льпунт. Накануне Дезиньори предложил проводить его до места, но он решительно это отверг, а когда друг стал настаивать, чуть не рассердился. -- Хватит с мальчика и того, -- сказал он, -- что ему предстоит встретить навязанного ему учителя, к чему еще присутствие отца, которое именно сегодня вряд ли доставит ему большое удовольствие. Когда свежим сентябрьским утром он ехал в нанятом для него Плинио экипаже, к нему вернулось хорошее дорожное настроение вчерашнего дня. Он разговорился с кучером, иногда просил его остановиться или ехать помедленней, если местность ему особенно нравилась, несколько раз принимался играть на маленькой флейте. Это была прекрасная, увлекательная поездка: из долины, где расположена столица, в предгорья, все выше и выше, все дальше и дальше, от позднего лета к осени. Около полудня начался последний большой подъем по змеившейся широкими петлями дороге, по редеющему хвойному лесу, вдоль бурливых, пенящихся среди скал горных ручьев, через мосты, мимо одиноких, окруженных глухими заборами, приземистых домиков с маленькими окошками; начался край каменных хребтов, все более суровый и дикий, и среди этой неприступности и холода вдвое милей казались попадавшиеся им маленькие поляны, усеянные цветами. Небольшая дача, до которой они наконец добрались, стояла на берегу горного озера, притулившись к седым скалам, на фоне которых ее едва можно было различить. При виде дома путник сразу оценил его строгую, несколько мрачную архитектуру, как нельзя лучше гармонировавшую с суровым горным пейзажем; но тут же радостная улыбка осветила его лицо, ибо в широко распахнутых дверях дома он увидел юношу в яркой куртке и коротких штанах, и это не мог быть никто иной, как его ученик Тито; и хотя Кнехт все это время, в сущности, не особенно беспокоился о беглеце, он все же вздохнул с облегчением и благодарностью. Раз Тито здесь и приветствует его на пороге дома, значит, все хорошо и отпали его опасения о возможных трудностях, которые в пути как-никак возникали у него в уме. Мальчик шагнул ему навстречу с приветливой и несколько смущенной улыбкой, помог ему выйти из экипажа и сказал: -- Я не хотел вас обидеть, заставив проделать это путешествие в одиночестве. -- И, не дождавшись ответа учителя, доверчиво закончил: -- Я думаю, вы поняли меня. Иначе вы бы наверняка привезли с собой отца. Я уже сообщил ему, что благополучно добрался сюда. Кнехт, улыбаясь, пожал ему руку и последовал за ним в дом, где его приветствовала экономка, сообщившая, что ужин вскоре будет готов. Когда Кнехт, повинуясь необычной для него потребности, ненадолго прилег перед ужином, он вдруг почувствовал, что устал, даже обессилел, хотя поездка в экипаже была весьма приятной; и вечером, когда он болтал со своим учеником и рассматривал его гербарий горных растений и коллекцию бабочек, его все больше одолевала эта усталость, он даже испытал нечто похожее на головокружение, небывалую до сих пор пустоту в голове и неровные толчки сердца. Тем не менее он просидел с Тито до условленного между ними часа отхода ко сну и изо всех сил старался не обнаружить свое недомогание. Ученик был несколько удивлен тем, что Магистр ни словом не обмолвился о начале занятий, расписании уроков, о последних отметках и тому подобных вещах; когда же Тито попытался использовать доброе расположение учителя и предложил завтра утром отправиться в дальнюю прогулку, чтобы показать ему новые для него места, учитель любезно принял его предложение. -- Я очень рад такой прогулке, -- добавил Кнехт, -- и хочу сразу же попросить вас об одном одолжении. Рассматривая ваш гербарий, я убедился, что вы гораздо лучше знакомы с горной флорой, нежели я. Между прочим, одна из задач нашей совместной жизни состоит в том, чтобы обмениваться знаниями, подтягивать друг друга; начнем же с того, что вы проверите мои незначительные сведения о ботанике и поможете мне наверстать упущенное. Когда они пожелали друг другу спокойной ночи, Тито был очень доволен и полон самых благих намерений. Этот Магистр Кнехт и на сей раз очень ему понравился. Он не тратил выспренних слов и не разглагольствовал о науке, добродетели, благородстве духа, как это охотно делали школьные учителя, но было в этом невозмутимом, приветливом человеке, во всем его облике, в речах нечто обязывающее и взывающее к благородным, добрым, рыцарским и высоким устремлениям и силам. Если обмануть, перехитрить любого учителя считалось удовольствием, даже доблестью, то в отношении такого человека, как Магистр, подобная мысль не могла бы даже прийти в голову. Он... да, а что он и кто он? Тито задумался: что же в этом чужом человеке было такого, чем он ему так нравился и внушал уважение? И он понял: это его благородство, его аристократизм, его властность. Вот что прежде всего подкупало в нем юношу. Этот Магистр Кнехт был аристократом, он был господином, благородным человеком, хотя никто не знал, откуда он и не был ли его отец простым сапожником. Он был благороднее и тоньше, нежели большинство знакомых ему мужчин, не исключая даже его отца. Юноша, который столь высоко ставил патрицианские черты и традиции своей семьи, который не мог простить отцу, что тот презрел эти традиции, сейчас впервые в жизни встретил духовный, благоприобретенный аристократизм, -- ту силу, которая при счастливых обстоятельствах может иногда совершить чудо и, перескочив через длинный ряд предков и поколений, на протяжении одной-единственной человеческой жизни превратить сына плебея в знатного человека. В душе пылкого и гордого юноши шевельнулось предчувствие, что принадлежность к такого рода аристократии и служение ей могло бы стать для него долгом и честью, что, возможно, именно здесь, с появлением этого учителя, который при всей своей кротости и приветливости был до мозга костей господином, он приблизится к разгадке смысла своей жизни и стоящих перед ним задач. Кнехта проводили в его комнату, но он не сразу лег в постель, хотя его сильно клонило ко сну. Этот вечер утомил его, ему было трудно и обременительно держать себя в руках в присутствии молодого человека, который, несомненно, внимательно наблюдал за ним, и не обнаружить ни словом, ни жестом, ни голосом свою странную, все более давящую усталость, или дурное настроение, или болезнь. Но, судя по всему, ему это удалось. Теперь, однако, он должен победить эту пустоту, это недомогание, пугающее его головокружение, смертельную усталость, исполненную тревоги, а для этого необходимо, в первую очередь, ее распознать и понять. Это далось ему довольно легко, хотя и не сразу. Он убедился в том, что его недомогание не имело других причин, кроме сегодняшней поездки, во время которой он за очень короткое время попал из долины на высоту двух тысяч метров. Он плохо перенес такой быстрый подъем, ибо со времен ранней юности, когда он совершил несколько подобных прогулок, не бывал на такой высоте и не привык к ней. По-видимому, еще день-два он будет чувствовать себя плохо, если же и тогда это не пройдет и ему не станет лучше, придется им с Тито и с экономкой вернуться домой, тогда, значит, план его друга Плинио относительно их пребывания в очаровательном Бельпунте не осуществится. Жаль, конечно, но и особой беды в том нет. В раздумьях обо всем этом он лег в постель, но провел ночь почти без сна, то возвращаясь мысленно к преодоленному путешествию, начиная с момента отъезда из Вальдцеля, то пытаясь успокоить сердцебиение и возбужденные нервы. И об ученике своем он думал много и думал с приязнью, но не строя никаких планов; ему казалось, что этого породистого, но горячего жеребенка легче всего приручить добротой и тесным общением, без излишней поспешности, без понукания. Он мечтал постепенно привести юношу к сознанию своих способностей и сил и одновременно взлелеять в нем ту высокую любознательность, то благородное недовольство собой, которые дают силы для любви к науке, к духовной жизни, к прекрасному. Это была возвышенная задача, его воспитанник -- не просто первый встречный юноша, молодой талант, который надо пробудить и облечь в определенную форму; как единственный сын богатого и влиятельного патриция, Тито должен был, кроме того, стать в будущем одним из власть имущих, одним из творцов общественной и политической жизни страны и народа, одним из тех, кто призван служить примером и вести за собой людей. Касталия была в долгу перед семейством Дезиньори: доверенного ей некогда отца Тито она воспитала недостаточно хорошо, недостаточно закалила, поставив в трудное положение между мирскими и духовными интересами, сделала тем самым несчастным не только одаренного и привлекательного молодого Плинио, человека с неустроенной жизнью, которой он не умел управлять, но и его единственного сына подвергала опасности быть вовлеченным в проблемы, терзавшие отца. Тут надо было многое исцелить и исправить, как бы погасить долг, и Кнехту доставляло радость и казалось полным смысла, что эта задача выпала на долю именно ему, строптивцу и мнимому отступнику. Утром, едва заслышав в доме признаки пробудившейся жизни, он встал, нашел у постели приготовленный для него купальный халат, накинул его поверх легкого ночного белья и прошел, как ему накануне указал Тито, через заднюю дверь в крытую галерею, соединяющую дом с купальней и с озером. Перед ним лежало небольшое озеро, зеленовато-стальная гладь его была неподвижна, по ту сторону вздымался высокий, крутой и скалистый склон с острым, зазубренным гребнем, который как бы врезался в прозрачное, зеленоватое, по-утреннему прохладное небо и отбрасывал резкую, холодную тень. Но уже чувствовалось за этим гребнем восходящее солнце, лучи его вспыхивали то тут, то там редкими искрами вдоль острого каменистого хребта; еще считанные минуты -- и из-за зубчатой вершины выкатится солнце и затопит ярким светом озеро и горную долину. Внимательно и сосредоточенно всматривался Кнехт в эту картину, воспринимая окружающую тишину, суровость и красоту как нечто далекое и в то же время его касающееся и зовущее. Гораздо глубже, нежели во время вчерашней поездки, он ощутил мощь, холодность и величавую неприютность этого горного края, который не раскрывается навстречу человеку, не манит его к себе, а только терпит. И ему казалось удивительным и полным значения, что свои первые шаги в свободную мирскую жизнь он делает именно здесь, среди этого безмолвного и холодного величия. Подошел Тито, в одном купальном костюме, протянул ему руку и сказал, указывая на скалу напротив: -- Вы пришли как раз вовремя, сейчас взойдет солнце. Ах, до чего хорошо здесь наверху! Кнехт ласково кивнул ему. Он уже знал, что Тито любит рано вставать, бегать, бороться, бродить, хотя бы из чувства протеста против отсутствия мужественности, против ленивого, барского образа жизни отца. По этой же причине юноша презрительно отказывался от вина. Эти привычки и склонности, правда, иногда ставили Тито в позу первобытного дикаря с его презрительным отношением к духовности. Страсть к преувеличениям, видимо, была в крови у всех Дезиньори, но Кнехт приветствовал это, он даже решил использовать совместные занятия спортом как одно из средств для завоевания и укрощения пылкого юноши. Одно из немногих средств, и даже не самое важное; от музыки, например, он ожидал гораздо большего. И, разумеется, он не надеялся достигнуть равных успехов с молодым человеком в физических упражнениях, тем более не стремился его превзойти. Достаточно ни к чему не обязывающего участия, чтобы показать юноше, что его воспитатель -- не трус и не заядлый домосед. Тито пристально смотрел на темный гребень горы, за которым клубилось позолоченное утренней зарей небо. Вдруг острие скалистой вершины вспыхнуло, будто раскаленный и как раз начавший плавиться металл, очертания хребта расплылись, он как бы сразу сделался ниже, будто, тая, осел, и из пылающего провала выплыло ослепительное светило дня. И сразу озарилось все вокруг: земля, дом, купальня, берег озера по эту сторону, и два человека, оказавшиеся под яркими лучами солнца, очень скоро почувствовали его благодетельное тепло. Юноша, захваченный торжественной красотой этого мгновения и ликующим ощущением своей молодости и силы, потянулся, раскинул руки ритмичным движением, за которым последовало и все тело, чтобы в экстатическом танце почтить рождение дня и выразить свое душевное единение с колыхавшимися и пламеневшими вокруг него стихиями. Он то устремлялся в радостном поклонении навстречу победоносному солнцу, то благоговейно отступал; распростертые руки словно хотели прижать к сердцу горы, озеро, небо, преклонением колен он приветствовал матерь-землю, простиранием рук -- воды озера, предлагая вечным силам, как праздничный дар, свою юность, свою свободу, свое сокровенно разгорающееся упоение жизнью. На его смуглых плечах играли солнечные блики, глаза были полузакрыты под слепящими лучами, на юном лице с неподвижностью маски застыло выражение восторженной, почти фанатической серьезности. Магистр тоже был возбужден и взволнован торжественным зрелищем нарождающегося дня в безмолвной каменной пустыне. Но еще более, нежели эта картина, потрясло и захватило его происходящее у него на глазах преображение человека, праздничный танец его воспитанника во славу утра и солнца, который поднимал незрелого, подверженного причудам юношу до почти литургической сосредоточенности и раскрывал перед ним, зрителем, его сокровеннейшие и благороднейшие склонности, дарования и предназначения, так же внезапно и ослепительно сорвав с них все покровы, как взошедшее солнце обнажило и высветлило холодное и мрачное ущелье. Юное существо это предстало перед ним более сильным и значительным, чем он воображал его себе до сих пор, но зато и более жестким, недоступным, чуждым духовности, языческим. Этот праздничный и жертвенный танец юноши, одержимого восторгом Пана, весил больше, нежели речи и поэтические творения Плинио в юности, он поднимал Тито намного выше отца, но и делал его более чужим, более неуловимым, недоступным зову. Сам мальчик был охвачен этим исступлением, не сознавая, что с ним происходит. Его пляска не была уже известным, показанным ему, разученным танцем; это не был также привычный, самостоятельно изобретенный ритуал в честь утренней зари. И танец его, и магическая одержимость, как он понял лишь позднее, были рождены не только воздухом гор, солнцем, утром, ощущением свободы, но в не меньшей степени новой ступенью в юной его жизни, ожиданием каких-то перемен, возникших перед ним в образе столь же приветливого, сколь и почтенного Магистра. В этот утренний час в судьбе Тито и в его душе совпало все то, что выделило час этот из тысячи других, как особенно возвышенный, праздничный, священный. Не отдавая себе отчета, что он делает, без рассуждений и сомнений, он творил то, чего требовал от него этот блаженный миг, облекал в пляску свой восторг, возносил молитву солнцу, изливал в самозабвенных телодвижениях свою радость, свою веру в жизнь, свое благочестие и преклонение. Горделиво и в то же время смиренно он приносил свою благоговейную душу в жертву солнцу и богам, а вместе и предмету своего обожания и страха, мудрецу и музыканту, явившемуся из неведомых сфер, мастеру магической Игры, будущему своему воспитателю и другу. Все это, как и пиршество красок в миг восхождения солнца, длилось недолгие мгновения. Взволнованно взирал Кнехт на это удивительное зрелище, когда ученик у него на глазах преображался, и, весь раскрывшись перед ним, шел ему навстречу, новый и незнакомый человек, в полном смысле слова равный ему. Оба они стояли на тропе между домом и хижиной, купаясь в море света, льющегося с востока, глубоко потрясенные вихрем только что пережитых ощущений, как вдруг Тито, только что закончивший последнее движение своего танца, очнулся от счастливого забытья и, словно застигнутое врасплох за своими одинокими играми животное, застыл, постепенно осознавая, что он здесь не один, что он не только делал и пережил нечто необыкновенное, но и происходило это на глазах у свидетеля. Молниеносно он схватился за первую попавшуюся мысль, чтобы выйти из положения, которое вдруг показалось ему в чем-то опасным и постыдным, чтобы силой вырваться из-под власти волшебства этих необычайных мгновений, столь неразрывно опутавших его и завладевших всем его существом. Лицо юноши, еще за минуту до этого не имевшее возраста и строгое, как маска, вдруг приняло ребячливое, глуповатое выражение, какое бывает у неожиданно разбуженного от глубокого сна человека. Он несколько раз чуть присел, пружиня в коленях, с тупым изумлением взглянул в лицо учителя и с внезапной поспешностью, словно вспомнил и боялся упустить что-то важное, указующим жестом протянул правую руку к противоположному берегу озера, еще лежавшему, как и половина его поверхности, в глубокой тени, которую скала под натиском утренних лучей постепенно все ближе стягивала к своему подножию. -- Если мы скорей поплывем, -- воскликнул он быстро, с мальчишеской горячностью, -- мы еще успеем добраться до того берега раньше солнца! Едва успев вымолвить эти слова, едва бросив клич о состязании с солнцем, Тито могучим прыжком головой вниз бросился в озеро, как бы желая, то ли из озорства, то ли от смущения, как можно скорей удрать отсюда, энергичными движениями заставить позабыть только что разыгравшуюся торжественную сцену. Вода брызнула фонтаном и сомкнулась над ним, и только спустя несколько мгновений вынырнули голова, плечи, руки и, быстро удаляясь, выступали над зеленовато-голубым зеркалом воды. У Кнехта, когда он вышел на берег, и в мыслях не было купаться или плавать, день для этого был чересчур прохладный, и после дурно проведенной ночи он чувствовал себя слишком слабым. Теперь, когда он стоял под теплыми лучами солнца, возбужденный только что пережитым, а также товарищеским приглашением и вызовом своего воспитанника, подобная смелость уже не казалась ему столь безрассудной. Но больше всего он боялся, как бы все, чему этот утренний час положил начало, все, что он возвещал, снова не сгинуло, не исчезло, если Кнехт теперь бросит юношу, одного, разочарует его, если в холодной взрослой рассудительности откажется от предложенной пробы сил. Правда, чувство неуверенности и слабости, возникшее вследствие быстрого переезда в горы, предостерегало его, но кто знает, может быть, надо пересилить себя, делать резкие движения, и тогда он скорее преодолеет свое недомогание. Вызов победил сомнения, воля -- инстинкт. Он быстро скинул легкий халат, сделал глубокий вдох и бросился в воду в том же месте, куда нырнул его ученик. Озеро, питаемое ледниковыми водами и доступное даже в самые жаркие дни лишь для очень закаленных купальщиков, с острой враждой пронзило его ледяным холодом. Кнехт приготовился к изрядному ознобу, но не к этой свирепой стуже, которая отовсюду охватила его, будто пылающим пламенем, и после минутного ощущения ожога начала быстро проникать в его тело. После прыжка он сразу вынырнул на поверхность, увидел далеко впереди плывущего Тито, ощутил, как его одолевает ледяная, дикая, враждебная стихия, и в воображении своем еще боролся за цель заплыва, за уважение и дружбу, за душу юноши, когда на деле он уже боролся со смертью, вызвавшей его на поединок и охватившей его в борьбе. Все силы свои бросил Кнехт в эту схватку и сопротивлялся до тех пор, покуда не перестало биться сердце. Молодой пловец то и дело оглядывался назад и с удовлетворением убедился, что Магистр бросился в воду вслед за ним. Снова и снова он оборачивался, когда же заметил, что наставник исчез из виду, забеспокоился, стал искать его глазами и громко звать, потом повернул назад, торопясь ему на помощь. Он не находил и все продолжал искать утонувшего, плыл и нырял до тех пор, пока сам не обессилел от лютого холода. Еле держась на ногах, задыхаясь, он выкарабкался наконец на берег, увидел купальный халат Магистра, валявшийся на берегу, поднял его и начал машинально растирать тело, туловище, руки и ноги, пока окоченелые члены не согрелись. Словно оглушенный, он сел на солнце, устремив взор на озеро, зеленовато-голубая гладь его казалась ему сейчас непривычно пустынной, чужой и злобной, и все большая беспомощность и глубокая печаль овладевали им по мере того, как проходила физическая слабость и все явственней проникало в него сознание ужаса происшедшего. Какое горе, думал он в отчаянии, ведь это я виноват в его смерти! И только теперь, когда не перед кем было показывать свою гордость, когда некому было сопротивляться, он понял всей горестью своего смятенного сердца, как дорог стал ему этот человек. И в то время, как он, вопреки всем отговоркам, осознавал себя виновным в смерти Магистра, на него священным трепетом нахлынуло предчувствие, что эта вина преобразит его самого и всю его жизнь, что она потребует от него гораздо большего, нежели он сам когда-либо ожидал от себя.  * СОБСТВЕННЫЕ СОЧИНЕНИЯ ИОЗЕФА КНЕХТА *   * СТИХИ ШКОЛЯРА И СТУДЕНТА *  Жалоба Уступка Но помним мы... Алфавит После прочтения старинной философской книги Последний мастер игры стеклянных бус К одной из токкат Баха Сон Служение Мыльные пузыри После прочтения "Summa Contra Centiles" Ступени Игра стеклянных бус ЖАЛОБА Нам в бытии отказано. Всегда И всюду путники, в любом краю, Все формы наполняя, как вода, Мы путь нащупываем к бытию. Так совершаем мы за кругом круг, Бредем сквозь свет и мрак, всему чужды, Руке нетвердой не осилить плуг, Осуществленья не сулят труды. Нам не постигнуть, что творит господь; Все сызнова Горшечник лепит нас, Покорную переминает плоть, Но для обжига не приходит час. Осуществить себя! Суметь продлиться! Вот цель, что в путь нас гонит неотступно, -- Не оглянуться, не остановиться, А бытие все так же недоступно. УСТУПКА Для тех, которым все от века ясно, Недоуменья наши -- праздный бред. Двухмерен мир, -- твердят они в ответ, А думать иначе небезопасно. Ведь если мы допустим на минуту, Что за поверхностью зияют бездны, Возможно ль будет доверять уюту, И будут ли укрытья нам полезны? А потому для пресеченья трений Откажемся от лишних измерений! Коль скоро менторы судили честно, И все, что ждет нас, наперед известно, То третье измеренье неуместно. НО ПОМНИМ МЫ... Рассудок, умная игра твоя -- Струенье невещественного света, Легчайших эльфов пляска, -- и на это Мы променяли тяжесть бытия. Осмыслен, высветлен весь мир в уме, Всем правит мера, всюду строй царит, И только в глубине подспудной спит Тоска по крови, по судьбе, по тьме. Как в пустоте кружащаяся твердь, Наш дух к игре высокой устремлен. Но помним мы насущности закон: Зачатье и рожденье, боль и смерть. АЛФАВИТ{3_1_4_01} Ты пишешь на листе, и смысл, означен И закреплен блужданьями пера, Для сведущего до конца прозрачен: На правилах покоится игра. Но что, когда бы оказался рядом Лесной дикарь иль человек с луны И в росчерки твои вперился взглядом: Как странно были бы потрясены Глубины неискусного рассудка! Ему бы, верно, эти письмена Привиделись живою тварью, жутко Коснеющей в оцепененье сна; Пытливо вглядываясь, словно в след, Вживаясь в этот бред, ища ответ, Он целый мир немых существований, Невнятных мирозданий распорядок Увидел бы за вязью начертаний, Томясь загадками, ища разгадок. Он головой качал бы и дивился Тому, как строй вселенский исказился, Войдя в строенье строк, как мир вмещен Во всем объеме в чернокнижье знаков, Чей ряд блюдет свой чопорный закон И до того в повторах одинаков, Что жизнь и смерть, решеткой рун членимы, Неразличимы и почти что мнимы... Но под конец от нестерпимой муки Он завопил бы, и разжег бы пламя, И под напевов и заклятий звуки Огню бы предал лист, сжимая руки; Потом с полузакрытыми глазами Дремал бы он и чувствовал, что сон Развоплощен, развеялся, вернулся В небытие, что морок прекращен, -- И лишь тогда б вздохнул и улыбнулся. ПОСЛЕ ЧТЕНИЯ СТАРИННОЙ ФИЛОСОФСКОЙ КНИГИ То, что вчера еще жило, светясь Высокой сутью внятного ученья, Для нас теряет смысл, теряет связь, Как будто выпало обозначенье Диеза и ключа, -- и нотный ряд Немотствует: сцепление созвучий Непоправимо сдвинуто, и лад Преобразуется в распад трескучий. Так старческого облика черты, Где строгой мысли явлен распорядок, Лишает святости и красоты Дряхленья подступающий упадок. Так в сердце радостное изумленье Вдруг меркнет без причины и вины, Как будто были мы уже с рожденья О всей тщете его извещены. Но над юдолью мерзости и тлена Подъемлется, в страдальческом усилье Высвобождаясь наконец из плена, Бессмертный дух и расправляет крылья. ПОСЛЕДНИЙ МАСТЕР ИГРЫ СТЕКЛЯННЫХ БУС Не выпуская из руки прибор, Сидит он, горбясь. И война и мор Прошлись окрест, так странен и печален Развалин вид, и виснет плющ с развалин. Пчелы вечерней медленное пенье Легко дрожит, -- покой и запустенье!.. А он стекляшки пестрые подряд Перебирает, ловкою рукой Их по одной располагая в строй, Игрой назначенный, в разумный ряд. Он в этом был велик, во время оно Магистра имя было повсеместно В кругу умов утонченных известно. В числе светил первейших небосклона Духовного повсюду он считался. Теперь все кончено. Тот мир ушел. О, если бы коллега постучался Или пришел, робея, ученик! Но нет их больше, нет ни тайн, ни школ, Ни книг былой Касталии... Старик Покоится, прибор держа в руке, И, как игрушка, шарики сверкают, Что некогда вмещали столько смысла, Они выскальзывают, выбегают Из дряхлых рук, теряются в песке... К ОДНОЙ ИЗ ТОККАТ БАХА Вначале -- тишина:, смешенье туч... Но вот пронизывает бездну луч И строит в хаосе свои пространства, Высветливает тверди легкий свод, Играет радугой, просторы вьет, Сгущает землю, скал членит убранства. Прабытия глухое естество Разорвано для творческого спора; Гудя, раскутывается порыв, Все затопив, залив, преобразив, -- И голосами громового хора Творенья возвещает торжество. Но путь назад, к своим первоосновам, Отыскивает мир, рождает числа, Соразмеряет шествие планет И славить учится начальный свет Сознаньем, мерой, музыкой и словом, Всей полнотой любви, всей силой смысла. СОН Гостя в затерянном монастыре, Я в час, как все к молитве удалились, Вошел в книгохранилище. В игре Закатных пятен по стенам светились Бесценных инкунабул переплеты. Меня как будто подтолкнуло что-то, Я быстро томик наугад достал, Раскрыл, взглянул и титул прочитал: "О квадратуре круга" -- он гласил!{3_1_8_01} Скользнувши взглядом дальше по рядам, Приметил я заглавье: "Как Адам И от другого древа плод вкусил{3_1_8_02}". Другого древа? Древа Жизни! Что же, Адам бессмертен?.. В добрый час, похоже, Сюда забрел я! И отливы канта С пестро расцвеченного фолианта Блеснули мне, всей радугой играя, А надпись шла по корешку такая: "Цветов и нот сокрытое значенье. Все указанья для переложенья Любых созвучий в краски, и обратно". О, сколь многозначительно и внятно К уму цвета воззвали! И сомненья Быть не могло; я замер, постигая, Где нахожусь: в библиотеке Рая! Ко всем загадкам были здесь разгадки; Здесь раскрывалась в ясном распорядке Вся полнота познанья. Каждый раз, Как новый титул взглядом пробежать Я успевал, за ним уже опять Духовные угадывались дали. Все тайны, испокон веков для нас Запечатленные, как будто ждали Минуты, в утоленье древней муки Спеша упасть, как плод созревший, в руки. Здесь искрились уму лучи познанья, Как бы в единый фокус сведены, Здесь были до конца разрешены Загадки и утолены терзанья Рассудка, и науки целокупной Был выведен итог; последний смысл Повсюду за игрой письмен и числ Присутствовал, для каждого доступный, Кого призвал непостижимый час. Я разогнул дрожащими руками Тяжелый манускрипт, и будто сами Мне письмена раскрылись без труда (Так ты во сне неведомое дело Играючи свершаешь иногда); И тотчас был я вознесен в пределы, Откуда зрима сфер разумных ось, Где тайны все, что в притчах хитроумных Запечатлеть провидцам довелось, Все проблески догадок многодумных Сводились вместе, в стройной непреложности Собой составив как бы хор планет, Все новые вопросы и возможности \перенос Приоткрывал уму любой ответ, И так за это время, время чтенья, Я путь неимоверный пробегал И всех веков, и всех умов прозренья В их совокупной сути постигал! Был строй во всем! И снова начертанья Передо мной вступали в сочетанья, Кружились, строились, чередовались, Из их переплетений излучались Все новые эмблемы, знаки, числа, Вместилища неслыханного смысла. Шло быстро чтение, я был в ударе. На миг глазами отдых дать решил И вдруг заметил: в зале кто-то был. Старик, по видимости архиварий (Как я поторопился заключить), В углу у полки скромно делал что-то, Над книгой хлопоча, и уяснить Значение таинственной работы Мне стало крайне важно. Боже сил, Что увидал я! Старец подносил Свой том к глазам, рассматривал с любовным Вниманием заглавие, -- такое, Что дух захватывало! -- ртом бескровным Дул на него, качая головою; И после пальцем удалял с трудом Заглавие, вычерчивал другое, Вставал и снова тихо вдоль покоя Расхаживал, снимал за томом том, Смывал заглавие, чертил другое. При этом зрелище мне стало жутко. Все это было слишком не на шутку Рассудку недоступно, и решил я Вернуться к чтению; но те уроки, Что раскрывали мне миры познанья Лишь миг назад, уже не находил я; Прозрачный, ясный строй письмен, уму Сиявший только что, ушел во тьму, Перемешались тайнописи строки, И под конец мне глянуло в глаза Пустой страницы бледное мерцанье. И вдруг неслышная легла рука Мне на плечо: увидев старика, Я выпрямился. На моих глазах Мой том он в руки взял -- невнятный страх Смутил меня! -- и перст его прошел По переплету, знаки смыв прилежно. Затем другие знаки, что расчислили Весь ход миров и заново осмыслили, Пером старинным он вписал неспешно. Затем, ни слова не сказав, ушел. СЛУЖЕНИЕ Когда-то, в дни первоначальной веры, Своим владыкам поручал народ Блюсти в кругу пастушеских забот Высокий строй непогрешимой меры В ладу с иною мерой: той, что око Угадывает, вникнув вход светил, Ведомых в знании числа и срока Разумным равновесьем скрытых сил. Но древнее преемство благостыни Пресеклось, меры позабыт закон, И человек надолго отлучен От мирового лада, от святыни. Но мысль о ней светила и в разлуке, И нам поручено: Завета смысл В игру созвучий и в сцепленья числ Замкнуть и передать в иные руки. Как знать, быть может, свет на нас сойдет, И повернется череда столетий, И солнцу в правоте воздать почет Сумеют примирившиеся дети. МЫЛЬНЫЕ ПУЗЫРИ Как много дум, расчетов и сомнений Понадобится, и года пройдут, Пока старик из зыбких озарений В свой поздний срок соткет свой поздний труд. А юноша торопится меж тем Мир изумить и спину гнет прилежно Над построением философем -- Неслыханных и широты безбрежной. Дитя в игру уходит с головой: Притихши, бережно в тростинку дует, И вот пузырь, как бы псалом святой, Играет, славословит и ликует. Итак творятся в смене дней и лет Из той же древней пены на мгновенье Все те же сны, и нет у них значенья: Но в них себя узнает ив ответ Приветнее заблещет вечный свет. ПОСЛЕ ЧТЕНИЯ "SUMMA CONTRA GENTILES"{3_1_10_01} Нам кажется: когда-то мирозданье Понятней было, глубже созерцанье, Познанье с тайной в нерушимом мире. Да, прежним мудрецам дышалось шире, Полней жилось, и жизнь была им раем, Как мы у старых авторов читаем. А всякий раз, как мы вступали свято В духовные пространства Аквината, -- Припомни, как уму сияли сферы Предельной, зрелой, совершенной меры: Повсюду ясный свет, весь мир осмыслен, Путь человека к божеству расчислен, Сквозной расчет строенья безупречен, В любом звене продуман, верен, вечен. Но в наших поколеньях запоздалых Иссякла сила, и для нас, усталых, Изверившихся, все, что целокупно Должно быть, безнадежно недоступно. Так; но со временем, быть может, внуки Увидят все иначе: эти звуки Недоуменья, ропота и спора Для них сольются в благозвучье хора Многоголосного, и все терзанья Преобразятся в стройные преданья. Быть может, тот, кто меньше всех готов В себя поверить, -- он-то под конец Окажется властителем сердец, Вождем, учителем иных веков; Кто горше всех терзается сомненьем, Предстанет, может статься, поколеньям Как мастер, взысканный такой наградой, Что в дни его и жизнь была отрадой; Как тот, кто миру начертал пути. Пойми: и в нас живет извечный свет, Свет, для которого истленья нет: Он должен жить, а мы должны уйти. СТУПЕНИ Любой цветок неотвратимо вянет В свой срок и новым место уступает: Так и для каждой мудрости настанет Час, отменяющий ее значенье. И снова жизнь душе повелевает Себя перебороть, переродиться, Для неизвестного еще служенья Привычные святыни покидая, -- И в каждом начинании таится Отрада, благостная и живая. Все круче поднимаются ступени, Ни на одной нам не найти покоя; Мы вылеплены божьею рукою Для долгих странствий, не для косной лени. Опасно через меру пристраститься К давно налаженному обиходу: Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься, Выигрывает бодрость и свободу. Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье -- Лишь новая ступень к иной отчизне. Не может кончиться работа жизни... Так в путь -- и все отдай за обновленье! ИГРА СТЕКЛЯННЫХ БУС Удел наш -- музыке людских творений И музыке миров внимать любовно, Сзывать умы далеких поколений Для братской трапезы духовной. Подобий внятных череда святая, Сплетения созвучий, знаков, числ! В них бытие яснеет, затихая, И полновластный правит смысл. Как звон созвездий, их напев кристальный, Над нашею судьбой немолчный зов, И пасть дано с окружности астральной Лишь к средоточью всех кругов.  * ТРИ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ *  ЗАКЛИНАТЕЛЬ ДОЖДЯ Это случилось не одну тысячу лет назад, когда у власти были женщины: в роду и семействе матери и бабке воздавали почет и слушались беспрекословно, рождение девочки считалось намного желаннее, чем рождение мальчика. Жила в одном селении праматерь рода, ей было уже далеко за сто лет, но все боялись ее и чтили как королеву, хотя она уже давно, сколько помнили люди, лишь изредка чуть шевельнет пальцем или молвит словечко. День за днем сидела она у входа в свою хижину, в кругу прислуживающих ей сородичей, и женщины селения посещали ее, чтобы выразить ей свое почитание, поделиться своими заботами, показать своих детей и испросить для них благословения; приходили беременные и просили ее коснуться их чрева и дать имя ожидаемому дитяти. Родоначальница иногда возлагала на женщину руки, иногда согласно или несогласно кивала головой или же оставались вовсе безучастной. Говорила она редко, она только присутствовала; она присутствовала -- сидела и правила, сидела и прямо держала голову с тонкими прядями изжелта-седых волос вокруг пергаментного лица, с зоркими глазами орлицы; сидела и принимала поклонение, дары, мольбы, вести, донесения, жалобы; сидела и была всем ведома как мать семерых дочерей, как бабки и прабабка множества внуков и правнуков; она сидела и скрывала в изборожденных резкими морщинами чертах и за смуглым лбом мудрость, предания, право, уклад и честь селения. Стоял весенний вечер, облачный и хмурый. Перед глиняной хижиной родоначальницы сидела не она сама, а ее дочь, почти такая же седая и внушительная, как мать, да, пожалуй, и немногим ее моложе. Она отдыхала, сидя на пороге, на плоском камне, по случаю холодной погоды накрытом шкурой, а поодаль уселись полукругом, кто на песке, кто на траве, женщины с ребятишками и несколько подростков: они сходились сюда каждый вечер, если не было дождя или мороза, потому что хотели послушать, как дочь родоначальницы рассказывает сказки или напевает изречения. Прежде это делала сама родоначальница, но теперь она слишком одряхлела и чуждалась людей, и на ее месте сидела и рассказывала дочь, и как все сказки и речения она унаследовала от матери, так она унаследовала от нее и голос, и облик, и тихое достоинство осанки, жестов и речи, а слушатели помоложе знали ее гораздо лучше, нежели ее мать, и уже почти не помнили, что она на месте другой сидела и рассказывала сказки и предания рода. Из ее уст струился по вечерам поток мудрости, сокровище рода было сокрыто под ее сединами, за ее старым лбом, исчерченным тонкими морщинками, жила память и духовность селения. Если кто и сподобился знания и заучил изречения или сказки, он заимствовал все это у нее. Кроме нее и самой прародительницы, в роду был еще только один мудрый муж, но он, однако, сторонился людей, и был этот таинственный, крайне молчаливый человек заклинателем грозы и дождя. Среди слушателей примостился мальчик, его звали Слуга, и рядом с ним -- маленькая девочка по имени Ада. Слуга подружился с девочкой, он часто сопровождал ее и охранял. Конечно, то не была любовь, о любви он пока еще ничего не знал, ибо сам был ребенком, девочка привлекала его тем, что была дочерью заклинателя дождя. После родоначальницы и ее дочери мальчик превыше всего почитал заклинателя дождя. Но ведь то были женщины, перед ними можно было преклоняться, трепетать, но нельзя было даже мысленно, даже втайне лелеять желание им уподобиться. Между тем заклинатель погоды был человеком не слишком общительным, и мальчику трудно было к нему приблизиться; приходилось искать окольных путей, и одним из таких окольных путей была для Слуги забота о дочери заклинателя. Он при любой возможности заходил за девочкой в их стоявшую поодаль хижину, чтобы вечерком посидеть вместе перед хижиной старухи и послушать ее рассказы, а потом провожал девочку домой. Так он поступил и сегодня, и вот дети уселись рядышком среди темневшей в сумраке кучки людей и слушали. Сегодня старуха рассказывала о деревне ведьм. Она говорила: "Бывает, что живет в деревне женщина злая-презлая, никому-то она не желает добра. У таких почти никогда и дети не родятся. А бывает иной раз, что такая злюка до того всем опостылеет, что люди не хотят больше терпеть ее рядом с собой. Они хватают ее ночью, мужа связывают, наказывают женщину розгами, предают ее проклятию, а потом прогоняют далеко в леса и болота и там бросают. С мужа после этого снимают путы и, если он еще не слишком стар, разрешают ему взять себе другую жену. Тем временем изгнанница, если не погибла, скитается по лесам и болотам, научается звериному языку и, пробродив и проскитавшись долгое время, попадает наконец в маленькую деревушку, это и есть деревня ведьм. Там сошлись все недобрые женщины, которых люди изгнали из своих селений, и они основали свою деревню. Там они живут, творят свои злые дела и занимаются колдовством; особенно им нравится, поскольку нет у них собственных детей, заманивать к себе детей из настоящих деревень, и, если ребенок заблудится в лесу, не вернется домой, не думайте, что он завяз в болоте или его растерзали волки: ведьма могла завлечь его в лесную глушь и увести за собой в деревню ведьм. В те времена, когда я была еще совсем мала и старейшей в роде была моя бабушка, одна девочка отправилась вместе с другими в лес по чернику; уставши, она задремала; она была так мала, что листья папоротника совсем скрыли ее, и другие девочки ушли дальше, ничего не заметив; только когда они к вечеру вернулись в деревню, они ее хватились. Послали молодых парней, они обшарили весь лес, звали ее до самой ночи, так и вернулись ни с чем. Между тем девочка, отдохнувши, проснулась и пошла дальше и дальше в глубь леса. Чем больше забирал ее страх, тем быстрее она бежала. Она давно уже не знала, где находится, и только бежала вперед куда глаза глядят, все дальше от своей деревни, туда, куда до нее никто не ходил. На шее у девочки висел надетый на тесемку кабаний зуб, его ей подарил отец, он принес зуб с охоты, осколком камня просверлил в нем дырочку, чтобы продернуть тесемку, а перед тем три раза выварил его в кабаньей крови и пел при этом мудрые заклинания; и кто носил при себе такой зуб, того не брало никакое колдовство. Но вот из чащи деревьев вышла какая-то женщина, это была ведьма, она с притворной ласковостью обратилась к девочке и сказала: "Здравствуй, милое дитя, ты, видно, заблудилась? Идем со мной, я отведу тебя домой". Девочка и пошла с нею. Но вдруг она вспомнила, что наказывали ей отец и мать: никогда никому чужому не показывать кабаний зуб; она тихонько сняла зуб с тесемки и спрятала его в поясок. Много часов вела женщина девочку через лес, уже надвинулась ночь, когда они добрались до деревни, но это было не наше селение, а деревня ведьм. Девочку заперли в темный сарай, сама же ведьма ушла ночевать в свою хижину. Наутро ведьма спросила: "А кабаний зуб у тебя есть?" Девочка ответила, что да, мол, зуб у нее был, но она потеряла его в лесу, и показала тесемку, на которой уже ничего не было. Тогда ведьма принесла каменный горшок, полный земли, а в земле росли три травинки. Девочка посмотрела на травинки и спросила, что это такое. Ведьма указала на первую травинку и пояснила: "Это жизнь твоей матери". Потом показала на вторую: "Это жизнь твоего отца". Затем указала на третью: "А это твоя собственная жизнь. До тех пор пока травинки будут зеленеть и расти, вы трое будете живы и здоровы. Если одна из них начнет вянуть, -- занедужит тот, чью жизнь она означает. Если вырвать одну травинку, -- как я ее сейчас вырву, -- то должен умереть тот, чью жизнь она бережет". Ведьма схватила пальцами травинку, которая означала жизнь отца, и начала тащить ее из земли, и когда она вытащила немного и показался кусочек белого корня, травинка жалобно застонала..." При этих словах девочка, сидевшая рядом со Слугой, вскочила, будто ее ужалила змея, вскрикнула и стремглав ринулась прочь. Долго пыталась она побороть страх, внушенный ей сказкой, но теперь не выдержала. Одна из старух засмеялась. Остальные были напуганы не меньше, чем девочка, но терпеливо сидели на месте. Слуга, стряхнут очарование сказки и отогнав страх, тоже вскочил и побежал за девочкой. Дочь родоначальницы продолжала свой рассказ... Хижина заклинателя дождя стояла возле пруда, и туда-то Слуга отправился искать беглянку. Манящими успокаивающими словами он старался привлечь ее внимание, напевая, мурлыча на разные голоса, как это делают женщины, скликая кур, -- тягучим, сладким голосом, как бы желая околдовать их. "Ада, -- звал он и пел, -- Ада, Адочка, поди сюда. Не бойся, Ада, это я, Слуга". Так он пел снова и снова, и, еще не услыхав, не увидав подругу, он вдруг почувствовал в своей ладони ее маленькую, мягкую ручонку. Она стояла на дороге, прислонившись к стене чужой хижины, и ждала с той минуты, как ушей ее достиг зов Слуги. Облегченно вздохнув, она прижалась к мальчику, который казался ей большим и сильным -- уже совсем мужчиной. -- Ты испугалась, да? -- спросил он. -- Не надо бояться, никто тебя не обидит, все любят Аду. Пойдем домой. -- Она все еще дрожала и слегка всхлипывала, но мало-помалу успокоилась, благодарно и доверчиво пошла за мальчиком. Из двери хижины мерцал слабый красноватый свет, внутри, у очага, сгорбившись, сидел заклинатель дождя, на свисающих волосах играл алый отблеск; старик развел огонь и варил что-то в двух маленьких горшочках. До того как войти с Адой в хижину, Слуга с минуту, затаив дыхание, наблюдал за ним; мальчик сразу понял, что в горшочках варится не еда, это делалось в другой посуде, да и время было уже позднее. Но заклинатель дождя тотчас же услышал, что кто-то пришел. -- Кто там стоит за дверью? -- спросил он. -- Входите поскорей. Это ты. Ада? -- Он накрыл горшочки крышками, подгреб к ним жар и золу и обернулся. Слуга все еще не сводил глаз с таинственных горшочков; как всегда, когда он попадал в эту хижину, его одолевало любопытство, он испытывал глубокое благоговение и какое-то томительное чувство. Он приходил сюда так часто, как только мог, изобретая для этого всяческие предлоги и поводы, и каждый раз его при этом охватывало не то щекочущее, не то предостерегающее чувство легкой подавленности, в котором жадное любопытство и радость боролись со страхом. Старик не мог не заметить, что Слуга давно наблюдает за ним и всегда появляется там, где надеется его встретить, что он, как охотник, ходит по его следам и безмолвно предлагает ему свои услуги и свое общество. Туру, заклинатель погоды, глянул на него своими светлыми глазами хищной птицы. -- Чего тебе? -- холодно спросил он. -- Неподходящее время для посещения чужих хижин, мальчик. -- Я привел Аду, мастер Туру. Она была у праматери, мы слушали сказку про ведьм, и вдруг Ада испугалась, закричала, вот я ее и проводил домой. Отец обернулся к девочке. -- Да ты трусишка, Ада! Умным девочкам нечего бояться ведьм. А ты ведь умная девочка? -- Ну да... Но ведьмы знают всякие страшные наговоры, и если у тебя нет кабаньего зуба... -- Вот как? Тебе, значит, хочется иметь кабаний зуб? Посмотрим. Я знаю кое-что получше кабаньего зуба. Я знаю один корень и принесу его тебе; но искать и дергать его надо осенью, он защищает умных девочек от злых чар и делает их еще красивее. Ада радостно улыбнулась, весь страх ее как рукой сняло, едва она очутилась среди знакомых запахов хижины, в неярком свете огня. Слуга робко спросил: -- А можно, я сам пойду искать корень? Ты только расскажи мне, какой он... Туру сощурил глаза.. -- Не одному мальчишке хотелось бы это знать, -- промолвил он, но голос его звучал несердито, а чуть насмешливо. -- Время терпит. Осенью посмотрим. Слуга вышел и скоро исчез в том направлении, где стояла хижина мальчиков, в которой он ночевал. Родители его давно умерли, он был круглым сиротой, и это было лишней причиной, почему его так сильно тянуло к Аде и в ее хижину. Заклинатель дождя Туру был и сам не говорлив и не любил слушать других; многие считали его чудаком, а иные -- угрюмым брюзгой. Но он не был ни тем, ни другим. Он знал о том, что происходит вокруг него, гораздо больше, нежели можно было предполагать, судя по его ученой и отрешенной рассеянности. Видел он и то, что этот несколько назойливый, но приятный и явно неглупый подросток всюду бегает и наблюдает за ним, он заметил это с самого начала, с год тому назад или больше. Он даже угадывал точно, что это значило. Это значило очень много для мальчика, но и для него, старика, тоже. Это значило, что мальчишка очарован ремеслом заклинателя дождя и ни о чем так не мечтает, как о том, чтобы ему выучиться. Время от времени вселении встречались такие мальчики. Кое-кто уже пытался приблизиться к Туру. Иных легко было отпугнуть и привести в уныние, другие не падали духом, двоих он несколько лет держал при себе учениками и помощниками, потом они уехали в отдаленные селения, женились там и стали заклинателями дождя либо собирателями целебных трав; с тех пор Туру оставался один, и если он теперь возьмет ученика, то уж для того, чтобы подготовить себе преемника. Так бывало всегда, и это было правильно и не могло быть иначе: вновь и вновь должен появляться одаренный мальчик, и должен идти в почитатели и ученики к тому мужчине, в котором увидит мастера своего дела. Слуга даровит, в нем есть то, что нужно, мастер видел в нем некоторые признаки, говорящие в его пользу: прежде всего, пытливый, одновременно зоркий и задумчивый взгляд, сдержанность и молчаливость нрава и нечто в выражении лица, в повороте головы, будто он всегда что-то выслеживает, вынюхивает, будто он всегда настороже, тонко улавливает шумы и запахи; было в нем что-то и от птицы, и от охотника. Да, из этого мальчика может выйти знаток погоды, возможно, даже кудесник, из него будет толк. Но торопиться некуда, он еще слишком молод, и никак нельзя показывать ему, что на нем остановилось внимание учителя, нельзя облегчать ему задачу, избавлять его от тернистых троп. Если он дрогнет, даст себя отпугнуть, оттолкнуть, если потеряет мужество -- туда ему и дорога. Пусть ждет и служит мастеру, пусть крадется за ним и завоевывает его милость. Слуга, довольный и радостно возбужденный, бежал сквозь надвигающуюся ночь под облачным небом, лишь две-три звезды мерцали над деревней. Жители селения ничего не знали о наслаждениях, красотах и утонченных удовольствиях, которые нам, современным людям, кажутся столь естественными и необходимыми, которые доступны даже беднейшим, они не знали ни наук, ни искусств, они не знали других построек, кроме покосившихся глинобитных хижин, не знали ни железных, ни стальных орудий, равным образом такие продукты, как пшеница или вино, были им незнакомы, а свеча или лампа показались бы этим людям ослепительным чудом. Но от этого жизнь Слуги и его внутренний мир были не менее богаты, мир был для мальчика необъятной тайной, огромной книжкой с картинками, и с каждым днем он отвоевывал у мира новую порцию его тайн, начиная с жизни животных и роста растений до звездного неба, и между этой немой таинственной природой и его одинокой душой, трепещущей в робкой отроческой груди, было близкое сродство, в ней жили все напряжение, страх, любопытство и жажда обладания, на какие способна человеческая душа. Пусть в мире, где он рос, не было записанного знания, не было ни истории, ни книг, ни алфавита, пусть все, что лежало дальше трех-четырех часов пути от его селения, было ему совершенно неведомо и недоступно, зато в своем мире, в своем селении он жил единой, цельной и слитной жизнью со всем, что его окружало. Селение, родина, общность рода под властью матерей давали ему все, что может дать человеку народ и государство: почву с тысячами корней, в сплетении которых и он был маленьким волоконцем, частицей целого. Довольный, шагал он вперед, в деревьях шептался ночной ветер, что-то тихонько потрескивало, пахло влажной землей, тростником и тиной, дымом от сырого дерева, и этот жирный, сладковатый запах более любого другого напоминал о родине; когда же он приблизился к хижине для мальчиков, до него донесся и ее запах, запах юных человеческих тел. Бесшумно прокрался он под тростниковой циновкой в теплую, наполненную дыханием темноту и растянулся на соломе, а в голове проплывали мысли о ведьмах, о кабаньем зубе, об Аде, о заклинателе погоды и о его горшочках на огне, пока сон не сморил его. Туру очень сдержанно шел на сближение с мальчиком, он не желал облегчать ему путь к себе. Но юноша ходил за ним по пятам, его тянуло к старику, он сам зачастую не знал почему. Порой, когда заклинатель ставил капканы, разнюхивал след, выкапывал корень или собирал семена в каком-нибудь потаеннейшем уголке леса, болота или степи, он вдруг чувствовал на себе взгляд мальчика, который часами неслышно крался за ним и подкарауливал его. Иной раз он делал вид, будто ничего не замечает, иногда сердился и немилосердно прогонял преследователя, а бывало и так, что подзовет его и водит за собой целый день, принимая его помощь, показывает ему то, другое, заставляет отгадывать, испытывает его, открывает ему названия трав, велит зачерпнуть воды или развести огонь, и, что бы мальчик ни делал, старик обучал его всем лучшим приемам и хитростям, тайнам и заклинаниям, настойчиво внушая ему: все это надо держать про себя, никому не рассказывать. И наконец, когда Слуга подрос, заклинатель дождя совсем оставил его при себе, признал в нем своего ученика и перевел из хижины мальчиков в свою собственную. Этим он отличил Слугу перед всем племенем: его перестали считать мальчиком, теперь он сделался учеником заклинателя дождя, а это означало, что если он выдержит искус и окажется пригодным, то впоследствии займет место старика. С того часа, когда Туру взял Слугу в свою хижину, преграда между ними пала -- не преграда преклонения и послушания, а преграда недоверия и замкнутости. Туру сдался, настойчивость юноши покорила его; теперь единственным его желанием было сделать из Слуги настоящего заклинателя погоды и своего преемника. Для такого обучения не существовало ни понятий, ни теории, ни методы, ни письма, ни цифр, и было очень мало слов, и мастер развивал не столько ум, сколько пять чувств Слуги. Предстояло не только овладеть всем огромным богатством преданий и опыта, всем запасом знаний человека той эпохи и умело применять их, но и научиться передавать их дальше. Широкая и богатая система опыта, наблюдений, инстинктов, привычки к исследованиям медленно и пока смутно раскрывалась перед юношей, почти ничего из этого богатого запаса нельзя было выразить в ясных понятиях, все приходилось пробовать, изучать, проверять только своими пятью чувствами. Основанием же и средоточием этой науки было учение о луне, о ее фазах и воздействиях, о ее постепенном росте и постепенном исчезновении, о луне, населенной душами усопших и посылающей эти души для нового рождения, чтобы освободить место для новых умерших. Помимо того вечера, когда он от сказки родоначальницы бежал к очагу старика с его горшочками, еще один час запечатлелся в памяти Слуги, глухой час между ночью и утром, когда учитель разбудил его через два часа после полуночи и вышел с ним из дому в непроглядную темь, чтобы показать ему последний восход убывающего лунного серпа. Долго они ждали, стоя на выступе скалы среди лесистых холмов; учитель -- в молчаливой неподвижности, юноша -- немного испуганный, сонный и дрожащий, пока на точно предуказанном учителем месте, в описанной им заранее форме и наклоне не обозначился тоненький серп, мягко изогнутая линия. Робко и очарованно смотрел Слуга на медленно восходящее светило, тихо выплывавшее из мрака облаков на чистый островок неба. -- Скоро она сменит обличие и опять начнет расти, тогда придет пора сеять гречиху, -- сказал заклинатель дождя, подсчитывая по пальцам остающиеся дни. И он снова погрузился в молчание. Слуга же словно потерянный стоял на блестящем, покрытом росой камне и дрожал от ночной прохлады, а из чащи леса донесся протяжный вой совы. Долго молчал старик, задумавшись, потом поднялся, положил руку наголову юноши и вымолвил тихо, как бы сквозь сон: -- Когда я умру, мой дух отлетит на луну. К тому времени ты станешь мужчиною, у тебя будет жена, моя дочь Ада будет твоей женой. Когда она родит тебе сына, дух мой вернется и вселится в вашего мальчика и ты назовешь его Туру, как я называюсь Туру. Ученик в изумлении слушал старика, не смея вставить слово, тонкий серебряный серп месяца поднялся высоко, его уже наполовину поглотили тучи. Души юноши, коснулось дивное предчувствие множества взаимосвязей и сплетений, повторимости перекрещивающихся вещей и явлений; дивным показалось ему, что он поставлен наблюдателем и даже участником того, что происходило на этом чуждом, ночном небе, где над бескрайними лесами и холмами появился в точности предугаданный учителем острый, тонкий серп; дивным предстал перед ним и сам учитель, окруженный тысячей тайн, человек, думающий о собственной смерти, чей дух улетит на луну и вернется назад, чтобы вновь вселиться в человека, и этим человеком будет его, Слуги, сын, который должен быть назван именем покойного учителя. Дивно раскрылось перед ним будущее, местами прозрачное, как это облачное небо, раскрылась перед ним вся судьба его, и то, что ее можно предвидеть, назвать, говорить о ней, как бы позволило ему заглянуть в необозримые просторы, полные чудес и все же подчиненные твердому порядку. На мгновение ему почудилось, будто все можно объять духом, все познать, все услышать: и безмолвный, точный ход светил наверху, и жизнь людей и животных, их общность и вражду, столкновения и схватки, и все великое и малое, вместе с заключенной в каждом живом существе смертью, -- все это он увидел или постиг в первом трепетном предчувствии единого целого, увидел и себя самого, включенного в это целое, как нечто, подчиненное порядку, управляемое определенными законами, доступное пониманию. Первое предчувствие великих тайн, их значения и глубины, а также возможности их постижения коснулось юноши словно невидимой рукой в этой предрассветной лесной прохладе, на скале, вздымающейся над тысячами шелестящих древесных вершин. Он не смог бы выразить этого словами ни тогда, ни потом, всю свою жизнь, но мыслями он возвращался к этому часу много раз; более того, в дальнейшем его обучении и опыте тот миг и все пережитое тогда постоянно ему сопутствовали. "Не забывай, -- взывал к нему внутренний голос, -- не забывай, что все это существует, что между луной и тобой, и Туру, и Адой возникают лучи и токи, что существует смерть, и страна душ, и возвращение оттуда, что на все явления и образы жизни ты найдешь ответ в глубине своего сердца, что тебе до всего должно быть дело, что ты обо всем должен знать ни капли не меньше, чем посильно знать человеку". Так примерно говорил этот голос. Слуга впервые услышал голос духа, познал его манящее искушение, его требовательность, его магический зов. Не раз он видел, как странствует по небу луна, не раз доносился до него крик совы, а из уст учителя, при всей его молчаливости, не раз слышал он слова -- плод древней мудрости и одиноких раздумий, -- но теперь, в этот ночной час, все было по-новому, по-иному: его осенило предчувствие целого, общей взаимосвязи и взаимоотношений, порядка, втянувшего и его в свою орбиту, возложившего ответственность и на него. Кто овладеет ключом к этим тайнам, тот должен уметь не только отыскать зверя по следу, распознать растение по корню или семени, он должен уметь объять всю вселенную: небесные светила, духов, людей и зверей, целебные средства и яды, и по отдельным частям этого целого, по отдельным его признакам уметь воссоздать другие его части. Бывают хорошие охотники, они по следу, по помету, по шерстинке узнают больше, чем любой другой; по нескольким волоскам они узнают не только, какой породы перед ним зверь, но стар он или молод, самка это или самец. Другие по форме облака, но запаху, носящемуся в воздухе, по особенным приметам поведения животных или растений за несколько дней вперед предсказывают погоду; учитель Слуги был в этом искусстве недосягаем и почти никогда не ошибался. Бывают люди, одаренные врожденной ловкостью: некоторые мальчики с тридцати шагов попадали камнем в птицу, они этому не учились -- им это удавалось безо всяких усилий; просто, благодаря волшебству или особому дару, камень, брошенный их рукой, летел сам собой, куда надо, камень хотел попасть в птицу, птица хотела, чтобы в нее попал камень. Встречаются и люди, умеющие предсказывать будущее: умрет больной или нет, родит беременная женщина мальчика или девочку; дочь родоначальницы славилась этим, говорили, что и заклинатель стихий владеет подобными познаниями. Следовательно, думалось Слуге в ту минуту, в необъятной сети сцеплений имеется какое-то средоточие, где все известно, где можно увидеть и прочитать прошлое и будущее. К тому, кто стоит в этом средоточии, стекаются знания, как стекается вода в долину, как бежит заяц к капусте; слово того человека должно быть острым и разить так же безошибочно, как разит камень, брошенный самой меткой рукой; силой своего духа человек этот должен уметь соединить в себе все эти чудесные дарования и способности и заставить их служить себе: вот это был бы совершенный, мудрейший человек, и не было бы ему равных! Стать таким, как он, приблизиться к нему, вечно к нему стремиться -- вот путь из всех путей, вот цель, вот что способно наполнить жизнь, придать ей смысл. Таковы примерно были ощущения Слуги, и как бы мы ни пытались выразить их на нашем, неведомом ему, отвлеченном языке, ничто не в состоянии передать даже ничтожную долю охватившего его священного трепета и восторженности его чувств. Пробуждение среди ночи, путешествие по темному, безмолвному лесу, полному опасностей и тайн, ожидание на каменном выступе, наверху, в предрассветном холоде, появление тоненького, призрачного серпика луны, скупые слова мудрого старика, пребывание наедине с учителем в такой необычный час, -- все это Слуга пережил и запомнил как некую мистерию, как праздник посвящения, принятия его в некий союз, в некую религиозную общину, в подчиненное, но почетное положение по отношению к чему-то неизреченному, к мировой тайне. Это переживание или нечто подобное не могло воплотиться в мысль, а тем более в слово; и еще более далекой и невозможной, чем любая другая, была бы мысль: "Что это все -- мое собственное переживание или же объективная действительность? Испытывает ли учитель то же, что и я, или же он подсмеивается надо мной? Новы ли, присущи только мне, неповторимы ли эти мысли, связанные с моими переживаниями, или же учитель и еще кто-нибудь до него пережил и передумал точно то же?" Нет, такого расчленения, такой дифференциации не было, все было, вполне реально, все было насыщено реальностью, будто тесто дрожжами. Облака, месяц, изменчивая картина неба, мокрый, холодный известняк под босыми ногами, зябкая, предрассветная сырость в белесой мгле, уютный запах родного; дома, очага и увядшей листвы, еще державшийся в шкуре, в которую завернулся учитель, оттенок достоинства и слабый отголосок старости и готовности к смерти в его суровом голосе -- все это было более чем реальной чуть ли не насильственно пронизывало все чувства юноши. А для воспоминаний чувственные впечатления являются гораздо более питательной почвой, нежели самые совершенные системы и методы мышления. Хотя заклинатель, дождя принадлежал к немногим избранным, имевшим определенное занятие, хотя он достиг особого, доступного только ему искусства и уменья, внешне жизнь его мало отличалась от жизни остальных его сородичей. Он занимал высокое положение и пользовался почетом, получал свою долю добычи и вознаграждение от племени, когда работал для общины, но это бывало лишь в особых случаях. Его самой важной, ответственной, можно сказать, священной миссией было определять весной день сева для всех видов плодов и растений; и строил он свои расчеты на пристальном изучении фаз луны, основываясь отчасти на унаследованных преданиях, отчасти на собственном опыте. Однако торжественная церемония начала сева -- высеивание первой горсти семян в общинную землю -- уже не входила в обязанности заклинателя дождя, такой чести не удостаивался ни один мужчина, даже самый почитаемый, это собственноручно делала каждый год родоначальница или одна из ее ближайших родственниц. Самым значительным лицом в селении мастер становился в тех случаях, когда ему приходилось выступать в своей роли заклинателя погоды. Это происходило тогда, когда длительная засуха, ненастье или холод обрушивались на поля и угрожали племени голодом. В таких случаях Туру прибегал к средствам, способным победить засуху и недород: к жертвоприношениям, заклинаниям, молитвенным шествиям. Согласно преданию, если при упорной засухе или бесконечных дождях все остальные средства оказывались бессильными и духов не удавалось умилостивить ни уговорами, ни молениями, ни угрозами, прибегали к последнему, безошибочному средству, которое, говорят, нередко применялось встарь во времена прародительниц: община приносила в жертву самого заклинателя. Рассказывали, будто нынешняя родоначальница сама еще видела это своими глазами. Помимо заботы о погоде, мастер оказывал и личные услуги отдельным людям: он заклинал духов, изготовлял амулеты, варил волшебные зелья, а в некоторых случаях, когда это не было исключительной привилегией родоначальницы, даже врачевал недуги. Но в остальном Туру вел такую же жизнь, как все. Он помогал, когда приходила его очередь, обрабатывать общинную землю, а также развел возле своей хижины собственный небольшой сад. Он собирал плоды, грибы, дрова и запасал их впрок. Он ловил рыбу, охотился, держал одну или двух коз. Как землепашец, он походил на всех остальных, но как охотник, рыболов, собиратель трав он не имел себе равных, тут он был одиночкой и гением, шла молва, будто он знает множество уловок, приемов, секретов и вспомогательных способов, -- некоторые были им подсмотрены у природы, другие похожи на волшебство. Говорили, будто ни одному зверю, попавшему в сплетенную им из ивовых прутьев ловушку, не выбраться из нее нипочем, будто он умеет придать наживке для рыб особую пахучесть и сладость, знает, как приманивать раков, кое-кто даже верил, что он понимает язык многих животных. Но подлинным его делом была все-таки магическая наука: наблюдение за луной и звездами, знание примет погоды, уменье предугадать погоду и рост посевов -- словом, все, что помогало ему в его магических действиях. Он был славен как знаток и собиратель тех видов растительного и животного царства, из которых можно было готовить целебные снадобья или яды, напитки, обладавшие волшебными свойствами, служившие благословением и защитой от всякой нечистой силы. Он умел отыскать и распознать любое растение, даже самое редкое, знал, где и когда оно цветет и дает семена, когда наступает пора выкапывать его корень. Он умел отыскать и распознать все виды змей и жаб, знал, куда употребить рога, когти, шерсть, копыта, знал толк во всевозможных искривлениях, уродствах, причудливых или страшных формах деревьев, в наплывах, утолщениях и наростах на их стволах, на листьях, зерне, орехах, рогах и копытах. Слуге приходилось учиться не столько разумом, сколько чувствами, руками и ногами, зрением, осязанием, слухом и обонянием, да и Туру просвещал его больше своим примером и показом, нежели словами и наставлениями. Учитель вообще очень редко говорил что-нибудь связное, да и то слова были лишь попыткой сделать еще более понятными его чрезвычайно красноречивые жесты. Ученье Слуги мало чем отличалось от ученья, которое проходит молодой охотник или рыбак у опытного мастера, и такое ученье доставляло мальчику большую радость, ибо он учился лишь тому, что уже было заложено в нем самом. Он учился подстерегать, подслушивать, подкрадываться, наблюдать, быть настороже, не поддаваться сну, обнюхивать и ощупывать; но дичью, которую он и его учитель выслеживали, былине только лисица или барсук, гадюки и жабы, птицы и рыбы, но дух, совокупность, смысл, взаимосвязь явлений. Определить, узнать, отгадать и предсказать смену и прихоти погоды, знать, в какой ягоде, в жале какой змеи таится смерть, подслушать тайну, связующую облака и ветры с фазами луны, влияющую на посевы и их рост, а также на благополучие и гибель человека и зверя, -- вот к чему они стремились. При этом они ставили перед собой, собственно, ту же цель, какую стремились достичь в последующие тысячелетия наука и техника, то есть покорение природы, уменье управлять ее законами, но шли они к этому совершенно иными путями. Они не отделяли себя от природы и не пытались насильственно вторгаться в ее тайны, они никогда не противопоставляли себя природе и не были ей враждебны, а всегда оставались частью ее, всегда любили ее благоговейной любовью. Быть может, они лучше ее знали и обращались с нею более умно. Одно лишь было для них совершенно невозможно, даже в самых дерзновенных помыслах: подходить к природе и к миру духов без трепета, не чувствовать себя ее слугами, а тем более ставить себя выше ее. Подобное кощунство не могло бы прийти им в голову, и относиться к силам природы, к смерти, к демонам иначе, как со страхом, казалось им немыслимым. Страх тяготел над жизнью человека. Преодолеть его они были не в силах. Но чтобы смягчить его, держать в известных границах, перехитрить, скрыть, подчинить общему потоку жизни, существовала целая система жертв. Жизнь этих людей протекала под постоянным гнетом страха, и без этого тяжкого гнета из их жизни ушел бы ужас, но также и энергия. Кому удалось отчасти облагородить этот страх, превратив его в молитвенное преклонение, много выигрывали, люди такого склада, люди, чей страх перерос в благочестие, были праведниками и просветителями своего века. Жертв приносили очень много и в самых различных формах, и принесение части этих жертв, как и исполнение связанных с ними обрядов, входило в круг обязанностей заклинателя погоды. Рядом со Слугой в хижине подрастала маленькая Ада, прелестная девочка, любимое дитя отца, и, когда по его мнению, подоспело время, он отдал ее своему ученицу в жены. Отныне Слугу считали подмастерьем заклинателя дождя. Туру представил его праматери селения как своего зятя и преемника и теперь разрешал ему иногда выполнять вместо себя некоторые церемонии и обязанности. Постепенно, по мере того как сменялись времена года и текли года, старый заклинатель дождя окончательно погрузился в присущую старцам созерцательность и передал зятю все свои обязанности, а когда он умер, -- его нашли мертвым у горящего очага, склонившимся над несколькими горшочками волшебного варева, с опаленными седыми волосами, -- его ученик Слуга уже давно был известен селению как заклинатель дождя. Слуга потребовал у старейшин селения, чтобы его учителя похоронили со всеми почестями и, как жертву, сжег над его могилой огромную охапку редчайших благовонных целебных трав и корней. И это все миновало безвозвратно, а среди потомства Слуги, столь многочисленного, что хижина Ады давно стала тесной, был и мальчик, получивший имя Туру: в его облике старец возвратился из своего смертного путешествия на луну. Со Слугой произошло то же, что в свое время с его учителем. Благочестие и духовность отчасти вытеснили в нем страх. Его юношеские порывы и глубокое страстное томление отчасти сохранились, отчасти постепенно отмирали или исчезали по мере того, как он старился в трудах, в любви и заботе об Аде и детях. По-прежнему он хранил в сердце самую большую любовь свою -- любовь к луне -- и продолжал усердно изучать луну и ее влияние на времена года и перемены погоды; в этом искусстве он сравнялся со своим учителем Туру, а со временем даже превзошел его. И поскольку нарождение, рост и постепенное исчезновение луны тесно связаны со смертью и рождением людей, поскольку из всех страхов, среди которых живет человек, страх неизбежной смерти самый сильный, -- Слуга, почитатель и знаток луны, вынес из своих тесных и живых связей с этим светилом освященное и просветленное отношение к смерти: достигнув зрелого возраста, он не был столь подвержен страху смерти, как другие люди. Он мог благоговейно разговаривать с луной, порой умоляюще, порой нежно, он чувствовал, что его связывают с луной тесные духовные узы, близко знал ее жизнь и принимал самое искреннее участие в ее превращениях и судьбах; как мистическую тайну он переживал ее уход и нарождение, сострадал ей и приходил в ужас, когда наступало страшное и луне угрожали болезни и опасности, превратности и ущерб, когда она теряла блеск, меняла цвет, темнела до того, что, казалось, вот-вот угаснет. В такие дни, правда, все принимали участие в судьбах луны, трепетали за нее, чувствовали угрозу и близость беды, с тревогой вглядывались в ее помрачневший, старый и больной лик. Но именно тогда сказывалось, что заклинатель дождя Слуга теснее связано луной и больше знает о ней, чем другие; и он тоже сострадал ее судьбе, и у него тоже тоскливо теснило грудь, но его воспоминания о подобных происшествиях были точнее и ярче, доверие -- более оправданным, вера в вечность и круговорот событий, в возможность преодоления смерти и победы над нею -- более незыблемой; глубже была и его самоотдача: в такие часы он испытывал готовность разделить судьбу светила вплоть до гибели и нового рождения, временами он даже чувствовал в себе какую-то дерзость, какую-то отчаянную отвагу и решимость бросить смерти вызов, противопоставить ей дух, утвердить свое "я", доказав преданность сверхчеловеческим судьбам. Иногда это выражалось в его поведении и делалось заметным даже для посторонних: он слыл мудрым и благочестивым, человеком великого спокойствия, мало боявшимся смерти, состоявшим в дружбе с высшими силами. Порою эти его способности и добродетели подвергались суровой проверке. Однажды ему пришлось бороться с неурожаем и дурной погодой, длившейся два года, это было тягчайшее испытание за всю его жизнь. Напасти и дурные предзнаменования начались уже во время сева, который пришлось дважды откладывать, а затем на всходы посыпались все мыслимые удары и беды, в конце концов почти полностью их уничтожившие; община жестоко голодала, и Слуга вместе со всеми; и то, что он пережил этот страшный год, что он, заклинатель дождя, не утратил всякое доверие и влияние, а смог помочь своему племени перенести это несчастье смиренно, не потеряв окончательно самообладания, -- уже значило много. Когда же на следующий год, после суровой, отмеченной многими смертями зимы, возобновились все горести и лишения прошедшего года, когда общинная земля высохла и потрескалась от упорной летней засухи, когда несметно расплодились мыши, а одинокие моления и жертвоприношения заклинателя дождя были напрасными и остались без ответа, так же как совместные моления, бой барабанов" молитвенные шествия всей общины, когда с беспощадной ясностью стало очевидно, что заклинатель дождя и на сей раз бессилен вызвать дождь, -- это было уже не шуткой, и только такой необыкновенный человек, как он, мог взять на себя всю ответственность и не сломиться перед напуганным и взбудораженным народом. В течение двух или трех недель Слуга оставался совсем один, на него ополчилась вся община, ополчились голод и отчаяние, и все вспомнили о старом поверье, будто смягчить гнев высших сил можно, только принеся в жертву самого заклинателя погоды. Он победил своей уступчивостью. Он не оказал никакого сопротивления, когда возникла мысль о принесении его в жертву, он даже сам предлагал пойти на это. К тому же, он с неслыханным упорством и самопожертвованием старался облегчить тяготы племени, не переставал отыскивать новые источники воды: то родничок, то углубление, наполненное водой, не допустил, чтобы в самые тяжелые дни уничтожили весь скот, а главное -- своей поддержкой, советами, угрозами, волшебством и молениями, собственным примером и устрашением -- не дал тогдашней родоначальнице селения, дряхлой женщине, впавшей в пагубное отчаяние и душевную слабость, сломиться духом и безрассудно пустить все по течению. Тогда-то стало ясно, что во дни смут и великих тревог человек может принести тем больше пользы, чем больше его жизнь и мысль направлены на духовные, сверхличные цели, чем лучше он умеет подчиняться, созерцать, молиться, служить и жертвовать собой. Эти два страшных года, едва не сделавших его жертвой, едва не погубивших его, принесли ему в конце концов величайшее признание и доверие, и не только среди толпы непосвященных, но и среди немногих, несущих ответственность, тех, кто в состоянии был оценить человека такого склада, как Слуга. Так через эти и разные другие испытания текла жизнь Слуги. И вот он достиг зрелого возраста и теперь находился в зените жизни. Он похоронил на своем веку двух родоначальниц племени, потерял прелестного шестилетнего сыночка, которого унес волк, превозмог без чьей-либо помощи тяжелую болезнь, исцелив себя сам. Не раз страдал он от голода и холода. Все это оставило следы на его лице и не менее глубокие -- в душе. Он познал также на собственном опыте, что люди духа вызывают у остальных своего рода неприязнь и отвращение, что их почитают, правда, на расстоянии, и в случае нужды прибегают к их помощи, но отнюдь не любят, не считают себе равными и стараются их избегать. Он убедился также в том, что больные и обездоленные гораздо охотнее воспользуются перешедшими по наследству или вновь придуманными волшебными заговорами и заклятиями, нежели примут разумный совет, что человек готов скорее терпеть бедствия и притворно каяться, нежели измениться внутренне, а тем паче попытаться себя переделать, что он скорее поверит в волшебство, чем в разум, в заклинания, чем в опыт: все это обстоятельства, которые за последующие тысячелетия, пожалуй, изменились не настолько, как это утверждают иные исторические труды. Но Слуга понял также, что человек пытливый, человек духа не должен утрачивать чувство любви; что он должен относиться к желаниям и слабостям людей без высокомерия, хотя и не подчиняться им, что от мудреца до шарлатана, от священника до фокусника, от человека, оказывающего братскую помощь, до корыстолюбивого бездельника -- всего один шаг, что люди, в сущности, охотнее платят шарлатану, дают обмануть себя базарному зазывале, чем принимают бескорыстную помощь, не требующую вознаграждения. Они не любят платить доверием и любовью, предпочитая рассчитываться деньгами и добром. Они обманывают других и сами ожидают обмана. Надо было научиться видеть в человеке существо слабое, себялюбивое и трусливое, но в то же время необходимо было признать, что и тебе присущи эти дурные черты и инстинкты, а также верить, верить всей душой, что в человеке живет также дух и любовь, нечто, противоборствующее инстинктам и стремящееся их облагородить. Эти мысли изложены здесь, конечно, более ясно, сформулированы более четко, нежели способен был бы сделать Слуга. Скажем только: он был на пути к этим мыслям, его путь вел к ним и далее -- через них. Идя по этому пути, тоскуя по мысли, но живя более в мире чувственном, околдованный луной, ароматом цветка, соком корня, вкусом коры, выращивая целебные травы, приготовляя мази, подчиняясь погоде и явлениям атмосферы, он выработал в себе некоторые способности, в том числе такие, которыми мы, потомки, уже не обладаем и которых теперь даже вполовину не понимаем. Важнейшей из этих способностей, конечно, было заклинание дождя. Хотя были особые случаи, когда небо оставалось к нему жестоким и безжалостно издевалось над его усилиями. Слуга все же сотни раз вызывал дождь и почти каждый раз несколько иным способом. Правда, в церемонию жертвоприношений, в ритуал молитвенных шествий, заклинаний, в барабанную музыку он не осмеливался вносить никаких изменений или что-нибудь пропускать. Но ведь это была лишь официальная, открытая для всех часть его деятельности, ее служебная и жреческая показная сторона; и конечно, это было изумительное зрелище, внушавшее прекрасные, возвышенные чувства, когда вечером, после дневных жертвоприношений и процессий, небеса сдавались, горизонт покрывался тучами, ветер приносил запахи влаги и падали первые капли дождя. Но здесь-то и требовалось искусство заклинателя, надо было правильно выбрать день, а не стремиться напролом к недостижимому; приходилось умолять силы небесные, даже докучать им, но все это с чувством меры, выражая покорность их воле. И гораздо дороже, чем эти прекрасные, праздничные свидетельства успеха и милости богов, были ему другие переживания, о которых никто, кроме него, не знал, да и он воспринимал их с робостью и не столько своим разумом, сколько чувствами. Иногда бывали такие состояния выгоды, такая напряженность воздуха и тепла, облачности и ветров, такие запахи воды, земли и пыли, такие угрозы или обещания, причуды и капризы демонов погоды, которые Слуга предчувствовал и ощущал всей своей кожей, волосами, всеми своими чувствами, и потому ничто не могло ни поразить, ни разочаровать его, он впитывал в себя погоду и носил ее в себе так глубоко, что уже был в силах повелевать тучами и ветром: конечно, не по своему произволу, не по своему усмотрению, а именно вследствие этого союза с природой и связанности с нею, которая совершенно стирала грань между ним и всем миром, между внутренним и внешним. В такие минуты он мог самозабвенно стоять на месте и слушать, самозабвенно замирать на корточках и не только чувствовать всеми порами тела каждое движение воздуха и облаков, но и управлять ими и воссоздавать их, подобно тому как мы можем пробудить в себе я воспроизвести хорошо знакомую музыкальную фразу. И тогда, стоило лишь ему задержать дыхание, как ветер или гром смолкали, стоило ему склонить голову или покачать ею, как начинал сыпать или прекращался град, стоило выразить улыбкой примирение борющихся сил в собственной душе, как наверху разглаживались складки облаков, обнажая прозрачную, чистую синеву. Порою, будучи в состоянии особенно ясной просветленности и душевного равновесия, он ощущал в себе погоду ближайших дней, предвидел ее точно и безошибочно, словно в крови у него была запечатлена вся партитура, по которой она должна разыграться. То были самые лучшие дни его жизни, в них были его награда, его блаженство. Когда же эта сокровенная связь с внешним миром нарушалась, когда погода и весь мир становились чужды, непонятны, чреваты неожиданностями, тогда и в его душе рушился порядок и прерывались токи, тогда он чувствовал, что он -- не подлинный заклинатель дождя, а работу свою и ответственность за погоду и урожай воспринимал как тяжкое бремя и обман. В такие дня он любил сидеть дома, слушался Аду я помогал ей, прилежно занимался домашними делами, мастерил детям инструменты и игрушки, возился с изготовлением снадобий, испытывал потребность в любви и желание как можно меньше отличаться от прочих людей, полностью подчиняться обычаям и нравам племени и даже выслушивал неприятные ему в другое время пересуды жены и соседок о жизни, самочувствии и поведении других людей. В счастливые дни его мало видели дома, он подолгу бродил под открытым небом, ловил рыбу, охотился, искал коренья, лежал в траве или забирался на дерево, вдыхал воздух, прислушивался, подражал голосам зверей, разжигал маленькие костры, чтобы сравнить клубы дыма с формой облаков на небе, пропитывал волосы я кожу туманом, дождем, воздухом, солнцем или лунным светом, попутно собирая, как это делал всю свою жизнь его предшественник и учитель Туру, такие предметы, в которых суть и внешняя форма, казалось, принадлежали к различным сферам, в которых мудрость или каприз природы слово приоткрывали свои правила игры и тайны созидания, предметы, в которых самое отдаленное сливалось воедино, к примеру, наросты на сучьях, похожие на лица людей и морды животных, отшлифованную водой гальку с узором, напоминающим разрез дерева, окаменелые фигурки давно исчезнувших животных, уродливые или сдвоенные косточки плодов, камни в форме почки или сердца. Он умел прочитать рисунок жилок на древесном листке, сетку линий на морщинистой шляпке сморчка, прозревая при этом нечто таинственное, одухотворенное, грядущее, возможное: магию знаков, предвестие чисел и письмен, претворение бесконечного, тысячеликого в простое -- в систему и понятие. Ибо в нем были заложены все эти возможности постижения мира с помощью духа, возможности, пока еще безымянные, не получившие названия, но отнюдь не неосуществимые, не немыслимые, пока еще скрытые в зародыше, в почке, но свойственные ему, органически в нем растущие. И если бы мы могли перенестись еще на несколько тысячелетий назад, до того, как жил этот заклинатель дождя, времена которого кажутся нам теперь ранними и первобытными, мы бы и тогда -- таково наше твердое убеждение --уже в первом человеке встретили бы дух, тот дух, что не имеет начала и извечно содержал в себе то, что он сумел создать в позднейшие времена. Заклинателю стихий не было суждено увековечить хотя бы одно из своих предвидений и хотя бы приблизительно доказать его, да он навряд ли в этом нуждался. Он не изобрел ни письменности, ни геометрии, ни медицины, ни астрономии. Он остался безвестным звеном в цепи, но столь же необходимым, как всякое звено: он передал дальше то, что воспринял от предков, присовокупив к этому то, что приобрел и чего добился сам. Ибо и у него были ученики. Много лет он готовил двоих к должности заклинателя стихий, и из них один стал впоследствии его преемником. Долгие годы он занимался своим ремеслом в полном одиночестве, и когда впервые -- это было вскоре после тяжелого неурожая и голода -- возле него появился юноша, начал ходить к нему, наблюдать за ним, оказывать ему всяческий почет и следовать за ним по пятам, один из тех, кого он позднее должен был сделать заклинателем дождя и учителем, у него странно, тоскливо дрогнуло сердце, ибо он вернулся памятью к самому глубокому переживанию своей юности и тут впервые испытал зрелое, суровое, одновременно теснящее грудь и живительное чувство: он понял, что юность миновала, что середина пути пройдена, цветок превратился в плод. И отнесся он к юноше, хотя сам ранее не считал этого возможным, точно так же, как в свое время отнесся к нему старый Туру, и эта неприступность, эта сдержанность, это выжидание получались сами собой, совершенно инстинктивно, а не были подражанием старому кудеснику, и вытекали они отнюдь не из тех нравственных или воспитательных соображений, что молодого человека-де надо долго испытывать, достаточно ли он серьезен, что никому нельзя облегчать путь к посвящению в тайну, но, напротив, следует сделать его как можно более тернистым и тому подобное. Нет, просто Слуга вел себя по отношению к своим ученикам так же, как любой начинающий стареть человек, привыкший к одиночеству, как любой ученый чудак вел бы себя по отношению к своим почитателям и последователям: застенчиво, робко, отстраняясь от них, боясь лишиться своего прекрасного одиночества и свободы, своих прогулок по лесной чаще, возможности без помех охотиться, бродить, собирать, что попадет под руку, мечтать, прислушиваться, хранить ревнивую привязанность ко всем привычкам и любимым занятиям, к своим тайнам и раздумьям. Он нисколько не поощрял робкого юношу, приближавшегося к нему с восторженным любопытством, отнюдь не помогал ему преодолеть робость, не подбадривал, не считал его появление радостью и наградой, признанием или дорогим для себя успехом: наконец, мол, мир направил к нему посланца, знак любви, кто-то добивается его внимания, кто-то предан и близок ему и, подобно ему, видит свое призвание в служении тайнам природы. Нет, вначале он воспринял это появление как досадную помеху, как посягательство на его права и привычки, как попытку лишить его независимости, которую он, как только сейчас в этом убедился, горячо любил; он противился этому вторжению, и не было предела изобретательности, с какой он старался перехитрить, спрятаться, замести следы, уклониться от встречи, ускользнуть. Но и тут повторилось то же, что в свое время произошло с Туру: долгое, молчаливое домогательство юноши мало-помалу размягчило eго сердце, постепенно подточило и ослабило его сопротивление, и он сам, по мере того как в юноше росла уверенность, неспешно поворачивался к нему лицом и раскрывался, он уже готов был идти навстречу его настойчивым желаниям и признал в этой новой для себя и столь обременительной, обязанности -- растить и направлять ученика -- неизбежность, предопределенную судьбой, приказ духа. Все дальше и дальше отлетала его мечта о наслаждении неисчерпаемыми возможностями, многоликим будущим. Вместо мечты о бесконечном развитии, о суммировании всей мудрости, рядом с нам появился ученик, маленькая, близкая и требовательная реальность, вторгшийся в его жизнь нарушитель спокойствия, которого не прогонишь, от которого не избавишься, единственный путь в реальное будущее, единственный важнейший долг, единственная узкая тропа, идя по которой заклинатель дождя только и мог сохранить от тления свою жизнь, свои деда, помыслы и предчувствия, ибо, только вдохнув жизнь в новую маленькую почку, можно продлить и свою жизнь. Со вздохом, со скрежетом зубовным, с улыбкой возложил он на себя это бремя. Но и в этой важной, быть может, самой ответственной сфере своей деятельности -- в дальнейшей передаче накопленного и в воспитании преемника -- заклинатель дождя не избежал очень тяжкого и горького опыта и разочарования. Первый юноша, добивавшийся его благосклонности и ставший после долгого ожидания и препятствий учеником Слуги, звался Маро, и он-то принес учителю разочарование, которого тот так и не смог никогда преодолеть до конца. Юноша был угодлив и льстив и долгое время разыгрывал беспрекословное послушание, но ему многого не хватало, прежде всего, мужества: он боялся, например, ночи и темноты, что всячески старался скрыть, а Слуга, уже после того как обнаружил это, еще долгое время считал остатком ребячества, которое со временем пройдет. Но оно не проходило. Кроме того, у этого ученика полностью отсутствовал дар самозабвенно и бескорыстно отдаваться наблюдениям, исполнению своих обязанностей и обрядов, размышлениям и догадкам. Он был умен, обладал ясным, быстрым разумом, и тем, чему можно было научиться без самоотдачи, он овладевал легко и уверенно. Но чем дальше, тем больше обнаруживалось, что постичь искусство заклинателя дождя он стремился из себялюбивых побуждений и целей. Превыше всего ему хотелось что-то значить, играть роль, производить впечатление. Ему свойственно было тщеславие человека одаренного, но не призванного. Он гнался за успехом, хвалился перед своими сверстниками вновь обретенными познаниями и искусством -- и это могло быть ребячеством и с годами исчезнуть. Но он искал не только успеха, он стремился к власти над другими и к выгоде: когда учитель начал это замечать, он ужаснулся и постепенно отвратил от него свое сердце. Уже после того, как юноша несколько лет пробыл в обучении у Слуги, он два или три раза был изобличен в тяжких провинностях. Поддавшись соблазну, он самовольно, без ведома и разрешения учителя, брался за вознаграждение то врачевать больного ребенка снадобьями, то заклинаниями изгонять крыс из чьей-либо хижины, и поскольку его, невзирая на все угрозы и обещания, не раз ловили на таких проступках, мастер исключил его из числа своих учеников, сообщил о происшедшем родоначальнице и постарался вычеркнуть неблагодарного и недостойного молодого человека из памяти. Впоследствии его вознаградили два других его ученика, в особенности второй, его собственный сын Туру. Этого последнего и самого юного из своих учеников он любил больше всех других, по его мнению, из сына могло выйти нечто более значительное, чем он сам, ибо в мальчика, совершенно очевидно, переселился дух его деда. Слуга испытывал укреплявшую его дух радость оттого, что ему удалось передать всю совокупность своего опыта и веры будущему, и оттого, что с ним рядом находился человек, бывший вдвойне его сыном, которому он мог в любой день передать свою должность, когда ему самому она станет не под силу. Но своего первого, неудавшегося ученика ему не удалось все же окончательно изгнать из своей жизни и из своих мыслей, тот стал в деревне если и не слишком почитаемым, то многими весьма любимым и не лишенным влияния человеком, женился, забавлял людей как своего рода фигляр и шут, стал даже главным барабанщиком в хоре барабанщиков и оставался при этом тайным недругом и завистником заклинателя дождя, нанося ему не раз мелкие и даже крупные обиды. Слуга никогда не тяготел к друзьям, к обществу людей, ему нужны были одиночество и свобода, он никогда не старался заслужить уважение или любовь кого-либо, разве что еще мальчиком -- мастера Туру. Но теперь он почувствовал, что значит иметь врага и ненавистника; не один день его жизни был отравлен из-за этого. Маро принадлежал к тому роду учеников, к тем очень одаренным юношам, которые, при всей своей одаренности, во все времена были крестом и мукой своих наставников, ибо талант у них -- не растущая из глубины, прочно укоренившаяся органическая сила, не тонкое, облагораживающее напечатление доброй натуры, хорошей крови и хорошего характера, но как бы нечто наносное, случайное, прямо-таки узурпированное или уворованное. Ученик, обладающий ничтожным характером, но высоким умом или блестящей фантазией, неизбежно ставит учителя в затруднительное положение: он должен передать этому ученику унаследованные им знания и методы их изучения, приобщить его к жизни духовной, а между тем чувствует, что его подлинный, высший долг состоит именно в охране наук и искусств от домогательств людей, не более чем одаренных; ибо не ученику должен служить наставник, но оба они -- духу. Вот причина, почему учителя испытывают робость и страх перед некоторыми ослепляющими талантами; каждый такой ученик искажает весь смысл служения воспитателя. Выдвижение каждого ученика, способного лишь блистать, но не служить, в сущности, наносит вред этому служению, в какой-то степени является предательством по отношению к духу. Мы знаем периоды в истории некоторых народов, когда, при глубочайшем потрясении духовных основ, такие "не более чем одаренные" бросаются на штурм руководящих постов в общинах, школах, академиях, государствах, и хотя на всех постах оказываются высокоталантливые люди, но все они хотят руководить и никто не умеет служить. Распознать вовремя такого рода таланты, еще до того, как они успели завладеть фундаментом интеллектуальных профессий, заставить их со всей необходимой твердостью свернуть на путь неинтеллектуальных занятий бывает, конечно, порой очень трудно. Так и Слуга совершил ошибку; он слишком долго терпел своего ученика Маро, он уже успел отчасти посвятить легкомысленного честолюбца в некоторые тайны, и сделал это напрасно. Последствия оказались для него лично более пагубными, нежели он мог предвидеть. Наступил год, -- борода Слуги к тому времени уже изрядно посеребрилась, -- когда демоны необычайной силы и коварства сместили и нарушили равновесие между небом и землей. Эти нарушения начались осенью, страшные и величественные, потрясая души до основания, сжимая их страхом, показывая невиданное доселе зрелище неба, вскоре после осеннего солнцестояния, которое заклинатель дождя всегда наблюдал и воспринимал с некоторой торжественностью, благоговением и особым вниманием. Опустился вечер, легкий, ветреный, довольно прохладный, небо было прозрачно-льдистым, лишь несколько беспокойных тучек скользили на огромной высоте, необычайно долго задерживая на себе розовый отсвет закатившегося солнца: торопливые, косматые, пенистые пучки света в холодной, бледной пустыне неба. Слуга уже несколько дней наблюдал и ощущал нечто более яркое и примечательное, чем все, что ему доводилось видеть каждый год в эту пору, когда дни начинали становиться короче, -- брожение стихий в небесных просторах, тревогу, охватившую землю, растения и животных, какое-то беспокойство, зыбкость, ожидание, страх и предчувствие во всей природе, какое-то смятение в воздухе; и эти долго и трепетно вспыхивающие в тот вечерний час тучки, их неверное порхание, не совпадающее с ветром, дующим на земле, их молящий о чем-то, долго и печально борющийся с угасанием алый отблеск, его охлаждение и исчезновение, после чего вдруг и тучки таяли во мгле. В селении все было спокойно, гости и дети, слушавшие рассказы родоначальницы возле ее хижины, давно разбрелись, лишь несколько мальчишек еще возились и бегали, догоняя друг друга, все остальные давно поужинали и сидели у своих очагов. Многие уже спали, вряд ли кто-нибудь, кроме заклинателя дождя, наблюдал закатные багряные облака. Слуга ходил взад и вперед по небольшому садику позади своей хижины и размышлял о погоде, взволнованный и неспокойный, время от времени присаживаясь на минуту отдохнуть на чурбан, стоявший среди зарослей крапивы и предназначенный для колки дров. Когда в облаках угас