ых семейств, чьим недостойным отпрыском он является и кому сейчас своим предательством наносит удар в спину. Они спорили, с каждым словом ожесточаясь, все больнее оскорбляя друг друга, пока старик вдруг, как бы увидев в зеркале свое искаженное яростью лицо, не остановился, устыдившись, и в холодном молчании не вышел вон. С тех пор прежние близкие и теплые отношения Плинио с семьей никогда уже больше не возобновились, ибо он не только остался верен своей группе и ее неолиберализму, но еще до окончания курса в университете сделался непосредственным учеником, помощником и соратником, а спустя несколько лет и зятем Верагута. Мало того что воспитывался Плинио в элитарных школах и лишь с трудом привыкал к жизни на родине и в миру (что немало мучило его и нарушало душевное равновесие) -- новые обстоятельства окончательно поставили его в незащищенное, сложное и щекотливое положение. Безусловно, он приобрел нечто ценное: некое подобие веры, политические убеждения и партийную принадлежность, что удовлетворяло его юношеское стремление к справедливости и прогрессу, а в лице Верагута -- учителя, вождя и старшего друга, которого поначалу безоглядно любил и который, в свою очередь, нуждался в нем и ценил его. Кроме всего прочего, он обрел и цель, сферу деятельности и жизненную задачу. Это было немало, но заплатить за это пришлось дорогой ценой. Если молодой человек примирился с потерей естественного для него унаследованного положения в родительском доме и среди собратьев по сословию, если с фанатической восторженностью мученика переносил изгнание из привилегированной касты и ее вражду, то оставалось еще нечто, с чем он не мог смириться, -- гложущее его чувство, что он причинил горе нежно любимой матери, поставив ее в крайне тяжелое положение между собой и отцом, и, возможно, сократил этим ее дни. Она умерла вскоре после его женитьбы; с тех пор Плинио в доме отца почти не показывался, а после смерти старика даже продал его дом, старое фамильное гнездо. Есть натуры, способные любить оплаченное жертвами место в жизни, будь то должность, брак, профессия, и именно из-за жертв так сжиться с этим местом, что оно приносит им счастье и удовлетворение. Дезиньори был человеком другого склада. Он, правда, остался верен своей партии и ее вождю, ее политическому направлению и деятельности, своему супружеству, своему идеалу; однако со временем все это стало для него столь же сомнительным, сколь проблематично сделалось вдруг все его существование. Юношеский задор в политике и во взглядах поугас, воинственность, основанная на сознании своей правоты, стала давать ему так же мало счастья, как жертвы и страдания, проистекавшие из упрямства. К этому присоединился и отрезвляющий опыт в профессиональной деятельности; в конце концов он начал подумывать, действительно ли только любовь к истине и справедливости привлекли его на сторону Верагута, а что, ежели этому наполовину содействовали ораторский талант и характер народного трибуна, обаяние и мастерство публичных выступлений, звучный голос Верагута, великолепный, мужественный смех или ум и красота его дочери? Плинио все более и более сомневался, действительно ли старый Дезиньори, с его верностью своему сословию, с его суровостью по отношению к арендаторам, защищал менее благородную точку зрения; он усомнился даже, существуют ли вообще добро и зло, правда и несправедливость, не является ли в конечном счете собственная совесть единственным правомочным судьей, а если так, то он, Плинио, не прав, ибо живет он не в счастье, не в спокойствии и согласии с самим собой и окружающими, а в бесконечных сомнениях, в муках нечистой совести. Брак его хотя и не оказался вовсе несчастлив или неудачен, но был полон напряженности, осложнений и противоречий; пожалуй, это было лучшее из всего, чем он обладал, но семейная жизнь не дарила ему того покоя, того счастья, ощущения невинности, чистой совести, в которых он так нуждался, а требовала большой осторожности и выдержки, стоила мучительных усилий. Даже хорошенький и очень способный сын Тито скоро сделался объектом борьбы и дипломатии, ревности и попыток каждого из родителей перетянуть ребенка на свою сторону; слишком любимый и избалованный обоими, мальчик все более и более привязывался к матери и в конце концов совсем отошел к ней. Это был последний, наиболее болезненно воспринятый удар, последняя утрата в жизни Дезиньори. Но и этот удар не сломил его, он сумел от него оправиться и нашел в себе силы сохранить самообладание, держался достойно, что, однако, давалось ему с превеликим трудом, и от чего он впал в постоянную меланхолию. Все эти подробности Кнехт узнавал от своего друга постепенно, во время его посещений и встреч с ним, взамен и он делился с Плинио собственными переживаниями и проблемами. Он никогда не позволял себе ставить Плинио в положение человека, который исповедался, а через час, иначе настроенный, уже жалеет об этом и хотел бы взять сказанное обратно, -- напротив, он поддерживал и укреплял доверие Плинио собственной откровенностью и любовью. Мало-помалу и его жизнь раскрылась перед Дезиньори, с виду простая, прямолинейная, образцово упорядоченная жизнь в рамках четкой иерархии, жизнь, преисполненная успехов и признания и все же достаточно суровая, обильная жертвами, одинокая; если многое в этой жизни оставалось непонятным для человека извне, каким был Плинио, все же ему были доступны ее главные течения и основные тенденции, и ничего он не понимал лучше, ничему не сочувствовал больше, нежели тяге Кнехта к молодому поколению, к юным, еще не вымуштрованным воспитанием ученикам, к скромной деятельности без внешнего блеска, без вечно тяготившего его представительства, тяге к тому, чтобы стать, скажем, учителем латыни или музыки где-нибудь в начальной школе. В полном согласии со своими методами исцеления и воспитания Кнехт сумел покорить этого своего пациента: не только своей необычной открытостью, но и внушив, что тот может послужить и помочь ему, и указывая, как это сделать. И Дезиньори в самом деле мог быть в некоторых отношениях полезен Магистру, не столько в главном вопросе, сколько удовлетворяя его любопытство и любознательность касательно разнообразнейших мелочей мирской жизни. Почему Кнехт возложил на себя нелегкую задачу заново научить меланхолического друга своей юности улыбаться и смеяться и могло ли здесь играть какую-либо роль ожидание ответных услуг, нам неведомо. Дезиньори, который должен был знать об этом больше кого-либо иного, отвергал такую мысль. Впоследствии он рассказывал: "Когда я пытаюсь уяснить себе, какими средствами мой друг Кнехт сумел воздействовать на столь разочарованного и замкнувшегося в себе человека, как я, мне приходит на ум, что это основывалось прежде всего на волшебстве, и я должен прибавить, и на лукавстве. Он был куда большим лукавцем, чем подозревали окружавшие его люди, в нем было очень много игры, хитроумия, авантюрности, много вкуса к волшебству и притворству, к внезапным исчезновениям и появлениям. Я думаю, что уже при первом моем визите к касталийским властям он решил взять меня в плен, по-своему повлиять на меня, то есть пробудить меня и привести в хорошую форму. Во всяком случае, с первого же часа он старался привлечь меня к себе. Зачем он это делал, зачем взвалил па себя такое бремя -- не могу сказать. Полагаю, что люди его склада действуют большей частью импульсивно, как бы рефлекторно, они чувствуют себя поставленными перед некой задачей, слышат зов о помощи и без колебаний идут на этот зов. Когда мы встретились, я был недоверчив и запуган и нисколько нерасположен броситься ему в объятия, а тем более просить о помощи; он нашел меня, некогда столь откровенного и общительного друга, разочарованным и замкнувшимся, но именно это препятствие, эти большие трудности, по-видимому, и раззадорили его. Он не отставал, как я ни был сдержан, и наконец достиг того, чего желал. При этом он воспользовался искусным маневром, приучая меня к мысли, что отношения наши основаны на взаимности, что его силы равны моим, его значение -- моему, что он столько же нуждается в помощи, сколько и я. Уже при первой нашей более длительной беседе он намекнул, что якобы ожидал моего появления, что сильно желал его; он постепенно посвятил меня в свои намерения сложить с себя должность Магистра и покинуть Провинцию, причем постоянно давал мне понять, как много он ждет от моего совета, моего содействия и молчания, ибо у него нет ни друзей, кроме меня, ни опыта в мирской жизни. Сознаюсь, мне было приятно слышать такие речи, и они немало содействовали тому, что я подарил ему полное свое доверие и до некоторой степени отдал себя в его руки; верил я ему беспредельно. Но в дальнейшем, с течением времени, все это вновь показалось мне подозрительным и неправдоподобным, и я уже не мог с уверенностью утверждать, действительно ли он чего-то ждет от меня и чего именно, не знал, была ли его манера уловлять меня невинной или дипломатической, наивной или лукавой, чистосердечной или рассчитанной в согласии с законами игры. Он стоял настолько выше меняй сделал мне столько добра, что я вообще не отважился пускаться в подобные изыскания. Ныне, во всяком случае, я считаю его уверения, будто он в таком же положении, как и я, будто ему столь же необходимы мое сочувствие и готовность помочь, как мне, только данью учтивости, обнадеживающим и приятным внушением, с помощью которого он привязал меня к себе; не знаю только, в какой мере его игра со мной была сознательной, обдуманной и намеренной и в какой, вопреки всему, наивной и непроизвольной. Ибо Магистр Иозеф был великим артистом; с одной стороны, он был настолько подвержен непреодолимой страсти воспитывать, влиять, исцелять, помогать, развивать, что все средства казались ему хороши, с другой стороны, он просто неумел заниматься даже самым малым делом, не отдавшись ему сей душой. Несомненно одно: он тогда принял, во мне участие как друг, как великий врач и руководитель, больше не отпускал от себя и в конце концов пробудил и исцелил меня, насколько это вообще было возможно. Но вот что примечательно и очень похоже на него: создавая видимость, будто он принимает мою помощь в уходе из Касталии, спокойно, часто даже с одобрением выслушивая мои нередко резкие и наивные выпады, более того, издевки и оскорбления по адресу Касталии, сам борясь" за свое избавление от Провинции, он на деле лукаво возвратил меня к ней, он снова приучил меня к медитации, с помощью касталийской музыки и самопогружения, с помощью касталийской лености, касталийского мужества, он перевоспитал и пересоздал меня -- при всем моем влечении к вам, столь некасталийского и антикасталийского человека; он вновь поднял меня до вашего уровня и мою несчастливую любовь к вам превратил в счастливую". Так рассказывал Дезиньори, и у него, разумеется, были все основания для восхищения и благодарности. Пожалуй, мальчика или юношу не слишком трудно, приучить "стилю жизни Ордена, при помощи наших давно испытанных методов, но очень сложно добиться такой цели, имея перед собой человека, достигшего пятидесятилетия, даже если он охотно идет навстречу. Не то чтобы Дезиньори стал истым, а тем более образцовым касталийцем... Но поставленную перед собой задачу Кнехт выполнил: он смягчил упорство, и горестную надрывность его печали, привел его непомерно, впечатлительную "впавшую в безволие душу к гармонии и ясности, искоренил у чего некоторые дурные привычки и привил хорошие. Разумеется, Магистр Игры не мог сам выполнить всех необходимых для этого мелких задач; он призвал на помощь ради почетного гостя аппарат и силы Вальдцеля и Ордена, на некоторое время, даже послал с ним в город наставника по медитации из Хирсланда, резиденции Ордена, для постоянного контроля за упражнениями Дезиньори на дому. Но план и руководство оставались в его руках. Шел восьмой год пребывания, Кнехта в магистерской должности, когда он впервые уступил неоднократным настояниям друга и посетил его дом в столице. С разрешения Ордена, чей предстоятель, Александр, был с ним дружен, он использовал один из праздничных дней для этого посещения, от которого он ждал многого и которое он, несмотря на это, откладывал раз от разу в течение целого года: отчасти потому, что хотел тверже увериться в друге, отчасти из-за вполне понятного страха, ибо то был первый шаг его в мир, откуда его товарищ Плинио принес свою застывшую печаль и где было скрыто от пего столько важных тайн. Он посетил поставленный на современную ногу дом, на который его друг променял старинный особняк рода Дезиньори и где властвовала представительная, очень умная, сдержанная дама; дамой, в свою очередь, командовал хорошенький, шумный и довольно невоспитанный сынок, вокруг чьей особы, по-видимому, все вертелось и который перенял у матери ее властную, несколько унизительную манеру обращения с отцом. Здесь чувствовались холодок и недоверие ко всему касталийскому, но мать и сын не очень долго могли противостоять обаянию личности Магистра, да и в самом его сане, кроме всего прочего, было для них сокрыто нечто таинственное, священное и легендарное. Тем не менее при первом посещении все было крайне натянутой чопорно. Кнехт помалкивал, наблюдали выжидал, хозяйка принимала его с холодной, официальной вежливостью и скрытым неодобрением, как принимают высокопоставленного офицера неприятельской армии, присланного на постой, сын Тито Держал себя более непринужденно, чем остальные, ему, надо полагать, уже не раз приходилось бывать свидетелем подобных сцен и забавляться ими. Его отец скорей играл роль главы дома, нежели был им на самом деле. Между ним и супругой царил тон мягкой, осторожной, как бы ходящей на цыпочках вежливости, гораздо легче и свободней поддерживаемый женой, нежели мужем. Он явно добивался товарищеских отношений с сыном, а мальчик то пытался извлечь из этого выгоду, то дерзко отталкивал отца. Короче, это была атмосфера мучительная, лишенная чистоты, душная от подавляемых порывов, полная напряженности, страха перед столкновениями и вспышками, а стиль обращения, как и стиль всего дома, был излишне изыскан и нарочит, словно никакая, самая непроницаемая стена не могла быть достаточно плотной, чтобы защитить этот дом от возможных вторжений и набегов. И еще одно наблюдение сделал Кнехт: вновь обретенная ясность духа здесь почти совершенно стерлась с лица Плинио: он, который в Вальдцеле или в Хирсланде, казалось, совсем сбросил с себя печаль, освободился от гнета, здесь, в собственном доме, опять как бы попал в густую тень, вызывая осуждение и сочувствие. Дом был красив и свидетельствовал о богатстве и избалованном вкусе, каждая комната была обставлена в точном соответствии со своими размерами и подчинена созвучию двух-трех цветов, то здесь, то там виднелись ценные произведения искусства, которыми Кнехт с удовольствием любовался; но в конце концов вся эта отрада для глаз стала казаться ему слишком красивой, слишком совершенной и продуманной, в ней недоставало движения, становления, новизны, и он чувствовал, что эта красота комнат и вещей имела смысл некоего заклятия, некой мольбы о защите, что эти комнаты, картины, вазы и цветы окружают и сопровождают жизнь, которая тоскует по гармонии и красоте, не умея достигнуть ее иначе, как только заботой о тщательно подобранной обстановке. Через некоторое время после этого визита, оставившего у него довольно безотрадное впечатление, Кнехт отправил к своему другу учителя медитации. Проведя однажды день в удивительно спертой и наэлектризованной атмосфере этого дома, Магистр узнал кое-что, чего он совсем не хотел знать, но и кое-что, чего ему недоставало и что он жаждал знать ради друга. И он не ограничился первым посещением, он приезжал еще несколько раз и заводил разговоры о воспитании и о юном Тито, в которых и мать мальчика принимала живейшее участие. Постепенно Магистр завоевал доверие и расположение этой умной и недоверчивой женщины. Когда он однажды полушутя заметил, как все-таки жаль, что ее сыночек не был своевременно отдан на воспитание в Касталию, она очень серьезно восприняла эти слова как упрек и начала оправдываться: весьма сомнительно, мог ли Титов самом деле быть принят туда, он, правда, достаточно способный мальчик, только трудно поддается воспитанию, и она никогда не позволила бы себе вмешиваться в жизнь сына против его желания, ибо такой же опыт в отношении отца его никак нельзя назвать удачным. Кроме того, она и муж не считали для себя возможным пользоваться привилегиями старинной семьи Дезиньори в интересах сына, поскольку они порвали с отцом Плинио и со всеми традициями рода. И Совсем под конец она добавила с горькой улыбкой; что все равно, при любых обстоятельствах, она никогда не согласилась бы разлучиться со своим ребенком, так как, кроме него, у нее нет ничего в жизни, ради чего стоило бы жить. Кнехт потом долго раздумывал над этим, скорее невольным, нежели обдуманным признанием. Так, значит, ни ее красивый дом, где все было отмечено тонким изяществом блеском и вкусом, ни ее муж, ни ее политика и партия; наследие некогда боготворимого ею Отца, -- не способны были сообщить ее жизни ценность и смысл, это мог сделать только сын. И она предпочитала растить это дитя в дурных и вредных для него условиях, сложившихся в их доме и семье, нежели разлучиться с ним ради его же блага. В устах столь умной, по видимости столь холодной, интеллектуальной женщины это было поразительное признание. Кнехт не мог помочь ей столь же непосредственным образом, как ее мужу, да ему и в голову не приходило делать подобную попытку. Но уже сами его редкие посещения и то, что Плинио находился под его влиянием, все же внесло в эти запутанные и негладкие семейные отношения какую-то умеряющую, сдерживающую ноту. Однако для самого Магистра, хотя он с Каждым разом завоевывала доме Дезиньори все большее влияние и авторитет, жизнь этих мирян становилась тем более загадочной, чем ближе он с нею соприкасался. Впрочем, о его поездках в столицу и о том, что он там видел и пережил, мы знаем довольно мало, а потому ограничимся только тем, что здесь изложено. С предстоятелем Ордена Кнехт до сих пор никогда не сходился ближе, нежели того требовали его официальные обязанности. Они встречались только на пленарных заседаниях Воспитательной Коллегии, происходивших в Хирсланде, да и там роль предстоятеля по большей части сводилась к обрядовым и церемонным актам, к торжественному приему и роспуску собравшихся, в то время как основная работа выпадала на долю докладчика. В момент вступления Кнехта на пост Магистра прежний глава Ордена был уже человеком, обремененным годами, и хотя Магистр Игры весьма чтил его, тот никогда не давал ему повода сократить разделявшую их дистанцию, он был для Кнехта уже почти не человеком, не личностью, а витал где-то высоко поверху, как верховный первосвященник, как символ достоинства и самообладания, как безмолвная вершина, венчающая здание всех Коллегий и всей иерархии. Этот достойный луж скончался, и на его место Орден избрал нового предстоятеля, по имени Александр. Александр был именно тем наставником по медитации, чьим заботам руководство Ордена немало лет тому назад поручило нашего Йозефа Кнехта на первое время его пребывания в новой должности, и уже тогда Магистр питал к этому, служившему для него образцом члену Ордена благодарную любовь и уважение; но и Александр, за тот, срок, пока Кнехт оставался предметом его забот и до некоторой степени духовным сыном, успел достаточно близко понаблюдать и изучить его нрав, и поведение и проникнуться к нему приязнью. Эта до поры до времени никак, не проявлявшаяся симпатия открылась обоим и превратилась в дружбу с тех лор, как Александр стал предстоятелем и коллегой Кнехта, ибо теперь они опять начали встречаться довольно часто и у них появилась общая работа. Конечно, этой дружбе не хватало, каждодневного общения, а также общих юношеских переживаний, это была взаимная симпатия между высокопоставленными коллегами, и внешне она выражалась всего лишь в чуть более, теплых приветствиях при встрече и прощании, в полном взаимопонимании, и, пожалуй, в недолгих беседах во время перерывов между заседаниями. Хотя по уставу предстоятель, именовавшийся также Магистром Ордена, не стоял выше своих коллег Магистров, все же он по традиции всегда председательствовал на заседаниях Верховной Коллегия, и чем более медитативный и монашеский характер, приобретал Орден в последние десятилетия, тем более, возрастал его авторитет, правда, только в пределах иерархии и провинции. В Воспитательной Коллегии пpeдcтоятeль Opдeнa и Maгистр Игры завоевывали все большее влияние, как подлинные выразители и представители касталийского духа, ибо в противоположность известным дисциплинам вроде грамматики, астрономии, математики или музыки, унаследованным еще от докасталийских веков, медитативное воспитание духа и Игра стеклянных бус являли собой уникальное достояние Касталии. Потому было так важно, чтобы представители и главы этих дисциплин поддерживали между собой дружеские отношения, а для них обоих это было утверждением и возвышением их достоинства, вносило в их жизнь немного тепла, споспешествовало наилучшему выполнению их задачи -- воплощать и осуществлять две наиболее сокровенные, наиболее сакральные ценности и силы касталийского мира. Для Кнехта это было лишней преградой, лишним препятствием в его непрерывно растущем стремлении отказаться от нынешней своей жизни и уйти в другую, новую жизненную сферу. Тем не менее это стремление неудержимо росло. С тех пор как оно было впервые им осознано, что произошло примерно на шестом или седьмом году его магистерства, оно окрепло и было им, рыцарем "пробуждения", без страха принято в свое сознательное бытие. Именно с той поры, смеем мы утверждать, он сроднился с мыслью о предстоящем уходе со своего поста и из Провинции -- порою так, как узник сживается с верой в освобождение, а порою, как умирающий привыкает к мысли о неминуемой смерти. Тогда, во время первой беседы с вернувшимся другом юности Плинио, он впервые высказал эту мысль вслух, возможно, лишь для того, чтобы привязать к себе молчаливого и сдержанного друга, чтобы отомкнуть его сердце, а может быть, чтобы этими впервые произнесенными словами приобщить постороннего к своему пробуждению, новому восприятию мира, чтобы впервые дать им выход наружу, первый толчок к их осуществлению. В дальнейших разговорах с Дезиньори желание Кнехта расстаться со своим теперешним жизненным укладом и сделать отважный прыжок в другой, новый для него мир приняло уже характер решения. А покуда он тщательно упрочивал дружбу с Плинио, который был теперь связан с ним не только восторженной преданностью, но в равной степени и благодарностью выздоравливающего и исцеленного, рассматривая эту дружбу как мост для перехода в широкий мир и в его жизнь, полную загадок. То, что Магистр Иозеф лишь очень нескоро разрешил другу Тегуляриусу заглянуть в свою тайну и в план своего бегства, не должно нас удивлять. Вкладывая в дружеские отношения весьма много благожелательности и теплоты, он и в них сохранял твердость воли и осмотрительность дипломата. С тех пор как Плинио вновь вошел в его жизнь, у Фрица появился соперник, новый и в то же время старый друг с правами на внимание и на сердце Кнехта, так что Магистр едва ли мог быть удивлен, когда Тегуляриус поначалу реагировал на это бурной ревностью. На некоторое время, то есть пока он окончательно не завоевал доверие Дезиньори и не наладил его жизнь, обида и сдержанность Тегуляриуса оказались даже на руку Кнехту. Но в дальнейшем на первый план выступило другое, более важное соображение. Как заставить такую натуру, как Тегуляриус, понять и примириться с желанием друга -- незаметно уйти из Вальдцеля и со своего магистерского поста? Ведь стоит Кнехту уехать из Вальдцеля, как он сразу же будет для Тегуляриуса навеки утерян; не могло и речи быть о том, чтобы увлечь его на узкий и опасный путь, лежавший перед Кнехтом, даже если бы друг, против всякого ожидания, пошел на этой проявил необходимую смелость. Кнехт выжидал, размышлял и колебался очень долго, прежде чем посвятил Тегуляриуса в свои намерения. В конце концов он все-таки сделал это, когда его решение вполне созрело. Оставить друга в неведении до конца и строить свои планы за его спиной или предпринимать шаги, последствия коих должны будут отразиться и на друге, было противно его природе. По возможности он хотел сделать его, как и Плинио, не только своим поверенным, но действительным, а может быть, и воображаемым помощником и соучастником, ибо при напряженной работе легче перенести любую потерю. Мысли Иозеф а касательно грозящего Касталии упадка были Тегуляриусу, разумеется, давно знакомы, поскольку первый был готов поделиться ими, а второй -- выслушивать. С этого Магистр и начал, решив открыться другу. Вопреки ожиданиям и к великому его облегчению, Фриц не воспринял его сообщение трагически; более того, представление, что Магистр готов бросить в лицо руководству свой сан, отряхнуть со своих ног прах Касталии и избрать жизненное поприще по своему вкусу, казалось, приятно взволновало его и даже порадовало. В качестве отщепенца и врага всякого порядка Тегуляриус всегда вставал на сторону одиночки против власти; изобретательно обойти официальную власть, поддразнить, перехитрить ее -- на это он всегда был готов. Таким образом, Тегуляриус сам указал Кнехту путь, и тот, вздохнув с облегчением, внутренне смеясь, тотчас же воспользовался реакцией друга. Он оставил Тегуляриуса при убеждении, что дело идет всего лишь о выходке против Коллегии и должностной спеси, и отвел ему в этой выходке роль поверенного, клеврета и сообщника. Теперь надо было сочинить прошение к Коллегии с перечислением и изложением причин, побудивших Магистра просить об отставке, причем составление и подготовка этой бумаги возлагались главным образом на Тегуляриуса. Прежде всего, ему следовало усвоить исторические воззрения Кнехта на истоки, расцвет и нынешнее состояние Касталии, после чего собрать исторический материал в подкрепление задуманного шага и предложений Кнехта. На сей раз Тегуляриуса не остановило даже то, что ему для этого надо будет углубиться в столь презираемую и отвергаемую им науку -- историю, а Кнехт поторопился дать ему все необходимые указания. После чего Фриц, со свойственным ему пылом и упорством, обычно проявляемыми, когда он занимался делом, не имевшим никакого касательства к нему самому, приступил к выполнению своей новой задачи. Он, этот неисправимый индивидуалист, получал своеобразное, жестокое удовольствие от этих занятий, которые давали ему возможность уколоть иерархию и бонз, указав им на их недостатки, на всю ненадежность их существования, или хотя бы поддразнить их. Иозеф Кнехт ни в какой мере не разделял этого удовольствия, так же какой мало верил в успех стараний своего друга. Он твердо решил сбросить с себя оковы своего теперешнего положения и освободиться для трудов, которые, он это чувствовал, ожидают его в другом месте, но ему было ясно, что он не сможет ни преодолеть разумными доводами сопротивления Коллегии, ни переложить часть предстоящих ему при этом хлопот на плечи Тегуляриуса. Но ему было важно уже то, что друг будет занят и внимание его отвлечено на то время, что Кнехту еще осталось жить рядом с ним. Рассказав об этом при ближайшей встрече Плинио Дезиньори, он добавил: -- Мой друг Тегуляриус теперь занят и вознагражден за все, что он, по его мнению, утратил с твоим появлением. Он почти избавился от своей ревности, а работа, направленная на мою защиту против наших коллег, доставляет ему истинное удовольствие, он даже до некоторой степени счастлив. Но не думай, Плинио, что я многого ожидаю от его помощи, если не считать той пользы, какую она приносит ему самому. Совершенно невероятно, невозможно предположить, что Верховная Коллегия дает ход моей просьбе; в лучшем случае я отделаюсь мягким выговором и предупреждением. Ведь между моими планами и их осуществлением стоит основа основ нашей иерархии, мне и самому не по душе была бы Коллегия, которая отпустила бы своего Магистра Игры и предоставила бы ему занятие за пределами Касталии, как бы убедительны и доказательны ни были его доводы. Кроме того, в руководстве Ордена хозяин -- Александр, человек неумолимый. Нет, эту борьбу мне уж придется выдержать самому. Но пока пусть Тегуляриус изощряется в остроумии! Мы из-за этого потеряем очень немного времени, оно мне так или иначе нужно, чтобы оставить здесь все в порядке и чтобы мой уход не причинил Вальдцелю ущерба. Тебе же пока надлежит подыскать мне там, у себя, пристанище и работу, самую скромную; в крайнем случае, я готов довольствоваться, скажем, местом учителя музыки, мне нужно только начало, трамплин. Дезиньори заметил, что работа найдется, адом его открыт для друга в любую минуту. Но это Кнехта не устраивало. -- Нет, -- сказал он, -- для роли гостя я не гожусь, мне необходима работа. Кроме того, стоит мне задержаться в твоем доме дольше, чем на несколько дней, это неизбежно увеличит трения и сгустит атмосферу в твоей семье. Я тебе вполне доверяю, да и жена твоя стала приветлива, привыкнув к моим появлениям, но все это сразу изменится, если я из редкого посетителя и Магистра Игры превращусь в беглеца и в постоянного гостя. -- Ты чрезмерно щепетилен, -- возразил Плинио. -- Я уверен, что как только ты порвешь с Орденом и поселишься в столице, ты вскоре получишь достойное тебя место, по меньшей мере -- профессорскую кафедру в высшем учебном заведении, на это можешь твердо рассчитывать. Но для таких хлопот требуется время, это ты должен понять. И я только тогда смогу для тебя что-нибудь сделать, когда состоится твое освобождение. -- Разумеется, -- сказал Магистр, -- до тех пор мое решение должно оставаться тайной. Я не могу предлагать свои услуги вашему начальству, покуда мое собственное не будет оповещено и не вынесет свой приговор -- это ясно. Но прежде всего я не ищу официальной должности. В потребностях своих я крайне неприхотлив, более нежели ты можешь себе представить. Мне надобна комнатка и пропитание, а главное -- работа, должность учителя и воспитателя, мне надобны один или несколько учеников и питомцев, с кем бы я жил и на кого мог бы влиять; меньше всего меня соблазняет высшая школа, я бы с таким же удовольствием, нет, даже с большим, поступил домашним наставником в семью с одним мальчиком или что-нибудь в этом роде. Все, чего я ищу и хочу -- это простых, естественных обязанностей, человека, который бы во мне нуждался. Назначение в высшую школу с самого начала втиснет меня снова в традиционный, освященный и механизированный официальный аппарат, я же мечтаю совсем о другом. Тут Дезиньори нерешительно высказал свою просьбу, которую вынашивал уже довольно давно. -- У меня есть предложение, -- начал он, -- и я прошу тебя выслушать меня до конца и без предубеждения обдумать его. Возможно, оно окажется для тебя приемлемым, тогда ты и мне окажешь услугу. С того дня, когда я впервые был здесь твоим гостем, ты во многом мне помог. Ты познакомился с моей жизнью, с моим домом и знаешь, как все сложилось. Там еще и сейчас неладно, но впервые за многие годы гораздо лучше, чем было. Самое трудное -- это мои отношения с сыном. Он избалован и дерзок, он поставил себя в нашем доме в привилегированное, исключительное положение: ему это легко удалось в то время, когда из-за него, еще малого ребенка, шла борьба между мною и его матерью. Тогда он решительно встал на сторону матери, и меня постепенно лишили всех действенных средств воспитания. Я с этим примирился, как и вообще со всей своей неудавшейся жизнью. Я покорно принял это. Но теперь, когда я с твоей помощью до некоторой степени исцелен, у меня вновь родилась надежда. Ты уже понимаешь, к чему я клоню; я очень многое отдал бы за то, чтобы Тито, у которого, кстати, в школе неприятности, получил хотя бы на время учителя и воспитателя, готового посвятить себя ему целиком. Это эгоистическая просьба, я понимаю, и я не уверен, что тебя привлекает такая задача. Но ты сам внушил мне мужество сделать это предложение. Кнехт улыбнулся и протянул ему руку. -- Благодарю тебя, Плинио. Ни одно предложение не могло бы быть для меня более желанным. Не хватает только согласия твоей жены. Затем вы оба должны решиться на первое время целиком отдать вашего сына на мое попечение. Чтобы мне взять его в руки, необходимо удалить его из-под повседневного влияния родительского дома. Ты должен поговорить об этом с женой и убедить ее принять мое условие. Возьмись за дело бережно, я вас не тороплю. -- И ты думаешь, что тебе удастся переделать Тито? -- спросил Дезиньори. -- Разумеется, почему же нет? Он унаследовал благородную породу и хорошие задатки от обоих родителей, надо лишь привести все это в гармонию. Пробудить в нем тягу к этой гармонии, вернее, развить ее и сделать в конце концов сознательной -- вот в чем будет заключаться моя задача, и я охотно беру ее на себя. Теперь Иозеф Кнехт знал, что оба его друга, каждый по-своему, способствуют достижению его цели. Пока Дезиньори в столице излагал жене свои новые планы и старался сделать их для нее приемлемыми, в Вальдцеле, в одной из рабочих комнат библиотеки, сидел Тегуляриус и по указаниям Кнехта накапливал материал для документа, какой предполагалось составить. Магистр забросил ему приманку, предоставив в его распоряжение множество книг и попросив их прочитать; Фриц Тегуляриус, всю свою жизнь презиравший историю, клюнул на эту удочку и влюбился в историю воинственного века. Будучи в Игре неутомимым тружеником, он с возрастающим аппетитом собирал симптоматические анекдоты той эры, мрачной эры до возникновения Ордена, и накопил их столько, что, когда он представил другу плоды своего многомесячного труда, тот отобрал едва десятую часть. За это время Кнехт несколько раз бывал в столице. Госпожа Дезиньори проникалась к нему все большим доверием, ибо часто бывает, что здоровый и гармоничный человек легко находит дорогу к душе сложной и обремененной. Вскоре она согласилась с планом мужа. Тито, как нам стало известно, в одно из посещений Магистра несколько надменно дал ему понять, что не позволит обращаться к себе на "ты", ибо все, даже школьные учителя, говорят ему "вы". Кпехт с изысканной вежливостью поблагодарил его, извинившись тем, что в его провинции учителя говорят "ты" всем своим ученикам и студентам, даже совсем взрослым. После обеда он попросил мальчика прогуляться с ним и показать город. Во время этой прогулки Тито, между прочим, повел его на одну из главных улиц Старого города, где тесно, один к одному прижались дома, стоявшие здесь несколько веков и принадлежавшие видным и богатым патрицианским семьям. Перед одним из этих прочных, узких и высоких домов Тито остановился, указал на герб над парадной дверью и опросил: -- А вы знаете, что это такое? И когда Кнехт ответил отрицательно, он сказал: -- Это -- герб рода Дезиньори, и это наш старый видовой особняк, он три столетия принадлежал нашей семье. А мы торчим в нашем зауряднейшем доме, похожем на тысячи других, только потому, что моему отцу после смерти деда взбрело на ум продать этот прекрасный и почтенный дом и построить другой, в современном стиле, который, кстати, теперь уже не так современен. Можете вы понять такое? -- А вам очень жаль вашего старого дома? -- дружески спросил Кнехт, и когда Тито со страстью подтвердил это и повторил свой вопрос: "Можете вы донять такое?" -- он ответил: -- Все можно понять, если внимательно разобраться. Конечно, старинный дом, -- это прекрасно, и если бы новый стоял рядом и вашему отцу был бы предоставлен выбор, он бы, наверно, оставил за собой старый. Да, старинные дома прекрасны и почтенны, особенно такой красивый, как этот. Но в том, чтобы построить дом самому, тоже есть нечто прекрасное, и если деятельный и честолюбивый молодой человек стоит перед выбором: уютно и покорно обосноваться в готовом гнезде или самому построить совсем новое, то можно его вполне понять, если он предпочтет строить новое. Насколько я знаю вашего отца, а я знал его, когда он был еще в вашем возрасте, и он тогда уже отличался настойчивым и смелым нравом, я полагаю, что продажа и потеря дома никому не причиняла столько горя, сколько ему самому. У него был тяжелый конфликт с отцом и со всей семьей, по-видимому, его воспитание у нас, в Касталии, не слишком пошло ему на пользу, во всяком случае, оно не смогло предохранить его от некоторых необдуманных и скоропалительных решений. Одним из них и была продажа дома. Этим он как бы бросил вызов и объявил войну семейным традициям, отцу, всему твоему прошлому и своей зависимости от них, -- мне, во всяком случае, все это кажется вполне понятным. Но человек -- странное существо, и мне представляется не совсем неправдоподобной другая мысль: продавая старинный дом, ваш отец хотел сделать больно не только своей семье, но прежде всего самому себе. Семья принесла ему разочарование, она послала его в нашу элитарную школу, позволила нам воспитать его по-своему, а когда он вернулся, встретила его такими задачами, требованиями и притязаниями, справиться с которыми ему оказалось не под силу: Идти дальше в своих психологических догадках я не хочу. Так или иначе, эта история с продажей дома показывает, какая страшная сила заключена в конфликте между отцами и детьми, в этой ненависти, или обратившейся в ненависть любви. У темпераментных и одаренных натур редко обходится без подобных конфликтов, мировая история дает тому множество примеров. Впрочем, мне легко представить себе молодого Дезиньори другого поколения, который поставил бы себе жизненной целью любой ценой вновь вернуть этот дом своей семье. -- И вы оправдали бы его, -- воскликнул Тито, -- если бы он это сделал? -- Я не стал бы его судить, мой юный друг. Если один из поздних потомков Дезиньори осознает величие своего продай обязательств, налагаемых на него тем самым жизнью, если он будет преданно служить своему городу, стране, народу, справедливости, благоденствию и при этом обретет такую силу, что сможет попутно вернуть себе родовое гнездо, -- честь ему и слава, и мы снимем перед ним шляпу. Но если он не будет знать иной цели в жизни, кроме этой историй с домом, то он всего-навсего одержимый и маньяк, игрушка страстей, и, что весьма вероятно, он так никогда и не поймет смысла этого конфликта поколений и вовсе дни свои, даже будучи взрослым мужчиной, будет обречен таскать на себе этот груз. Мы можем понять его, можем пожалеть о нем, но славы своего рода он не приумножит. Очень хорошо, когда старинная семья любовно дорожит своим домом, но принести ей обновление и новое величие способны лишь те сыны, которые служат целям большего масштаба, нежели семейные. Во время этой прогулки Тито внимательно и довольно охотно слушал речи гостя, но в других случаях он порой вновь выказывал неприязнь к нему и упрямство, ибо в этом человеке, которого столь высоко ставили обычно несогласные между собой родители, он чуял силу, могущую стать опасной для его собственной необузданности и своеволия. И тогда он нарочито щеголял своей невоспитанностью; правда, за этим всегда следовали раскаяние и желание загладить свою вину, ибо самолюбие его было уязвлено, что он позволил себе подобные выходки, меж тем как ясная учтивость окружала Магистра будто блестящим панцирем. Кроме того, он чувствовал в глубине своего неискушенного и немного одичавшего сердца, что перед ним человек, заслуживающий, возможно, глубокой любви и почитания. Особенно отчетливо ощутил он это, проведя однажды полчаса наедине с Кнехтом, поджидавшим занятого какими-то делами отца. Войдя в комнату, он увидел, что гость неподвижно сидит с полузакрытыми глазами, застывший как статуя, излучая в своей самопогруженности покой и тишину, так что мальчик невольно стал ступать неслышно и хотел на цыпочках выскользнуть вон. Но тут сидящий поднял глаза, дружески его приветствовал, поднялся, указал на фортепьяно, стоявшее в комнате, и спросил, любит ли тот музыку. Да, ответил Тито, но он уже довольно давно не берет уроков и совсем не упражняется, так как в школе успехи его не блестящи и учителя порядком донимают его. Но слушать музыку ему всегда приятно. Кнехт сел за рояль, открыл крышку, убедился, что инструмент настроен, и сыграл одну часть из "Анданте" Скарлатти, на которую он на днях положил одно из упражнений Игры. Потом он остановился, увидел, что мальчик слушает внимательно и самозабвенно, и начал в доступной форме объяснять ему, что приблизительно происходит во время такого упражнения в Игре, разложил музыку на ее компоненты, показал несколько способов анализа, какие должно при этом применять, а равно и пути ее переложения в иероглифы Игры. Впервые Тито видел в Магистре не гостя, не ученую знаменитость, которая действовала на него подавляюще и потому отталкивала, -- он увидел его за работой, перед ним был человек, владевший очень тонким и точным искусством и мастерски демонстрировавший перед ним это искусство, о смысле которого Тито мог пока только догадываться, но которое, по всей видимости, требует всего человека, полной его самоотдачи. Вдобавок, мальчика подняло в собственных глазах то, что его считают достаточно взрослыми сообразительным, чтобы интересоваться столь сложными материями. Он притих и именно в эти полчаса начал догадываться, из какого источника проистекают ясность и невозмутимость этого необычного человека. Служебная деятельность Кнехта в последнее время была почти столь же напряженной, как в те многотрудные дни, когда он только вступил на свой пост. Для него было делом чести оставить вверенное ему ведомство в образцовом порядке. Этого он достиг, зато не достиг второй цели, которую преследовал, а именно: не сумел доказать, что без него можно обойтись или его легко заменить. Так и бывает с нашими высшими должностными лицами: Магистр парит где-то наверху, над сложным многообразием своих обязанностей, чуть ли не как простое украшение, как чистый символ; он неожиданно появляется и также неожиданно исчезает, легко, будто любезный гость, скажет словечко-другое, согласно кивнет, жестом намекнет на данное поручение, и уже его нет, уже он у соседей; он играет на своем служебном аппарате, как музыкант на инструменте, по видимости не тратит ни сил, ни раздумий, однако же все идет как по маслу. Но каждый человек в его аппарате знает, как трудно заменить Магистра, когда он уезжает или болен, хотя бы на один день или на несколько часов! За то время, пока Кнехт еще раз осматривал и проверял свое маленькое царство, Vicus lusorum, и особенно много пекся о том, чтобы подвести свою "тень" к задаче -- в ближайшее время полностью заменить его, он понял, что внутренне уже освободился и отошел от всего, что его не преисполняет более счастьем и не держит в плену прелесть их идеально продуманного маленького мирка. Он смотрел на Вальдцель и на свое магистерство как на нечто, уже лежащее позади, как на сферу, через которую он уже перешагнул, которая много ему дала и многому научила, но уже не вливает в него больше новых сил и не побуждает к новым свершениям. Кроме того, во время: этого постепенного освобождения и прощения ему становилось все ясней, что подлинной причиной его отчужденности и желания уйти отсюда было не предвидение грозящих Касталии опасностей, не забота о ее будущем, а лишь то, что часть его существа, его сердца, его души оставалась пустой, незанятой и вдруг предъявила свои права и пожелала их осуществить. Он еще раз основательно проштудировал устав и статуты Ордена и окончательно уверился, что его уход из Провинции, по существу, не так труден, не так невозможен, как он представлял себе вначале. Он был вправе, по велению совести, оставить свой пост, а также выйти из Ордена, ибо обет давался им отнюдь не на всю жизнь, хотя члены Ордена очень редко, а члены высшего руководства ни разу не пользовались этим правом. Нет, не строгость закона делала этот шаг столь трудным, а сам иерархический дух Ордена, верность и преданность ему, жившая в собственном сердце Иозефа Кнехта. Конечно, он не собирался бежать тайком, он готовил обстоятельное прошение с целью добиться свободы, ведь наивное дитя Тегуляриус, сочиняя его, дописался до мозолей на пальцах. Но Кнехт не верил в успех этой просьбы. Его будут уговаривать, предостерегать, возможно, предложат отпуск для отдыха, в Мариафельсе, например, где недавно скончался отец Иаков{2_6_06}, или в Риме. Но отпустить его не захотят, это становилось ему все более и более ясным. Отпустить его значило бы поступить наперекор всем традициям Ордена. Согласившись на это, Верховная Коллегия тем самым признала бы, что желание Кнехта законно, она признала бы, что жизнь в Касталии, и притом на столь высоком посту, может при известных условиях опостылеть человеку и стать для него отречением и пленом. ПОСЛАНИЕ Рассказ наш близится к концу. Как мы уже предупреждали, наши сведения об этом конце отрывочны и носят скорей характер саги, нежели исторического отчета. Нам приходится, однако, этим довольствоваться. Тем приятнее для нас, что мы можем дополнить эту -- предпоследнюю -- главу жизнеописания Кнехта подлинным документом, а именно -- пространным посланием, в котором Магистр Игры сам излагает Коллегии побудительные причины принятого им решения и просит освободить его от занимаемого поста. Следует оговориться, что Кнехт, как мы давно знаем, не только изверился в успехе своего с таким тщанием подготовленного послания, но даже, когда его "прошенье" было почти готово, охотнее всего не стал бы его вообще дописывать и подавать. С ним случилось то, что случается со всеми людьми, пользующимися прирожденной и поначалу неосознанной властью над окружающими: эта власть не проходит даром для того, кто ею пользуется, и если Магистр прежде радовался, что ему удалось заставить Тегуляриуса служить своим целям, превратить в своего помощника и соучастника, то, когда все свершилось, обстоятельства стали сильнее собственных помыслов и желаний Магистра. Он нагрузил и увлек Фрица работой, в целесообразность которой он, ее вдохновитель, сам давно не верил; он уже не мог ни отменить этой работы, когда друг наконец представил ее, ни отложить или бросить неиспользованной, ибо тогда он еще более оскорбил и разочаровал бы друга, в то время как в его намерения входило, наоборот, облегчить расставание. Насколько нам известно, в это время Кнехт пришел к выводу, что было бы целесообразнее без всяких проволочет сложить с себя свои полномочия и объявить о своем выходе из Ордена, нежели идти окольным путем, подавая \<прошение", превратившееся в его глазах чуть ли не в комедию. Но, памятуя о друге, он решился еще раз на время обуздать свое нетерпение. По всей вероятности, было бы любопытно ознакомиться с рукописью трудолюбивого Тегуляриуса. Она в основном содержала исторический материал, собранный им для доказательств или для иллюстрации, но мы едва ли ошибемся, предположив, что в ней можно было обнаружить также резкие и остроумные по форме критические замечания, направленные как против иерархии, так и против всего мира и мировой истории. Но даже если бы эта рукопись, плод многомесячного усидчивого труда, доселе существовала, что весьма возможно, даже если бы она попала в наши руки, нам пришлось бы отказаться от ее помещения здесь, ибо наша книга -- неподходящее для того место. Для нас единственно важно узнать, какое употребление сделал Магистр Игры из работы своего друга. Когда Тегуляриус торжественно вручил Кнехту рукопись, тот принял ее со словами сердечной благодарности и признания; зная, что доставит ему этим радость, он попросил прочитать ее вслух. Несколько дней подряд Тегуляриус проводил по получасу в магистерском саду, благо дело происходило летом, и с немалым удовольствием читал ему вслух одну за другой страницы рукописи, и не раз чтение прерывалось громкими взрывами смеха обоих друзей. То были прекрасные дни для Тегуляриуса. Но потом Кнехт уединился и написал, используя некоторые места из сочинения своего друга, послание к членам Коллегии; мы приводим его здесь слово в слово, ибо оно не нуждается ни в каких комментариях. Послание Магистра Игры к членам Воспитательной Коллегии Разнообразные соображения побуждают меня. Магистра Игры, изложить свою необычную просьбу в отдельном, притом отчасти приватном послании, вместо того чтобы включить ее в свой ежегодный торжественный отчет. Хотя я и прилагаю это письмо к своему очередному отчету и ожидаю официального его рассмотрения, я все же считаю его скорее посланием ко всем моим коллегам Магистрам. Долг каждого Магистра обязывает его ставить Коллегию в известность относительно препятствий или опасностей, угрожающих правильному исполнению его должностных функций. Наступил момент, когда моя служебная деятельность, сколь бы ревностно я ни посвящал ей свои силы, стоит (или представляется мне стоящей) перед лицом опасности; я сам являюсь ее носителем, хотя отнюдь не единственным ее источником. И я рассматриваю эту нравственную опасность, делающую меня мало пригодным для роли Магистра Игры, как объективную и не зависящую от моей личности. Чтобы быть кратким, скажу: у меня зародились сомнения в моей способности полноценно выполнять порученные мне обязанности, ибо, с моей точки зрения, над самым их предметом, над самой вверенной моим заботам Игрой нависла угроза. Цель моего послания и состоит в том, чтобы указать Коллегии на появление упомянутой угрозы и доказать, что именно она, поскольку я ее уже провижу, настойчиво толкает меня покинуть занимаемое мною место. Да будет мне дозволено пояснить ситуацию таким сравнением: некто сидит в мансарде над хитроумной ученой работой и вдруг замечает, что в доме под ним полыхает пожар. Он не станет спрашивать себя, входит ли это в его обязанности и не лучше ли привести в порядок свои таблицы, но кинется вниз и постарается спасти дом. Так и я сижу на одном из верхних этажей нашего касталийского строения, занятый Игрой, работая тончайшими, чувствительными инструментами, и мой инстинкт, мое обоняние говорят мне, что где-то внизу горит, что все наше строение находится под угрозой и что долг мой -- не заниматься анализом музыки или уточнением правил Игры, но поспешить туда, откуда валит дым. Институт Касталии, наш Орден, наша научная и педагогическая деятельность вкупе с Игрой и всем прочим кажутся большинству братьев нашего Ордена такими же само собой разумеющимися, как воздух, которым мы дышим, как земля, на которой мы стоим. Едва ли кто-нибудь из них задумывается над тем, что этот воздух и эта земля даны нам не навечно, что воздуха нам может когда-нибудь не хватить, что земля может ускользнуть у нас из-под ног. Нам выпало счастье безмятежно жить в маленьком, чистом и ясном мире, и большинство из нас живет, как это ни покажется странным, в ложном представлении, будто мир этот существовал извечно и мы рождены в нем. Я сам прожил молодые годы в этой весьма утешительной иллюзии, между тем как я твердо знал правду, а именно, что я в Касталии не родился, а взят был сюда Коллегией и здесь воспитан, что Касталия, Орден, Коллегии, институты, архивы. Игра -- все это отнюдь не существует извечно и сотворено не природой, а представляет собой позднее, благородное и наравне со всем искусственным преходящее создание человеческой воли. Все это было мне прекрасно известно, но не представлялось реальным, я просто не думал об этом, закрывал на это глаза, и я знаю, что более трех четвертей из нас до самой смерти будут жить и закончат свои дни в этом странном и приятном заблуждении. Но подобно тому, как сотни и тысячи лет тому назад мир существовал без Ордена, без Касталии, так он будет существовать без них и впредь. И если я сегодня напоминаю своим коллегам и высокочтимой Коллегии об этом факте, об этой азбучной истине, и предлагаю им наконец обратить внимание на грозящие нам опасности, если я, стало быть, на какое-то время беру на себя роль пророка, увещевателя и проповедника, роль неприятную и легко возбуждающую насмешки, то я готов принять на себя эти насмешки, но все же надеюсь, что большинство из вас дочитает мое Послание до конца, а кое-кто даже в некоторых пунктах со мной согласится. И это уже очень много. Такое установление, как нашу Касталию, эту маленькую республику духа, подстерегают опасности равно изнутри и извне. Внутренние опасности, по крайней мере, некоторые из них, мы знаем, наблюдаем и умеем с ними бороться. Время от времени мы удаляем из наших элитарных школ отдельных учеников, ибо открываем в них неистребимые качества и склонности, делающие их непригодными и вредными для нашего сообщества. Мы надеемся, что большинство из них не сделаются от этого неполноценными людьми, они только не приспособлены к жизненному укладу Касталии; возвратившись в мир, они обретут более подходящие для себя условия и станут полезными и достойными людьми. Наша практика в этом отношении вполне себя оправдала, и в целом о пашем сообществе можно суверенностью сказать, что оно ревностно оберегает свое достоинство и самодисциплину и вполне отвечает своей задаче -- быть высшим слоем, сословием аристократов духа и непрерывно взращивать для него новое пополнение. Среди нас, надо полагать, встречается не больше недостойных или равнодушных, нежели это естественной допустимо. Не столь благополучно обстоит дело со свойственным Ордену самомнением, с той сословной надменностью, к которой приводит любой аристократизм, любое привилегированное положение и которая справедливо или несправедливо ставится в вину всякой аристократии. История общественного развития всегда сопровождалась попытками образовать привилегированный слой, который возглавляет и венчает общество; создание своего рода аристократии, господства избранных, по-видимому, представляет истинную, хотя и не всегда открыто признаваемую цель и идеал всякого опыта общественного развития. Испокон века любая власть, будь то монархическая или анонимная, была готова поддерживать нарождающуюся аристократию, оберегая ее и одаривая привилегиями, независимо от того, какая эта аристократия -- политическая или нет, аристократия по рождению или возникшая в результате отбора и воспитания. Испокон века поощряемая властью аристократия крепла под этим солнцем, но такая жизнь под солнцем, такое привилегированное положение на определенной ступени развития неизбежно превращались в соблазни создавали предпосылки для разложения. Если рассматривать наш Орден как аристократию и с этой точки зрения попытаться проверить, насколько наше отношение к народу, к миру в целом оправдывает наше особое положение, насколько мы уже охвачены и поражены характерными болезнями аристократий -- высокомерием, надменностью, сословным чванством, всезнайством, охотой жить на чужой счет, -- у нас уже могут возникнуть некоторые сомнения. Допустим, нынешний касталиец послушен законам Ордена, трудолюбив, духовно утонченно часто ли он умеет видеть свое место внутри структуры народа, мира, мировой истории? Разумеет ли он, в чем основа его существований, способен ли он ощутить себя всего лишь листком, цветком, ветвью или корнем живого организма, подозревает ли он, какие жертвы приносит ради него народ, доставляя ему пропитание и одежду, обеспечивая ему возможность получить образование и предаваться всевозможным научным занятиям? И много ли он думает о смысле нашего существования и нашего особого положения, имеет ли он правильное представление, о целях нашего Ордена и нашей, жизни? Допуская исключение, многие и славные исключения, я склонен навое эти вопросы ответить отрицательно. Средний касталиец смотрит на мирянина и профана, возможно, и без презрения, без зависти, без злобы, но он не относится к нему как к брату, не видит в нем своего кормильца, не желает нести ни малейшей ответственности за то, что происходит там, в большом мире. Целью своей жизни он полагает культивирование науки ради нее самой или же просто приятные прогулки в садах образованности, охотно выдаваемой им за универсальную, хотя она, по сути, не такова. Короче, наше касталийское просвещение, возвышенное и благородное, которому я, разумеется, многим обязан, для большинства тех, кто им обладает, не являются орудием или инструментом, не направлено на активные цели, не служит сознательно большим и глубоким задачам, но в некоторой степени служит лишь для самоуслады и самовосхваления, для формирования и культивирования различных интеллектуальных специальностей. Мне известно, что у нас есть много цельных и в высшей степени достойных касталийцев, не желающих ничего иного, как служить делу; это взращенные нами учителя, особенно те, кто трудится за пределами Касталии, вдали от мягкого климата и духовной изнеженности Провинции, кто ведет в мирских школах свою самоотверженную и неоценимо важную работу. Эти честные учителя, работающие вне Касталии строго говоря, -- единственные среди нас, кто действительно оправдывает назначение Касталии, и только их трудами мы отплачиваем стране и народу за все то хорошее, что они для нас делают. Первейший и священнейший долг наш состоит в том, чтобы хранить и беречь для нашей страны и для всего мира тот духовный фундамент, который, как оказалось, является и весьма действенной основой этики, а именно: дух истины, на котором, кроме всего прочего, зиждется и справедливость. Это, конечно, ведомо каждому члену Ордена, но, заглянув в себя поглубже, большинство из нас будет вынуждено признать, что благоденствие мира, сохранение честности и чистоты духа за пределами нашей, содержащейся в такой чистоте Провинции отнюдь не является для нас важнейшей целью и вообще не очень нас интересует; мы полностью предоставили мужественным учителям, работающим вне Провинции, погасить наш долг миру и хотя бы отчасти оправдать привилегию наших мастеров Игры, астрономов, музыкантов, математиков наслаждаться всеми интеллектуальными благами. Из той же нашей надменности, того же кастового духа, о которых уже говорилось, вытекает, что мы не особенно задумываемся, заслужили ли мы эти привилегии своим трудом; немало наших собратьев считают особой своей заслугой выполнение предписанных Орденом материальных ограничений в образе жизни, словно это их добродетель, словно это делается исключительно ради них самих, между тем как это лишь минимальная отдача за то, что страна обеспечивает наше касталийское существование. Я ограничусь указанием именно на эти внутренние опасности и ущерб, они немаловажны, хотя в спокойные времена они еще долгое время не стали бы для нас реальной угрозой. Однако мы, касталийцы, зависим не только от нашей морали и нашего разума, но в большой степени и от положения в стране, и от воли народа. Мы едим свой хлеб, работаем в своих библиотеках, строим себе школы и архивы, но если народ больше не захочет или не сможет давать нам средства на это, если страна обеднеет, начнется война или разразятся другие бедствия, нашей жизни и ученой деятельности в единое мгновение придет конец. Может настать день, когда страна посмотрит на свою Касталию и ее культуру как на роскошь, которую она уже не может больше себе позволить, и, вместо того чтобы добродушно гордиться нами, отринет нас как бездельников и вредителей, как лжеучителей и врагов -- вот каковы опасности, подстерегающие нас извне. Если бы я попытался разъяснить все это среднему касталийцу, мне пришлось бы прежде всего обратиться за примерами к истории, и при этом я бы натолкнулся на известного рода пассивное сопротивление, на известного рода, если угодно, ребяческое непонимание и безучастность. Интерес к всемирной истории у нас, касталийцев, как вы знаете, крайне слаб, большинство из нас обнаруживает не только отсутствие такового интереса, но даже несправедливое и, я бы сказал, неуважительное отношение к истории. Такое рожденное равнодушием и чувством превосходства небрежение к всемирной истории нередко возбуждало во мне желание исследовать причины этого феномена, и я пришел к выводу, что их имеется две. Во-первых, мы считаем исторические факты попросту маловажными, имеющими второстепенное значение, -- я, конечно, разумею не историю духа и культуры, к ней мы относимся с полным уважением; всемирная история, по мнению касталийцев, это цепь жестоких схваток за власть, за богатство, земли, сырье, деньги -- словом, за ценности материальные и квантитативные, то есть, с нашей точки зрения, низменные и даже достойные презрения. Для нас семнадцатое столетие есть эпоха Декарта, Паскаля, Фробергера, Шютца, а не Кромвеля или же Людовика XIV. Вторая причина нашего нерасположения к всемирной истории кроется в нашем традиционном и по большей части, как я полагаю, обоснованном недоверии к определенному методу рассмотрения и интерпретации исторических фактов в эпоху упадка, еще до основания нашего Ордена, -- методу, к которому мы с самого начала не питали ни малейшего доверия: это так называемая философия истории, наивысший расцвет ее и одновременно наиопаснейшее влияние мы находим у Гегеля, причем в следующем столетии эта философия привела к самой недопустимой фальсификации и пренебрежению духом истины. Пристрастие к так называемой философии истории мы считаем одной из главных примет эпохи падения духа и крупнейших политических схваток и борьбы за власть, той эпохи, что мы иногда называем "воинственным веком", чаще всего "фельетонистической эпохой"{1_1_0_04}. На развалинах этой эпохи, из борьбы за преодоление ее духа или ее бездуховности и возникла наша современная культура, возникли Орден и Касталия. В своем духовном высокомерии мы относимся ко всемирной истории, особенно к новейшей, примерно так, как, скажем, древнехристианский аскет и пустынник взирал на театр мирской суеты. История представляется нам ареной борьбы вздорных мод, звериных страстей, похоти, алчности и властолюбия, кровожадности и насилия; это разрушения и войны, честолюбивые министры, продажные генералы, стертые с лица земли города, и мы слишком легко забываем, что это лишь один из многих ее аспектов. И прежде всего мы забываем, что сама наша Касталия -- тоже часть истории, нечто "ставшее" и потому осужденное на умирание, если мы утратим способность к дальнейшему становлению и росту. Мысами -- история, и мы ответственны за всемирную историю в целом и за наше положение в ней. Вот этого сознания ответственности нам очень недостает. Если мы бросим взгляд на нашу собственную историю, на период возникновения нынешних педагогических провинций в нашей стране и в некоторых других, на возникновение орденов и иерархий, в том числе и нашего Ордена, мы очень скоро убедимся, что наша иерархия и наш дом -- дорогая Касталия -- были основаны отнюдь не теми, кто относился к мировой истории столь же разочарованно и высокомерно, как мы. Наши предшественники, основатели Касталии, начинали свое дело в конце воинственной эпохи, когда мир лежал в развалинах. Мы привыкли односторонне объяснять положение, сложившееся в мире к началу первой из так называемых мировых войн, ссылаясь на то, что именно тогда духовное начало потеряло всякую ценность и служило грозным владыкам лишь второстепенным, при случае применявшимся оружием борьбы, в чем мы видим следствие фельетонистической коррупции. Конечно, нетрудно констатировать бездуховность и грубость, отмечавшие в те времена борьбу за власть. Я говорю о бездуховности не потому, что не хочу замечать импонирующих достижений того временило части интеллекта и методики, но потому, что мы привыкли неизменно рассматривать дух в первую очередь как волю к истине, между тем как злоупотребление духом в тогдашних битвах по всей видимости ничего общего с волей к истине не имеет. К несчастью для той эпохи, беспорядочной динамике, возникшей из неимоверно быстрого количественного роста человечества, не были противопоставлены мало-мальски твердые нравственные устои; то, что еще осталось от них, было вытеснено лозунгами дня, и, изучая ход этой борьбы, мы наталкиваемся на поражающие и страшные факты. Совершенно так же, во времена вызванной Лютером церковной схизмы за четыре столетия до этого, весь мир внезапно наполнился тревогой: повсюду вспыхивали беспорядки, возникали фронты сражений, повсюду стремительно разгоралась жестокая, непримиримая вражда между старым к молодым, между отчизной и человечеством, между красным и белым, и мы не способны в наше время хотя бы мысленно реконструировать мощь и внутреннюю динамику этого "красного" и "белого", равно как подлинные смыслы и значения тогдашних девизов и кличей, не говоря уже о том, чтобы понять или сопережить их; как и во времена Лютера, мы видим во всей Европе, более того, на доброй половине земного шара, как верующие и еретики, молодые и старые, поборники прошлого и поборники будущего в воодушевлении или отчаянии избивают друг друга; вновь и вновь линия фронта шла через карты стран, через народы, через семьи, и не приходится сомневаться, что для большинства самих борцов или хотя бы для их вождей, все это было полно величайшего смысла, мы не можем отказать многим предводителям и идеологам тех битв в некой примитивной вере в свои идеи, в некой убежденности, как это тогда было принято называть. Во всех концах земли сражались, убивали и разрушали, и обе стороны делали это с твердой верой в то, что они сражаются во имя бога и против дьявола. Для нас эти дикие времена высокого энтузиазма, дикой ненависти и совершенно неописуемых страданий как бы не существуют, что само по себе достаточно странно, коль скоро та эпоха тесно связана с возникновением всех наших институций и являет собой их предпосылку и первопричину. Сатирик сравнил бы это забвение с забывчивостью, какую проявляют приобщившиеся к знати авантюристы касательно своего происхождения и своих родителей. Уделим еще немного внимания этой воинственной эпохе. Я изучил некоторые относящиеся к ней документы, причем интересовался не столько порабощенными народами и разрушенными городами, сколько поведением в те времена служителей духа. Им приходилось трудно, большинство не устояло. Находились и мученики, как среди верующих, так и среди ученых, и их мученичество и пример даже в те привычные ко всяким ужасам времена не прошли бесследно. И все же большинство представителей духовного мира не вынесло гнета этой эры насилия. Одни подчинились и предоставили свои таланты, знания и методы к услугам власть имущих, до нас дошло изречение одного тогдашнего профессора высшей школы в республике массагетов{2_11_02}: "Сколько будет дважды два, решает не факультет, а наш господин генерал". Другие шли в оппозицию, оставаясь в ней до тех пор, пока могли действовать более или менее безнаказанно, и выступали с протестами. Рассказывают, что один всемирно известный писатель подписал за один год -- это можно прочесть у Цигенхальса -- свыше двухсот таких протестов, предостережений, воззваний к разуму и т.д., вероятно больше, нежели он в действительности мог прочитать. Но большинство научилось молчать, научилось терпеть голод и холод, жить подаянием и прятаться от полиции, одни преждевременно умирали, а те, кто оставался жив, завидовали умершим. Весьма многие наложили на себя руки. И в самом деле, положение ученого или литератора не приносило ни радости, ни почета: тот, кто шел служить власть имущим и их лозунгам, получал место и хлеб, но также и презрение лучших из своих коллег, а в придачу ощутительные укоры совести; тот, кто отказывался от такой службы, должен был голодать, жить вне закона и умирать в изгнании или в нищете. Это был жестокий, неслыханно суровый отбор. Быстро пришли в упадок не только научная работа, если она не служила целям борьбы за власть, но и школьное дело. Особенно пострадала историческая наука, которую главенствовавшие в данную минуту нации приноравливали исключительно к себе, без конца упрощали и перекраивали; философия истории и фельетон внедрялись повсюду, вплоть до школ. Достаточно подробностей. То были времена бурные и дикие, времена хаоса и вавилонского столпотворения, когда народы и партии, старики и молодежь, красные и белые перестали понимать друг друга. И наконец, когда народы уже истекли кровью и погрязли в нищете, родилось все более неудержимое стремление одуматься, вновь обрести общий язык, вернуться к упорядоченности, к добрым нравам, к истинной мере вещей, к такой азбуке и такой таблице умножения, которые не продиктованы интересами властей и не подвержены ежеминутным изменениям. Возник неимоверный голод по истине и праву, тяга к разуму, к обузданию хаоса. Этому вакууму в конце насильнической и устремленной на внешнее эры, этой невыразимо настоятельной потребности начать все сначала и обрести порядок мы и обязаны созданием Касталии и нашим в ней существованием. К ничтожно малой кучке смелых, подлинно интеллектуальных людей, истощенных голодом, но по-прежнему несгибаемых, стало возвращаться сознание их силы, в их аскетически-героической самодисциплине стали вырисовываться порядок и организованность; повсюду, маленькими и крошечными группками они возобновили свою работу, упразднили лозунги, и снизу, с самого первого камня вновь заложили здание духовности, научного исследования, обучения, просвещения. Строительство пошло успешно, из жалких, но героических начатков оно постепенно выросло в великолепное сооружение, на протяжении ряда поколений были созданы Орден, Воспитательная Коллегия, школы элиты, архивы и музеи, специальные учебные заведения и семинары. Игра -- и вот сегодня мы, наследники этих людей, обитаем в этом почти чрезмерно великолепном здании и наслаждаемся его богатствами. И -- повторю это еще раз -- расположились мы в нем как благополучные и немного беспечные гости, мы ничего больше не желаем знать ни о страшных человеческих жертвах, послуживших ему фундаментом, ни о печальном опыте, какой достался нам в наследство, ни о всемирной истории, которая воздвигла или допустила существование нашего здания, поддерживает нас и снисходит к нам сегодня и, возможно, будет поддерживать еще некое число касталийцев и Магистров после нас, но в один прекрасный день обратит в прах и пепел наше здание, как она разрушает и поглощает все, что сама взрастила. Теперь я расстаюсь с историей и, применительно к сегодняшнему дню и к нам самим, прихожу к такому итогу: наша система и Орден уже перешагнули через наивысшую точку расцвета и счастья, отпускаемых порой прекрасному и желанному по загадочной прихоти истории. Мы клонимся к закату, он, быть может, затянется надолго, но уже не выпадет нам на долю ничего более возвышенного, более прекрасного и желанного, чем выпадало до сих пор, -- дорога наша идет под гору; исторически, я думаю, мы уже созрели для того, чтобы упасть, и это, без сомнения, сбудется, пусть не сегодня и не завтра, но послезавтра. Я заключаю это не только из непомерно морализирующей оценки наших достижений и способностей, я заключаю это гораздо более на основе тех движений, какие, я вижу, назревают во внешнем мире. Близятся критические времена, во всем уже сказываются их приметы, мир намерен вновь переместить свой центр тяжести. Готовится перемена власти, она не может совершиться без войн и насилия; угроза не только миру, но жизни и свободе идет с далекого Востока. Как бы ни тщились наша страна и ее политики соблюдать нейтралитет, как бы ни был единодушен наш народ (чего в действительности нет) в своем желаний сохранить все в прежнем положении и оставаться верным идеалам Касталии, все будет напрасно. Уже сегодня довольно отчетливо раздаются голоса отдельных членов парламента о том, что Касталия -- слишком большая роскошь для нашей страны. Как только дело дойдет до серьезных военных приготовлений, хотя бы только ради обороны, -- а это произойдет довольно скоро, -- нашей стране придется прибегнуть к строжайшей экономии и, несмотря на самое благожелательное отношение к нам правительства, большинство этих мер неминуемо заденет и нас... Мы горды тем, что Орден и незыблемость духовной культуры, им обеспечиваемая, требуют от страны довольно скромных затрат. В сравнении с другими эпохами, например, ранне фельетоннстической, с ee роскошно содержавшимися высшими школами, с ее бесчисленными тайными советниками , и дорогостоящими институтами, эти жертвы действительно невелики, и уж совсем ничтожны, если сравнить их с теми средствами, какие поглощались в воинственную эпоху войной и подготовкой к ней. Но именно эта подготовка к войне в скором времени сделается опять высшим законом, в парламенте вновь одержат верх генералы, и, если народ будет поставлен перед выбором -- пожертвовать Касталией или же подвергнуть себя опасности войны и погибели, легко предвидеть, как и за что он будет голосовать. И тогда, безо всякого сомнения, возобладает воинственная идеология, она с особой силой завладеет молодежью, возобладает мировоззрение лозунгов, под знаком которых ученые и ученость, латынь и математика, просвещенней культура духа лишь постольку будут иметь право на существование, поскольку они могут служить целям войны. Волна уже катится, придет час, и она смоет нас. Быть может, это хорошо и необходимо. Но в ожидании этого мои высокочтимые коллеги, нам надлежит, в меру нашего понимания событий, в меру нашей прозорливости и смелости воспользоваться той ограниченной свободой решений и действий, что Дарована человеку и превращает всемирную историю в историю человечества. Мы можем, если хотим, закрыть глаза на опасность, ибо она еще довольно далека; скорее всего мы, нынешние Магистры, в покое доживет свои дни и в покое встретим свой смертный час до того, как опасность надвинется близко и станет заметной для всех. Но для меня, да и, наверно, не для меня одного, было бы невозможно наслаждаться таким покоем с чистой совестью. Я не хочу и дальше спокойно выполнять свои обязанности и посвящать себя Игре, довольный тем, что грядущая катастрофа уже не застанет меня в живых. Нет, напротив, я обязан помнить, что и мы, люди, далекие от политики, вовлечены в орбиту всемирной истории и помогаем ее творить. Потому я и написал в начале своего послания, что мои деловые способности иссякают, а могут и вовсе пропасть, ибо я не в силах помешать тому, что мои мысли и заботы поглощены главным образом нависшей над нами опасностью. И хотя я запрещаю своему воображению рисовать. Какие формы может принять эта трагедия для нас всех и для меня лично, я не могу заглушить в себе вопрос: что должны сделать мы и что должен сделать я, чтобы встретить опасность во всеоружии? Да будет мне разрешено остановиться на этом несколько подробнее. Притязаний Платона на то, что править государством надлежит ученым, более того -- мудрецам, я не разделяю. Мир был в его время моложе. А Платон, хотя основал своего рода Касталию, был никак не касталийцем, но прирожденным аристократом, отпрыском царственного рода. Правда, и мы аристократы и принадлежим к благородному сословию, но то благородство духа, а не крови. Я не верю, что человечество способно выпестовать породу людей, в которых одновременно сочетались бы благородство крови и благородство духа, -- то была бы идеальная аристократия, но она пока остается лишь мечтой. Мы, касталийцы, невзирая на то, что мы люди высоких нравственных правил и не лишены ума, властвовать непригодны; когда бы нам пришлось править страной, мы не могли бы делать это с той энергией и непосредственностью, какие необходимы подлинному правителю, и при этом наше собственное поле деятельности, самая близкая нам забота -- культивирование образцовой духовной жизни -- быстро оказалась бы в небрежении. Чтобы властвовать, отнюдь не надо быть глупым или грубым, как иногда утверждают ярые интеллектуалы, но для этого необходима не отравленная ничем любовь к направленной вовне деятельности, необходима страсть к самоотождествлению с поставленной целью и, разумеется, некоторая стремительность и неразборчивость в выборе путей к успеху. Все это, как видите, качества, каких у ученого -- мудрецами мы не станем себя называть -- нет и быть не должно, ибо для нас размышление важнее действия, а при выборе средств и методов для достижения наших целей мы приучены к предельной щепетильности и осмотрительности. Итак, управлять страной и заниматься политикой -- не наш удел. Мы -- профессионалы исследования, расчленения и измерения, наше дело оберегать и неустанно выверять все азбуки, таблицы умножения и методы, создавать эталоны духовных мер и весов. Разумеется, мы делаем и многое другое, мы можем при случае быть и новаторами, первооткрывателями, искателями приключений, завоевателями и перетолкователями, но первейшая и важнейшая наша обязанность, ради которой народ имеет в нас нужду и нас содержит, есть сохранение в чистоте всех источников знания. В политике, в торговле и где угодно превращение черного в белое может сойти за гениальное достижение, у нас -- никогда. В минувшие эпохи, в так называемые "великие" и бурные времена, при войнах и переворотах, от людей умственных профессий порою требовали, чтобы они участвовали в политике. В особенности это относится к концу фельетонистической эпохи. В число ее требований входила политизация или милитаризация духа. Подобно тому как церковные колокола переливали в пушки, как совсем незрелыми школьниками пополнялись поредевшие ряды войск, так и дух конфисковывали и использовали в военных целях. Разумеется, мы согласиться с таким требованием не можем. Не приходится спорить о том, что ученый в случае крайней нужды может быть отозван с кафедры или от лабораторного стола и превращен в солдата, более того, что он при известных обстоятельствах должен пойти па это добровольно, наконец, что в истощенной войной стране ученый должен разделить с народом все материальные лишения, вплоть до голода. Чем выше образованность человека, чем большими прерогативами он пользовался, тем больше должны быть приносимые им в случае нужды жертвы; мы надеемся, что для каждого касталийца это когда-нибудь станет непреложной истиной. Но если мы готовы принести в жертву народу, когда он находится в опасности, наше благополучие, наши удобства, нашу жизнь, из этого еще не следует, что мы готовы принести в жертву злободневным интересам народа или генералов и самый дух, традиции и заповеди нашей духовной жизни. Трусом назовем мы того, кто уклоняется от трудов, жертв и опасностей, выпавших на долю его народа. Но трусом и предателем вдвойне будет тот, кто изменит принципам духовной жизни ради материальных интересов, кто, например, согласится предоставить власть имущим решать, сколько будет дважды два. Ибо пожертвовать любовью к истине, интеллектуальной честностью, верностью законам и методам духа ради каких-либо иных интересов, будь то даже интересы отечества, есть предательство. Когда в борьбе интересов и лозунгов истине грозит опасность так же подвергнуться обесцелению, извращению и насилию, как и личности, как языку, как искусству, как всему органическому или искусственно взращенному, наш единственный долг -- противиться этому и спасать истину, вернее, стремление к истине, как наивысший символ веры. Если ученый с трибуны, с кафедры или в книгах сознательно говорит неправду, сознательно поддерживает ложь и фальсификацию, он не только погрешает против органических законов бытия, он, вопреки всякой видимости и злобе дня, и народу своему приносит не пользу, а тяжкий вред, отравляя ему воздух и землю, пищу и питье, отравляя мышление и чувство справедливости и помогая всем злым и враждебным силам, которые грозят ему уничтожением. Следовательно, касталиец не должен становиться политиком, он обязан при нужде пожертвовать своей личностью, но не своей верностью духу. Дух благотворен и свят в послушании истине; если он ее предает, отказывает ей в благоговении, становится продажным и податливым для любых воздействий, -- он есть дьявол в потенции и являет куда большую гнусность, чем животное, бессознательное скотство, в котором все же сохраняется некая доля природной невинности. Я предоставляю каждому из вас, глубокоуважаемые коллеги, самому поразмыслить о том, в чем состоят обязанности Ордена в минуту, когда стране и самому Ордену грозит опасность. На это могут существовать разные точки зрения. И у меня есть своя, и, основательно обдумав затронутые здесь вопросы, я лично составил себе ясное представление о том, в чем мой долг и каковы должны быть мои устремления. Это и побудило меня обратиться с личной просьбой к нашему уважаемому руководству, которой я и закончу свой меморандум. Из всех Магистров, составляющих нашу Коллегию, я, как Magister Ludi, по роду своих обязанностей меньше всех соприкасаюсь с внешним миром. Магистры математики, филологии, физики, педагогики и прочие работают в областях, общих для них с миром непосвященных; и в некасталийских обычных школах нашей и любой другой страны математика и грамматика составляют основу преподавания, и в мирских университетах изучают физику и астрономию, а музыкой занимаются даже и без особой подготовки; все эти дисциплины стары, как мир, намного старше нашего Ордена, они существовали задолго до него и надолго его переживут. Одна только Игра в бисер являет собой наше собственное изобретение, нашу достопримечательность, нашу любимую игрушку, предельное, утонченное выражение нашего специфически касталийского типа духовности. Это одновременно самая блистательная и самая бесполезная, самая любимая и самая хрупкая драгоценность нашей сокровищницы. Она и погибнет первой, как только встанет вопрос о дальнейшем существовании Касталии, -- не только потому, что она сама по себе есть самое хрупкое из всех наших достояний, но и потому, что для непосвященных она, бесспорно, представляет собой наименее необходимую часть касталийского мира. Ежели дело коснется сокращения в стране всех лишних расходов, то будет уменьшено число элитарных школ, снижены и затем отменены фонды на содержание и расширение библиотек и коллекций, будет ухудшено наше питание, перестанут обновлять нашу одежду, но все важнейшие дисциплины нашей universitas litterarum будут сохранены -- кроме Игры. Математика нужна и для того, чтобы изобретать новое огнестрельное оружие, но никто не поверит, особенно военные, что закрытие Vicus lusorum и отказ от нашей Игры причинит стране и народу самомалейший ущерб. Игра -- самая изощренная и самая уязвимая часть нашего здания. Возможно, потому именно Magister Ludi, возглавляющий самую чуждую миру отрасль, первый почувствовал надвигающееся землетрясение или, во всяком случае, первый высказал Коллегии свои опасения. Итак, я считаю, что в случае политических и военных катаклизмов Игра погибнет. Она быстро придет в упадок, и если даже отдельные лица и сохранят свою к ней приверженность, она не будет восстановлена. В атмосфере, которая возникнет после новой воинственной эры, Игра не сможет существовать. Она исчезнет так же, как исчезли некоторые высоко развитые традиции в истории музыки, например, профессиональные певческие хоры семнадцатого столетия или воскресная концертная музыка в церквах в начале восемнадцатого. Тогда человеческого уха касались звуки, чьей ангельской, лучезарной чистоты не смогли возродить никакая наука, никакое волшебство. Так и Игру не забудут никогда, но и возродить ее не удастся, а те, кто в будущем займется изучением ее истории, ее возникновения, расцвета и заката, лишь вздохнут, завидуя тому, что нам выпало счастье жить в таком гармоничном духовном мире. Хотя я Magister Ludi, я отнюдь не считаю своей или нашей задачей предотвратить или отодвинуть гибель Игры. Все прекрасное, как оно ни прекрасно, бренно, поскольку оно стало историей, земным явлением. Мы это знаем и можем об этом сколько угодно скорбеть, но бесполезно пытаться всерьез изменить то, что неизменимо. Если Игра придет в упадок, Касталия и весь мир понесут огромную утрату, но не сразу даже ее почувствуют, настолько в эпоху крутых поворотов они будут озабочены спасением того, что еще возможно спасти. Касталию без Игры еще можно себе представить, но Касталия без преклонения перед истиной, без верности духу немыслима. Воспитательная Коллегия может обойтись без Магистра Игры. Но само выражение Magister Ludi с самого начала и по сути своей -- что уже почти забыто нами -- означает не ту специальность, какую мы под этим словом понимаем. Magister Ludi первоначально означало просто "школьный учитель". А учителя, хорошие и мужественные учителя, будут нашей стране тем нужнее, чем большая опасность будет грозить Касталии, чем больше ее сокровищ будет гибнуть или постепенно отмирать. Учителя нам нужнее всего, ибо это люди, прививающие молодежи способность измерять и оценивать факты и служащие для нее примером преклонения перед истиной, послушания духу, служения слову. И это вовсе не относится в первую очередь к нашим элитарным школам, существованию которых тоже когда-нибудь наступит конец, это относится ко всем мирским школам вне Касталии, где обучают и воспитывают будущих горожан и крестьян, ремесленников и солдат, политиков, офицеров и правителей, пока они еще дети и доступны воспитанию. Именно там находится основа духовной жизни страны, а не в наших семинарах или Игре. Мы издавна обеспечиваем страну учителями и воспитателями, и я уже говорил: они лучшие среди нас. Но мы обязаны делать гораздо больше того, что делали до сих пор. Мы не должны более полагаться на то, что из некасталийских школ к нам будет идти постоянный приток способных детей и они помогут нам сохранить Касталию. Нам надлежит рассматривать скромную, трудную и ответственную работу в школе, особенно в мирской школе, как самую важную и почетную часть нашей задачи, и всемерно ее расширять. Теперь я подошел к моей личной просьбе, с которой я осмеливаюсь обратиться к глубокочтимой Коллегии. Настоящим я прошу Коллегию освободить меня от поста Магистра Игры, доверить мне за пределами Касталии обыкновенную школу, большую или маленькую, и разрешить мне, в качестве педагога, готовить в этой школе отряд юных членов Ордена, людей, в отношении которых я могу питать уверенность, что они будут самоотверженно помогать нам внедрять в плоть и кровь наши принципы и прививать их молодым мирянам. Надеюсь, что глубокочтимая Коллегия соизволит благосклонно рассмотреть мою просьбу и ее обоснование и сообщит мне свой ответ. Магистр Игры. Приписка: Да будет мне дозволено привести здесь слова отца Иакова{2_6_06}, которые я записал во время одной из незабвенных частных бесед с ним: "Могут наступить времена ужаса и тяжелейших бедствий. И если среди бедствий еще будет возможно некое счастье, то единственно духовное счастье, обращенное назад, к спасению культуры минувших эпох, и обращенное вперед, к бодрому и деятельному самовыявлению духа среди такой эпохи, которая в противном случае всецело подпала бы под власть вещественного". Тегуляриус и не подозревал, как мало в этом послании сохранилось от его трудов; в последней редакции ему не пришлось его увидеть. Правда, Кнехт показал ему два предыдущих варианта, более пространных, а затем отправил свое послание и стал ждать ответа от Коллегии, проявляя куда меньше нетерпения, нежели его друг. Магистр принял решение не сообщать ему о последующих своих шагах; он даже запретил ему обсуждать в дальнейшем этот вопрос и только намекнул, что до поступления ответа пройдет, вероятно, немало времени. Поэтому, когда (ранее, чем Кнехт ожидал) пришел этот ответ, Тегуляриус о нем ничего не узнал. Послание из Хирсланда гласило: Досточтимейшему Магистру Игры в Вальдцеле, Глубокоуважаемый коллега! Руководство Ордена, а равно и конгрегация Магистров, с необычайным интересом ознакомились с Вашим столь же сердечным, сколь и остроумным посланием. Ваш ретроспективный взгляд на историческое прошлое не менее, нежели Ваш полный заботы взгляд в будущее, приковал к себе наше внимание, и многие из нас, несомненно, еще будут не раз возвращаться к этим волнующим и отчасти не лишенным справедливости соображениям и извлекут из них пользу. С радостью и признательностью все мы ознакомились с воодушевляющим Вас настроением, настроением подлинного и самоотверженного касталийства глубокой, ставшей второю натурой любви к нашей Провинции, к ее жизни и обычаям, любви заботливой и в настоящее время несколько тревожной. С не меньшей радостью и признательностью восприняли мы личную ноту и настроенность этой любви, готовность к жертвам, жажду деятельности, всю глубину и усердие Ваше, тягу к героизму. Во всем этом мы вновь узнаем характер нашего Магистра Игры, его энергию, его пыл, его отвагу. Как это похоже на ученика знаменитого бенедиктинца: он не превращает историю в самоцель чистой науки, в подобие эстетической игры, он изучает ее не в качестве бесстрастного наблюдателя, но его историческая эрудиция непосредственно устремлена к современности, к деянию, к активной помощи! И как же, высокочтимый коллега, соответствует Вашему характеру то обстоятельство, что цель Ваших личных пожеланий столь скромна, что Вас влечет не к политическим поручениям и миссиям, не к влиятельным или почетным должностям, что Вы желаете служить просто как Magister Ludi, школьный учитель! Вот каковы некоторые впечатления и раздумья, которые невольно напрашиваются при первом прочтении Вашего послания. Они были одинаковыми или почти одинаковыми у большинства наших коллег. Однако при дальнейшем знакомстве с Вашими сообщениями, предостережениями и просьбами Коллегия уже не обнаружила столь полного единодушия. Специальное заседание было посвящено вопросу, который мы оживленно обсуждали, а именно: насколько приемлема Ваша точка зрения об угрожающей нашему существованию опасности, а также вопросу о роде, масштабах и возможных сроках приближения этой опасности, и большинство присутствующих отнеслось к этим проблемам с должной серьезностью и живой заинтересованностью. И все же мы должны поставить Вас в известность, что ни в одном из этих вопросов Ваша точка зрения не встретила поддержки большинства. Все мы единодушно признали только богатство Вашей фантазии и широту Ваших историко-политических воззрений, но в частностях ни одно из Ваших предположений, или, если угодно, пророчеств, не было в полном своем объеме одобрено или признано убедительным. В вопросе о том, в какой степени Орден и касталийский порядок соучаствуют в сохранении необычайно долгого мирного периода, насколько они могут вообще принципиально служить факторами политической истории и политической обстановки, на Вашей стороне также оказались лишь немногие, да и то с оговорками. Мнение большинства сводилось к тому, что мир, по истечении воинственной эпохи воцарившийся в нашей части света, можно приписать в некоторой степени всеобщему истощению и обескровливанию вследствие предыдущих опустошительных войн, но еще более тому обстоятельству, что Западная Европа тогда перестала быть средоточием всемирной истории и ареной борьбы за гегемонию. Не подвергая ни малейшему сомнению заслуг Ордена, все же нельзя признать касталийскую идею, идею высокого культивирования духа под знаком медитативного воспитания души, в настоящем смысле этого слова историческим фактором, иначе говоря -- приписывать ей живое воздействие на состояние мировой политики, тем более что цели и притязания подобного рода в высшей степени чужды всему строю Касталии. Как подчеркивалось в ряде серьезных выступлений, воздействие на политику и участие в вопросах войны и мира не отвечает ни воле, ни назначению Касталии, и о подобной миссии уже потому не может быть речи, что все касталийское устремлено к разуму и происходит в пределах разумного, чего все же нельзя сказать о мировой истории, не впадая в теолого-поэтические мечтания романтической философии истории и не причислив весь аппарат убийств и уничтожения, находившийся на службе творящих историю сил, к методам мирового разума{2_11_03}. Далее, при самом беглом взгляде на историю духа становится ясно, что периоды наивысшего духовного расцвета по существу дела не могут быть объяснены политическими обстоятельствами, напротив, культура, или дух, или душа имеют свою собственную историю, протекающую рядом с так называемой мировой историей (то есть с нескончаемой борьбой за материальную власть), как вторая история, сокровенная, бескровная и святая. Наш Орден имеет касательство единственно к этой святой и сокровенной, но не к "реальной" звериной мировой истории, и в его задачи отнюдь не входит печься о политике или, тем более, помогать ее делать. Следовательно, независимо от того, такова ли всемирно-политическая констелляция, какой ее рисует Ваше послание, или не такова. Ордену, во всяком случае, не пристало занимать в отношении ее другую позицию, кроме выжидания и терпения. А посему Ваше мнение о том, что мы должны воспринять констелляцию, сложившуюся в данный момент, как сигнал к активной позиции, было решительно отвергнуто большинством коллег. Что же до Ваших взглядов на сегодняшнее состояние мира и Ваших предсказаний на ближайшее будущее, то хотя на большинство членов они явно произвели известное впечатление, а некоторыми даже были восприняты как сенсация, но и в этом пункте, сколь ни подчеркивали почти все ораторы свое уважение к Вашей эрудиции и проницательности, большая часть коллег не согласилась с Вами. Напротив, все склонялись к тому, что Ваши высказывания, весьма примечательные и в высшей степени любопытные, все же преувеличенно пессимистичны. Один из присутствующих задал вопрос, не следует ли считать опасным, даже преступным, и, во всяком случае, легкомысленным, если Магистр осмеливается смущать свою Коллегию столь мрачными картинами якобы надвигающихся опасностей и испытаний. Спору нет, своевременное напоминание о бренности всего сущего допустимо, и каждый касталиец, во всяком случае занимающий высокий и ответственный пост, время от времени должен возвращаться мыслью к memento mori{2_11_01}; но столь обобщающе, столь нигилистически возвещать близкий конец всего сословия Магистров, всего Ордена, всей иерархии означает в его глазах не только недостойную попытку нарушить душевное спокойствие своих коллег, но и угрозу самой Коллегии и ее дееспособности. Работа любого Магистра, безусловно, проиграет, если он каждое утро будет приступать к ней с мыслью, что его должность, его деятельность, его воспитание, его ответственность перед Орденом, его жизнь в Касталии и для Касталии -- все это завтра или послезавтра сгинет и превратится в прах. Хотя это мнение и не было поддержано большинством, оно все же встретило некоторое одобрение. Мы заканчиваем свое письмо, но были бы рады встретиться и побеседовать с Вами лично. По нашим скупым словам Вы можете судить, Досточтимый, что Ваше послание не имело того действия, на какое Вы, по-видимому, рассчитывали. В большой степени неуспех его объясняется реальными причинами, фактическим расхождением между Вашими нынешними взглядами и желаниями и таковыми большинства Ваших коллег. Но некоторую роль сыграли и чисто формальные причины. Нам, по крайней мере, кажется, что непосредственное, устное объяснение между Вами и Вашими коллегами было бы гораздо гармоничнее и позитивнее. И не только эта форма официального письменного послания, как нам кажется, повредила Вашему ходатайству: еще более отрицательное впечатление произвело непринятое в общении между нами соединение коллегиального сообщения с личным ходатайством, с личной просьбой. Большинство находит в таком слиянии неудачную попытку нововведения, другие прямо называют его неуместным. Тут мы приближаемся к самому щекотливому пункту Вашего послания, к Вашей просьбе об освобождении Вас от занимаемого поста и о направлении на работу в мирскую школу. Податель сей просьбы должен был заранее знать, что Коллегия никогда не согласится с такой неожиданной и столь оригинально мотивированной просьбой, что ее никак не возможно одобрить и удовлетворить. Разумеется, Коллегия отвечает на нее отказом. Что сталось бы с нашей иерархией, когда бы не Орден и не приказ Коллегии предназначали каждому его место? Что сталось бы с Касталией, когда бы каждый самостоятельно оценивал себя, свои дарования и склонности и соответственно сам выбирал бы себе назначение? Мы рекомендуем Магистру Игры поразмыслить над этим и поручаем ему и дальше выполнять почетные обязанности, которые мы ему доверили. В этих строках и заключен просимый ответ на Ваше послание. Мы не могли дать Вам ответ, на который Вы, очевидно, надеялись. Однако мы не хотели бы умолчать и о нашем преклонении перед достоинствами Вашего волнующего и предостерегающего документа. Мы рассчитываем побеседовать с Вами лично о его содержании, притом поскорее, ибо хотя руководство Ордена считает возможным положиться на Вас, все же тот пункт Вашего послания, где Вы говорите о вероятном ослаблении Ваших способностей к правильному функционированию в должности, дает нам повод для беспокойства. Кнехт читал письмо без особых надежд, но с величайшим вниманием. Что у Коллегии был "повод для беспокойства", он легко мог себе представить, к тому же он получил особые тому доказательства. Недавно в Селении Игры появился гость из Хирсланда, предъявивший официальную справку и рекомендацию от руководства Ордена, он попросил гостеприимства на несколько дней, якобы для работы в Архиве и библиотеке, а также получил разрешение