кому огню и равным образом озаряет нас для суда трона. Это и есть удел первого разума, порядок Паллады, лежащий в основе созерцательной философии; это то, чему нам следует прежде всего подражать и что мы должны исследовать и понять, чтобы подняться к вершинам любви и спуститься хорошо обученными и готовыми к свершению дел. Но ведь если необходимо строить нашу жизнь по образцу херувимов; нужно видеть, как они живут и что делают. Но так как нам, плотским и имеющим вкус к мирским вещам, невозможно этого достичь, то обратимся к древним отцам, которые могут дать нам многочисленные верные свидетельства о подобных делах, потому что они им близки и родственны. Посоветуемся с апостолом Павлом, ибо когда он был вознесен на третье небо, то увидел, что делало войско херувимов. Он ответит нам, что они очищаются, затем наполняются светом и, наконец, достигают совершенств, как передает Дионисий. Так и мы, подражая на земле жизни херувимов, подавляя наукой о морали порыв страстей и рассеивая спорами тьму разума, очищаем душу, смывая грязь невежества и пороков, чтобы страсти не бушевали необдуманно и не безумствовал иногда бесстыдный разум. Тогда мы наполним очищенную и приведенную в порядок душу светом естественной философии, чтобы затем совершенствовать ее познанием божественных вещей. Не довольствуясь нашими святыми отцами, посоветуемся с патриархом Яковом, чье изваяние сияет на месте славы. И мудрейший отец, который спит в подземном царстве и бодрствует в небесном мире, даст нам совет, но символически, как это ему свойственно. Есть лестница, скажет он, которая тянется из глубины земли до вершины неба и разделена на множество ступенек. На вершине этой лестницы восседает Господь; ангелы-созерцатели то поднимаются, то спускаются по ней. И если мы, страстно стремясь к жизни ангелов, должны добиться ее, то, спрашиваю, кто посмеет дотронуться до лестницы Господа грязной ногой или плохо очищенными руками? Как говорится в мистериях, нечистому нельзя касаться чистого. Но каковы эти ноги и руки? Ноги души -- это, несомненно, та презреннейшая часть, которая опирается как на всю материю, так и на верхний слой земли, питающая и кормящая сила, горючий материал страстей, наставница дающей наслаждение чувственности. А рука души, защитница страсти -- почему мы не говорим о ней с гневом? -- сражается за нее, под солнцем и пылью эта хищница отнимает то, чем сонная душа наслаждается в тени. Эти руки и ноги, то есть всю чувственную часть, в которой заключен соблазн тела, как говорят, силой пленяющий душу, мы, словно в реке, омываем в философии морали, чтобы нас, как нечестивых и греховных, не сбросили с лестницы. Однако этого недостаточно, если мы не захотим стать спутниками ангелов, носящихся по лестнице Якова, не будем заранее хорошо подготовлены и обучены двигаться, как положено, со ступеньки на ступеньку, никогда не сворачивая с пути и не мешая друг другу. А когда мы достигнем этого красноречием или способностями разума, то, оживленные духом херувимов, философствуя в соответствии со ступенями лестницы, то есть природы, доискиваясь до сути всего, будем то спускаться, расщепляя с титанической силой единое на многие части, как Озириса, то подниматься, соединяя с Фебовой силой множество частей в единое целое, как тело Озириса, до тех пор, пока не успокоимся блаженством теологии, прильнув к груди отца, который восседает на вершине лестницы. Спросим у справедливого Иова, который заключил с Богом договор о жизни, прежде чем сам вступил в жизнь: "Чего больше всего желает высший Бог от миллионов ангелов, которые ему служат?" "Конечно, мира", -- ответит Бог согласно тому, как читается: "Того, который творит мир на небесах". И так как средний ряд передает предписания высшего ряда низшему, то для нас слова теолога Иова объясняет философия Эмпедокла, указывающая на двойную природу нашей души: одна поднимает нас вверх, к небесам, другая сбрасывает вниз, в преисподнюю, -- и сравнивает это с враждой и дружбой или с войной и миром, как свидетельствуют его песни. Иов жалуется, что он, как безумный, был вовлечен в раздор и сброшен в пропасть далеко от богов. Ведь, действительно, среди нас множество разногласий, отцы! Дома у нас идет тяжелая междоусобная распря и гражданская война. Если бы мы захотели и страстно пожелали мира, который поднял бы нас так высоко, что мы оказались бы среди возвышенных Господа, то единственное, что успокоило бы и обуздало нас вполне, это философия морали. И если бы человек в нас самих просил бы у "врагов" только перемирия, то и тогда обуздал бы свои животные порывы и пылкий гнев льва. И если, заботясь о себе, мы пожелали бы затем вечного мира, то он наступил бы, обильно утолив наши желания, и, принеся в жертву двух животных, заключил бы между телом и духом нерушимый договор о священном мире. Диалектика успокоит разум, который мучается из-за словесных противоречий и коварных силлогизмов. Естественная философия уймет споры и борьбу мнений, которые угнетают, раскалывают и терзают беспокойную душу, но при этом заставит нас помнить, что природа, согласно Гераклиту, рождена войной и поэтому названа Гомером борьбой. Поэтому невозможно найти в природе настоящего покоя и прочного мира, которые являются привилегией и милостью ее госпожи -- святейшей теологии. Теология укажет нам путь к миру и поведет как провожатый. Издали увидев нас, спешащих, она воскликнет: "Подойдите ко мне, вы, находящиеся в затруднении, подойдите, и я успокою вас; подойдите ко мне, и я дам вам мир, который не могут вам дать ни вселенная, ни природа". И мы, ласково позванные и так радушно приглашенные, с окрыленными, как у Меркурия, ногами устремимся в объятия благословенной матери, насладимся желаемым миром -- святейшим миром, неразрывными узами и согласной дружбой, благодаря которой все души не только согласованно живут в едином разуме, который выше всех разумов, но некоторым образом сливаются в единое целое. Такая дружба, как говорят пифагорейцы, является целью всей философии; такой мир Богустанавливает на небесах, и ангелы, сходящие на землю, сообща-юто нем людям доброй воли, чтобы благодаря этому миру люди, восходящие на небо, сами стали ангелами. Такой мир мы пожелали бы друзьям, нашему времени, каждому дому, в который бы мы вошли, и нашей душе, чтобы она стала благодаря ему местом пребывания Бога, и, после того как смоет с себя грязь с помощью морали и диалектики, украсилась многообразной философией, подобно пышно украшенному дворцу, портал увенчала бы гирляндами теологии, и тогда вместе с отцом сойдет король славы и сделает в ней свое пристанище. Душа окажется достойной столь снисходительного гостя. Отделанная золотом, как свадебная тога, она примет выдающегося гостя не как гостя, а как нареченного, с которым никогда не разлучаются, и захочет отделиться от своего местопребывания и, забыв дом своего отца и даже себя, пожелает умереть в себе самой, чтобы жить в нареченном, в присутствии которого смерть его святых поистине блаженна. Я говорю -- смерть, если можно назвать смертью полноту жизни, размышление над которой является целью философии, как говорили мудрецы. Давайте позовем самого Моисея, который лишь немногим меньше того обильного источника священной и невыразимой мысли, откуда пьют нектар ангелы. Выслушаем же судью, который должен прийти к нам и объявит тому, кто живет в пустынном одиночестве плоти, следующие законы. Тот, кто еще греховен, нуждается в морали, поэтому пусть живет с людьми не в святилище, а под открытым небом, как жрецы фессалийские, пока не очистится от гре-хов. Тот же, кто упорядочил образ жизни и принят в храм, пусть не приобщается к священнодействию, но прежде усердно послужит таинствам философии диалектическим послушничеством; и, допущенный наконец к таинствам в звании жреца философии, пусть созерцает то пышный многоцветный звездный наряд всевышнего Бога-царя, то небесный канделябр -- семисвечник, чтобы потом, принятый в лоно храма за заслуги в возвышенной теологии, наслаждался славой господней, когда уже никакое покрывало не скрывает образа Бога. Да, Моисей приказывает нам это и, приказывая, убеждает и побуждает, чтобы мы с помощью философии готовились к будущей небесной славе. Но в действительности же не только христианские и Моисеевы таинства, но и теология древних, о которой я намерен спорить, раскрывает нам успехи и достоинство свободных искусств. Разве иного желают для себя посвященные в греческие таинства? Ведь первый же из них, кто очистится с помощью морали и диалектики -- очистительных занятий, как мы их называем, -- будет принят в мистерии! Но чем иным может быть участие в мистериях, если не разъяснением тайн природы посредством философии? Только после того как они будут таким образом подготовлены, наступит эта эпоптейя, то есть видение божественных дел через свет теологии. И кто не станет добиваться посвящения в эти таинства? Кто, пренебрегая всем земным, презирая дары судьбы, не заботясь о теле, не пожелает стать сотрапезником богов, еще живя на земле и получив дар бессмертия, напоив нектаром себя -- смертное существо! Кто не захочет так быть завороженным платоновским "Федром" и так воодушевиться экстазом Сократа, чтобы на крыльях бежать из этого мира, вместилища дьявола, и достигнуть быстро небесного Иерусалима! Мы будем возбуждаться, отцы, восторгами Сократа, которые настолько выводят нас за пределы рассудка, что возносят нас и наш разум к Богу. Эти восторги тем более будут возбуждать нас, если мы сами приведем сначала в движение то, что есть в нас самих. И действительно, если с помощью морали до соответствующих разумных пределов будут напряжены силы страсти так, чтобы они согласовывались между собой в нерушимой гармонии, если с помощью диалектики будет развиваться разум, то, возбужденные пылом муз, мы будем упиваться небесной гармонией. Тогда предводитель муз Вакх в своих таинствах -- зримых проявлениях природы, -- раскрывая нам, ставшим философами, тайны Бога, напитает нас из богатств Божьего дома, в котором мы, если будем верными, как Моисей, приблизившись к священной теологии, вдохновимся двойным пылом. И когда поднимемся на самую высокую вершину, то, сопоставляя в вечности все, что было, есть и будет, и созерцая первородную красоту, мы станем прорицателями Феба, его крылатыми поклонниками, и тогда, как порывом возбужденные невыразимой любовью, подобно окружающим нас пылким серафимам, мы, полные Божеством, станем тем, кто нас создал. Если кто-либо будет исследовать значение и тайный смысл священных имен Аполлона, то увидит, что они свидетельствуют о том, что Бог является философом не менее, чем прорицателем. И поскольку Аммоний достаточно полно рассказал об этом, у меня нет основания говорить об этом иначе. О, отцы, пусть овладевают душой три дельфийские правила, необходимые особенно тому, кто намеревается войти в святейший и августейший храм не ложного, но истинного Аполлона, озаряющего всякую душу, входящую в этот мир! Вы увидите, что нас вдохновляло только то, что мы все силы посвятили трехчастной философии, о которой сейчас идет речь. Знаменитое "ничего слишком", согласно критерию меры, справедливо предписывает норму и правило всякой добродетели, о чем говорит этика. Знаменитое "познай самого себя" побуждает и вдохновляет нас на познание всей природы, с которой человек связан как бы брачными узами. Тот же, кто познает самого себя, все познает в себе, как писали сначала Зороастр, а затем Платон в "Алкивиаде". Затем, озаренные этим знанием благодаря философии природы, уже близкие к Богу, произнося "Еl", то есть "ES" с теологическим приветствием "ты есть", обратимся к Аполлону радостно и фамильярно. Но посоветуемся также с мудрейшим Пифагором, тем более мудрым, что он никогда не считал себя достойным имени мудреца. Прежде всего он посоветует нам не отдыхать сверх меры, то есть не оставлять в праздном бездействии разумную часть, посредством которой душа все измеряет, судит и проверяет, но управлять ею и с помощью упражнений и правил диалектики постоянно ее побуждать. Он укажет нам далее, что следует особенно остерегаться двух вещей: не мочиться против солнца и не обрезать ногтей во время жертвоприношения. Только после того как с помощью морали освободимся от чрезмерной страсти к наслаждениям и удалим обрезки ногтей, так сказать, острые выступы гнева и жало души, мы примем участие в жертвоприношении, то есть в тех упоминавшихся мистериях Вакха, отцом которых справедливо считается солнце, и только тогда предадимся созерцанию. Затем он укажет, чтобы мы накормили петуха, то есть напитали божественную часть нашей души познанием божественных дел как истинной пищей и небесной амброзией. Это -- тот петух, чьего вида боится и опасается лев, то есть всякая земная власть. Это -- тот петух, которому дан интеллект, читаем у Иова. Когда этот петух поет, заблудившийся человек приходит в себя. Этот петух ежедневно поет на утренней заре, когда звезды восхваляют Бога. Сократ, когда умирал, и был уже недосягаем для болезней, и надеялся, что божественная часть его души соединится с высшей божественностью мира, сказал, что этим петухом он обязан Эскулапу, врачевателю душ. Посмотрим памятники халдеев и увидим (если им можно верить), какие науки и искусства открывают смертным путь к счастью. Халдейские толкователи пишут, будто Зороастр сказал, что существует крылатая душа, которая стремительно падает в тело, когда крылья ее опадают, и поднимается к небу, когда они вырастают. На вопрос учеников, каким образом летающие души приобретают покрытые перьями крылья, он ответил: "Оросите крылья живительной водой". А когда его спросили, откуда достать эту воду, он ответил по обычаю сравнением: "Рай Господа омывается и орошается четырьмя потоками -- зачерпните оттуда целебную воду". Название текущего с севера -- Пишон, что значит справедливость; текущего с запада -- Дикон, то есть искупление; текущего с востока -- Хиддекель, что значит просвещение; текущего с юга -- Перат, что можно толковать как благочестие. Обратим внимание, отцы, и тщательно поразмыслим над тем, что скрывается за этими положениями Зороастра: разумеется, именно то, что этикой, как иберийскими волнами, мы смываем грязь с глаз, диалектикой, как ватерпасом, выпрямляем их взгляд; затем, созерцая природу, привыкаем терпеть еще слабый свет правды, подобный свету восходящего солнца, чтобы, наконец, с помощью теологии и культа Бога мы могли, подобно небесным орлам, переносить яркое сияние солнца. Кажется, эти утренние, дневные и вечерние знания сначала были воспеты Давидом, а затем истолкованы Августином. Это -- тот яркий свет, который непосредственно возбуждает серафимов и равным образом озаряет херувимов. Это то место, куда всегда стремился древний отец Авраам, Там нет нечистых духов, согласно учению каббалистов. И если только дозволено предать гласности что-либо из тайных мистерий хотя бы намеком -- ведь после того как внезапное падение с неба обрекло человека на заблуждение и, согласно Иеремии, "окна" были открыты и смерть поразила печень и сердце, -- то мы призовем небесного врача Раффаила, который излечит нас моралью и диалектикой, как целебными лекарствами. Затем Гавриил, сила Бога, приютит нас, оздоровленных, и поведет через чудеса природы, повсюду указывая на доброту и могущество Бога, и, наконец, передаст нас верховному жрецу Михаилу, который наградит нас, отличившихся в занятиях философией, жреческим саном теологии, как короной из драгоценных камней. Вот причины, почтеннейшие отцы, которые не только вдохновляют, но увлекают меня на изучение философии. Конечно, я не говорил бы об этом, если бы не желал ответить тем, кто имеет обыкновение осуждать изучение философии, в особенности выдающимися людьми, и тем, кто вообще живет заурядной жизнью. Ведь в действительности изучение философии является несчастьем нашего времени, так как находится скорее в презрении и поругании, чем в почете и славе. Губительное и чудовищное убеждение, что заниматься философией надлежит немногим либо вообще не следует заниматься ею, поразило все умы. Никто не станет исследовать причин вещей, движения природы, устройства вселенной, замыслов Бога, небесных и земных мистерий, если не может добиться какой-либо благодарности или получить какую-либо выгоду для себя. К сожалению, учеными стали считать только тех, кто изучает науки за вознаграждение. Скромная Паллада, посланная клюдям сдарами богов, освистывается, порицается, изгоняется; нет никого, кто любил бы ее, кто бы ей покровительствовал, разве что сама, продаваясь и извлекая жалкое вознаграждение из оскверненной девственности, принесет добытые позором деньги в шкаф любимого. С огромным сожалением я отмечаю: в наше время не правители, а философы думают и заявляют, что не следует заниматься философией, так как философам не установлены ни вознаграждения, ни премии, как будто они не показали тем самым, что не являются философами. И действительно, так как их жизнь проходит в поисках денег или славы, то они даже для самих себя не размышляют над истиной. Я не стыжусь похвалить себя за то, что никогда не занимался философией иначе, как из любви к ней, и в исследованиях и размышлениях никогда не рассчитывал ни на какое вознаграждение или оплату, кроме формирования моей души и постижения истины, к которой я страстно стремился. Это стремление было всегда столь сильным, что, отбросив заботу обо всех частных и общественных делах, я предавался покою размышления, и ни зависть недоброжелателей, ни хула врагов науки не смогли и не смогут отвлечь меня от этого. Именно философия научила меня зависеть скорее от собственного мнения, чем от чужих суждений, и всегда думать не о том, чтобы не слышать зла, но о том, чтобы не сказать или не сделать, его самому. Я уверен, ученейшие отцы, что насколько мой предполагаемый диспут окажется приятным вам, любителям свободных искусств, почтившим его своим присутствием, настолько для многих других он окажется тягостным и обременительным. Я знаю немало таких, кто и раньше осуждал мою инициативу и теперь порицает ее всяческим образом. Многие имели обыкновение хулить скорее тех, кто поступает правильно и свято во имя добродетели, нежели тех, кто действует неправильно и грешно во имя порока. Другие вообще осуждают такие диспуты и такой способ обсуждения доктрины, доказывая, что это делается более для демонстрации блеска ума и учености, а не для достижения самого знания. Одни, не осуждая такого рода практику, однако, не допускают ее с моей стороны, так как я в 24 года осмелился предложить диспут о высших таинствах христианской теологии, о высочайших аргументах философии, о неизвестных науках, притом в прославленнейшем городе при огромном стечении ученейших мужей. Другие же, разрешая этот диспут, не хотят, чтобы обсуждались все 900 тезисов, клеветнически утверждая, что это не только честолюбиво и высокомерно, но и выше моих сил. Я сдался бы перед этими возражениями, если бы к тому побудила меня философия, которую я излагаю теперь. Я отвечу по ее совету, если буду убежден, что этот диспут будет организован с целью обсуждения и полемики. Пусть зависть, которая, по утверждению Платона, отсутствует у богов, не создает в наших умах стремление критиковать. Давайте без предубеждения посмотрим, следовало ли мне выступать с диспутом по стольким вопросам. Не буду возражать тем, кто порицает обычай публичного диспута, -- это вина, если она считается таковой, общая у меня не только с вами, выдающимися учеными, которые очень часто решали эту задачу с большой славой и похвалой, но с Платоном, Аристотелем и самыми прославленными философами всех времен. У них не было более верного способа достичь понимания истины, кроме частого упражнения в диспутах. Подобно тому как гимнастика укрепляет тело, так, несомненно, эта своеобразная духовная палестра делает силы души тверже и непоколебимее. Полагаю, нечто иное хотели символически выразить поэты знаменитым оружием Паллады или евреи, утверждающие, что железо -- знак мудрости, -- как то, что это очень почетный вид состязания, необходимый как для выявления, так и для защиты истины. Не случайно халдеи при рождении будущего философа желали, чтобы Марс смотрел на Меркурия как бы с треугольного положения, ибо вся философия, если лишить ее сражений и битв, стала бы ленивой и сонной. Мне труднее защититься от тех, кто говорит, будто я не способен для такого предприятия: если бы я, считал себя равным, то, пожалуй, был бы нескромным, а если сочту себя неспособным, то буду казаться безрассудным и опрометчивым. Вы видите, в какие теснины я попал, в каком положении оказался, что не могу без вины обещать того, что затем не смогу дать без порицания. Я мог бы привести слова Иова -- "дух существует во всем" -- и вместе с Тимофеем услышать: "пусть никто не осуждает твою молодость". Скажу искренне, что во мне нет ничего ни великого, ни особенного. Не отрицая того, что я образован и питаю страсть к литературе, я все же не присваиваю и не принимаю имени ученого. Отчего же я взвалил на свои плечи это тяжелое бремя? Не потому, что я не сознавал свою слабость, но потому, что знал: быть побежденным в таком сражении, то есть в ученом диспуте, тоже полезно, и в этом его отличительное свойство. Поэтому даже слабому не следует избегать сражения, но более того, он может и должен бросаться в бой. Ибо потерпевший поражение благодаря этому получит от победителя не ущерб, а награду -- ведь он придет к будущим сражениям более ученым и опытным. Вдохновленный такой надеждой, я, слабый солдат, не побоялся вступить в столь тяжелое состязание с самыми сильными и храбрыми. Если же это было сделано смело, то судить следует не столько по моему возрасту, сколько по исходу сражения. Остается, в-третьих, ответить тем, которые возмущены большим числом представленных тезисов, как будто эта тяжесть упала на их плечи, а не мне одному пришлось нести ее, как бы ни было тяжело. Конечно, неприлично и весьма мелочно определять меру чужого труда, да притом в деле, в котором, как говорит Цицерон, чем больше стремиться к умеренности, тем лучше. Несомненно, в таком большом предприятии я по необходимости должен был либо уступить, либо, если смогу, убедить. Не понимаю, почему похвально представить десять тезисов и повинно представлять девятьсот. Если я не выдержу испытания, то ненавидящие пусть меня обвинят, а любящие -- простят. К тому же тот факт, что столь тяжелое и большое предприятие затеял юноша слабых способностей и недостаточно ученый, заслуживает скорее похвалы, чем обвинения. Ведь говорит поэт: если не хватит сил, будет похвальной смелость; в большом деле много значит и желание. Но если в наше время подражатели Горгия Леонтина имеют обыкновение предлагать для диспута не только девятьсот тезисов, но все вопросы по всем наукам, что похвально, то почему мне не позволяется -- или хотя бы пусть не ставится в вину -- поспорить по многим, но конкретным и определенным вопросам? Говорят, что это чрезмерно и честолюбиво. Я же, наоборот, утверждаю, что сделать это не только не лишне, но необходимо, ибо если задуматься о принципе философствования, то станет ясно, что это совершенно необходимо. Те, которые причисляют себя к философским школам Фомы или Скота и у которых сейчас многое в руках, могут обсуждать свою доктрину в немногих предложенных для дискуссии вопросах. Для себя же я решил, никому не присягая на верность, пройдя путями всех учителей философии, все исследовать, изучать все школы. Поскольку надо коснуться всех доктрин, чтобы не казалось, будто я защищаю одну и пренебрегаю остальными, предложенные вопросы в совокупности должны были оказаться многочисленными, даже если совсем мало сказать по каждому из них. Не следует меня порицать, если я буду гостем повсюду, куда меня забросит судьба. Всеми древними было отмечено, что при изучении различных сочинений не следует проходить мимо того, что может натолкнуть на тщательные размышления; это особенно отмечал Аристотель, которого Платон называл поэтому "читателем". Ясно, что лишь недалекому уму свойственно ограничить себя Портиком или Академией. Если не познаешь все школы весьма близко, не сумеешь выделть из них свою собственную. Добавлю, что каждая школа имеет свою особенность. В самом деле, если начать с наших школ, к которым подошла в итоге философия, то у Иоанна Скота есть что-то свежее и спорное, у Фомы -- прочное и однородное, у Эгидия -- чистое и точное, у Франциска -- резкое и остроумное, у Альберта -- старинное, всеобъемлющее и величественное, у Генриха, как мне кажется, -- всегда возвышенное и достойное уважения. У арабов: Аверроэса -- твердое и непоколебимое, Авемпаса и Аль-Фараби -- основательное и обдуманное, Авиценны -- божественное и платоновское. У греков в целом философия чистая и ясная; у Симплиция -- пространная и достоверная, у Темистия -- самая краткая и изящная, у Александра -- последовательная и искусная, у Теофраста -- основательно разработанная, у Аммония -- гладкая и приятная. А если обратиться к платоникам, то -- не говоря о многих, -- у Порфирия радует изобилие доказательств и многообразная религия, у Ямвлиха -- восхищает скрытая философия и мистерии варваров, у Плотина нет ничего особенно предпочтительного, так как он всюду показывает себя достойным восхищения, о вещах божественных говорит божественно, а когда ведет речь о вещах человеческих, покоряет людей такой мудростью и тонкостью мысли, что его с трудом понимают даже сами платоники. Я опускаю более поздних -- Прокла, изобилующего азиатской плодовитостью, и его учеников -- Дамаския, Олимпиодора и многих других, -- у всех у них обнаруживается нечто божественное, что является характерной чертой платоников. И главное, всякая школа, выступающая с более правильным учением и мешающая нападкам на благодеяния разума, только укрепляет истину, а не подрывает, как разгорается, а не гаснет раздуваемое ветром пламя. Движимый этими соображениями, я желал широкого обсуждения взглядов не одной, как некоторым хотелось бы, но многих школ, чтобы благодаря дискуссии по различным вопросам и сопоставлению разных школ яснее засиял свет истины, который Платон называет в "Письмах" восходящим солнцем нашей души. Как можно говорить только о философии многих латинян, то есть Альберта, Фомы, Скота, Эгидия, Франциска, Генриха, опуская греческих и арабских философов, тогда как вся мудрость распространялась от варваров к грекам, от греков к нам, -- настолько, что, как говорят некоторые наши философы, в философствовании достаточно довольствоваться чужими открытиями и совершенствовать добытое другими. Как можно рассуждать с перипатетиками о природе, не обращаясь при этом к Академии платоников, чье учение о божественном было чистейшим и высшим среди всех философских доктрин, как свидетельствует Августин, и только теперь, насколько мне известно (не взыщите на слове), впервые спустя много веков вынесено на публичное обсуждение. Зачем нужно подвергать обсуждению мнения других, если мы без даров приходим на симпозиум ученых, не предлагая ничего своего, то есть добытого нашим умом? Ведь недостойно, говорит Сенека, познавать, только комментируя, словно открытия других ставили преграду нашему творчеству, словно природная сила ума в нас иссякла настолько, что не может создать самостоятельно доказательства пусть не истины, но хотя бы отдаленного о ней напоминания? Ведь если колон землю, а муж жену ненавидят за бесплодие, то, конечно, божественный разум тем более будет ненавидеть бесплодную душу, чем более благородное мог бы ожидать от союза с ней потомство. Поэтому, не довольствуясь тем, что, за исключением главных учений, я многое почерпнул из древней теологии Меркурия Трисмегиста, а также из халдейских мистерий, я предложил для диспута о природе и Боге немало открытого и обдуманного мной самим. Во-первых, -- мысль о примирении Аристотеля и Платона, о чем думали многие, но что никто в достаточной мере не обосновал. Среди римлян Боэций предполагал сделать это, но в конце концов так и не исполнил своего намерения. Симпликий у греков утверждал то же самое; но увы, если бы он действительно сделал то, что обещал! Августин писал в "Академиках", что было немало попыток доказать в глубокомысленных рассуждениях тождество философии Платона и Аристотеля. Иоанн Грамматик говорил, что Платон отличается от Аристотеля только в мнении тех, кто не понимает сказанного Платоном, однако доказывать это он предоставил потомкам. Между прочим, я глубоко убежден, что многие положения Скота и Фомы тоже вполне согласуются с утверждениями Аверроэса и Авиценны, хотя их учения считают противоречащими друг другу. Во-вторых, то, что мы извлекли для себя из этой аристотелевской -- платоновской философии, мы изложили в 72 новых тезисах о физике и метафизике. Уверяю, что если кто-нибудь и сможет разрешить -- а это, кажется, скоро станет ясно -- предложенный мною вопрос о природе и боге, то лишь с помощью более совершенного метода, весьма отличного оттого, которому нас обучали в школах и которым украшают философию ученые нашего времени. И пусть никто не удивляется, почтенные отцы, что я в таком юном возрасте, когда позволено, как говорится, только читать чужие труды, захотел выступить с новой философией. Похвалите ее, если она сможет защитить себя, осудите ее, если она не будет одобрена. Наконец, если нашим открытиям и нашим сочинениям суждено найти признание, то пусть подсчитывают не годы автора, а его заслуги или недостатки. Кроме того, мы предложили и другое нововведение -- способ философствования с помощью чисел, которому следовали античные теологи, особенно Пифагор, Аглаофам, Филолай, Платон и первые платоники, но который был забыт по небрежению потомков, как и прочее прекрасное, так что теперь он едва обретает некоторую форму. Платон писал в "Послезаконии", что среди всех свободных искусств и умозрительных наук более божественной является наука числа. На вопрос, почему человек умнее животного, он отвечал -- потому что умеет считать. Об этом упоминает и Аристотель в "Проблемах". Абуназар писал, что, по мнению Авензоара Вавилонского, тот знает все, кто владеет искусством исчисления. Нельзя было бы правильно судить о вещах, если бы под наукой о числах понималось искусство счета, в котором особенно опытны сейчас купцы. Это отмечал Платон, открыто предостерегая нас от того, чтобы мы не считали божественной арифметику торговцев. В надежде, что после долгих бессонных ночей мне удалось овладеть возвышенной арифметикой, я и обещал, осознавая опасность такого дела, публично ответить с помощью математики на 74 вопроса, которые считаются главными среди тезисов о природе и Боге. Мы выдвинули и положения о магии, смысл которых в том, что есть две магии, одна из которых полностью основана на действиях и власти демонов, что чудовищно и подлежит осуждению; другая же, если хорошо поразмыслить, есть не что иное, как завершающая ступень философии природы. Греки упоминают и ту и другую, одну называя колдовством и не считая ее достойной имени "магия", другую же -- высшую и совершенную науку-- обозначая специальным термином "магия", В самом деле, как утверждает Порфирий, на языке персов "магия" значит то же, что у нас -- толкование и почитание божественного. Итак, отцы, есть большое, даже громадное различие между этими науками. Одну осуждает не только христианская религия, но все законы, всякое хорошо устроенное государство. Другую одобряют и ценят все ученые, все народы, серьезно занимающиеся изучением астрономии и теологии. Первая -- самая лживая из наук, вторая -- надежная и прочная. Всякий, кто занимался первой, всегда делал это тайно, потому что на ее сторонников это навлекало позор и бесчестие; другая стала источником высшей научной славы и почета как в древности, так и в более поздние времена. Среди тех, кто занимался первой, никогда не было ни философа, ни человека, стремящегося к изучению наук, а для овладения второй Пифагор, Эмпедокл, Демокрит, Платон пересекали море и по возвращении восхваляли ее, хотя не раскрывали ее тайн. Первую нельзя обосновать ни доводами, ни ссылками на авторитеты; вторая прославлена выдающимися основателями, особенно двумя -- Ксалмосидом, которому следовал Аббарис Гиперборейский, Зороастром, но не тем, о котором вы, возможно, думаете, а сыном Ормузда. На наш вопрос, чем является та и другая магия, отвечает Платон в "Алкивиаде": магия Зороастра -- это наука о божественном, которой персидские цари обучали сыновей, чтобы те на примере небесного царства научились управлять своим собственным государством. А в "Хармиде" он говорит, что магия Ксалмосида -- это медицина души, благодаря которой достигается душевное самообладание так же, как благодаря другой медицине -- здоровье тела. Этого мнения придерживались позже Каронд, Дамигерон, Аполлоний, Останес и Дардан. Придерживался ее и Гомер, скрывший ее, как и все другие науки, под видом странствований своего Улисса, -- я постараюсь доказать это когда-нибудь в своей "Поэтической теологии". Следовали этому Евдокс и Гермипп и пости все те, кто исследовал мистерии Платона и Пифагора. Из более поздних, кто занимался магией, я назову троих: Алкинда Араба, Роджера Бэкона и Гвилельма Парижского. Упоминал о ней и Плотин, говоривший, что маг -- слуга, а не хозяин природы. Этот ученейший муж, поддерживая и обосновывая одну магию, к другой испытывал столь сильное отвращение, что, будучи приглашен на таинства злых демонов, вполне справедливо ответил, что будет лучше, если они ему представятся, чем он им. Одна магия делает человека рабом, подверженным влиянию злых сил, другая -- их повелителем и господином. Наконец, одна не может завоевать себе ни имени искусства, ни звания науки, а другая включает в себя богатство древних мистерий, ведет к глубочайшему проникновению в скрытые тайны явлений, к познанию природы в целом. Одна, как бы призывая из тьмы к свету среди сил, порожденных и рассеянных в мире милостью Бога, не столько творит чудеса, сколько усердно служит творящей их природе. Другая глубоко изучает гармонию вселенной, которую греки более выразительно называли (взаимное тяготение), и всматривается пристально в тайны природы, воздавая каждой вещи должное почитание -- так называемую ворожбу магов -- в уединенных местах, на лоне природы, в тайниках Бога, выставляя на всеобщее обозрение тайные чудеса, и благодаря этому сама она как бы является их творцом. И как крестьянин подвязывает виноградные лозы к вязам, так маг сочетает землю с небом, то есть низшее женит на силах высшего. Итак, ясно, что насколько одна магия противоестественна и ложна, настолько другая -- божественна и благотворна. И особенно важно то, что одна, предавая человека врагам Бога, отвращает его от Бога, а другая возбуждает в нем восторг перед Божественными Творениями, следствием чего являются вера, надежда и любовь. Ничто не привлекает к религии и богопочитанию больше, чем постоянное созерцание чудотворств Бога. Когда мы хорошо их изучим с помощью естественной магии, о которой шла речь, то в горячей вере и проникновенной любви к Творцу будем петь: "Небеса и вся земля полны величием твоей славы". Но довольно о магии, о которой я уже достаточно сказал, -- я знаю, что многие, подобно собакам, которые лают на незнакомых, часто осуждают и ненавидят то, что им неизвестно. Перехожу к положениям, почерпнутым из древних еврейских мистерий, которые я привел для упрочения священной католической веры и которые, возможно, считают лживыми баснями и вздорной болтовней те, кто не понимает их смысла. Я хочу, чтобы всем было ясно, каковы эти тезисы, откуда проистекают, в какой мере и какими известными авторами подтверждаются, несколько они благочестивы и насколько полезны для защиты нашей религии от дерзкой клеветы евреев. Как знаменитые ученые евреи, так и наши богословы -- Ездра, Иларий, Ориген -- писали, что Моисею на горе божественно открылся не только закон, который он оставил потомкам, записав его в пяти книгах, но и истинное толкование его тайного смысла. И было предписано Богом Моисею, чтобы сделал закон достоянием народа, но толкование закона не записывал бы в книгах и не разглашал, а чтобы открыл его только самому Иисусу Навину, а тот затем -- другим преемникам, самым главным из жрецов, при соблюдении благоговейной тайны. Достаточно было этого простого устного сообщения, чтобы познать могущество Бога, его гнев против нечестивых, снисходительность кдобрым и справедливость во всем, и научиться благодаря спасительным божественным предначертаниям добродетельной жизни и культу истинной религии. Ведь разгласить перед народом тайные мистерии, скрытые под покровом закона, под грубым словесным украшением, эти тайники высочайшей божественности, разве не значило бы бросить святое собакам и метать жемчуг перед свиньями? Итак, скрывать от толпы то, что должно быть сообщено превосходнейшим -- таким, как Павел, утверждавший, что говорил только мудрое, -- было делом божественного предначертания, а не человеческого решения. Древние философы свято соблюдали это правило. Пифагор не написал ничего, за исключением того немногого, что он передал дочери Дамо, умирая. Изваяния сфинксов у египетских храмов указывают на то, что тайные учения следует сохранять в неприкосновенности от невежественной толпы с помощью неразрешимых загадок. Платон, когда писал Дионисию о некоторых высших субстанциях, утверждал, что необходимо говорить загадками, чтобы в случае, если письмо окажется в чужих руках, не было бы раскрыто его содержание. Аристотель заявлял, что его сочинение "Метафизика", в котором речь идет о божественном, опубликовано и в то же время не опубликовано. Что еще добавить? Иисус Христос, наставник жизни, как отмечал Ориген, многое открыл ученикам, которые не захотели, однако, записать все, чтобы не сделать тайное достоянием толпы. Еще больше подтверждает эту мысль Дионисий Ареопагит, говоря, что самые тайные мистерии передавались основателем нашей религии устно, без письмен, от ума к уму. Когда же таким образом открылось посвященным истинное толкование закона, переданного Богом Моисею, то оно получило название Каббала, что по-еврейски означает "принятие"; имеется в виду, что это учение он оставил после себя не в письменных памятниках, а в последовательном ряде откровений, передаваемых как бы по праву наследства от одного к другому. После того как евреи были спасены Киром от вавилонского пленения и был восстановлен храм под Зоровавелем, они обратились к восстановлению закона. Бывший тогда главой церкви Ездра, исправив книгу Моисея и ясно понимая, что вследствие изгнаний, убийств, бегства, пленения израильского народа установленный предками обычай передавать учение устно соблюдаться не может, и чтобы в будущем не пропали тайны высочайшего учения, открытого Моисею Богом, так как невозможно дольше сохранять в памяти комментарии к нему, постановил на собрании самых выдающихся тогда ученых, чтобы каждый сообщил всем то, что сохранил в памяти о тайнах закона, а приглашенные должны были все это записать в семидесяти книгах (по тогдашнему числу ученых на синедрионе). А чтобы вы, отцы, верили в этом деле не только мне одному, послушайте самого Ездру, который сказал так: "По прошествии сорока дней молвил слово Всевышний. То, что ты написал раньше, обнародуй, чтобы прочли достойные и недостойные, а последующие семьдесят книг сохрани для передачи самым ученым мужам твоего народа. В них -- жила разума, источник мудрости и река знания. Так я и сделал". Таковы слова Ездры. Это -- книги науки каббалы, в них -- Ездра ясно и с основанием назвал это -- есть жила разума, то есть невыразимая теология сверхсущной божественности; источник мудрости, то есть подлинная метафизика познаваемых и ангельских форм, рука науки (scientiae flumen), то есть самая надежная философия природы. Папа Сикст IV, предшественник нынешнего папы Иннокентия VIII, при котором мы благоденствуем, заботливо и тщательно следил за тем, чтобы эти книги были изданы на латинском языке для общей пользы нашей религии. Когда он умер, три из них были переведены на латинский. У евреев эти книги пользуются сейчас таким почтением, что никому до сорока лет не разрешается к ним прикасаться. Я приобрел их для себя за немалую цену, перечитывал неустанно, с большим тщанием, и увидел в них-- свидетель мне Бог-- не столько религию Моисея, сколько христианскую. Там я читал то же, что мы ежедневно читаем у Павла, Дионисия, Иеронима и Августина -- о таинстве Троицы, о воплощении слова, о божественности мессии, о первородном грехе, об искуплении его Христом, о небесном Иерусалиме, о падении демонов, об ангельских хорах, о чистилище, о воздаяниях ада. В том, что относится к философии, ты прямо слышишь Пифагора и Платона, первоначала которых так связаны с христианской верой, что наш Августин воздал Богу огромную благодарность за то, что ему в руки попали книги платоников. Вообще у нас с евреями почти не найдется такого спорного вопроса, по которому их нельзя было бы опровергнуть и победить доказательствами из каббалистических книг так, что не останется никакого уголка, в котором они могли бы укрыться. Самым надежным свидетелем этого я считаю Антония Хроника, чрезвычайно знающего человека, который своими ушами слышал, когда был у него на пиру, как Дактиль Еврей, опытный в этой науке, всецело присоединился к христианскому учению о троице. Но, возвращаясь к подлежащим рассмотрению разделам нашего диспута, приведем наше толкование стихов Орфея и Зороастра. Греки читали всего Орфея, а Зороастра частично, халдеи же знали его полностью. Оба считаются отцами и творцами древней науки. Подумайте сами, могу ли я умолчать о Зо-роастре, которого часто и всегда с большим почтением упоминают платоники; Ямвлих пишет, что Пифагор имел теологию Орфея как образец при создании своей философии. Говорят даже, что высказывания Пифагора только потому считаются священными, что основываются на положениях Орфея; здесь находится первоисточник сокровенной науки о числах и всего возвышенного и великого в греческой философии. Но (таков обычай древних богословов) Орфей так глубоко скрыл тайный смысл своих учений под поэтическим покрывалом, что, когда читают его стихи, думают, что за ними нет ничего, кроме пустых басен. Мне хотелось сказать об этом, чтобы стало ясно, сколь трудным было для меня выявить тайный философский смысл загадок и туманных мест басен -- и, главное, без всякой помощи других толкователей в столь тяжелом и неизведанном деле. Собаки лают на меня еще за то, что я будто бы собрал для показа всякие пустяки, словно я не выставил именно все неясные, в высшей степени спорные вопросы, вызывающие распрю между основными философскими школами, словно я не выставил многое из того, что нападающие на меня не знают, да и не стремятся узнать, считая себя главными среди философов. Я настолько далек от подобной ошибки, что попытался ввести спор в возможно более узкие рамки. Впрочем, если бы я захотел расчленить предмет на части, как обыкновенно делают другие, то, наверное, получилось бы бесконечное число. Умолчу о прочем, но разве найдется кто-нибудь, кто не знает, что один тезис из девятисот -- о примирении философии Платона и Аристотеля -- я могу вне всякого подозрения в стремлении к многословию разделить на шестьсот параграфов, если не больше, перечисляя заодно и все те вопросы, по которым другие расходятся, но, как я полагаю, будут приведены мною к согласию. Скажу, однако, хотя это неблагоразумно и не в моем характере, -- но меня заставляют говорить недоброжелатели и завистники, -- что я хочу на этом собрании убедить вас не столько в том, что знаю многое, сколько в том, что знаю, чего не знают многие. Итак, почтеннейшие отцы, поскольку вам уже ясна суть дела, то, чтобы не томить вас, ибо я вижу, что вы, подготовленные и оснащенные, весьма жаждете битвы, -- начнем схватку в добрый час, сигнал уже прозвучал. ДЖОРДАНО БРУНО (1548--1600) Джордано Бруно родился в местечке Нола недалеко от Неаполя. Позднее, по месту рождения, он сам называл себя Ноланцем. Бруно происходил из семьи мелкого дворянина, но уже в ранние годы увлекся науками, теологией и еще юношей стал монахом доминиканского монастыря. Впрочем, исключительно богословское образование, которое Бруно мог получить в монастыре, вскоре перестало удовлетворять его поискам истины. Ноланец увлекся идеями гуманизма, стал изучать философию как древнюю, прежде всего античную, так и современную. Уже в юные годы четкое выражение приобрела одна характерная черта Джордано Бруно -- обладая бескомпромиссным характером, он с юных лет и до конца жизни жестко и бестрепетно отстаивал свои взгляды, не боялся вступать в споры и диспуты. В этой бескомпромиссности нашел выражение тезис о "героическом энтузиазме", которое Бруно выдвигал как главное качество истинного ученого -- в борьбе за истину нельзя испытывать страха даже перед смертью. Но для самого Бруно героическая борьба за истину всю жизнь служила источником его бесконечных конфликтов с окружающими. Один из таких конфликтов, случившийся у молодого монаха с начальством монастыря, привел к тому, что Бруно пришлось бежать из обители. В течение нескольких лет он скитался по городам Италии и Франции. Лекции, которые Бруно посещал в университетах Тулузы и Парижа, тоже нередко заканчивались жаркими спорами Ноланца с профессорами и студентами. Более всего итальянского мыслителя возмущала приверженность преподавателей университетов схоластике, которая, как он считал, уже давно изжила себя. Конфликты с ученым сообществом продолжались и в Англии, где Бруно посещал Оксфордский университет. В эти же годы Джордано Бруно плодотворно работает над собственными сочинениями. В 1584--1585 гг. в Лондоне были опубликованы шесть его диалогов на итальянском языке, в которых он изложил системы своего мировоззрения. Именно в этих сочинениях впервые прозвучали идеи множественности миров, отрицающие традиционное представление о Земле как центре Вселенной. Эти идеи вызвали резкое неприятие у римско-католической церкви как еретические, преступающие церковные догматы. Кроме того, в диалогах Бруно содержалась жесткая и едкая критика, которой он подверг ученых-схоластов. Вновь оказавшись в центре конфликта, вызвав неудовольствие ученых кругов, Ноланец был вынужден покинуть Англию и уехать во Францию. Вскоре он перебрался в Германию, где читал лекции в разных университетах. В 1591 г. он опубликовал новый цикл сочинений, представлявших собой большей частью поэмы, написанные на латинском языке, в которых Бруно развивал свои философские взгляды. Весной 1592 г. Джордано Бруно направился в Италию, с намерением возглавить кафедру математики в Падуанском университете. Но, оказавшись в Венеции, в мае того же года он был арестован местной инквизицией. Через год, по требованию самого папы римского, Бруно был выдан римской инквизиции. В течение нескольких лет, которые он провел в застенках, инквизиторы добивались у Ноланца отречения от его философских взглядов, как еретических. Однако Джордано Бруно все это время продолжал оставаться столь же бескомпромиссным человеком, каким был с юных лет. Наконец, через семь лет состоялся суд, приговоривший философа к смертной казни -- сожжению на костре. 17 февраля 1600 года, в юбилейный год папы Климента VIII, когда в Риме собрались десятки тысяч верующих католиков со всего мира, на Площади цветов Джордано Бруно был сожжен. История донесла до нас его последние слова, обращенные к судьям инквизиции: "Быть может, вы с большим страхом произносите этот приговор, чем я его выслушиваю!" В 1603 г. все произведения Бруно были зачислены в Индекс запрещенных книг, а его имя запретили даже упоминать. Лишь в конце XIX столетия вновь заговорили о бесстрашном философе. 9 июня 1889 г. в Риме на месте казни торжественно открылся памятник Джордано Бруно. Начались и публикации его сочинений на разных языках, в том числе и на русском языке. Перу Джордано Бруно принадлежит большое число произведений, причем некоторые из них не опубликованы до сих пор и хранятся в рукописях. В философском отношении наиболее значимыми являются диалоги "О причинах, начале и едином" и "О бесконечности, вселенной и мирах". Философские воззрения Ноланца формировались под влиянием многих предшествующих учений: неоплатонизма, стоицизма, идей Демокрита и Эпикура, Гераклита, гуманистических теорий. Заметно воздействие концепций арабоязычных философов Аверроэса и Авиценны, а также еврейского философа Авицеброна (которого, впрочем, тогда считали арабом Ибн Гебиролем). Внимательно изучал Бруно и тексты Гермеса Трисмегиста, которого в собственных сочинениях Бруно называл Меркурием. Большое значение для Бруно имела теория Коперника о гелиоцентрическом строении Вселенной, послужившая отправной точкой для его собственных космологических представлений. Современные исследователи подчеркивают серьезное влияние философии Николая Кузанского, особенно учения о совпадении противоположностей. Наверное, только Аристотеля и основывавшихся на нем философов-схоластов Бруно не принимал вовсе и постоянно критиковал. Философским контрапунктом учения Джордано Бруно является учение о совпадении противоположностей, почерпнутое им, как уже говорилось, у Николая Кузанского. Размышляя о совпадении бесконечного и конечного, высшего и низшего, Бруно развивает учение о совпадении максимума и минимума. Используя в том числе и математические термины, он приходит к выводу, что раз максимум и минимум совпадают, то минимум, как наименьшее, является субстанцией всех вещей, "неделимым началом". Но так как минимум -- это "единственная и коренная субстанция всех вещей", то "невозможно, чтобы она имела точное определенное имя и такое название, которое обладало бы положительным, а не отрицательным значением". Поэтому сам философ подчеркивает, что следует различать три рода минимумов: в философии -- это монада, в физике -- атом, в геометрии -- точка. Но разные наименования минимума не отменяют главного его качества: минимум, как субстанция всех вещей, является основой всего, в том числе и максимума: "Так, субстанция вещей нисколько не изменяется, она является бессмертной, ее не рождает никакая возможность и никакая не уничтожает, не портит, не уменьшает и не увеличивает. Благодаря ей рождаются рожденные и в нее они разрешаются". Учение о совпадении минимума и максимума переносится Бруно и в теологию. Его представления о Боге можно охарактеризовать как пантеизм: "Бог есть бесконечное в бесконечном, он находится во всем и повсюду, не вне и над, но в качестве наиприсутствующего", -- писал Ноланец. Развивая свои пантеистические представления, Бруно утверждает: "Природа... есть не что иное, как Бог в вещах". Таким образом, в теологическом плане итальянский мыслитель сближает Бога и природу, а в философском -- форму и материю. В результате саму материю Бруно называет не иначе как "божественное бытие в вещах", тем началом, которое "все производит из собственного лона". Следовательно, мир, в каждом элементе которого присутствует Бог, является одушевленным: "Мир одушевлен со всеми его членами". При этом душа -- это "ближайшая формирующая причина, внутренняя сила, свойственная всякой вещи". Бруно близка неоплатоническая идея о Душе Мира, как формирующей силе, поэтому в его диалогах Душа Мира иногда подменяет собой Бога, ибо является неким мировым Разумом (интеллектом). Учение о совпадении противоположностей, пантеистическая трактовка сущности Бога и признание всемирной одушевленности материального бытия приводят Джордано Бруно к утверждению идеи абсолютного единства мира: "Вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная возможность, едина действительность, едина форма, или душа, едина материя, или тело, едина вещь, едино сущее, едино величайшее и наилучшее". Таким образом, вселенная "в своем бытии заключает все противоположности в единстве и согласии". Поэтому он приходит к выводу, что "все вещи находятся во вселенной и вселенная во всех вещах; мы в ней, она -- в нас". Именно единство -- это "единое вечное" в мире. Познание единства мира, по убеждению Джордано Бруно, является главной целью познания вообще. "Те философы, -- пишет он, -- которые нашли это единство, обрели себе в подруги мудрость". Продолжает: "Мудрость, истина, единство фактически являются одной и той же вещью". Сами способы познания и их взаимоотношения, Бруно определяет также, как и Николай Кузанский: чувственное познание (sensus) служит основой рассудочного познания (ratio), которое, в свою очередь, является фундаментом разумного или интеллектуального познания (intellectus). Правда, Бруно придает гораздо меньшее значение чувственному познанию, зато он верил в бесконечные возможности разума. Анализируя свойства разума, Бруно, в отличие от Кузанца, не употребляет латинского понятия "интуиция", а использует понятие "ум" ("mens", которое можно перевести и как "дух"). Задача "ума" состоит в том, чтобы вносить высшее единство в познавательную деятельность человека, доводя его до постижения единства мира, выражаемого божественной субстанцией. Само познание представляет собой познание совпадений противоположностей, прежде всего максимума и минимума: "Кто хочет познать наибольшие тайны природы, пусть рассматривает и наблюдает минимумы и максимумы противоречий и противоположностей. Глубокая магия заключается в умении вывести противоположность, предварительно найдя точку объединения", -- писал Ноланец. Интересным в этом отношении представляется мнение Бруно, что любое познание с помощью "ума" ("интеллекта") должно сводиться к упрощению, т.е. к познанию минимума как субстанции всех вещей: "Когда интеллект хочет понять сущность какой-либо вещи, он прибегает к упрощению, насколько это возможно; я хочу сказать, что он удаляется от сложности и множественности, сводя преходящие акциденции, размеры, обозначения и фигуры к тому, что лежит в основе всех вещей". В этом случае, по мнению Бруно, "интеллект ясно этим показывает, что субстанции вещей состоит в единстве, которое он ищет в истине или в уподоблении". Космологические представления Джордано Бруно также определялись его учением о единстве вселенной. Используя мысль Николая Кузанского о том, что центр универсума находится повсюду, а окружности у него в сущности нет нигде, Бруно не только дополняет теорию Коперника, но и развивает ее, утверждая в духе Демокрита идею множественности миров. Иначе говоря, Солнце не может быть центром вселенной, ибо центр находится повсюду. И границ вселенной не существует. Следовательно, не только наша Земля является одной из планет Солнечной системы, но и сам Солнце -- это лишь одна из бесчисленных звезд. Следуя этой логике, Бруно пришел к выводу, что и у других звезд, так же как и у Солнца, должны существовать планетные системы. Более того, множество миров, существующих во вселенной, являются столь же одушевленными, поскольку одушевленным является и наш мир. Та-ким образом, Бруно приходит к убеждению, что миры вселенной не просто одушевлены, но и населены, ибо необходимы носители Души Мира. При этом итальянский мыслитель предполагал существование разных форм жизни, чувственной и разумной, отличной от тех, которые существуют на Земле. Учение Джордано Бруно стало логическим завершением развития всей гуманистической мысли Западной Европы XIV--XVI вв., доведя до абсолюта философский потенциал, заложенный в гуманизме. В дальнейшем западноевропейская философия стала развиваться по пути углубленного познания естественных причин существования мира. О ПРИЧИНЕ, НАЧАЛЕ И ЕДИНОМ Сочинение "О причине, начале и едином" по форме представляет диалоги, в процессе которых собеседники выясняют существо философских идей Джордано Бруно. В данном случае следует иметь в виду, что именем Теофила ("любящий Бога") автор обозначает самого себя. Диксон -- это Александр Диксон, последователь и ученик Бруно. Публикуется по: Бруно Д. Диалоги. М., 1949. С. 273--293. Перевод М. Дынника. ДИАЛОГ ПЯТЫЙ Теофил. Итак, вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная возможность, едина действительность, едина форма, или душа, едина материя, или тело, едина вещь, едино сущее, едино величайшее и наилучшее. Она никоим образом не может быть охвачена и поэтому неисчислима и беспредельна, а тем самым бесконечна и безгранична, следовательно, неподвижна. Она не движется в пространстве, ибо ничего не имеет вне себя, куда бы могла переместиться, ввиду того, что она является всем. Она не рождается, ибо нет другого бытия, которого она могла бы желать и ожидать, так как она обладает всем бытием. Она не уничтожается, ибо нет другой вещи, в которую она могла бы превратиться, так как она является всякой вещью. Она не может уменьшиться или увеличиться, так как она бесконечна. Как ничего нельзя к ней прибавить, так ничего нельзя от нее отнять, потому что бесконечное не имеет частей, с чем-либо соизмеримых. Она не изменяется в другое расположение, ибо не имеет ничего внешнего, от чего бы могла что-либо потерпеть и благодаря чему пришла бы в возбужденное состояние. Кроме того, так как она в своем бытии заключает все противоположности в единстве и согласии и не может иметь никакой склонности к другому и новому бытию и даже к какому-нибудь другому модусу бытия, она не может быть подвержена изменению в отношении какого-либо качества и не может иметь ничего противоположного или отличного как причины своего изменения, ибо в ней всякая вещь согласна. Она не материя, ибо не имеет фигуры и не может ее иметь, бесконечна и беспредельна. Она не форма, ибо не формирует и не образует другой, ввиду того, что она есть все, есть величайшее, есть единое, есть вселенная. Она неизмерима и не является мерою. Она не охватывает, ибо не больше себя, она не охватывается, ибо не меньше себя. Она не приравнивается, ибо не есть одно и другое, но одно и то же. Будучи одним и тем же, она не имеет бытия и еще бытия, и так как не имеет бытия и еще бытия, то не имеет части и еще части; и вследствие того, что не имеет части и еще части, она не сложна. Она является пределом; она в такой степени является формой, что не является формой; в такой степени -- материей, что не является материей, в такой степени -- душою, что не является душою, ибо она есть все без различий и поэтому она едина; вселенная едина. В ней, конечно, нет большей высоты, чем длины и глубины, отсюда по известному подобию она называется, но не является шаром. В шаре длина такова же, как ширина и глубина, потому что они имеют одинаковый предел; но во вселенной ширина, длина и глубина одинаковы, потому что одинаковым образом они не имеют предела и бесконечны. Если они не имеют половины, четверти и других мер, если нет там меры, нет там и соизмеримой части, нет там абсолютно части, которая бы отличалась от целого. Ибо если пожелать ее назвать частью бесконечного, необходимо назвать ее бесконечным; если она бесконечна, то совпадает в одном бытии с целым; следовательно, вселенная едина, бесконечна, неделима на части. И если в бесконечном не находится различия как части и целого и как одного и другого, то, несомненно, бесконечное едино. Соответственно понятию бесконечного оно не является большей частью и меньшей частью, ибо пропорциональности бесконечного не более подходит какая-нибудь сколь угодно большая часть, чем другая, сколь угодно меньшая; и поэтому в бесконечной длительности час не отличается от дня, день от года, год от века, век от момента; ибо одни из них не меньше и не больше, чем другие, в соизмерении с вечностью. Подобным же образом в бесконечности не отличается ладонь от стадия, стадий от парасанги; ибо парасанги для соизмерения с безмерностью подходят не более, чем ладони. Следовательно, бесконечных часов не больше, чем бесконечных веков, и бесконечные ладони не больше числом, чем бесконечные парасанги. К соизмерению, подобию, единству и тождеству бесконечного бытие человека не более близко, чем бытие муравья, звезды, ибо к этому бытию бытие солнца, луны, не более приближается, чем бытие человека или муравья, и поэтому в бесконечном эти вещи неразличимы; и то, что я говорю об этих вещах, я подразумеваю относительно всех других вещей частной субстанции. Но если все эти частные вещи в бесконечном не суть одно и другое, не различны, не являются видами, то, следовательно, они не являются числом; таким образом, вселенная, кроме того, неподвижна. Это потому, что она охватывает все и не терпит одного и другого бытия, и не переносит ни с собою, ни в себе никакого изменения; следовательно, она есть все то, что может быть и в ней, как я сказал в другой день, действительность не отличается от возможности. Если действительность не отличается от возможности, то обязательно следует, что в ней точка, линия и поверхность не отличаются друг от друга; ибо данная линия постольку является поверхностью, поскольку линия, двигаясь, можетбыть поверхностью; данная поверхность постольку двинута и превратилась в тело, поскольку поверхность может двигаться и при помощи ее сдвига может образоваться тело. Итак, с неизбежностью следует, что в бесконечном точка не отличается от тела, ибо точка, скользя из бытия точки, становится линией, скользя из бытия линии, становится поверхностью; скользя из бытия поверхности, становится телом; итак, точка, принадлежа в возможности к бытию тела, не отличается от бытия тела там, где возможность и действительность одно и то же. Итак, неделимое не отличается отделимого, простейшее от бесконечного, центр от окружности. Таким образом, бесконечное, будучи всем тем, что может быть, неподвижно, ибо в нем все неразличимо, едино; обладая же всем величием и совершенством, какое где бы то ни было может быть, оно является величайшим, наилучшим и безграничным. Если точка не отличается от тела, центр от окружности, конечное от бесконечного, величайшее от малейшего, мы наверняка можем утверждать, что вся вселенная есть центр, или что центр вселенной повсюду, и что окружность не имеется ни в какой части, поскольку она отличается от центра; или же что окружность повсюду, но центр нигде не находится, поскольку он от нее отличен. Вот почему не только не невозможно, но необходимо, чтобы наилучшее, величайшее, неохватываемое было всем, повсюду, во всем, ибо как простое и неделимое оно может быть всем, повсюду и во всем. Итак, не напрасно сказано, что Зевс наполняет все вещи, обитает во всех частях вселенной, является центром того, что обладает бытием, единое во всем, для чего единое есть все. Будучи всеми вещами и охватывая все бытие в себе, он делает то, что всякая вещь имеется во всякой вещи. Но вы мне скажете: почему же вещи изменяются, почему частная материя устремляется к другим формам? Я отвечаю вам, что изменение ищет не другого бытия, но другого модуса бытия. И таково различие между вселенной и вещами вселенной; ибо первая охватывает все бытие и все модусы бытия; из вторых же каждая обладает всем бытием, но не всеми модусами бытия. И она не может актуально обладать всеми обстоятельствами и акциденциями, ибо многие формы несовместимы в одном и том же субстрате, или потому, что они противоположны ему, или потому, что они принадлежат различным видам; как не может быть одного и того же индивидуального субстрата относительно акциденции лошади и человека, относительно размеров какого-либо растения и какого-либо животного. Далее, первая охватывает все бытие целиком, ибо вне и помимо бесконечного бытия не существует никакой вещи, так как не имеется вне и кроме; из вторых же каждая охватывает все бытие, но не целиком, ибо, помимо каждой из них, имеется бесконечное число других. Поэтому вам должно быть понятно, что все бытие находится во всем, но не целиком и не по всем модусам в каждом. Поэтому также вам понятно, что каждая вещь едина, но не по одному модусу. Поэтому не ошибается тот, кто называет единое бытие сущим, субстанцией, сущностью; как бесконечное безгранично сколь в отношении длительности, величины и силы, столь же в отношении субстанции, оно не имеет основания ни в начале, ни в чем-либо обусловленном началом; ибо вследствие совпадения всякой вещи в единстве и тождестве, -- я говорю о том же бытии -- оно приобретает абсолютное, а не относительное основание. Если в едином, бесконечном, подвижном, т.е. в субстанции, сущности, находится множественность, число, то последнее, будучи модусом и многоформенностью сущего, обозначающего вещь посредством вещи, этим вовсе не делает сущего более, чем единым, но многомодусным, многоформенным и многофигурным. Поэтому, размышляя серьезно вместе с натурфилософами и оставляя в стороне логиков с их фантазиями, мы находим, что все то, что имеет различие и число, есть чистая акциденция, чистая фигура, чистое восполнение. Всякое произведение, каково бы оно ни было, есть изменение; субстанция же всегда остается одной и той же. Ибо она только и едина, единосуща, божественна и бессмертна. К сущему относится мнение Пифагора, что оно не боится смерти, но ожидает изменения. Это удалось понять всем философам, вульгарно называемым физиками, которые утверждают, что ничто не порождается в отношении субстанции и не уничтожается, если не подразумевать под этим изменения. Это понял и Соломон; ибо он говорит, что ничто не ново под солнцем, то же, что есть, уже было раньше. Итак, вы видите, каким образом все вещи находятся во вселенной и вселенная -- во всех вещах, мы -- в ней, она --- в нас. Так все сходится в совершеннейшем единстве. Вот почему мы не должны подавлять свой дух, вот почему нет вещи, из-за которой мы должны были бы приходить в уныние. Ибо это единство единственно и устойчиво, оно всегда пребывает; это единое вечно. Всякий лик, всякое лицо, всякая иная вещь -- это суета, ничто. И все, что находится вне этого единого, является ничем. Те философы, которые нашли это единство, обрели себе в подруги мудрость. Мудрость, истина, единство фактически являются одной и той же вещью. Говорить о том, что истина и сущее одно и то же, умели все, но не все поняли это, ибо остальные прибегали к этому способу выражения, но не усвоили способа понимания истинных мудрецов. Среди прочих -- Аристотель, который не нашел ни единого, ни сущего, ни истинного, так как не понял сущего как единого; и хотя он обеспечил себе возможность пользоваться значением сущего, общего, субстанции и акциденции, а кроме того различать свои категории в отношении родов и видов при помощи стольких же различий, тем не менее он в той же мере остался удаленным от истины благодаря тому, что не углубился в это познание единства и безразличия постоянной природы и бытия. Будучи сухим софистом, он при помощи недобросовестных объяснений и легковесных доказательств извращал суждения древних и сопротивлялся истине не столь, быть может, вследствие умственной вздорности, сколь в силу зависти и тщеславия. Диксон. Так что этот мир, это сущее, вселенная, истинное, бесконечное, безграничное в каждой своей части есть все, так же как он является одним и тем же повсюду. Поэтому все, что есть во вселенной, чем бы только оно ни было по отношению к остальным частным телам, в отношении вселенной существует при помощи всего, соответственно своим способностям, ибо оно существует над, под, за, направо, налево и соответственно всем местным различиям, так как во всем бесконечном имеются все эти различия и нет ни одного из них. Всякая вещь, какую только ни взять во вселенной, имея в себе то, что является всем благодаря всему, заключает в своем модусе всю душу мира хотя не целиком, как мы уже сказали; последняя же является всей в любой ее части. Итак, вследствие того, что действительность едина и образует единое бытие, где бы оно ни было, не следует думать, что в мире имеется множественность субстанций и поистине сущего. Далее, как я знаю, вы считаете очевидным, что каждый из всех этих бесчисленных миров, нами видимых во вселенной, находится в ней не как в каком-нибудь месте или как в промежутке и пространстве, но как в том, что его охватывает, охраняет, движет и производит. Таким образом, она целиком заключается в каждом из этих миров, как вся душа целиком в каждой его части. Итак, хотя какой-либо частный мир движется по направлению к другому и вокруг него, как земля -- к солнцу и вокруг солнца, однако ничто не движется к вселенной или вокруг нее, но лишь в ней. Кроме того, вы утверждаете, что так же, как душа находится во всей громадной массе, которой она дает бытие (это соответствует общепринятому мнению), а вместе с тем неделима и тем самым в равной мере находится во всем и целиком -- в любой части, -- так и сущность вселенной едина в бесконечном и в любой вещи, взятой как его часть. Благодаря этому вселенная и любая ее часть фактически едины в отношении субстанции. Поэтому приемлемым оказывается мнение Парменида, что бытие едино, бесконечно, неподвижно, хотя истинная мысль Парменида для нас остается недостоверной, так как сообщается недостаточно точным автором. Вы утверждаете, что все это, производящее в телах разнообразие формирования, восполнения, фигур, цветов и других свойств и общих определений, есть не что иное как различное лицо одной и той же субстанции, преходящее, подвижное, изменяющееся лицо неподвижного, устойчивого и вечного бытия. В нем заключаются все формы, фигуры и члены, но не различимые и представляющие собою как бы агломерат. Так же обстоит дело и в семени, в котором рука не отличается от кисти, бюст -- от головы, нерв -- от кости. Это различение и агломерация не производят иной, новой субстанции, но приводят в действие и исполнение известные качества, различия, акциденции и порядки, относящиеся к этой субстанции. То же, что говорится о семени в отношении членов животных, говорится и о пище в отношении образования млечного сока, крови, флегмы, мяса, семени; то же -- о какой-либо другой вещи, предшествующей образованию пищи или чего-либо другого; то же -- о всех вещах. Поднимаясь от самой низкой ступени природы до самой высшей, поднимаясь от физической всеобщности, которую познали философы, до высоты первообраза, в которого верят богословы, если угодно, мы доходим, наконец, до первичной и всеобщей субстанции, тождественной со всем, которая называется сущим, основанием всех видов и различных форм. Так в плотничьем искусстве имеет место одна субстанция дерева, подверженная всем мерам и фигурам, которые суть не дерево, но от дерева, в дереве, в связи с деревом. Поэтому все то, что составляет различие родов, видов, особенностей, свойств, все, что подвержено возникновению, уничтожению, изменению и перемене, все это не сущее, не бытие, но условие и обстоятельство сущего и бытия. Последнее же едино, бесконечно, неподвижно, субстрат, материя, жизнь, душа, истинное и хорошее. Вы полагаете, что так как сущее неделимо и в высшей мере просто, ибо оно бесконечно, ибо оно действует все во всем и все в каждой части (благодаря этому мы говорим: часть в бесконечному но не части бесконечного), то ни в коем случае мы не можем думать, что земля является частью сущего, солнце -- частью субстанции, ибо последняя неделима на части. Но позволительно говорить: субстанция частей или еще лучше субстанция в частях. Подобным же образом нельзя говорить, что части души находятся в руке, части -- находятся в голове, но вполне правильно сказать: душа в части, являющейся головой, субстанция части, или в части, каковой является рука, ибо порция, часть, член, весь, поскольку, поскольку, больше или меньше, как этот, как тот, от этого, оттого, совпадающий, различный и другого значения, не обозначающие единым образом абсолютного, -- на этом основании не могут относиться к субстанции, к единому, к сущему, но зависят от этой субстанции, находятся в едином и относятся к сущему как модусы, отношения и формы. Как относительно какой-нибудь субстанции обычно говорится, что она есть количество, качество отношение, действие, претерпевание или характеризуется другого рода обстоятельствами, точно так же и единое сущее, высшее, в котором действительность неотличима от возможностей, которое может быть абсолютно всем и есть все то, что, может быть, в сложности является единым, безграничным, бесконечным, охватывающим все бытие, и обнаруживается в чувственных телах и в наблюдаемых нами в них и различаемых возможности и действительности. Поэтому вы полагаете, что порожденное и порождающее (будь деятель только того же названия или того же названия и того же содержания, как выражаются вульгаризаторы философии) и то, из чего происходит порождение, всегда принадлежат к одной и той же субстанции. Благодаря этому для вас не звучит странно изречение Гераклита, утверждающего, что все вещи суть единое, благодаря изменчивости все в себе заключающее. И так как все формы находятся в нем, то, следовательно, к нему приложимы все определения и благодаря этому противоречащие суждения оказываются истинными. И то, что образует множественность в вещах, это -- не сущее, не вещь, но то, что является, что представляется чувству и находится на поверхности вещи. Теофил. Это так. Помимо этого я хочу, чтобы вы глубже усвоили основы этой важнейшей науки и этого солиднейшего фундамента истин и тайн природы. Во-первых, я хочу, чтобы вы отметили, что природа нисходит к произведению вещей, а интеллект восходит к их познанию по одной и той же лестнице, что тот и другая продвигаются от единства к единству, проходя через множественность средств. Я оставляю без рассмотрения тот факт, что перипатетики и многие платоники благодаря своему способу философствовать заставляют предшествовать множественности вещей как середине чистейшую действительность, с одной стороны, и чистейшую возможность, с другой. Другие же хотят при помощи известной метафоры применить мрак и свет к образованию бесчисленных степеней форм, образов, фигур и цветов. За теми, кто принимает два начала и два принципа, следуют другие -- враги и ненавистники многоначалия; они заставляют эти два начала совпасть в одном, которое в одно и то же время есть бездна и мрак, ясность и свет, глубокая и непроницаемая темнота, горний и недостижимый свет. Во-вторых, примите во внимание, что интеллект, желая освободиться и отрешиться от воображения, с которым он соединен, помимо того, что прибегает к математическим и воображаемым фигурам с тем, чтобы при их помощи или путем уподобления понять бытие и субстанцию вещей, приходит также к тому, что множественность и разнообразие видов относит к одному и тому же корню. Так, Пифагор, считая числа специфическими началами вещей, за основание и субстанцию всех их принимал единицу; Платон и другие, полагающие, что виды являются фигурами, за один и тот же корень и основу их всех принимали точку как субстанцию и всеобщий род. И, быть может, поверхности фигуры -- это то, что Платон подразумевает в своем Большем, а точка и атом -- в своем Меньшем, говоря о двойных специфических началах вещей, началах, которые в дальнейшем сводятся к одному как всякое делимое к неделимому. Следовательно, те, кто утверждает, что субстанциальным началом является единица, понимают субстанцию как число, другие, кто утверждает, что субстанциальным началом является точка, понимают субстанции как фигуры. И все они сходятся в том, что принимают неделимое начало. Но способ Пифагора является лучшим и более чистым, чем способ Платона, ибо единство есть причина и основание неделимости и точечности, и это начало более абсолютно и более приложимо к всеобщему сущему. Гервазий. Почему Платон, живший позже Пифагора, не учил так же, как он, или еще лучше? Теофил. Потому что он предпочитал считаться учителем, говоря худшее, к тому же менее удобным и менее подходящим способом, чем получить репутацию ученика, говоря лучшее и лучшим образом. Я хочу сказать, что целью его философии было в большей мере собственное слово, чем истина, ибо, без всякого сомнения, он прекрасно понимал, что его способ более подходит к вещам телесным и рассматриваемым телесно, тот же другой способ не менее удобен и подходящ ко всем остальным вещам, какие могут быть произведены разумом, воображением, интеллектом, одной и другой природой. От Платона, как это всякий признает, не было скрыто, что единство и число обязательно испытывают и дают основание точке и фигурам, а не испытываются с необходимостью и не получают основания от фигур и точек, как субстанция измеримая и телесная зависит от бестелесной и неделимой. Кроме того, первая независима от второй, ибо основание чисел находится без основания измерения, но вторая не может быть независимой от первой, ибо основание измерения не находится без основания чисел. Поэтому арифметические уподобление и соизмерение являются более подходящими, чем геометрические, для того, чтобы оказать нам помощь посредством величины для созерцания и познания этого неделимого начала. Так как это -- единственная и коренная субстанция всех вещей, то невозможно, чтобы она имела точное определенное имя и такое название, которое обладало бы положительным, а не отрицательным значением. Поэтому одними она была названа точкой, другими -- единицей, третьими -- бесконечным и другими -- различными способами, подобными этим. Прибавь к этому уже сказанное, что когда интеллект хочет понять сущность какой-либо вещи, он прибегает к упрощению, насколько это возможно; я хочу сказать, что он удаляется от сложности и множественности, сводя преходящие акциденции, размеры, обозначения и фигуры к тому что лежит в основе этих вещей. Так, мы понимаем длинное писание и пространную речь лишь в том случае, если сократим их до простого намерения. Интеллект ясно этим показывает, что субстанция вещей состоит в единстве, которое он ищет в истине или в уподоблении. Поверь мне, что опытнейшим и совершеннейшим геометром был бы тот, кто сумел бы свести к одному единственному намерению все намерения, рассеянные в началах Эвклида; превосходнейшим логиком тот, кто все намерения свел бы к одному. Здесь заключается степень умов, ибо низшие из них могут понять много вещей лишь при помощи многих видов, уподоблений и форм, более высокие понимают лучше при помощи немногих, наивысшие совершенно при помощи весьма немногих. Первый ум в одной мысли наисовершеннейшим образом охватывает все; божественный ум и абсолютное единство без какого-либо представления вида сам есть то, что понимает, и то, что понято. Так, следовательно, мы, подымаясь к совершенному познанию, подвигаемся, усложняем множественность, как при нисхождении к произведению вещей разъясняется единство, Нисхождение происходит от единого сущего к бесконечным индивидам, подъем -- от последних к первому. Итак, в заключение этого второго рассуждения я скажу, что когда мы стремимся и устремляемся к началу и субстанции вещей, мы продвигаемся по направлению к неделимости; и мы никогда не думаем, что достигли первого сущего и всеобщей субстанции, если не дошли до этого единого неделимого, в котором охвачено все. Благодаря этомулишь в той мере мы полагаем, что достигли понимания субстанции и сущности, поскольку сумели достигнуть понимания неделимости. На этом основании перипатетики и платоники сводят бесконечных индивидов к неделимому основанию многих видов; бесчисленные виды подчиняют определенным родам (по мнению Архита, их десять), определенные роды подчиняют единому сущему, единой вещи. Эта вещь и сущее понимается ими как имя и название, как логическое намерение и, в конце концов как ничто. Ибо, рассуждая далее физически, они не знают реальности и бытия всего того, что является намерением, и имени, общего всему тому, что называется и понимается. Это, конечно, произошло вследствие ограниченности интеллекта. В-третьих, ты должен знать, что вследствие отличия и независимости субстанции и бытия от количества -- мера и число не являются субстанциями, но лишь относятся к субстанции, являются не сущим, но лишь вещью сущего. Отсюда следует, что мы обязательно должны говорить, что субстанция по своей сущности не имеет числа и меры, а поэтому едина и неделима во всех частных вещах; последние же получают свое частное значение от числа, т.е. от вещей, которые лишь относятся к субстанции. Поэтому тот, кто познает Полиинния как Полиинния, познает не частную субстанцию, но субстанцию в частном и в различиях, к ней относящихся. Осуществляясь, она полагает этого человека в числе и множественности при помощи вида. Здесь известные акциденции животного организма образуют множество видов животных, подобно тому как известные акциденции человеческой природы образуют множество человеческих индивидуумов. Равным образом известные жизненные акциденции образуют разновидности всего одушевленного и живущего. Не иначе известные телесные акциденции образуют разновидности телесности. Подобным же образом известные акциденции субстанции образуют разновидности субстанции. Таким же образом известные акциденции бытия образуют разновидности сущности, истины единства сущего, истинного, единого. В-четвертых, возьми обозначения и способы проверки, при помощи которых мы хотим прийти к выводу, что противоположности совпадают в едином; отсюда нетрудно вывести в конечном итога, что все вещи суть единое, как всякое число, в равной мере четное и нечетное, конечное и бесконечное, сводится к единице. Последняя, повторенная конечное число раз, полагает число, а бесконечное число раз -- его отрицает. Обозначения возьмем из математики, способы проверки, -- из других моральных и спекулятивных способностей. Итак, что касается обозначений, скажите мне, какая вещь более несходна с прямой линией, чем окружность? Какая вещь более противоположна прямой, чем кривая? Однако в начале и наименьшем они совпадают; так что, какое различие, найдешьты между наименьшей дугой и наименьшей хордой? -- как это божественно отметил Кузанский, изобретатель прекраснейших тайн геометрии. Далее, в наибольшем, какое различие найдешь ты между бесконечной окружностью и прямой линией? Разве вы не видите, что чем больше, окружность, тем более она своим действием приближается к прямоте? Кто настолько слеп, чтобы не увидеть, насколько дуга ВВ, будучи, больше дуги АА, и дуга СС, будучи больше, чем дуга ВВ, и дуга DD, будучи больше, чем три остальные, показывают, что они являются частями все больших окружностей и тем самым все более и более приближаются к прямоте бесконечной линии, бесконечной окружности, обозначенной JK? Здесь, конечно, необходимо говорить и думать, что таким же образом, как эта линия, которая больше сообразно основанию большей величины, вместе с тем является более прямой, точно так же наибольшая из всех должна быть в превосходнейшей степени наиболее из всех прямой. Так что, в конце концов, бесконечная прямая линия становится бесконечной окружностью. Вот, следовательно, каким образом не только максимум и минимум совпадают в одном бытии, как мы это доказали уже в другом месте, но также в максимуме и минимуме противоположности сводятся к единому и безразличному. <...> Подводя итоги, кто хочет познать наибольшие тайны природы, пусть рассматривает и наблюдает минимумы и максимумы противоречий и противоположностей. Глубокая магия заключается в умении вывести противоположность, предварительно найдя точку объединения. К этому стремился мыслью бедный Аристотель, считая лишение, к которому присоединена известная склонность, за родоначальника, отца и мать формы, но не мог достигнуть этого. Он не сумел к этому прийти, ибо, остановившись в роде противоположения, он задержался таким образом, что, не спускаясь к виду контрарности, он не достигнул, не усмотрел цели и блуждал в разных направлениях от нее, утверждая, что контрарности не могут актуально совпасть в одном и том же предмете. НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ (1469--1527) Никколо Макиавелли родился во Флоренции в семье небогатого юриста. В юности Никколо не получил широкого образования, в отличие от большинства других гуманистов, однако эти недостатки он восполнил самостоятельно--с одной стороны, путем самообразования, а с другой стороны, наблюдая за реальной жизнью современной ему Флоренции и подробно анализируя результаты своих наблюдений. Этот реальный жизненный опыт и оказался, может быть, главным источником всего творчества Макиавелли. Недаром, говоря о самом себе, он однажды написал: "Сначала жить, потом философствовать". Уже в молодые годы он оказался приближенным к республиканским властям Флоренции. Занимая пост секретаря комиссии Десяти -- фактического правительства Флорентийской республики, -- Никколо Макиавелли оказался в самой гуще европейской политики, неоднократно исполняя различные политические и дипломатические поручения. На этом посту Макиавелли проявил недюжинные организаторские и дипломатические способности, уже тогда прославившись, так сказать, как "человек действия". В 1512 году, после свержения республиканского строя во Флоренции, Макиавелли оказался в опале, а в следующем, 1513 году, по подозрению в участии в заговоре он был даже арестован и подвергнут пыткам. В итоге, Никколо Макиавелли запретили проживание во Флоренции и он был удален в свое небогатое поместье. Находясь в вынужденном бездействии, он занялся литературным и философским творчеством, написав несколько сочинений -- "Рассуждение на первую декаду Тита Ливия", "История Флоренции", а также трактат под названием "Государь", ставший наиболее известным из всех его работ и принесший ему посмертную мировую славу. Произведения Макиавелли были опубликованы только после смерти мыслителя в начале 30-х гг. XVI в. Главное отличие Макиавелли от всех предшествующих ему мыслителей Эпохи Возрождения заключается в том, что он руководствовался в своих сочинениях не абстрактными идеями торжества добра и Бога, а реальным опытом конкретной жизни, идеями пользы и целесообразности. "Имея намерение написать нечто полезное для людей понимающих, -- писал он в "Государе", -- я предпочел следовать правде не воображаемой, а действительной -- в отличие от тех многих, кто изобразил республики и государства, каких в действительности никто не знавал и не видывал". И далее продолжал: "...Расстояние между тем, как люди живут и как должны жить, столь велико, что тот, кто отвергает действительное ради должного, действует, скорее, во вред себе, нежели на благо, так как желая исповедовать добро во всех случаях жизни, он неминуемо погибнет, сталкиваясь с множеством людей, чуждых добру". В этом смысле Никколо Макиавелли проявил себя сторонником самого жесткого реализма, ибо считал, что благодушные мечтания о прекрасном будущем только мешают жизни обычного человека. Наблюдения над жизнью привели Макиавелли к глубочайшему убеждению, что человек -- это существо сугубо эгоистическое, во всех своих поступках руководствующееся лишь собственными интересами. Вообще, по мнению Макиавелли, интерес -- это самый могущественный и чуть ли не единственный стимул человеческой деятельности. Проявления интереса достаточно различны, однако самый важный интерес связан с сохранением собственности, имущества и с приобретением новой собственности и нового имущества. Он утверждал, что "люди скорее простят смерть отца, чем потерю имущества". В одной из работ встречается и такой, довольно резкий пассаж, подчеркивающий неискоренимый эгоизм человеческой природыГ"...О людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность, влечет нажива". Иначе говоря, Макиавелли показывает, что человек -- это бесконечное сочетание добра и зла, и зло столь же присуще человеческой природе как и добро. Человек, по мнению Макиавелли, не только эгоистичен, но и свободен в своих поступках. Если христианское понимание сущности человека утверждало, что человек во всем подчинен высшему Божественному Провидению, заранее определенной Богом судьбе, то Макиавелли формулирует совершенно новое понимание человеческой судьбы. Он говорит о том, что судьба человека не "фатум" (рок, неизбежность), а "фортуна". Судьба-фортуна никогда не может полностью определить жизнь человека. Более того, в "Государе", флорентийский мыслитель пытается даже вычислить соотношение -- насколько жизнь человека зависит от высших обстоятельств, а насколько от него самого. И приходит к выводу, что "фортуна распоряжается половиной наших поступков, но управлять другой половиной или около того она предоставляет нам самим". И недаром, утверждая свободу воли человека, Макиавелли призывает людей "лучше быть смелым, чем осторожным", ибо "фортуна -- женщина, и кто хочет с ней сладить, должен колотить ее и пинать". Будучи сам "человеком действия", Макиавелли приходит к выводу, что главное в человеке -- это способность к деятельности, воля, стремящаяся к осуществлению больших целей, основанная на эгоистическом интересе. Данную способность к деятельности он назвал "доблестью" ("вирту"). "Вирту" присуща далеко не всем людям, почему они и прозябают в своей жалкой жизни. Однако в истории всегда были и всегда есть отдельные личности, чья "доблесть" заставляет их совершать выдающиеся поступки и тем самым двигать всю историю человечества. И Макиавелли призывает брать пример с этих людей, осознающих потреоности своего времени и способных делать то, что необходимо в данный момент. С этой точки зрения, в работах Макиавелли как бы получают свое реалистическое завершение все предшествующие гуманистические рассуждения о сущности человеческой личности. Отказавшись от чисто религиозно-философских рассуждений на эти темы, он трезво и жестко формулирует определенные правила и нормы человеческого общежития, которые, по его мнению, определяют жизнь каждого конкретного человека. Отдельный человек предстает в сочинениях Макиавелли во всей своей неприкрашенной, трезво оцененной реальности, с присущими ему добрыми намерениями и злыми поступками. Наиболее ярко эти идеи были выражены флорентийским мыслителем в рассуждениях на тему власти и значении государя. Само государство, в понимании Макиавелли, возникло как результат все той же эгоистической природы человека. Государство -- это высшая сила, способная поставить достаточно жесткий предел эгоистическим устремлениям отдельных людей и тем самым спасти их от самоуничтожения. Люди, руководствуясь интересом самосохранения, и создают государство. Говоря о формах государства, Макиавелли, несмотря на все свои республиканские убеждения, приходит к выводу, что наиболее целесообразным и полезным государственным устройством является все же монархия. Отсюда возникает его идея "нового государя". "Новый государь" должен опираться не на теории и философские представления о жизни, а на саму реальную жизнь. Люди не могут быть только добрыми и хорошими, они -- и хорошие, и плохие одновременно. Государь, если он хочет править долго, обязан в своем правлении опираться и на хорошее и на плохое. Иначе говоря, в руках государя должен находиться не только пряник, но и плеть. Более того, как только государь выпускает плеть из своих рук, тотчас же нарушается всякий порядок. Никколо Макиавелли, говоря, что мудрый правитель государства обязан "по возможности не удаляться от добра, но при надобности не чураться и зла", по сути дела признает -- реальное управление государством невозможно без насилия, без самых изощренных поступков. Недаром, характеризуя "нового государя", он пишет, что такой правитель должен сочетать в одном лице качества льва, способного повергнуть любого врага, и лисицы, способной обмануть самого большого хитреца. Однако у Макиавелли нет воспевания насилия и жестокости. Более того, с его точки зрения, жестокость и насилие оправданы только в том случае, когда они подчинены государственным интересам, когда целью их применения является государственный порядок. Жестокость призвана исправлять, а не разрушать -- утверждает флорентийский мыслитель. В трактате "Государь" Макиавелли много места посвящает конкретным рекомендациям, направленным политическим руководителям. По большому счету, "Государь" -- это настоящий учебник власти, пособие, в котором очень реально рассказывается о том, как получить власть, как осуществлять власть и о том, как сохранить власть. Впоследствии, в политической науке даже возник специальный термин -- "макиавеллизм", который характеризует собой такой образ правления, когда используются любые средства для сохранения власти. В принципе, содержание этого современного термина не имеет отношения ктому, что писал сам Макиавелли. Ведь для него власть -- не самоцель, а средство обеспечения государственного порядка. Власть ради власти, жестокость ради жестокости Макиавелли порицал. Философско-политическое учение Никколо Макиавелли вызвало неоднозначную реакцию в тогдашней Европе. Его проповедь свободного эгоистического человека, размышления о правах и возможностях светских государей послужила поводом для резкого неприятия со стороны римско-католической церкви. В 1559 г. его книги были внесены в "Индикт запрещенных книг". В то же время внешне осуждая Макиавелли, многие европейские политики на деле, в своем собственном правлении применяли все те средства, о которых писал Флорентиец. Это не говорит о том, что они основывались на трудах Макиавелли, а лишь о том, насколько реалистичен он был при анализе существа власти и законов управления обществом. И до сих пор в науке не сложилось однозначной оценки творчества флорентийского мыслителя. В одних работах он подвергается критике за аморализм, в других, наоборот, восхваляется за реализм. Наверное, однозначной оценки творчества Никколо Макиавелли и невозможно дать. ГОСУДАРЬ (ГЛАВЫ XV--XXV) Публикуется по: Макиавелли Н. Избранные сочинения. М., 1982. С. 301--378. Перевод Г. Муравьевой. ГЛАВА XV О том, за что людей, в особенности государей, восхваляют или порицают Теперь остается рассмотреть, как государь должен вести себя по отношению к подданным и союзникам. Зная, что об этом писали многие, я опасаюсь, как бы меня не сочли самонадеянным за то, что, избрав тот же предмет, в толковании его я более всего расхожусь с другими. Но, имея намерение написать нечто полезное для людей понимающих, я предпочел следовать правде не воображаемой, а действительной -- в отличие от тех многих, кто изобразил республики и государства, каких в действительности никто не знавал и не видывал. Ибо расстояние между тем, как люди живут и как должны бы жить, столь велико, что тот, кто отвергает действительное ради должного, действует скорее во вред себе, нежели на благо, так как, желая исповедовать добро во всех случаях жизни, он неминуемо погибнет, сталкиваясь с множеством людей, чуждых добру. Из чего следует, что государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением смотря по надобности. Если же говорить не о вымышленных, а об истинных свойствах государей, то надо сказать, что во всех людях, а особенно в государях, стоящих выше прочих людей, замечают те или иные качества, заслуживающие похвалы или порицания. А именно: говорят, что один щедр, другой скуп -- если взять тосканское слово, ибо жадный на нашем наречии -- это еще и тот, кто хочет отнять чужое, а скупым мы называем того, кто слишком держится за свое, -- один расточителен, другой алчен; один жесток, другой сострадателен; один честен, другой вероломен; один изнежен и малодушен, другой тверд духом и смел; этот снисходителен, тот надменен; этот распутен, тот целомудрен; этот лукав, тот прямодушен; этот упрям, тот покладист; этот легкомыслен, тот степенен; этот набожен, тот нечестив и так далее. Что может быть похвальнее для государя, нежели соединять в себе все лучшие из перечисленных качеств? Но раз в силу своей природы человек не может не иметь одни добродетели, ни неуклонно им следовать, то благоразумному государю следует избегать тех пороков, которые могут лишить его государства, от остальных же -- воздерживаться по мере сил, но не более. И даже пусть государи не боятся навлечь на себя обвинения в тех пороках, без которых трудно удержаться у власти, ибо, вдумавшись, мы найдем немало такого, что на первый взгляд кажется добродетелью, а в действительности пагубно для государя, и наоборот: выглядит как порок, а на деле доставляет государю благополучие и безопасность. ГЛАВА XVI О щедрости и бережливости Начну с первого из упомянутых качеств и скажу, что хорошо иметь славу щедрого государя. Тем не менее тот, кто проявляет щедрость, чтобы слыть щедрым, вредит самому себе. Ибо если проявлять ее разумно и должным образом, о ней не узнают, а тебя все равно обвинят в скупости, поэтому, чтобы распространить среди людей славу о своей щедрости, ты должен будешь изощряться в великолепных затеях, но, поступая таким образом, ты истощишь казну, после чего, не желая расставаться со славой щедрого правителя, вынужден будешь сверх меры обременить народ податями и прибегнуть к неблаговидным способам изыскания денег. Всем этим ты постепенно возбудишь ненависть подданных, а со временем, когда обеднеешь, -- то и презрение. И после того как многих разоришь своей щедростью и немногих облагодетельствуешь, первое же затруднение обернется для тебя бедствием, первая же опасность -- крушением. Но если ты вовремя одумаешься и захочешь поправить дело, тебя тотчас же обвинят в скупости. Итак, раз государь не может без ущерба для себя проявлять щедрость так, чтобы ее признали, то не будет ли для него благоразумнее примириться со славой скупого правителя? Ибо со временем, когда люди увидят, что благодаря бережливости он удовлетворяется своими доходами и ведет военные кампании, не обременяя народ дополнительными налогами, за ним утвердится слава щедрого правителя. И он действительно окажется щедрым по отношению ко всем тем, у кого ничего не отнял, а таких большая часть, и скупым по отношению ко всем тем, кого мог бы обогатить, а таких единицы. В наши дни лишь те совершили великие дела, кто прослыл скупым, остальные сошли неприметно. Папа Юлий желал слыть щедрым лишь до тех пор, пока не достиг папской власти, после чего, готовясь к войне, думать забыл о щедрости. Нынешний король Франции провел несколько войн без введения чрезвычайных налогов только потому, что, предвидя дополнительные расходы, проявлял упорную бережливость. Нынешний король Испании не предпринял бы и не выиграл стольких кампаний, если б