Точности ради следует вспомнить, конечно, великолепные литографии Делакруа к "Гамлету" и "Макбету", а также маленькие рисунки, выгравированные на дереве Домье. Но эти художники работали в области иллюстрации лишь от случая к случаю, тогда как Доре не только и, может быть, не столько благодаря своему таланту рисовальщика, сколько благодаря богатству фантазии и неистощимому трудолюбию стал истинным гигантом в этом роде искусства. Кажется почти невероятным, что художник, проживший на свете всего пятьдесят лет, сумел создать несколько десятков тысяч иллюстраций, не считая литографий, акварелей, масляной живописи и скульптуры. Известны слова Доре: "Я проиллюстрирую все!" Все он проиллюстрировать не успел, но его творчество даже по объему превосходит все до сих пор известное: Библия, "Божественная комедия" Данте, "Дон Кихот" Сервантеса, "Гаргантюа и Пантагрюэль" Рабле, басни Лафонтена, сказки Перро, "Приключения барона Мюнхаузена", "Потерянный рай" Мильтона, "Озорные рассказы" Бальзака, сочинения Байрона, Теннисона, Колриджа и еще более ста книг украшены иллюстрациями Доре. Даже на смертном одре он продолжал беспокоиться только о работе, и последние его, обращенные к врачу, слова были: "Пожалуйста, вылечите меня, мне нужно закончить моего Шекспира". Разыскивая "романтиков", я, естественно, усерднее всего охотился за изданиями с иллюстрациями Доре. Тут, как и в некоторых других случаях, счастье мне улыбнулось: эти работы, достигавшие в период между войнами фантастических 160 цен, теперь крайне подешевели из-за легко объяснимого пренебрежения, с которым снобы стали относиться к классике. Итак, с "романтиками" мне, в целом, повезло, чего не скажешь о так называемых "ансьен", то есть изданиях XVI--XVIII веков. И пришлось мне на протяжении многих месяцев и лет отшагать многие километры, перерыть многие книжные лавки, пока я уставил три полки томиками в старинных переплетах -- произведениями римской, греческой и французской классики. Конечно, эти книги тоже не предназначались для чтения. Сесть читать по латыни означало бы возвратиться к мукам гимназического курса. Некоторые из этих изданий даже не имели иллюстраций. Но это не умаляло радости, какая охватывала меня, когда я брал в руки "Гражданскую войну" Лукиана, рассматривал переплет с фамильным гербом какого-то маркиза Гомеца де ла Кортина, открывал титульную страницу, чтобы лишний раз удостовериться, что это парижское издание 1543 года, вспоминал, что это время царствования Франциска Первого и эпоха французского гуманизма и что, когда книга вышла из печати, Рабле еще не опубликовал последних частей своего шедевра, и -- пусть это глупо и наивно -- дивился тому, что в моих руках книга, которую другие люди перелистывали более чем за четыреста лет до меня. А в другой раз я брался за "Сатирикон" Петрония, изданный в Амстердаме в 1669 году, рассматривал гравюру на титуле, изображавшую оргии древних римлян так, как их представляли себе в Амстердаме, то есть наподобие голландской пирушки, и мне приходило на память, что в том самом 1669 году, когда вышла эта книга, скончался великий Рембрандт. Затем наступила очередь автографов. Собирателей автографов значительно меньше, чем библиофилов. Вообще автограф не есть объект эстетического наслаждения, его не повесишь в кабинете или гостиной, чтобы украсить интерьер. Это всего лишь подпись. Или документ. Один раз прочитанный или переписанный, он перестает быть интересным для исследователя. Но коллекционер гордится своей находкой, ее редкостью и способен целыми часами любоваться бумагой или почерком какого-нибудь письма. 161 Соответственно количеству коллекционеров количество торговцев автографами тоже было незначительным. Я заглядывал в их лавки больше для того, чтобы поглазеть, чем чтобы купить. Выставленные рукописи казались мне настоящими реликвиями, и я был крайне удивлен, когда узнал, что иные любители не всегда относятся с подобным уважением к своей собственности. Однажды вечером я по привычке задержался в магазине Леконта -- о нем речь пойдет ниже. Леконт уже спустил на окнах железные шторы и -- тоже по привычке -- великодушно разрешил мне порыться еще в папках, пока сам он раскладывал новые приобретения, доставленные из Отеля Друо, и беседовал с одним своим знакомым, которого я видел впервые. -- О-о, вы уже стали покупать и автографы,-- произнес знакомый Леконта, заметив, что тот разглядывает какое-то письмо. -- Ничуть. Но если у вас имеются автографы вроде этого, я готов тут же купить их все. Это письмо, длинное письмо Домье, понимаете? -- Ну и что же? -- гость пожал плечами. -- Да ведь одно письмо Домье стоит столько же, сколько сотня писем вашего Гюго! -- воскликнул Леконт.-- Потому что Гюго -- при всем моем глубоком к нему уважении -- был графоманом... -- Он был гений! -- Согласен: гений, но графоман. Тогда как Домье за всю свою жизнь написал несколько коротеньких писем и, может быть, только одно такое длинное, как это. -- Домье меня не волнует,-- снова пожал плечами посетитель.-- Но если у вас есть письма Гюго... -- Неужели вам еще не надоело? И что вы станете делать с этой грудой писем Гюго? -- Понятия не имею... Знаете, я начал их сжигать. -- Что?! -- Леконт вытаращил глаза. -- Месяц назад я сжег больше двадцати штук. Приобрел, а на следующий день сжег. -- Вы сумасшедший. -- Это он был сумасшедший, а не я. То были любовные письма к Жюльетте Друэ... И столько в них пошлости... такого слюнявого сладострастия... А вы знаете, Гюго -- мой кумир... При одной мысли, что эти строки могут когда-нибудь быть 162 опубликованы... Я подумал: нет, старик не заслужил такого позора... И швырнул их в камин. -- Вы сумасшедший! -- повторил Леконт.-- Кто дал вам право цензуровать гения? -- Не гения, а его падение,-- уточнил гость. Он устремил взгляд в пространство, словно размышляя о чем-то, и после паузы продолжал: -- Вы, конечно, знаете, что в изгнании старик одно время занимался спиритизмом. И мне подумалось: если бы я мог вызвать его на такой сеанс, он наверняка поблагодарил бы меня за эти письма. Между прочим, я сжег не только их, но и собственные капиталы: двести двадцать тысяч франков! -- Нет, вы в самом деле сумасшедший! -- в третий раз пробормотал Леконт. -- Слыхали вы вчера этого субъекта? -- спросил он меня на другой день.-- Сжечь письма Виктора Гюго! Смирительная рубашка по нем плачет! -- Он влюблен в Гюго,-- ответил я.-- А от любви до безумия порой всего один шаг. -- Да, но если пойти по такому пути, куда это нас приведет? Завтра его собрание окажется в руках какого-нибудь ретрограда, который тоже влюблен в Гюго, но не разделяет его демократических воззрений и, чтобы обелить своего кумира в глазах грядущих поколений, бросит в огонь часть его политической корреспонденции. А потом коллекция попадет к кому-то вроде вас, и он уничтожит роялистские письма... И пойдет... -- Что касается меня, вы зря волнуетесь. У меня нет таких денег. -- Верно. У вас нет. А у него есть. Но это не причина распоряжаться тем, что ему не принадлежит... -- Не принадлежит?! -- Именно,-- кивком подтвердил Леконт. И этот коммерсант, для которого, казалось мне, духовные ценности всего лишь предмет купли-продажи, неожиданно произнес: -- Мы только пользуемся этими вещами, а принадлежат они не нам. Они принадлежат вечности. Мы когда-нибудь уйдем, а они останутся. Леконт занимался дорогими и редкими изданиями, но основной его специальностью были гравюры, и познакомился я с ним и с некоторыми его коллегами лишь на второй год своего пребывания в Париже, когда меня охватила 163 самая сильная и самая разорительная из страстей -- страсть к графике. Эта страсть вынуждала меня кружить главным образом по Латинскому кварталу, потому что это квартал не только шумных студенческих компаний, но и прекрасных гравюр. У меня к тому времени уже почти выветрилось из памяти, что это также квартал моих детских воспоминаний. На улице Эколь с точки зрения моего нового увлечения не было ничего примечательного. Я редко забредал туда и всегда -- мимоходом. Впервые я отправился туда с единственной целью побродить по старым местам, когда умер мой отец. Я вернулся тогда из Софии после похорон отца в том особом состоянии, когда кажется, что твоя жизнь вдруг разом опустела и заглохла, потому что не стало человека, который наполовину заполнял ее. До той минуты я и не сознавал, что моя жизнь наполовину заполнена им. Жили мы врозь, при встрече больше молчали, чем говорили, а письма, которыми мы обменивались, были самыми обычными, не содержали ничего, что могло бы послужить заветом грядущим поколениям. Но и тогда, когда мы молчали, сидя рядом, и когда находились далеко друг от друга, я знал, что он есть, он живет, что он думает обо мне, как и я думаю о нем, стараясь представить себе, что сказал бы он по тому или иному поводу, как бы оценил вон ту книгу или как отмахнулся бы в ответ на клевету или какую-нибудь житейскую неприятность. А теперь его нет. Обоих родителей уже нет, и поэтому я инстинктивно, неосознанно отправился к тем местам, по которым мы, бывало, ходили втроем -- молчаливый, скованный отец, оживленная, разговорчивая мама, а между ними, поближе к маме, я -- иду и думаю, не потащат ли меня опять на очередную выставку. Улица Эколь почти не изменилась. В этом городе некоторые уголки не меняются на протяжении десятилетий. И дом, где мы жили когда-то, все еще стоял на месте -- в отличие от страшного сгоревшего здания, которое, естественно, давно было снесено. И тот магазинчик, где продавали теософскую литературу, чуть дальше по улице -- отец частенько заходил туда -- тоже был на месте, хоть у него осталась только одна узенькая витрина: видно, людей теперь не слишком волновал 164 вопрос о бессмертии души. И даже худая бронзовая старуха все еще стояла тут -- "Это не старуха, это Данте". Не было только отца и мамы. * * * Стояло солнечное воскресное утро. Я шел не торопясь по набережной к собору Парижской богоматери, рассматривая дорогой книжные развалы -- в воскресенье магазины посолиднее закрыты. И, шагая так, без определенной цели, вдруг заметил на другой стороне улицы открытую лавку, перед которой, как всегда в этих местах, толпились туристы. Я пересек улицу и заглянул в помещение. За стойками, на которых лежали толстые папки, покупатели перебирали репродукции, а выше, на стене, висел стеллаж с дорогими изданиями, которые и заставили меня переступить порог. -- Вы ищете гравюры? Они уже все извлечены,-- с любезной улыбкой предупредил меня хозяин, немолодой человек с седыми усами, заметив, что я листаю книги. -- Жаль...-- обронил я и собрался уходить. -- Но если вас интересует графика, она представлена у нас в изобилии,-- продолжал хозяин, широким жестом указав в глубь лавки, где на невысоких полках лежало несколько десятков толстых папок. -- Каких авторов? -- Всех, какие есть, по алфавиту,-- снова улыбнулся он. -- Современные или постарше? -- Всякие. От Дюрера до Пикассо. Казалось, он добродушно подтрунивал над моим невежеством, а я думал о том, как бы поскорее выбраться отсюда, потому что ни Дюрер, ни Пикассо не были мне по карману. И, возможно, сумей я тогда сразу выбраться, это спасло или хоть на время уберегло бы меня от нависшей опасности. А я вместо того, чтобы откланяться, спросил наугад: -- Есть у вас литографии Домье? -- Разумеется. Прошу! Хозяин предложил мне стул между тощей скандинавкой и пожилым англичанином в котелке и полосатых брюках, раскрыл пюпитр, водрузил на него толстенную папку и развязал тесемки, должно быть, и не подозревая, что этим 165 будничным жестом набрасывает петлю на мою бедную шею. -- Извольте! По сей день помню первую литографию, представшую моему изумленному взору: "Этого можно отпустить, он уже не опасен". За первым листом следовало множество других, причем все оригиналы, несомненные оригиналы, а я-то раньше считал, что такое можно найти лишь в музеях или в собраниях любителей-миллионеров. Все литографии были тщательно вставлены в белые паспарту, в правом углу проставлены цены -- не слишком низкие для моих возможностей, но для подлинников Домье они показались мне просто ничтожными. Следует пояснить, что в разгар холодной войны людей одолевал страх, что она может в любой момент превратиться из холодной в горячую, и в торговле книгой и графикой наступил застой, крайне невыгодный для торговцев, но зато благоприятный для таких небогатых покупателей, как я. Выбрав одну литографию -- ту самую, что лежала в папке сверху, я протянул ее хозяину. -- У нас имеются и другие работы Домье,-- предложил он. -- Прекрасно, на днях загляну снова,-- сказал я и поспешил удалиться, поскольку покупкой исчерпал всю свою наличность. Я шел по залитой солнцем набережной, исполненный трепетного уважения к творчеству Домье и отчасти к себе, ибо держал в руках один из его шедевров. Но когда я сел в автобус, опьянение немного схлынуло, и я вспомнил, что обещал жене и дочери повести их в кино и ресторан, а предназначенной для этого суммы в кармане больше нет. Я решил зайти в посольство и перехватить деньжат у одного сотрудника, но испытывал уже не опьянение, а стыд оттого, что начисто забыл о своих близких. Воскресные прогулки были для моей дочери единственным праздником, и мы обычно долго ходили по улицам, выбирая подходящий ресторан. Я говорил: "Зайдем подкрепимся", жена возражала: "Что ты, здесь слишком дорого", а дочка, с трудом преодолевая смущение, еле слышно произносила: "Мама, я бы что-нибудь съела..." Сотрудник выручил меня, дневная прогулка, обед в ресторане и прочие удовольствия состоялись, в кино показывали какой-то плоский фильм, но я был 166 почти так же счастлив, как дочка,-- не от фильма, конечно, а от сознания, что дома меня ожидает шедевр, который вполне мог бы занять место в собрании самого взыскательного коллекционера. А назавтра, с утра пораньше, я отправился к моему приятелю-кассиру с предложением, которое стало уже традиционным: -- Георгий, а что, если мы заключим с тобой небольшую сделку? -- Знаю, знаю: ты мне -- расписку, я тебе -- деньги,-- проворчал Георгий без особого подъема, так как начальство не разрешало никаких авансов. После чего он вздохнул и, как всегда, отпер кассу. Покончив со служебными делами, я -- не тратя времени на обед -- опять помчался в тот магазинчик на набережной, где купил накануне гравюру Домье. Набережная называлась Сен-Мишель, хозяина звали месье Мишель, и два взрослых сына, помогавшие ему вести дела, с полным основанием утверждали, что их фирма запоминается легче всех остальных: месье Мишель с набережной Сен-Мишель. Отец и сыновья отличались любезностью, и это была не обычная внешняя любезность, а природное добродушие, которым я воспользовался в тот же день, так как продолжал рассматривать папки с гравюрами даже после того, как магазин был давно закрыт. Каждый из них поочередно поднимался наверх поужинать, а затем возвращался, потому что следовало подготовить к продаже новые поступления. -- Вам уже больше не будет интересно у нас,-- сказал Мишель-старший, когда я наконец собрался уходить.-- Вы сегодня успели все посмотреть. -- Но купил, к сожалению, не все. Действительно, я отобрал только три листа -- три литографии того же Домье, но мысленно взял на заметку десятки других, которые стоило бы купить, будь у меня соответствующие средства. Шагая по вечерней улице к остановке автобуса, я переживал то мучительное, двойственное чувство, какое свойственно всем коллекционерам, даже тем, кто не рожден под знаком Близнецов: радость от приобретенного и тоску по недостижимому. 167 У меня было уже четыре оригинала из огромного графического наследия Домье -- оно насчитывает около четырех тысяч литографий. Конечно, я не мог с дерзостью Доре воскликнуть: "Они у меня будут все!", но робко надеялся, что мне удастся приобрести хотя бы еще несколько из лучших его работ. С тех пор и вплоть до самого отъезда из Парижа шесть лет спустя, да, честно говоря, и по сей день, скромный Домье остается моим кумиром. Я побывал везде, где он жил и работал,-- в деревушке Барбизон, в доме на острове Сен-Луи, где долгие годы помещалась его мастерская, в Вальмондуа, где он умер. И один раз на кладбище Пер-Лашез, у его могилы. Был конец ноября, лил дождь, небо заволокли низкие, влажные тучи, и даже в полдень безлюдные аллеи таяли в сумеречном, почти вечернем свете. Я отыскал на плане сектор 24, где находилась его могила, и зашагал по этому диковинному городу мертвых, мимо мрачных высоких склепов, источенных временем аллегорических каменных изваяний, мраморных плит и кипарисов, которые качались на ветру, словно длинные черно-зеленые языки пламени. Добравшись до нужного сектора, я заметил памятник Коро и бюст Добиньи. Домье просил похоронить его рядом с двумя его старыми друзьями, но сколько я ни кружил и рядом и поодаль, могилы Домье так и не обнаружил. "Должно быть, какая-то ошибка",-- подумал я, но тут вдруг заметил каменное надгробье, прятавшееся в высохшей траве и глубоко ушедшее в землю. Подойдя ближе, я не без труда различил имена художника и его жены, почти стертые временем. Этому человеку никогда не везло. Он жил и трудился всегда в нищете. Издатели и публика не ценили его бессмертных шедевров, предпочитая им посредственные карикатуры Шана или Гревена. В период самого зрелого мастерства, на протяжении целого десятилетия все редакции отклоняют его работы. Акварели и полотна, им созданные, теснятся в его нищенской мастерской, потому что никто их не покупает. Он вынужден перебраться в деревенский домик возле Вальмондуа, но очень скоро хозяин грозит за неуплату вышвырнуть его на улицу, и только помощь Коро помогает ему сохранить крышу над головой. С 1873 года у него начинает слабеть зрение. Самые близкие друзья уходят из жизни. Он остается 168 один и последние свои годы живет почти в полной нищете. Когда в 1879 году он умирает и его хоронят на казенный счет, газета "Франсе" вместе со всей правой прессой вопит, что разбазариваются общественные средства: "На наш взгляд, это неслыханный скандал". Расходы на убогие похороны Оноре Домье составили всего 12 франков. И вот теперь, спустя столько десятилетий, которым бы следовало сгладить предубеждения и восстановить справедливость, могила Домье по-прежнему забыта и почти совсем заслонена огромными парадными склепами безвестных торгашей и парвеню. "Надо было хоть цветов принести",-- подумал я. До той минуты эта мелочь не приходила мне в голову, потому что я представлял себе величественный памятник, который может обойтись и без моих цветов. Заморосил дождь, до ворот, где торговали цветами, было больше километра, но я повернул назад, утешая себя мыслью, что у кого нет головы, есть зато ноги. Купил несколько белых роз и снова пошел в сектор 24. Положил розы на могильную плиту, среди чахлой травы, обнажил голову и постоял под дождем, стараясь отогнать то, что душило меня, и убедить себя, что все это глупости -- и надгробные плиты, и мой сентиментальный жест, и вообще все связанное с кладбищем, потому что место бессмертных не на кладбище. В соседних аллеях высились обители мертвых -- склепы-часовни, каждый стоимостью, наверно, дороже шестиэтажного городского дома. А что с того? В дорогостоящем белом и зеленоватом мраморе, в сером и розовом граните, в позеленевшей бронзе и разноцветных витражах отразился страх, который внушала смерть, а вернее -- полное забвение -- людям, не сделавшим за свою жизнь ничего, чтобы их запомнили. Вот им действительно нужны бронза и мрамор, много бронзы и много мрамора. Именно им, а не Домье. -- Что вы хотите,-- заметил однажды Леконт.-- Иные по сей день не могут ему простить многих истин, которые он сказал. Ради литографий Домье я и стал захаживать в магазин Леконта. Цены тут были значительно выше, чем в других местах, зато нигде не было такого выбора. 169 Хозяин был неизменно любезен, но цен своих держался твердо. -- У ваших коллег,-- сказал я ему однажды,-- работы Домье стоят вдвое дешевле. -- Верно,-- подтвердил он кивком головы.-- Они все еще недостаточно ценят его, и я советую вам этим воспользоваться. Я сам часто прохаживаюсь по их папкам. Выражение лица у него было не слишком приветливое -- губы из-за парализованного нерва были стянуты в сторону и казались застывшими в кривой, мрачной усмешке. -- Вы не найдете у меня ничего по дешевке, но зато можете обнаружить оттиски, которых больше нет нигде,-- продолжал Леконт, пока я просматривал очередную папку, потрясенный талантом художника и ценами торговца. -- Подозреваю, что самые лучшие вы все же оставляете себе,-- отозвался я. -- Вы правы. Но если я торгую графикой, а не чем-то иным, то единственно потому, что мной владеет страсть к хорошей гравюре. Эта страсть и была началом... -- Она же будет и твоим концом! -- вмешалась мадам Леконт, сидевшая в углу перед стопкой счетов. И, повернувшись ко мне, добавила: -- Вы представляете? Выбрасывает бешеные деньги как раз за те вещи, на которые нет спроса. У нас наверху собрано уже больше десяти тысяч литографий Домье! Вы представляете? -- Не уверен, что их так много,-- проворчал муж, недовольный ее болтливостью.-- Но действительно Домье -- моя любовь. И поверьте, пройдет не так уж много времени, как цены на него вдруг подскочат. -- Я слушаю это уже пятнадцать лет,-- скептически обронила супруга. -- А разве с Лотреком не было то же самое? -- раздраженно спросил Леконт.-- Всего два года назад мои папки были набиты его работами, чудесными работами, и стоили они дешево, а никто не брал. И вот цены внезапно выросли в десять, а потом и в сто раз, литография, которая стоила раньше пятьдесят тысяч, теперь стоит пять миллионов, и все это произошло так быстро, что я проморгал, позволил себя обобрать самым подлым образом. -- Тебе не привыкать,-- ввернула жена. 170 -- Два года назад приходит ко мне один американец и спрашивает, есть ли у меня Лотрек. "Есть, и очень много,-- отвечаю я, как последний дурак.-- Три эти папки -- сплошь Лотрек". И вообразите, он раскрывает их одну за другой и одну за другой опустошает, оставляет мне только несколько пустячков. Я сам упаковал ему покупки, даже помог погрузить в машину и был, разумеется, в восторге от сделки, пока в голову не закралось сомнение. Снимаю трубку и звоню Прутэ. Выясняется, что американец успел еще утром побывать у него и скупить всего Лотрека, какой там был. Звоню Мишелю -- та же история. А неделей позже на аукционе в Нью-Йорке цены подскочили фантастически. И получилось, что я отдал товар за бесценок как раз тогда, когда он начал что-то стоить. -- Надеюсь, у вас были кое-какие запасы... -- Благодарение богу... Конечно, запасы у меня есть... Но если мне удалось их создать и удалось выплыть на поверхность, то лишь благодаря человеческой глупости. Я ведь начал свою деятельность с торговли старыми книгами на набережной. И в поисках книг нередко набредал на замечательные гравюры, которых никто не ценил. Люди глупы. В том числе и те, кто покупает графику. Предлагаешь им Домье, этого гения, а они капризничают, говорят: "Чересчур много политики...", "Слишком мрачно..." Или: "Не нарисовал ни одной красивой женщины..." Помолчав, он снова обратился к жене: -- Разве с Гойей было не то же самое? Поглощенная счетами, она не удостоила его ответом. -- Совершенно то же самое,-- продолжал он.-- Было время, когда никто не хотел покупать "Капричос", потому что там изображены уроды и чудища. О "Бедствиях войны" и говорить нечего -- они годами пылились в папках. А теперь те же самые олухи, которые прежде слышать не хотели о Гойе, дерутся на аукционах из-за любого его офорта. Месье Мишель и его сыновья тоже питали страсть к хорошей гравюре и тоже обладали хорошей коллекцией, но у них долгие беседы велись реже, потому что магазинчик почти всегда был набит туристами с набережной, и хозяин частенько пускал меня во внутреннее помещение, предоставляя управляться с папками самому. Здесь, в этой уединенной комнате, работать было спокойнее, но в передней 171 части магазина -- забавнее, там была возможность коллекционировать не только гравюры, но и разнообразнейшие курьезы снобизма и невежества. Помню, однажды не слишком молодая, но сверхэлегантная дама вошла быстрым, деловым шагом и столь же быстро и деловито сообщила месье Мишелю: -- У меня есть два Миро. Муж повесил их в столовой два месяца назад, но они мне надоели. Вы бы купили их? -- Вероятно...-- ответил он. -- За сколько? -- Ну, прежде я должен взглянуть на работы... -- Две большие литографии. Цветные... -- Да, но мне нужно на них взглянуть. -- А что вы посоветуете мне повесить на их место? Не могу же я оставить голые стены. -- Это дело вкуса, мадам... -- Вы, например, что бы повесили? -- Может быть, Пикассо, если вам хочется что-нибудь более современное. -- Я тоже первым делом подумала о Пикассо, но у моей сестры висит Пикассо, и она решит, что я обезьянничаю. -- Тогда возьмите Шагала,-- терпеливо предложил месье Мишель. -- Вы думаете, он подойдет? -- Не знаю, право. Во всяком случае, на Шагала большой спрос. -- Тогда покажите, пожалуйста. Месье Мишель достал большую папку, раскрыл ее на пюпитре и хотел вернуться к прилавку, где он раскладывал какие-то гравюры. Но дама торопливо полистала литографии и сказала: -- Не такое безумное, как Миро, но все же... Что это за осел со скрипкой и Эйфелева башня вверх ногами? -- Вам следовало бы спросить Шагала, а не меня...-- с легкой улыбкой ответил старик.-- Если вам не нравятся современные художники, зачем вы их покупаете? -- О боже, да потому, что у меня в столовой современная мебель! Согласитесь, что я не могу повесить там какого-нибудь Микеланджело!.. 172 Она не могла бы повесить Микеланджело, в частности и потому, что он никогда не занимался гравюрой, но у месье Мишеля не было времени просвещать ее. Он усадил покупательницу и показал ей одну за другой несколько папок, где "модернисты" были разложены в алфавитном порядке. Дама стремительно переворачивала листы своей тонкой, нервной рукой с кроваво-красным маникюром. И вдруг воскликнула: -- О! Вот то, что нужно! Неумело, едва не помяв, извлекла абстрактную литографию Полякова и торжествующе помахала ею: -- Золотисто-желтое!.. В точности, как моя обивка... -- Очень рад,-- буркнул месье Мишель. -- Но мне нужно еще одну. -- Тоже такую, в желтых тонах? -- Конечно. -- И тоже Полякова? -- Конечно. Я ведь повешу их по обе стороны камина. -- Боюсь, что второй в той же гамме не найдется,-- с сомнением покачал головой месье Мишель.-- Вы ведь знаете художников: то им вздумается работать в желтой гамме, то в зеленой... -- Тогда предложите мне что-нибудь другого автора. Не теряя самообладания, торговец принес следующую папку и вынул одну из великолепнейших цветных литографий Вюйара "Сад Тюильри". Сощурившись с видом знатока, дама изрекла: -- Недурно... Хотя желтый цвет тут другой... Вы думаете, он подойдет к Полякову? -- Боюсь, что нет,-- признался месье Мишель. -- Но по общему колориту они примерно схожи? -- По колориту -- да. -- Сколько же это стоит? -- Триста тысяч. -- Триста тысяч?! -- накрашенные губки сложились в алое возмущенное "О".-- Это уж чересчур! -- Это Вюйар, мадам. -- Ну и что? Не стану же я разоряться ради какой-то литографии! -- Я вам ее не навязываю, -- Да, вы правы...-- неохотно согласилась дама. Чтобы подготовить пути к отступлению, она придала физиономии задумчивое выражение и сказала: 173 -- Придется мне приехать вместе с мужем. -- Милости прошу...-- с неизменной любезностью ответил месье Мишель. В те годы я имел привычку записывать увиденное и услышанное, в том числе идиотские разговоры такого рода, так что ничто из приводимого тут не приукрашено мною, а лишь сокращено. В действительности дамочка капризничала более получаса, чему способствовало, быть может, то обстоятельство, что в магазине, кроме нее и меня, других покупателей не было, а я был, так сказать, на самообслуживании. -- Вы истинный стоик,-- сказал я, когда дама наконец удалилась. -- Привычка... Я, знаете ли, начал свою карьеру там, напротив. Месье Мишель указал через витрину на книжные развалы вдоль набережной. И добавил: -- Конечно, не слишком приятно обслуживать человека, который сам не знает, чего он хочет. Но это клиент. -- Клиент? Держу пари, что она больше у вас не появится. Однако, когда я через неделю опять заглянул к месье Мишелю с набережной Сен-Мишель, старик сказал: -- Помните ту даму, которая заявила, что не станет разоряться ради какого-то Вюйара? Представьте, вчера приехала вдвоем с супругом, приобрела два Вюйара за шестьсот тысяч и удалилась предовольная. "Это,-- говорит,-- дороже и выглядит благороднее, чем Пикассо моей сестрицы". -- Жаль отличных литографий,-- проговорил старший сын месье Мишеля.-- Сердце щемит, когда видишь, какие прекрасные вещи достаются людям, которые лишены чувства прекрасного. Это и впрямь один из величайших абсурдов в этой необычной торговле: самые стоящие вещи часто достаются людям, которым они совершенно не нужны, даже для коммерции. Когда Коро в свое время помог Домье сохранить за собой домик в Вальмондуа, тот в благодарность послал другу -- за неимением другого -- одну небольшую композицию, из серии странных, почти призрачных изображений адвокатов, вырисовывающихся в холодном свете зала суда. Престарелый и уже больной Коро повесил полотно напротив кровати, чтобы всегда иметь его перед 174 глазами. И незадолго до смерти признался Жоффруа-Дешому: "От этой картины мне делается лучше!" "От этой картины мне делается лучше!" -- вот единственное достойное побуждение, чтобы приобрести произведение искусства. Все прочее -- собственнический инстинкт, или снобизм, или собирательство. На курьезы невежества чаще всего можно было наткнуться у Руссо на улице Шатодюн. Там имелось небольшое количество работ XIX века и ни одной -- XX. Специализировался он на Ватто, Буше, Фрагонаре и других мастерах XVIII века. Они пользовались большим спросом, и цены на них стояли высокие, потому что большинство состоятельных парижан обставляет свои жилища преимущественно старинной мебелью, что требует и старинных гравюр. Поэтому клиенты месье Руссо обычно формулировали свои пожелания следующим образом: "Мне нужны четыре гравюры для гостиной в стиле регентства". "Я бы хотел гравюры с цветами, Редуте или что-нибудь в этом роде". "У меня мебель английская... Думаю, что несколько литографий с лошадьми будут неплохо смотреться..." И т. д. и т. п. Подбирал гравюры обычно сам месье Руссо или его помощница. Клиенты ограничивались тем, что соглашались, отклоняли или же выражали некоторые сомнения: "Не великоваты?" "Не маловаты?" "Мне надо, чтобы они были в длину, а не в ширину... Там как раз место такое..." И так далее -- будто не гравюры покупали, а пустые рамы или зеркала. Правда, бывало, хоть и редко, что клиент принимал во внимание и сюжет. Помню одну молодую, элегантную пару, они проявили большую взыскательность в этом отношении. Муж с порога устремился к английским, вручную раскрашенным литографиям, где были изображены сцены охоты. -- Это будет чудесно! -- рассудил он. И, обернувшись к Руссо, спросил: -- Вы любите охоту? -- Я люблю дичь,-- уклончиво ответил тот.-- Но в этих гравюрах действительно есть стиль. 175 -- Это верно,-- согласилась жена.-- Я думаю, они отлично подойдут к нашей столовой. У нас прелестная столовая "Людовик Пятнадцатый". -- В таком случае, боюсь, они не очень подойдут,-- позволил себе заметить хозяин. -- Да? -- вскинула брови дама.-- Предложите нам тогда что-нибудь более подходящее. Руссо порылся в одной из папок и вынул две великолепные гравюры по рисункам Шардена. Муж даже не удостоил их взглядом. Видимо, его интересовали только охотничьи сюжеты. Жена уделила им больше внимания: -- Но тут какой-то трактирный слуга?.. И служанка?.. -- Это два великолепных Шардена,-- пробормотал Руссо. -- Не спорю, вам лучше знать. Но, по-моему, в этом есть что-то плебейское. И уж в любом случае место служанки не в столовой, а на кухне,-- довольно логично заметила дама. Муж попытался обратить создавшуюся ситуацию в свою пользу, вытащив откуда-то из угла две английские гравюры, где изображались конные состязания, и хозяину пришлось объяснять, что они тоже не очень подходят к обстановке в стиле "Людовик Пятнадцатый". Наконец, после долгих поисков, супруга остановила свой выбор на двух галантных слащавых сценах Буше, хотя, если следовать ее логике, галантным сценам место тоже не в столовой, а в будуаре. Справедливости ради надо отметить, что невежество или тупость проявляли не только те, кто покупал гравюры раз в жизни, чтобы украсить свое обиталище, но даже люди, долгие годы упорно занимающиеся коллекционерством. Наряду с небольшим числом знатоков, собирающих произведения определенного автора, определенной школы или эпохи, было множество дилетантов, которые собирали коллекции только по тематическому признаку, как будто это почтовые марки, а не гравюры, и зачастую ничего не смыслили в художественных достоинствах вещи. Я тогда еще записал в тетрадь темы подобных коллекций, собиратели которых встречались мне в магазинах или же на аукционах в Отеле Друо. Вот некоторые из них: цветы, рыбы, птицы, лошади, охотничьи сцены, экипажи, автомобили, трапезы, сцены возлияний, плоды, мельницы, львы, фейерверки, провинции, государства, 176 географические карты, святые, пожары, обнаженная натура, истязания, знаменитости, Наполеон, музыка, танцы, балет, виды Парижа, моды, военные мундиры, корабли, морские пейзажи, вулканы, биржа, суды, жанровые картинки, меню, приглашения на балы, афиши (тоже по жанрам -- театр, балет, выставки, реклама различных блюд и напитков, автомашин, бензина и пр.), табак и курильщики, сцены у врача, у дантиста, ведьмы, оккультизм, женские портреты, галантные сцены, порнография, народный лубок, исторические события, мифология, корсеты, сражения, рыцари, воздушные шары и дирижабли, ремесла, празднества, папы римские, дети, орнаменты, библейские и евангельские сюжеты, ярмарки, фронтисписы, проституция и пр. и пр. Тем временем моя коллекция все пополнялась, хотя и не лошадьми и не сценами охоты. Сначала моя программа ограничивалась творчеством нескольких мастеров, в первую очередь Домье. Но мало-помалу она охватила весь XIX век, а поскольку, как говорил великий Домье, "надо жить своим временем", то потом распространилась и на XX. А когда мне случалось наткнуться на хорошие и недорогие работы более ранних эпох, то я не мог отказаться и от них -- ведь даже самый неопытный любитель знает: гравюра, которую ты однажды упустил, второй раз тебе уже никогда не попадется. Наибольшие соблазны и наибольшие затруднения таились в магазине Ле Гарека. Собственно, затруднение было одно, и именовалось оно мадемуазель Валантен -- речь идет о немолодой помощнице молодого хозяина. Каждый раз, когда я намекал, что не прочь бы заглянуть к нему на склад, Ле Гарек с готовностью обещал: -- Дайте срок, заглянем и туда. Вот только выкрою время. Однако время так и не выкраивалось, он появлялся в магазине на полчаса, не больше, целыми днями пропадал на аукционах и в мастерских художников, и я не без основания считал, что обещанный "срок" вообще никогда не наступит -- в частности и потому, что Ле Га-река не прельщала старина, его единственной, его истинной страстью была модернистская гравюра. В отсутствие молодого хозяина некоронованной владычицей этого царства была мадемуазель Валантен, и она так ревностно оберегала его от любого 177 посягательства, словно была хозяйкой, а не служащей с весьма скромным жалованьем. Ле Гарек держал ее только из жалости, потому что вырос у нее на руках, как она сама не без гордости сообщила мне. Старой женщине уже было не под силу носить тяжелые папки, и она охотно предоставляла эту работу мне, но лишь в пределах одного шкафа. -- Нет, там не трогайте, там гравюры не переоценивались уже десять лет,-- произносила она каждый раз, когда я пытался расширить сферу своих действий. Естественно, что о складе она не давала и заикнуться. Однако иногда, приходя в магазин, я заставал за бюро, где следовало бы восседать Ле Гареку, седую пожилую даму приятной внешности, занятую чтением или рукоделием. Как я потом выяснил, это была мать хозяина. Я заходил сюда частенько, и мы давно уже были с ней знакомы, хоть ни разу не перекинулись словечком, если не считать обычного приветствия. И наконец однажды зимой, под вечер, во время моего очередного препирательства с мадемуазель Валантен, мадам Ле Гарек соблаговолила нарушить молчание: -- Позволь месье открыть и тот шкаф! -- Но там еще не проставлены новые цены! -- со слезами в голосе возразила мадемуазель Валантен. -- Не проставлены новые -- значит, отдашь по старым. -- Как же так?.. -- А вот так! Моему сыну давно пора позаботиться о магазине. Мадемуазель Валантен глянула на меня так, словно хотела убить этим взглядом, но посторонилась, освободив мне дорогу к первому из запертых шкафов. Он оказался полон гравюр, в основном конца века. Многие из них я видел впервые, некоторые офорты и литографии были истинными шедеврами, и, ободренный скромными ценами, я отложил в сторону такую большую стопку, что мадемуазель Валантен снова рассердилась: -- За один вечер мне этого не подсчитать. Мы через полчаса закрываем... -- Принеси сюда! -- прервала ее мадам Ле Гарек. Мадемуазель неохотно подчинилась, седая дама в несколько минут подсчитала сумму, даже округлив ее в мою пользу. 178 С того дня мы стали друзьями, и я перерыл один за другим все запретные шкафы в присутствии смирившейся мадемуазель Валантен. Бывало, Ле Гарек возвращался прежде, чем я заканчивал свои поиски, но весь этот товар не представлял для него интереса. -- Вы в точности как мой брат,-- говорил он.-- Он тоже обожает рыться в старом хламе. -- Отчего это все, что тебе не по вкусу, обязательно хлам? -- возражала мать. У брата Ле Гарека был небольшой магазинчик на улице Сены, он торговал главным образом литографиями и афишами начала века. Дела у него шли неважно, уже много лет он больше покупал, чем продавал. Но в один прекрасный день чудо наконец свершилось: стиль сецессион всего за один сезон так вошел в моду, что приобретенный за бесценок "хлам" стал продаваться по фантастическим ценам, тогда как модернистская графика второго брата осталась в смысле цен примерно на прежнем уровне. Просматривая папки с гравюрами, я иногда расспрашивал мадам Ле Гарек о деятельности их фирмы в прошлом или о художниках начала века. Пожилая дама знавала лично многих больших мастеров, уже давно покойных, и охотно рассказывала о Дега и Ренуаре, о Форене и особенно о Стейнлейне, к которому питала огромное уважение. Она была президентом Общества друзей Стейнлейна, и когда я сказал, что готовлю исследование о творчестве этого художника, заметила: -- Думается, у нас на складе еще довольно много его вещей... И, не обращая внимания на укоризненные взгляды мадемуазель Валантен, добавила: -- Когда-нибудь, если у вас найдется время и вы не боитесь пыли, вы могли бы туда заглянуть. -- Для этого у меня всегда найдется время, хоть сейчас,-- поспешил я ответить, так как от слов "когда-нибудь" мне уже становилось нехорошо. -- Покажи месье, где лежат эти папки,-- обратилась дама к мадемуазель Валантен. Та провела меня по длинному, точно коридор, совершенно темному помещению и, щелкнув выключателем, указала на несколько встроенных в стену шкафов. -- Вот, ройтесь! Надеюсь, на неделю вам хватит. 179 А потом чуть более добродушно добавила: -- Давно уже не встречала таких, как вы. В свое время подобных охотников было много... Я думала, эта порода уже вымерла... Ти-хое помешательство!.. О господи! И она удалилась, оставив меня лицом к лицу с ранящей неизвестностью. В Париже было не более десятка магазинов, специализировавшихся на торговле гравюрами, да столько же антикварных лавок, где среди прочего можно было наткнуться и на графику. Естественно, я не мог ограничить этим свои поиски и поэтому "прочесывал" город из конца в конец, заглядывая к старьевщикам, добираясь даже до предместий -- ведь никогда не знаешь, из-под какого куста выскочит заяц. Один мой коллега в посольстве поставил перед собой тщеславную задачу обойти все улицы этого чудовищного поселения, раскинувшегося на площади в десять тысяч гектаров, и осмотреть все его исторические достопримечательности. Он мог, на основе своих записей, сообщить вам, что в Париже 5185 улиц, авеню и бульваров общей протяженностью в 1200 километров плюс 1400 "вуа приве", то есть улиц, находящихся в частном владении, что самая крутая улица в городе называется Ша-ки-пеш, самая древняя Сен-Дени, бывшая римская дорога, а самая длинная -- Вожирар, более чем пять километров длиной. Мои познания по этой части гораздо более скудны, я ежедневно проходил мимо многих исторических достопримечательностей, даже не подозревая об их существовании, потому что мой взгляд был прикован не к фасадам зданий и мемориальным доскам, а к витринам и недрам антикварных лавок в надежде углядеть где-нибудь в углу те толстые папки, в которых хранятся гравюры. Всех улиц Парижа я не обошел, но чуть не ежедневно проходил пешком километров десять -- пятнадцать, так что за семь лет это составило не тысячу двести, а, наверно, больше двадцати тысяч километров -- иными словами, я совершил пешком кругосветное путешествие, только не вокруг планеты, а все в том же лабиринте города и все с той же целью: обрести великую Находку. Такой древний, культурный и чудовищно огромный город, как Париж, само собой, имеет и чудовищно огромную торговлю стариной. Но это вовсе не означает, 180 что находки ожидают тебя на каждом шагу. Потому что всюду, куда ты ни зайдешь, до тебя уже побывали другие и еще потому, что парижский антиквар -- даже в самой захудалой лавчонке -- обычно знает цену тому, что попало ему в руки. Тем не менее надо родиться очень уж невезучим, чтобы за время кругосветного путешествия не набрести на что-либо стоящее. Лично у меня нет оснований сетовать на судьбу. Я нередко приобретал за незначительную цену прекрасные вещи, и помогало мне не невежество антикваров, а невежество тех, кто повелевает художественной модой. Но случались у меня удачи и связанные с неосведомленностью самих антикваров. Самая большая из них связана с графикой Домье, словно дух великого художника решил помочь мне из сочувствия к моему "тихому помешательству", как выразилась мадемуазель Валантен. Помню, был весенний денек, на набережных дул теплый-теплый ветер, я вышел просто пройтись, так и уверял себя -- пройдусь немного, и все, а между тем ноги сами несли меня к набережной Вольтера, к книжным развалам, и кончилось, конечно, тем, что я оказался там, где заранее знал, что окажусь. И у первого же букиниста увидал пачку литографий Домье -- они висели на прищепке над прилавком. В первую секунду я подумал, что это обыкновенные репродукции -- из тех, что за бесценок раскупают туристы на память о Париже. Цена, проставленная на них, не намного превышала обычную стоимость репродукций. Я подошел, взглянул на первый оттиск вблизи, потом снял всю пачку, просмотрел. Это были не репродукции. Это были оригиналы, да еще самого высокого качества. Для устойчивости букинист подложил сзади обложку от альбома, из которого он их вырвал. Эта обложка уже сама по себе служила убедительным доказательством, что передо мной подлинник: литографии Домье в свое время издавались именно в таких небольших альбомчиках, но букинист, видимо, в этих делах не смыслил. -- Напрасно роетесь,-- недружелюбно обронил он.-- Все наилучшего качества, не то, что теперешние. И если, по-вашему, дорого, так нечего и рыться. -- Я пересчитываю их,-- ответил я.-- Не могу же я заплатить, не пересчитав. 181 -- А-а, если вы берете все...-- уже мягче произнес он.-- Считайте, считайте, ровно двадцать. Только что повесил. Я уплатил требуемую сумму, и букинист -- в приступе щедрости -- протянул мне старую газету, чтобы я завернул мою находку. Я двинулся дальше по набережной, все еще не в состоянии осознать случившееся. Эти литографии были из тех, которые пользовались на рынке наибольшим спросом и стоили гораздо дороже, чем я заплатил, а оттиски были так хороши, что любой торговец-знаток не стал бы выкладывать их на прилавок, а оставил в своей личной коллекции. Получасом позже я вошел к "месье Мишелю с набережной Сен-Мишель". Застал в магазине его старшего сына. -- Хотите взглянуть на несколько прекрасных Домье? -- небрежно произнес я, кладя на стол завернутые в газету литографии. -- На прекрасные работы всегда приятно взглянуть,-- отозвался Мишель и развернул газету. Он медленно перекладывал листы один за другим, потом проделал то же самое еще раз, задерживаясь подольше на некоторых, и его молчание было красноречивей всяких слов. -- Но они великолепны... Даже в нашей коллекции не много таких... Вы приобрели их недавно? -- Только что. -- И за сколько? Я назвал цифру. -- Это невозможно! -- воскликнул он. Но, подумав, добавил: -- Впрочем, возможно. В нашем деле еще столько невежд, что все возможно... Да и вряд ли у вас нашлось бы достаточно денег, чтобы уплатить за них настоящую цену. * * * Одним из самых пылких моих увлечений тех лет была японская гравюра на дереве. В цветных гравюрах Харунобу, Кийонага, Утамаро, Хокусая, Хирошиге было такое изящество линий, такое благородство и гармония, что, когда я 182 рассматривал в витрине какой-нибудь из этих шедевров, я испытывал -- особенно в первое время -- чувство, похожее на боль. Однако японских гравюр в Париже было крайне мало, и стоили они обычно очень дорого. У Мишеля они появлялись иногда, но все второсортные -- поздние отпечатки, яркие, резкие тона. А в нескольких шагах от месье Мишеля находился специальный магазин японского искусства. В маленькой витрине стояла между двумя вазами чудесная гравюра Шуншо. Но, к сожалению, окна были всегда занавешены и дверь всегда на замке. Сколько раз я проходил мимо, уж и не знаю, но однажды решился, вошел в соседний подъезд и обратился к консьержу. -- Магазин принадлежит одному японцу,-- объяснил тот с отзывчивостью, совершенно не характерной для парижского консьержа.-- Но он никогда не открывает. -- А где он живет? -- Где ж ему жить? Здесь, конечно. На втором этаже. Я поднялся на второй этаж, позвонил. Никакого ответа. Позвонил снова, уже настойчивей. До меня донесся какой-то шум, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел крупную, светловолосую женщину не первой молодости, но еще приятную на вид и не имеющую ничего общего с японской расой. Я как можно любезнее объяснил причину своего прихода. После некоторого колебания она произнесла: -- Видите ли, мне надо уйти... Но если вы на несколько минут... -- Да, да, на несколько минут... Я оказался в очень светлой и очень просто обставленной комнате. Хозяйка предложила мне сесть, поставила передо мной неизбежный пюпитр, принесла откуда-то толстую папку. Потом извинилась, что у нее еще кое-какие дела перед уходом, тем самым косвенно напомнив мне о моем обещании, и исчезла за дверью. Я не успел еще толком раскрыть папку, как уже ощутил легкое головокружение -- не такое, какое бывает от удара кулаком по носу, а значительно более приятное. Сверху лежал изумительный Хокусай, причем значительно более дешевый, чем на набережной Вольтера. Я отложил гравюру в сторону и принялся за остальные. 183 Когда через четверть часа хозяйка появилась снова, я уже отложил ровно столько листов, на сколько могло хватить всей моей наличности. -- А-а, вы все-таки нашли кое-что...-- небрежно произнесла она. С замиранием сердца ждал я, пока она подведет итог, все еще опасаясь, что тут какая-то ошибка. Ошибки, однако, не было. Цены в точности соответствовали тем, какие значились на паспарту. -- Надеюсь, это у вас не единственная папка,-- сказал я, прощаясь. -- Фирма не настолько бедна,-- с улыбкой ответила женщина.-- Вы заходите. Что я и не преминул сделать. Причем не один раз, а множество. Светловолосая дама приносила мне все ту же папку, но я неизменно убеждался в том, что в нее добавлено несколько новых работ. Мало-помалу дама так привыкла ко мне, что подчас оставляла в квартире одного, а сама уходила за покупками. И вот в одну из ее отлучек я познакомился с самим японцем. Он вошел в комнату так бесшумно, что я даже не услышал. Только почему-то почувствовал, что в комнате есть кто-то еще и этот "кто-то" на меня смотрит. Повернув голову, я увидел, что он стоит за моим стулом. -- Вы, собственно, кто -- коммерсант или коллекционер? -- спросил японец после того, как мы поздоровались. При том количестве гравюр, которые я успел у них приобрести, вопрос был совершенно уместен. -- Коллекционер,-- ответил я. -- А каких художников любите больше всего? Я назвал несколько имен. -- Выбор недурен,-- одобрительно кивнул он.-- А что вам нравится, скажем, у Утамаро? Я объяснил, как мог. Экзамен продолжался. Японец был небольшого роста, тщедушного сложения, с сединой, но казался человеком без возраста, как выглядят обычно японцы в глазах европейца. Говорил негромко, на безупречном французском языке, с еле заметным акцентом. 184 -- Вы неплохо знаете японскую гравюру на дереве,-- подытожил он наконец.-- Но мне неясно, как вы ее воспринимаете. Я вообще не представляю себе, насколько европеец может ощутить эти вещи... -- Но позвольте... Еще Ван-Гог испытал на себе влияние японской гравюры. И Тулуз-Лотрек тоже... Да и весь сецессион... -- Знаю, знаю. Но можно испытывать влияние и не понимая самой сути... Я хочу сказать, что что-то может вам нравиться, но понимаете вы это по-своему. -- Возможно. -- Я хочу сказать, что вы видите только цвет и линию, только внешнюю красоту там, где для нас -- целая философия. -- Возможно,-- рассеянно повторил я, так как в тот момент философия не особенно меня занимала. -- И с точки зрения философии я, например, полагаю, что все это,-- он небрежно указал на папку,-- значительно беднее, чем наша классическая живопись. Меж тем вас, европейцев, эти вещи интересуют больше, чем японская живопись. -- Быть может, она менее доступна для нашего понимания, но еще менее доступна для моего кармана,-- сказал я. Он рассмеялся. Вероятно, не столько моей плоской шутке, сколько моему унылому виду. -- Я мог бы показать вам кое-что. Разумеется, не для того, чтобы предложить вам это, а просто чтобы вы посмотрели... Японец знаком пригласил меня следовать за ним, вывел в коридор, затем спустился по узкой лестнице, которая привела нас в просторное помещение -- вероятно, тот самый магазинчик с занавешенными окнами и запертой дверью, мимо которого я столько раз проходил. Но именно потому, что занавеси были задернуты, отгораживая помещение от внешнего мира, с трудом верилось, что мы на многолюдной набережной, в двух шагах от собора Парижской богоматери. Экзотическая мебель темного дерева, столики со сказочным орнаментом из птиц и цветов, шелковые ширмы с потемневшими от времени странными пейзажами, роскошные фарфоровые и металлические вазы, витрины с фигурками из слоновой кости и драгоценных камней. 185 -- Вы привели меня в сказку... -- Да, но сказка -- это не только красота, но и смысл, а красота и смысл, по сути, едины, чего вы, европейцы, не видите. Прогулка по сказке продолжалась довольно долго, точнее -- до той минуты, пока светловолосая дама -- вдвое выше и, наверно, втрое тяжелее своего супруга -- не принесла нам кофе. -- У меня есть и гравюры,-- продолжал японец, закуривая сигарету.-- Не те, что там, наверху, а очень старинные оттиски... Уникальные... Но это -- в другой раз... -- Почему вы никогда не отпираете свой магазин? -- отважился я спросить. -- А зачем? -- в свою очередь спросил он.-- Чтобы тут толкались толпы туристов? -- Туристы иногда тоже покупают... -- У меня достаточно покупателей, чтобы не зависеть от туристов... Десяток коммерсантов из нескольких стран, покупают оптом. Мне этого довольно. Я уже устал. Я даже вообще уезжал на много лет в провинцию. И вернулся только прошлой весной. Все это были подробности, конечно, не слишком существенные, но они объясняли загадку низких цен. Позже, когда я поближе познакомился с содержимым магазина, я понял, что гравюры на дереве и впрямь были для японца мелочью. Его интересовали только вещи уникальные, редкости, которые стоили миллионы. Проник я в этот дом только благодаря случаю или по легкомыслию добродушной супруги японца, а хозяин принимал меня просто потому, что ему было скучно и хотелось с кем-нибудь поболтать. Мне приходилось иногда уезжать из Парижа, но страсть к собирательству не покидала меня ни на миг. Где бы я ни оказался, первые же мои свободные часы уходили на изучение местного антиквариата. Порой эти прогулки по незнакомым городам и улицам приносили мне только впечатления. Но случались и приобретения. Возвращаясь из Алжира, я задержался немного в Марселе, чтобы повидаться с одним журналистом из местной газеты, который публиковал довольно много материалов о Болгарии. Мы пообедали с моим знакомым, поговорили, а когда он вернулся в редакцию, я решил пройтись по улице Ла Канебьер -- мой поезд уходил 186 поздно вечером. По календарю еще стояла зима, но небо над Марселем было по-весеннему лазурным, а солнце припекало так, что люди ходили без пальто. Я медленно спустился к набережной Старого порта, не испытывая того трепета перед неизведанным, какой испытываешь в чужом городе, потому что уже бывал здесь раньше и заранее знал, что мне предстоит увидеть. Вдоль набережной тянулись впритирку кабаки и бары, отличаясь один от другого главным образом названиями: "Дакар", "Менелик", "Красавица морячка", "Бар-малютка" -- ив самом деле невероятно маленький, а вместе с тем достаточно вместительный, чтобы дать приют дюжине проституток. Это были живописные и пристойные заведения, где наряду с чисто марсельскими блюдами можно было получить и по голове бутылкой, брошенной матросом, который утерял меткость из-за сердечных треволнений. В порту, как всегда, зеваки толпились вокруг артистов, предпочитавших театральным сводам открытое небо,-- тут были факиры, атлеты, фокусники, акробаты. Какой-то человек с черными как смоль усами разыгрывал представление с двумя большими обезьянами, рядом другой, за неимением обезьян,-- с двумя своими дочерьми. Моряки всех торговых флотов, какие есть в мире, глазели на представления и фокусы, хотя кое-кто из них уже потерял способность не только смотреть, но и твердо стоять на ногах. Курьезнее всех выглядели матросы в бескозырках с длинными красными кисточками, что делало их похожими на детей -- с той разницей, что детей вряд ли когда увидишь такими мертвецки пьяными. Некоторое время я наблюдал за двумя такими взрослыми детьми, в нерешительности остановившимися на углу. Похоже, они не знали, чем заняться дальше, потому что были уже неспособны заняться чем бы то ни было. Потом один матрос неуверенным жестом потянулся, сорвал с бескозырки соседа кисточку и с милой улыбкой подал ему. Море, всю ночь качавшее нас до потери сознания, теперь казалось, по крайней мере с берега, синим и безмятежным; выше, на холме, возвышаясь над муравейником города, вырисовывалась на фоне неба церковь Нотр-Дам дю Гард, 187 увенчанная сверкающим позолоченным изваянием богоматери с младенцем. Я повернул назад, и теперь уже Ла Канебьер показалась мне крутой и довольно утомительной диагональю, и в душу закралось смутное подозрение, что придется завернуть в первую же книжную лавку, чтобы перевести дух. Снаружи лавка показалась мне просторной, набитой новыми изданиями, и я бы, конечно, пошел дальше, если бы не привычка все исследовать досконально. Переступив порог, я обнаружил в глубине второе помещение, поменьше, отведенное под букинистический отдел. Как и всегда, я начал с первой полки, а кончил последней и лишь после этого вдруг заметил в нише под окном несколько толстых фолиантов большого формата. К моей досаде, в них были старинные географические карты. Во всех, кроме последнего, который оказался первым изданием графических произведений Хоггарта,-- подлинные оттиски с медных досок. Это обстоятельство, очевидно, было прекрасно известно и владельцу магазина, потому что, перевернув последнюю страницу, я увидел начертанную карандашом цифру, которая значительно остудила мой пыл. Тем не менее это была Находка -- гравюры Хоггарта попадаются редко, и в Париже такой том стоил бы впятеро больше. Я вынул бумажник, незаметно проверил его содержимое и не без удивления установил, что денег хватит и на покупку и на то, чтобы расплатиться в гостинице. Когда я вышел из магазина и двинулся дальше по залитой солнцем улице, первой моей мыслью было, что этот Хоггарт чертовски тяжел. Огромная книга была вдобавок заключена в необычайно толстый кожаный переплет со старинными металлическими застежками. Переплет от времени совсем прогнил, и я решил избавиться от него еще в гостинице или же в поезде. А это навело меня на вторую мысль -- о поезде, точнее, о такой пустяковой детали: из-за своего приобретения мне не на что было теперь купить билет. Глупее всего было то, что в восторге от Находки я даже и не вспомнил об этом. Да, подумалось мне, мадемуазель Валантен абсолютно права: тихое помешательство... Через полчаса мне удалось дозвониться из гостиницы в посольство: 188 -- Георгий, знаешь, у меня для тебя небольшой сюрприз... -- Опять? -- я слышал, как он вздохнул.-- Сколько? -- Сколько всегда,-- ответил я. К тому времени у нас с кассиром уже выработалась терминология: "немного", "сколько всегда" и "как можно больше". -- Давай адрес... В ожидании денег я, естественно, переночевал в гостинице, а так как назавтра получил их довольно поздно, то пришлось провести еще день в скитаниях по марсельским улицам. Тот факт, что я задержался в городе да еще звонил в посольство, вероятно, произвел определенное впечатление на соответствующие службы, и они истолковали все по-своему, так что с самого утра вплоть до той минуты, когда я сел в вагон вечернего поезда, за мной все время волочился "хвост". Правда, незнакомец за моей спиной порою исчезал, но его немедленно сменял другой. Слежка велась на должной дистанции и не особенно мне докучала, так как я привык в подобных ситуациях выискивать наиболее приятную их сторону, например, говорил себе, что теперь я уже не так одинок. Такого рода проявления внимания к моей особе были нередки и в Париже. Думаю, что неустанные мои блуждания по книжным и антикварным магазинам порой озадачивали чиновников соответствующих ведомств. Возможно, они предполагали, что тот или иной магазин служит мне явкой, но как бы то ни было, раз в два-три месяца надо мной устанавливали на несколько дней наблюдение, более тягостное, должно быть, для тех, кто за мной следил, чем для меня самого. Вспоминаю одного шпика, который следовал за мной пять часов подряд по базару, где продавались старые изделия из металла. Бедняга просто с ног валился от усталости, и мне так было жаль его, что я чуть не посоветовал ему в следующий раз захватить с собой велосипед. Войти в магазин за мной следом и торчать у меня за спиной шпики, разумеется, не решались. Но бывали и исключения. Однажды я пробыл в магазине Прутэ часа два и, не обнаружив ничего подходящего, решил заглянуть еще и на склад. Шпик, дежуривший на тротуаре, делая вид, будто рассматривает витрины, вероятно, проглядел ту минуту, когда я прошел в соседнее помещение, и подумал, 189 что я от него ускользнул -- магазин имел три выхода на две улицы. И вот когда я только пристроился в складе на стуле, в открытую дверь донесся голос. Кто-то спрашивал месье Прутэ: -- Куда ушел этот господин? Голос был грубоват. Поэтому и ответ Прутэ не отличался излишней вежливостью: -- О каком господине речь? -- О том, который только что здесь сидел! -- Он там...-- все так же сухо обронил месье Прутэ. Через секунду шпик ворвался в склад, подозревая, должно быть, что его оставили с носом, и чуть не наскочил на меня. Пюпитр он, слава богу, не повалил, медленно прошелся вдоль стеллажей, с деланным интересом рассматривая ярлыки на папках, и удалился в обратном направлении. -- Эти субъекты все же чересчур тупы...-- услыхал я немного погодя: Прутэ-младший не дал себе труда понизить голос. -- Ты, надеюсь, не думаешь, что их вербуют среди членов Французской Академии...-- ответил Прутэ-старший. * * * Из всех мест, по которым вела меня в те годы моя страсть, наиболее интересным оставался так называемый Отель де Вант, или Отель Друо. Это учреждение, известное коллекционерам и коммерсантам во всем мире, внешним своим видом напоминало не столько вместилище художественных ценностей, сколько неопрятный провинциальный вокзал. Запущенное, неприветливое двухэтажное здание по утрам казалось пустым и мертвым, окна закрыты железными шторами, дверь на замке. Только у черного входа царило оживление: там суетились грузчики, подкатывали огромные грузовики. Без четверти два начинали стекаться люди и к подъезду с улицы Друо. Это были в основном мелкие торговцы, они приходили пораньше, чтобы занять в залах удобные места. Дверь отпиралась ровно в два, и толпа посетителей, к тому времени уже значительно выросшая, устремлялась по коридору нижнего этажа или же по истертым каменным ступеням -- наверх, на второй этаж. 190 На каждом из этажей помещалось по двенадцать залов, из них половина была отведена под аукционы, а в остальных выставлялось то, что должно было пойти с аукциона на следующий день. Внизу продавались предметы подешевле и обычно не имевшие отношения к изящным искусствам: холодильники, телевизоры, старая, но не старинная мебель, одежда, белье, ковры машинной работы, книги, с точки зрения библиофила малопримечательные, швейные машинки, посуда и бог весть что еще. Но иногда и тут попадались живопись, скульптура или предметы прикладного искусства, показавшиеся оценщику недостаточно стоящими, чтобы препроводить их на верхний этаж. На верхнем этаже продавались вещи, обладавшие художественной ценностью, по большей части целые собрания тех коллекционеров, которые умерли, разорились или просто освободились от тирании собирательства. Тут были картины старых и современных мастеров, оружие и рыцарские доспехи, редкие книги, драгоценности, гравюры, восточные ковры, почтовые марки, монеты, рукописи, античная и современная скульптура, негритянская пластика, часы, китайский или дельфтский фарфор, японские лаки, изделия из слоновой кости и драгоценных камней, древнегреческая керамика и терракота, мебель самых разных стилей, ордена и медали, венецианское стекло, музыкальные инструменты, ткани и украшения первобытных племен, орудия каменного века, бронзовые и серебряные подсвечники, зеркала, табакерки, русские и греческие иконы, сосуды из кованой меди или олова -- словом, все, что прямо или косвенно связано с изящными и прикладными искусствами, доставлялось сюда тщательно упакованными партиями, снабженными каталогом, чтобы на другой же день рассеяться по всему свету. Публика здесь была почти такой же разношерстной, как и сами коллекции: мелкие торговцы подержанным товаром и владельцы прославленных фирм, любители искусства и миллионеры, жаждущие найти надежное помещение для своих капиталов, знатоки и дилетанты, представители музеев и люди, никого не представлявшие, кроме самих себя, богатые снобы и наивные бедняки, соблазненные легендами о том, что в Отеле Друо можно приобрести за бесценок шедевр; наконец, просто зеваки, заглянувшие сюда, чтобы убить время, наблюдая 191 поучительный и даровой спектакль. В два часа пять минут все двенадцать аукционов почти одновременно приступали к работе. В нижнем этаже атмосфера накалялась мгновенно, тогда как наверху сначала дело шло неспешно -- опытные аукционисты попридерживали наиболее интересные предметы, пока не сойдется побольше народу. Аукционист, то есть оценщик, который и ведет торг,-- самая главная фигура на любом аукционе. Некоторые аукционисты пользуются не меньшей известностью, чем кинозвезды. Пресса часто уделяет внимание достижениям этих своеобразных чемпионов, им посвящают целые очерки, поручают проводить самые крупные аукционы, которые становятся гвоздем сезона. Оценщик не может быть специалистом во всех областях коллекционерства, но обязан владеть хотя бы основными сведениями, заранее досконально изучить собрание, которое ему предстоит разрознить, быть быстрым, находчивым, знать, в какой момент подчеркнуть одним словом достоинства вещи, уметь вести аукцион в темпе, преодолевая минуты колебания и безразличия. Наблюдая за работой опытного аукциониста, испытываешь почти такое же наслаждение, как от талантливой актерской игры. Его жесты уверенны, выразительны, он отпускает -- всегда к месту -- короткие, остроумные реплики, не унижая присутствующих и не фиглярничая, неустанно окидывает взглядом публику, мгновенно замечая малейший знак в любом конце зала, и манипулирует молоточком слоновой кости так виртуозно, что приковывает к нему все взгляды. Когда я впервые попал в Отель Друо на крупный аукцион гравюр, то, как всякая простая душа, надеялся сделать одно-два скромных приобретения. Как всегда, аукцион начался с предметов менее значительных, продававшихся зачастую целой партией. Под номером первым шла серия из пяти офортов Жана Франсуа Рафаэлли. Рафаэлли принадлежит к числу не очень крупных мастеров импрессионизма, его гравюры в те годы были еще совсем дешевы, в магазинах они стоили от пяти до десяти тысяч франков. -- Пять цветных офортов Рафаэлли...-- оповестил с кафедры аукционист.-- Начинаем с трех тысяч. 192 Начинать с трех тысяч было все равно что начинать с нуля. Но при всей моей неопытности я понимал, что это аукцион и, следовательно, не надо вмешиваться -- важно, не с чего начинают, а до чего дойдут. В зале было уже довольно много народу. Более предусмотрительные вовремя заняли немногочисленные стулья в первом ряду, остальным же, в том числе и мне, приходилось стоять на ногах сзади. Интереса к графике несчастного Рафаэлли не проявил никто. -- Три тысячи за пять офортов Рафаэлли... Три тысячи -- раз... Два раза... Три тысячи за пять офортов Рафаэлли... Аукционист взмахнул молоточком и собрался стукнуть по кафедре -- в знак того, что товар с аукциона снимается. И именно в это мгновение я еле заметно и почти инстинктивно мотнул головой. Следует пояснить, что если в работе оценщиков имеется целый ряд тонкостей, то и участие в торге тоже требует определенных навыков. В частности, в разных случаях и по разным соображениям следует либо громко назвать свою цену, либо молча подать знак рукой или кивком головы, тем самым заявляя о своей готовности заплатить большую сумму, но вместе с тем предоставляя аукционисту самому эту цену определить. -- Господин справа... Три тысячи сто...-- провозгласил аукционист, мгновенно заметив мой жест. Несколько человек снисходительно взглянули на меня, но зал оставался по-прежнему равнодушен к творчеству Рафаэлли. -- Три тысячи сто... Три тысячи сто -- раз... Два раза... Кто больше? Нет желающих? Рука в третий раз взмахнула молоточком, и я уже ожидал резкого, сухого удара, который сделает меня собственником пяти офортов, когда с другого конца зала донесся спокойный, четкий мужской голос: -- Пять тысяч... -- Пять тысяч... Господин слева... Пять тысяч -- раз...-- выкрикнул аукционист, мельком взглянув на меня. Я опять кивнул, и человек с молоточком оповестил, что господин справа дает пять тысяч пятьсот. Снова взмах молоточком, и снова с другого конца зала тот же голос отчетливо произнес: 193 -- Семь тысяч! Я не повернул в его сторону головы, самолюбие не позволяло подобного любопытства, и лишь опять кивнул, когда аукционист взглянул в мою сторону. -- Семь тысяч пятьсот... Господин справа дает семь тысяч пятьсот... Прошу поторопиться, аукцион только начинается... Кто больше? Торг продолжался. Я впервые ощутил обычный для любого аукциона и для любого дебютанта азарт, глухое раздражение против незнакомого соперника и чувство оскорбленного достоинства перед совершенно незнакомой тебе публикой, на которую, в сущности, не следовало бы обращать никакого внимания. Торг продолжался до тех пор, пока три тысячи не превратились в семьдесят и пока я, хоть и смутно, не сообразил, что собираюсь уплатить за Рафаэлли значительно дороже, чем у месье Мишеля с набережной Сен-Мишель. -- Семьдесят пять тысяч... Господин слева... Семьдесят пять тысяч -- раз... Два раза... Кто больше? Аукционист снова метнул в мою сторону быстрый взгляд, и я снова мотнул головой, но на этот раз отрицательно. Резкий стук молоточка по кафедре -- и единственным утешением прозвучал у меня за спиной женский голос: -- Семьдесят пять тысяч за пять гравюр Рафаэлли... Вот уж поистине верх идиотизма... Я разделял это мнение и все-таки был не в силах отогнать то гадкое чувство, какое всегда терзает побежденного. И хотя на аукционе предлагались и другие, гораздо более заманчивые вещи, и первоначальные цены были соблазнительно низки, и даже окончательная цена бывала порой довольно умеренной, я до самого конца хранил молчание, опасаясь, что, если я опять вступлю в игру, она опять разгорится. Это опасение было не безосновательным. На одном из следующих аукционов история повторилась почти в точности, да еще из-за серии политических литографий Стейнлейна, которые в то время еще совершенно не котировались на рынке. А неделей позже я еле успел вовремя отступиться от офорта Форрена, который грозил войти в мою коллекцию по цене, вдвое превышающей нормальную. 194 После чего я дал себе клятву, что отныне мое участие в аукционах ограничится ролью зрителя. Несколько месяцев спустя я зашел в магазинчик гравюр возле Люксембургского дворца. Он помещался на втором этаже, я случайно обнаружил его по небольшой вывеске у входа. Меня встретил немолодой владелец, месье Рокетт, к которому я и в дальнейшем, случалось, заходил поболтать. -- Боюсь, что не сумею быть вам полезным,-- сказал он выслушав мои объяснения. На языке коммерции это означало "боюсь, что не смогу заполучить ваши денежки". И действительно у месье Рокетта продавались исключительно гравюры исторического и географического характера -- пейзажи, виды городов и различных департаментов Франции, соборы, дворцы, портреты выдающихся личностей и прочее. Тем не менее он разрешил мне порыться у него в папках и был явно доволен, когда я отложил для себя несколько сатирических литографий тридцатых годов прошлого века. Судя по всему, его коммерция находилась отнюдь не в периоде расцвета и уж, во всяком случае, вряд ли имела шансы пережить своего немолодого хозяина. -- Что вы хотите... Все труднее становится раздобыть товар...-- говорил месье Рокетт, пока я просматривал папки.-- Какие времена, а? Не у кого купить, некому продать... -- А в Отеле Друо вы не бываете? -- В этом вертепе? У этих бандитов?..-- негодующе воскликнул он.-- А вы бываете? -- Довольно часто. -- И часто покупаете? -- Пока еще ничего не купил. -- Вот видите! И ручаюсь -- не купите. Если только не горите желанием вышвырнуть большие деньги за всякую дребедень. -- Да, но некоторые там покупают. -- А известно вам, кто они? Богатые коллекционеры, которые не знают, куда девать деньги. Или же те бандиты. -- То есть? -- Мои так называемые коллеги, да простит мне господь. О "Черном аукционе" слышать не доводилось? Я отрицательно покачал головой. 195 -- А о "Ревизии"? Я повторил свой жест. -- О-о, так вы новичок... А дело совсем простое. Я вам в двух словах объясню: самые крупные торговцы в каждой отрасли входят в тайную ложу. Впрочем, "тайную" -- громко сказано, ибо это секрет Полишинеля. Так или иначе, эти акулы составляют неофициальное содружество, представители которого присутствуют на каждом аукционе и тайно им руководят. Между собой они никогда не соперничают, чтобы не взвинчивать цены, но если в торг вступает посторонний, они повышают цену до тех пор, пока не оттеснят его либо не вынудят заплатить сто тысяч за вещь, которая стоит тридцать. Вообразите себя на месте такого человека -- после двух-трех горьких уроков он привыкает молчать. Мне незачем было пускать в ход воображение, поскольку я уже побывал на месте этого человека. -- Вы лучше меня знакомы с этой материей,-- сказал я.-- Но мне кажется, что богатого коллекционера трудно так выдрессировать, чтобы он молчал. -- Богатые коллекционеры... Не забывайте, что это обычно люди, у которых нет времени торчать на аукционах. Поэтому они зачастую уполномочивают торговцев раздобыть для них ту или иную гравюру. Говорят, что богачи скупы, но больше всего они дорожат своим временем, потому что всегда в силах заработать большие деньги, но никогда не в силах сделать сутки длиннее двадцати четырех часов. -- А что такое "Ревизия"? -- Да то же самое. Сняв пенки на очередных торгах, акулы собираются, чтобы поделить добычу. Кто что купил -- не имеет значения, все распределяется заново с таким расчетом, чтобы прибыль досталась всем поровну. Вот что такое "Ревизия". Этот разговор состоялся в самом начале моего увлечения графикой, и мои последующие наблюдения в значительной мере подтвердили наблюдения месье Рокетта, но отчасти и опровергли. Причем в первый раз это произошло опять же в связи с серией литографий Стейнлейна. Я видел эти литографии еще накануне аукциона -- коллекция была выставлена на обозрение, чтобы дать публике возможность заранее ознакомиться с ней. Это были все произведения на политические сюжеты, для торговцев не 196 слишком интересные, но очень важные для меня; среди них было несколько вещей, увиденных мною впервые, которые и побудили меня во время аукциона вновь попытать счастья. Уже при входе в зал я с одного взгляда убедился, что синедрион акул, как называл их месье Рокетт, находится здесь в полном составе: Прутэ, Мишель, Леконт, Руссо, Ле Гарек и одна пожилая дама с набережной Вольтера, которая зарабатывала на жизнь с помощью Буше и Фрагонара. Я коротко поздоровался кое с кем из них и одновременно подумал: "Прощай, Стейнлейн, прощай, друг дорогой!" Аукцион начался, как обычно, с вялого, неторопливого торга и низких цен, которые могли ввести в заблуждение новичка, но меня уже нет. Интересовавшая меня серия была примерно десятой на очереди. -- Двенадцать литографий Стейнлейна... Чудесные оттиски, три из них подписаны самим художником. Первоначальная цена двенадцать тысяч...-- услышал я торопливый, официальный голос аукциониста. Молчание. Как всегда. И как всегда: "Двенадцать тысяч -- раз, двенадцать тысяч -- два..." -- и взметнувшийся в воздух молоточек, сухой стук которого заменил бы завершающую цифру "три". Я без особой внутренней уверенности поднял руку. -- Господин в центре... Двенадцать тысяч сто...-- отреагировал на мой жест аукционист. Какой-то тип неподалеку от меня в свою очередь поднял руку, но это был не торговец. "Началось",-- подумал я и тоже поднял руку. Потом тот повторил свой жест, потом -- снова я. На меня напало какое-то оцепенение, голос аукциониста, казалось, долетал откуда-то издалека: -- Господин в центре... Пятнадц