Тарас Бурмистров. Записки из Поднебесной --------------------------------------------------------------- Copyright Тарас Бурмистров, 1999 Date: 24.06.1999 E-mail: tb@spb.cityline.ru Web Sites: http://www.cl.spb.ru/tb/ ? http://www.cl.spb.ru/tb/ Web Sites: http://www.chat.ru/~tb99/? http://www.chat.ru/~tb99/ --------------------------------------------------------------- С. Петербург В то утро меня разбудил телефонный звонок. - Тарас Юрьевич? - послышалось в трубке. - Да, я вас слушаю, - ответил я, недоумевая, кто это может обращаться ко мне по имени и отчеству. - Это из Службы безопасности вас беспокоят. Вот тут у нас сведения, что вы нигде не работаете. По какой это причине, хотелось бы знать? - Вообще-то я работаю, - ответил я, соображая, какой из видов моей обширной деятельности будет лучше назвать. - Я работал журналистом, но из-за финансового кризиса мой журнал сейчас обанкротился, и я остался без места на какое-то время. - А, ну ладно, это не так важно. Проблем со средствами у вас нет, как я понимаю? - добавил мой собеседник со странным смешком, показавшимся мне несколько неуместным в этом разговоре. - Ну, до какой-то степени, - ответил я. - Хорошо. Вы позвоните на днях в свое отделение банка, я думаю, там все будет в порядке, - сказал он и повесил трубку. Только тут я сообразил, чем был вызван этот неожиданный звонок. Незадолго до него я попытался оформить себе кредитную карточку и открыл для этого банковский счет. Те "сведения", о которых столь многозначительно сообщил мне представитель этой чуткой организации, были почерпнуты, по всей видимости, из анкеты, которую я заполнял в банке. Так или иначе, но меня очень порадовал такой поворот событий - карточка была мне крайне необходима. Дело в том, что мне предстояло ехать в Китай, и хотя моя роль переводчика не предполагала особой деловой активности, без кредитной карты на мое имя невозможно было заключить ту сделку, ради которой все это и затевалось. Теперь последнее препятствие было устранено, и можно было упаковывать вещи, с замиранием сердца предвкушая новое, экзотическое лакомство на изобильном пире мировой культуры. Бродский в своих разговорах с Соломоном Волковым, недавно изданных в виде довольно объемистой книжечки, высказывает занятную мысль о том, что "тоска по мировой культуре" (по известной формуле Мандельштама) - это поразительная вещь, часто более значительная, чем сам культурный пласт, изученный и освоенный досконально, вдоль и поперек, в подлинниках и первоисточниках. Примерно о том же говорит и Борхес, утверждая, что Китс, который, по его собственным словам, "ничего не знал, потому что ничему не учился", на самом деле мог угадать дух Древней Греции по странице из школьного учебника (сам Китс писал об этом, что "человек должен довольствоваться немногими опорами для того, чтобы сплетать тончайшую пряжу своей души"). Сколько раз я сам поражался, сопоставляя свои первые, минутные впечатления от какого-нибудь нового мира, открывавшегося мне, с тем, чем он оказывался впоследствии. Может быть, это мое воображение сильно дополняло и расцвечивало эти первоначальные ощущения, возникавшие у меня при соприкосновении с незнакомым, новым для меня пластом мировой культуры, но они оказывались всегда необычайно яркими и содержательными. В конце концов я стал приходить к выводу, что привкус новизны настолько обостряет восприимчивость к еще неизвестному культурному слою, что позволяет сразу же очень глубоко в него проникнуть, и дальнейшее изучение и проникновение дает уже намного меньше, чем можно было бы ожидать, судя по первым впечатлениям. Конечно, это не значит, что не стоит ни во что слишком углубляться; из многих культурных явлений я выжал до капли весь их божественный сок; но не стоит и расстраиваться, что так много проходит мимо нас - все-таки самое существенное воспринимается сразу. Я почти ничего не знал о Китае. Мое сознание проникнуто совершенно непоколебимым европоцентризмом, оно просто покоится на этом фундаменте. В европейской культуре я всегда чувствовал себя, как дома, и мне никогда не приходило в голову искать каких-то новых художественных ценностей и значительных творческих достижений вне того мира, который называется Западом. Неожиданное устремление Гете к восточной поэзии мне всегда казалось просто причудой, хотя в отношениях Гете к Востоку не чувствуется ничего романтического. В них почти нет ощущения какой-либо особой экзотичности того мира, который и для него открылся впервые, это совсем не то бегство от серой, трезвой, унылой действительности, которое было литературной модой очень долго и рецидивы которого встречаются даже у Флобера. Но мне всегда все это было непонятно. Я мог понять желание Пушкина раскрасить свою поэзию всеми цветами радуги; он с полной серьезностью восстанавливает восточный колорит в своих "Подражаниях Корану" или в таких произведениях, как "Стамбул гяуры нынче славят". В этой страсти коллекционера (в собрании которого есть также совершенные подражания и Данте, и Шекспиру, и Гете, и Библии) я всегда видел что-то близкое к архитектуре Петербурга, в которой чрезвычайно смело, а иногда и просто дерзновенно цитируется все мировое искусство в целом (причем в обоих случаях это качество, отмечаемое всеми, было поводом как для положительных, так и для отрицательных оценок - скажем, Белинский за эту "всемирную отзывчивость" именовал Пушкина Протеем, тогда как Владимир Соловьев за то же самое называл его хамелеоном). Эти две грандиозные попытки собрать воедино и переосмыслить всю предшествующую культуру были, наверное, единственными в художественной истории (пожалуй, в этом ряду можно назвать еще только Баха с его уникальным экспериментом воссоздания самых различных художественных манер в сборнике "Хорошо темперированный клавир", этой энциклопедии музыкальных стилей). Но в таких случаях чуждые культурные явления всегда все-таки переплавляются в свой собственный, особый сплав. Пушкин писал о Жуковском, что его перевел бы весь свет, если бы сам он менее переводил; он охотно претворял в своей поэзии различные культурные слои (хотя и говорил при этом, что "европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца"), но никогда не воспринимал такую свою деятельность как перевод; его "Сцена из Фауста" - это Пушкин, а не Гете. Восточная поэзия отражена в пушкинском творчестве как раз в той пропорции, в которой она и была представлена в сознании обычного культурного европейца того времени, то есть в чрезвычайно малой. Китайской поэтической традиции, насколько я знаю, в нем нет вообще. Вполне естественно, что и мне казалось, что никакой литературы в Китае нет и не было; художественное же, изобразительное творчество Китая меня иногда привлекало, но воспринималось при этом как нечто чрезвычайно однообразное. Их "Великая стена", грандиозная постройка, протянувшаяся на семь тысяч километров, всегда казалась мне символом человеческой глупости, может быть, даже главным ее средоточием, некой квинтэссенцией, глупостью в химически чистом виде. Флобер, которого человеческая глупость настолько раздражала, что он в конце концов стал получать острое удовольствие от своего раздражения и превратил это захватывающее ощущение чуть ли не в главный источник творческого вдохновения - Флобер в своем последнем произведении дал некий свод, энциклопедию глупости во всех ее проявлениях. Он заставляет своих героев в этой книге заниматься садоводством, анатомией, историей, археологией, литературой, спиритизмом, философией, гимнастикой и религией - и все это для того только, чтобы с наслаждением ткнуть их носом в их полную беспомощность и непроходимую глупость. Но бесконечно огораживать свои владения (Бювар и Пекюше живут за городом) он их все-таки не вынуждал - видимо, даже для Флобера это было слишком. Позднее, когда я осваивал азы китайской иероглифики, я узнал, что в само строение иероглифа "государство" входит значок, означающий "огораживать" (в упрощенном виде представляющий собой правильный квадрат). Это один из примеров, показывающий, почему нельзя отказаться от иероглифической письменности, какие бы трудности она ни представляла и для иностранцев, изучающих китайский язык, и для самих китайцев (в Китае я был свидетелем того, как поиск нужного города в железнодорожном справочнике часто занимает не менее получаса - названия городов, каждый из которых обозначается картинкой-иероглифом, невозможно расположить ни в алфавитном, ни в каком-либо другом порядке, поэтому их приходится просматривать все подряд). Иероглиф не просто обозначает слово, он несет в себе совершенно особый смысл, дополнительный к основному и выраженный графически. Китайцы очень любят испещрять свои живописные произведения колонками иероглифов (традиционно они пишутся сверху вниз, но сейчас китайская письменность перешла на европейское написание, слева направо). Они действительно очень красивы. В старинных кварталах часто можно встретить магазинчики, где предлагают не только кисти и тушь, но и готовые картинки на шелке, представляющие собой несколько столбиков каллиграфически выписанных иероглифов. Однажды я хотел даже заказать для себя там какое-нибудь короткое стихотворение Лао-Цзы, но то ли шелк в Китае слишком дорог, то ли каллиграфия - трудоемкое занятие, но с меня заломили такую цену, что я предпочел читать Дао Дэ Цзин более традиционным способом. Поразительно, что иероглифическая письменность, которую упорядочил еще первый император Китая Цин Шихуанди (тот самый, что объединил Поднебесную Империю и создал Великую стену, связав в единое целое множество разрозненных участков, давно уже возведенных раздробленными китайскими государствами для защиты от северных варваров), эта письменность сохранилась со II века до Р. Х., не претерпев при этом значительных изменений. Китаисты утверждают даже, что любой образованный китаец и сейчас может без особого напряжения читать, скажем, философа-поэта Чжуан-Цзы (IV до Р. Х.) в оригинале, и каждый иероглиф поэтического текста доходит до сознания читателя "в той же яркости и полноте", что и иероглифы любой сегодняшней газеты. Цин Шихуанди ввел единую письменность во всей Империи, и, насколько я знаю, и японская иероглифика заимствована из Китая (при том, что японский и китайский - это совершенно разные языки, не имеющие ровно ничего общего; вообще иероглифическая система настолько универсальна, что, я думаю, и вся мировая письменность могла бы перейти на единую основу, если бы обратилась к иероглифам. Скажем, "солнце" на английском, французском, немецком языках звучит как sun, soleil, Sonne, новсе эти слова, имеющие одинаковое значение, на письме можно было бы передать одним китайским значком, означающим "солнце" - квадратик с горизонтальной чертой посредине. Впрочем, "китайской грамотой" и так владеет, наверное, больше половины человечества). Эта единая письменность очень выручает Китай и сегодня. Дело в том, что в разных китайских провинциях говорят настолько по-разному, что понять друг друга им очень трудно. Один житель Пекина жаловался мне, что он не в состоянии даже уловить, о чем идет речь, когда разговаривают два шанхайца. Существует, правда, еще и "мандарин" - официальный китайский язык, но его, как я понял, почти никто не знает в Китае, несмотря на все усилия властей приучить народ к этому искусственному диалекту. Усилия эти выражаются в том, что в общественных местах, на вокзалах, в поездах, и везде, где только возможно, на полную мощность включены передачи китайского радио, которые транслируются беспрерывно и на которые никто не обращает внимания. Автобусы, проезжая по городским улицам, оглашают все вокруг громким монотонным повторением своего маршрута через динамик; поначалу меня это сильно интриговало и озадачивало; не зная китайского языка, я никак не мог понять, что могут означать эти постоянные распевания мантр автобусами, звучащие примерно как "Господи помилуй, Господи помилуй" или "Харе Кришна, Харе Рама". Телевизор также изъясняется исключительно на мандарине; но здесь для подстраховки любая реплика дублируется также и с помощью иероглифов. Китай оставался закрытым для Европы и тогда, когда на Западе вошла в моду "chinoiserie", или "китайщина". Европейское рококо не то чтобы переосмысливало традиционное китайское искусство - это были всего лишь полушутливые, иронические подражания чему-то весьма очевидному и наглядному, но вместе с тем и остававшемуся непонятым. Китайская литература не была даже и наглядной. Трудности заключались не столько в иероглифической системе письменности, сколько в совершенно другом смысловом и символическом строе китайской поэзии. Скажем, сексуальные взаимоотношения никогда не производили в Китае впечатление чего-то двусмысленного и непристойного. Китайцы воспринимают их как взаимодействие женского и мужского начала (инь и ян), или, проще, сводят к культу плодородия, но в любом случае это нечто обычное и естественное для них. А вот вся эмоциональная сторона этих отношений (то есть собственно любовь, в новоевропейском смысле) уже кажется китайцам чем-то совершенно неприличным. Поэтому вся непомерная по своему объему китайская поэзия практически не затрагивает эту тему; единственный мотив такого рода, который в ней культивируется - это тоска жены по мужу, отправившемуся в далекую поездку. Существуют, конечно, произведения, в которых присутствует и психологическое, эмоциональное проявление любовного влечения; но они всегда воспринимались как нечто настолько непристойное, что их не решались включить ни в одну поэтическую антологию. Перед поездкой я попытался ознакомиться с этой герметической для европейского сознания цивилизацией; много времени мне на это отвести не удалось, но то, что я узнал, удивило меня безмерно. Я знал, что Китай с древнейших времен считает себя центром мира, в том числе и культурным (само наименование страны - "Чжун Го" образовано не от названия заселяющего ее этноса - Хань, как обычно, а означает просто "Срединное государство", в буквальном переводе с китайского), но я никогда не думал, что у него есть столько оснований для этого. Я привык оценивать любую нацию в первую очередь по ее культурным, творческим достижениям (или хотя бы устремлениям). У меня неизмеримо большее почтение вызывает крошечное афинское государство, создавшее поразительно пластичную и разработанную культуру, чем грандиозная Римская империя, которая целиком находилась под обаянием этой культуры и принесла очень мало своего (хотя имперская постройка - это тоже творчество, и тоже проявление культуры). Не зная ничего о китайской литературе (вполне обычное для европейца невежество во всем, что выходит за пределы его мира), я был уверен, что ее просто и не существует, за исключением каких-нибудь разрозненных отрывков. В действительности же оказалось, что это до Европы доходили только совершенно незначительные отрывки, да еще так дурно переведенные, что они могли вызвать лишь тяжкое недоумение по поводу существования хоть чего-нибудь осмысленного в Китае (о России и говорить нечего - хоть мы и упираемся, как говорил Чаадаев, одним локтем в Китай, а другим - в Германию, но взгляд наш устремлен только в одну сторону, на Запад, и все наше знакомство с восточной поэзией обычно происходит через перепевы перепевов). В самом же Китае литературное творчество всегда стояло на огромной высоте.Академик Алексеев, глава русской китаистики, приводит в своей книге о китайской культуре удивительные сведения. Само отношение к поэзии в Китае уже сильно отличалось от европейского. Постепенно оно превратилось в настоящий культ: обожаемого поэта там читают вслух с зажженными благовонными курениями, медленно переписывают по многу раз его произведения и заучивают их наизусть в бесконечном количестве. "Цзин" - канонические книги конфуцианской школы - штудировались с раннего детства со всеми комментариями и также заучивались наизусть десятками страниц. Поэтому китайская культура, как утверждает Алексеев, не прекращалась и не уничтожалась ни на один исторический момент. "В жизни Китая было много разгромов всякого рода, разрушений, уничтожений всего живого, но все это только частично. Потом все возрождалось в таком же виде, и возвращение к старине было вечным лозунгом". Я думаю, иероглифическая письменность, со своей стороны, сильно способствовала этому постоянному поддержанию преемственности. Если в Китае и сменился этнос, как считает Л. Н. Гумилев, то это, может быть, и поменяло язык, но оставило письменность в неприкосновенности. "Китайский литератор даже начала ХХ века как бы включался в общую историческую цепь литераторов, начиная с Конфуция (VI-V век до Р. Х.)", говорит Алексеев. Даже новые понятия здесь часто обозначаются уже существующими иероглифами. Когда я пытался читать в оригинале Лао-Цзы (старшего современника Конфуция), меня удивил встретившийся мне в одном из его стихотворений значок "Америка". В параллельном английском переводе он передавался как "beautiful", и только тут японял, что хотел сказать мой китайский друг, не владевший русским языком, когда сообщил мне, что "America is beautiful", указывая при этом на знакомый мне еще с России иероглиф (дело происходило в Уси, пригороде Шанхая; американские бомбардировщики уже третью неделю наносили бомбовые удары по Европе). Правила стихосложения, принятые в китайской поэзии, несравненно строже и сложнее, чем на Западе. В китайском языке всего четыреста слов, или, вернее, слогов, в то время как смысловых понятий (и соответствующих им иероглифов) там около 50 тысяч. Поэтому, для того, чтобы обозначать эти понятия в устной речи, используется особое интонирование слов. Скажем, китайское слово "и", в зависимости от того, как именно оно произнесено, приобретает различные значения, которых насчитывается, вообще говоря, до сорока. В некоторых диалектах китайского языка используется девять музыкальных тонов (и каждое слово скорее поется, чем произносится; если же сказать его как-нибудь по-другому, исказить его мелодический рисунок, то оно становится совершенно непонятным для китайца). В общепринятом мандарине, упрощенном языке, всего четыре тона - но, надо сказать, и этого вполне хватает, чтобы повергнуть в полный ступор европейца, пытающегося запомнить и воспроизвести простую фразу на китайском языке. Эта особенность предельно усложняет технику стихосложения: в китайской поэзии рифмуют не только сами созвучия слов, как в Европе, но и их музыкальную тональность тоже. Но, несмотря на эти трудности, поэзия в Китае производилась в объемах, которые трудно представить себе европейцу. "Уже в IV веке до Р. Х., - пишет Алексеев, - возникла группа первоклассных поэтов во главе с Цюй Юанем. Эта поэзия, несмотря на дату своего возникновения, доступна и сейчас любому начитанному китайцу и приводит его в неизменное восхищение. Далее поэзия развивалась, переживая один золотой период за другим. Ханьские поэты сменились в IV-VI веках новой блестящей плеядой. Танская поэзия (618-907 гг.) объединяет новое поколение поэтов, очень разнообразных и многочисленных (до 2500), среди которых были и такие колоссы, как Ли Бо и Ду Фу (их на Востоке, похоже, ценят никак не меньше, чем Шекспира или Гете на Западе - Т. Б.). Их продукция еще поддавалась учету. Но этот расцвет поэзии оказался лишь предтечей нового "золотого века" - поэзии эпохи династии Сун. Общее число китайских поэтов измеряется десятками тысяч имен". Но в Китае стихосложением занимались далеко не только профессиональные литераторы (впрочем, и сам профессионализм понимается в Китае не так, как в Европе. На Западе профессионалом считается тот, кому удается зарабатывать себе на хлеб своей творческой деятельностью; китайские же поэты, хотя и публиковались, но денег за стихи не получали - "былобы стыдно", говорит Алексеев. У нас же, наоборот, Пушкин всю жизнь стыдился писать стихи ради стихов, и постоянно твердил всем и каждому (вплоть до царя и Бенкендорфа), что только нужда в деньгах побуждает его к поэзии. Не знаю, как бы он оправдывался, если бы Смирдин не платил ему по 10 р. за строчку (20 или 30 долларов на наши деньги) - пожалуй, трудно было бы объяснить тогда кому-то, зачем нужны все эти элегические затеи). На государственных экзаменах, которые открывали доступ к высоким чиновничьим должностям, обязательно требовалось совершенное владение стихотворной техникой. Постепенно сформировалась целая наследственная каста феодальной бюрократии, представители которой и именовались литераторами. Это были чиновники, не имевшие необходимости зарабатывать себе на жизнь - они жили за счет крестьян, которые полностью содержали их, оплачивали их обучение, книги, поездки на экзамены, сложные и дорогие. И на каждом из этих экзаменов рассматривались стихотворные работы этих чиновников-поэтов, которые все накапливались и накапливались в библиотеках и к ХХ веку (после трехтысячелетнего накопления) составили свод поэзии, объем которой не поддается теперь никакому учету. По этому поводу мне вспоминается шутка Герцена о том, что в Петербурге можно встретить людей, которые беспрерывно пишут, то есть чиновников, и людей, которые почти никогда не пишут, то есть русских литераторов. Китаю, похоже, удалось решить эту проблему, совместив эти две должности воедино. Вся эта поэтическая продукция никогда не оседала мертвым и бесполезным грузом. Китайцам свойственно совсем другое, чем нам, отношение к поэтическому тексту. В принципе, у нас тоже считается, что поэзия, и, шире, искусство - это единственное полноценное отображение действительности, что наука никогда не предлагает ничего, кроме мертвых схем, описывающих мир всегда лишь с очень небольшой степенью приближения, грубо и отрывочно. Наверное, все с этим согласны, но при этом никому не приходит в голову разрабатывать какие-нибудь идеи, опираясь исключительно на поэтические тексты. В Китае же это было принято со времен Конфуция, который все свое учение возвел на фундаменте "Шицзин" - сборника народных песен и культовых гимнов (это, кстати, самые древние из дошедших до нас образцов китайской поэзии). Подход этот культивировался в Китае повсеместно и по любому поводу. Составители китайских энциклопедий чаще всего, как говорит Алексеев, воздерживаются от суждений любого рода, ограничиваясь лишь тем, что они приводят различные тексты и сопоставляют их. Знаменитая энциклопедия "Тушу цзичэн", состоящая из 10 тысяч томов, содержит в равной мере и научный текст, и художественные произведения. Скажем, в разделе "чай" приводятся поэтические тексты, связанные с чаем (который рассматривается как цветок и как напиток). У нас в Европе такое отношение к поэзии было свойственно, пожалуй, только Данте, называвшему поэта "il saggio" (мудрец). Этот культ поэзии пронизывал все стороны жизни Китая - вплоть до того, что маньчжурские императоры, правившие Китаем (и пытавшиеся стать большими китайцами, чем сами китайцы)считали, что своей славой они обязаны не чему-нибудь, а именно литературным успехам. Такое напряженное отношение к искусству не могло не привести к мощному взлету культуры. Ничего удивительного, что именно Китай создал "литературу, язык, образование и почти всю духовнуюкультуру" Японии, Кореи и Вьетнама. Даже монголы, завоевавшие Китай, которые, по словам Алексеева, старательно избегали китайской литературы, все-таки поддались в конце концов ее обаянию и стали переводить на свой язык китайские романы. Единственной разновидностью завоевателей, которые так ничего и не поняли в богатейшей и утонченнейшей китайской культуре, были европейцы. Китай отвечал взаимностью. "Из всех варваров, виденных Китаем, этот тип варваров был особенно ненавистен, непонятен и неприемлем". Эти дикари, пришедшие с далекой и глухой окраины, похоже, также считали свою землю центром мироздания - уже одного этого было достаточно, чтобы сбить Китай с толку. Когда же они вторглись в страну и стали растаскивать ее на части, стремясь урвать себе кусок побогаче, национальное самосознание Китая испытало из-за внезапного крушения тысячелетних иллюзий настолько болезненный шок, что последствия его до сих пор проявляются в повседневном поведении китайцев. Гордость их за свою страну кажется несколько нарочитой - тем более что они гордятся почему-то не столько своей тысячелетней культурой, сколько быстрым ростом экономики и колоссальной торговой экспансией на Запад. Видимо, это и есть то, что еще в конце прошлого века Владимир Соловьев называл "бить западных собак их же оружием" ("Три разговора"). Он верно предсказал тогда, что первыми на этот путь вступят "подражательные японцы", перенявшие с удивительной быстротой "вещественные формы европейской культуры", а потом вовлекут в эту деятельность Корею и Китай. Дальше, если верить Соловьеву, планируется изгнание белых дьяволов из Азии, завоевание их собственных стран и основание настоящего Срединного царства над всей вселенной. Поживем - увидим. С. Петербург - Пулково Я много ездил раньше по России и по Европе, но, наверное, впервые мне предстояло отправиться в путешествие столь комфортным образом. Мы ехали вдвоем с Димой - человеком, который и затеял всю эту довольно экзотическую сделку, покупку промышленного оборудования в Шанхае. Вся ответственность за деловые переговоры лежала на нем, в мои обязанности входил только перевод (с английского, разумеется, а не с китайского). Дорогу, питание и развлечения оплачивал Дима из своего кармана (точнее, из кармана своей фирмы), и я мог всецело сосредоточиться на сладостном соприкосновении с влекущей и неведомой культурой. То, что я читал об Азии, разжигало мое воображение: мне представлялись огромные озера под сумрачным туманным небом, китайские джонки, пробирающиеся среди плавучих зарослей цветущего лотоса, невысокие горы на берегу, покрытые сосновыми лесами и увенчанные пагодами, бамбуковые рощи, водопады, домики в лесной глуши. Мы ехали в апреле, когда в Петербурге только-только сошел снег с полей, и я думал о том, что знаменитые китайские сады должны как раз цвести, и можно будет в полной мере насладиться прославленным умением китайцев сочетать дикую красоту природы с архитектурой, тонко и со вкусом вписанной в окружающий пейзаж. Я не ждал чего-нибудь особо выдающегося от их городов; сколько раз уже я испытывал тяжкое разочарование от европейских столиц с потрясающими воображение названиями, вблизи же оказывающимися серыми, блеклыми, провинциальными поселениями, не выдерживающими никакого сравнения с имперским Петербургом! But Europe was what Europe seems, And not the Europe of our dreams. В аэропорт "Пулково" мы приехали заранее, и у нас еще было полчаса после регистрации, чтобы попить кофе и собратьсяс мыслями. В окно были видны самолеты, на которые я заранее смотрел с затаенным ужасом. Несмотря на то, что самолеты в России обычно имеют возраст весьма почтенный, я не боялся воздушной катастрофы; гораздо больше меня смущала возможная реакция моего желудка на воздушные ямы и прочие характерные явления. На самолетах я летал до этого два раза в своей жизни, и, несмотря на то, что было это давно, еще в детстве, эти полеты запомнились мне очень хорошо. Оба раза это был АН-24, и оба раза меня так артистично выворачивало наизнанку, что никаких предусмотренных заранее пакетов не хватало и приходилось посылать стюардессу за подкреплением. Поначалу, когда поездка еще планировалась, я некоторое время даже уговаривал Диму ехать поездом (Москва - Пекин, какое чудесное название), но от этой идеи быстро пришлось отказаться. От Москвы до Пекина поезд идет, по-моему, около недели, а выдержать такое путешествие у нас не было бы ни времени, ни сил. Мне давно хотелось увидеть всю Россию, хотя бы из окна поезда, но эта мечта не сбылась и на этот раз. Что поделаешь, подумал я - придется ограничиться Китаем. Я утешал себя тем, что Россия - страна чрезвычайно однообразная, за Обводным каналом все ее красоты заканчиваются и начинаются сплошь одни и те же ледяные пустыни, растянувшиеся на шестую часть суши. В самолете нам объявили, что через три часа у нас будет посадка в Красноярске. Мне не очень-то верилось, что за такое короткое время можно преодолеть это расстояние (когда-то я от Урала до Харькова ехал на поезде трое суток), но задумываться над этим у меня не было возможности. Я сосредоточенно прислушивался к состоянию своего желудка, готовясь к самому худшему. Пулково - Красноярск Некоторое время самолет, не отрываясь от земли, петлял по каким-то дорожкам вокруг аэродрома, пытаясь, видимо, найти что-то похожее на взлетную полосу. Обнаружив ее, он начал было разгоняться (от чего у меня сразу захватило дух), но вдруг остановился и снова стал разворачиваться. Я хотел спросить Диму, что могут означать все эти маневры и по какой причине мы никак не можем взлететь - или хотя бы точно определиться с направлением полета -но тут березки и елочки за окном внезапно провалились куда-то глубоко вниз, а мой желудок почему-то двинулся в противоположном направлении. "Странно, - прокомментировал Дима, - такие большие самолеты в воздушные ямы обычно не попадают". Несмотря на то, что в таких случаях смотреть в окно не рекомендуют, по крайней мере, на взлете, я не смог сдержать своего неуемного любопытства и уставился на наш серо-зеленый северный пейзаж, расчерченный извилистыми речками и дорожками. Самолет быстро набирал высоту. Никаких особо неприятных ощущений у меня пока не было, но, уверив себя, что они не замедлят появиться, я попросил стюардессу, проходившую мимо, принести мне на всякий случай пакетиков. "Вам плохо? - участливо спросила она. - Сколько вам нужно пакетов?". Как выяснилось чуть позже, она имела в виду, что, может быть, пакеты нужны не только мне одному, но я воспринял ее вопрос очень серьезно, и попросил замирающим голосом: ну, принесите для начала хотя бы два. Самолет шел вверх ровно и мощно, и постепенно мои страхи стали проходить. Те странные ощущения, которые я испытывал на взлете, были, очевидно, на добрую долю вызваны самовнушением: во всяком случае, пять последующих взлетов и шесть посадок я перенес без каких-либо затруднений. За окном уже не видно было ничего, кроме белого тумана, застилающего все, что было под нами. Иногда он разрывался, но ничего определенного внизу все равно различить было невозможно. Мы должны были пролетать над Уралом, над большими реками, но, все, что я видел - это были весьма протяженные прямые линии, пересекавшиеся иногда очень прихотливо. Ввиду того, что, как всем известно, дорог в России нет, то, очевидно, это и были направления. Хотя оставалось неясным, куда здесь направляться - мы пролетали намного севернее главных русских городов. Мы двигались на Восток, и солнце стало садиться гораздо раньше, чем это можно было ожидать. Стемнело очень быстро, и в салоне самолета загорелся бледный люминесцентный свет. Подали ужин, который я отверг было сначала (предвкушая посадку, которая, говорят, еще страшнее взлета), а потом передумал, махнув рукой на все превратности полета. Через полчаса самолет вдруг начал быстро терять высоту. Очень скоро я увидел в окно какие-то холмы под нами, поросшие высокими соснами. Они быстро проносились мимо, но никаких признаков того, что аэродром поблизости, я не видел. Внезапно наш самолет еще резко снизился, почти прижавшись к земле, и справа и слева замелькали огоньки взлетно-посадочной полосы. Я думал, что он уже катится по поверхности, но он был еще в воздухе - толчок от соприкосновения с полосой последовал чуть позже, и его ни с чем нельзя было перепутать. Красноярск - Хабаровск В Красноярске мы целый час сидели в аэропорту, пили сибирское пиво (оказавшееся еще гаже московского) и обсуждали обстановку, сложившуюся в этой вотчине Лебедя в результате его недолгого губернаторства. В конце концов мы пришли к выводу, что такие выборы, как в Красноярске - это лучший способ превратить самую деструктивную и дестабилизирующую силу в охранника существующего порядка. С этой точки зрения неплохо бы и остальным деятелям "непримиримой оппозиции" вручить по краю, или, на худой конец, по области - пусть упражняются. В самолете я почувствовал себя уже как дома. Через три часа мы должны были оказаться в Хабаровске, преодолев в общей сложности семь или восемь тысяч километров. Я не переводил часы на местное время, и был несколько удивлен, обнаружив, что уже около полуночи край неба впереди стал синеть и темнота вокруг нас заметно поредела. Солнце взошло в половине первого. Это была, наверное, самая короткая ночь в моей жизни - петербургские белые ночи даже в июне обычно длятся долее, и раньше трех часов утра солнце не поднимается над горизонтом. Рассвет этот выглядел достаточно необычно: его краски были чистыми и прозрачными, по сравнению с обычными земными восходами солнца. Крыло самолета, залитое ярко-розовым, почти театральным светом, резко выделялось на фоне лазурной эмали небосвода. Но все это продолжалось очень недолго: солнце поднялось высоко над горизонтом, и розовые оттенки пропали, перейдя в обычное дневное освещение. Самолет начал снижаться задолго до объявления посадки, и за окном были видны какие-то однообразные каменистые пространства, почти сплошь безлесные. Выглядело это как нагромождение крупных кристаллов серого цвета. Иногда между ними появлялись и небольшие речушки, петлявшие необычайно замысловато. Наконец мы увидели Амур, даже сверху казавшийся огромным, широко растекшимся по равнине, со многими островами и параллельными руслами. На другом его берегу простиралась уже Поднебесная Империя. В Хабаровске было солнечно, но очень холодно и ветрено. До самолета на Харбин у нас оставалось несколько часов, и мы зашли в кафе, выпить чего-нибудь освежающего и обсудить наши ближайшие планы. Экзотика начиналась уже здесь: меню сразу поставило нас в тупик, хотя и было написано родными русскими буквами, а не иероглифами. Девушка, подававшая нам напитки, в общем, неплохо говорила по-русски, хотя выговор у нее был странноватый. Я настолько привык в Европе, проехав на поезде час-другой, переходить на следующий язык, что при путешествиях внутри России всякий раз удивляюсь тому обстоятельству, что на всех наших непомерных пространствах говорят, в общем-то, совершенно одинаково. Диму, наоборот, радовало, что здесь еще можно общаться на родном языке - он опасался, что, не зная английского, окажется в Китае в совершенно беспомощном положении. Как выяснилось чуть позже, мое положение в Китае было ничуть не менее беспомощным, хотя я вполне могу объясниться не только на английском, но и на французском, немецком и итальянском. В Китае говорят только по-китайски. Таможенный и паспортный контроль мы прошли довольно быстро и без затруднений. В самолете выяснилось, что в Харбине мы окажемся уже через час. Лететь было недалеко, и, наверное, по этой причине мы взмыли в воздух так круто, что я даже не успел рассмотреть как следует Китай, начавшийся тут же за Амуром. Потом, когда мы уже шли на посадку, я увидел "с птичьего полета" их деревни, аккуратные домики с красными черепичными крышами, какие у нас не сыщешь на всей шестой части суши, и ровные квадратики полей (или, скорее, огородов), расчерченные очень аккуратно, как будто по линейке. Харбин. Аэропорт. В самолете были одни русские (явно направлявшиеся в Китай за покупками, а не за развлечениями), так что первого китайца я увидел уже после того, как мы приземлились в Харбине. Я никогда не забуду своего первоначального впечатления от Китая. Потом было еще много всего, но самым сильным оказалось именно это, первое ощущение, которое я испытал, сидя в самолете и глядя в окно на то, что происходило на аэродроме. В харбинском аэропорту не развозят пассажиров на автобусах, а подгоняют к самолету передвижной закрытый коридор, который ведет прямо в здание аэровокзала. На этот раз, видимо, что-то не заладилось при стыковке, и мы добрых полчаса не могли выйти из самолета. В двух шагах от моего окна располагался этот самый стыковочный коридор, и в нем, у самого порога, стояли китайцы. Все они были одеты в форму полувоенного типа, и выглядели очень важно, переговаривались солидно и неторопливо, время от времени поглядывая в нашу сторону. Мне стало нехорошо от одной мысли, что мы сейчас попадем к ним в лапы, а тут еще погода совсем испортилась, и пошел снег. Меня сразу, как только мы приземлились, поразило серое безрадостное небо над аэродромом, унылое поле вокруг него, без малейших признаков зелени; но снега нигде не было. Только-только пережив питерскую зиму, я надеялся, что хоть в этом году у меня лето начнется вовремя, в апреле, но на этот раз этим надеждам сбыться, похоже, было не суждено. Самое обидное было то, что как раз в России, и даже в Петербурге, весна была уже в полном разгаре, и я пребывал в счастливой уверенности, что теперь до самого ноября я не увижу снега (которого я совершенно не выношу). И все-таки мне довелось его увидеть снова, причем не где-нибудь, а здесь, на юге, на широте Италии! Но тусклое небо, мрачный аэропорт и медленный, мертвенный снег, засыпавший его, были только фоном для того действия, которое приковывало к себе мое внимание. Я смотрел на невозмутимые физиономии китайских чиновников, стоявших с бесстрастным видом в ожидании нашего выхода из самолета, и мне почему-то вспоминалось самое первое, что я узнал о Китае. Мой дедушка когда-то служил на китайской границе. Он рассказывал мне, когда я был маленьким, что китайцы (которых, как он говорил, было неисчислимое множество) каждую ночь выкапывали пограничные столбы и вкапывали их чуть дальше, передвигая тем самым границу и незаметно, понемногу наступая на Россию. Теперь эта история кажется мне невероятной, и, наверное, она была рассказана мне в шутку или с преувеличением, но в то время я воспринял ее всерьез, и хорошо запомнил ощущение ужаса, охватившего меня тогда. В конце прошлого века много толковали о "желтой опасности"; в наше время страх перед вторжением с Востока немного поутих, но и сейчас иногда прочитаешь в газете что-то похожее на те истории, что я слышал в детстве. Когда-то один репортаж мне сильно их напомнил: западный журналист, старательно нагнетая страсти, писал о том, что он видел из окна своей гостиницы в Шанхае или Шэньчжэне. Вокруг нее были сплошь недостроенные небоскребы, на которых круглые сутки кипело строительство - за каждую ночь все они вырастали на несколько этажей. Общий тон репортажа был тот, что Китай наступает на западную цивилизацию и скоро сметет ее, если не военной силой, то экономически. Посмотрел бы этот журналист на пекинские трущобы! Не знаю, как воспринимает это Запад, но в России этот страх перед Китаем, похоже, укоренен генетически. Казалось бы, какая может быть память у меня, у моего поколения о татарском нашествии! Скажем, к немцам и французам я отношусь с большой симпатией, сначала вспоминая о Бахе, Гете, Дюрере или Моне, а потом только о Наполеоне или Гитлере. Но любая физиономия монгольского типа сразу вызывает у нас в памяти если не "Слово о погибели русской земли", то, по крайней мере, общее впечатление страшной катастрофы, постигшей нас на самой заре нашего исторического формирования. Конечно, это "послевкусие" сейчас уже сильно ослабело, но привкус его сохраняется, и, наверное, останется навсегда (пока новое нашествие не заставит забыть предыдущее - но до этого, наверно, еще далеко). Наконец нас выпустили из самолета. Пройдя в здание аэровокзала, мы заполнили там таможенную декларацию, и, забрав свой багаж, вышли в зал, обширный и совершенно пустынный. Наши соотечественники, прибывшие вместе с нами, уже давно, похоже, разъехались кто куда. Мы упустили случай уехать вместе с ними, а пожилой унылый китаец, навязывавшийся нам в качестве таксиста, не понимал по-английски до такой степени, что даже не знал, что такое "railway station". Я никак не мог смириться с этим (в Европе по-английски говорили не только таксисты, но и водители автобусов, кондуктора трамваев и железнодорожные проводники), и все пытался втолковать ему, что нам надо на вокзал, на вокзал нам надо, do you speak English? "Оставь ты его, видишь, он не говорит по-английски", - сказал мне Дима. "Да как же он может не говорить, такого быть не может", - ответил я ему и хотел продолжать свои попытки, несмотря на растущее чувство безысходности, но тут к нам подошла девушка, явившаяся, как ангел-спаситель, и по-русски сказала, что ее автобус сейчас отправляется и, если мы поторопимся, то вполне сможем добраться на нем харбинского вокзала за умеренную плату. Не знаю, что бы мы без нее делали. Я еще в Питере, в китайских ресторанчиках заметил, что азиатские женщины, и особенно девушки, намного более смышлены, чем мужчины. У нас это скорее наоборот (хотя бывают и поразительные исключения), но в Китае намного легче объясниться именно с девушками. Впрочем, азиаты сами осознают это: многие молодые люди в тех отелях, в которых мы останавливались, потеряв надежду понять, чего же я требую, звали девушку на помощь, и она, точно так же не владея английским языком, тем не менее почти сразу же догадывалась по характерным движениям, которые я совершал, что я хочу выгладить рубашку и прошу утюг. Харбин. Вокзал. Я жадно смотрел в окно на мелькавшие мимо виды, столь неподдельно китайские, как сказал бы Стерн, что даже коммунистические лозунги на развешанных вокруг транспарантах были написаны иероглифами. В Европе я привык читать все, что написано на стенах, столбах, заборах и так далее - этот "заборный" немецкий или французский помогал мне быстрее влиться в новую языковую среду и полнее переключиться на чужой язык. Здесь, конечно, я не понимал ничего, но по привычке вглядывался в надписи, пытаясь угадать их сокровенный смысл (из-за чего к концу поездки я уже не мог даже смотреть на "китайскую грамоту", так она утомила меня своей темнотой и непонятностью). Я знал несколько десятков иероглифов, но этого, конечно, было недостаточно (в любой газете их используется не менее пяти тысяч). Я с удовольствием выучил бы и остальные, но времени перед поездкой у меня было мало, а хороших учебников в руки не попадалось. Если бы мне объяснили структуру этих значков, исходя из того, как они видоизменялись исторически, показали те простые, первоначальные элементы, из которых они состоят, то я бы быстро усвоил какие-то основные понятия, по которым уже вполне можно было бы ориентироваться в китайских текстах. Но такого пособия я не нашел, и учил иероглифы просто по словарю, а это оказалось довольно затруднительно. Больше всего меня сбивала с толку чрезвычайно высокая степень обобщения, достигаемая в иероглифической письменности. Пока я овладевал повседневными вещами, дело шло неплохо, но когда я перешел к понятиям более абстрактным, мое обучение застопорилось. В конце концов я дошел до иероглифа, обозначающего само понятие "иероглиф", и понял, что пора остановиться, или мое европейское сознание приобретет необратимо китайскую специфику. Поля в окрестностях Харбина, в общем, ничем не отличались от наших. Когда же мы въехали в сам город, он поразил меня своей крайней запущенностью и неблагоустроенностью. Видел я русские города, и в центральной России, и на Волге, и на Урале - они, конечно, проигрывали по сравнению с Европой, но до Китая им было еще очень далеко. Впрочем, Харбин - это ведь тоже русский город. Вся Маньчжурия, огромная китайская провинция, принадлежала России с 1896 года, и Харбин, основанный двумя годами позже, стал ее столицей. План городской застройки был одобрен в Петербурге (в Харбине есть и Большой проспект, и Сенная площадь), и в городе поначалу жили почти одни только русские. После революции в Харбин бежало еще около 200 тысяч человек из России (недобитых белогвардейцев, как тогда выражались в метрополии). До середины двадцатого века это был единственный город в мире, где сохранилась и поддерживалась старая русская культура, не изуродованная большевизмом, как в Советском Союзе, и не искаженная западными влияниями, как в Париже и Берлине. Это был островок дореволюционной России, где все оставалось по-прежнему: гимназии, газеты, театры, выступления Вертинского и Шаляпина. Может быть, он дожил бы таким и до наших дней, если бы не новые потрясения, добравшиеся в конце концов и до Харбина: в сороковых годах в Китае пришли к власти коммунисты, а шестидесятых началась "культурная революция". Сейчас русских в Харбине уже нет; кое-кто еще в сороковых годах вернулся в Советскую Россию, остальные же рассеялись по свету и там ассимилировались. Западу всегда было намного легче растворить русских в своей среде, чем Востоку. Странно, однако, не то, что в Харбине не осталось наших бывших эмигрантов или их потомков. Удивительно, что здесь вообще почти не бывает европейцев, даже заезжих - во всяком случае, если судить по реакции на них местного населения. Когда мы с Димой выбрались из нашего автобуса в районе железнодорожного вокзала, аборигены так явно и назойливо стали обращать на нас внимание, что мы даже несколько потерялись с непривычки. У Мопассана есть забавная новелла о том, как французский парень привозит к своим родителям в деревню негритянку, на которой он собирается жениться; я думаю, там меньше на нее оборачивались, чем на нас - и это в городе, который был населен почти одними русскими шестьдесят лет из тех ста, что он существует! Я смело могу рекомендовать любому честолюбцу с европейской физиономией ехать в Харбин. Его будут провожать там долгими взглядами на улице и в общественных местах; дети будут показывать на него пальцами, с увлечением крича при этом своим родителям что-то невразумительное, но явно чрезвычайно интригующее; молодежь будет приветствовать его по-китайски ("ни хао"). Я так и ждал, что мне начнут говорить что-нибудь из того, что в таких случаях говорят пророкам, удалившимся из города в пустыню, и прочим отщепенцам ("он горд был, не ужился с нами"). Впрочем, что-то рассказать нам пытались, но, к сожалению, языковой барьер опять помешал нам достичь полного взаимопонимания. В Харбине у нас была только пересадка, дальше до Пекина нужно было добираться на поезде. В автобусе нашим соседом оказался китайский парень, неплохо говоривший по-русски (и утверждавший, кстати, что русский язык очень простой). Он написал нам по нашей просьбе небольшую записку, которую мы и сунули в окошечко на вокзале, напоминавшему билетную кассу больше всего. Уплатив требуемую сумму, мы получили два квадратика из цветного картона, испещренные иероглифами - но понять в них что-нибудь нам не удалось. С некоторым трудом я смог разобрать только первую строчку, гласившую "Харбин-Пекин" (что уже вселило в нас надежду). Надо было как-то узнать хотя бы, какая из циферок (в Китае, к великому счастью, используются обычные арабские цифры) соответствует вагону, а какая месту в вагоне, и мы приступили к опросу населения - на предмет знакомства его с английским языком. Харбин. Привокзальная площадь. Через полтора часа, побеседовав, наверное, с несколькими десятками, а то и с полусотней харбинцев, молодых и пожилых, с социальным статусом повыше и пониже, одетых получше и похуже, мы пришли к печальному, но совершенно непреложному выводу, что английским в Харбине не владеет никто. Оставив наши безнадежные попытки, мы решили при посадке на поезд действовать наудачу, а пока что осмотреть близлежащие кварталы (до отправления у нас было еще довольно много времени). Далеко уйти мы не могли, передвигаться с нашими тяжелыми вещами было неудобно, но взглянуть на ближайшие окрестности было можно. Для того, чтобы пересечь привокзальную площадь, по которой сплошным потоком двигался транспорт (самый разношерстный, который только можно себе представить, от трактора до рикши), мы спустились в подземный переход - и неожиданно попали в огромный супермаркет с весьма запутанной системой переходов. Пройдя по нему немного, мы сразу же сбились с направления и стали блуждать по этому подземному универмагу в поисках выхода. Я думаю, эта иезуитская штука была устроена нарочно таким образом - всякий раз, когда мы впоследствии пытались воспользоваться этим переходом, эффект был тот же самый. В супермаркете меня поразило огромное количество манекенов. Все они были почему-то с европейскими физиономиями, причем чаще всего по какой-то непонятной причине их или не одевали вовсе, или напяливали на них одни только шляпы и ботинки, оставляя остальное обнаженным. Эти куклы стояли длинными рядами, и все зрелище в целом очень напоминало бы невольничий рынок, если бы не странные, неестественные позы, в которых их ставили. Точно такую же картину мы наблюдали позже и во всех других крупных супермаркетах в Китае, причем за все время мы ни разу не встретили ни одного манекена с азиатскими чертами лица - то ли европеоиды выглядят изящнее, даже на китайский взгляд, то ли это и в самом деле была изощренная "месть Западу", как сразу же предположил Дима. Мы разглядывали китайские диковинки, не обращая ни на что внимания, как вдруг нас довольно громко окликнули по-русски. Это был молодой китаец, занимавшийся, как почти сразу же выяснилось, торговлей обувью в этом супермаркете, и на этой почве выучивший русский язык (замечу, что все китайско-русские переводчики, встреченные нами в Китае, всегда оказывались китайцами и ни разу русскими - видно, китайцу легче освоить наш язык, чем русскому - китайский). Мы обрадовались ему как своему соотечественнику, и все наши недоразумения разрешились за считанные минуты. Билеты, как выяснилось, нам выдали в разные вагоны, находившиеся довольно далеко друг от друга, и наш новый знакомый тут же набросал для нас записочку, которую надо было показать начальнику поезда, дабы он разрешил нам поменяться местами с кем-нибудь из пассажиров. С чисто китайской практичностью он написална клочке бумаги с одной сторонычто-то более умеренное, а с другой - более жесткое и действенное, и не менее пяти раз объяснил мне очень живо и наглядно, что сначала нужно дать прочитать начальнику сентенцию с одной стороны, а если это не подействует, тогда уже предъявить ему то, что написано на обороте. Я пять раз его поблагодарил, но ввиду того, что обе сентенции, как более мягкая, так и более действенная, выглядели для меня совершенно одинаково (смахивая скорее на пляшущих человечков, чем на осмысленный текст), то, сунув в карман это рекомендательное письмо, я впоследствии так и не смог разобраться, какая из сторон должна быть предъявлена первой, а какая второй. В конце концов мы с Димой решили не экспериментировать и добираться в разных вагонах, условившись, что если мы вдруг, паче чаяния, потеряемся на выходе из поезда, то в Пекине можно будет встретиться где-нибудь в известном историческом месте - скажем, на площади Тяньаньмэнь, у Памятника народным героям. Дима сначала пытался протестовать, утверждая, что он что-нибудь не найдет или перепутает, но я убедил его, что Тяньаньмэнь, самую большую площадь в мире (вмещающую до полумиллиона человек, если это правда) перепутать ни с чем невозможно. Это что-то вроде московской Красной площади, говорил я ему: откуда ни выйдешь, рано или поздно на нее наткнешься. Что же касается Памятника героям, то он находится в самом центре площади, и его тоже ни с чем не спутаешь; к тому же на нем ясным китайским языком начертано "народные герои бессмертны", тут не ошибешься. Впоследствии выяснилось, что Дима опасался не напрасно. Памятник стоял на нужном месте, и площадь никуда не делась, но попасть на нее не было никакой возможности - по всему огромному периметру она была обнесена забором в целях реконструкции. Китай готовился торжественно отпраздновать свое 50-летие, и драил до блеска все, что было возможно. Кстати, как бы комично ни выглядели развешанные повсюду транспаранты с надписями типа "Китаю - 50 лет" (Народная республика была провозглашена 1 октября 1949 года), китайцы, похоже, не видят в них никакой несообразности. Да и приятнее, наверное, ощущать себя молодой нацией, не изнывая под игом собственной трехтысячелетней культуры. После решения насущных проблем наш китайский друг повел нас в ресторанчик, расположенный тут же в супермаркете. Он помог нам выбрать рыбу и рис (это был единственный раз, когда мы ели рис в Китае, если не считать скудных завтраков в Уси, пародировавших стандартный европейский continental breakfast). Овощи, прилагавшиеся к рыбе, были приготовлены очень остро,и мы обильно запивали их слабеньким китайским пивом. Разговор наш вращался вокруг того несомненного факта, что Китай - это самая замечательная, самая обильная и самая гостеприимная страна на свете. Оттолкнувшись от китайской кухни, которой мы воздали должное, как на словах, так и на деле, мы перешли к народным обычаям (деликатно минуя государственное устройство) и особо отметили принятое в Китае правило платить только за рыбу, получая рис и овощи бесплатно. "У вас в России нигде так не поешь, чтобы бесплатно" - говорил нам наш новый знакомый, раздуваясь от гордости за свою страну. "Да, конечно", - вторили мы ему. "У нас вообще в России сейчас тяжелое экономическое положение". Перекусив (надо сказать, порции в китайских ресторанах обычно предлагаются сокрушительных размеров), мы попрощались с китайцем и вышли наконец на улицу. Теперь времени у нас оставалось не так уж много, и мы успели обойти только один небольшой квартал, прилегающий к вокзалу. Было холодно и сумрачно, но снег, к счастью, больше не срывался с неба, как это было в аэропорту. Дома здесь выглядели достаточно привычно; иногда встречались и вполне примелькавшиеся нам в Питере и в России здания полурусского, полуевропейского типа. В целом все было довольно запущенно и очень отличалось от приятных и ухоженных городков, которые я видел в Западной Европе. Побродив немного, мы направились к вокзалу. Нам предстояло отыскать ту платформу, с которой отправится наш поезд, и мы уже заранее готовились к тому, что эту головоломную задачу придется решать с большим трудом и напряжением всех сил и умственных способностей. Но все оказалось проще, чем мы думали. Как выяснилось, выход на перрон из здания вокзала в Китае открывают незадолго до отправления поезда, и расположен этот выход прямо в зале ожидания. Световое табло с номером нашего поезда подсказало нам, где нужно ждать, чтобы не упустить момент открывания двери, и мы устроились в креслах в этом зале, заполненном огромным количеством китайцев. Харбин - Пекин До поезда у нас оставался еще целый час, и нам пришлось провести его в зале ожидания, в самой гуще китайской жизни. С непривычки меня поначалу немного тошнило, но потом я освоился, стараясь "воспринимать китайцев такими, какие они есть", как это рекомендовал путеводитель, захваченный мною из дому. Я еще перед поездкой имел удовольствие прочитать в нем, в разделе "Обычаи, которые могут показаться странными": "Китайцы имеют привычку, нимало не стесняясь, шумно и методично прочищать горло, а затем сплевывать на землю. Эта неэстетичная привычка всегда поражает европейцев". Уж не знаю, в какой степени я европеец, но меня это не то что поразило, а скорее даже шокировало. Китайцы действительно делают это очень шумно и очень методично, то есть через каждые одну-две минуты, причем не придают ни малейшего значения тому, находятся ли они при этом на улице или в помещении. Некоторых из них, впрочем, уже цивилизовали до какой-то степени - во всяком случае, в Уси, на деловых переговорах, менеджеры так себя не вели. Может быть, когда-нибудь и весь остальной Китай приобщится к цивилизации - но я не думаю, что это произойдет скоро. Ровно за десять минут до отправления поезда заветная дверь распахнулась, и на ее пороге мы увидели двух церберов в униформе, проверявших билеты. Народ сзади напирал, очевидно, опасаясь не пройти за оставшееся время все проверки, а может быть, просто поддаваясь инстинкту толпы, с нажимом пропускаемой через узкое бутылочное горлышко выхода. Эта дикая давка и столпотворение каждый раз сопровождали посадку на поезд в Китае, причем сделано было так, очевидно, намеренно - что стоило отвести на эту процедуру чуть-чуть больше времени! Сначала мы с Димой думали, что это связано с попытками как-то дисциплинировать безалаберное китайское население, в основной своей массе совсем недавно прибывшее в города из глухих деревень и еще не освоившееся с новыми для них порядками. Но то же самое повторялось и в других, даже вполне европеизированных приморских городках. Тогда мы решили, что китайцам просто жизненно необходимо время от времени проходить через эту ужасающую давку - для них, всегда живших в невероятной скученности, она выступает как допинг, настолько вошедший в привычку, что без него местное население уже не может обойтись, оно просто захиреет и вымрет. "Что же они будут делать, когда нас завоюют", - сказал я Диме по этому поводу. "Как неуютно они будут чувствовать себя на наших площадях вроде Дворцовой, там же при всем желании не устроить ничего похожего". На перроне мы разделились и направились к своим вагонам. Поезд тронулся точно по расписанию, и уже за несколько минут до его отправления на платформе никого не осталось (провожающие в Китае, видимо, не предусмотрены). Вагон оказался на удивление комфортабельным, чистеньким и ухоженным. Под столиком стоял огромный термос с горячей водой, что было довольно удобно в дороге. Вообще в Китае с термосами, похоже, не расстается никто и никогда. Китайцы постоянно отхлебывают из них (со звуком, от которого у меня мороз продирал по коже) - дома, на улице, в транспорте. На деловых переговорах перед нами всегда стояли стаканы если не с чаем, то по крайней мере, с горячей водой. В гостиницах на каждом столике, и даже в туалете, были термосы, и менять их никогда не забывали. В Китае встают рано, и на следующее утро уже в семь часов ярко засветились лампы в вагоне и заиграла музыка, перемежающаяся бодрыми поощрительными вскрикиваниями на китайском языке. В родном Петербурге в это время было только два часа ночи. Некоторое время я лежал в каком-то странном полузабытьи, пытаясь то ли проснуться, то ли уснуть дальше, но, разом вдруг сообразив, где я нахожусь и что тут делаю, я соскочил со своей полки и приник к окну. Только сейчас я по-настоящему осознал, что я в Китае, в самой его сердцевине, и то, что сейчас проносится за окном поезда, я никогда не видел до этого, и наверное, во второй раз уже не увижу. Погода была серая и сумрачная, но, несмотря на это, все хорошо просматривалось до самого горизонта. Голый и совершенно безжизненный пейзаж расстилался передо мной. Желтый и коричневый цвета преобладали в нем, и ни одной травинки не было видно среди этих пустынных, однообразных пространств. Все было как будто вылеплено из темного и плотного песка: ровные полосочки участков, пересохшие русла рек, плотины, заграждения и даже деревья, тоже голые и безлиственные. Все в целом это очень напоминало археологические раскопки, и такое впечатление усугублялось еще тем, что деревень почти не встречалось по дороге, и никаких людей не было видно из окна. Снег уже совсем сошел, да и зимой его, наверное, выпадало здесь немного - во всяком случае, если судить по тем жалким остаткам воды, которые иногда попадались на дне то одного, то другого пересохшего русла. Но сами русла были мощными и широкими, и в сезон дождей эти реки, скорее всего, выглядят достаточно впечатляюще. Меня удивляло то, что не было еще ни зелени, ни листвы на деревьях - я выезжал из Петербурга в абсолютной уверенности, что здесь, на широте Северной Африки, я застану изумрудные поля под ярким, почти экваториальным солнцем, и цветущие деревья, и боялся еще, как бы не сошел с них цвет до нашего приезда. В действительности же апрель в Китае напоминает скорее петербургские зимние оттепели, столь частые у нас в декабре и январе. Когда влажный ветер с Атлантики приносит резкое потепление, снег даже в лесу сходит со склонов, и обнажается темная, почти коричневая трава. Здесь же то самое течение, которое так удачно нас отапливает, пройдя затем через Северный Ледовитый океан, теряет всю свою теплоту, и остужает приморские районы Китая, чтобы прогреться потом в Индийском океане и снова вернуться к нам в Европу - если я правильно понимаю всю эту механику. Скоро поднялось солнце (с ним, надо сказать, происходят довольно странные вещи в Китае - в приморских районах оно встает на четыре или пять часов раньше, чем в западных, так как время всюду пекинское). Его свет с трудом пробивался через пылевую завесу, висящую в воздухе. В Китае небо скорее серое,чем голубое, но не из-за туч, как у нас, а из-за пыли, все время столбом стоящей над головой. Это своеобразное освещение придало проносившемуся мимо пейзажу еще более археологический колорит. Казалось, мы проезжаем по древней, но давно заброшенной земле. Все вокруг отделано было очень тщательно, даже железнодорожная насыпь, аккуратно выложенная каменной плиткой - но при этом производило впечатление чего-то созданного в незапамятные времена и покинутого людьми очень давно. Во всем, как ни странно, чувствовалось что-то библейское - мощное, первозданное и застывшее в неподвижности. Даже сельскохозяйственные участки не вносили оживления в эту картину. Собственно, от просто желтого песка они отличались только формой. Это были очень ровные прямоугольнички, отделявшиеся друг от друга невысокими валами, выстроенными из того же песка. Сеть таких ячеек, уходя к горизонту, выглядит сверху, с насыпи, как соты в гигантском улье. Временами показываются и деревни. Дома в них каменные, а крыши покрыты черепицей, но не красной, как в Европе, а серой или черной. Все в целом смотрелось не очень-то весело и совсем не похоже было на те картины, что рисовались моему воображению перед отъездом. Только горы, изредка появляющиеся среди совершенно плоского ландшафта, немного оживляли общее впечатление. Они были покрыты соснами, как я и ожидал, но что за чахлые это были сосенки! Склоны у этих гор довольно крутые, и очень часто они прорезаны глубокими морщинами - следствие бурного сезона дождей, по всей видимости. Мы двигались на юг, и все чаще среди безжизненного песчаного пейзажа появлялись зеленые полоски. Это и были, наверное, знаменитые рисовые посевы. Не знаю, для кого предназначается этот рис: за месяц пребывания в Китае я так ни разу и не видел, чтобы кто-нибудь его ел. Наверное, это пища исключительно деревенская; есть рис в городе - то же самое, что у нас ходить по Невскому в лаптях. Китайцы употребляют в основном овощные и мясные блюда, и всегда очень трудно разобраться, из чего они приготовлены. В поезде же они обычно поглощают свои излюбленные одноразовые супы мгновенного приготовления (в Хабаровске их называли "бич-пакеты") - благо термос с горячей водой всегда под рукой. От рассматривания сельского Китая меня внезапно оторвал человек в штатском довольно характерного вида. Китайцы не говорят по-английски, но кому надо, тот видимо, говорит. На вполне приличном языке он поинтересовался, кто я такой, куда еду и какова цель моего пребывания в Китае. Я объяснил ему, что я здесь делаю, и это, видимо, вполне его удовлетворило. Правда, прощаясь со мной, он сказал не только "bye-bye", но и "see you later", что не слишком мне понравилось - но что было делать. Пекин. Прибытие. Перед прибытием я перебрался в вагон к Диме, во избежание ненужных осложнений (кто мог знать, может, и высадка пассажиров происходит так же организованно, как посадка - тогда мы могли бы потеряться). Мы уже подъезжали к городу, и за окном показались пекинские небоскребы. Зелени не было и здесь, но плодовые деревья уже зацветали. Город был залит ярким солнцем, по виду совсем не апрельским, а летним. Когда мы вышли на площадь у вокзала, к общему южному колориту добавился еще и специфически восточный. Здесь все выглядело не так, как в Харбине, и уже сильно напоминало нашу советскую Среднюю Азию. Именно такой я себе ее и представлял: толпы народу, крики, шум, жара, пыль, азиаты, сидящие на корточках и просто на земле посреди площади. Дима бывал в Душанбе, и на него сразу, как он сказал, повеялочем-то родным и знакомым. Я же что-то похожее видел в Крыму - но славянский юг далеко не так еще колоритен, как настоящий азиатский. Английского языка здесь никто не знал даже в информационном бюро на вокзале, но, поупражнявшись с полчаса в языке жестов и выразительном мычании, мы все-таки добились от девушки, сидевшей там, каких-то результатов. Нам нужен был адрес отеля, расположенного не слишком далеко от центра, и вместе с тем не очень дорогого. Один из них, по ее словам, находился поблизости, адо Запретного города от него было просто рукой подать. Мы поблагодарили ее ("сесе", это звучит по-китайски) и двинулись туда, ориентируясь по карте, которую я еще в Питере извлек из Интернета, и которая была бы всем удобна, если бы давала названия улиц не только латиницей, но и иероглифами. Как выяснилось очень скоро, китайцы вообще не знают никаких букв, они понимают только свои значки. Ни один из опрошенных нами местных жителей не мог прочитать то, что было написано на карте, хотя все эти названия должны быть хорошо известны им всем с детства. Мне приходилось произносить их вслух, и, как ни странно, китайцы меня понимали, несмотря на все трудности, связанные с музыкальным интонированием слогов. Впоследствии я осмелел и стал говорить по-китайски, уже не задумываясь над тем, правильно или нет я выговариваю слова - и, в общем, мне удавалось объясниться. Только одно слово я так и не научился произносить так, чтобы меня понимали. Это был "чай", "ча" по-китайски. В каждой чайхане нам долго приходилось объяснять, что же нам нужно, выпевая при этом слог "ча" на разные лады (кончик этого слова нужно загнуть вверх очень резко и своеобразно, что никак не удавалось нам с Димой) - и все равно дело заканчивалось тем, что надо было доставать китайский разговорник и показывать соответствующий иероглиф. Впрочем, может быть, тут дело было в том, что в Китае, похоже, никто не заказывает один только чай. Его подают бесплатно, в качестве приложения к любому блюду, как сладкому, так и соленому. Вечером того же дня мы очень долго пытались найти заведение, где можно было бы попить чаю, и каждый раз на нас смотрели так, как будто мы требуем чего-то совершенно несусветного. Наконец в одном кафе мы смогли добиться желаемого, преодолев очевидное изумление девушки, принесшей нам меню и явно ожидавшей, что мы закажем по крайней мере лакированную утку по-пекински. Нам подали небольшой чайничек с чаем, желтым и необыкновенно ароматным. Напившись, мы подозвали хозяина этого заведения и попытались с ним расплатиться. Вряд ли я когда-нибудь забуду выражение, появившееся на его лице, когда мы предложили ему деньги. Это была смесь обиды, оскорбленного недоумения и благороднейшего негодования, как будто мы совершенно несправедливо заподозрили его в каком-то ужасно неблаговидном поступке, и сделали это вслух, открыто и беспардонно. "Нет!", - сказал он ("бу син"), сопроводив свои слова выразительным жестом. Мы поблагодарили его и вышли, чувствуя легкую неловкость - и потом долго еще вспоминали этот казус. Впоследствии выяснилось, впрочем, что не все владельцы кафе столь щепетильны. Многие из них оказались совсем не против брать плату за все, за что можно было ее взять. Один ужин в пекинском ресторане, довольно роскошный, оказался в конце концов в три раза дороже, чем это было условлено - потому что соусы и зелень, которыми нас снабжали очень обильно и радушно, как выяснилось, должны оплачиваться отдельно от основного блюда. Но и тогда все уладилось - мы постояли, мило поулыбались (подражая китайцам, которые если чего-нибудь и боятся, так это потерять лицо), и в конечном счете объяснили приятным девушкам, которые требовали с нас деньги, что это мы только выглядим, как американцы, а в действительности у нас в стране с деньгами самое бедственное положение. Гостиницу мы нашли довольно быстро, и она оказалась вполне симпатичным заведением - по крайней мере, на вид. Вход ее украшали два массивных каменных льва с китайским разрезом глаз, над которыми медленно колыхался огромный шар красного цвета, подвешенный на цепи. Красный цвет, очень распространенный в Китае, призван отгонять злых духов (китайцы - самый суеверный народ в мире). Вообще говоря, в китайском обиходе чуть ли не все регламентировано предосторожностями такого рода. Так как общепризнанно, что духи предпочитают двигаться по прямым линиям, крыши везде, где это возможно, плавно изогнуты с краев кверху. По той же причине сельские дороги делались извилистыми, а прямые улицы в городах перегораживались досками. Точно с таким же почтением китайцы относятся и к своим идолам - каменным, деревянным или глиняным. Правда, когда тем случалось провиниться, они расплачивались за это, как и всякий другой. Если идол не желал даровать дождь во время долгой засухи, его выносили из храма и оставляли на денек под палящим солнцем, чтобы образумился. Если это не действовало, идол вполне мог схлопотать и по своей деревянной спине. Был случай, когда крестьяне, долго упрашивавшие своего дракона дать дождь, в конце концов не выдержали, выдворили его из храма и с проклятиями бросили в сточную канаву. Вскоре дождь пошел; крестьяне достали дракона обратно, аккуратно обтерли его и поставили на прежнее место. В гостинице - о радость! - понимали по-английски. Почувствовав себя наконец-то в своей тарелке, я объяснил, что мы хотим здесь остановиться пока на одну ночь, а дальше мы доплатим завтра, если только не съедем отсюда. Стоимость пребывания показалась нам достаточно умеренной, и мы решили, что, если ничего другого не подвернется, вполне можно будет остаться и тут. Правда, на следующее утро с нас попытались взять совсем другую сумму за ночь, но это в порядке вещей в Китае - после недолгого выяснения отношений мы сошлись на цене, еще меньшей, чем нам пришлось заплатить в первый день. Оставив в номере свой багаж и куртки (солнце поднялось выше, и на улице все выглядело уже совсем по-летнему), мы вышли из отеля. В Пекине нам предстояло провести целую неделю, и первые три дня у нас были совершенно свободными. Международная выставка промышленного оборудования, ради которой мы и задержались в Пекине, должна была начаться только на следующей неделе. Не знаю, как Дима, а я легко вошел в роль любознательного globe-trotter'а, приехавшего в Пекин в поисках новых впечатлений, еще более захватывающих и увлекательных, чем могла предложить старушка Европа. Я чувствовал себя как школьник, удравший с уроков и отправившийся болтаться по городским улицам. Глубокая жизненная колея, конечно, замечательная вещь, особенно когда ты ставишь перед собой обширные задачи в жизни - но выйти из нее на некоторое время всегда очень приятно. Пусть тот воз, который мне приходится тащить, постоит спокойно в сторонке, пока я рассмотрю окрестности, в которые завела меня моя дорога. Пекин. Запретный город. Мы шли к Запретному городу по улице, прямолинейной, как идеи Мао, и я с упоением вдыхал атмосферу старого Пекина. В каждом городе, везде, куда меня забрасывала судьба, я сразу, чуть ли не с порога, с вокзала, старался воспринять особый колорит местности, таинственный своеобразный отпечаток, наложенный на нее историей, искусством и случайностью. Я доверял своему первому впечатлению от нового для меня города; то ощущение, которое охватывает меня сразу по прибытии в него, обычно остается навсегда, усиливаясь или ослабляясь со временем, но почти не меняясь по существу. Нигде мне не было так хорошо, как в Петербурге; но другие города, проникнутые своим особым очарованием, совсем не похожие на него, тем не менее доставляли наслаждение не менее острое, хотя и совершенно другого рода. Я никогда не забуду тот восторг, который переполнял меня, когда я в первый раз шел по парижским улицам и бульварам (направляясь от Gare du Nord к Bois de Boulogne). Он воздействовал на меня почти физиологически, наполняя мою кровь пузырьками, как шампанское. Мне казалось, что волна ликования приподнимет меня сейчас над тротуаром, и я сдерживал шаги, как будто в самом деле боялся оторваться от него, сделав неосторожное движение. Этот прилив восторга впоследствии уже больше не повторялся, по крайней мере, с такой силой; но то, что я почувствовал в первый раз sur un trottoir de Paris, я многократно ощущал и позже. Мое приятное и беспечное flГ?nerie Г  Paris в конце концов разменяло мелкой монетой то цельное ощущение, которое с такой силой охватило меня в первый раз, но следы его сохранились, и теперь, когда я вспоминаю о Париже, я непроизвольно, задним числом и все остальное мое пребывание в нем окрашиваю в те тона, в которые было окрашено мое самое первое знакомство с ним. Точно так же было и в других городах - с той только разницей, что ощущения от них были другими. Это мог быть сумрачный Берлин - ревущая и грохочущая машина, безостановочный завод, перемалывающий все, что он поглощает, или сырой, прохладный Амстердам, сохранивший уют небольшого приморского городка, даже разросшись до своих непомерных размеров, или скучноватая Прага, претворившая в себе все европейские веяния, переделав их, впрочем, на свой провинциальный мелковатый лад - везде города обладали какой-то единой атмосферой, воспринимавшейся сразу же, при первом в них появлении. Я сразу мог сказать, понравятся они мне или нет, будет ли приятным пребывание в них или станет мучительным. Здесь, в Пекине, мне было хорошо. Что именно мне здесь нравилось, я не смог бы сказать. Сама городская обстановка производила сладостное впечатление чего-то знакомого и издавна полюбившегося, хотя и несколько подзабытого. Это ощущение какого-то внутреннего родства с Пекином, в общем-то совершенно незнакомым и чуждым мне пока что городом, подогревалась и тем, что я знал о его истории, одно время довольно тесно переплетавшейся с нашей. Мы направлялись к Запретному городу, императорской резиденции, и я не мог не сопоставлять его с московским Кремлем, возникшим примерно в то же время и, можно сказать, по тому же поводу. После свержения монголов обе страны, Китай и Россия, испытали мощный всплеск национального самосознания, нашедший свое грандиозное символическое воплощение в двух величественных постройках. В обоих случаях это были правительственные резиденции - только в Китае, несколько ранее освободившимся от монгольского владычества, основной упор делался на строительство дворцов в Пекине, а не стен вокруг них - в то время как Москве, уже нанесшей татарам несколько чувствительных поражений, но еще не обезопасившей себя окончательно от их набегов, приходилось заботиться в первую очередь о прочности крепостных укреплений. Но для меня гораздо больший интерес представляло не свержение монгольского ига, а предшествующий ему период. Я с детства питаю исключительную страсть к большим империям, к массивным государственным образованиям, вбирающим в свою орбиту десятки и сотни народов, которые таким образом не замыкаются в своей провинциальной узости, а широко воспринимают внешние культурные воздействия (я охотно признал бы и Pax Americana, если бы не вопиющее бескультурье этой нации - моя американофобия связана не с тем, что американцы ведут себя во всем мире, как хозяева, а с тем, что они не приносят этому миру ничего значительного и настоящего). Хоть русские удельные князья и писали завещания, отправляясь к хану в Орду за ярлыком, но зато они не коснели уже в своем узколобом местничестве у себя в уделах, а с трудом и понемногу учились воспринимать Русскую землю как единое государственное и национальное тело. "Если бы они были предоставлены вполне самим себе, они разнесли бы свою Русь на бессвязные, вечно враждующие между собою удельные лоскутья, - пишет Ключевский. - Но княжества тогдашней северной Руси были не самостоятельные владения, а даннические "улусы" татар; их князья звались холопами "вольного царя", как величали у нас ордынского хана". Западная Европа не прошла этой школы, и не научилась тому единству, которое во все времена отличало Россию - потому ей и было всегда так трудно уживаться с нами бок о бок. Я считаю, что и Римская, и Британская, и Российская империи были великим благом всех племен, входящих в них, и чем большим могуществом обладали эти империи, тем более значительными были достижения населяющих их народов. Но в мировой истории не было империи более обширной и величественной, чем империя монголов. Она просуществовала более полутораста лет, оказавшись более прочным и долговечным образованием, чем достижения других мировых завоевателей - Александра Македонского, Тимура, Наполеона. В середине XIII века, в пору своего расцвета, эта империя включала в себя, помимо Монголии, Северный Китай (а позднее и южный, вместе с Тибетом), Корею, Центральную и Среднюю Азию, Иран, Закавказье и Россию. Чингисхан начал с того, что объединил Монголию в 1206 году. Осенью 1213 года он отправил своих "северных варваров" ("бэй ди") на завоевание Китая. Несколько позднее, явившись туда самолично, он взял Пекин. В 1220 году монголы захватывают Бухару и Хорезм, двумя годами позже - Ирак и Армению. Наконец, в 1224 году монголы вторгаются в южную Россию. После смерти Чингисхана империя досталась его сыну Удэгею (занявшемуся завоеванием остатков Китая), а земли к северу от Черного моря - его племяннику Батыю, который, разгромив Владимир, Москву и Киев, уже вторгся было в Венгрию и Польшу, но был остановлен вовремя полученным известием о смерти хана Удэгея. Таким образом, было время, и довольно продолжительное, когда Китай и Россия входили в одно государственное образование. Правда, с 1260 года это единство стало уже довольно формальным - владения Батыя (Золотая Орда) обособились от остальной империи и не вмешивались в ее дела, не допуская в то же время и вмешательства в дела собственные. Ну и, разумеется, ни о каком культурном взаимопроникновении, столь свойственном большим империям, речи быть не могло, все-таки монголы - это были далеко не римляне, которые самым добросовестным образом впитали культуру своей провинции Ахайи, величайшую в мире, и распространили ее затем по всему свету. Россия и Китай остались закрытыми друг для друга. Тем не менее даже это краткое по историческим меркам объединение не прошло даром. С Западной Европой мы ни разу не входили в единое государственное тело (если не считать мимолетных эпизодов, связанных с посещением Кремля поляками или Наполеоном - но они обычно так заволакивались дымом пожарищ, что ничего нельзя было разобрать в подробностях западного государственного управления). Поэтому, несмотря на то, что мы все-таки европейцы, нам так и не удалось найти с Западом общий язык, во все времена мы были отдельными и чуждыми друг другу мирами - даже тогда, когда в марте 1814 года, освободив Европу, Александр I вступалв Париж, и ликующие парижане, встречавшие его "с неистовым восторгом", кричали, что "он должен остаться у нас, или дать нам государя, похожего на него". С Китаем же случилось по-другому. Советская империя, пожалуй, еще более грандиозная, чем некогда монгольская (до Германии Батый все-таки не дошел), смогла вобрать в себя Китай, хоть его и очень трудно было удержать в подчинении. Я думаю, без того опыта, который один раз проделали монголы, такое объединение вряд ли стало бы возможным. Высказывались мнения, что и сама Советская Россия - это поздняя наследница монгольской империи, восстановившая те порядки, с которыми она свыклась за долгое время татарского владычества. Если это так, то это наводит, надо сказать, на грустные предположения. Столица монгольской империи в XIII и XIV веке находилась в Пекине, а Москва тогда была крохотным захолустным городишком, только начинавшим расти и "собирать русские земли". В XX веке столица советской империи была уже в Москве, а Пекин в ней играл далеко не самую важную, хотя и довольно значительную роль. Если этот маятник еще раз качнется в другую сторону, плохо же нам тогда придется. Очевидно, что столицы государств и империй никогда не возникают в случайном месте и случайным образом. Есть глубокая символичность в том, что именно тогда, когда в России вновь восторжествовали степные азиатские порядки, ее столица была переведена из Петербурга в Москву. "Москва, выросшая под татарским игом" (по выражению Герцена), во многом была порождением монголов. Может быть, именно с этим связана та довольно глубоко укоренившаяся неприязнь к Москве, которую к ней испытывают почти повсеместно в России. В начале XIV века московское княжество было одним из самых незначительных уделов на Руси. Московские князья принадлежали к младшей генеалогической линии, поэтому они не имели права на великое княжение; но они вовремя, раньше других, сообразили, что с татарами лучше не бороться, а подкупать их и заигрывать с ними. Иван Калита, третий московский князь из рода Александра Невского, чаще всех других показывался в Орде, и никогда не приезжал туда с пустыми руками. Другие князья были не столь сообразительны: в 1327 году тверской князь Александр Михайлович (в силу старшинства имевший, в отличие от москвичей, право на великокняжеский стол) восстал против татарского владычества и перебил татар, находившихся в Твери. Тогда Иван Калита по поручению хана возглавил татарские войска, и "всю землю Русскую положиша пусту", учинив страшный разгром в Твери, Новгороде и Рязани (оставив только Москву в неприкосновенности). За это он и получил от хана великокняжеский ярлык. Это было в 1328 году, и с этого момента Москву уже можно считать русской столицей (хотя она управляла тогда всего пятью-шестью городками на Москве и Клязьме). Великокняжеский стол так и остался за московскими князьями. Приобретя же великое княжение, Иван Калита получил и право собирать ордынскую дань со всех князей, доставляя после этого ее в Орду. Это дало ему и его наследникам обширные денежные средства, которые тратились в первую очередь на покупку сел и городов в соседних уделах (прозвище "Калита", собственно, и означает "мешок с деньгами"). С этого "скопидомства", как называет его Ключевский, и начинается собирание русских земель, которое привело через двести лет к окончательному возвышению Москвы и объединению под ее властью всего российского государства. Таким образом, именно монгольское владычество привело к усилению Москвы и дало ей возможность стать в конце концов столицей России. Несколько ранее почти то же самое произошло и в Китае, с небольшими вариациями. Хан Хубилай, внук Чингисхана, пришел к власти не совсем законным путем, и в связи с этим принял решение перенести свою резиденцию из Монголии в Китай, подальше от политических противников. Место для нее было выбрано рядом с древним китайским городом Чжунду, одним из важных политических центров Китая. Монголы выстроили там новый город, Даду (Пекин), ставший столицей объединенного государства (само название его означает "великая столица") и сохранивший свой столичный статус с некоторыми перерывами до настоящего времени. Главная резиденцией монголов стал Запретный город в Даду, выстроенный по образцу древних китайских столиц. Покоренный Китай был намного культурнее, чем его завоеватели, и оказывал большое влияние на их архитектурное творчество. Дворец монголов просто повторял по планировке китайские императорские дворцы (правда, пышные архитектурные сооружения не смогли, к сожалению, избавить диких монголов в одночасье от их старых привычек - в зимние холода они ставили юрты прямо во дворце, чтобы согреться). Объединив Китай под своей властью (а заодно и присоединив Тибет) хан Хубилай основал империю Юань со столицей в Пекине. Она просуществовала почти сто лет, до 1368 года, когда бунты против монгольского владычества, прокатившиеся по Китаю, завершились взятием мятежниками Пекина и установлением новой, китайской династии Мин. Императором стал один из руководителей мятежа, Чжу Юаньчжан, выходец из бедной крестьянской семьи. Несмотря на свое плебейское происхождение, новая династия хорошо понимала задачи текущего момента - дворцы и храмы, построенные в ту эпоху, превзошли по своей грандиозности все, что возводилось в Китае до того и после. Китай тогда переживал огромное общенациональное воодушевление в связи с изгнанием монголов, которое и вылилось в строительство новых сооружений, затмивших и китайские, и монгольские дворцы. То же самое происходило и в России при Иване III, которому его могущество после присоединения Твери и падения Золотой Орды показалось настолько возросшим, что он начал искать для него совершенно новых форм, назвался Божией милостью царем всея Руси и выписал из Италии мастеров для строительства кремлевских дворцов и соборов (были и местные, московские, но у них дело что-то не заладилось, постройка замечательно дошла до сводов, а потом почему-то взяла и развалилась). Архитектурный ансамбль Кремля, действительно грандиозный, был, наверное, первой попыткой соединить русское национальное самосознание, которое после Куликовской битвы испытывало мощный подъем, и западную художественную технику. Позднее, с основанием Петербурга, этот прием был поставлен на поток, и когда после взятия Парижа город на Неве стал ощущать себя мировой столицей, там как раз очень кстати пришлись великие творческие достижения француза Монферрана и итальянца Росси. В Китае тоже была не одна столица. Чжу Юаньчжан, вождь крестьянского восстания, провозгласил себя императором только после того, как взял Пекин, но уже двенадцатью годами ранее ему удалось захватить Наньцзин - город, который добрый десяток раз становился столицей различных мелких китайских царств. Монголы отучили Китай от раздробленности, и новой династии Мин уже не надо было изобретать что-то, кроме восстановления государственности по монгольскому образцу, но на своей национальной основе. Север страны тогда еще был сильно разорен, поэтому Чжу Юаньчжан обосновался на юге, на берегу реки Янцзы, и назвал свою столицу Наньцзин ("южная столица" по-китайски). Пекин превратился в небольшой административный центр, а его роскошные дворцы были разобраны и переправлены в Наньцзин. Полстолетия в южной столице возводились пышные сооружения, призванные символизировать величие объединенной империи. Среди них был и новый Запретный город, и Императорский город, резиденция новой династии. Потом, правда, от них остались одни основания. Все было снова разобрано и перевезено в Пекин, и тот дворец, который и сейчас можно увидеть там в Запретном городе, повторяет наньцзинский в общих чертах. Что же произошло? По всей видимости, Наньцзин, выросший, как и Москва, под монгольским игом, перестал соответствовать амбициям окрепшей династии. Ее не устраивали теперь свои старые, уже казавшиеся скромными, достижения: изгнание северных варваров и объединение Китая под своей властью. Она перевела столицу на север, восстановила Великую стену и завоевала Вьетнам. То же самое происходило и у нас, только Москва несколько дольше удерживала свой столичный статус. Петр не любил ее; Кремль напоминал ему о стрелецких бунтах, новые начинания постоянно наталкивались на стену косности и упрямства, которую даже Петру с его железной волей преодолеть было нелегко. В XVII веке Москва уже не видела новых задач, стоявших перед государством. Тот самый национальный подъем, который охватил Россию после свержения ига, сослужил Москве плохую службу, остановив ее в своем развитии - ведь было достигнуто то, что являлось неистовой мечтой многих поколений, куда же было еще двигаться и к чему стремиться? С другой стороны, Москва, победив татар, переняла очень многое от их порядков. Сам титул "царь" уже напоминал о татарах (древняя Русь так называла ханов Золотой Орды). В 1721 году (ровно через триста лет после перевода китайской столицы из Наньцзина в Пекин) Петр провозглашает себя императором, и Московское царство становится Российской империей. Петр переносит и столицу из Москвы, но в совершенно другом направлении, чем это было сделано в Китае. Китайская династия Мин, обосновавшись в Пекине, подчеркнула тем самым то, что она заняла место монголов и имеет поэтому такие же права на власть в Китае и на новые, дальнейшие завоевания. При таком подходе Петру надо было переезжать со своим двором в Сарай, бывшую монгольскую столицу, выстроенную ханом Батыем в волжских степях (неподалеку от теперешнего Волгограда). И Петр действительно сперва устремился в этом направлении, обратив на юг в начале царствования, как говорит Ключевский, все свои усилия и народные силы. На азовском море была даже основана новая столица, Таганрог. Петр взялся за дело очень серьезно: от Москвы до Азова была проложена дорога, строились каналы между Волгой и Доном, на Азовском море появился русский флот. Но потом в дело вмешалась Европа, увлекая Россию в свои запутанные политические комбинации. С северо-запада России угрожала воинственная Швеция, господствовавшая в то время над балтийскими государствами, Дания и Польша искали в России союзника для борьбы со Швецией. "Это заставило Петра повернуть свои усилия с берегов Черного и Азовского морей к Балтийскому морю, перегнать туда народные силы, направленные на внешнюю борьбу, - пишет Ключевский. - Новой столицей государства суждено было стать не Азову или Таганрогу, а С.-Петербургу". Это и привело к такому тесному сближению с Европой, в которое Россия втянулась в последующие двести лет. Перенеся свою столицу в Петербург, Россия, можно сказать, сама стала европейским государством. В Китае же это движение было направлено в другую сторону - но в обоих случаях оно выглядело как восхождение на новую ступень, достигнутое при помощи одного и того же средства. Позднее китайская столица еще не раз перемещалась в Наньцзин, но в конце концов она установиласьвсе-таки в Пекине. Есть много общего между Пекином и Петербургом, и именно по причине сходного исторического происхождения этих двух городов. Они даже называются одинаково (Пекин по-китайски звучит как Бэйцзин, "Северная столица"). Пекин, как и Петербург, сразу, изначально отстраивался как столичный императорский город. И там, и там строительство велось не хаотично, а по единому плану, и планировка этих городов и сейчас производит впечатление регулярной, правильной и геометрически четкой. Ни в одной другой столице я не видел таких широких, ровных и прямых проспектов, как в Пекине и Петербурге. Есть и другое сходство: отстраивая Пекин, китайские власти согнали туда не меньше миллиона крестьян, солдат, пленных и заключенных, и всего за восемнадцать лет возродили его архитектурное величие. Петру было не занимать азиатского деспотизма: он возвел свою столицу в два раза быстрее, положив в невских болотах двести тысяч человек. Примерно столько же погибло в 1945 году при взятии Берлина. Все эти исторические параллели занимали мои мысли еще до нашего отъезда, когда в Петербурге я пытался на скорую руку узнать что-нибудь о Китае. Полученные сведения дразнили мое любопытство и горячили воображение. Когда я сидел в Публичке за какой-нибудь старинной английской или французской книгой с описанием Запретного города, мне очень живо представлялись огромные и праздничные императорские дворцы, многоярусные крыши храмов, выложенные разноцветной черепицей, реки и озера в цветущих парках с ажурными мостиками через них, сосновые и кипарисовые рощи по берегам. Действительность оказалась настолько не соответствующей ожиданиям, что мы даже не узнали Запретный город, когда впервые его увидели. Пройдя один или два квартала, мы уткнулись в невысокую и невзрачную крепостную стену - и пошли дальше, не обратив на нее особого внимания. Даже на Кремль это было совершенно непохоже. Наверное, китайские императоры полагали, что Великой стены, огораживающей Империю, вполне достаточно для достижения всей возможной пышности и блеска, зачем же тратиться еще и на возведение дополнительных укреплений вокруг своей резиденции? Так или иначе, но нас такой подход сбил с толку, и мы около часа блуждали по окрестным кварталам в поисках главной пекинской достопримечательности. Скучно нам, конечно, не было, но все-таки хотелось начать осмотр Пекина с самого известного и замечательного в нем. Поэтому мы решили спросить дорогу у аборигенов, приготовившись заранее к тому, что азы иностранных языков им придется изучать по ходу дела, беседуя с нами. Но неожиданно все получилось по-другому. Первый же встречный китаец, выслушав мою английскую просьбу, вежливо сказал мне: je ne parle pas anglais, monsieur. Peu t-Г?tre vous parlez franГais? Я настолько был огорошен, что не сразу переключился с языка на язык. Впоследствии это короткое общение на французском я вспоминалс особым удовольствием - хоть на одну минуту, но оно напомнило мне о Париже, об очаровании тамошней городской и уличной жизни, и аура этого парижского шарма отчасти перешла и на Пекин. Снова обогнув крепостную стену, огораживающую Запретный город, мы вышли на знаменитую площадь Тяньаньмэнь. Главный вход в императорскую резиденцию назывался так же (Тяньаньмэнь по-китайски - Ворота небесного умиротворения; это название связано с тем, что ворота, стоявшие здесь до этого, сгорели от удара молнии в 1456 году, после чего пришлось задобрить разгневанное божество новыми воротами и новым названием). Через этот выход император каждый год в день зимнего солнцестояния отправлялся для совершения жертвоприношения в Храм Неба, а в день летнего солнцестояния - в Храм Земли (по китайским представлениям, 22 декабря достигает своего апогея могущество силы инь - темного, холодного, земного, женского начала; 22 июня - могущество ян - светлого, теплого, небесного, мужского начала). Здесь же, у выхода из ворот Тяньаньмэнь, оглашались императорские указы. Сами императоры не очень-то любили покидать свою резиденцию. Вся их жизнь проходила в Запретном городе, и они оставляли его, как правило, только для того, чтобы принести жертвы Небу и Земле, помолиться об урожае и покаяться в Храме поста и покаяния - в этом, собственно говоря, и заключались главные обязанности императора. Сейчас над воротами Тяньаньмэнь висит огромный портрет Мао Цзэдуна, который как будто взирает на свой собственный мавзолей, расположенный на площади (монументальное сооружение в советском стиле). Пройдя под бесстрастным ликом "красного императора", мы вошли в Гугун. Вокруг нас виднелись дворцы и башни, возвышались белокаменные триумфальные колонны с вырезанными на них драконами и облаками - вроде бы там было все, что обещано. Но выглядело все это совсем уж тускло и невзрачно. Никакой пышности и размаха не чувствовалось в этих дворцах; от них не захватывало дух, как от Исаакиевского или Кельнского собора, они не потрясали воображение так, как дворцы и замки Парижа или Люксембурга. В европейской архитектуре чувствуется какая-то взрывная напряженность, иногда даже лихорадочность, неистовство, исступление. Новая история Европы начиналась со средневековья, и его искусство, готика, с ее безудержной экспрессивностью, наложило мощный отпечаток на все последующее развитие европейского художественного вкуса. Здесь же все было как будто еще невызревшее, непропеченное, хотя сама закваска казалась острой и оригинальной. Поразило нас и то, что в Гугуне не было никакой особо замечательной растительности. Пекинские парки - это серая, покрытая пылью чахлая трава и невысокие жалкие деревца, высаженные довольно далеко друг от друга и вплоть до нашего приезда не соизволившие дать ни цветов, ни листьев. Впрочем, возможно, это мое разочарование было связано с тем, что я уж слишком многого ждал от Китая. Китайцы сами ввели меня в заблуждение своей живописью и литературой. Кто мог ожидать, что в изображении действительности они проявят куда больше таланта, чем в ее преобразовании и украшении. Аромат цветущих садов Востока нужно вдыхать издали, не выезжая из Европы, и тогда весь Восток покажется цельным и прекрасным. Собственно говоря, этим и занимались наши великие европейцы, Гете, Байрон или Пушкин, создавая свой "западно-восточный литературный синтез". Гете сидел себе на Рейне, почитывая двухтомничек Хафиза или "Сокровищницу Востока" и работал над своим "Диваном", собранием стихотворений в восточном вкусе. Легкость обращения с материалом давало волшебную иллюзию глубокого и основательного проникновения в чуждую цивилизацию: Orient und Occident Sind nicht mehr zu trennen, - то есть "Восток и Запад уж не разделить". Киплинг, родившийся и выросший в Индии, придерживался, как известно, другого мнения по этому поводу: Oh, East is East, and West is West, And never the twain shall meet - "Восток есть Восток, и Запад есть Запад, Вместе им не сойтись никогда". Осмотрев Гугун, мы отправились бродить по городу. Сам Пекин, в отличие от дворцовой его части, нас отнюдь не разочаровал. С этим городом свыкаешься как-то сразу и навсегда. Уже в самый первый наш вечер в Пекине, оказавшийся необыкновенно приятным, мы почувствовали себя здесь как дома. Стемнело довольно рано, и небоскребы мягко засветились в полумраке. По улицам беспокойно сновал народ, рядом с нами потоком двигались самые экзотические экипажи с оглушительными гудками, почти никогда не замолкавшими, и каждый проезжавший мимо рикша окликал нас из своей велосипедной коляски, произнося единственное знакомое ему иностранное слово "hello". Сильный ветер раскачивал крупные матерчатые фонари красного цвета, висевшие над каждым входом и ярко подсвеченные изнутри. В это время года в Пекине часто случаются пылевые бури, и то, что сейчас происходило, вполне могло сойти за одну из них. Порывы сухого и теплого ветра приносили с собой пыль, которая слоями оседала в городе, покрывая собой все предметы в нем. Это, наверное, доставляло изрядные неудобства местным жителям, но мне даже нравилось, потому что придавало городу особый колорит, как будто подчеркивая его древность и патриархальность. Никогда я не чувствовал так остро свою связь с этой давней цивилизацией, как разглядывая взятую со столика на улице статуэтку Будды, сплошь покрытую слоем пыли. Пекинская пыль, с