из "фундаментальных" определений рациональности, неизбежно возникают трудности, связанные с самой природой гносеологического фундаментализма. Так, философский трансцендентализм во всех своих версиях исходит из метафизической природы рационального: критерии рациональности совпадают с конструкцией "трансцендентального субъекта", картезианского "Я". Это позволяет трансцендентализму последовательно выстраивать философскую картину мира и сообщать высокую одухотворенность и эстетический смысл культуре. Однако, трансцендентализм вынужден постоянно отвечать на вызов исторического времени, культурно-жизненной реальности, сопротивляющейся догматическому диктату метафизики. И в этом споре трансцендентализму не всегда удавалось найти убедительные аргументы, реальность исторического движения мысли опровергала казалось бы незыблемые метафизические схемы и каркасы, удерживавшие до поры мир, изображаемый философским мышлением. Когда же метафизический трансцендентализм пытался противопоставить этому движению упорство и логическое совершенство, это приводило к конфликту с движением научного, ориентирующегося на опытную достоверность, познания. Напомним о затруднениях, с какими столкнулось метафизико-трансцендентальное определение принципов рациональности Декарта и Канта. Декарту не удалось сделать тот шаг, который отделял его от математического анализа с его "неясными" и "неотчетливыми" (и, следовательно, по Декарту, нерациональными) понятиями бесконечно малой величины и дифференциала; этот шаг выпало сделать Лейбницу и Ньютону, метафизический гений которых шел к иной концепции рациональности. В этом же ряду стоят знаменитые заблуждения Декарта, выводившего законы соударения тел из своей метафизики, Божественной Механики, с ее постулируемыми фундаментальными свойствами божественного творения - Природы. "Системе Декарта, с одной стороны, присущ такой рационализм, который проявляется в стремлении к практико-технической эффективности и которым оправдывается сама система, устанавливающая необходимые предпосылки такой эффективности; однако, с другой стороны, ей свойственен и такой рационализм, который как апофеоз разума, устремляется за пределы земного бытия к чистой теории и чистому знанию, выступающему как божественное откровение. Между этими двумя сторонами картезианского рационализма пролегает непреодолимая пропасть"94. Здесь К. Хюбнер подмечает важнейшее противоречие классического рационализма: с одной стороны, если практико-техническая эффективность и целесообразность помещается в ряд критериев рациональности знания, то это знание не может не быть чувствительным к опытному подтверждению или опровержению, то есть не быть исторически изменяющимся и развивающимся; с другой стороны, "чистое знание" не может измениться, как не может быть переистолковано божественное откровение. Это же противоречие вело мысль Канта. Априоризм трансцендентальной эстетики, который, по замыслу философа, должен был оправдать всеобщность, необходимость и универсальность неизменных математических истин, не мог быть согласован с открытием неэвклидовых геометрий, а еще позже - с открытой на рубеже XIX и XX веков противоречивостью теоретико-множественных представлений об основаниях математики. "Расщепление" противоречия классического трансцендентализма, т.е. придание обеим его сторонам некоего самостоятельно-позитивного статуса, независимого от отрицающего тезиса, привело к противостоянию "абсолютизма" и "релятивизма" как стратегий построения теории рациональности. "Абсолютизм" как теория рациональности, полагающая принципы рациональности вечными и неизменными, в то же время лишен той величавой философской метафизики, которая вела родословную этих принципов от Слова и Логоса. Точнее, метафизика, все же присущая этой стратегии, выступает как пустая форма, унаследованная от высокой классики, но потерявшая религиозные истоки, эстетические, моральные и гносеологические смыслы, инспирировавшие и наполнявшие последнюю. Абсолютизм унаследовал конфликты с развивающейся наукой, но если классический трансцендентализм в этих конфликтах получал импульсы для собственного развития и рефлексии, то вульгарный абсолютизм способен вызвать только недоверие ученых к метафизике и умозрительным теориям рациональности. "Абсолютизм" как методологическая концепция, если ее применить к анализу истории науки, обладает "эффектом Прокруста": живую и развивающуюся действительность научного познания он пытается втиснуть в рамки абсолютных и вечных критериев рациональности, насилуя и препарируя эту действительность. Это насилие по отношению к истории не проходит без удручающих последствий для методологии. Она не только отрывается от реальной науки и окостеневает в догматизме, но перестает быть интересной для самих же философов и методологов. Для нее наступает фаза "вырождения", после которой абсолютистские методологии сходят с интеллектуальной сцены, вытесняясь более живыми и продуктивными философско-методологическими программами. "Трансцендентализм наизнанку" - стратегия, которая пытается вывести критерии рациональности из истории тех форм деятельности, которые - по определению - воплощают в себе рациональность. Эта стратегия предлагает путь не от конструкции мыслящего "Я" к реальному мышлению предметного уровня, а от изучения конкретных познавательных процессов - к предпосылкам этих процессов. Такая стратегия может выглядеть привлекательно в глазах приверженцев эмпирической науки: полем эмпирических исследований становится история и реальная практика самих же научных исследований. Таким образом, методология принимает облик науки, научные методы должны - по замыслу сторонников этой стратегии - применяться к изучению самой науки. Поэтому особое значение в эпистемологических штудиях имеют результаты и средства апробированных научных дисциплин: психологии, социологии, истории науки и т.д. Однако безусловно полезные и необходимые исследования научных процессов методами и средствами самой же науки все же не могут ответить именно на тот вопрос, ради которых затеяно все предприятие. Дело в том, что какие бы результаты ни были получены в этих исследованиях, они обязательно подвергаются интерпретации - будь то историко-научный, или "этно-методологический", или какой бы то ни было иной анализ научно-познавательных процессов. А интерпретация существенно зависит от той рациональности, которая свойственна интерпретативной теории, используемой для этих целей. И это означает, что надеясь отыскать в истории или в исследовании современных ему процессов рационального познания ответы о природе рациональности и ее критериях, взявшийся за эту задачу отыщет лишь сумму подтверждений или контрпримеров для собственных "априорных" представлений о рациональности. Возникает уже знакомый логический круг, и выход из него не просматривается. Обе стратегии уязвимы. Абсолютизм стремится определить научную рациональность как таковую, как некое универсальное свойство научной деятельности и ее результатов, используя для этого методы нормативной эпистемологии. С помощью этих методов формулируют критерии рациональности. Но как только эти критерии объявляются адекватными выразителями научной рациональности, они становятся ложем Прокруста. Релятивизм отбрасывает требование универсальности и абсолютности, поворачивается к реалиям науки и ее истории, отказывается от априорных определений рациональности, связывает рациональность с целесообразностью и успешностью действий. Но при этом аннулируется само понятие "рациональности", методологическая концепция ориентируется на "дескрипции" успешных и целесообразных действий - в лучшем случае, а в худшем - превращается в разговор "ни о чем", когда типологизируют и классифицируют различные виды теоретической или практической деятельности, не беспокоясь вопросом, почему это виды "рациональной", а не какой-либо иной деятельности? Абсолютизм не в состоянии сладить с фактом исторического движения в сфере рационального, в особенности - в науке. Релятивизм, напротив того, исходит из историчности, придает ей решающее значение. Но за движением ему не удается рассмотреть того, что движется. И тот, и другой в конечном счете утрачивают предмет своих исследований и притязаний. Поиск универсальных критериев рациональности или релятивизация этих критериев в равной мере превращают рациональность познания в фантом. Согласие с этим означало бы конец той философской традиции, которая генетически связана с классическим трансцендентализмом. 3. От критики к рациональности. "Закрытая" и "открытая" рациональности . Итак, проблема выведения понятия "рациональная критика" из понятия "рациональность" далека от удовлетворительного решения. Напрашивается мыслительный ход, подсказанный "критическим рационализмом", - нельзя ли "обернуть" рассуждение и попытаться что-то понять в рациональности, анализируя свойства того, что можно (условно) назвать "рациональной критикой"? На первый взгляд, это попытка без шансов на успех. Можно предположить, что на пути ее реализации мы угодим в те же самые логические капканы и будем имитировать движение вперед, бегая по "порочному кругу". И все же рискнем. Прежде всего, вслед за К. Поппером вновь подчеркнем особое значение критики для понимания рациональности. В самом деле, о рациональности имеет смысл говорить тогда, когда мысль или действие наталкиваются на сопротивление иной мысли или иного действия. Прибегая к старому, но верному сравнению, можно сказать, что как о собственном сердце мы вспоминаем, когда оно болит или сверхобычно нагружено, о рациональности мы помышляем, когда она поставлена под вопрос. "Ситуация критики" - это и есть та самая проблематизация рациональности, в которой последняя обнаруживает и осознает самое себя. Ведущая интуиция "критического рационализма" как раз состоит в том, что "рациональность" и "критика" теснейшим образом сопряжены по смыслу. Воспользуемся этой интуицией, но отнесемся критически к ее попперовскому развитию - пойдем по иному пути. Смысловая сопряженность "рациональности" и "критики" позволяет исследовать оба понятия в опоре друг на друга, не увлекаясь поисками формально-универсальных определений, заводящих в "порочный круг". Эта сопряженность уже отмечена в литературе. Иногда ее истолковывают как признак "более высокого" типа рациональности. В. С. Швырев называет "закрытой рациональностью" систему принципов и критериев, применяемых в стандартных, конвенциональных ситуациях. "Замкнутость" или "закрытость" рациональности проявляется в некоем закрытом концептуальном пространстве, очерчиваемом содержанием утверждений, выступающих в данном познавательном контексте как исходные, не подлежащие критическому анализу. "Закрытая рациональность" невосприимчива к критике собственных принципов, рассматривает эту критику как проявление иррациональности и тем самым отрезает себе путь к самоизменению. "Размыкание" системы критериев рациональности, ее изменение, трансформация в иную систему, существенно отличную от данной, означает переход к "открытой рациональности". "Необходимым моментом "открытой" рациональности, который отличает ее от "закрытой", является установка на критический рефлексивный анализ исходных предпосылок концептуальных систем, лежащих в основе данной познавательной позиции, определяющей ее "парадигмы"95. "Открытая" (или критико-рефлексивная) рациональность, в отличие от "закрытой", неразрывно связана с критикой, которая есть ее душа и внутренняя причина. Итак, "закрытая" и "открытая" рациональности существенно различаются своим отношением к критике. "Закрытая" рациональность допускает критику только как применение своих собственных принципов (в частности, предпосылок некоторой фундаментальной теории, образующей каркас данной системы рациональности) к иному, внешнему для себя объекту; самокритика для "закрытой" рациональности либо вовсе невозможна, либо тривиальна - как обнаружение погрешностей или ошибок, например, логических. В терминах К. Поппера, "закрытая" рациональность допускает только "трансцендентную критику". "Открытая" рациональность - по сути, это и есть реализация кантовской классической парадигмы рационального критицизма - обнаруживает себя в ситуациях критики тем, что видит в системе предпосылок и принципов критикуемого объекта не "иррациональность", а иную рациональность, что позволяет ей работать в этой системе аналитически (К. Поппер называет это "имманентной критикой"96), но что еще более важно, воспринимать критику в адрес своих собственных принципов и предпосылок не как нечто враждебно-иррациональное. "Открытая" рациональность способна и на самокритику, которая может вести к отказу от некоторых собственных принципов или их изменению, принятию новых принципов и т.д. Она способна как бы взглянуть на себя со стороны, дать самой себе непредвзятую оценку, скорректировать свою позицию, если этого требует ситуация. Быть может, из-за этого более широкого и, если угодно, более умного отношения к критике "открытая" рациональность выглядит более высоким типом рациональности по отношению к "закрытой". "Открытость" рациональности означает способность разума к самоизменению; рациональность может стать "иной", но при этом не перестает быть рациональностью. Сам переход от одного состояния к другому есть не крушение рациональности, а естественная жизнь интеллекта, реализация его потенциала. В этом смысле "открытая" рациональность действительно обнаруживает тончайшие связи духа. Но тем не менее не следует спешить с расположением названных типов рациональности по упрощенной шкале оценок (менее высокий, более высокий и т.п.). Отношения между ними более сложны. Сомнительна идея "прогресса" рациональности как некоего субстрата - от низших к высшим типам. Очевидно, что шкала оценок, по которой пришлось бы сопоставлять эти типы, сама должна быть рациональной, и потому пришлось бы опять-таки совершать логически неправомерные действия, сравнивая типы рациональности в зависимости от какого-то из них. Я предлагаю исходить из иной методологической и гносеологической гипотезы: "закрытая" и "открытая" рациональности не сосуществуют одна с другой в работающем интеллекте как "низшее" с "высшим", они образуют базисную смысловую сопряженность, имеющую решающее значение. Именно ситуация критики выявляет эту сопряженность и проблематизирует ее. Любая "закрытая" система критериев рациональности обречена на "вырождение", если она, сталкиваясь с противодействием иной системы, лишь отгораживается от нее, критикуя как "иррациональную"97. Можно провести аналогию с судьбой научно-исследовательской программы, которая занята исключительно своим самооправданием перед нарастающим валом аномалий и не обеспечивает прирост нового эмпирического знания. Она, как заметил И. Лакатос, вырождается и уступает место более продуктивной (имеющей "позитивную эвристику") научно-исследовательской программе98. Изобретательность ученых - если говорить только о научной рациональности, - направленная на формирование новых научно-исследовательских программ (или, по аналогии, новых систем критериев рациональности), можно назвать "открытой" рациональностью. Но такая "открытость" относительна, по крайней мере, в двух аспектах. Во-первых, изменение систем критериев рациональности всегда ограничено. Могут быть изменены любые критерии, даже самые, казалось бы, устойчивые и апробированные, но никогда не меняется вся система целиком и одновременно. Даже когда изменение затрагивает "твердое ядро" научно-исследовательской программы (например, принцип неизменности химических элементов вытесняется фактом трансмутации на внутриатомном и ядерном уровнях, принцип континуализма в описаниях и объяснениях энергетических взаимодействий - квантовым дискретизмом и т.п.), даже когда заменяется система логических правил оперирования с высказываниями (например, принципы т.н. "квантовой" логики заменяют в рассуждениях о микрообъектах логические правила коммутативности конъюнкции и дизъюнкции, т.е. формулы , не рассматриваются в качестве допустимых правил вывода) - всегда эти изменения носят лишь частный характер и происходят на фоне относительной стабильности большинства принципов и критериев рациональности. Можно сравнить "открытую" рациональность с домом, где распахнуты двери и окна, но не с грудой обломков на месте бывшего дома. Во-вторых, и это более важно, всякое изменение системы критериев и принципов рациональности, всякий выход за рамки "закрытой" рациональности непременно устремлены к новой устойчивости, новой "замкнутости" и систематичности. Без этой устремленности поиск новой рациональности превратился бы в бессмысленный дрейф, изменение ради изменения. Такая "открытость" не только не имела бы никаких преимуществ перед "закрытой" рациональностью, но обращалась бы в эклектику. Как бы резко ни отталкивался мыслитель от прежних рамок рационального мышления, он всегда имеет их в виду, всегда берет из прежней системы, все, что сохраняет значимость и ценность. Поиск новой рациональности никак нельзя уподобить блужданиям в потемках, как если бы внезапно погасли источники "естественного света разума". Напротив, они светят тем ярче, чем решительнее и четче вопросы, предъявляемые самым признанным и якобы незыблемым основоположениям. Отношения между "закрытой" и "открытой" рациональностями можно представить как парадокс. Подчинив свою деятельность (интеллектуальную или практическую) некоторой "закрытой" системе критериев, субъект теряет критическую рефлексию, заточает свой ум в ловушке догмы, а ситуация критики воспринимается им как досадная неприятность, от которой следует поскорее избавиться. Побуждение к ревизии своей рациональности, к улучшению или замене ее иной рациональностью - это безумие, позыв "иррационального". Творчество, риск, экстатическое напряжение духа осознаются как прекрасное, но все же сумасшествие, дионисийство, игра загадочных сил. Но изумление духа как раз и состоит в том, что это "безумие" - яркое выражение рациональности, присущей человеку. Конечно, это не логический парадокс. Форму логического противоречия указанные отношения получают только в том случае, если трактуются строго дилемматически: либо одно, либо другое, но не то и другое вместе и в зависимости друг от друга. Акцент на следствиях такой дилеммы позволяет заострить рассуждения об аналогичных проблемах в сфере этического (как и в других сферах, где сопоставляются модели и моделируемые объекты; например, нормативная модель языка и живая языковая практика). Об этом пойдет речь в следующем очерке. Здесь подчеркнем иной аспект: дополнительность "открытой" и "закрытой" рациональностей. Термин "дополнительность" здесь используется в несколько ином смысле, чем тот, каким он обладает в современной теоретической физике, но этот смысл, как мне кажется, соответствует развитию методологической мысли Н. Бора. 4. Дополнительность - основной принцип теории научной рациональности. Сформулированный Н. Бором в связи с интерпретацией квантовой механики принцип дополнительности имеет универсальную методологическую значимость. В наиболее общей форме этот принцип требует, чтобы для воспроизведения целостности исследуемого объекта применялись "дополнительные" классы понятий, которые, будучи взяты раздельно, могут взаимно исключать друг друга99. Я полагаю, что этот принцип определяет отношение "закрытой" и "открытой" рациональностей. "Парадокс" рациональности - это и есть следствие того, что описания "закрытой" и "открытой" рациональностей разделены так, что они вступают в противоречие одно с другим. Отсюда же возникает представление о них, как об описаниях различных типов рациональности: "низшего" и "высшего". Если же рациональность - это "целостный объект", теория рациональности должна исходить из принципа дополнительности таких его характеристик, которыми определены два способа моделирования рациональности: нормативно-критериальный ("закрытая рациональность") и критико-рефлексивный ("открытая рациональность"). Эти классы понятий суть модели одного и того же объекта. Взятые в раздельности, они дают противоположные определения рациональности; тогда их совмещение дает в итоге "парадокс рациональности". Взятые совместно, они отвечают принципу дополнительности. Именно в этом смысле принцип дополнительности можно считать основным принципом теории рациональности. Здесь нужны два уточнения. Во-первых, это не означает, что всякая система критериев рациональности, применяемых в той или иной сфере научного познания или другой интеллектуальной деятельности, непременно должна включать в себя принцип дополнительности. Но этот принцип необходим для построения последовательной теории рациональности, то есть теории, объясняющей процессы формирования и функционирования, изменения и соперничества каких бы то ни было критериальных систем. Во-вторых, "закрытая" и "открытая" рациональности не должны трактоваться как некие "состояния" или "фазы" рациональности - статическая и динамическая, результат и процесс и т.п. Не различение этих "фаз", а их смысловое единство - вот что лежит в основе применения принципа дополнительности. В этом суть предлагаемого подхода. 5. Рациональная критика сквозь призму принципа дополнительности Важнейшей, хотя и не вполне очевидной, предпосылкой рациональной критики является рациональная реконструкция того, что подлежит критике (объекта критики). Только то, что "препарировано" и представлено в свете рациональности, может быть подвергнуто рациональной критике. Хотя эта констатация есть лишь элементарное следствие рационалистической позиции, ей как будто противоречит распространенное мнение, что рациональная критика полагает свой объект нерациональным; критика как бы призвана восстановить или установить рациональность там, где ее нет или где она искажена, нарушена, недостаточна. Например, если банк выдает льготный кредит заемщику с сомнительной репутацией без достаточных гарантий возврата кредита в установленный срок, любой эксперт назовет такое действие нерациональным или попросту глупым, если только не заподозрит злой умысел или коррупцию. Конечно же, такие примеры не опровергают, а напротив, подтверждают тезис о рациональной реконструкции объекта критики. Эксперт потому и назовет действия незадачливого банкира нерациональными или дурацкими, что подвергает их рациональной реконструкции, выявляет основания, логику, цели этих действий, сравнивает их со своими (апробированными опытом и имеющими теоретическое обоснование) представлениями о рациональности в данной сфере деятельности. Таким образом, любой вывод о нерациональности объекта критики обязательно предполагает его рациональное реконструирование, попытку выявления предполагаемой рациональности. Это означает, что заведомо нерациональный объект никак не может быть подвергнут рациональной критике; нельзя, например, критиковать действия невменяемого субъекта, вырезающего "картинки" из денежных купюр, за экономическую неэффективность его занятия, хотя, став на позицию его безумной логики, можно вполне рационально критиковать его за то, что он, скажем, пользуется слишком тупыми ножницами или вырезает картинки неаккуратно. Рациональная реконструкция - универсальный принцип рациональной критики. Подобно Мидасу, своим прикосновением обращавшим все предметы в золото, рациональная критика превращает любые свои объекты в рациональные конструкты. Любой фрагмент реальности в призме рациональной критики предстает "рационализированным". Реальность преобразуется наложением на нее культурной матрицы, в которой преобладают рациональные элементы. Итак, рациональность критики всегда имеет дело только с рациональностью. Любое безумие, бессмыслица, мистическая невыразимость, неструктурированный поток сознания, бред, неосознанная мольба, впечатление, переживание ужаса или красоты, любовное влечение или интуитивная ориентация - все это может подвергаться рациональной критике при условии sine qua non: "это" должно стать "рационализированным объектом", гипотетически удовлетворяющим определенным критериям рациональности. Надо различать два распространенных смысла "иррационального". Так называют то, что заведомо не подлежит никакой рациональной критике, т.е. не может быть представлено в виде рационализированного объекта, в чем не предполагается никакой "внутренней рациональности" и, наоборот, что содержит в себе некий иммунитет против рационального, разрушающий любые вторжения рационального в сферу своего бытия. С другой стороны, "иррациональным" называют то, что с точки зрения данной рациональности не отвечает ее собственным критериям, нерационально. Тогда термин "иррациональность" выступает как эмфатическое выражение, а употребляющий его как бы принимает позицию "абсолютиста", по убеждению которого нет и не может быть никакой иной рациональности, кроме его собственной. Критик-абсолютист, конечно, слишком много на себя берет, выступая от имени Разума. Обвиняемый имеет право на защиту, и еще неизвестно, кто из них, критик или критикуемый, "более рационален". Рациональная реконструкция, предшествующая и обусловливающая критику, может не совпадать с рациональностью критикуемого. Критика всегда возможна, но одна рациональность далеко не всегда одерживает верх над другой. Однако рациональная реконструкция также должна рассматриваться сквозь призму принципа дополнительности. Рациональная критика обязана предъявлять основания реконструкции, какой она подвергает свой объект. Критика, не выполняющая это требование, исходящая из неявного допущения общепринятости и общеобязательности своих оснований, тем самым грешит против рациональности. Отношение к этому принципу может быть различным, в зависимости от того, "закрыта" или "открыта" рациональность. Апологет "закрытой" рациональности трактует критерии собственной рациональности как Законы Разума. "Открытый" рационалист признает относительность этих критериев, возможность их пересмотра или замены. Поэтому он в большей степени, чем его оппонент, готов выполнять указанное требование. Но это, конечно, не означает, что рационалист приступает к критике, заранее имея в виду возможную сдачу своих позиций. Наоборот, чем четче и строже предъявлены основания рациональной реконструкции, тем больше шансов у критики стать рациональной дискуссией с равными возможностями для обеих сторон. Но что означает предъявление оснований рациональной реконструкции критикуемого объекта? Это значит исходить из принципиальной артефактичности последнего, принять установку, согласно которой критик имеет дело с моделью объекта, а не с "самим объектом". Поэтому рациональная реконструкция должна быть обратимой. Нужно уметь не только построить рационализированный объект, но и "разобрать" его снова, чтобы затем вернуть в то состояние, которое предшествует рациональной реконструкции. Назовем это условием рациональной декомпозиции. Очевидно, что это условие входит в содержание принципа рациональной реконструкции, придавая ему смысл, соответствующий принципу дополнительности. Применение принципа рациональной реконструкции означает, что именно рациональная критика не позволяет замкнуться в односторонних определениях рациональности как "закрытой" или "открытой". Дело в том, что выполнить условие, по которому необходимо предъявить основания критики, можно только в том случае, если критика прежде всего обращена на самое себя, иначе говоря, если критика рефлексивна. Чтобы рефлексия была рациональной, она также должна соответствовать принципу дополнительности. С одной стороны, обращаясь к собственным основаниям, критик уже исходит из этих оснований (критика как бы смотрится в зеркало, где, разумеется, видит только собственное отражение). Он как бы принимает позицию "закрытой" рациональности, но если тем дело и ограничивается, критика не может быть рациональной! С другой стороны, обращение к основаниям должно быть критическим, следовательно, предполагает не только реконструкцию, но и декомпозицию их. Рациональная критическая рефлексия - одно из чудес Разума, быть может, самое удивительное и прекрасное его свойство. В нем проявляется вечная неудовлетворенность Разума, его творческое беспокойство, подвижность, способность к саморазвитию. Выражаясь в терминах современных методологических дискуссий, можно назвать рациональную рефлексию динамическим равновесием между "рациональным шовинизмом" (П. Фейерабенд) и "рациональным панкритицизмом" (У. Бартли). Рациональный шовинизм (уверенность в том что моя система критериев рациональности является наилучшей) необходим для критики, которая иначе погрязла бы в бесконечном самоанализе и не сделала бы даже первый шаг в развитии критической аргументации. Но в то же время шовинистическая рефлексия не была бы рациональной, если бы не сочеталась с признанием иной возможной рациональности, иных оснований критической аргументации и контраргументации. А такое признание есть не что иное как готовность обратить критику на собственные основания ("панкритицизм"). Дополнительность "закрытой" и "открытой" рациональностей выявляется и в этом сочетании характеристик рациональной критики. Образцом и примером рациональной системы с критической рефлексией является наука100. Научные системы (теории, исследовательские программы) постоянно находятся в ситуациях рациональной критики. Жизнь этих систем - непрерывное преодоление сопротивления как со стороны исследуемых объектов, так и со стороны конкурирующих систем. Условия интеллектуального соперничества диктуют необходимость одновременного действия "рационального шовинизма" и "рационального панкритицизма". Расщепление этих характеристик вело бы к непродуктивности научных споров либо к полной невозможности таковых. Гипертрофия "рационального шовинизма" порождала бы некий аналог проблемы "несоизмеримости" научных теорий ("парадигм). В данном случае речь могла бы идти о "несоизмеримости" различных систем критериев рациональности. Если абсолютизировать "закрытость" таких систем, диалог между ними вообще невозможен. Ведь для взаимной критики нужна некая общая основа, существование которой отвергается "закрытостью". Однако признание смыслового единства "закрытой" и "открытой" рациональностей снимает эту трудность как псевдопроблему. 6. Другие характеристики рациональной критики Рациональный монизм и рациональный плюрализм. Прямым следствием из смыслового единства "закрытой и "открытой" рациональностей является сочетание принципов монизма и плюрализма. Рациональный монизм - это принцип, по которому рациональность обладает общей основой, позволяющей вести осмысленный диалог между различными рациональными системами, с различными критериями рациональности. Принцип рационального плюрализма, со своей стороны, допускает их существование, позволяет считать эти несводимые одна к другой системы рациональными, несмотря на различия между ними. Монизм предохраняет рациональность и рациональную критику от "несоизмеримости" таких систем. Плюрализм предотвращает бесплодные усилия редуцировать рациональности к их общей основе. Различные рациональности "неслиянны и нераздельны". Еще раз подчеркнем, что взятые в раздельности эти принципы дают одностороннее и искаженное представление о рациональности: став на позицию монизма и забыв о дополнительном к нему плюрализме, мы возвращаемся на рельсы, уводящие в regressus ad infinitum, либо упирающиеся в тупик догматизма; ударившись в противоположную крайность и отвергнув монизм ради плюрализма, мы не избежим вульгарного релятивизма. Оба принципа имеют методологическую значимость только в свете принципа дополнительности. Рациональный монизм дает надежду на то, что критическая дискуссия может иметь какие-то положительные результаты, что в споре различных рациональностей может быть выработано решение, компромисс, могут быть улучшены системы аргументации и контраргументации. Рациональный плюрализм предохраняет критику от вырождения в догматическое поучение, позволяет ей видеть в своем объекте иную рациональность (разумеется, когда это возможно), а не противоразумный вздор. Рациональная консистентность и дисконсистентность. Консистентность - обязательное условие непротиворечивости и согласованности критической аргументации. Такое же требование предъявляется к объекту критики. Нарушения этого требования - логические противоречия, терминологическая путаница, содержательные прорехи в ткани рассуждения - подлежат рациональной критике и устранению. Однако обнаруженное противоречие не является решающим аргументом для признания нерациональности. Известно, что "планетарная" модель атома Резерфорда-Бора выдвигалась как гипотеза, противоречивость которой вполне осознавалась ее авторами: опираясь на классические физические принципы, она в то же время противоречила им (в частности, принципам максвелловской электродинамики). Но это не означало какой-либо "нерациональности" новой атомной теории, а побуждало к пересмотру рациональных оснований всей физической картины мира, на которую, естественно, могла опираться критика этой теории. История науки изобилует подобными примерами. Рассматривая некоторые из них (конфликт исследовательской программы Проута с аналитической химией своего времени, "прививку" коперниканской астрономии к физике Аристотеля и др.), И. Лакатос делает следующий вывод: "...наука должна добиваться непротиворечивости; отказываясь от непротиворечивости, наука отказалась бы и от истины... Соглашаться с противоречиями - слабыми или сильными - значит предаваться методологическому пороку. С другой стороны, из этого не следует, что, как только противоречие - или аномалия - обнаружено, развитие программы должно немедленно приостанавливаться; разумный выход может быть в другом: устроить для данного противоречия временный карантин при помощи гипотез ad hoc и довериться положительной эвристике программ. Именно так поступали даже математики, как свидетельствуют примеры первых вариантов исчисления бесконечно малых и наивной теории множеств"101. То, что противоречивые теории не отбрасываются, а исследовательские программы, включающие эти теории, продолжают использовать свой эвристический потенциал, по мнению И. Лакатоса, свидетельствует о принципиальной ограниченности такой теории научной рациональности, которая не желает считаться с фактами реальной научной истории и практики, догматически настаивая на анафематствовании противоречия. Теория рациональности не сводится к логике - в этом состоит один из важнейших уроков, которые методология должна усвоить из обращения к истории науки, да и ко всей реальности, в которой происходит процесс научного познания. Обнаружение противоречий часто играет роль сильнейшего стимула для развития как критики этого объекта, так и для самокритики, обращенной к основаниям самой критики. Поэтому уместно применить термин "рациональная дисконсистентность" для обозначения условия дополнительного к "рациональной консистентности"; смысловая сопряженность этих условий заключается в том, что они совместно определяют рациональное отношение к противоречию, а взятые в раздельности не могут считаться критериями рациональности. Понятно, что вполне непротиворечивым может быть набор пустых и бесполезных суждений, лишенный какого бы то ни было рационального смысла, а наличие противоречия далеко не всегда означает, что рациональная дискуссия натолкнулась на важную дискуссионную проблему, обсуждение которой обещает плодотворное развитие мысли. В методологической концепции И. Лакатоса важнейшим критерием рациональности научно-исследовательской программы является ее способность обеспечивать прирост нового эмпирического знания. В этом смысле обнаружение противоречий в основаниях программы не изменяет общего отношения к ней как к рациональной, если она удовлетворяет (до известного момента) этому критерию. Программа, занятая исключительно локализацией (купированием) противоречий с помощью гипотез ad hoc и прекратившая эмпирический рост, теряет не только приоритет и привлекательность, но и статус рациональности. С другой стороны, именно "борьба" с противоречиями способна вызвать новый приток эвристических возможностей, а поиск непротиворечивых оснований часто дает в итоге "ядро" новой исследовательской программы. Так, работая совместно, условия рациональной консистентности и дисконсистентности выступают как важные инструменты рациональной критики. Холизм и партикуляризм. Эти характеристики являются производными от принципа рациональной реконструкции и дополнительного к нему принципа рациональной декомпозиции. Критика может направляться на некоторый объект, понимаемый как систематическое единство всех смысловых взаимозависимостей входящих в него элементов (холизм), либо на отдельные элементы этого объекта, взятые в своей смысловой автономности, или на смысловые "блоки" таких элементов (партикуляризм, или "индивидуализм", в терминах Дж. Уоткинса). Направление критики существенно зависит от способа рациональной реконструкции объекта и от возможностей рациональной декомпозиции. Обе эти характеристики взаимообусловлены и дополнительны. Абсолютизация одной из них за счет другой ведет к методологическим затруднениям. "Критические рационалисты" отвергают "холистскую" критику социальных систем, справедливо указывая на ее методологическую бесплодность102. Неприятие "холизма" связывается К. Поппером с его негативным отношением к "историцизму", социально-философской идее, по которой развитие человеческого общества подчинено неким "сверхчеловеческим" законам, действующим с "естественной необходимостью". Историцизм обрекает разумных индивидов на пассивное подчинение "макросоциальным" тенденциям и закономерностям; это противоречит центральной идее "критического рационализма", уповающего на всесилие разума, способного вмешиваться в любые социально-исторические процессы и направлять их. С другой стороны, абсолютизированный "холизм" - следствие "закрытости" рациональности, воплощение свойственной ей тенденции к догматизму. В то же время и абсолютизация "партикуляризма" (в методологии социальных наук он означает, помимо прочего, объяснение социальных явлений действиями отдельных индивидов и групп) столь же несостоятельна. Оппоненты К. Поппера не раз отмечали, что его "технология постепенных социальных преобразований" (the piecemeal social engineering) имеет смысл только в связи с некоторыми общими представлениями о направлении этих преобразований, а сами эти представления отвечают критериям, по каким оценивается ход общественного развития. Да и сам К. Поппер писал, что выступает только "против поверхностного характера большинства "холистских" теорий"103. Вообще говоря, в полемике "холистов" и "партикуляристов", если она не подпитывается идеологическими разногласиями, методологические расхождения сильно преувеличены; во всяком случае, большинство участников дискуссий, особенно активных в 50-60 гг., склонялись к рациональному компромиссу и признавали не только относительную правоту оппонентов, но и необходимость объединения своих исходных принципов, понимая их вполне в духе дополнительности, в рамках социальной теории. Эссенциализм и феноменализм. "Критические рационалисты" часто выступали против эссенциализма в методологии. Однако их критика эссенциализма не совпадает с аргументами инструменталистов (Дж. Беркли, Э. Мах, П. Дюгем), которые отрицали существование т.н. "сущностей", незримо стоящих за наблюдаемыми явлениями. К. Поппер писал: "То эссенциалистское учение, которое я оспариваю, есть только учение о том, что наука стремится к окончательному объяснению, то есть к такому объяснению, которое (в силу своей природы) не допускает дальнейшего объяснения и не нуждается в нем"104. Это означает, что оставляя в стороне "метафизический" вопрос о сущностях и их существовании, акцент переносится на методологическую проблему: допущение "сущностей" не помогает и даже мешает движению научной мысли, которая не может останавливаться ни на каких "окончательных" объяснениях, а вдохновляется идеей рационального критицизма в союзе с эмпирическим настроем науки. Однако, попперовский методологический анти-эссенциализм воюет со следствиями именно метафизического эссенциализма, что же касается собственно методологического значения понятия "сущность", то оно зависит от принятого способа рациональной реконструкции объекта. Если эта реконструкция проведена так, что вычленены основные, системообразующие элементы объекта (точнее, модели этого объекта), то нет ничего нерационального или методологически порочного в том, чтобы называть эти элементы "сущностями". Терминология здесь не играет столь уж существенной роли, важно только не терять из виду суть дела. От рациональной реконструкции зависит и то, какие элементы будут выступать как "сущности", а каким отведена роль "феноменов". Критика, направляемая в адрес "сущности", таким образом, это (чаще всего) критика той рациональности, которая положена в основу представленной на суд критики модели объекта. Критика в адрес "феноменов" - критика аргументации "за" и "против" тех или иных "сущностей". И та, и другая критика взаимообусловлены и дополняют одна другую. "Внешняя" и "внутренняя" идентификация. Критика целей. Рациональная реконструкция предполагает определенную самотождественность объекта. Поэтому она включает в себя результаты идентификации (маркировки), производимой теми или иными методами. Совокупность этих результатов дает то, что называют "внешней идентичностью" объекта и его составных частей. В то же время при критическом анализе широкого класса объектов, в первую очередь - социальных, внешняя идентификация может не совпадать с их "внутренней идентичностью" - результатом самоидентификации. Например, критикуя политическую партию за радикализм ее программы, следует учитывать, что приверженцы этой партии могут иначе идентифицировать свои взгляды, оценивать их по иной шкале оценок. Чтобы критика была рациональной, необходимо допустить сопоставление различных методов и принципов идентификации, если даже они приводят к существенно различным результатам. То же самое относится к рациональной критике целеполагания. Критика целей, положенных в основу функционирования объекта, должна считаться с иной рациональностью, определяющей такие цели, которые выглядят нерациональными в рамках произведенной рекоонструкции. По сути, критика целей - это спор различных целеполаганий. Последний момент особенно важен в связи с тем, что по традиции, идущей от М. Вебера, рациональность часто отождествляют с соответствием между целью и средствами ее достижения. Это правомерно только в узком методологическом диапазоне и не может быть слишком широко обобщено, тем более до уровня философского вывода. Но и в тех случаях, когда это тождество допустимо, рациональная критика не может ограничиваться анализом предполагаемого соответствия. Вопреки мнению некоторых методологов, выносящих вопросы о рациональности целей за скобки методологического анализа, целеполагание есть столь же нормальный объект рациональной критики, сколько и соответствие целей и средств, эффективность или экономичность последних и т.п. Еще раз подчеркнем, что продуктивность любого диалога рациональностей, тем более критического, во многом зависит от "открытости" той рациональности, которой следуют участники этого диалога. Названные здесь принципы и характеристики "рациональной критики" не составляют исчерпывающего ряда. Возможно, такой ряд вообще не может быть исчерпан. Но сказанного достаточно для определенных выводов о значимости критики для рациональности, о взаимоопределимости этих понятий. Быть может, рациональную критику лучше сравнивать не с орудием (или оружием) в руках рационалиста, а с благожелательной беседой, участники которой принципиальны, но не догматичны, способны к самокоррекции и энергичному творчеству. Культура, в которой такое сравнение не слишком хромает, близка к идеалу рациональности и демократии. То, что действительность сплошь и рядом не соответствует этому идеалу, нисколько не принижает его ценность. Однако против этого сравнения может быть выдвинуто возражение: кто с кем беседует за воображаемым столом рациональной дискуссии, если объектом критики является то, что само по себе не обладает "имманентной" рациональностью? Например, когда предлагается план улучшения природного ландшафта или когда на суд критики призывается какое-то социальное явление или процесс, никем конкретно не замышленный, но возникший в результате стечения множества обстоятельств, пересечения не поддающихся учету воль, совпадения случайностей и т.п.? Ответ прост. В таких случаях речь идет о "самокритике" рациональности. Ведь критика ландшафтов или стихийных процессов основывается на рациональной реконструкции этих объектов, и следовательно, когда критика сталкивается с сопротивлением материала, это означает неизбежность диалога...с собственной рациональностью! Но самокритика рациональности или критическая рефлексия имеет место и тогда, когда в диалоге участвуют равноправные рациональности, отличные одна от другой. Сочетание критики и самокритики, образующее бесконечный ряд рефлексий - это и есть рациональность как процесс. По моему убеждению, ключ к пониманию этого процесса дает принцип дополнительности, примененный к описаниям "закрытой" и "открытой" рациональностей105. Интерес к рациональной критике, как уже было сказано, направляется не только методологическими вопросами. Наша рациональность такова, какими мы способны предстать в критических напряжениях мысли и действия. Следовательно, жесткие конструкции теории рациональности уходят в зыбкую почву человеческих надежд. Но как знать, не есть ли это самая долговечная опора? Рушатся цивилизации, меняются научные картины мира, но мечта о добром и могущественном Разуме, способном управлять миром, остается вечной. Очерк 4 Парадоксальная рациональность Мысль о родстве рациональности и парадокса не нова. По древней традиции философы часто связывают работу Разума, Логоса, Слова с парадоксами, непостижимыми для поверхностного ума, но плодотворными и поучительными для ума пытливого, бесстрашного, идущего до конца в утолении жажды познания. Поэтому название очерка может выглядеть как напоминание об этой традиции и попытка присоединиться к ней. Но речь пойдет о парадоксальности, внутренне присущей Разуму, работающему в науке - научной рациональности. И это уже может показаться если не ошибкой, то измышлением. Разум, верить в добрую силу которого ХХ век отучал людей на всем своем протяжении, все еще способен сослаться на науку - область духовной и интеллектуальной работы, где его владычество пока не поколеблено. Неужели и эта область открыта для парадоксов? Мы уже отмечали выше терминологическую неопределенность ключевого понятия - "рациональность", у которого нет общепринятого определения106. Когда же речь идет о "научной рациональности", то чаще всего оказывается, что под этим термином разумеют не что иное, как "научный метод", на котором зиждется "оправдание" научных теорий, как бы представленных не на суд отдельных и, естественно, по-разному мыслящих индивидов, а на суд "самого Разума", воплощенного в этом методе. Иногда добавляют, что "научная рациональность" воплощается не только в методе оправдания, но и в "логике открытия", то есть совокупности различных мысленных и практических приемов, полезных (иногда приносящих успех) при создании новых теорий107. Это типичный случай petitio principii. Методы науки считаются рациональными, а когда спрашивают, что это значит, отвечают: "Это значит, что эти методы научны". Наука и рациональность полагаются синонимами, но от этого не проясняется вопрос - а что значит "быть научно-рациональным" или "быть научным"? Мысль идет по логическому кругу, то есть никуда. Далее, в каком смысле можно говорить о "парадоксальной рациональности"? Если под парадоксом понимать то, что обычно подсказывают словари и справочники, то есть некое "рассуждение, доказывающее как истинность, так и ложность некоторого предложения (или, что то же, доказывающее как это предложение, так и его отрицание)"108, то это терминологическое сочетание бессмысленно (вроде "круглого квадрата"). Ибо если такое - парадоксальное - рассуждение назвать рациональным, то никакой рациональности нет вообще. Тогда можно доказывать все, что угодно. А тот, кто доказывает все, что угодно, не доказывает ничего. Только что высказанное утверждение - почему оно выглядит столь убедительным и рациональным? Что за вопрос! Да потому, скажет любой сколько-нибудь знакомый с логикой человек, что это утверждение просто повторяет универсальный логический закон, известный с древности, а в современной логике проще всего выражаемый формулой ("Из противоречия следует любое высказывание"). С логикой не спорят. Не будем спорить с логикой, но и не будем спешить с выводами. Итак, логический закон запрещает нам считать парадокс рациональным. Рационален ли этот закон? Еще раз - не будем спешить. От ответа многое зависит. Но нетерпеливый знаток логики не желает ждать: "Да, разумеется, рационален. Почему? Просто потому, что законы логики суть законы разума. Рациональное и логически верное - одно и то же. И наоборот, неверное логически, в особенности же логически противоречивое - нерационально. Вот и решение всех вопросов. Тема исчерпана, пора прекращать эту бесполезную болтовню". Все логичное рационально, все рациональное логично? А раньше мы сказали, что рациональность лучше всего воплощена в науке. Сделаем подстановку: все логичное научно, все научное логично. Уже не так убедительно. Сразу на память приходит пример из истории науки. Модель атома, предложенная Резерфордом (атом есть нечто подобное мельчайшей планетарной системе с электронами, вращающимися вокруг положительных ядер), исходила из факта физической устойчивости атома, который решительно противоречил теории электромагнетизма Максвелла-Лоренца, согласно которой такая система должна быстро разрушаться из-за потери энергии излучения. Такая модель не была логичной, следовательно не была научно-рациональной. Выходит, Резерфорд предложил использовать в науке нечто совершенно ненаучное. Бор последовал его предложению - и... создал квантовую теорию. Впоследствии из этого выросла вся современная физика. Вспомним предыдущие критические замечания в адрес П. Фейерабенда. Да, конечно, это развитие шло по пути устранения исходного противоречия, заключенного в теории Резерфорда, но не было бы этого противоречия, не было бы и современной физики! Так можно ли назвать эту теорию ненаучной и нерациональной? Тема далеко не исчерпана, как могло показаться нетерпеливому знатоку логики. Что-то не так в нашем исходном допущении о смысловом тождестве логичности и рациональности в науке. Эти сомнения усиливаются с каждым примером, а их чрезвычайно много, по сути, вся история науки - это собрание подобных примеров. Но пока оставим примеры. Нетождественность логики и рациональности виднее всего, когда мы пытаемся ответить на вопрос об основаниях логики. Понятно, мы хотим, чтобы эти основания были рациональны. Однако, они не могут быть логическими - ведь это означало бы, что логика сама себя обосновывает, то есть нарушает свой же собственный закон, по которому запрещено движение обоснования по кругу. Из этого затруднения, известного с древности, философы предлагали различные выходы. Самый, пожалуй, радикальный был предложен Аристотелем. Он объявил законы логики законами бытия. Таким образом, обоснование логических законов находилось вне логики, в "самом бытии". На вопрос, почему эти законы таковы, а не какие-либо иные, ответ был прост: "Так устроен мир". Но простота эта кажущаяся, при внимательном отношении к ней она испаряется. Ведь онтология при этом превращается в онто-логику, мир становится зеркалом логики. И тогда и вопрос, и ответ могут меняться местами. Почему мир таков, а не иной? Потому, что такова логика Мышления - с большой буквы, конечно, ибо это Мышление, создающее и обосновывающее мир. "Для Аристотеля (а позже - для Фомы Аквинского, Николая Кузанского, Спинозы, Гегеля, Хайдеггера...) обращение к бытию - в процессе обоснования возможности (основания) мышления - было все же обращением или к преобразованным (в форме "гипотетических предложений" - ср. Аристотель), или к усиленным (в форме мышления, впитавшего в себя бытие, - ср. Гегель), или к мистически расправленным (Беме, Мейстер Экхарт) формам того же самого мышления, той же самой логики, что и исходная логика теоретического познания"109, - пишет В. С. Библер, к проницательным мыслям которого мы еще не раз обратимся в этом очерке. Но это только и означает, что никакого обоснования - в том смысле, какой указывает логика - ни логика, ни онтологика не имеют, они только "смотрятся" друг в друга. И Аристотель прямо признавал это, утверждая, что у теоретического знания обязательно должны быть "начала" (принципы), достоверные "сами по себе", а не через иные начала110. На этом и основана рациональность по Аристотелю - это рациональность самообоснования Ума, законы которого не нуждаются в ином обосновании, потому что нет ничего "за пределами Ума"; каждый из законов логики обоснован всеми прочими логическими же законами, и все они в совокупности обосновываются каждым из этих законов. Другой путь предлагался логиками нашего столетия. Он заключается в том, что основанием любой логической системы (а в нашем веке логики уверены в том, что существует множество - возможно, бесконечное - логических систем) должна служить определенная мета-логика, логическая теория, формулирующая и устанавливающая правила построения той логической системы, которую она обосновывает. В свою очередь, мета-логика должна иметь мета-мета-логику и так далее, до бесконечности. Чтобы этой дурной бесконечности обоснования не получалось, можно признать, что на каком-то этапе нужно остановиться и более не требовать обоснований. На каком? Это решается по соображениям практического удобства и простоты. Но, как правило, последней, далее не обосновываемой логикой все же признается та самая, классическая, "двузначная" логика, первоначальный вариант которой был задан именно Аристотелем111. Ясно, что здесь проблема обоснования фактически игнорируется или переформулируется в прагматическом духе: обоснованием выбора логического фундамента выступает решение того, кому потребно использовать логику. Так выбор последних оснований рационального дискурса попадает в зависимость от субъективности. А возможно ли вообще непарадоксальное решение вопроса об обосновании рационального и логического? В. С. Библер полагает, что невозможно. "Парадокс самообоснования логических начал возможно развить в форме логики и возможно развить как парадокс только во взаимообращении двух определений: 1. Необходимо осмыслить логическую возможность ввести в определение понятия мышления определение вне-логического, вне понятийного бытия. 2. Необходимо осмыслить это обоснование логики бытием как соотнесение (минимум) двух логик, двух всеобщих, соотнесение, протекающее в форме "диалога логик", в форме единой "диалогики". Без этого второго условия выход "на бытие" не может быть развит в логической форме, не может быть осмыслен как логика"112. В. С. Библер называет разум, подчиненный законам "диалогики", "разумом общения", или разумом культуры и, таким образом, формулирует проблему обоснования логики как проблему философии культуры113. Тем самым намечается выход из логического круга, в который мы попадаем всякий раз, когда пытаемся обосновать некую фундаментальную теорию мышления (в данном случае - логику) оставаясь в рамках мышления, описываемого и регулируемого этой же теорией. Но чтобы выход был не только намечен, но и осуществлен, необходимо определить внутренний характер "диалогики": ее принципиальную "парадоксальность". Таким образом, мы сталкиваемся с тем, что ни проблема обоснования логического, ни проблема обоснования рационального не могут быть решены ни путем взаимоопределения, ни путем независимого определения того и другого, если при этом оставаться внутри "логического" и "рационального". А выход за пределы "логического" - в поисках обоснования логического! - означает выход к чему-то такому, что выглядит не-логическим. Возникает парадоксальная ситуация: чтобы обосновать логику, нужно обратиться к чему-то такому, что этой логике неподвластно. И точно такая же ситуация с обоснованием "рационального" - оно требует выхода к чему-то лежащему за пределами той рациональности, которую мы пытаемся обосновать, а следовательно, к не-рациональному. Размышляя над этими проблемами, можно заметить, что в них заключена некая общность с проблемами обоснования "этического". В самом деле, для обоснования морали необходимо нечто вне-моральное. Но попытка введения обосновывающего начала в мораль неизменно приводит к этическим парадоксам. Хорошо известно, например, противоречие между неукоснительным соблюдением рационально (или научно) "вычислимых" моральных законов и свободой воли. "Человек из подполья", угаданный Ф. М. Достоевским, заключал из этого противоречия, что истины науки не имеют власти там, где хозяйничает свободная воля, которая, отвергнув диктат "арифметики", обречена, правда, лишь на бунт. Трудности не разрешаются, если вместо примитивной "арифметики" (карикатурный образ самонадеянного научного Разума) ввести в дело аппарат научного знания, естественного, социального и гуманитарного. Как бы внушительно не выглядел этот аппарат, он не может решить вопросы, выходящие за пределы его компетенции. Впрочем, сверхоптимистический рационалист - это как раз тот, кто уверен, что этих пределов нет, что свет Разума, воплощенного в науке, распространяется на самые глубокие тайны духа, в том числе и на нравственный закон, который, по Канту, заключен "внутри нас". Сам Кант был сдержан в своем рационализме, призывая относиться к категорическому императиву "с удивлением и благоговением". Но оппоненты простодушного рационализма считают, что пределы Разуму все же положены, и в человеке имеется тот "остаток", который не только не может быть рационализирован, но даже сам лежит в основаниях Разума. Человек всегда больше того, что он знает о себе, писал К. Ясперс. Но что такое этот "не рационализируемый" остаток? Мысль человека всегда стремилась прорваться к нему через границы, ею же самою и постигаемые. Быть может, это и есть то самое, о чем нельзя говорить и потому следует молчать, по завету Л. Витгенштейна? Молчание, однако, тоже может быть красноречивым, только нужно понять его язык! Уже давно философы догадывались: рациональное и этическое чем-то существенным похожи друг на друга. Моя же догадка в том, что это сходство парадокса, присущего тому и другому. Исследуем это сходство. 1. Парадокс внутри научной рациональности В предыдущих очерках мы убедились в том, что "критериальный" подход к научной рациональности при определенных условиях вызывает столкновение двух противоположных стратегий: "абсолютизма" и "релятивизма". Этот конфликт в обостренном виде представляет проблему научной рациональности, суть которой состоит в следующем. Рациональность как фундаментальная характеристика человеческой деятельности есть культурная ценность. Она одновременно обладает методологической и аксиологической размерностью. Подчеркну - одновременно, и это означает, что методологический смысл рациональности нельзя без существенных потерь оторвать от аксиологического, и наоборот. Релятивисты верно улавливают ценностный смысл этого понятия, но напрасно отбрасывают его методологическую значимость. Из того, что критериальный подход к определению "рациональности" ни в абсолютистском, ни в релятивистском вариантах не может быть признан успешным, вовсе не следует, что рациональность вообще и научная рациональность в частности не могут исследоваться методологически. Напротив, именно тогда, когда научная рациональность интерпретируется как система регулятивных средств (законов, правил, норм, критериев оценки), принятых и общезначимых в данном научном сообществе, это понятие приобретает точное значение и методологическую значимость. Но эта интерпретация есть не что иное, как модель научной деятельности (в ее интеллектуальном, по преимуществу, аспекте) или методологический образ науки. Здесь вновь нужно подчеркнуть различие между научной рациональностью и ее методологической моделью. Выше уже было сказано, что модели научной рациональности "изготавливаются" методологами и философами, исходя из разных задач: для определения рациональной организации "готового" научного знания, деятельности по его получению, для рационального понимания процессов трансляции знания и обучения, для определения рациональности научного роста, развития. Такие модели могут не совпадать, а лишь частично перекрывать друг друга, раскрывая природу научной рациональности в разных аспектах и ракурсах. Когда какая-либо модель выдается за единственно верную и адекватную "науке самой по себе", страдает и методология, и наука. Наука не сводится только к своей рациональности, и научная рациональность не сводится к какой бы то ни было своей модели. На первый взгляд, отношение между научной рациональностью и ее методологическими моделями таково же, каким обычно бывает отношение некоторого фрагмента "реальности" к теоретической модели этой реальности. Но теоретический образ науки не просто отображает реальность науки - он в определенном смысле создает эту реальность114. Через профессиональное обучение или через философско-методологическую рефлексию модель рациональности навязывается ученому, формирует стиль его мышления115. В структуру последнего входит совокупность предпосылок и регулятивов научно-познавательной деятельности, которая принимается учеными как необходимое условие их работы. Стиль мышления, будучи принят ученым, полностью определяет горизонт его понимания, он становится той "призмой", сквозь которую ученый воспринимает любые явления, составляющие поле его интеллектуального интереса, тем "механизмом", вне которого не происходит никакой значимой умственной работы. По аналогии с кантовским пониманием априорного знания можно было бы сказать, что стиль мышления составляет априорную основу научного мышления116. В этой "априорности" - тайна того, что модели рациональности отождествляются с "рациональностью как таковой". Модель принимается за то, что ею моделируется. Эта тайна раскрывается, когда наступает неизбежное рассогласование мышления и стиля, если последний теряет кредит доверия из-за неудач или уступает более успешным конкурентам. С точки зрения субъекта, отождествившего свою рациональность с какой-либо системой критериев (моделью), отклонение от этой системы - иррационально. Иррациональность в данном случае - чистая негативность, отсутствие положительного содержания, паралич умственной деятельности. Сознание не может пребывать в этом параличе, и потому "еретики", отвергающие догмы, быстро становятся проповедниками новых догм, ибо быть рациональным можно только "внутри" принятой системы, стиля мышления. В этом парадокс рациональности. Подчинив свою деятельность (интеллектуальную или практическую) системе "априорных" (мы уже говорили о причине этой "априорности) критериев, субъект утрачивает ту рациональность, благодаря которой возможна критическая рефлексия и ревизия любых систем и всяческих критериев. Его рациональность полностью растворяется в избранной (навязанной ему) системе. Но если все же он решится на пересмотр или даже на разрушение этой системы, попытается улучшить ее или заменить другой, он поступает безумно, иррационально117. И это безумие, эта иррациональность - как раз и выражает рациональность, присущую ему как разумному существу! Любителям парадоксов, вероятно, придется по душе формулировка: субъект рационален тогда, когда он иррационален, и наоборот! Существует классическая философская традиция истолкования этого парадокса. В ней различают Рассудок и Разум. Работа Рассудка - движение внутри системы критериев рациональности, внутри парадигмы. Работа Разума - выход за пределы парадигмы, критика и создание иных, альтернативных парадигм рациональности. Разум в своей творчески-разрушительной и вместе с тем творчески-созидательной работе иррационален для Рассудка. Рассудок, цепляющийся за парадигму и растворенный в ней - иррационален для Разума. Завоевав новые территории знания, Разум уступает правление Рассудку, который подвергает достижения Разума рационализации. "В понятии рациональности, - замечает Н. С. Автономова, - обнаруживается внутреннее противоречие: рациональное оказывается одновременно и рассудочным и разумным, причем это противоречие рассудка и разума до поры до времени затемнено и выявляется тогда, когда творческий акт, выступающий как акт иррациональный, ломает прежнюю освященную разумом логику... Иррациональное, таким образом, есть абсолютизация всегда присущего познанию творческого момента: то, что прежде выступало как нерациональное, неразумное, нарушающее логические законы, в дальнейшем с неизбежностью будет рационализировано, подчинено правилу, затем само станет правилом и, наконец, вплотную подойдет к тому моменту, когда и это правило нужно будет преодолеть"118 Однако различение Рассудка и Разума проблематично. Когда отвечают на вопрос, благодаря чему Разум совершает свои подвиги, обычно указывают на "нерассудочные" духовные движения: интуицию, бессознательное, творческое воображение. Проясняется ли тем самым "рациональность Разума"? Говорят также, что историческое движение познания осуществляется через разрешение противоречий между Разумом и Рассудком. Но что означает это "разрешение"? Во всяком случае противоречие рациональности не может быть разрешено в смысле формального выхода из парадокса. Оно является одной из форм фундаментальной противоречивости, присущей субъекту познания. Я хотел бы особенно подчеркнуть, что это противоречие не имеет ничего общего с "диалектико-логической" трактовкой антиномий типа "А и не-А". Это антиномия-проблема, но не всякая проблема разрешима, как бы ни протестовали против этого "ограниченность и самодовольство философской мысли, которой чуждо всякое сознание трагедии, более того, присуща уверенность в разрешении и логической разрешимости всех вопросов"119. Рациональность, заключенную в рамки критериальной системы, часто принимают за ограничитель субъективной свободы и творчества. Рациональность, выводящая из этих рамок, ревизующая любую нормативность, столь же часто выдает себя за полномочного представителя человеческой свободы и творчества. Так на авансцену философско-методологических рассуждений выходит персонаж, которому ранее здесь не было места - личность как субъект рационального действия. Противоречие между нормативно-критериальной и критико-рефлексивной рациональностями - это одна из форм, в которые отливается противоречивая и трагическая по своей сути человеческая свобода. Вопреки распространенному и сегодня мнению о противоположности свободы и рациональности120, связь между ними более глубока и сложна. Свободе противостоит только "рассеченная" рациональность, сведенная к одной из своих сторон или отождествленная с одной из возможных своих моделей. Говорят, что Разум свободен и потому способен преодолевать собственную ограниченность, говорят и то, что Разум более свободен, чем человек. Не согласен. Свободен Человек, обладающий Разумом, и в этом суть дела. Элиминация субъективности и прежде всего субъективной свободы - одно из требований рациональности, как она понимается в позитивистских и сциентистских моделях. Она же - характеристика "нормальной науки", в терминологии Т. Куна. Поэтому, описывая "научные революции", Т. Кун сравнивает переход к иной рациональности с гештальт-переключением; иначе говоря, субъект от одной формы безличностного участия в нормативно-регулируемом процессе переходит к другой, не менее безличностной. Забавно, что критики Т. Куна, усмотревшие в этом признаки иррационализма, были, так сказать, "не совсем не правы", хотя, разумеется, они под иррационализмом разумели нечто иное, нежели следует из рассуждений, здесь мною развиваемых. Субъект, поднявшийся до критики оснований собственной мысли и практики, обретает личностную уникальность, свободу, принимая в то же время на себя и ответственность. Правда, можно быть равно несвободными в покорном принятии догмы, и в бунте против нее, если в этом выражается лишь мнение среды, к которой человек принадлежит или против которой выступает. В таких ситуациях человек по существу иррационален, хотя видимость его действий может быть вполне рациональной, если подчиненность нормам рациональности несвободна и неавтономна, а критика-бунт - нерефлексивна. Рациональность - результат усилия воли и мысли. Чтобы быть рациональным, человек должен быть свободным. Но человек не может стать свободным, не преодолев в себе рациональность. В этом трагедия и парадокс рациональности. Рациональность не может быть несвободной и безличностной, и она же элиминирует свободу и личностное начало. Рациональность возникает в свободном и личностном напряжении духа, но само это усилие устремлено к преодолению субъективности. Рациональность умирает в догме, но воскресает только благодаря своим догматическим перевоплощениям. Эта трагическая парадоксальность рациональности аналогична парадоксам этического. 2. Парадокс морали и нравственности Как и теория рациональности, этика исследует типы нормативной регуляции мысли и деятельности человека. Различают два типа такой регуляции. Первый тип - это сфера морали, регуляция, закрепленная в моральных нормах и интериоризируемая в сознании индивидов. Второй - это регуляция человеческого поведения через свободный нравственный выбор. Аналогия между моралью и нормативной (критериальной) рациональностью очевидна. Как парадигмы рациональности обеспечивают автоматическое, безличностное выполнение определенных условий и требований, выдвигаемых сообществом рационально мыслящих и действующих людей, так и парадигмы морали в нормальной повседневной жизни (еще одна аналогия с "нормальной наукой") вычерчивают "единственно правильную и приемлемую" линию поведения человека. Мораль не то же, что нравственность. "Моральные догматы отцеживаются, уплотняются, обезличиваются в веках, сливаются в нечто абсолютное - сквозь века - себе тождественное, утрачивают историческое напряжение, культурную изначальность, единственность. Внутренняя освещенность вытесняется свыше нисходящей освященностью", - пишет В. С. Библер121. Нравственность, продолжает он, не воплощается в морали, а "ссыхается в ней", обретая ее форму, необходимую для нормальной повседневной работы цивилизации. Воплощением нравственности является не моральная норма и даже не "внутренний императив", а трагедийный (безвыходно-парадоксальный), но свободно избранный модус поведения, поступок личности. Мораль, как и догматическая рациональность, ограничивает пространство свободы человека. Нравственность основана на свободном выборе и ответственности, и, следовательно, по аналогии с критико-рефлексивной рациональностью, принимает на себя противоречия свободы. Н. А. Бердяев размышлял о возможности перехода от моральной к нравственной регуляции как о глубочайшем кризисе современной культуры. "В чем же сущность морального кризиса? - спрашивал он. - Сущность эта прежде всего в революционном переходе от сознания, для которого мораль есть послушание серединно-общему закону, к сознанию, для которого мораль есть творческая задача индивидуальности... Закон должен быть исполнен, т.е. должно не делать зла, освободиться от греха. В этом преодолении нет ничего индивидуального и творческого... Творческая мораль не есть исполнение закона, она есть откровение человека"122. По мнению Бердяева, творческая мораль (нравственность) и только она - в соединении с переосмысленной религиозной моралью - открывает путь к "положительному самосознанию человека", к высшей "свободной духовности". Но это освобождение не есть примитивное отвержение морали, оно достигается через осознание трагедийно-неустранимого противоречия, присущего моральному сознанию, через бесстрашное принятие этого противоречия за онтологическую основу духовности. Средоточие нравственности - совесть. Моральный принцип в свободном деянии может обнаружить свою парадоксальность. Следуя ему со всей неукоснительностью, человек может нарушать этот же принцип. Возьмем, например, принцип "благоговения перед жизнью" А. Швейцера: жизнь самоценна и никакое живое существо не должно направлять свое действие против жизни другого существа. Как моральный принцип это требование невыполнимо. Попытки следовать ему обрекают человека на аморализм и двоемыслие, ибо жизнедеятельность необходимо связана с уничтожением иной жизни. Каждый вздох или глоток уничтожает мириады простейших существ, попадающих внутрь человеческого тела. Мораль, которая ассимилировала бы "благоговение перед жизнью" была бы фальшивой и противоречивой. Но принцип Швейцера - не моральное предписание, а нравственная максима. Вынуждаясь уничтожать чужую жизнь, человек должен взвесить эту необходимость на весах своей совести. И. Кант в свое время затруднился в различении морали и нравственности (хотя, безусловно, осознавал проблему, возникающую при этом). Нравственный императив, если он понимается как моральный закон, обречен на постоянное столкновение с опытом человеческого поведения. Неукоснительность морали вынуждает человека поступать противоестественно. Например, убийцы врываются в дом человека, где прячется от них его друг, и требуют от хозяина, чтобы тот ответил, здесь ли тот, кого они ищут. Как должен ответить хозяин? Оставаясь моральным человеком, он не должен лгать. Следовательно, он должен выдать жертву убийцам. Дикость такого поступка бросается в глаза, но Кант "спас" мораль прямо-таки удивительным рассуждением. Человек не может знать всех последствий своих поступков, следовательно, у него нет гарантий, что ложь окажется спасительной. Например, он скажет, что того, кого ищут убийцы, нет дома, а его друг (возможно, чтобы не подвергать хозяина риску) незаметно выйдет из дому и как раз попадет в руки преследователям. Так "ложь во спасение" обернется виной в гибели человека. Поэтому, делает вывод Кант, "правдивость есть долг, который надо рассматривать как основание всех опирающихся на договор обязанностей, и стоит только допустить малейшее исключение в исполнении этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не годным"123. Моральная догма "не лги" действительно не терпит никаких исключений, именно поэтому она невыполнима как принцип поведения. Иной смысл имеет запрет на ложь, если его понимать как принцип нравственности. Солгав "во спасение" или "из человеколюбия", ты принимаешь свой поступок на свою совесть, несешь за него ответ перед ней. У тебя нет гарантий успеха, нет "закона", которым ты можешь оправдать свои действия, заслониться им. В выборе поступка ты свободен, и эта свобода позволяет тебе быть нравственным существом. Библейская заповедь - "Не убий!". Но убийство может быть единственным средством спасти жизнь - свою, близких, спасти святыню... Убийство может стать необходимостью. Мораль в таких случаях прибегает к специальным оговоркам, призванным облегчить человеку выбор поступка. Например, солдат, убивающий врага, подчинен приказу, долгу, присяге. Трудно представить себе армию, которая бы состояла из воинов, действующих на поле боя по нравственному выбору: такая армия небоеспособна. Человек, приводящий в исполнение смертный приговор, не считается убийцей. Право и мораль снимают с него напряжение выбора. Нравственность никогда не снимает этого напряжения. Она выносит необходимость действия на суд совести, от которого не могут заслонить ни мораль, ни чье-то благословение, ни приказ, ни закон. "Возлюби врага своего!" - это требование невыполнимо как моральный принцип, ибо оно свыше сил человеческих. Испытание этих сил неподъемной ношей ставит человека перед унизительным осознанием своей моральной ничтожности, либо вынуждает заниматься морализаторским лицедейством, притворяться перед собой и другими людьми. Алексей Александрович Каренин, испытав духовную радость от прощения и любви, сменивших в его душе ненависть и обиду по отношению к Анне и Вронскому, вскоре осознает, что эта радость непрочна и не может устоять ни перед внутренними сомнениями, ни перед напором чужого вторжения в его духовную жизнь. "Я разбит, я убит, я не человек более! - признается он. - Положение мое тем ужаснее, что я не нахожу нигде, в себе самом не нахожу точки опоры. Силы человеческие имеют пределы...". Не удержавшись на высоте морального принципа, он мучительно соскальзывает с нее; в то же время он жаждет сохранить в душе ощущение этой высоты, реанимируя в ней христианскую веру, к которой ранее относился "равнодушно и лениво", теперь же цепляется за нее как за последнее основание самоуважения. Но вера не терпит лицедейства и обращается им в свою противоположность. Этот крах беспощадно отмечает великий знаток души человеческой Л. Н. Толстой: Каренину "было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других". Любовь и прощение становятся маской, из-под которой затравленная и обессиленная душа корчится в презрительной гримасе. Врага не только невозможно любить. Невозможно и прощение. Даже, если бы человеку мог быть открыт универсальный замысел Творца и план "мировой гармонии", прощение извергов непосильно для человеческой души. Поэтому Иван Карамазов "возвращал свой билет" в эту неприемлемую для него гармонию. Бытие в совести не ограждает человека от непереносимых мук, под которыми может пасть совестливое сознание. Таково безумие Ивана Карамазова - крушение совести. "Нравствен я тогда и в той мере, в какой я - в душе своей - осознаю, предчувствую, прозревая исходную (разрешимую только свободным поступком) перипетию, трагедийность вот этой, казалось бы однозначной моральной нормы", - пишет В. С. Библер124. Размышляя над нравственными коллизиями XX века, он приходит к замечательному выводу: в той мере, в какой современный человек морален, он стоит вне нравственности. "В XX веке основная линия этических переключений расположена не в схематизме "нравственность - мораль"..., но в схематизме "вненравственность - нравственность", в мучительных атаках нового и нового рождения нравственности из сгустков хаоса. И только в таком рождении заново, в некой противопоставленности облегченным вздохам морали нравственность обладает в XX веке внутренней силой, насущностью, необходимостью, возможностью порождать истинно свободные поступки, то есть быть действительно нравственностью"125. Противопоставленность, о которой идет речь, возникает из-за того, что мораль в современном обществе вытесняет нравственность, подменяя ее, соблазняясь мнимой преодолимостью трагического противоречия. С одной стороны, человек испытывает сильнейшее тяготение конформизма, растворения своей индивидуальности в какой-либо социальной или религиозной общности. Сославшись на мораль, он пытается избавиться от тяжести нравственного бытия, от необходимости суда, где человек одновременно является и обвинителем, и обвиняемым. Н. А. Бердяев называл это приспособлением к "мировой данности в целях устроения, спокойствия и безопасности в этом мире", доходящим до холопства и апологии розог126. С другой стороны, социуму также удобнее иметь дело с "моральным человеком", нежели с человеком нравственным. Это ведь тоже соблазн, маячащий перед обществом на самых разных уровнях его культурной организации, - обеспечить свою устойчивость, повысить шансы на выживаемость, скрепив себя моралью, находящей внешнюю опору в праве и законе, а внутреннюю - в некритическом и нерефлектирующем сознании, приноровленном к моральным предписаниям. Уступив соблазнам, и индивид, и общество остаются не только без нравственности, но и без морали. Мораль вырождается в циничное морализирование, разрушающее не только нравственные основания души, но и восприимчивость к моральным принципам. Морализирование - суррогат морали, карикатура на нее. Она особенно неприглядна, когда человек морализирует по отношению к самому себе, превращая моральную жизнь своей души в непристойный балаган. Другой суррогат - идеологизированная мораль, выхолощенная до связки стереотипов и суггестий, которыми подавляется духовность и самоидентификация личности, ее человеческое достоинство. Таким был, например, "моральный кодекс", внедрявшийся в сознание "строителей коммунизма" при помощи средств массовой пропаганды и морального цензурирования со стороны властных структур тоталитарного "советского" общества. Носители идеологизированной морали - "мертвые души", духовные роботы. Духовное вырождение общества, в котором мораль полностью вытеснила нравственность, с особенной ясностью обнаруживается в периоды кризисов, распада омертвевших и утративших жизненную устойчивость социальных и политических структур. Прогнившие моральные скрепы выпадают из обветшавших блоков социальных конструкций, а нравственный суд не может состояться в протезированных душах, наступает внеэтическое существование индивидов, подчиняющихся освободившимся из-под духовного контроля звериным инстинктам. Этическая деградация проявляется то в бесстрастном и пассивном отупении, то в резких выплесках душевного хаоса, метаниях, панике, то в безудержном желании подчиниться чужой воле, чтобы только избавиться от гнетущего страха, от внутреннего вакуума, ощущения бездны. Характерно, что кризис не может быть преодолен чудесным воскрешением нравственности. Когда распад заходит слишком далеко, восстановление - если оно вообще возможно - начинается с простейшего: с очищения от грязи первичных и фундаментальных моральных норм, с установления некоторых жестких ограничений свободы личности, с применения санкций против слепого и беспощадного бунта, с элементарной регуляции общественного поведения. Такое ограничение свободы не противоречит человечности, а, напротив, наполняет ее осмысленным содержанием; оно не исключает и гуманистических ценностей, сострадания и уважения к личности. Возрождение нравственности - трудный и долгий процесс, в котором нельзя уповать на чудо. Он требует мобилизации всех духовных резервов и потенциалов общества в целом и каждого человека в частности. Мораль и нравственность едины в своей взаимообусловленности. Напряжение нравственного сознания, не имеющее разрядки в повседневной сверке с моралью, губительно для человека. Невозможно жить, если жизнь станет сплошной нравственной мукой. Но и мораль без нравственности - всего лишь мишень для цинической пародии. Суть дела не в функциональном различии: мораль - для повседневности, нравственность - для трагедийных вершин судьбы. Человеческая жизнь не делится на высокие и низкие жанры. Вершины уходят основаниями в повседневность. Наличие моральной нормы - необходимое условие самой возможности нравственного выбора и поступка. Нравственное сознание должно иметь перед собой моральные ориентиры (критерии) - но не для того, чтобы слепо исполнять их предписания, а чтобы соотносить с ними меру своей свободы и меру ответственности. И наоборот - моральные принципы, по которым ориентируется свободная (творческая, как сказал бы Бердяев) нравственность, вырождается в "кодексы", соблюдение которых нуждается в полицейских мерах. Можно заметить аналогию между "ссыханием" нравственности в моральных нормах и моделированием научной рациональности в системах принципов и критериев. Моральные системы - это определенные исторически обусловленные "модели" этического бытия человека, и их часто выдают за само это бытие. Есть и аналог конфликта между "абсолютизмом" и "релятивизмом". "Абсолютная мораль" не выносит сопоставления с нравственностью и самой возможности "иной морали". Она претендует на полное совпадение со сферой этического. Ее демаркационная линия - это априорная непереходимая граница между Добром и Злом. Любой человеческий поступок контролируется абсолютной моралью, будь то свод божественных заповедей или категорический императив. Свободная нравственная воля понимается лишь как познанная и/или признанная моральная необходимость. И подобно тому, как "абсолютизм" в теории научной рациональности входит в противостояние с исторической эволюцией реальной науки и с фактом изменчивости критериев рациональности, со свободой мыслящего и действующего субъекта познания, "моральный абсолютизм" наталкивается на различие нравственных коллизий и перипетий, преобладающих в различные эпохи истории, редуцирует их к внеисторическим "вечным" конфликтам Абсолютного Добра и Абсолютного Зла. Абсолютизм теоретической морали так же неисторичен, как абсолютизм в теории научной рациональности. Моральный релятивизм, по аналогии с релятивизмом эпистемологическим, - не более, чем вывернутый наизнанку абсолютизм. На поверхности он как будто ставит акцент именно на свободе, присущей нравственному сознанию, позволяет нравственному субъекту выбирать из альтернативных проектов. Но эта свобода недорого стоит. В ней нет и грана трагедии, зато она легко перерождается в лакейскую максиму "все дозволено!". И это же - свобода абсолютного индивидуализма, на место абсолютной морали помещающего абсолютный имморализм и безответственную жадную волю. Подобно тому, как релятивизм методологический теряет из виду рациональность в рассуждениях о ее относительности, релятивизм этический теряет мораль и обесценивает нравственность. Я надеюсь, что мне удалось показать аналогию между парадоксами рациональности и парадоксом морали и нравственности. Какова ценность этой аналогии? Можно было бы просто констатировать сходство методологических приемов анализа в философии науки и этике. Но хотелось бы большего. Аналогия между проблемами этики и теории рациональности могут дать важные подсказки в поисках исходного пункта философии человека. Этим пунктом должна, я полагаю, стать антиномия человеческой свободы. Разумеется, выбор этого пункта, да и само истолкование свободы как противоречия, как антиномии-проблемы, зависит от экзистенциальной позиции философа. Такой выбор не может быть навязан, он не имеет методологической принудительности. Было бы нелепостью претендовать на общезначимость такого философствования. Но для тех кому такой выбор близок и понятен, философия человека становится философией свободы и, значит, философией трагедии, охватывающей и теорию познания, и теорию социальной практики, и теорию исторического развития общества - все сферы философского исследования. Признание трагедии истинным предметом философии, писал С. Н. Булгаков, "отнюдь не выражает отчаяния мысли, напротив, говорит скорее об ее зрелости; оно может появиться поэтому лишь в эпоху значительной исторической зрелости, когда пройден уже обширный и в себе до известной степени законченный путь философии - таковою эпохой, бесспорно, является наше время"127. О перспективах эпистемологии У рубежа тысячелетий любой прогноз выглядит долгосрочным. Но поток идей, поспешающий за потоком событий, так стремителен, что заглядывать в отдаленное будущее могут только пророки. Я же рискну лишь на некоторые предположения о том, в каком направлении может развиваться теория познания в ближайшее время. Если они будут опровергнуты, и теория познания будет развиваться совсем по-другому, придется - cum grano salis - выбирать из двух утешений: либо, в духе К.Поппера, гордиться, что они разделили судьбу многих и многих научных высказываний, либо, вместе с Э.Агацци, повторять, что философские высказывания относятся к сфере "должного", и потому не беда, если они очередной раз не подтвердились в сфере "сущего"128. По традиции, всю теорию познания можно представить как исследование отношения "субъект-объект". Мои предположения - о возможных изменениях в трактовке этого отношения. Трансформации объекта и идеала объективности Когда говорят о перспективах теории познания, обычно связывают эти перспективы с развитием науки. В науке еще видят "парадигмальную" форму человеческого познания, хотя в наши дни это оспаривается чаще, чем того хотелось бы не только ученым, но всем верующим в то, что развитие науки однозначно ведет к прогрессу человеческого бытия. Разумеется, познание не ограничено сферой науки. Исследование "знания за пределами науки" выглядит не менее интересным, чем традиционные философско-метологические штудии и мета-научные рефлексии129. Да и сфера науки не имеет жестких границ130. Попытки установить "демаркацию" между наукой и не-наукой не увенчались успехом. Дело не в том, что философы, занимавшиеся этим, были недостаточно изобретательны или проницательны, а в том, что поиски заводят в логический круг: чтобы определить границы научной рациональности, нужны критерии, которые не могут быть установлены до того, как эти границы будут проведены131. Наверное, всю историю философии науки в нашем столетии можно было бы изобразить как серию попыток разорвать этот круг, но, кажется, только сейчас приходит понимание, что лучше не попадать в него, избирая иные пути гносеологических исследований. Успех, конечно, не гарантирован. Отталкиваясь от "демаркационизма", легко впасть в противоположную крайность: поставить границы научного познания в слишком прямую зависимость от вненаучных факторов (неисчерпаемый резервуар которых обычно называют "культурным контекстом"). Стратегия анти-демаркационизма выглядит заманчиво: вместо непреодолимых барьеров исследовать проницаемые мембраны, скорее соединяющие, чем разъединяющие науку и прочие виды духовной и практической деятельности. Но как реализовать эту стратегию? Не превратится ли "рациональность без берегов" в зыбкую топь? Это было бы неминуемо, будь такая стратегия сведена к примитивному релятивизму. Но релятивизм не хочет быть примитивным, то есть откровенным. Чаще он принимает завуалированные формы, а иногда привлекает сторонников звонкими лозунгами. Например, П.Фейерабенд, развенчивая миф об Универсальном Методе и Единой Рациональности, призывал к "методологическому анархизму" и связывал это с необходимостью остановить духовное вырождение и репрессирование свободы. "Идея жесткого метода или жесткой теории рациональности, - заявлял он, - покоится на слишком наивном представлении о человеке и его социальном окружении. Если иметь в виду обширный исторический материал и не стремиться "очистить" его в угоду своим низшим инстинктам или в силу стремления к интеллектуальной безопасности до степени ясности, точности,"объективности", "истинности", то выясняется, что существует лишь один принцип, который можно защищать при всех обстоятельствах и на всех этапах человеческого развития, - "допустимо все"132. "Методологический анархизм" - это не просто антидогматизм, направленный против попыток установить священные и неприкосновенные границы Разума при помощи неких абсолютных принципов - попыток, так или иначе заводящих в ловушку логического круга. Это, в сущности, отказ от антропологии и философии, следующих картезианской традиции, по которой возможность истины, обретаемой в познавательной и практической деятельности человека, гарантирована Абсолютом, и потому идея Метода или Рациональности не может быть релятивизирована. "Не-наивная" антропология пытается переместить эту связь из оснований бытия в изменчивую сферу человеческого творчества, открывает перспективу иронической рефлексии. Именно на этой почве уверенно чувствует себя релятивизм, заключающий выгодный ему альянс с идеей безграничной свободы, присущей человеческой субъективности. Идея свободы в фундаменте философии (в том числе и в гносеологии) - интенция столь различных философов как П.Фейерабенд и Н.А.Бердяев. Первый полагал, что "анархизм не только возможен, но и необходим как для внутреннего прогресса науки, так и для развития культуры в целом"133, и посылал проклятия всему, что "запугивает" человека и ограничивает его свободное и счастливое развитие - в том числе Разуму, Морали, Истине и прочим "абстрактным чудовищам". Избавленный от чудовищ, свободный и счастливый человек наладит-де ход истории прямиком к "свободному обществу", в котором всем традициям предоставлены равные права, и наука отделена от государства, чтобы не мешать жить другим традициям и не ограничивать дискуссии, устанавливающие структуру "свободного общества"134. "Персоналистический анархизм" Н.А.Бердяева далек от лозунга "Допустимо все!", в котором прослушивается карамазовско-смердяковское "Все дозволено!". Он помещал необходимый "прогресс" и "творческую свободу" человека в разные онтологические планы: "прогресс" есть свойство "объективированного" исторического времени (в котором нет свободы, исчезнувшей в необходимости), а творческая свобода человека есть экзистенциальная сущность. Противоречие между этими онтологиями разрешается эсхатологически: "история из времени исторического должна перейти во время экзистенциальное". Идея свободы (включая и свободу познающего разума), наполненная внутренними противоречиями, связывалась Н.А.Бердяевым с "трансцендированием времени", то есть с переходом к "метаистории"135. В полную противоположность эпистемологическому анархизму или персоналистическому анархизму, Э.Гуссерль усматривал в релятивистских тенденциях симптом "кризиса европейских наук" - следствия культурного и исторического кризиса европейского человечества. "Поскольку вера в абсолютный разум, придающий смысл миру, рухнула, - писал он, - постольку рухнула и вера в смысл истории, в смысл человечества, его свободу, понимаемую как возможность человека обрести разумный смысл своего индивидуального и общечеловеческого бытия"136. Обратим внимание на совершенно иной смысл "свободы" у Гуссерля по сравнению с П.Фейерабендом и Н.А.Бердяевым. Гуссерль основывает свободу на "разумном смысле" и вере в абсолютный Разум, без которой нечего и говорить о смысле бытия, как отдельного человека, так и человечества. У анархистов отношение обратное: Фейерабенд помещает свободу на место Абсолюта, а Бердяев остается при трагической диалектике Абсолюта и Свободы, что и ведет к эсхатологизму. Спор между этими противоположными установками составил стержень философских рассуждений о природе человеческого познания, о рациональности и задачах гносеологии на протяжении всего ХХ века. Имеет ли этот спор перспективу? Рассмотрим одну из его сторон. Понимание рациональности всегда было связано с тем или иным решением проблемы объекта познания и объективности знания. Классическая традиция европейской гносеологии, идущая от Аристотеля и Декарта, полагает объективность идеалом знания. Этот идеал имеет два взаимосвязанных, но различных смысла. Во-первых, объективно знание, которое "совпадает" со своим объектом (напомним, что в Средние Века "объектом" называли понятие, идею, а не чувственно воспринимаемую "вещь"). Во-вторых, объективным считается знание, из которого устранено все, что в процессе его получения связано с субъектом и средствами его познавательной деятельности. В контексте европейской христианской культуры этот второй смысл объективности был тесно связан с представлением о греховной, "испорченной" природе человека, которая тяготеет над его познавательными устремлениями. Но человеческий дух, божественный по своему происхождению, способен все же преодолевать природное тяготение и возноситься к Истине, воплощенной в идее-объекте. Познание уподоблялось строительству храма. Когда строительные леса убраны, выстроенное знание, согласно идеалу объективности, должно было стать "самим объектом" в его мысленном выражении, Храмом Истины. Опыт более поздних веков вынудил европейских мыслителей критически отнестись ко второму смыслу объективности. Так понимаемую "объективность" Э.Гуссерль называл "овнешнением" знания, превращением его в нечто утратившее свои корни и отчужденное от человека, предстающее перед ним как извращение его собственной духовности, как посмертная маска убитого им самим предмета познания137. Овнешненное знание есть плод "натурализма" и "объективизма" - двух наименований для одного и того же представления о знании как о чем-то способном вести полноценно