сравнению с численностью простого народа не замедлит ввергнуть страну в нищету; к этому ведет и чрезмерно многочисленное духовенство, ибо оно ничего не вносит в общий запас, а также -- если больше людей готовить к ученому званию, нежели найдется для них должностей. Поскольку обогащение страны может происходить лишь за счет торговли с иноземцами (у себя что выгадал на одном, то потерял на другом), надлежит помнить, что одна страна продает другой лишь три вида товаров: сырой продукт, как его дарует природа, обработанный продукт и, наконец, перевозку и доставку. Так что, если вертятся все эти три колеса, богатство должно хлынуть в страну подобно вешним водам. И зачастую случается, что "materiam superabit opus"[75], т. е. работа и перевозка превосходят ценность самого продукта и больше обогащают государство; это особенно видно на примере жителей Нидерландов, владеющих лучшей в мире такой золотой жилой[76]. Но всего более правительству надлежит заботиться, чтобы деньги и драгоценности не скоплялись в руках немногих; иначе государство может иметь большой их запас и все же терпеть нужду. Ведь деньги, подобно навозу, бесполезны, покуда не разбросаны. А для этого надо искоренять или по крайней мере строго ограничивать такие хищнические дела, как ростовщичество, монополии, огораживания и тому подобное. Что касается средств к устранению недовольства или хотя бы опасностей, при этом возникающих, напомним, что в каждом государстве имеются (как известно) два сословия: знать и простой народ. Когда недовольно одно из них, опасность еще не велика, ибо простой народ не скор на подъем, если вельможи его к этому не возбуждают; а те бессильны, если сам народ не расположен к возмущению. Опасность тогда велика, когда знать только и ждет смуты в народе, чтобы тотчас выступить самой. Поэты рассказывают, что боги вздумали как-то сковать Юпитера; он же, прослышав о том и наученный Палладой, послал просить подмоги у сторукого Бриарея. Смысл этой аллегории, без сомнения, в том, что государям всего надежнее заручиться расположением простого народа. Даровать народу некоторые вольности, возможность приносить жалобы и изливать недовольство (лишь бы это было без излишней наглости и угроз) тоже будет спасительной мерой; ибо, кто загоняет гнилые мокроты внутрь и допускает внутреннее кровоизлияние, вызывает этим злокачественные нарывы и смертоносные язвы. В случае недовольства Прометею была бы под стать роль Эпиметея, ибо с этой бедой никто не сумел бы сладить лучше, чем он. Эпиметей, выпустив на волю бедствия и зло, закрыл наконец крышку и удержал на дне сосуда надежду. В самом деле, искусно и ловко тешить народ надеждами, вести людей от одной надежды к другой есть одно из лучших противоядий против недовольства. Поистине, мудро то правительство, которое умеет убаюкивать людей надеждами, когда оно не может удовлетворить их нужды, и ведет дело таким образом, чтобы любое зло смягчено было надеждой; а это не так уж трудно, ибо как отдельные лица, так и целые партии весьма склонны тешить себя надеждами или хотя бы заявлять о них вслух, если сами уж им не верят. Общеизвестной, но тем не менее прекрасной мерой предосторожности является забота о том, чтобы у недовольных не оказалось подходящего вожака, который бы мог их объединить. Говоря о подходящем предводителе, я разумею такого, который обладает и именем, и значением, пользуется доверием недовольных, привлекает к себе их взоры и сам имеет причины быть в числе недовольных; такого надлежит либо привлечь на сторону правительства, причем незамедлительно и надежно, либо противопоставить ему другого, принадлежащего к той же партии, чтобы ослабить таким образом его популярность. Вообще разделение и раскалывание всех враждебных государству союзов и партий посредством стравливания их между собой и создания меж ними недоверия можно считать неплохим средством, ибо плохо дело, когда сторонники правительства предаются раздорам и разъединены, а противники его сплочены и едины. Замечено, что поводом к мятежу может стать иное острое и колкое слово в устах государя. Цезарь несказанно повредил себе словами: "Sylla nescivit literas, non potuit dictare"[77], ибо эти слова убили в людях надежду, что сам он когда-либо откажется от диктатуры. Гальба погубил себя, когда сказал: "Legi a se militem, non emi"[78], тем самым лишив своих солдат надежды на вознаграждения. То же сделал и Проб словами: "Si vixero, non opus erit amplius Romano imperio militibus"[79] -- словами, которые повергли воинов в отчаяние. Подобных примеров множество. Вот почему в щекотливых делах и в трудные минуты государям следует высказываться крайне осторожно, особенно в тех кратких суждениях, которые мгновенно облетают свет и считаются за истинное выражение их тайных намерений. Ведь пространные речи -- вещь прескучная, и прислушиваются к ним куда меньше. И наконец, пусть государи на всякий случай имеют при себе одного, а еще лучше нескольких лиц, известных своей воинской доблестью, для подавления мятежей в самом начале. Ибо иначе двор при первых же признаках смуты приходит в неподобающее волнение, и государству грозит та опасность, о которой говорит Тацит: "Atque is habitus animorum fuit, ut pessimum facinus auderent pauci, plures vellent, omnes paterentur"[80]. Необходимо, однако, чтобы эти военачальники были людьми надежными и почтенными, а не любителями расколов и искателями популярности и чтобы они были в ладах с другими важными особами в государстве; иначе лекарство это может оказаться опаснее самой болезни. XVI. О безбожий Я скорее поверил бы всем сказкам Легенды[81], Талмуда и Корана, чем тому, что это устройство Вселенной лишено разума. И следовательно, Бог никогда не творил чудес, чтобы убедить атеистов в своем существовании, потому что в этом их убеждают его обычные деяния. Поистине, поверхностная философия склоняет ум человека к безбожию, глубины же философии обращают умы людей к религии. Ведь, когда ум человеческий созерцает рассеянные всюду вторичные причины, он порой может остановиться на них и не идти дальше; но, когда он охватил их цепь целиком, объединил и связал друг с другом, он неизбежно воспаряет ввысь, к провидению и божеству. Даже та школа, которую более всех обвиняют в безбожии, в действительности демонстрирует свою большую религиозность, т. е. школа Левкиппа, Демокрита и Эпикура. Ведь в тысячу раз более вероятно предположение о том, что четыре изменяющихся элемента и одна неизменная пятая сущность, должным образом и определенно расположенные, не нуждаются в Боге, чем предположение о том, что великое множество бесконечно малых неупорядоченных частиц или семян могли бы произвести весь этот порядок и красоту без божественного распорядителя. В Писании сказано: "Сказал безумец в сердце своем: нет Бога"[82]; но там не сказано: "Подумал безумец в сердце своем", так что он, скорее не отдавая себе отчета, говорит то, чего он желал бы, чем то, во что он может вполне основательно верить или в чем убежден. Ведь никто не отрицает того, что Бог есть, за исключением тех, кому было бы выгодно, если бы Бога не было. То, что безбожие, скорее, на устах, чем в сердце человека, более всего видно из того, что безбожники постоянно говорят об этом, как будто их уверенность в правильности своего мнения постоянно слабеет и поэтому они были бы рады, если бы оно было подкреплено одобрением других. И более того, заметьте, что безбожники стремятся иметь учеников, как это принято и в других сектах, и, что самое важное, среди них есть такие, которые и пострадают за безбожие, и не отрекутся; в то время как если бы они действительно думали, что такого явления, как Бог, не существует, то чего ради им беспокоиться? Эпикура обвиняют, что он притворялся, дабы сохранить репутацию своего имени когда утверждал наличие благословенных существ, таких, которые лишь наслаждаются своим существованием, не имея никакого отношения к управлению миром. В этом, как утверждают, он приспосабливался к обстоятельствам, хотя втайне и полагал, что Бога нет. Однако его, несомненно, оклеветали, ибо его слова благородны и исполнены любви к Богу: "Non deus vulgi negaro profanum; sed vulgi opiniones diis applicare profanum"[83], Платон вряд ли сказал бы лучше. И хотя Эпикур был достаточно убежден, чтобы отрицать их управление, он был не в силах отрицать их природу. У западных индейцев есть имена для всех их отдельных богов, хотя у них нет имени для Бога (как и язычники имели имена -- Юпитер, Аполлон, Марс и т. п., но не слово "deus"); это показывает, что даже у этих варварских народов имеется понятие о Боге, хотя и не во всем его объеме и широте. Так что против безбожников даже дикие народы выступают совместно с самыми утонченными философами. Размышляющий безбожник встречается редко; сюда относятся Диагор, Бион, возможно, Лукиан[84] и некоторые другие; и все же их представляют большими атеистами, чем они были на самом деле, ибо все те, кто подвергает сомнению принятую религию или укоренившиеся суеверия, клеймятся противной стороной как безбожники. Самые величайшие безбожники в действительности лицемеры, которые постоянно хватаются за святые предметы, но без всякого чувства; так что они должны бы сгореть, когда наступит конец света. Причины безбожия следующие: расколы в религии, если их много, ибо какой-нибудь один раскол увеличивает религиозное рвение обеих сторон, но множество расколов приводит к безбожию. Другая -- скандальное поведение священников, когда оно доходит до того, как сказал св. Бернард, что "non est jam dicere, ut populus, sic sacerdos; quia nec sic populus, ut sacerdos"[85]. Третья причина -- привычка насмешливо богохульствовать о святых делах, что мало-помалу подрывает благоговение перед религией. И наконец, времена учености, особенно в периоды мира и процветания, ибо смуты и несчастья более склоняют умы людей к религии. Те, кто отрицает Бога, уничтожают благородство человека, ибо человек по телу своему, несомненно, близок животным; и если он не будет близок Богу по своему духу, то останется презренным и низменным созданием. Они уничтожают также великодушие и возвышенность человеческой натуры. Ибо возьмите, например, собаку и заметьте, какое в ней великодушие и мужество, когда она знает, что ее содержит человек, который для нее является как бы богом или melior natura[86]; очевидно, что, не имея веры в природу, более высокую, чем ее собственная, эта тварь никогда бы не достигла такого мужества. Так и человек, когда он полагается на божественную защиту и благосклонность и уверен в ней, накапливает такую силу и веру, которой человеческая натура сама по себе не могла бы добиться. Поэтому как безбожие ненавистно во всех отношениях, так и в этом: оно лишает человеческую натуру средства возвыситься над человеческой бренностью. Это справедливо как в отношении отдельных лиц, так и в отношении народов. Никогда не было более великодушного государства, чем Рим. Послушайте, что говорит об этом государстве Цицерон: "Quam volumus licet, patres conscripti, ipsi nos amemus, tamen nec numero Hispanos nec robore Gallos nec calliditate Paenos nec artibus Graecos nec denique hoc ipso huius gentis ac terrae domestico nativoque sensu Italos ipsos ac Latinos, sed pietate ac religione atque hac una sapientia, quod deorum numine omnia regi gubernarique perspeximus, omnis gentis nationesque superavimus"[87]. XVII. О суеверии[88] Лучше вообще не иметь никакого мнения о Боге, чем иметь такое, которое его недостойно. Ибо первое есть неверие, второе же -- оскорбление, и, разумеется, суеверие есть оскорбление божества. Очень хорошо по этому поводу выразился Плутарх. "Конечно, -- сказал он, -- я скорее предпочел бы, чтобы многие люди заявили, что такого человека, как Плутарх, вообще не было, чем чтобы они говорили, что жил такой Плутарх, который пожирал своих детей, как только они появлялись на свет"[89], т. е. как писали поэты о Сатурне. И чем сильнее оскорбление для Бога, тем больше опасность суеверия для людей. Безбожие не отнимает у человека разума, философии, естественных чувств, законов, репутации; все они могут быть путями достижения внешней моральной добродетели, хотя и не религии; но суеверие все это уничтожает, воздвигая в душах людей абсолютную монархию. Поэтому безбожие никогда но потрясало государства: ведь оно заставляет людей быть осторожными по отношению к самим себе и не смотреть никуда больше; и мы видим, что времена, склонные к безбожию (как, например, времена Цезаря Августа), были спокойными временами. Суеверие же явилось причиной смуты во многих государствах и привнесло новый primum mobile, который поразил все сферы управления. Мастером суеверий является простой народ, и во всех суевериях мудрые люди следуют за глупцами, а аргументы подгоняются под практику извращенным образом. Некоторые из прелатов на Тридентском соборе[90], где учение схоластиков имело большое влияние, не без основания говорили, что схоластики подобны астрономам, которые выдумали эксцентрики и эпициклы и тому подобные механизмы небесной сферы, чтобы спасти явления, хотя они знали, что таких вещей не существует; так и схоластики изобрели целый ряд хитроумных и запутанных аксиом и теорем, чтобы спасти практику церкви. Причинами суеверия являются: приятные и чувствительные обряды и церемонии; чрезмерная внешняя фарисейская святость; чрезмерное обожание традиций, которые только лишь обременяют церковь; уловки прелатов, на которые они идут ради собственного честолюбия и выгоды; излишняя благосклонность к добрым намерениям, которая открывает ворота тщеславным замыслам и новшествам; приписывание божеству человеческих целей, которое не может создать ничего, кроме смеси фантастических представлений, и, наконец, времена варварства, в особенности если они соединяются с бедствиями и несчастьями. Ничем не прикрытое суеверие уродливо; ведь, чем больше обезьяна похожа на человека, тем больше это увеличивает ее уродство; так и сходство суеверия с религией делает его более уродливым. И подобно тому как здоровое мясо портится и превращается в мелких червяков, так и хорошие формы и установления разлагаются на ряд мелочных обрядов, которые надо соблюдать. Когда люди, стремясь избежать старого суеверия, полагают, что лучше всего поступают, уходя от него как можно дальше, они могут впасть в новое суеверие; поэтому следует остерегаться, чтобы (как это случается в нездоровых очищениях) хорошее не изымалось вместе с дурным, что обычно бывает тогда, когда реформатором выступает народ. XVIII. О путешествиях В юности путешествия служат пополнению образования, в зрелые годы -- пополнению опыта. Кто отправляется в страну, не освоившись прежде с ее языком, отправляется в учение, а не в путешествие. Не плохо, когда юноши путешествуют с наставником или степенным слугой, лишь бы с таким, который знает язык страны и бывал там ранее; в этом случае он сможет указать юношам, что в посещаемой стране достойно внимания, чьего общества следует искать, чему можно там научиться и в чем упражняться; иначе они будут как бы с завязанными глазами и мало что увидят. Не странно ли, что в морских плаваниях, где нечего смотреть, кроме неба и вод, люди ведут журналы; а в путешествиях сухопутных, где столь многое можно наблюдать, они большей частью пренебрегают этим обычаем, словно случайность -- более достойный предмет для пера, нежели наблюдения. Итак, пусть наш путешественник ведет дневник. Посещать и наблюдать надлежит такие места, как королевский двор, особенно во время приема послов; суд, когда там разбирается дело, а также церковные консистории; храмы и монастыри с находящимися там памятниками; стены и укрепления городов, а также гавани и пристани; памятники старины; библиотеки; колледжи, диспуты и лекции, где таковые случаются; корабли и верфи; дворцы и общественные сады вблизи больших городов; арсеналы, склады боеприпасов; биржи; торговые склады; конные ристалища; состязания в фехтовании; места обучения войск и тому подобное; комедию, какую посещает порядочное общество; сокровищницы драгоценностей; кунсткамеры и антикварные лавки, -- словом, все достопримечательности посещаемой страны, о которых наставникам или слугам надлежит тщательно собрать сведения. Что касается торжественных процессий, представлений, празднеств, бракосочетаний, погребений, публичных казней и тому подобных зрелищ -- то о них напоминать нет нужды, хотя пренебрегать ими не следует. Если хотите, чтобы юноша не мешкал в своих путешествиях и за короткий срок собрал обильную жатву, вот что надлежит делать. Во-первых, он должен, как уже было сказано, прежде чем отправиться в путь, несколько ознакомиться с чужим языком. Затем, что также уже было сказано, он должен иметь при себе слугу или наставника, знакомого со страной. Пусть достанет себе карту или книгу, содержащую описание страны, где он путешествует: они будут хорошим ключом для его изысканий. Пусть также ведет дневник. Пусть не медлит подолгу в одном городе, а уделяет каждому столько внимания, сколько тот заслуживает (но не чересчур много), и, даже находясь в одном городе, пусть переезжает с квартиры на квартиру в разных его концах: это отличный способ заводить знакомства. Пусть не ищет общества соотечественников и столуется там, где есть хорошее общество из числа местных жителей. При переездах же с одного места на другое пусть добывает рекомендательные письма к тамошним знатным особам, дабы заручиться содействием в том, что он захочет узнать или осмотреть. Таким путем он сможет с большой пользой сократить срок своего путешествия. Что касается знакомств, которых надлежит искать в путешествиях, то наиболее полезны знакомства с секретарями и чиновниками при посланниках, ибо таким образом, путешествуя по одной стране, можно получить сведения о многих. Пусть также посещает всякого рода именитых людей, прославленных за рубежами их родины, дабы убедиться, насколько заслужена их слава. Что до ссор, то их надобно тщательно избегать, а случаются они всего чаще за вином, из-за женщин, из-за места или неудачного слова. Надо также избегать общества людей раздражительных и вспыльчивых, иначе окажешься вовлечен в какую-нибудь чужую ссору. Возвратясь домой, пусть путешественник не распростится с увиденными странами, но поддерживает с ними связи перепиской с теми из новых знакомых, которые наиболее того достойны. И пусть увиденное им скажется более в беседах, чем в одежде или повадках; а в беседах пусть он более заботится об осмотрительности ответов, чем о бойкости россказней; и пусть будет каждому видно, что он не изменил обычаям родины ради чужеземных, но только хочет украсить их лучшим из того, чему научился в чужих краях. XIX. Об искусстве властвовать[91] Жалок тот, кто ничего не желает и всего опасается; а ведь именно таков обычный удел монархов. Вознесенные превыше всех людей, они не имеют желаний и оттого томятся тоской; зато много воображают опасностей и страхов и оттого утрачивают ясность суждения. В этом одна из причин, почему, как говорит Писание, "сердце царей непроницаемо"[92]. Ибо множество тревог и отсутствие главного стремления, которому подчинялось бы все остальное, любое человеческое сердце делают непостижимым. Отсюда же проистекает и то, что государи зачастую придумывают себе желания и тешатся игрушками: один -- возведением зданий, другой -- учреждением ордена, кто -- задариванием любимца, кто -- достижениями в каком-либо искусстве или мастерстве. Так, Нерон играл на арфе, Домициан упражнялся в стрельбе из лука, Коммод -- в борьбе, Каракалла правил колесницей и тому подобное. Это может показаться невероятным тем, кому неизвестно, что "человека больше утешают и радуют мелкие дела, идущие успешно, нежели большое дело, в котором встретились препятствия". Мы видим также, что монархи, оказавшиеся вначале удачливыми завоевателями, но испытавшие затем поворот фортуны (ибо никто не может преуспевать бесконечно), становятся впоследствии суеверны и мрачны; так было с Александром Великим, с Диоклетианом, а на нашей памяти -- с Карлом V и другими; ибо тот, кто привык быстро двигаться вперед, вынужденный остановиться, становится немил сам себе и уже не тот, что раньше. Переходя к вопросу о том, каков наилучший характер правления, следует сказать, что это вещь редкая и соблюсти его трудно, ибо всякий порядок, и плохой и хороший, состоит из противоположностей. Но одно дело -- сочетать противоположности, а иное -- переходить от одной к другой. Весьма поучителен ответ Аполлония[93] Веспасиану. Веспасиан спросил о причинах падения Нерона, на что получил ответ: "Нерон хорошо умел играть на арфе и настраивать ее, но в делах правления он иногда чрезмерно натягивал струны, иногда же слишком ослаблял их". И действительно, ничто так не расшатывает власть, как колебания правительства и неожиданные, несвоевременные переходы от излишней суровости к чрезмерным послаблениям. Правда, в наше время мудрость монархов состоит, скорее, в том, чтобы удачно ускользать от опасностей и сторониться бед, когда они близко, нежели в расчетливом их предотвращении. Но это значит действовать наудачу и допускать опасный материал для мятежа. А если горючие вещества готовы, можно ли уберечься от искры или предсказать, откуда она возникнет? Тяготы монаршего сана многочисленны и велики, но самые большие из затруднений государя часто порождаются собственным его характером. Государям, как говорит Тацит, свойственны противоречивые желания: "Sunt plerumque regum voluntates vehementes, et inter se contrariae"[94]. Ведь обычное заблуждение власть имущих -- это думать, что можно достичь желаемой цели, отвергнув надлежащие средства. Монархам приходится иметь дело с соседними державами, со своими женами и детьми, с духовенством, знатью, дворянством второго ранга, или джентри, купечеством, простым народом и войском; и отовсюду им грозят опасности, избежать которых можно лишь величайшей осмотрительностью. Что касается отношений с соседями, здесь не может быть дано никаких общих правил (настолько бывают разнообразны случаи), кроме одного, всегда пригодного, а именно: государи должны следить, чтобы никто из соседей не становился опаснее, чем был раньше (ни путем увеличения своих владений, ни приближением ее к чужим границам, ни расширением торговли и т. п.). Предусмотреть это и этому воспрепятствовать является обычно делом постоянных государственных советов. Во времена триумвирата королей Генриха VIII Английского, Франциска I Французского и императора Карла V[95] за этим следили так тщательно, что стоило одному из троих завладеть хоть пядью земли, как оба других тотчас восстанавливали равновесно либо посредством союза, либо, если было необходимо, войной; и ни один не соглашался платить за мир с процентами. Нечто подобное делала и та Лига (по словам Гвиччардини, обеспечившая безопасность Италии), которую создали Фердинанд Неаполитанский и Лоренцо Медичи и Лодовико Сфорца, правители Флоренции и Милана[96]. Нельзя согласиться с мнением некоторых схоластиков, будто справедливая война возможна лишь как ответ на оскорбление или нападение[97]. Нет сомнения в том, что обоснованное опасение, хотя бы удар и не был нанесен, является законным поводом к войне. Что касается государевых жен, то тут известны крайне жестокие примеры. Ливия покрыла себя позором, отравив своего супруга; Роксалана, жена Солимана, была причиной гибели славного султана Мустафы и нарушила порядок престолонаследия; жена Эдуарда II Английского была главной участницей низложения и убийства своего мужа[98]. Наиболее опасны, следовательно, те жены, которые составляют заговоры в пользу своих детей, или же те, которые имеют фаворитов. Из-за детей также разыгралось немало кровавых трагедий; и обычно подозрения отцов, направленные против детей, бывали чреваты бедствиями. Убийство Мустафы, уже нами упоминавшееся, оказалось столь роковым для Солиманова рода, что и по сей день происхождение турецкой династии от Солимана считается сомнительным, ибо Селим II[99] был, как говорят, подменен в детстве. Убийство юного Криспа, царевича на редкость кроткого, по велению отца его, Константина Великого, также была роковой для царского дома, ибо два других его сына, Константин и Констант, погибли насильственной смертью; не лучшая судьба постигла последнего сына царя, Констанция, который, правда, скончался от болезни, но после того как Юлиан поднял против него оружие[100]. Убийство Деметрия, сына Филиппа II Македонского, обратилось против его отца, который умер от раскаяния[101]. Подобных примеров множество; но вряд ли когда-нибудь случалось, чтобы отцам пошла впрок такая подозрительность, -- кроме разве тех случаев, когда сыновья открыто выступали против них с оружием, как Селим I против Баязета или трое сыновей Генриха II Английского[102]. Надменные и могущественные прелаты также представляют опасность; так было с Ансельмом и Томасом Бекетом[103], архиепископами кентерберийскими, которые дерзнули помериться своими епископскими посохами с королевским мечом, хоть и имели дело с государями сурового и надменного нрава -- Вильгельмом Рыжим, Генрихом I и Генрихом II. Однако сословие это действительно опасно лишь тогда, когда оно зависит от чужеземной власти или же когда духовные лица получают пожалования не от короля или отдельных патронов, но от народа. Что касается высшего дворянства, то государю следует держать его на почтительном от себя расстоянии; однако подавление его хотя и усиливает абсолютную власть государя, но зато делает положение его менее прочным и лишает его возможности осуществлять многие свои замыслы. Это я отметил в моей истории Генриха VII Английского[104], угнетавшего свою знать, отчего в его царствование произошло много смут и возмущений, ибо знать, хотя и оставалась ему покорной, не помогала в его делах, так что ему поневоле приходилось делать все самому. Что касается дворян второго ранга, то они вследствие своей разрозненности не представляют особой опасности. Порой они ведут дерзкие речи, но в этом нет еще большой беды; к тому же они составляют как бы противовес высшему дворянству, не давая ему слишком усилиться; и наконец, будучи поставлены непосредственно над простым народом, они всего лучше умеряют народные волнения. Что до купечества, то это есть vena porta[105] политического тела: когда оно не процветает, государство может иметь хорошо сформированные члены, но крови в его сосудах будет мало и питания недостаточно. Налоги и пошлины на торговлю редко бывают выгодны королевской казне, ибо то, что она соберет по округу, она потеряет по графству; налог на то или другое возрастет, общий же объем торговли, скорее всего, сократится. Что касается простого народа, то он опасен лишь в двух случаях: когда имеет выдающегося и могущественного вождя или когда задеты его верования, обычаи или средства к существованию. Что же касается войска, то оно опасно, если содержать его крупными частями и приучать к наградам; примеры тому -- янычары и преторианская гвардия Рима[106]. Однако, если обучать и содержать войска в различных местах, подчинив их нескольким военачальникам и не давая подачек, это служит делу обороны и опасности не представляет. Государи подобны небесным светилам, от расположения которых зависят хорошие или дурные времена; им много почестей, но нет покоя. Все наставления монархам заключены в следующих двух предостережениях: "Memento quod es homo" и "memento quod es deus" или "vice dei"[107], из коих одно обуздывает их власть, другое -- их волю. XX. О совете Просить совета есть величайшее доверие, какое один человек может оказать другому. Ибо в других случаях мы доверяем лишь часть того, что имеем: землю, имущество, детей, доброе имя или какое-либо одно дело; но тем, кого избираем мы советниками, вверяется все это вместе; насколько же обязывает это советников к неподкупности и верности. Мудрейшие из государей, полагаясь на советника, не должны почитать это за унижение своего величия или умаление своей мудрости. Сам Господь не обошелся без такового, но сделал имя "советник" одним из имен своего возлюбленного сына[108]. А Соломон провозгласил, что "Совет -- залог прочности"[109]. Все дела должны быть так или иначе проверены; если не подвергнуть их обсуждению на совете, они буду подвергнуты всем превратностям случая и пойдут неладно и шатко, как ходят пьяные. Сын Соломона на себе испытал все значение совета, необходимость которого постиг еще его отец: ведь избранное Богом царство их было впервые разрушено именно дурным советом; и совет этот в назидание нам отмечен двумя признаками, обычно отличающими дурные советы, а именно: советники были молоды, а совет призывал к насилию[110]. Древние воплотили в образах неразрывную связь государей с советниками, равно как и мудрое использование ими советов: первое -- в мифе о браке Юпитера с Метидой[111] (что означает "совет"), т. е. о союзе между монархом и советником; а второе -- в последовавших за этим браком событиях, которые были таковы: сочетавшись с Юпитером, Метида, как говорят, зачала от него, но Юпитер не дал ей выносить плод, а проглотил ее, отчего сам забеременел и родил из головы своей вооруженную Палладу. Этот чудовищный миф содержит в себе одну из тайн власти. Он поучает монархов, как надо пользоваться услугами своих государственных советников. Сперва они должны передать дело на их рассмотрение (это будет как бы оплодотворением); когда же семя созреет и плод оформится, не допускать советников до таких решений и руководства, которые зависели бы только от них, но снова взять дело в свои руки и показать миру, что окончательные решения (которые за их мощь и мудрость уподоблены вооруженной Палладе) исходят от самих монархов -- и не от одной лишь их власти, но (к вящей их славе) также и из их собственной головы. Обратимся теперь к неудобствам совета и к способам их избежать. Таких неудобств можно насчитать три. Во-первых, разглашение дела, отчего оно становится менее тайным. Во-вторых, умаление власти государей и их самостоятельности. В-третьих, опасность неискреннего совета, направленного более ко благу советника, чем того, кому совет предназначен. Для избежания этих неудобств итальянцы придумали, а французы (при некоторых королях) применяли тайные советы (cabinet counsels); но это лекарство хуже самой болезни[112]. Что касается тайны, то государи не обязаны поверять каждому советнику всего дела целиком, но могут делать из него выборки. Нет также и надобности в том, чтобы испрашивающий совета, как ему следует поступать, объявлял, как он сам намерен поступить; пусть государи остерегаются, чтобы разглашение их тайн не исходило от них самих. Что же касается тайных советов, их девизом могло бы быть: "Plenus rimarum sum"[113]. Один пустой человек, почитающий заслугой болтовню, больше натворит бед, нежели многие, почитающие своим долгом молчание. Бывают, конечно, дела, требующие полной тайны, которые должны быть известны не более чем одному-двум лицам помимо государя. И нельзя считать, чтобы подобные советы не были плодотворны; ведь помимо тайны они обеспечивают также единство направления, ничем не нарушаемое. Это, однако, возможно лишь при благоразумном монархе, который умеет, так сказать, молоть вручную; и тайные советники также должны быть людьми мудрыми и особо преданными своему государю. Такие порядки были при Генрихе VII Английском, в важнейших делах не доверявшемся никому, кроме Мортона и Фокса[114]. Что касается умаления монаршей власти, то наш миф указывает средство пособить и этой беде. Нет, совет не только не унижает, а, скорее, возвеличивает монарха. Никогда еще государь не лишался независимости через своих советников, если только один из них не бывал вознесен сверх меры или несколько из них не составляли чересчур тесного союза; а это легко бывает обнаружить и исправить. Что до последнего неудобства, а именно склонности людей давать советы, имея в виду собственную свою выгоду, несомненно, что слова: "Non inveniet fidem super terram"[115] -- имеют в виду плохие времена, но не каждую отдельную личность. Есть люди по природе своей верные, искренние, прямые и честные, без лукавства и двоедушия; их-то и должны прежде всего приближать к себе государи. К тому же не столь уж согласны бывают меж собой советники, чтобы один не следил за другим; так что если кто-нибудь в советах своих руководствуется личными или групповыми целями, это обычно доходит до слуха короля. Но всего лучше, чтобы государи знали своих советников так же хорошо, как те знают их: Principis est virtus maxima nosse suos[116]. С другой стороны, советникам не следует быть излишне любопытными в том, что касается личности монарха. Настоящему советнику подобает лучше разбираться в делах своего господина, нежели в личных его свойствах, ибо тогда он будет давать ему подлинные советы, а не потакать его причудам. Государям полезно выслушивать советников и наедине, и сообща. Наедине мнения высказываются более свободно, на людях -- более почтительно. Наедине человек смелее обнаруживает собственные склонности, на людях скорее поддается чужим влияниям, поэтому-то и надлежит выслушивать его и так, и этак; причем людей пониже рангом лучше вопрошать наедине, дабы обеспечить им свободу, а высших сановников -- сообща, дабы воздать им должное уважение. И тщетно стали бы государи испрашивать совета о деле, если при этом они не спрашивают также о лицах, ибо сами по себе все дела подобны безжизненным изваяниям, а пробуждает их к жизни хороший подбор исполнителей. Недостаточно, однако, совещаться о людях "secundum genera"[117], точно об общей идее или математической формуле, решая, какого рода этот человек должен быть: ведь именно в выборе личностей совершаются величайшие ошибки, так же как обнаруживается и наибольшая верность суждения. Истинно сказано, что "optimi consiliarii mortui"[118], ибо книги скажут правду там, где советники не осмелятся. Хорошо поэтому быть в них сведущим, особенно в тех, чьи авторы сами были некогда актерами на этой сцене. В наши дни советы большей частью собираются запросто[119]; о делах, скорее, беседуют, нежели совещаются, а решения выносятся слишком уж быстро. Лучше было бы в важных случаях один день отводить на слушание дела и только следующий -- на решение: "In nocte consilium"[120]. Именно так поступали в комиссии по объединению Англии и Шотландии[121], которая была учреждением солидным и организованным. Для подачи просьб я советую отвести особые дни: просители будут тогда надлежащим образом выслушаны, а советникам останется время для государственных дел, чтобы они могли "hoc agere"[122]. При выборе комитетов, подготовляющих дела для совета, лучше избирать действительно беспристрастных лиц, нежели создавать обстановку беспристрастия введением в них сил обеих партий. Следует также учреждать постоянные комиссии, например по делам торговли, казначейства, по делам военным, судебным, а также некоторых провинций, ибо, где имеется ряд особых советов и только один государственный (как, например, в Испании), они представляют собой не более как постоянные комиссии -- разве лишь с $бульшими полномочиями. Хорошо, если бы лица, которым надлежит давать перед советом показания в качестве знатоков своего дела (как-то: стряпчие, моряки, чеканщики монет и тому подобное), выслушивались сначала в комиссиях, а затем уже в случае надобности выступали перед советом. И пусть не приходят толпами или с громогласными требованиями: это оглушит совет, вместо того чтобы осведомить. Ставить ли в совете длинный стол, иди квадратный, или же стулья вдоль стен -- все это только кажется пустяками, на деле же имеет существенное значение, ибо за длинным столом все дела вершат немногие, сидящие на переднем его конце, тогда как при другой форме стола и сидящие ниже имеют случай высказать свое мнение. А монарх, заседая в совете, пусть поостережется обнаружить, к какому мнению он склоняется; иначе советники поплывут по ветру и вместо свободного обсуждения запоют "Placebo"[123]. XXI. О промедлении Счастье похоже на рынок, где, если немного подождать, цена не раз упадет. Или же иногда оно напоминает предложение Сивиллы, которая сначала предлагает товар целиком, затем часть за частью его истребляет, однако цену оставляет прежней. Ведь случай (как говорится об этом в широко известном стихотворении) "космат спереди, лыс сзади, и если не ухватиться за его космы, то упустишь совсем"[124]; или по крайней мере он сначала как бутылка поворачивается вперед горлышком, за которое легко взять, а потом пузом, которое ухватить трудно. Конечно же, нет большей мудрости, чем правильно определить момент, когда надо приступить к делу или когда начнутся события. Опасности не становятся незначительнее оттого, что они кажутся незначительными, и большинство опасностей причинили вред людям, скорее, своей внезапностью, чем насилием. Нет, лучше встретить некоторые опасности на полпути, хотя бы и ничто не говорило о том, что они уже близко, чем слишком долго бодрствовать в ожидании их, ибо если человек бодрствует слишком долго, то, вероятнее всего, он заснет. С другой стороны, быть обманутым слишком длинными тенями (как случилось с некоторыми, когда луна была низко и светила в спину их врагам) и таким образом выпустить стрелы раньше времени; или же ускорить опасности тем, что начать двигаться к ним слишком рано, -- это другая крайность. Всегда необходимо тщательно взвешивать, пришло время для данного дела (как мы говорили) или еще не пришло; и вообще хорошо вверять начало всех значительных дел стоглазому Аргусу, а окончание -- сторукому Бриарею: вначале наблюдать, а потом торопиться. Ибо шлемом Плутона, который позволяет политику быть невидимым, является скрытность в намерениях и быстрота в исполнении. Итак, когда дело уже доходит до исполнения, никакая тайна не сравнится с быстротой, подобно движению пули в воздухе, которая летит так быстро, что опережает глаз. XXII. О хитрости Хитрость считаем мы как бы искаженной мудростью. Поистине, велико различие между хитрым и мудрым, и не в одной лишь честности, но и в способностях. Иные отлично подтасовывают, а в игре неискусны; есть мастера сколачивать группы и клики, во всем же прочем -- люди нестоящие. И опять-таки одно дело -- разбираться в людях, другое -- разбираться в делах. Есть много искусников разгадывать людские причуды, не очень-то пригодных для настоящего дела, -- это большей частью те, кто прилежнее изучал людей, нежели книги. Такие более годятся для исполнения, чем для совета; они хороши лишь на своем месте, а стоит свести их с новыми людьми, как от их остроты не остается следа; так что старое правило, чтобы отличить мудреца от глупца: "Mitte ambos nudos ad ignotos, et videbis"[125] -- для них навряд ли годится. Эти хитрецы подобны мелким торговцам, а потому нелишне сделать ревизию их товару. Так, например, хитрость велит следить глазами за собеседником -- таково и правило иезуитов, -- ибо многие мудрые люди на словах скрытны, а лицом откровенны; но делать это надлежит украдкой, смиренно опустивши глаза; так именно и делают иезуиты. Другая уловка, когда чего-либо хотят добиться, состоит в том, чтобы отвлечь собеседника другим предметом беседы, дабы он не успел найти возражений. Я знавал одного секретаря и советника, который никогда не подавал королеве Елизавете Английской биллей на подпись, без того чтобы не завести сперва речь о других государственных делах, не давая ей времени подумать над биллями[126]. Подобным же образом застичь врасплох можно также, предложив решение дела, когда тот, кто должен решить его, спешит и не может над ним поразмыслить. Если кто желает помешать делу, которое другой мог бы быстро и успешно довести до конца, пусть притворится доброжелателем и сам его поведет, но так, чтобы оно расстроилось. Если внезапно оборвать речь, словно спохватившись, что сказал лишнее, это распаляет собеседника желанием узнать поболее. И всегда лучше представить дело так, будто ты вынужден отвечать на расспросы, а не сам что-либо сообщаешь; к расспросам же можно побудить, приняв необычное для себя выражение, с тем чтобы быть спрошенным о причине такой перемены. Так было с Неемией: "И казалось, не был печален перед ним, но царь сказал: отчего лицо твое печально?.."[127] В делах щекотливых и неприятных хорошо сломать лед с помощью какого-либо незначительного лица, а затем, как бы случайно, появиться самому и только подтвердить его сообщение, как это сделал Нарцисс, сообщая Клавдию о бракосочетании Мессалины с Силием[128]. В делах, где сам не хочешь казаться участником, хитрость велит говорить от лица всего света в таких, например, выражениях: "люди говорят..." или же "прошел слух...". Я знал одного, который в своих письмах наиболее важное помещал в виде приписки, словно это не относилось к делу. Знал я и такого, который в своих речах опускал то, что более всего хотел сказать, продолжал, а потом возвращался и говорил о главном так, словно уже готов был о нем позабыть. Иной намеренно дает застичь себя будто бы врасплох, выбрав время, когда тот, кому предназначена ловушка, всего вероятнее может явиться, и предстает перед ним с письмом в руках или за каким-либо необычным занятием, чтобы его начали расспрашивать о том, что он и сам хотел бы высказать. И еще есть уловка у хитрости: обронить слово, с тем чтобы другой его подобрал и использовал; самому же извлечь из этого выгоду. Во времена королевы Елизаветы я знал двоих, которые оба добивались должности секретаря и все же дружили и совещались друг с другом об этом деле; и вот один из них сказал однажды, что быть секретарем "при упадке монархии" -- дело щекотливое и ему не по душе; второй тотчас эти слова подхватил и сообщил нескольким приятелям, что ему нет причины желать секретарской должности "при упадке монархии". Первый этим воспользовался и сумел довести до сведения королевы; а та, услыхав об "упадке монархии", так этим была обижена, что не пожелала более и слышать о втором соискателе[129]. Есть род хитрости, заключающийся в том, чтобы "свалить с больной головы на здоровую", т. е. собственные слова приписать другому. И по правде сказать, когда дело происходит наедине, нелегко распознать, от кого все началось и пошло. Есть еще род косвенного обвинения, когда человек делает вид, что хочет всего-навсего оправдаться, но при этом как бы говорит: "А вот я не таков". Это сделал Тигеллин в отношении Бурра, когда заявил: "Se non diversas spes, sed incolumitatem imperatoris simpliciter spectare"130. Иные имеют наготове столько всяких россказней, что любой нужный им намек преподнесут в виде целой истории; это помогает им соблюсти осторожность, а другим -- охотнее выслушать. Есть еще недурная уловка, состоящая в том, чтобы в самой просьбе уже подсказать желаемый ответ в нужных словах, ибо это облегчает труд тому, от кого зависит ответ. Диву даешься, как долго иной может дожидаться минуты, чтобы высказать то, что хочет, и как далеко в сторону он уклоняется, и сколько переберет всяких других дел, покуда доберется до нужного. Терпения тут надобно много, зато и польза бывает большая. Внезапный и дерзкий вопрос нередко может ошеломить и обезоружить. Так было с неким человеком, который, живя под чужим именем, прогуливался в соборе св. Павла[131]: кто-то неожиданно окликнул его по-старому и заставил обернуться. Нет числа подобным уловкам и мелким проделкам хитрости. Кто составит их список -- сделает благое дело, ибо ничто так не вредит государству, как если хитрые сходят за мудрых. Есть, однако, среди них такие, которые знают ходы и выходы, но не умеют проникнуть в суть дела; как бывают дома, где удобны сени и лестницы, но нет ни одной хорошей комнаты. Такие ловко умеют показать себя в каком-нибудь деле, уже завершенном, но отнюдь не способны взвешивать и обсуждать. А между тем они часто извлекают пользу из своей неспособности и хотят слыть руководящими умами. Иные строят свои расчеты более на том, чтобы чернить других и, как мы теперь говорим, "подставлять им ножку", нежели на правильности собственных действий. Но, как говорит Соломон: "Prudens advertit ad gressus suos; stultus divertit ad dolos"[132]. XXIII. О себялюбивой мудрости Муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден. Точно так же люди, чрезмерно себялюбивые, вредят обществу. Избери разумную средину между себялюбием и общественным долгом; будь верен себе настолько, чтобы не оказаться вероломным в отношении других, в особенности же государя и родины. Собственная особа -- жалкая цель для человеческих стремлений и всецело земная. Ибо одна лишь земля прочно стоит на собственном центре, тогда как все тела, имеющие сродство с небесами, движутся вокруг других тел, принося им пользу. Привычка все возводить к своей особе более терпима в монархе, ибо он есть не просто он, но от участи его зависит благоденствие общества. Однако в подданном монарха или гражданине республики это черта гнусная. Какое дело ни поручи такому, он его подчинит своим интересам, которые, разумеется, зачастую не совпадают с интересами его государя или государства. Поэтому пусть государи и государства ищут себе слуг, не наделенных своекорыстием, если не хотят, чтобы служба была для них на последнем месте. Что особенно пагубно по своим последствиям -- это утрата всякой меры. Несоразмерно уж и то, что благо слуги ставится выше блага его господина, но еще хуже, когда собственное ничтожное благо слуга предпочитает величайшему благу господина. А ведь так именно и поступают дурные чиновники, казначеи, послы, военачальники и другие вероломные и продажные слуги, пускающие шар по кривой собственных целей и страстишек на гибель важнейшим предприятиям господина. При этом извлекаемая ими выгода большей частью под стать их собственному ничтожеству, тогда как ущерб, коим покупают они эту выгоду, соразмерен с высоким жребием их господина. Эти крайние себялюбцы готовы сжечь дом, лишь бы зажарить себе яичницу; и, однако же, такие люди нередко в почете у своих господ, так как стараются лишь об их удовольствии и собственной выгоде и ради обеих этих целей готовы пренебречь подлинными интересами дела. Себялюбивая мудрость гнусна во всех своих видах. Это мудрость крыс, покидающих дом, которому суждено завалиться; мудрость лисы, выгоняющей барсука из вырытой им норы; мудрость крокодила, проливающего слезы, перед тем как пожрать свою жертву. Заметим, однако же, что те, кого Цицерон, говоря о Помпее, назвал "sui amantes, sine rivali"[133], бывают зачастую несчастны; всем пожертвовав ради себя, они наконец сами становятся жертвами непостоянства фортуны, которую в себялюбивой мудрости своей думали пригвоздить к месту. XXIV. О новшествах Как детеныши живых существ при рождении уродливы, таковы и все новшества -- детища времени. Но подобно тому как первый, кто прославит свой род, обычно превосходит достоинствами большую часть потомков, так и достоинства первого установления (когда оно хорошо) редко бывают достигнуты позднейшими порядками. Ибо зло (более свойственное порочной природе человека) с течением времени усиливается; добро же, как побуждение не столь естественное, наибольшую силу имеет поначалу. Каждое лекарство есть новшество; а кто не хочет применять новые средства, должен ждать новых бед. Ибо время есть величайший из новаторов; и если время в своем течении изменяет вещи к худшему, а мудрость и совет не станут изменять их к лучшему, к чему это приведет? Правда, что вошло в обычай, быть может и дурно, зато ладно пригнано одно к другому; что долго было вместе, пришло между собой как бы в некое согласие; тогда как новое не так-то легко приспособить: оно хоть и приносит пользу, но смущает своей новизной. Подобно чужеземцам, оно вызывает более удивления, нежели любви. Все это было бы верно, если бы время стояло на месте; но оно, напротив, движется так быстро, что упрямое пристрастие к раз установленному обычаю вносит не меньше смуты, чем новшество, и кто чрезмерно чтит старину, становится в новое время посмешищем. Поэтому хорошо бы людям, вводя новшества, брать пример с самого времени, которое производит поистине великие перемены, но исподволь и едва заметно, ибо иначе все новое будет неожиданным. И всегда новшество одним на руку, а другим на беду; и тот, кому от него польза, считает его за благо и восхваляет времена; а кому ущерб, считает за зло и клянет виновника. Не следует также решаться на новые опыты в государствах, кроме случаев крайней необходимости или очевидной пользы, и надо непременно удостовериться, что именно преобразования повлекут за собой перемены, а не жажда перемен служит предлогом к преобразованию. И наконец, не отвергая вовсе новшеств, все же следует брать их под подозрение. Как говорит Писание, "остановитесь на путях своих, и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему"[134]. XXV. О распорядительности Ничего нет опаснее для успеха дела, нежели показная распорядительность. Она подобна тому, что именуется у врачей несварением, а это всегда наполняет организм неусвоенной пищей и тайными зачатками болезней. Поэтому распорядительность в делах надобно мерить не временем заседаний, а успехом дела. Как на скачках наиболее резвы оказываются не те лошади, которые выше всего выбрасывают ноги, так и здесь распорядительность достигается не тем, чтобы охватывать сразу слишком много, но чтобы держаться ближе к делу. Иные заботятся только о том, как бы отделаться поскорее и лишь по видимости привести дело к концу, дабы показать себя людьми распорядительными. Но одно дело -- сберечь время умелым сокращением хлопот, другое -- скомкать саму работу. И поступать так на нескольких заседаниях и совещаниях это все равно, что делать один шаг вперед, а другой назад. Я знавал одного мудрого человека, который при виде чрезмерной поспешности любил говорить: "Повременим, чтобы скорее кончить". С другой же стороны, подлинная распорядительность поистине благодатна, ибо дело измеряется временем, как товар -- деньгами, и, где мало распорядительности, там дело обходится дорого. Спартанцы и испанцы известны своей медлительностью: "Mi venga la muerte de Spagna" -- "Пусть смерть моя идет из Испании", ибо тогда она наверняка промедлит. Внимательно выслушивай тех, кто доставляет первые сведения о деле, и старайся верно направить их с самого начала, а не прерывать на середине; ибо кто потерял нить мысли, будет топтаться на месте и более наскучит попытками вспомнить, что он хотел сказать, чем наскучил бы, если бы дать ему волю. А то иной раз вопрошающий вносит более беспорядка, чем вопрошаемый. Повторения являются обычно потерей времени; но ничто так не сберегает время, как повторное изложение сути вопроса, ибо оно предотвращает множество не идущих к делу разговоров. Пространные и цветистые речи столь же способствуют быстрому исполнению, сколь одежда или мантия с длинным шлейфом удобна при беге. Предисловия, отступления, оговорки и другие россказни говорящего -- все это лишь трата времени; и хотя по видимости они вызваны скромностью, по существу являются похвальбой. Все же остерегайся сразу переходить к делу, если слушатели что-либо имеют против него: чтобы устранить предубеждение, нужны некоторые околичности, как нужны умягчительные припарки перед втиранием мази. Секрет подлинной распорядительности заключается в порядке, в распределении обязанностей и в расчленении разбираемого вопроса, если только членение это не слишком сложно. Не расчленяя, невозможно вникнуть в дело, а расчленяя чрезмерно, невозможно его распутать. Выбрать время -- значит сберечь время; а что сделано несвоевременно, сделано понапрасну. Всякое дело слагается из трех частей -- подготовки, обсуждения или рассмотрения и совершения. Если надобно быстро выполнить дело, пусть лишь среднюю часть поручает многим, первую же и последнюю доверяет немногим. Обсуждение по заранее написанному плану большей частью способствует распорядительности, ибо, если даже этот план будет отвергнут, такое отрицание больше содержит положительных указаний, чем неопределенность, подобно тому как зола плодоноснее пыли. XXVI. О мнимой мудрости Существовало мнение, что французы на самом деле мудрее, чем они кажутся, а испанцы кажутся более мудрыми, чем они есть на самом деле. Не знаю, насколько это может быть справедливо в отношении народов, но, безусловно, это справедливо в отношении людей. Ведь как говорит апостол о притворно благочестивых людях: "Имеющие вид благочестия, от силы же его отрекшиеся"[135], так, конечно, существуют такие, кто, не имея от мудрости и способностей ничего или почти ничего, сохраняют при этом самый торжественный вид, "magno conatu nugas"[136]. Людям трезвым смешно наблюдать, к каким уловкам прибегают эти формалисты и какие используют увеличительные стекла, чтобы выдать плоскую поверхность за тело, имеющее объем и глубину; все это достойно сатирического осмеяния. Некоторые настолько скрытны и сдержанны, что будут показывать свои товары (т. е. то, чем богаты) только при тусклом освещении и всегда сделают вид, будто они что-то удерживают про себя; и даже когда они сами знают, что говорят о вещах, в которых хорошенько не разбираются, тем не менее у других людей они создают такое впечатление, будто знают и то, о чем не могут говорить. Некоторые помогают себе мимикой и жестами и мудры при помощи знаков; так, Цицерон говорит о Пизоне, что когда тот отвечал ему, то поднял одну бровь высоко на лоб, а вторую опустил до подбородка: "Respondes, altero ad frontem sublato, altero ad mentum depresso supercilio; crudelitatem tibi non placere"[137]. Некоторые думают подтвердить свои знания, произнося внушительные слова тоном, не допускающим возражения, а затем продолжают говорить, как будто бы уже принято и одобрено то, чего они не могут доказать. Другие, если что-либо находится вне пределов досягаемости их разума, притворяются, что презирают это или не обращают на него внимания как на несущественное или курьезное, и тем самым выдают свое невежество за некую рассудительность. Есть и такие, которые всегда с чем-либо не согласны и обычно, изумив людей какой-либо тонкостью, избегают существа дела, закрывая вопрос; о таких людях А. Геллий сказал: "Hominem delirum, qui verborum minutiis rerum frangit pondera"[137]. Платон в своем "Протагоре" также с презрением выводит человека такого рода в образе Продика и заставляет его произнести речь, от начала и до конца состоящую из надуманных дистинкций. Обычно такие люди во всех обсуждениях легко занимают позицию отрицания и пытаются завоевать доверие возражениями и предсказаниями трудностей: ибо, когда предложения отвергаются, на этом все и кончается; но, если они принимаются, это означает новые усилия; этот ложный вид мудрости является проклятием для дела. Словом, ни один разоряющийся торговец или скрытый банкрот не прибегает к стольким ухищрениям, чтобы поддержать веру в свое богатство, как эти пустые люди, чтобы поддержать доверие к своим способностям. Люди мнимой мудрости могут ухитриться создать о себе мнение; однако пусть никто не берет их на службу, ибо, конечно, для дела лучше взять человека в чем-то глупого, чем такого рода претенциозного формалиста. XXVII. О дружбе Сказавшему: "Тот, кто находит удовольствие в уединении, либо дикий зверь, либо бог"[138] -- было бы трудно вложить в несколько слов больше и правды и неправды, чем содержится в этих словах. Ибо совершенно справедливо, что естественная и тайная ненависть и отвращение к обществу в любом человеке содержат нечто от дикого животного; но совершенно несправедливо, что в уединении вообще есть нечто божественное, за исключением тех случаев, когда оно проистекает не из удовольствия, которое находят в одиночестве, а из любви и желания уединиться для более возвышенного образа жизни. Так, оно, как выяснилось, было ложным и притворным у некоторых язычников -- у Эпименида Кандийского, Нумы Римского, Эмпедокла Сицилийского и Аполлония из Тианы; и подлинным и истинным -- у разных древних отшельников и святых отцов церкви. Но очень немногие понимают, что такое одиночество и до чего оно доводит, ибо толпа не есть общество и лица -- всего лишь галерея картин, а разговор -- только звенящий кимвал, где нет любви. Латинское изречение "Magna civitas, magna solitudo"[140] отчасти объясняет это состояние; ведь в большом городе друзья разобщены, так что по большей части нет того чувства товарищества, которое существует у соседей в менее крупных поселениях. Но мы можем пойти еще дальше и утверждать с полным основанием, что отсутствие истинных друзей, без которых мир становится пустынным, и есть печальное одиночество в его чистом виде; и даже в этом смысле одиночество кого бы то ни было, кто из-за склада своей натуры и привязанностей не способен к дружбе, также происходит от дикого животного, а не от человеческих качеств. Главный плод дружбы заключается в облегчении и освобождении сердца от переполненности и надрыва, которые вызывают и причиняют всякого рода страсти. Мы знаем, что болезни закупорки и удушья являются самыми опасными для тела; не иначе это и в отношении духа. Вы можете принять сарсапарельный корень, чтобы освободить печень, железо -- чтобы освободить селезенку, серный цвет -- для легких, бобровую струю -- для мозга; однако ни одно средство так не облегчает сердца, как истинный друг, с которым можно поделиться горем, радостью, опасениями, надеждами, подозрениями, намерениями и всем, что лежит на сердце и угнетает его, в своего рода гражданской исповеди или признании. Удивительная вещь -- наблюдать, как высоко ценят великие короли и монархи этот плод дружбы, о котором мы говорили; настолько высоко, что они покупают его множество раз, рискуя своей собственной безопасностью и величием. Ибо государи, принимая во внимание то расстояние, которое отделяет их от положения их подданных и слуг, не могут сорвать этот плод, за исключением тех случаев, когда (дабы получить возможность насладиться им) они возвышают некоторых людей, делая их своими товарищами и почти что равными себе, что не раз приводило к неудобствам. Современные языки называют таких лиц "фаворитами" или "доверенными" (privadoes), как будто дело заключается в милости или интимном общении. Но латинское название определяет истинное их назначение и причину, именуя их participes curarum[141], ибо именно это связывает дружеский союз. И мы отчетливо видим, что это делалось не только слабыми и чувствительными государями, но и самыми мудрыми и расчетливыми из них; они часто приближали к себе некоторых своих слуг, которых называли друзьями, и разрешали другим называть их так же, используя слово, которое принято меж близкими людьми. Когда Л. Сулла правил Римом, он настолько возвысил Помпея (впоследствии прозванного Великим), что тот хвастал, что стал сильнее Суллы. Ибо, когда Помпей предоставил должность консула одному из своих друзей против желания Суллы и Сулла вознегодовал на него и стал в резких тонах говорить ему об этом, Помпей сам обрушился на него и даже заставил его замолчать, сказав, что "больше людей поклоняется солнцу восходящему, чем солнцу заходящему"[142]. Децим Брут имел такой вес в глазах Юлия Цезаря, что в своем завещании Цезарь назвал его своим наследником сразу после племянника. И он же был тем человеком, который обладал такой властью над Цезарем, что ускорил его смерть. Ибо, когда Цезарь хотел было распустить сенат из-за плохих предзнаменований, и особенно из-за одного сна Кальпурнии, этот человек мягко поднял его за руку из кресла и сказал ему, что надеется, что он, Цезарь, не распустит сенат до тех пор, пока его жена не увидит более благоприятный сон. И он был, кажется, в таком великом фаворе у Цезаря, что Антоний в письме, дословно приводимом в одной из филиппик Цицероном, называет его venefica -- "колдун", как будто тот околдовал Цезаря. Август так возвысил Агриппу (хотя тот и был низкого происхождения), что когда он спросил у Мецената совета относительно замужества своей дочери Юлии, то у Мецената хватило смелости сказать, что он должен либо выдать свою дочь замуж за Агриппу, либо лишить последнего жизни: третьего пути нет -- так возвеличил он Агриппу. При Тиберии Цезаре Сеян вознесся на такую высоту, что их обоих называли и считали неразлучными друзьями. В письме к нему Тиберий сказал: "Haec pro amicitia nostra non occultavi"[143]; и весь сенат посвятил алтарь Дружбе как богине, в честь великой ценности дружбы между этими двумя людьми. Такая же или даже еще более сильная дружба существовала между Септимием Севером и Плавцианом. Ибо он заставил своего старшого сына жениться на дочери Плавциана; и часто поддерживал Плавциана в его действиях против своего сына; и написал также в одном из посланий сенату следующее: "Я так сильно люблю этого человека, что хочу, чтобы он меня пережил". Будь эти императоры подобны Траяну или Марку Аврелию, можно было бы подумать, что эта дружба проистекала из бесконечной доброты их натуры; но, поскольку все эти люди были так мудры, обладали такой силой и суровостью духа и настолько сильно любили себя, все это с очевидностью доказывает, что они считали свое собственное благополучие (хотя оно было настолько велико, насколько вообще возможно для смертного) лишь половинчатым, если у них нет друга, который сделал бы его полным; и все это при том, что они были императорами, у которых имелись жены, сыновья, племянники; и все же все эти родственники не могли дать того утешения, которое дает дружба. Не следует забывать и того, что Коммин заметил о своем первом хозяине, герцоге Карле Смелом, именно что тот ни с кем не делился своими секретами, и особенно теми секретами, которые более всего его беспокоили, после чего он добавляет, что в последние годы жизни "эта замкнутость действительно ослабила и немного повредила его разум"[144]. Коммин, конечно, мог бы также высказать точно такое же суждение, если бы захотел, о своем втором господине, Людовике XI, чья замкнутость действительно была его мучителем. Изречение Пифагора "Cor ne edito" -- "Не грызи сердце" -- несколько темно, но по смыслу правильно. Конечно же, если выразиться резко, те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец. Но одно совершенно замечательно (и этим я закончу рассмотрение первого плода дружбы), а именно что это раскрытие своего "Я" другу производит два противоположных действия, ибо оно удваивает радости и делит горести пополам. Потому что нет такого человека, который, поделившись своими радостями с другом, еще более не возрадовался бы; и нет такого человека, который, поделившись своими печалями с другом, не стал бы меньше печалиться. Итак, в том, что касается воздействия на дух человека, дружба обладает таким же достоинством, какое алхимики раньше приписывали своему камню в воздействии на человеческое тело -- она производит все противоположные действия, однако, на пользу и на благо природе. Но даже если не прибегать к помощи алхимиков, в обычном течении природы есть явный образец этого, ибо в телах соединение усиливает и поддерживает любое естественное действие и, с другой стороны, ослабляет и притупляет любое бурное впечатление; так же обстоит дело и в отношении духа. Второй плод дружбы так же целебен и превосходен для разума, как первый -- для чувств. Ведь дружба из штормов и бурь страстей действительно делает хорошую погоду, а разум она как бы выводит из тьмы и путаницы мыслей на ясный свет. Не следует понимать, что это справедливо только в отношении верного совета, который человек получает от своего друга, о чем мы будем говорить ниже; но совершенно очевидно, что если у кого-то ум занят множеством мыслей, то его разум и понимание действительно проясняются и раскрываются в беседах и рассуждениях с другим человеком; он легче разбирает свои мысли; он располагает их в более стройном порядке; он видит, как они выглядят, когда превращаются в слова; наконец, он становится мудрее самого себя и за один час рассуждения вслух достигает большего, чем за целый день размышлений. Фемистокл хорошо сказал персидскому царю: "Речь подобна аррасскому ковру, развернутому и полностью открытому для обозрения; тем самым образы появляются в виде конкретных фигур; в то время как если они остаются только в мыслях, они подобны скатанному и свернутому ковру"[145]. И этот второй плод дружбы, заключающийся в раскрытии разума, может быть получен не только от таких друзей, которые в состоянии дать совет (они и есть самые лучшие друзья); но даже без таковых человек познает себя, прояснит свои собственные мысли и заострит свой ум как бы о камень, который сам по себе не режет. Одним словом, человеку лучше обратиться с речью к статуе или картине, чем позволить своим мыслям тесниться в голове, не находя выхода. И теперь, чтобы сделать этот второй плод дружбы полным, отметим ту другую его сторону, которая более открыта и поддается обычному наблюдению, а именно верный совет друга. Гераклит хорошо сказал в одной из своих загадок: "Сухой свет всегда самый лучший". И конечно же, свет, который человек получает от совета другого человека, суше и чище, чем тот, который проистекает из его собственного разума и суждения, ибо последний всегда насыщен и пропитан его чувствами и привычками. Так что между советом, который дает друг, и советом, который человек дает самому себе, существует такая же разница, как и между советом друга и советом льстеца. Потому, что нет большего льстеца, чем тот, кто сам себе льстец, и нет более сильного лекарства от самолюбивой лести, чем откровенное и свободное мнение друга. Совет бывает двух видов: один относительно нравов, другой относительно дела. Что касается первого, то самым лучшим средством сохранения душевного здоровья является справедливое предупреждение друга. Призвать самого себя к ответу -- это порой слишком сильнодействующее и разрушительное лекарство. Чтение хороших книг по морали -- несколько скучновато и безжизненно. Замечать свои ошибки в других -- не всегда подходит для нашего случая. Самое же лучшее лекарство (по-моему, лучше всего действующее и лучше всего воспринимаемое) -- предупреждение друга. Интересно заметить, в какие серьезные ошибки и крайние нелепости, действительно, впадают многие (особенно люди более высокого положения) из-за того, что у них нет друга, который мог бы сказать им об этих ошибках; и тем самым они наносят огромный вред как своей репутации, так и своему благоденствию, ибо, как сказал святой Яков, они напоминают людей, "которые, посмотревшись в зеркало, тут же забывают свой собственный образ и облик"[146]. Что касается дела, человек может думать, если ему угодно, что два глаза видят не больше, чем один; или что игрок всегда видит больше, чем сторонний наблюдатель; или что человек в гневе так же разумен, как и тот, кто спокойно пересчитает все двадцать четыре буквы алфавита; или что из мушкета можно так же хорошо стрелять с руки, как и с упора, и иметь тому подобные глупые и беспочвенные фантазии, полагаться во всем только на себя. Но, когда все средства исчерпаны, помощь доброго совета исправляет дело. И если человек думает, что он примет совет, но сделает это по частям, спрашивая совет по одному делу у одного, а по другому -- у другого, то это хорошо (т. е., возможно, лучше, чем если бы он вообще никого не спрашивал). Однако он подвергается двум опасностям. Первое, что ему дадут неверный совет, ибо, за исключением тех случаев, когда совет исходит от совершенно и целиком преданного друга, редко случается так, чтобы он не был корыстен и намеренно направлен на достижение каких-либо целей того человека, который дал его. Второе, что ему дадут совет вредный и небезопасный (хотя и с добрыми намерениями), который частично принесет неприятности, частично же явится средством исправления дела; как если бы вы пригласили врача, который, по общему мнению, хорошо вылечивает ту болезнь, на которую вы жалуетесь, но не знаком с вашим организмом, и поэтому он может излечить вас от данной болезни, но расстроить ваше здоровье в каком-либо другом отношении и тем самым вылечить болезнь, но убить пациента. Но друг, в совершенстве знакомый с состоянием ваших дел, будет осторожен, исправляя данное дело так, чтобы не причинить вам какую-либо другую неприятность. Поэтому не полагайтесь на случайные советы: они, скорее, отвлекут и уведут вас в сторону, чем устроят ваши дела и дадут им правильное направление. Кроме этих двух благородных плодов дружбы (успокоение в чувствах и поддержка в суждениях) есть еще последний плод, который, подобно гранату, полон множества зерен. Я имею в виду помощь и участие во всех делах и случаях. Здесь наилучший способ убедиться в разнообразной пользе дружбы в жизни состоит в том, чтобы взглянуть вокруг и увидеть, сколько есть вещей, которых сам человек сделать не может. И тогда окажется, что изречение древних "друг -- это второе я" недостаточно справедливо, ибо друг гораздо больше, чем второе я. Люди проживают жизнь и умирают с тревогой о некоторых вещах, которые особенно принимали близко к сердцу, -- устройство жизни своего ребенка, окончание труда и тому подобное. Если у человека есть преданный друг, он может быть почти уверен в том, что об этом позаботятся и после его смерти; так что у человека тогда есть как бы две жизни для осуществления своих желаний. У человека одно только тело, и оно занимает только одно место в пространстве, но там, где есть дружба, все отправления жизни как бы удваиваются: они даются и самому человеку, и его заместителю, ибо он может осуществлять их через своего друга. Сколько есть на свете вещей, которые человек, дорожа своей честью и добрым именем, не может сам сказать или сделать? Вряд ли будет скромно, если человек сам будет расписывать свои заслуги и тем более превозносить их; случается, он не может вынести того, что ему приходится молить или просить о чем-то, и еще много других подобных вещей. Но все это вполне прилично в устах друга, хотя заставило бы самого человека покраснеть, если бы их произносили его уста. Кроме того, человеческая личность связана множеством условностей, которые не могут быть нарушены. Человек может говорить со своим сыном только как отец; со своей женой -- только как муж; со своим врагом -- только употребляя определенные выражения. В то же время друг может говорить так, как требует того случай, а не как это подобает данному лицу. Можно было бы бесконечно перечислять все преимущества дружбы. Я предлагаю следующее правило на тот случай, когда человек не может подобающим образом сыграть свою собственную роль: если у него нет друга, он может покинуть сцену. XXVIII. О расходах Богатства существуют, чтобы их тратить, а траты -- чтобы делать добро и этим снискать честь. Поэтому чрезвычайные расходы должны быть соразмерны важности случая: добровольный отказ от своего достояния бывает нужен не только для спасения души, но и для блага отечества. Обычные же расходы надобно соразмерять с достатком, не допуская расхищения имущества слугами и производя траты наиболее выгодным образом, так, чтобы счета были в действительности меньше, чем можно подумать со стороны. Кто не хочет уменьшения своего состояния, должен тратить не более половины своего дохода; а кто желает приумножить его -- не более трети. Самым важным особам не зазорно входить в подобные дела самолично. Некоторые уклоняются от этого не из одной лишь небрежности, но боясь огорчиться, увидя свое состояние расстроенным. Но нельзя исцелить рану, не исследуя ее. А кто уж никак не может сам управлять своим именьем, должен хорошо выбирать управителей и почаще их сменять, пока они еще робки и не понаторели в плутнях. Кто может заниматься своим имением лишь изредка, тому следует завести во всем неизменный порядок. Кто много тратит на один какой-либо предмет, должен быть столь же бережлив в другом. Так, например, если кто много расходует на стол, пусть будет бережлив в одежде; если любит пышную обстановку, пусть меньше держит лошадей, и тому подобное. Ибо, кто расточителен во всем, тот вряд ли избежит разорения. При продаже имения для расплаты с долгами так же легко повредить себе поспешностью, как и медлительностью, ибо поспешная продажа обычно так же невыгодна, как заем под проценты. К тому же, кто сразу расплачивается со всеми долгами, в скорости делает новые, ибо, выйдя из затруднения, возвращается к прежним привычкам. А кто расплачивается понемногу, приучается к бережливости, что полезно и для имущества, и для нравственности. Кто хочет поправить свое состояние, тот не должен пренебрегать мелочами. Не стыдно сокращать мелкие расходы -- стыдно унизиться до мелкого стяжания. Долговременную статью расхода надо вводить осмотрительно, а если речь идет об одном разе, тут можно быть щедрее. XXIX. Об истинном величии королевств и республик[147] Слова афинянина Фемистокла, в отношении его самого высокомерные, в более общем смысле оказываются, однако, мудрым суждением и наблюдением. Когда на празднестве попросили его сыграть на лютне, он сказал, что "бренчать не умеет, зато может сделать из малого городка великий город". Эти слова (если употребить их в переносном смысле) могут выражать два рода способностей у тех, кто вершит дела государства. Сделав смотр советникам и министрам, мы найдем (хотя и в малом числе) таких, что могут сделать из малого государства великое, но не умеют бренчать; а с другой стороны, -- великое множество таких, которые бренчат весьма искусно, но отнюдь не сумели бы сделать малое государство великим, ибо одарены талантом как раз противоположным -- умением великую и цветущую страну довести до упадка и разорения. Поистине, презренные уловки и хитрости, какими многие советники и министры приобретают и милость своего господина, и расположение толпы, не заслуживают лучшего названия, чем бренчание, ибо доставляют временное удовольствие, а их самих выставляют в приятном свете, но отнюдь не направлены к благу и процветанию государства, которому они служат. Существуют, без сомнения, и такие советники и министры, которые справляются с делами (negotiis pares[148]), умеют обходить пропасти и наиболее явные затруднения и тем не менее неспособны приумножить мощь и богатство страны. Но, каковы бы ни были деятели, обратимся к самому делу, т. е. к истинному величию королевств и республик и к способам достичь такового, -- предмет, достойный внимания великих и могущественных государей, дабы они, переоценив свои силы, не тратили их попусту на неосуществимые предприятия, а, с другой стороны, недооценивая их, не поддавались советам робких и малодушных. Величина страны может быть измерена, богатства и доходы ее -- исчислены, число жителей -- установлено по переписи, число и размеры городов и местечек -- определены по картам и планам. И все же ни в чем нельзя так легко ошибиться, как в истинной оценке и верном суждении относительно мощи государства. Царство небесное уподоблено Писанием не какому-либо крупному зерну, а горчичному зернышку -- одному из мельчайших, но наделенному свойством быстро распространяться. Так и государства бывают обширны, но не способны расширяться или повелевать или же, напротив, малы по размерам, но способны стать основой великой монархии. Укрепленные города, большие запасы вооружения в арсеналах, хорошие породы коней, боевые колесницы, слоны, пушки и тому подобное -- все это может оказаться лишь овцой в львиной шкуре, если нет при этом мужественного и воинственного народа. Самая численность армий не много значит там, где народу недостает мужества, ибо, как говорит Вергилий, "волку безразлична численность овец". Армия персов в долине Арбелы была столь многочисленна, что военачальники Александра, смутившись этим, стали просить его выступить против врага ночью. Но он ответил: "Не хочу красть победу", и победа оказалась легкой. Когда Тигран Армянский, расположившись на холме со своим войском в четыреста тысяч человек, увидел войско римлян, в котором едва насчитывалось четырнадцать тысяч, он возликовал и сказал: "Их слишком много для посольства, но слишком мало для битвы". А между тем не успело зайти солнце, как он убедился, что их было достаточно, чтобы рассеять его армию с огромными потерями. Много можно привести примеров, когда численность отнюдь не соответствовала мужеству; поэтому с достоверностью можно утверждать, что для величия государства необходим прежде всего воинственный народ. Нельзя также, согласно ходячей поговорке, считать деньги мускулами войны там, где дряблы мускулы бойцов и народ изнежен. Хорошо Солон ответил Крезу, когда тот хвастал перед ним своим золотом: "Государь мой, достаточно прийти кому-нибудь с лучшим, чем у вас, железом, и он овладеет всем этим золотом". Пусть поэтому государи и государства трезво оценивают свои силы, если только их ополчение не состоит из храбрых бойцов. И с другой стороны, пусть государи, имеющие воинственных подданных, сознают свою мощь, ибо иначе они не воздают себе должного. Что же касается наемников (на которых в таких случаях рассчитывают), то опыт неизменно показывает, что, полагаясь на них, государи и государства "могут на время опериться, но очень скоро начинают линять". Никогда не соединятся воедино дары, предназначенные Иуде и Иссахару: "никогда один и тот же народ не бывает одновременно и молодым львом, и ослом, падающим под бременем ноши"; никогда народу, обремененному податями, не быть воинственным и храбрым. Правда, что налоги, взимаемые с согласия народа, не так ослабляют его мужество; примером тому могут служить пошлины в Нидерландах и до известной степени субсидии в Англии. Заметьте, что речь идет у нас сейчас не о кошельке, а о сердце. Подать, взимаемая с согласия народа или без такового, может быть одинакова для кошельков, но неодинаково ее действие на дух народа. Заключим отсюда, что ни один народ, отягченный податями, неспособен повелевать другими. Пусть государства, стремящиеся к могуществу, не дают слишком расплодиться знати и дворянству, ибо простой народ становится при этом тупым и забитым и работает только на господ. Нечто подобное бывает с лесными посадками: если саженцы слишком густы, никогда не получим мы чистого подлеска, а один лишь кустарник. Так и в стране: если слишком много дворян, простой народ вырождается; и дело может дойти до того, что из сотни не наберется и одного, годного к военной службе, особенно в пехоту, -- ведь это главный нерв армии; вот и получится, что людей будет много, а силы мало. Нигде не сказалось это с такой ясностью, как при сравнении Англии и Франции: значительно уступая в размерах и в численности населения, Англия показала, однако, свое превосходство, и все потому, что английский средний класс поставляет добрых бойцов, а французское крестьянство -- нет. Мудрым и достойным восхищения был статут короля Генриха VII (о чем я говорю подробно в истории его жизни), установивший размеры ферм и земельных участков с тем расчетом, чтобы земля обеспечила подданному довольство и независимость и за плугом ходил бы сам владелец его, а не наемный батрак. Так достигается то процветание, какое Вергилий приписывает древней Италии: Terra potens armis atque ubere glebae[149]. Не следует пренебрегать и тем сословием, которое, насколько мне известно, существует только в Англии да, еще, пожалуй, в Польше; я имею в виду сословие свободных слуг при дворянах и знати -- эти на бранном поле отнюдь не уступают йоменам. Поэтому обычай широкого гостеприимства и роскошных, многочисленных свит у вельмож и дворянства, несомненно, немало способствует военной мощи. Напротив же, уединенный и замкнутый образ жизни дворянства порождает недостаток войск. Не надо щадить никаких усилий, чтобы ствол Навуходоносорова древа монархии был достаточно мощным для поддержания его ветвей и листьев, иначе говоря, чтобы число коренных подданных короны или республики было в надлежащем соотношении с числом иноземцев, которыми они управляют. Поэтому все государства, легко принимающие в подданство иноземцев, способны стать мощными державами. Ибо нельзя полагать, чтобы горсточка людей, сколь бы ни были они отважны и умелы, могла удерживать обширные владения; это может удаваться до поры до времени, но окончится внезапным крушением. Спартанцы проявляли в отношении чужеземцев большую разборчивость, отчего и были сильны, пока держались в своих границах, а когда распространились и ветви стали слишком тяжелы для ствола, то и сломились от первого ветра. Ни одно государство не принимало чужеземцев в свое лоно так охотно, как римское. Потому-то оно и выросло в величайшую монархию. У римлян было в обычае даровать права гражданства (называемые ими jus civitatis), причем самые полные, включавшие не только jus commercii, jus connubii, jus haereditatis, но и jus suffragii и jus honorum[150], -- не только отдельным лицам, но и целым семьям, городам, а иногда и народам. Прибавим к этому их обычай основывать колонии, благодаря которому римские корни укреплялись в чужой земле. Сопоставив эти два обычая, мы можем сказать, что не римляне раскинулись по миру, а мир перед ними раскинулся; а это и было верным путем к достижению величия. Не раз дивился я, глядя, как Испания удерживает столь обширные владения с таким малым числом коренных испанцев; но уж, конечно, ствол испанский куда мощнее, чем были Рим или Спарта. И к тому же, если нет у них широкой раздачи прав гражданства, зато есть нечто весьма к этому близкое, а именно обычай принимать почти все без различия народности в свою армию в качестве рядовых, а иногда и на высшие должности. Впрочем, сейчас они, по-видимому, ощутили недостаток коренного населения, как видно из недавно обнародованной Прагматической Санкции. Несомненно, сидячая жизнь и тонкие ремесла (требующие скорее ловкости в пальцах, нежели силы в руках) по природе своей противоположны воинственному духу. А все воинственные народы вообще несколько склонны к праздности и опасности любят больше, чем труд. Да они и не должны быть к нему чрезмерно принуждаемы, если надобно сберечь их силу. Поэтому большим преимуществом древних государств -- Спарты, Афин, Рима и других -- был труд рабов, которые обычно и занимались подобными ремеслами. Это, однако, христианским законом почти повсеместно отменено. Остается в таком случае предоставить эти ремесла чужеземцам (коих для этого надлежит с большей легкостью принимать в свою среду), а коренным жителям простого звания оставить три занятия: хлебопашество, услужение по найму и те ремесла, кои воспитывают силу и мужество, как-то: ремесло каменщика, кузнечное и плотничье дело, и др., не считая солдатского. Но что всего важнее для создания мощной державы -- это чтобы воинское дело стало у народа главной его честью и основной заботой. Ибо все указанное выше будет лишь подготовкой к достижению военной мощи; а что значит подготовка, если нет самого намерения и выполнения его? Как гласит история или легенда, Ромул, умирая, завещал римлянам превыше всего ценить воинское искусство, и тогда, сказал он, станут они величайшей державой мира. В Спарте государственный строй был полностью (хоть и неразумно) подчинен той же цели. Очень недолго господствовала она у персов и македонян. Некоторое время -- у галлов, германцев, готов, саксов, норманнов и др. У турок она существует по сей день, хотя и клонится к упадку. В христианской Европе имеется она, в сущности, у одних лишь испанцев. Человек всего более преуспевает в том, чему всего усерднее предается -- положение это настолько бесспорно, что останавливаться на нем долее нет нужды; довольно будет на него указать. Ни один народ, если он не занимается воинским искусством, не вправе ждать, чтобы величие свалилось на него с небес. А с другой стороны, очевидно, что те нации, кои долгое время в нем упражняются (как, например, Рим или Турция), творят чудеса. И даже там, где оно процветало лишь временно, обычно достигалось величие, сохранявшееся долгое время спустя, когда воинское искусство уже приходило в упадок. Заметим, кстати, что государству надлежит иметь такие законы и обычаи, которые предоставляли бы справедливые (или могущие быть названы таковым) поводы к войне. Ибо люди по врожденному чувству справедливости не вступают в войну (отчего происходит множество бедствий), если нет к тому хоть сколько-нибудь благовидных предлогов. У турок таким удобным предлогом к войне служит распространение их веры; этот предлог всегда у них под рукой. Римляне хотя и ставили расширение границ империи в заслугу своим полководцам, когда они это свершали, однако никогда не довольствовались одним этим предлогом, чтобы начать войну. Пусть нации, стремящиеся к величию, будут, во-первых, чувствительны к обидам, кому бы они ни были нанесены -- пограничным жителям, купцам или посланникам, и не сносят бесчестье безропотно. Во-вторых, пусть постоянно будут готовы не медля прийти на помощь союзникам; это всегда соблюдалось Римом, так что, когда союзник его имел договоры также и с другими государствами и при вражеском вторжении обращался за помощью к каждому из них, римляне всегда опережали других и этой чести никому не уступали. Что же касается войн, некогда ведшихся в интересах какой-либо партии или из стремления навязать повсюду свой строй, то им трудно найти оправдание. Такова была война римлян за свободу Греции; войны лакедемонян и афинян за создание или свержение демократий и олигархий; или когда войны велись иноземцами под предлогом защиты или борьбы за справедливость, ради освобождения чужих подданных из-под ига тиранов, и тому подобное. Довольно будет сказать, что ни одно государство не может стать великим, если не готово вооружиться по каждому справедливому поводу. Нет здоровья без упражнения; этого требует организм. как человеческий, так и политический. А лучшим упражнением для государства служит справедливая и почетная война. Гражданская война -- та действительно подобна горячке; но война с иноземцами, если и горячит, то лишь как упражнение, способствующее здоровью. Ибо периоды мирной лени несут с собой утрату мужества и испорченность нравов. Как бы там ни было для благополучия, для величия державы готовность к войне есть бесспорное преимущество. Именно мощь постоянной армии (хотя это и немалый расход) заставляет всех соседей слушаться или по крайней мере прислушиваться, как это мы видим на примере Испании, где постоянная армия существует вот уже много десятилетий подряд. Господство на морях имеет для королевства первостепенное значение. Цицерон, когда писал Аттику о планах Помпея против Цезаря, говорил: "Consilium Pompeii plane Themistocleum est; putat enim, qui mari potitur, eum rerum potiri"[151]. И Помпей, несомненно, взял бы Цезаря измором, если бы самонадеянно не отказался от своего плана. Морские битвы имеют, как мы знаем, важные следствия: битва при Акции решила, кому владеть миром; Лепантский бой положил конец величию Турции. Есть много примеров, когда морские битвы решали исход войны; но это бывает, если государь или государство возлагают на них свои надежды. Одно, во всяком случае, верно: господствующий на море действует с полной свободой и распоряжается войной по своему усмотрению, тогда как имеющие перевес на суше часто, несмотря на это, попадают в беду. В нынешней Европе преимущества, даваемые силой на морях (ценнейшим наследием, доставшимся нашему британскому королевству), поистине велики, как потому, что большинство государств Европы имеет главным образом морские, а не внутренние границы, так и потому, что господство на морях дает свободный доступ к сокровищам обеих Индий. По сравнению с той славой и честью, какие доставались воинам древности, войны нового времени ведутся словно в потемках. Для поощрения воинской доблести есть у нас, правда, ордена различных степеней, коими, однако же, награждаются без разбору как воины, так и не видавшие боя. Иногда память о победе бывает увековечена в гербе. Есть также госпитали для изувеченных воинов и еще кое-что. Между тем в древности все воодушевляло людей: и трофеи, устанавливаемые на месте победы; и надгробные речи и памятники павшим в бою; и увенчание победителей лавровым венком; и титул "императора", впоследствии заимствованный величайшими монархами мира; и триумфальные встречи вернувшихся полководцев; и щедрые дары воинам, распускаемым по домам; а всего более -- обычай триумфа, который был у римлян не пустой мишурой, но одним из мудрейших и благороднейших установлений, ибо включал в себя три вещи: почести полководцу, прибыль казне из военной добычи и награды войскам. Правда, обычай этот, пожалуй, непригоден для монархий, разве что почести воздаются самому монарху или его сыновьям. Так и случилось во времена римских императоров, присвоивших право на триумф себе и своим сыновьям, когда войны вели они сами, оставляя подданным лишь знаки отличия и торжественные облачения. В заключение скажем: никто не в силах "прибавить себе росту хоть на один локоть", если речь идет о росте человека; иное дело -- королевства или республики: там государь или правительство могут и увеличить, и возвеличить свою державу, ибо с помощью тех законов, обычаев и установлении, о которых мы говорили, могут быть заложены основы величия для преемников и потомства. А между тем это обычно не делается, но предоставляется случаю. XXX. О поддержании здоровья В этом деле есть мудрость, выходящая за рамки предписаний медицины: собственные наблюдения человека за тем, что ему хорошо, а что вредно, есть самая лучшая медицина для сохранения здоровья. И более безопасно говорить: "Это не очень хорошо влияет на меня, поэтому я воздержусь от этого", чем: "Я не нахожу ничего вредного в этом, поэтому я могу это употреблять". Ведь сила природы в молодости преодолевает многие излишества, которые свойственны человеку до самой старости. Не забывай надвигающихся лет и не думай делать по-прежнему то, что делал раньше, ибо с возрастом не спорят. Остерегайся внезапных изменений в какой-либо важной части диеты и, если необходимость вынуждает осуществить их, приспособь остальную часть диеты к этому изменению. Ибо один из секретов природы и политики состоит в том, что безопаснее менять много вещей, чем одну. Изучи свои привычки в отношении диеты, сна, занятий, одежды и тому подобного и старайся мало-помалу сокращать то, что ты сочтешь вредным; но делай это так, чтобы, обнаружив, что это изменение причиняет тебе неудобство, ты снова мог вернуться к прежним привычкам, ибо трудно различить то, что вообще считается хорошим и полезным, от того, что особенно хорошо и пригодно для твоего собственного тела. Один из лучших рецептов долгой жизни -- это пребывать в свободном и жизнерадостном расположении духа в часы еды, сна и занятий. Что же касается страстей и увлечений духа, то избегай зависти, тревожных страхов, затаенного гнева, тонкого и путаного самоанализа, чрезмерных радостей и веселий, неразделенной печали. Питай надежды; испытывай, скорее, спокойное веселье, чем буйную радость; стремись, скорее, к разнообразию удовольствий, чем к их излишеству; переживай удивление и восхищение от знакомства с новшествами; занимай ум блестящими и прославленными предметами, как история, предания и размышления о природе. Если будешь совершенно избегать лекарств, они окажутся слишком чуждыми для твоего тела тогда, когда они тебе понадобятся; если слишком познакомишь с ними тело, они не произведут необходимого действия, когда наступит болезнь. Я, скорее, рекомендовал бы применять некоторую диету в определенные периоды, чем частое использование лекарств, если только это не превратилось уже в привычку, ибо эти диеты изменяют тело больше, а беспокоят меньше. Не оставляй без внимания ни одного происшествия с твоим телом и испрашивай мнение о нем. Когда болен, обращай внимание главным образом на здоровье; когда здоров -- на свою активность. Ибо тот, кто, будучи здоровым, подвергает свое тело лишениям, когда заболевает не очень серьезными болезнями, может быть зачастую вылечен при помощи одной диеты и тщательного ухода. Цельс, если бы он был только врачом, а не мудрым человеком, не смог бы дать столь прекрасный рецепт здоровья и долголетия, а именно: человек должен менять и чередовать противоположности, но склоняться к более доброй из двух крайностей; например, чередовать пост и хорошее питание, но чаще хорошо питаться; чередовать бодрствование и сон, но предпочитать сон; чередовать отдых и упражнения, но чаще упражняться и тому подобное. Таким образом будет поддерживаться и укрепляться природа. Некоторые врачи настолько поддаются настроению пациента и подделываются под него, что не заставляют его подчиняться правильному курсу лечения; а некоторые другие так педантичны в своих действиях, предпринимаемых в соответствии с искусством лечения, что недостаточно принимают во внимание состояние пациента. Изберите середину или же, если нельзя найти таких качеств в одном враче, возьмите двоих, того и другого рода; и не забудьте позвать как того, кто лучше знаком с вашим организмом, так и того, кто более всего известен своими способностями. XXXI. О подозрении Подозрения разнятся от прочих мыслей, как совы от птиц: тем, что летают в потемках. Их надлежит подавлять или хотя бы подчинять; ведь они омрачают ум, ссорят с друзьями и служат помехой в деле. Государей они располагают к тирании, мужей -- к ревности, а в мудрых рождают уныние и нерешимость. Подозрения зарождаются не в сердцах, а в умах; ибо им подвержены и смельчаки, каков был, например, Генрих VII Английский[152]. Не было человека подозрительнее его, но не было и смелее. Таким натурам подозрения не страшны, ибо обычно они не допускаются, покуда не выяснена их основательность; но натурами робкими могут завладеть целиком. Подозрений у человека тем больше, чем меньше он знает. Поэтому надлежит избавляться от подозрений, стараясь узнать побольше, а не держать их про себя. Чего же надобно людям? Уж не думают ли они, что имеют дело со святыми? Ужели предполагают, что у других нет собственных целей, коим служат они всего усерднее? Всего лучше поэтому умерять подозрения, помня, что они могут быть справедливы, и вместе с тем надеясь, что они ложны. Другими словами, из подозрений надлежит извлекать пользу ровно настолько, чтобы быть защищенным на случай, если они оправдаются. Подозрения, рождающиеся сами собой, подобны праздно жужжащим шмелям; но подозрения, вскормленные искусственно и внушенные чужим нашептыванием, имеют ядовитое жало. Чтобы прорубить дорогу в лесу подозрений, лучше всего откровенно поделиться ими с подозреваемым, ибо при этом сам наверняка будешь знать, основательны ли твои подозрения, а он остережется впредь подавать к ним повод. Этот способ, однако, не годится, когда имеешь дело с людьми низкими, ибо такие, однажды увидев себя подозреваемыми, никогда уж не будут верны. Итальянцы говорят: "Sospetto licentia fede"[153], т. e, подозрение как бы освобождает подозреваемого от долга верности. А между тем оно должно было бы, напротив, побуждать к доказательствам верности. XXXII. О беседе Некоторые люди во время разговора стремятся скорее стяжать похвалу своему остроумию и доказать, что они в состоянии отстоять любые свои аргументы, чем проявить здравомыслие в распознавании того, что есть истина; как будто достойно похвалы знать, что можно было бы сказать по данному поводу, а не то, что следовало бы думать. У некоторых есть в запасе определенные общие места и выражения, которыми они умело пользуются, но им недостает разнообразия; бедность такого рода большей частью утомительна, а когда ее однажды заметили, смешна. Самый благородный способ ведения беседы состоит в том, чтобы сначала дать повод к ней, а затем смягчать мнения и перейти к чему-либо другому, ибо в этом случае человек как бы ведет в танце. В обсуждении или беседе хорошо разнообразить их тон и течение, перемежая разговор о текущих делах с доказательствами, повествование -- с размышлениями, вопросы -- с выражением мнений, серьезные предметы -- с шутками, ибо глупо кого-нибудь сильно утомлять, или, как мы теперь говорим, "заездить". Что касается шутки, то есть определенные предметы, которые должны быть избавлены от нее, а именно: религия, государственные вопросы, великие люди, важное в данный момент дело любого человека и все, что заслуживает сочувствия. Однако есть такие люди, которые считают, что их ум будет спать, если только они не выпалят чего-нибудь пикантного и не уязвят другого человека до глубины души. Такую привычку следует держать в узде. Parce, puer, stimulis, et fortius utere loris[154]. И вообще следует соблюдать различие между остроумием и злостью. Разумеется, тот, у кого есть сатирическая жилка и который поэтому заставляет других бояться своего остроумия, неизбежно должен сам бояться их памяти. Тот, кто задает много вопросов, много узнает и многое получает, в особенности, если его вопросы касаются предметов, особенно хорошо известных тем лицам, кого он спрашивает, ибо тем самым он предоставляет им случай доставить себе удовольствие в разговоре, а сам постоянно обогащает свой ум знаниями. Однако его вопросы не должны быть слишком трудными, дабы разговор не походил на экзамен. Он также должен поступать так, чтобы и всем остальным людям была предоставлена возможность говорить в свою очередь. Если же найдутся такие, которые будут доминировать в разговоре и занимать все время, он должен отыскать средств