говор, они узнали друг друга, как-то сблизились. Ученый усмотрел нечто большее, чем случайность, или по крайней мере случайность особого рода, в том, что они оба -- он на своей бенедиктинской, молодой человек -- на своей касталийской почве -- сделали одно и то же открытие, обнаружили этого бедного монастырского учителя из Вюртемберга, этого столь же мягкосердечного, сколь и твердокаменного, столь же мечтательного, сколь и трезвого человека; что-то должно было связывать их обоих, если на них оказал такое сильное действие один и тот же неказистый магнит. И с того начавшегося сонатой П?рселла вечера это связующее "что-то" действительно существовало. Иаков наслаждался общением с таким вышколенным и в то же время ничуть не закосневшим умом, это удовольствие доводилось ему не так уж часто испытывать, а для Кнехта общество историка и начавшееся теперь ученичество у него стали новой ступенью на том пути пробуждения, которым он считал свою жизнь. Скажем кратко: благодаря патеру он познакомился с историей, с закономерностями и противоречиями изучения и писания истории, а в последующие годы научился, кроме того, смотреть на современность и на собственную жизнь как на историческую действительность. Разговоры их часто перерастали в настоящие диспуты, атаки и оправдания; вначале, впрочем, задиристость проявлял больше отец Иаков. Чем больше он узнавал ум своего молодого друга, тем досаднее было ему, что этот подававший такие надежды молодой человек вырос без дисциплины религиозного воспитания, в мнимой дисциплине интеллектуально-эстетической духовности. Все, что он порицал в мышлении Кнехта, он приписывал этому "модному" касталийскому духу, его далекости от действительности, его склонности к несерьезной абстракции. А когда Кнехт поражал его неиспорченными, родственными его собственным мыслям взглядами и мнениями, он торжествовал оттого, что здоровая натура его молодого друга оказала такое сильное сопротивление касталийскому воспитанию. Критику по адресу Касталии Иозеф принимал очень спокойно, а когда полагал, что старик заходит в своей горячности слишком уж далеко, хладнокровно его осаживал. Впрочем, среди уничижительных замечаний патера о Касталии случались и такие, с которыми Иозеф вынужден бывал отчасти соглашаться, и в одном пункте он за время пребывания в Мариафельсе основательно переучился. Дело касалось отношения касталийской духовности к мировой истории, того, что патер называл "полным отсутствием чувства истории". -- Вы, математики и умельцы Игры, -- говаривал он, -- создали себе какую-то дистиллированную мировую историю, состоящую только из духовной истории и истории культуры, у вашей истории нет крови и нет действительности; вы вс? до тонкости знаете об упадке латинского синтаксиса во втором или третьем веке и понятия не имеете об Александре, Цезаре или об Иисусе Христе. Вы обращаетесь с мировой историей как математик с математикой, где есть только законы и формулы, но нет действительности, нет ни добра, ни зла, нет времени, нет ни "вчера", ни "завтра", а есть вечное, плоское математическое настоящее. -- Но как заниматься историей, если не вносить в нее порядок? -- спрашивал Иозеф. -- Конечно, в историю надо вносить порядок, -- бушевал Иаков. -- Каждая наука -- это, в числе прочего, упорядочение, упрощение, переваривание неудобоваримого для ума. Мы полагаем, что обнаружили в истории какие-то законы, и стараемся учитывать их при познании исторической правды. Так же, например, и анатом не ждет, расчленяя тело, каких-то сюрпризов, а находит в существовании под эпидермисом мира органов, мышц, связок и костей подтверждение заранее известной ему схемы. Но если анатом видит только свою схему и пренебрегает при этом неповторимой, индивидуальной реальностью своего объекта, тогда он касталиец, умелец Игры, и применяет математику к неподходящему объекту. По мне, тот, кто созерцает историю, пускай делает это с трогательнейшей детской верой в упорядочивающую силу нашего ума и наших методов, но пусть он, кроме того, уважает непонятную правду, реальность, неповторимость происходящего. Заниматься историей, дорогой мой, -- это не забава и не безответственная игра. Заниматься историей уже означает знать, что стремишься тем самым к чему-то невозможному и все-таки необходимому и крайне важному. Заниматься историей -- значит погружаться в хаос и все же сохранять веру в порядок и смысл. Это очень серьезная задача, молодой человек, и, быть может, трагическая. Из высказываний патера, которые Кнехт передавал тогда своим друзьям в письмах, приведем как характерное еще одно. "Для молодежи великие люди -- это изюминки в пироге мировой истории, да они и неотъемлемы, конечно, от самой ее сущности, и совсем не так просто и не так легко, как то кажется, отличить действительно великих от мнимовеликих. Когда мы имеем дело с мнимовеликими, иллюзию величия создает исторический момент и способность угадать его и за него ухватиться; есть также немало историков и биографов, не говоря уж о журналистах, которым это угадывание и понимание исторического момента, иначе говоря -- сиюминутный успех, уже представляется признаком величия. Капрал, становящийся в два счета диктатором, или куртизанка, умудряющаяся некоторое время управлять хорошим или дурным настроением какого-нибудь властителя мира, -- любимые фигуры таких историков. А юнцы-идеалисты любят, наоборот, больше всего трагических неудачников, мучеников, явившихся чуть раньше или чуть позже, чем надо бы. Для меня -- а я прежде всего историк нашего бенедиктинского ордена -- самое притягательное, самое поразительное и наиболее достойное изучения в мировой истории -- не лица, не ловкие ходы, не тот или иной успех или та или иная гибель, нет, моя любовь и мое ненасытное любопытство направлены на такие явления, как наша конгрегация, на те очень долговечные организации, где пытаются собирать, воспитывать и переделывать людей на основе их умственных и душевных качеств, воспитанием, а не евгеникой, с помощью духа, а не с помощью крови превращая их в аристократию, способную и служить, и властвовать. В истории греков меня пленяли не звездная несметность героев и не назойливый гомон на агоре, а такие попытки, как те, что предпринимались пифагорейцами или платоновской академией, у китайцев ни одно явление не занимало меня так, как долговечность конфуцианской системы, а в нашей европейской истории перворазрядными историческими ценностями представляются мне прежде всего христианская церковь, а также служащие ей и входящие в нее ордены. Что порой везет какому-нибудь авантюристу и он завоевывает или основывает империю, которая существует потом двадцать или пятьдесят, а то даже и сто лет, или что какой-нибудь благонамеренный идеалист-король или император стремится подчас к более пристойной политике или пытается осуществить мечты по части культуры, что тот или иной народ или какой-нибудь другой коллектив умудрился под сильным нажимом создать или вытерпеть что-то неслыханное -- все это мне давно не так интересно, как тот факт, что снова и снова делались попытки создания таких структур, как наш орден, и что иные плоды этих попыток сохранялись тысячу и две тысячи лет. О самой святой церкви говорить не хочу, она для нас, верующих, обсуждению не подлежит. Но что такие конгрегации, как бенедиктинская, доминиканская, позднее иезуитская и так далее, просуществовали по нескольку веков и после всех этих веков, несмотря на всякие перемены, на всякое вырождение, приспособленчество и насилие, сохраняют еще свое лицо, свой голос, свою повадку, свою индивидуальную душу, это для меня самый замечательный и самый почтенный феномен истории". Кнехт восхищался патером, даже когда тот бывал зол и несправедлив. При этом он тогда еще понятия не имел о том, кто был отец Иаков на самом деле, он видел в нем только глубокого и гениального ученого, но не знал, что патер был, кроме того, человеком, который сам сознательно участвовал в мировой истории и помогал творить ее, ведущим политиком своей конгрегации и знатоком политической истории и современной политики, к которому отовсюду обращались за информацией, советом и посредничеством. Около двух лет, до своего первого отпуска, Кнехт общался с патером исключительно как с ученым, зная только одну, обращенную к себе сторону его жизни, деятельности, репутации и влияния. Этот ученый муж умел молчать, даже имея дело с друзьями, и его монастырские собратья тоже умели молчать лучше, чем того мог ожидать от них Иозеф. По прошествии двух примерно лет Кнехт настолько свыкся с жизнью в монастыре, насколько это вообще возможно для гостя и постороннего человека. Он помогал органисту скромно продолжать великую, почтенно-старинную традицию в его небольшом мотетном хоре. Он нашел кое-что в монастырском музыкальном архиве и послал несколько копий старых произведений в Вальдцель и прежде всего в Монтепорт. Он создал небольшой начальный класс Игры, к усерднейшим ученикам которого принадлежал теперь и тот молодой послушник Антон. Он обучил настоятеля Гервасия хоть и не китайскому языку, но манипулированию стеблями тысячелистника и лучшему методу размышления над изречениями гадальной книги; настоятель очень привязался к нему и давно оставил свои первоначальные попытки пристрастить гостя к вину. Послания, в которых он каждые полгода отвечал на официальный запрос мастера Игры о том, довольны ли в Мариафельсе Иозефом Кнехтом, были сущими дифирамбами. Внимательнее, чем в эти послания, вникали в Касталии в перечни лекций и отметок по кнехтовскому курсу Игры; находя тамошний уровень скромным, были довольны тем, как приспосабливался учитель к этому уровню и вообще к обычаям и духу монастыря. Но больше всего были довольны и даже поражены касталийские власти, хотя и не показывали этого своему посланцу, частым, доверительным, просто даже дружеским общением Кнехта со знаменитым отцом Иаковом. Общение это принесло всяческие плоды, о которых, или хотя бы о том из них, что был всего приятнее Кнехту, мы позволим себе, несколько забегая вперед, сейчас рассказать. Он созревал медленно, медленно, он прорастал так же выжидательно и недоверчиво, как семена деревьев высокогорья, посеянные на тучной низменности: перенесшись в жирную землю и мягкий климат, семена эти несут в себе как наследство сдержанность и недоверие, с которыми росли их предки, медленность роста принадлежит к их наследственным свойствам. Привыкнув недоверчиво контролировать любую возможность влияния на него, умный старик лишь нерешительно и понемногу позволял укореняться в себе всему тому, что доходило до него через его молодого друга, через его коллегу с противоположного полюса, от касталийского духа. Постепенно, однако, оно все-таки пускало ростки, и из всего хорошего, что выпало на долю Кнехта в его монастырские годы, самым лучшим и самым драгоценным для него были эти скупые, нерешительно выраставшие после безнадежной с виду первой поры доверие и открытость опытного старика, его медленно возникавшее и еще медленнее проявлявшееся уважение к его молодому почитателю не только как к индивидууму, но и к тому, что было в нем специфически касталийским. Шаг за шагом, как бы только слушая и учась, молодой человек подвел патера, употреблявшего прежде слова "касталийский" или "умелец Игры" лишь с иронической интонацией, даже явно как ругательства, к признанию, сперва снисходительному и наконец почтительному признанию, и этого склада ума, и этого ордена, и этой попытки создать аристократию духа. Патер перестал порочить молодость Ордена, который в свои двести с небольшим лет и правда отставал от бенедиктинского на полтора тысячелетия, он перестал видеть в игре в бисер лишь эстетическое щегольство, перестал отрицать возможность дружбы и союза двух столь разновозрастных орденов в будущем. О том, что в этом частичном смягчении патера, казавшемся Иозефу его чисто личной удачей, касталийское начальство видело вершину его мариафельской миссии, он еще довольно долго не подозревал. Время от времени он безрезультатно задумывался о том, какова, собственно, его роль в монастыре, приносит ли он, собственно, здесь какую-то пользу, не представляет ли собой в конце концов его назначение на это место, -- назначение, казавшееся поначалу повышением и наградой и вызывавшее зависть соперников, -- скорее бесславную синекуру, отгон в тупик. Учиться, конечно, можно было везде, так почему же нельзя было здесь? Но в касталийском понимании этот монастырь, за вычетом только отца Иакова, не был рассадником и образцом учености, и Кнехт толком не знал, не начал ли он в своей изоляции среди почти сплошь невзыскательных дилетантов уже обрастать мхом и деградировать в Игре. Помогали ему, однако, при этой неуверенности отсутствие у него карьеризма и уже тогда довольно сильный в нем amor fati. В общем-то его жизнь на положении гостя и скромного учителя-предметника в этом патриархальном монастырском мирке была, пожалуй, приятнее, чем последняя вальдцельская пора в кругу честолюбцев, и если бы судьба навсегда оставила его на этом маленьком колониальном посту, он кое-что, правда, попытался бы изменить в своей здешней жизни, попытался бы, например, залучить сюда кого-нибудь из друзей или хотя бы выхлопотать себе ежегодный длительный отпуск для поездок в Касталию, -- но в остальном был бы этим доволен. Читатель данного биографического очерка ждет, вероятно, отчета о другой стороне монастырского эпизода в жизни Кнехта -- о религиозной. Мы осмелимся лишь осторожно намекнуть на это. Что в Мариафельсе Кнехт тесно соприкоснулся с религией, с ежедневно практикуемым христианством, -- это не только вероятно, это даже отчетливо видно по многим его позднейшим высказываниям и по его поведению в дальнейшем; но вопрос, стал ли и в какой мере стал он там христианином, мы должны оставить открытым, эта область нашему исследованию недоступна. Помимо обычного в Касталии уважения к религии, в Кнехте была какая-то почтительность, которую можно, пожалуй, назвать благочестивой, и еще в школьные годы, особенно занимаясь церковной музыкой, он получил довольно хорошее представление о христианском учении и его классических формах, больше всего были ему знакомы таинство обедни и обряд торжественной мессы. Не без удивления и почтительности встретился он теперь у бенедиктинцев с религией, знакомой ему раньше лишь теоретически и исторически, как с еще живой, он неоднократно участвовал в богослужениях, и после ознакомления с некоторыми трудами отца Иакова, да и под воздействием разговоров с ним, Кнехту окончательно открылся этот феномен христианства, которое столько раз за века отставало от современности, устаревало, окостеневало и все-таки снова и снова вспоминало о своих источниках и обновлялось с их помощью, опять оставляя позади себя все, что было современным и одерживало победы вчера. Не оказывал он серьезного сопротивления и высказывавшейся ему не раз в тех беседах мысли, что, возможно, и касталийская культура есть лишь секуляризованная и преходящая, побочная и поздняя форма христианско-европейской культуры и будет когда-нибудь снова впитана ею и отменена. Даже если это так, сказал он однажды патеру, ему-то. Кнехту, суждены место и служба внутри касталийской, а не внутри бенедиктинской системы, там должен он сотрудничать и приносить пользу, не заботясь о том, притязает ли система, звеном которой он является, на вечное или только на долгое существование; переход в другую веру он счел бы лишь не совсем достойной формой бегства. Ведь и тот досточтимый Иоганн Альбрехт Бенгель служил в свое время маленькой и бренной церкви, ничего при этом не упуская в служении вечному. Благочестие, то есть служение с верой и верность до готовности отдать жизнь, возможно в любом вероучении и на любой ступени, и единственный критерий искренности и ценности всякого личного благочестия -- такое служение и такая верность. Когда Кнехт прожил у бенедиктинцев уже около двух лет, в обители как-то появился гость, которого тщательно держали от него в отдалении, не давая им даже просто познакомиться. Это возбудило любопытство Иозефа, он стал наблюдать за незнакомцем, пробывшим, впрочем, в монастыре всего несколько дней, и пришел к самым разным предположениям. Одежду духовного лица, которую носил незнакомец, Кнехт счел маскировкой. С настоятелем и особенно с отцом Иаковом этот неизвестный долго совещался при закрытых дверях, он часто получал и часто отправлял срочные сообщения. Зная хотя бы понаслышке о политических связях и традициях монастыря, Кнехт решил, что гость -- высокопоставленный политик с секретной миссией или инкогнито путешествующий правитель; и, разбираясь в своих впечатлениях, он вспомнил, что и в прошлые месяцы появлялись, бывало, какие-то гости, которые теперь, задним числом, тоже казались таинственными и важными. При этом ему пришли на ум начальник "полиции", любезный господин Дюбуа. и его просьба наблюдать в монастыре именно за такими происшествиями. и, хотя Кнехт все еще не чувствовал ни желания, ни призвания посылать такого рода отчеты. ему стало совестно, что он давно не писал этому доброжелательному человеку и, вероятно, разочаровал его. Он написал ему длинное письмо, попытался объяснить свое молчание и, чтобы придать письму хоть какую-то содержательность, рассказал кое-что о своем общении с отцом Иаковом. Ему было невдомек, как внимательно будут читать это письмо и кто только не будет его читать. миссия Первое пребывание Кнехта в монастыре длилось два года; в то время, о котором сейчас идет речь, ему шел тридцать седьмой год. В конце этого периода жизни в Мариафельсе, месяца через два после того, как он отправил длинное письмо Дюбуа, Кнехта однажды утром позвали в приемную настоятеля. Думая, что этому общительному человеку захотелось потолковать на китайские темы, он явился без промедления. Гервасий бросился ему навстречу с каким-то письмом в руке. -- Меня сподобили чести обратиться к вам с поручением, многоуважаемый, -- воскликну л он с обычным своим покровительственным благодушием и сразу взял тот дразняще-иронический тон, который установился для выражения не совсем еще ясных дружеских отношений между церковным и касталийским орденами и был задан, собственно, отцом Иаковом. -- Надо, впрочем, отдать должное вашему магистру Игры! Он мастер писать письма! Мне он написал по-латыни, бог весть почему; ведь когда вы, касталийцы, что-нибудь делаете, никогда не знаешь, что у вас на уме -- вежливость или насмешка, почесть или нравоучение. Так вот, мне этот достопочтенный dominus (господин (лат.)) написал по-латыни, причем на такой латыни, на которую сейчас во всем нашем ордене никто не способен, кроме разве что отца Иакова. Это латынь как бы непосредственно цицероновской школы и все же сдобренная хорошо взвешенной щепоткой церковной латыни, о которой опять-таки, конечно, не знаешь, пущена ли она в ход наивно, как приманка для нас, попов, или иронически или возникла просто из неукротимой потребности в игре, стилизации и украшательстве. Итак, досточтимый пишет мне: там находят желательным увидеть вас и обнять, а также установить, до какой степени испортило вашу нравственность и ваш стиль долгое пребывание среди нас, полу варваров. Короче, если я верно понял и истолковал это г объемистый литературный шедевр, вам предоставляется отпуск, и меня просят отправить моего гостя на неопределенный срок в Вальдцель, но не навсегда, не г, ваше скорое возвращение, если таковое угодно нам, безусловно входит в намерение тамошнего начальства. Простите. далеко не все тонкости этого послания я сумел по достоинству оценить, да этого, наверно, и не ждал от меня магистр Томас. А это письмецо я должен передать вам, ступайте и подумайте, поедете ли вы и когда. Вас будет нам недоставать, и, если ваше отсутствие окажется слишком долгим, мы не преминем снова затребовать вас у вашего начальства. В письме, врученном Кнехту, его от имени администрации кратко уведомляли, что ему предоставляется отпуск для отдыха и для беседы с начальством и что его ждут в Вальдцеле в ближайшее время. Завершение текущего курса Игры для начинающих он может, если только настоятель категорически не возразит против этого, не ставить себе в обязанность. Прежний мастер музыки передает ему привет. При чтении этой строки Иозеф оторопел и задумался: как через автора письма, магистра Игры, мог быть передан этот привет, и без того не очень уместный в официальном послании? Наверно, состоялась какая-нибудь конференция главной администрации с участием и прежних мастеров. Что ж, до заседаний и намерений Педагогического ведомства ему не было дела; но его необыкновенно тронул этот привет, он звучал как-то удивительно по-товарищески Какому бы вопросу ни была посвящена та конференция, привет доказывал, что начальство говорило на ней и об Иозефе Кнехте. Предстоит ли ему что-то новое? Отзовут ли его? И будет ли это повышением или шагом назад? Но письмо сообщало только об отпуске. Да, отпуску этому он был искренне рад, он готов был уехать хоть завтра. Но ведь он должен был по крайней мере попрощаться со своими учениками и дать им какие-то указания. Антона очень огорчит его отъезд. И некоторых патеров он тоже обязан был посетить на прощание. Тут он подумал об Иакове и, почти к своему удивлению, почувствовал легкую боль, волнение, которое сказало ему, что к Мариафельсу он привязан больше, чем подозревал сам. Здесь ему недоставало многою, к чему он привык и чем дорожил, и в течение двух лет расстояние и разлука делали Касталию все более прекрасной в его представлении; но в эту минуту он ясно увидел: то, чем он обладал в лице отца Иакова, незаменимо, и этого ему будет в Касталии недоставать. И яснее, чем до сих пор, отдал он себе отчет в том, что' он здесь испытал и чему научился, и радость охватила его при мысли о поездке в Вальдцель, о встречах, об игре в бисер, о каникулах, и радость эта была бы меньше без уверенности, что он вернется в Мариафельс. С внезапной решимостью отправившись к патеру, Кнехт рассказал тому, что его отзывают в отпуск, и о том, как он сам удивился, обнаружив за своей радостью по поводу встречи с домом и радость по поводу предстоящего затем возвращения в Мариафельс, и что, поскольку эта вторая радость связана прежде всего с ним, многочтимым патером, он, Иозеф, набрался храбрости обратиться к нему с великой просьбой, чтобы тот по его, Кнехта, возвращении немного поучил его, хотя бы по часу или по два в неделю. Иаков, отнекиваясь, засмеялся и снова отпустил несколько изысканно-насмешливых комплиментов беспримерно многосторонней касталийской образованности, перед которой такой простой чернец, как он, может, мол, только умолкнуть в немом восторге, качая головой от удивления; но Иозеф сразу заметил, что отказывается тот не всерьез, и, когда он пожимал патеру руку на прощание, Иаков ласково сказал ему, чтобы он не беспокоился насчет своей просьбы, что он, Иаков, с радостью сделает все, что в его силах, и тепло простился с ним. Радостно поехал он домой на каникулы, уверенный в глубине души, что его пребывание в монастыре не прошло напрасно. При отъезде он почувствовал было себя снова подростком, но быстро понял, что он уже не подросток, да и не юноша; понял он это по чувству неловкости и внутреннего сопротивления, появлявшемуся у него всякий раз, когда ему хотелось отозваться на ребяческое ощущение каникулярной вольготности каким-нибудь жестом, возгласом, озорством. Нет, то, что когда-то было бы естественной отдушиной -- ликующе крикнуть что-нибудь птицам на дереве, громко затянуть походную песню, сделать несколько ритмических движений, -- уже не получалось, это вышло бы натянуто, наигранно, показалось бы глупым ребячеством. Он ощутил, что он мужчина, еще молодой по своим чувствам и по своим силам, но уже не способный целиком отдаться мгновению и настроению, уже не свободный, а настороженный, озабоченный, связанный -- чем? Службой? Задачей представлять у монахов свою страну и свой Орден? Нет, внезапно взглянув сейчас на себя, он увидел, что непонятным образом врос и вжился в сам Орден, в саму иерархию, понял, что это ответственность, озабоченность чем-то всеобщим и высшим придавали иному юнцу немолодой, а иному старику молодой вид, держали тебя, подпирали и одновременно отнимали у тебя свободу, как кол, к которому привязывают молодое деревце, лишали тебя невинности, хотя они-то как раз и требовали от тебя все более ясной чистоты. В Монтепорте он навестил прежнего мастера музыки, который сам некогда в молодости гостил в Мариафельсе, изучая бенедиктинскую музыку, и теперь о многом его расспрашивал. Кнехт нашел старика немного, правда, притихшим и отрешенным, но более крепким и веселым, чем при последней встрече, усталость сошла с его лица, он стал не моложе, а красивее и тоньше, с тех пор как ушел на покой. Кнехт отметил, что он спросил его об органе, о нотных шкафах и о хоровом пении в Мариафельсе, поинтересовался также, стоит ли еще дерево в монастырском дворе, но ни к тамошней его деятельности, ни к курсу Игры, ни к цели его отпуска не проявил ни малейшею любопытства. Перед тем, однако, как Иозеф отправился дальше, старик дал ему ценное напутствие. -- Я слышал, -- сказал он как бы шутливым тоном,- что ты стал чем-то вроде дипломата. Поприще вообще-то не самое лучшее, но, кажется, тобой довольны. У тебя, может быть, свой взгляд на это. Но если твое честолюбие не в том, чтобы навсегда остаться на этом поприще, то будь осторожен, Иозеф; мне кажется, тебя хотят поймать. Отбивайся, у тебя есть на это право... Нет, не спрашивай не скажу больше ни слова. Сам увидишь. Несмотря на это предостережение, которое он носил в себе, словно занозу. Кнехт, прибыв в Вальдцель, радовался свиданию с родиной как никогда раньше; ему казалось, что Вальдцель не только ei о родина и лучшее место на свете, но что городок стал еще красивее и интереснее в его отсутствие или что он. Кнехт, смотрел на все другими, более зоркими глазами. И не только по отношению к здешним воротам, башням, деревьям и реке, дворам и залам, фигурам и знакомым издавна лицам, нет, во время своего отпуска он и по отношению к духу Вальдцеля, к Ордену и к игре в бисер чувствовал в себе эту повышенную восприимчивость, эту возросшую благодарную отзывчивость вернувшегося домой, поездившего по белу свету, созревшего и поумневшего человека. "Мне кажется,- сказал он своему другу Тегуляриусу в конце восторженной похвалы Вальдцелю и Касталии, -- мне кажется, будто все здешние годы я провел во сне, счастливо, правда, но как бы неосознанно, и будто теперь я проснулся и вижу все наяву, четко и ясно. Подумать только, что два года чужбины могут так обострить зрение!" Он наслаждался своим отпуском, как праздником, особенно играми и дискуссиями с товарищами в кругу элиты поселка игроков, встречами с друзьями, вальдцельским genius loci (дух места (лат.)). Расцвело, впрочем, это радужное и счастливое настроение лишь после первого визита к мастеру Игры, до того к радости Иозефа еще примешивалась какая-то робость. Magister Ludi задал меньше вопросов, чем Кнехт ожидал; о начальном курсе Игры и занятиях Иозефа в музыкальном архиве он лишь мельком упомянул, зато об отце Иакове готов был слушать сколько угодно и, то и дело о нем заговаривая, ловил каждое слово Иозефа об этом человеке. О том, что им и его миссией у бенедиктинцев довольны, даже очень довольны, Кнехт мог заключить не только по большой любезности мастера, но еще больше, пожалуй, по поведению господина Дюбуа, к которому сразу же направил его магистр. -- Ты сделал свое дело отлично, -- сказал тог и с тихим смешком прибавил: -- Меня и впрямь обмануло тогда чутье, когда я не советовал посылать тебя в монастырь. То, что, кроме настоятеля, ты расположил к себе и заставил подобреть к Касталии еще и великого отца Иакова, -- это много, это больше того, на что кто-либо смел надеяться. Два дня спустя мастер Игры пригласил его на обед вместе с Дюбуа и тогдашним заведующим вальдцельской элитной школой, преемником Цбиндена, а во время послеобеденной беседы появились неожиданно новый мастер музыки и архивариус Ордена, еще два, стало быть, представителя высшего ведомства, и один из них увел его с собой в гостиницу для долгого разговора. Впервые явным для всех образом выдвинув Кнехта в узкий круг кандидатов на высокие должности, это приглашение воздвигло между ним и рядовыми элиты ощутимый вскоре барьер, который пробудившийся остро чувствовал. Пока ему, впрочем, дали четырехнедельный отпуск и служебное удостоверение для гостиниц Провинции. Хотя на него не наложили никаких обязательств, даже не вменили в обязанность отмечаться по прибытии куда-либо, он мог заметить, что сверху за ним следят, ибо, когда он делал визиты и совершал поездки, например в Кейпергейм, Гирсланд и в Восточноазиатский институт, он тотчас же получал приглашение от местных высоких инстанций, в эти несколько недель он фактически познакомился со всем правлением Ордена и большинством магистров и руководителей учебных заведений. Если бы не такие очень официальные приглашения и знакомства, то эти поездки были бы для Кнехта каким-то возвращением в мир его вольных студенческих лет. Он ограничивал себя в разъездах прежде всего из-за Тегуляриуса, которого огорчал любой перерыв в их общении, но и из-за Игры тоже, ибо ему очень важно было участвовать и испытать себя в новейших упражнениях и постановках проблем, а тут Тегуляриус оказывал ему неоценимые услуги. Другой его близкий друг, Ферромонте, принадлежал к окружению нового мастера музыки, и повидаться с ним Кнехту удалось за это время только два раза; он застал его поглощенным и счастливым работой, перед ним открылась некая великая задача по истории музыки, связанная с греческой музыкой и ее дальнейшей жизнью в плясках и народных песнях Балканских стран; он очень словоохотливо рассказал Иозефу о своих последних работах и разысканиях; они были посвящены эпохе постепенного упадка барочной музыки приблизительно с конца XVIII века и проникновению нового музыкального материала из славянской народной музыки. Но большую часть этих праздничных каникул Кнехт провел в Вальдцеле и за игрой в бисер, повторяя с Фрицем Тегуляриусом его заметки по специальному курсу для лучших студентов, прочитанному магистром в последние два семестра, и снова после двухлетней разлуки вживаясь изо всех сил в тот благородный мир Игры, чье волшебство казалось ему таким же неотделимым и неотъемлемым от его жизни, как волшебство музыки. Лишь в последние дни отпуска magister Ludi снова заговорил о мариафельской миссии Иозефа и о его задаче на ближайшее будущее. Сперва как бы непринужденно болтая, затем становясь все серьезнее и деловитее, он рассказал ему об одном плане администрации, которому большинство магистров, а также господин Дюбуа придают очень большое значение, а именно о намерении учредить постоянное представительство Касталии при папском престоле в Риме. Настал или вот-вот настанет исторический момент, объяснил мастер Томас в своей приятной манере, со свойственной ему отточенностью формулировок, навести мост через давнюю пропасть между Римом и Орденом, в предстоящих опасностях они столкнутся, вне всякого сомнения, с общим врагом, будут товарищами по судьбе и естественными союзниками, да и не может долго сохраняться прежнее, недостойное в сущности, положение, когда две мировые державы, чья историческая задача -- сохранять и утверждать духовность и мир, жили бок о бок почти как чужие друг другу. Римская церковь, несмотря на тяжкие потери, выдержала потрясения и кризисы последней военной эпохи, обновилась и очистилась в них, а тогдашние светские очаги науки и образованности сгинули с гибелью культуры вообще; на их-то развалинах и возникли Орден и касталийская идея. Хотя бы уже поэтому и хотя бы из-за ее почтенного возраста первенство надо уступить церкви, это старшая, более благородная, испытанная в более многочисленных и мощных бурях держава. Пока речь идет о том, чтобы и у римлян пробудить и утвердить сознание родства обеих держав и их взаимозависимости во всех возможных впредь кризисах. (Тут Кнехт подумал: "Вот как, они хотят, значит, послать меня в Рим и, чего доброго, навсегда!" -- и, памятуя предостережение бывшего мастера музыки, внутренне сразу же приготовился к обороне.) Мастер Томас продолжал: важный шаг в этом процессе, к которому давно уже стремится касталийская сторона, был сделан мариафельской миссией Кнехта. Миссия эта, вообще-то лишь некая попытка, некий ни к чему не обязывающий жест вежливости, была без задних мыслей затеяна благодаря приглашению оттуда, иначе для нее выбрали бы, разумеется, не какого-то там несведущего в политике умельца Игры, а какого-нибудь, например, молодого служащего из подчиненных господина Дюбуа. Но эта попытка, эта маленькая невинная миссия дала неожиданно хороший результат, благодаря ей ведущий ум нынешнего католицизма, отец Иаков, познакомился с касталийской духовностью несколько ближе и получил об этой духовности, которую он до сих пор начисто отвергал, более благоприятное представление. Иозефа Кнехта благодарят за сыгранную им тут роль. В этом-то и состоят смысл и успех его миссии, и на этой основе надо рассматривать и продолжать не только всяческие попытки сближения, но и особенно деятельность Кнехта. Ему дали отпуск, который может быть еще немного продлен, с ним поговорили и познакомили его с большинством членов высшей администрации, руководство выразило свое доверие Кнехту и поручило ему, мастеру Игры, отправить Кнехта с особым делом и более широкими полномочиями обратно в Мариафельс, где ему, к счастью, обеспечен радушный прием. Он сделал паузу, как бы предоставляя слушавшему возможность что-тo спросить, но тот только вежливым жестом выразил покорность и дал понять, что внимательно слушает и ждет поручения. Поручение, которое я должен тебе передать, -- продолжал магистр, таково. Мы собираемся раньше или позже учредить постоянное представительство нашего Ордена при Ватикане, возможно на основе взаимности. Мы, как младшие, готовы вести себя в отношениях с Римом хоть и не раболепно, но очень почтительно, мы с радостью удовлетворимся вторым местом и уступим ему первое. Может быть -- ни я, ни господин Дюбуа не знаем этого, -- папа приме г наше предложение уже сегодня, но чего мы должны избежать во что бы то ни стало, гак это отказа оттуда. Теперь у нас есть доступ к человеку, чей голос имеет огромный вес в Риме, -- к отцу Иакову. И тебе поручается вернуться в бенедиктинский монастырь, жить там, как прежде, заниматься научными изысканиями, вести невинный курс Игры и направить все свое внимание и все свои силы на то, чтобы медленно расположить к нам отца Иакова и добиться, чтобы он пообещал тебе замолвить за нас словечко в Риме. На этот раз, стало быть, конечная цель твоей миссии точно определена. Сколько времени понадобится тебе на ее достижение, это второстепенный вопрос; мы думаем, что уйдет минимум еще год, а может быть, и два года, и больше. Ты ведь знаешь бенедиктинские темпы и научился приноровляться к ним. Ни в коем случае нельзя создавать впечатление нетерпения и поспешности, разговор о деле должен назреть как бы сам собой, не правда ли? Я надеюсь, что ты согласен с этим заданием, и прошу тебя любые свои возражения высказать откровенно. Если хочешь, дам тебе несколько дней на размышление. Кнехт, которого после многих предшествовавших разговоров это задание не удивило, сказал, что времени на раздумье ему не нужно, он покорно принял поручение, но прибавил: -- Вы знаете, что миссия такого рода удается лучше всего тогда, когда облеченный ею не должен бороться со своим внутренним сопротивлением. Само задание у меня сопротивления не вызывает, я понимаю его важность и надеюсь справиться с ним. Немного пугает и угнетает меня мое будущее; сделайте милость, магистр, выслушайте мое чисто личное, эгоистическое желание и признание. Моя специальность -- Игра, как вы знаете, из-за того что меня послали к патерам, я потерял полных два года занятий и, ничему новому не научившись, утратил свое мастерство, теперь к этим двум годам прибавится по меньшей мере еще год, а то и больше. Мне не хочется отставать за этот срок еще сильнее. Поэтому я прошу предоставлял, мне почаще короткие отпуска для поездок в Вальдцель и постоянно транслировать доклады и специальные упражнения вашего семинара для лучших игроков. Охотно разрешаю, -- воскликнул мастер как бы уже завершившим разговор тоном, но тут Кнехт возвысил голос и сказал о другом своем опасении -- что его в случае успеха в Мариафельсе пошлют в Рим или еще как-нибудь используют на дипломатическом поприще. -- А эта перспектива, -- заключил он, -- подавляла и сковывала бы меня и мои усилия в монастыре. Ибо мне очень не хочется, чтобы меня ссылали на дипломатическую службу надолго. Магистр нахмурился и укоризненно поднял палец. -- Ты говоришь о ссылке, это очень неудачное слово, никто не думал ссылать тебя, скорее думали о награде, о повышении. Я не уполномочен давать тебе какую-либо информацию или какие-либо обещания относительно того, как тебя позднее используют. Но понять твои опасения более или менее могу и, наверно, сумею помочь тебе, если твой страх и впрямь оправдается. Слушай же; ты обладаешь определенным даром нравиться и быть любимым, злопыхатель мог бы назвать тебя чуть ли не обольстителем; наверно, этот твой дар и побуждает администрацию вторично послать тебя в монастырь. Но не злоупотребляй этим даром, Иозеф, и не старайся набить цену своим достижениям. Если тебе повезет с отцом Иаковом, это будет для тебя подходящий момент обратиться к администрации с личной просьбой. Сегодня, по-моему, еще не пришло для этого время. Дай мне знать, когда будешь готов отправиться. Иозеф принял эти слова молча, больше вняв скрытой за ними доброжелательности, чем порицанию, и вскоре уехал назад в Мариафельс. Там он почувствовал всю благотворность уверенности, которую дает четко очерченное задание. Задание это было вдобавок важное и почетное и в одном отношении совпадало с сокровенными желаниями исполнителя: как можно больше сблизиться с отцом Иаковом и добиться тесной дружбы с ним. Да и в том, что к его новой миссии относятся здесь, в монастыре, серьезно и что сам он повышен в ранге, убедил его несколько изменившийся тон монастырских высокопоставленных лиц, особенно настоятеля; тон этот был не менее любезен, но на какую-то заметную долю более почтителен, чем прежде. Иозеф уже не был молодым, нечиновным гостем, с которым ведут себя предупредительно ввиду его происхождения и из доброжелательности к нему лично, с ним вели себя теперь скорее как с высоким касталийским чиновником, как с полномочным послом, пожалуй. Не будучи уже невинным в подобных вещах, он сделал из этого свои выводы. В поведении, впрочем, отца Иакова он перемен не заметил: теплота и радость, с какой тот приветствовал его и, не дожидаясь никаких намеков и просьб, напомнил ему о намеченной совместной работе, глубоко тронули Кнехта. Его деятельность и распорядок дня приняли теперь совершенно иной, чем до отпуска, вид. В кругу его дел и обязанностей курс игры в бисер занимал на сей раз далеко не первое место, а об изысканиях в музыкальном архиве и о товарищеском сотрудничестве с органистом речи уже и вовсе не было. На первом месте стояли теперь занятия у отца Иакова, занятия по многим сразу историческим дисциплинам, ибо патер знакомил своего привилегированного ученика не только с предысторией и древней историей бенедиктинского ордена, но и с источниковедением раннего средневековья, а кроме того, в отведенные для этого часы читал с ним какого-нибудь старого летописца в подлиннике. Отцу Иакову понравилось, что Кнехт пристал к нему с просьбой допустить к их занятиям и молодого Антона, но патеру не составило труда убедить Иозефа в том, что при всей своей доброй воле любой третий существенно помешает этому способу очень индивидуального обучения, и потому Антона, который ничего не знал о ходатайстве Кнехта, пригласили только участвовать в чтении летописей, что было для того великим счастьем. Для молодого монаха, о чьей дальнейшей жизни у нас нет сведений, эти часы были, несомненно, наградой, наслаждением и поощрением высочайшего рода; на правах слушателя и новобранца он мог немного приобщиться к работе и беседам двух самых духовно чистых людей, двух самых оригинальных умов своего времени. Ответная услуга Кнехта патеру состояла в систематическом, следовавшем всегда за лекциями по эпиграфике и источниковедению ознакомлении его с историей и структурой Касталии, а также с ведущими идеями игры в бисер, и тут ученик превращался в учителя, а уважаемый учитель -- во внимательного слушателя и критика, чьи вопросы часто бывали довольно каверзны. Его недоверие к касталийскому мышлению в целом всегда оставалось бдительным; не находя в этом мышлении никакой религиозной основы, он сомневался в том, что оно способно и достойно воспитать тип человека, которого стоит действительно принимать всерьез, хотя в лице Кнехта перед ним был такой благородный плод этого воспитания. Даже когда благодаря урокам и примеру Кнехта давно уже произошло -- насколько это было вообще возможно -- некое обращение отца Иакова и он давно уже готов был поддержать сближение Касталии с Римом, окончательно это недоверие так и не утихло. Заметки Кнехта полны ярких, записанных под свежим впечатлением примеров тому, один из которых мы приведем. Патер: Вы, касталийцы, великие ученые и эстеты, вы измеряете вес гласных в старом стихотворении и соотносите его формулу с формулой орбиты какой-нибудь планеты. Это восхитительно, но это игра. Да ведь и ваши величайшие тайны и символ -- тоже игра, игра в бисер. Признаю, вы пытаетесь возвысить эту красивую игру, превратить ее во что-то вроде таинства или хотя бы в средство, с помощью которого можно было бы вознестись душой. Но таинства не возникают из таких усилий, игра остается игрой. Иозеф: Вы считаете, патер, что нам недостает богословской основы? Патер: О богословии не будем и говорить, от этого вы слишком еще далеки. С вас хватило бы и каких-то более простых основ, например антропологии, подлинной науки и подлинного знания о человеке. Вы его не знаете -- человека, не знаете ни его животного начала, ни его богоподобия. Вы знаете только касталийца, касту, оригинальную попытку вырастить какой-то особый вид. Кнехту чрезвычайно повезло, ведь для выполнения его задачи расположить патера к Касталии и убедить его в ценности союза с ней эти часы открывали самый благоприятный и самый широкий простор. Создалась ситуация, до такой степени соответствовавшая всему, о чем можно было только мечтать, что уже вскоре Иозеф испытывал какие-то угрызения совести, ибо находил что-то постыдное и недостойное в той безоглядной доверчивости, с какой сидел напротив него или прогуливался с ним по галерее этот уважаемый человек, будучи объектом и целью тайных политических намерений и махинаций. Кнехт недолго сносил бы это положение молча, он раздумывал только о том, какую форму придать своей демаскировке, когда старик, к его изумлению, опередил его. -- Дорогой друг, -- сказал он однажды как бы невзначай, -- мы нашли действительно весьма приятный и, надеюсь, плодотворный вдобавок способ общения. Оба вида деятельности, которые я всю жизнь любил больше всего, -- учиться и учить -- нашли в часы нашей совместной работы прекрасное новое сочетание, и для меня это произошло как раз вовремя, ибо я начинаю стареть и просто не мог бы представить себе лучшего лечения и отдыха, чем наши часы. Что касается меня, значит, то я, во всяком случае, от нашего общения в выигрыше. Но я не уверен, что и вы, друг мой, и особенно те, кем вы посланы и у кого состоите на службе, выиграете от этого столько, сколько, может быть, надеетесь выиграть. Я хочу, чтобы не было никаких разочарований в дальнейшем и не возникало никаких неясностей между нами, поэтому позвольте старому практику задать вам один вопрос. О вашем пребывании в нашей скромной обители, как оно ни приятно мне, я, конечно, уже не раз задумывался. До последнего времени, точнее, до вашего недавнего отпуска, я находил, что цель вашего пребывания у нас не совсем ясна и вам самому. Верно ли мое наблюдение? И когда Кнехт ответил утвердительно, он продолжал: -- Прекрасно. А после вашего возвращения из отпуска произошла какая-то перемена. Теперь вы уже не задумываетесь и не беспокоитесь насчет цели вашего пребывания здесь, а знаете ее. Так? Прекрасно, значит, я не ошибся. Возможно, я не ошибусь и относительно цели вашего пребывания здесь. У вас есть дипломатическое поручение, и оно не касается ни нашего монастыря, ни нашего настоятеля, а касается меня... Видите, от вашей тайны остается не так уж много. Чтобы окончательно прояснить положение, я делаю последний шаг и советую вам сообщить мне и все остальное. Так в чем состоит ваше поручение? Кнехт, вскочив, стоял перед ним в удивлении, смущении, почти замешательстве. -- Вы правы, -- воскликнул он, -- но, облегчая мою душу, вы и посрамляете меня тем, что опередили меня. Я уже размышлял о том, как придать нашим отношениям ту ясность, которую вы сейчас так быстро установили. Счастье еще, что моя просьба поучить меня и наш договор насчет моего знакомства с вашей наукой приходятся на время перед моим отпуском, а то ведь и правда можно было бы подумать, что все это -- дипломатия с моей стороны и наши занятия -- только предлог! Старик дружески успокоил его. -- Я хотел только одного -- помочь нам обоим сделать шаг вперед. Чистота ваших намерений не нуждается ни в каких заверениях. Если я просто опередил вас и сделал только то, что казалось нужным и вам, значит, все в порядке. О сути задания Кнехта, которую тот теперь сообщил ему, он сказал: -- Ваши касталийские господа -- не то чтобы гениальные, но в общем-то вполне приемлемые дипломаты, и к тому же им везет. Ваше задание я спокойно обдумаю, и мое решение будет отчасти зависеть от того, насколько вам удастся ввести меня в круг касталийских настроений и идей и сделать их понятными мне. Не будем торопиться! Видя, что Кнехт все еще немного смущен, он с резким смешком сказал: -- Если хотите, можете расценивать мой образ действий как своего рода урок. Мы -- два дипломата, а общение дипломатов -- это всегда борьба, даже если она принимает дружественные формы. В нашей борьбе временный перевес был не на моей стороне, закон действий ускользал от меня. Вы знали больше, чем я. Теперь, значит, положение стало равным. Этот ход увенчался успехом, следовательно, он был правилен. Если Кнехту казалось ценным и важным завоевать патера для целей касталийской администрации, то еще куда более важным представлялось ему как можно большему у того научиться и быть в свою очередь этому ученому и могущественному человеку надежным проводником в касталийский мир. Из-за многого завидовали Кнехту иные его друзья и ученики, ведь, когда дело касается людей недюжинных, завидуют не только их внутренней широте и энергии, но и их мнимому счастью, их мнимой избранности судьбой. Меньший видит в большем то, что он как раз и способен видеть, а в карьере и возвышении Иозефа Кнехта есть действительно, если посмотреть со стороны, какая-то необыкновенная блистательность, быстрота, как бы легкость; о том времени его жизни хочется, пожалуй, и правда сказать: ему улыбнулось счастье. Мы тоже не будем пытаться объяснять это "счастье" рационально или нравоучительно, как причинное следствие внешних обстоятельств или как некую награду за его особую добродетель. Ни к рациональности, ни к нравственности счастье не имеет никакого отношения, оно есть нечто по сути своей магическое, принадлежащее ранней, юношеской ступени человечества. Наивный, одаренный феями, избалованный богами счастливец -- это не объект для рационального, а значит, и биографического подхода, это символ, и находится он за пределами всего индивидуального и исторического. Тем не менее есть выдающиеся люди, от жизни которых нельзя мысленно отделить "счастье", даже если оно состоит только в том, что они и подобающая им задача находят друг друга и действительно встречаются исторически и биографически, что они родились на свет не слишком рано и не слишком поздно; и Кнехт принадлежит, кажется, к ним. Поэтому жизнь его, по крайней мере на каком-то отрезке, производит такое впечатление, будто все желательное свалилось на него как бы само собой. Не станем ни отрицать, ни сводить на нет это впечатление, а разумно объяснить его мы могли бы лишь биографическим методом, который нам чужд, да и в Касталии нежелателен и недозволен, а именно: почти без конца вдаваясь в подробности самого личного и частного свойства, касаясь здоровья и болезни, колебаний и виражей в жизнеощущении и чувстве собственного достоинства. Мы убеждены, что такой, с порога отвергаемый нами род биографии выявил бы нам полное равновесие между его "счастьем" и его страданиями и все-таки дал бы искаженную картину его личности и его жизни. Хватит отклоняться от темы. Мы говорили о том, что многие из знавших Кнехта или хотя бы только слыхавших о нем ему завидовали. Но ничто, пожалуй, в его жизни не казалось людям поменьше таким завидным, как его отношения со старым патером-бенедиктинцем, при которых он одновременно учился и учил, брал и давал, покорялся и покорял, дружил и тесно сотрудничал. Да и сам Кнехт не был ни одной своей победой со времен Старшего Брата и Бамбуковой Рощи так счастлив, как этой, ни одна не вселяла в него такого, как эта, чувства, что его одновременно наградили и посрамили, одарили и подхлестнули. Его позднейшие любимые ученики все до единого упоминают о том, с какой охотой и радостью заговаривал он об отце Иакове. У него Кнехт научился чему-то, чему он вряд ли бы смог научиться в тогдашней Касталии; он не только получил общую картину методов и средств научно-исторического исследования и первый опыт их применения, он, что гораздо больше, открыл для себя, ощутил историю не как область знания, а как действительность, как жизнь, а это значит -- соответственно превращать, возводить в историю собственную, индивидуальную жизнь. Этому у просто ученого он научиться не смог бы. Иаков был не только, помимо всякой учености, созерцателем и мудрецом. Он, кроме того, жил и творил; местом, на которое поставила его судьба, он не пользовался для того, чтобы греться в уюте созерцательности, а открывал свой кабинет ветрам мира и впускал в свое сердце нужды и предчувствия эпохи, он участвовал в событиях своего времени, разделял вину и ответственность за них, имея дело не только с обзором, систематизацией и толкованием давно минувшего и не только с идеями, но не меньше с упрямством материи и людей. Вместе с одним недавно умершим иезуитом, его сотрудником и соперником, он считался истинным основоположником дипломатического и морального могущества и высокого политического авторитета, вновь приобретенного римской церковью после времен бессилия и прозябания. Хотя в разговорах между учителем и учеником современная политика почти не затрагивалась -- не только из-за умения патера молчать и сдерживать себя, но не меньше и из-за боязни младшего быть втянутым в дипломатические и политические дела, -- политическая позиция и деятельность бенедиктинца пронизывала его изложение всемирной истории настолько, что в каждом его мнении, в каждом его прикосновении к путанице мировых передряг проглядывал и практический политик, не честолюбивый политикан, не правитель, не вождь, о нет, и не карьерист, а советчик и посредник, чья активность была смягчена мудростью, а целеустремленность -- глубоким пониманием несовершенства и нелегкости человеческой природы, но муж, которому его слава, его опыт, его знание людей и обстоятельств и не в последнюю очередь его самоотверженность и личная безупречность дали немалую власть. Обо всем этом Кнехт, впервые приехав в Мариафельс, ничего не знал, даже имя патера было ему тогда незнакомо. Большинство обитателей Касталии жило в политической невинности и наивности, нередко и в прежние эпохи свойственных ученому сословию; активных политических прав и обязанностей там ни у кого не было, газет почти не видели; и если так велось у средних касталийцев, то еще больше страшились современности, политики, газет умельцы Игры, которые считали себя истинной элитой Провинции и всячески старались ничем не омрачать легкую, утонченную атмосферу своей учено-артистической жизни. Да и явился Кнехт в монастырь в первый свой приезд не как эмиссар, а только как учитель Игры, не обладая никакими другими знаниями политического характера, кроме тех, что преподал ему за несколько недель мсье Дюбуа. По сравнению с той порой он был теперь, конечно, гораздо осведомленнее, но отнюдь не избавился от отвращения вальдцельца к занятиям современной политикой. Если, общаясь с отцом Иаковом, он сильно развился и наторел и в политическом отношении, то произошло это не потому, что Кнехт почувствовал такую потребность, подобно тому, например, как он прямо-таки пристрастился к истории, нет, произошло это невольно, как бы невзначай. Чтобы пополнить свой арсенал и быть на высоте своей почетной задачи -- читать патеру лекции de rebus castaliensibus (о делах касталийских (лат.)), Кнехт привез с собой из Вальдцеля литературу об укладе и по истории Провинции, о системе элитных школ и о становлении игры в бисер. Некоторые из этих книг -- с тех пор он ни разу не заглядывал в них -- сослужили ему службу уже двадцать лет назад во время его борьбы с Плинио Дезиньори; другие, которые тогда еще нельзя было давать ему, поскольку написаны они были специально для служащих Касталии, он прочел впервые только теперь. Вот почему и получилось, что как раз в то время, когда область его занятий так расширилась, он был вынужден пересмотреть, осмыслить и укрепить собственную духовную и историческую базу. Пытаясь как можно яснее и проще представить патеру сущность Ордена и касталийской системы, он сразу, иначе и быть не могло, напал на самую слабую сторону своего собственного, да и всего касталийского образования; оказалось, что те всемирно-исторические условия, которые сделали когда-то возможным и вызвали возникновение Ордена и все отсюда последовавшее, сам он может представить себе лишь схематично и бледно, без какой бы то ни было наглядности и четкости. А поскольку патер отнюдь не был пассивным учеником, началась усиленная совместная работа, установился очень живой обмен знаниями: он пытался изложить историю касталийского Ордена, а Иаков во многом помогал ему верно увидеть и пережить эту историю и найти ее корни во всеобщей истории мира и государств. Мы увидим, как эти напряженные беседы, нередко из-за темперамента патера перераставшие в ожесточенные диспуты, приносили плоды еще много лет и оказывали свое живое влияние до самой кончины Кнехта. Сколь внимательно, с другой стороны, прислушивался к объяснениям Кнехта и в какой мере узнал и признал благодаря им Касталию патер, показало все его поведение в дальнейшем; существующее поныне, начавшееся с доброжелательного нейтралитета и порой дораставшее до подлинного сотрудничества и союзничества согласие между Римом и Касталией -- заслуга этих двух мужей. Даже с теорией Игры -- что он поначалу с улыбкой отверг -- патер пожелал в конце концов познакомиться, чувствуя, видимо, что тут кроется тайна Ордена и в какой-то мере его вера или религия, а уж раз он, Иаков, задался целью проникнуть в этот знакомый ему лишь понаслышке и малосимпатичный дотоле мир, то и устремился с обычной своей энергией и хитростью к самому его центру, и, хотя игроком не стал -- для этого он был, помимо всего прочего, слишком стар, -- дух Игры и Ордена вряд ли приобретал когда-либо за пределами Касталии более серьезного и ценного друга, чем этот великий бенедиктинец. Иной раз, когда Кнехт после занятий уходил от него, патер давал понять, что сегодня вечером тот застанет его дома; по контрасту с трудоемкостью лекций и напряженностью дискуссий это были мирные часы, в таких случаях Иозеф часто приносил свои клавикорды или скрипку, и тогда старик садился за пианино при мягком свете восковой свечи, сладкий запах которой наполнял маленькую комнату вместе с той музыкой Корелли, Скарлатти, Телемана (Корелли, Арканджело (1653 -- 1713) -- итальянский скрипач, композитор. Основоположник итальянской скрипичной школы. Телеман, Георг Филипп (1681 -- 1767) -- немецкий композитор, капельмейстер и органист. -- Прим. перев.) или Баха, что они играли по очереди или вместе. Старик рано ложился спать, а Кнехт, подкрепленный маленькой музыкальной вечерней, продлевал свое рабочее время до поздней ночи, насколько это дозволялось уставом. Кроме такого ученичества и учительства у патера, кое-как продолжаемого курса Игры в монастыре и от поры до поры китайских коллоквиумов с настоятелем Гервасием, мы видим Кнехта в это время занятым еще одной довольно большой работой; он участвовал, чего последние два раза не делал, в ежегодном состязании вальдцельской элиты. По условиям этого состязания надо было на основании трех-четырех заданных главных тем разработать наброски партий, большую важность придавали новым, смелым и оригинальным сочетаниям тем при величайшей формальной чистоте и каллиграфичности, единственно в этом случае конкурентам разрешалось преступать канон, то есть предоставлялось пользоваться новыми, еще не вошедшими в официальный кодекс и сокровищницу иероглифов шифрами. Тем самым это состязание, которое и так-то наряду с большими публичными играми было самым волнующим событием в деревне игроков, превращалось и в соперничество наиболее сильных претендентов на новые знаки Игры, и высочайшая, очень редко присуждавшаяся награда победителю этого соревнования состояла не только в том, что торжественно исполнялась его партия как лучшая кандидатская партия года, но и в том, что предложенные им дополнения к грамматике и лексикону Игры получали официальное признание, вносились в ее архив и язык. Однажды, лет двадцать пять назад, этой редкой чести удостоился великий Томас фон дер Траве, теперешний magister Ludi, за его новые аббревиатуры для алхимического значения знаков Зодиака, да и впоследствии магистр Томас делал многое для познания и привлечения алхимии как интересного условного языка. Кнехт же на этот раз отказался от применения новых значений, которые у него, как, наверно, почти у каждого кандидата, нашлись бы в запасе; не воспользовался он и возможностью показать свою приверженность к психологическому методу игры, что, собственно, было бы для него естественно; партию он построил, правда, современную и личную по структуре и темам, но прежде всего прозрачно ясную, классическую по композиции и строго симметричную, лишь умеренно орнаментированную, старомодно-изящную в разработке. Толкнула его на это, может быть, отдаленность от Вальдцеля и от архива Игры, может быть, слишком уж много сил и времени отнимали у него занятия историей, а может быть, он более или менее сознательно старался стилизовать свою партию так, как то более всего отвечало бы вкусу его учителя и друга, отца Иакова; мы этого не знаем. Мы употребили выражение "психологический метод игры", которое, возможно, не каждый наш читатель сразу поймет; во времена Кнехта это словечко было в большом ходу. Всегда, наверно, среди посвященных в Игру существовали разные течения, моды, шла борьба, менялись взгляды и толкования, а в то время споры и дискуссии шли прежде всего вокруг двух концепций. Различали два типа Игры, формальный и психологический, и мы знаем, что Кнехт, хотя словопрений он избегал, принадлежал, как и Тегуляриус, к сторонникам и покровителям второго, только Кнехт обычно предпочитал говорить не о "психологическом способе игры", а о "педагогическом". Формальная игра стремилась к тому, чтобы создать из реальных, то есть математических, языков, музыкальных и так далее значений партии как можно более плотное и целостное, формально совершенное гармоническое единство. Психологическая же игра искала единства и гармонии, космической закругленности и совершенства не столько в выборе, размещении, скрещении, сочетании и противопоставлении этих значений, сколько в следовавшей за каждым этапом игры медитации, делая на ней особый упор. Внешне не производя впечатления совершенства, такая психологическая или, как предпочитал говорить Кнехт, педагогическая игра подводила игрока к ощущению совершенного и божественного чередой строго предписанных медитаций. "Игра в моем понимании, -- написал однажды Кнехт прежнему мастеру музыки, -- охватывает, когда завершена медитация, игрока так, как охватывает сферическая поверхность свой центр, и отпускает его с чувством, что из мира случайного, хаотического он выделил и вобрал в себя какой-то целиком симметричный и гармоничный мир". Итак, партия, которую Кнехт представил на конкурс, была построена формально, а не психологически. Возможно, он хотел этим доказать начальству, да и себе, что ни гастроли в Мариафельсе, ни дипломатическая миссия не нанесли ущерба его мастерству, гибкости, изяществу и виртуозности в Игре, и доказать это ему удалось. Окончательно оформить и переписать набело свой набросок, поскольку выполнить это можно было только в архиве Игры, он доверил своему другу Тегуляриусу, который, кстати, и сам участвовал в состязании. Он смог передать свои бумаги другу и обсудить их с ним непосредственно, да и просмотреть с ним вместе его, Тегуляриуса, проект, ибо ему удалось заполучить Фрица на три дня в монастырь; впервые магистр Томас исполнил эту просьбу, с которой Кнехт уже дважды обращался к нему. Как ни радовался Тегуляриус встрече и сколь ни велико было его, касталийского островитянина, любопытство, он чувствовал себя в монастыре крайне неуютно, этот чувствительный человек чуть не заболел от всяческих необычных впечатлений и от общества этих приветливых, но простых, здоровых, грубоватых даже людей, ни для кого из которых его мысли, заботы и проблемы ровно ничего не значили. -- Ты живешь здесь на чужой планете, -- сказал он своему другу, -- и я восхищаюсь тобой, я не понимаю, как ты тут выдержал целых три года. Твои патеры очень любезны со мной, но я чувствую, что все меня здесь отвергает и отталкивает, ничто не идет мне навстречу, ничто не разумеется само собой, ничто не усваивается без сопротивления и боли; прожить здесь две недели было бы для меня адом. Кнехту было с ним трудно, он испытывал неловкость, впервые глядя со стороны на эту разобщенность двух орденов и миров, и понимал, что его слишком чувствительный друг не производит здесь своей робкой беспомощностью хорошего впечатления. Но свои конкурсные проекты партий оба основательно и критически разбирали сообща, и, когда Кнехт после часа такой совместной работы уходил в другой флигель к отцу Иакову или в трапезную, у него тоже бывало ощущение, что его вдруг перенесли из родной страны в совершенно другую, с другой землей, другим воздухом, другим климатом и другими звездами. Когда Фриц уехал, Иозеф спровоцировал патера высказать его, Иакова, впечатление. -- Надеюсь, -- сказал тот, -- большинство касталийцев больше походит на вас, чем на вашего друга. В его лице вы представили нам некую незнакомую, изнеженную, болезненную и при этом, боюсь, немного надменную породу людей. Я буду впредь ориентироваться на вас, а то еще окажусь несправедлив к вашей породе. Ведь этот бедный, чувствительный, заносчивый, нервный человек способен внушить отвращение ко всей вашей Провинции. -- Что ж, -- сказал Кнехт, -- среди господ бенедиктинцев тоже встречались, наверно, в ходе веков такие болезненные, физически слабые, но умственно полноценные люди, как мой друг. Неумно было, вероятно, приглашать его сюда, где зорко видят его слабые стороны, но глухи к его великим достоинствам. Мне он своим приездом оказал большую дружескую услугу. И он рассказал патеру о своем участии в состязании. Тому понравилось, что Кнехт не дал в обиду друга. -- Отличный ответ! -- рассмеялся он дружелюбно. -- Но у вас, кажется, и правда сплошь такие друзья, что иметь с ними дело довольно трудно. -- Насладившись недоумением и удивленным лицом Кнехта, он сказал вскользь: -- На сей раз я имею в виду другого. Вы не слышали ничего нового о вашем друге Плинио Дезиньори? Удивление Иозефа возросло донельзя; совершенно ошеломленный, он попросил патера объясниться. Дело было вот в чем: в одном своем политическом памфлете Дезиньори выразил резко антиклерикальные взгляды, довольно энергично напав при этом и на отца Иакова. Тот получил у своих друзей из католической прессы информацию о Дезиньори, где упоминались также его ученье в Касталии и его известные отношения с Кнехтом. Иозеф попросил дать ему прочесть статью Плинио; после этого у него с патером произошел первый разговор на злободневно-политические темы, за которым последовало еще несколько таких же. "С удивлением и чуть ли не испугом, -- писал он Ферромонте, -- увидел я нашего Плинио и, как привесок, себя вышедшими вдруг на мировую политическую сцену, о возможности такого поворота я думать не думал". Кстати, о том памфлете Плинио патер отозвался скорее одобрительно, во всяком случае без всякой обиды, он похвалил стиль Дезиньори и нашел, что тут явно сказалась элитная школа, ибо вообще-то в текущей политике довольствуются куда более низким духовным уровнем. В эту пору Кнехт получил от своего друга Ферромонте копию первой части его знаменитой впоследствии работы, озаглавленной "Восприятие и переработка славянской народной музыки немецкой авторской музыкой, начиная с Иозефа Гайдна". В посланном в ответ письме Кнехта среди прочего сказано: "Занятия, в которых мы когда-то были товарищами, ты привел к убедительному результату. Обе главы о Шуберте, особенно о квартетах, принадлежат к самым добротным страницам музыковедения последнего времени, которые я знаю. Вспоминай обо мне иногда, до урожая, подобного тому, какой посчастливилось собрать тебе, мне далеко. Хоть я и могу быть доволен здешним своим житьем -- моя монастырская миссия, кажется, увенчивается успехом, -- долгая оторванность от Провинции и от вальдцельского круга, к которому я принадлежу, все-таки порой угнетает меня. Учусь я здесь многому, бесконечно многому, но здесь это не увеличивает ни моей уверенности в себе, ни моей профессиональной опытности, а расширяет круг моих проблем. Правда, и кругозор тоже. Насчет своей неуверенности, чужеродности, недостатка у меня бодрости, веселости, доверия к себе и насчет прочего, досаждавшего мне здесь особенно в первые два года, я, правда, теперь спокойнее: недавно здесь был Тегуляриус, всего три дня, но, как ни рад он был мне и как ни любопытен был ему Мариафельс, он уже на второй день прямо-таки места себе не находил от угнетенности и чувства, что он здесь чужой. И поскольку монастырь -- это тоже ведь, в конце концов, некий оберегаемый, мирный и дружественный духовности мирок, а отнюдь не тюрьма, не казарма и не фабрика, то из своего опыта я заключаю, что мы, жители нашей любезной Провинции, гораздо избалованнее и чувствительнее, чем сами подозреваем". Как раз в тот период, к которому относится это письмо к Карло, Кнехт добился от отца Иакова того, что в коротком послании руководству касталийского Ордена патер ответил на известный дипломатический вопрос положительно, присовокупив, однако, просьбу, чтобы "всеми любимый здесь умелец Игры Иозеф Кнехт", удостоивший его специального курса de rebus castaliensibus, был еще на некоторое время оставлен в монастыре. В Касталии, разумеется, почли за честь исполнить его желание. А Кнехт, только что мнивший, что ему еще куда как далеко до своего "урожая", получил подписанное руководством Ордена и господином Дюбуа письмо с выражением признательности за исполнение задания. Самой важной в этом сугубо официальном послании показалась ему и больше всего обрадовала его (он почти с торжеством сообщил об этом в письмеце Фрицу) одна короткая фраза, где говорилось, что через мастера Игры Орден уведомлен о его, Кнехта, желании вернуться в vicus lusorum и решительно склонен удовлетворить это желание, как только тот покончит с теперешним своим заданием. Он прочел эти строки также отцу Иакову и, признавшись ему в том, как он им рад, признался и в том, как страшился он, что его надолго, может быть, разлучат с Касталией и пошлют в Рим. Патер, рассмеявшись, сказал: -- Да, так уж устроены ордены, друг мой, что милее жить в лоне их, чем на периферии или вовсе в изгнании. Можете преспокойно забыть ту небольшую толику политики, в чьем нечистом соседстве вы здесь очутились, ибо вы никакой не политик. Но истории вам не следовало бы изменять, даже если она навсегда, пожалуй, останется для вас делом любительским и побочным. Ибо историк из вас мог бы выйти. А теперь давайте оба поучимся еще друг у друга, пока вас не отняли у меня. Разрешением чаще бывать в Вальдцеле Иозеф Кнехт, по-видимому, не воспользовался; но он слушал по радио тренировочный семинар, а также некоторые доклады и партии. На расстоянии же, сидя в своем благородно-элегантном номере монастырской гостиницы, участвовал он и в том "торжестве", на котором в актовом зале vicus lusorum оглашались итоги конкурса. Он представил не очень самобытную и совсем не революционную, но добротную и весьма изящную работу, цену которой знал, и ждал похвального упоминания, а то и третьей или второй премии. К своему удивлению, он услыхал, что ему присуждена первая премия, и не успел он еще оправиться от удивления и обрадоваться, как представитель канцелярии мастера Игры, продолжая читать своим красивым, низким голосом, назвал обладателем второй премии Тегуляриуса. Как тут было не взволноваться, не возликовать: они оба, рука об руку, вышли из этого состязания в победном венце! Он вскочил и, уже не слушая дальше, помчался вниз по лестнице и через гулкие покои на вольный воздух. В письме к прежнему мастеру музыки, написанном в эти дни, говорилось: "Я, как ты, многочтимый, можешь представить себе, очень счастлив. Сперва исполнение возложенной на меня миссии и почетное признание этого руководством Ордена, да еще столь важная для меня перспектива скорого возвращения на родину, к друзьям и Игре, вместо дальнейшей дипломатической службы, а теперь эта первая премия за партию, где я, правда, потрудился над формальной стороной, но по уважительным причинам не исчерпал своих возможностей, и вдобавок ко всему радость, что я разделил этот успех со своим другом, -- право же, многовато в один прием. Я счастлив, да, но не скажу, что я весел. При таком коротком сроке -- мне он, во всяком случае, показался коротким -- все это, по моему внутреннему ощущению, свалилось на меня слишком внезапно и слишком щедро; к моей благодарности примешивается какой-то страх, кажется, что сосуд наполнен до краев и достаточно еще одной капли, чтобы все опять оказалось под вопросом. Но прошу тебя, считай, что я ничего не сказал, каждое слово тут уже лишнее". Мы увидим, что наполненному до краев сосуду суждено было принять больше, чем одну каплю. Но короткое время до того, как это произошло, Иозеф Кнехт отдавался своему счастью и примешивавшемуся к нему страху так безраздельно, словно предчувствовал близкую уже великую перемену. Для отца Иакова тоже эти несколько месяцев были счастливой, отмеченной душевным подъемом порой. Ему было жаль, что скоро он потеряет этого ученика и коллегу, и он даже в рабочие часы, а еще чаще в их свободных беседах, пытался передать ему в наследство все, что можно было, из того знания взлетов и падений в жизни людей и народов, которое он, Иаков, обрел за свою богатую трудами и мыслями жизнь. Говорил он с Кнехтом, бывало, также о смысле и следствиях его миссии, о возможности и ценности сближения и политического единения Рима с Касталией и рекомендовал ему изучать ту эпоху, к плодам которой принадлежали и основание касталийского Ордена, и постепенный подъем Рима после унизительной поры испытаний. Порекомендовал он ему также два труда о Реформации и расколе церкви в XVI веке, настоятельно советуя, однако, как правило, предпочитать непосредственное изучение источников и ограничение себя обозримыми раз делами чтению пухлых томов по всемирной истории и не скрывая своего глубокого недоверия ко всем философам от истории. -------- MAGISTER LUDI Кнехт решил приурочить свое окончательное возвращение в Вальдцель к весне, когда происходила большая публичная игра, ludus anniversarius или sollemnis (ежегодная игра или праздничная (торжественная) игра (лат.)). Хотя вершина в достопамятной истории этих игр, пора ежегодных игр, длившихся неделю и собиравших высокопоставленных и важных лиц со всего света, была уже позади и навеки принадлежала истории, все же эти весенние съезды на торжественную игру, длившуюся от десяти дней до двух недель, были для всей Касталии крупнейшим событием года, праздником, не лишенным к тому же большого религиозного и нравственного значения, ибо он объединял представителей всех, не всегда одинаково направленных убеждений и тенденций Провинции как символ гармонии, заключал мир между отдельными эгоистическими дисциплинами и напоминал о единстве, которое выше их многообразия. Для верующих он обладал священной силой настоящего обряда, для неверующих служил хотя бы заменой религии и был для тех и других омовением в чистых источниках красоты. Так "Страсти" Иоганна Себастьяна Баха -- не столько в пору их создания, сколько в столетие, последовавшее за их открытием заново, -- были некогда для части исполнителей и слушателей настоящим религиозным актом, обрядом, для другой части -- благоговейным раздумьем, заменой веры и для всех вместе -- торжественным проявлением искусства и creator spiritus (творческий дух (лат.)). Кнехту не стоило большого труда получить согласие с его решением и в монастыре, и у своего начальства. Он не совсем представлял себе, каково будет его положение, после того как он снова вернется в маленькую республику vicus lusorum, но подозревал, что надолго в этом положении его не оставят, а очень скоро чем-либо обременят его и окажут ему честь какой-нибудь должностью или заданием. Пока что он заранее радовался возвращению домой, к друзьям, радовался предстоявшим празднествам, наслаждался последними днями общения с отцом Иаковом и с радушным достоинством принимал всякие знаки доброжелательства, которыми баловали его на прощание настоятель и братия. Затем он уехал, не без понятной при прощании с полюбившимся местом и еще с одной окончившейся полосой жизни грусти, но уже празднично настроенный благодаря серии необходимых перед торжественной игрой упражнений в созерцании, которые он хоть и без руководителей и товарищей, но в точном соответствии с правилами проделал. То обстоятельство, что ему не удалось уговорить отца Иакова, давно уже торжественно приглашенного магистром на годичную игру, принять приглашение и поехать с ним, Иозефом, вместе, не испортило этого настроения, он понимал сдержанность старого антикасталийца и, чувствуя себя теперь на время избавленным от всяких обязанностей и ограничений, целиком отдался предвкушению ожидавших его торжеств. С празднествами дело обстоит особо. Такого не бывает, чтобы настоящий праздник начисто не удался, разве что при злосчастном вмешательстве высших сил; даже под дождем крестный ход не перестает быть священнодействием для набожного, даже подгоревшее праздничное угощение не может его разочаровать, и точно так же для умельцев Игры каждая годичная игра празднична и в какой-то мере священна. Есть, однако, как знает любой из нас, праздники и игры, где все слажено, взаимоприподнято, взаимоокрылено и взаимоусилено, как есть театральные и музыкальные представления, которые без ясно различимой причины словно чудом воспаряют ввысь, западают в душу, тогда как другие, подготовленные ничуть не хуже, остаются лишь добросовестной работой. Коль скоро возможность такого воспарения сообусловлена душевным состоянием участника, Иозеф Кнехт был подготовлен как нельзя лучше: не угнетаясь никакими заботами, с честью возвращаясь домой, он глядел вперед с радостным ожиданием. На сей раз, однако, этому дыханию чуда не суждено было овеять ludus sollemnis и придать годичной игре особый праздничный блеск. Игра вышла даже нерадостная, она определенно не заладилась, даже, можно сказать, провалилась. Если многие ее участники тем не менее испытывали восторг и воодушевление, то тем безотраднее, как всегда в таких случаях, чувствовали истинные ее представители, устроители и ответственные деятели ту атмосферу скуки, неблагословенности и невезения, скованности и провала, которая омрачала небосвод этого праздника. Кнехт, хотя он тоже, конечно, все это ощущал и был в какой-то мере разочарован после столь напряженного ожидания, отнюдь не принадлежал к тем, кто чувствовал неудачу особенно ясно: не будучи деятельным участником этой игры и не неся ответственности за нее, он, хотя благодати истинного расцвета празднество не сподобилось, мог в те дни следить за остроумно построенной партией с признательностью благочестивого зрителя, мог без помех совершать медитации и с благодарной истовостью отдаваться той хорошо знакомой всем гостям этих игр атмосфере торжества и жертвоприношения, той атмосфере мистического единения общины у ног божества, какую способно создать даже "провалившееся" для узкого круга вполне посвященных празднество. Сама партия, впрочем, по плану и построению была безупречна, как всякая партия мастера Томаса, она была даже одной из самых выразительных, простых и непосредственных его партий. Но ее исполнение стояло под особенно несчастливой звездой и в истории Вальдцеля все еще не забыто. Прибыв туда за неделю до начала большой игры и явившись в поселок игроков, Кнехт был принят не мастером Игры, а его заместителем Бертрамом, который вежливо приветствовал его, но довольно коротко и рассеянно сообщил, что досточтимый магистр заболел, а сам он, Бертрам, недостаточно осведомлен о миссии Кнехта, чтобы выслушать его доклад, и что поэтому ему, Кнехту, надо направиться в правление Ордена в Гирсланд, доложить там о своем возвращении и ждать указаний оттуда. Когда Кнехт, прощаясь, невольно, голосом или жестом, выдал свое удивление столь холодным и коротким приемом, Бертрам извинился. Пусть коллега простит. если он разочаровал его, пусть войдет в положение: магистр заболел, на носу большая годичная игра, а еще совсем не известно, сможет ли руководить ею магистр или эту обязанность должен будет взять на себя он, его заместитель. Болезнь досточтимого пришлась на самый неподходящий и щекотливый момент; он, Бертрам, готов, как всегда, вести служебные дела вместо магистра, но еще и подготовиться за такой короткий срок к большой игре и возглавить ее -- это, боится он, будет ему не по силам. Жалея этого явно подавленного и несколько выведенного из равновесия человека, Кнехт не меньше жалел, что в таких руках теперь, может быть, окажется праздник. Он слишком долго отсутствовал, чтобы понять, сколь обоснованны были заботы Бертрама, ибо тот -- ничего более неприятного для заместителя нельзя и придумать -- с некоторых пор потерял доверие элиты, так называемых репетиторов, и находился действительно в очень трудном положении. Озабоченно думал Кнехт о мастере Игры, об этом корифее классической формы и иронии, совершенном магистре и касталийце; он предвкушал, как тот его примет, выслушает и снова введет в маленькую общину игроков, дав ему, может быть, какой-нибудь ответственный пост. Увидеть, как мастер Томас справляет праздник Игры, продолжать работать под его наблюдением и добиваться его признания -- вот о чем он мечтал; теперь, когда тот оказался недоступен из-за болезни и его, Кнехта, направили в другие инстанции, он был огорчен и разочарован. Вознаградила его, правда, почтительная доброжелательность, даже товарищеская теплота, с какой приняли и выслушали его секретарь Ордена и господин Дюбуа. Да и при первом же разговоре выяснилось, что к участию в римском проекте его пока не собираются привлекать, считаясь с его желанием надолго вернуться к Игре; пока что его любезно пригласили поселиться в гостинице vi-cus lusorum, для начала осмотреться здесь и побывать на годичной игре. Посвятив вместе со своим другом Тегуляриусом оставшиеся дни посту и упражнениям в сосредоточенном раздумий, он благоговейно и благодарно участвовал в той необычной игре, от которой у многих остались такие неприятные воспоминания. Положение заместителя магистра, или его, как это называют, "тени", особенно при мастере музыки и мастере Игры, весьма своеобразно. У каждого магистра есть заместитель, которого не назначает ему администрация, а выбирает себе из узкого круга своих кандидатов он сам, неся всю ответственность за действия и подпись своего представителя. Для кандидата, стало быть, это большая честь и знак величайшего доверия, если магистр назначает его своим заместителем, он тем самым становится ближайшим сотрудником и правой рукой всемогущего магистра и каждый раз, когда магистр посылает его куда-нибудь вместо себя, исполняет его должностные обязанности, впрочем, не все: при баллотировке в высшей администрации, например, он вправе только подать голос за или против от имени своего патрона, но отнюдь не выступать с речью или с предложением; есть и другие подобные меры предосторожности. Выдвигая заместителя на очень высокое и порой довольно опасное место, эта должность означает в то же время некую отставку, она в известной мере обособляет его внутри служебной иерархии как некое исключение и, наделяя его часто важнейшими функциями, окружая почетом, отнимает у него определенные права и возможности, которыми пользуется любой другой соискатель. Исключительность его положения особенно ясно видна в двух пунктах: заместитель не несет ответственности за свои действия по должности и не может подняться выше внутри иерархии. Закон это, правда, неписаный, но его можно вычитать из истории Касталии: никогда после смерти или ухода с должности магистра освободившееся место не занимала его "тень", которая так часто представляла его и, казалось бы, всем своим существованием назначена была его сменить. Обычай тут как бы нарочно подчеркивает непреодолимость расплывчатой и подвижной с виду границы: граница между магистром и заместителем символизирует рубеж между должностью и человеком. Принимая, таким образом, высокий пост заместителя, касталиец отказывается от надежды когда-либо самому стать магистром, когда-либо действительно слиться с облачением и регалиями, которые он, представительствуя, так часто носит, и одновременно этот касталиец получает на редкость двусмысленное право обременять возможными промахами в своей служебной деятельности не самого себя, а своего магистра, который только и должен за него отвечать. И в самом деле уже случалось, что магистр становился жертвой избранного им заместителя и вынужден бывал уйти в отставку из-за какого-нибудь грубого промаха, допущенного тем. Прозвище, которое в Вальдцеле дали заместителю мастера Игры, как нельзя лучше выражает своеобразие его положения, его связанность, даже кажущуюся тождественность с магистром и в то же время призрачность, иллюзорность его официальной роли. Его называют там "тенью". Мастер Томас фон дер Траве давно уже приставил к себе "тенью" некоего Бертрама, которому не хватало, по-видимому, скорее удачливости, чем способностей или доброй воли. Он был, само собой разумеется, превосходным игроком, да и по меньшей мере неплохим учителем и добросовестным, безусловно преданным своему патрону служащим; однако за последние годы он стал довольно непопулярен среди чиновников и настроил против себя подрастающий, самый молодой слой элиты, а поскольку он не обладал благородно-светлым нравом своего шефа, это шло в ущерб его уверенности и спокойствию. Магистр не отказывал ему в поддержке, но уже много лет по возможности оберегал его от трений с названной частью элиты, все реже вообще показывая его публике и используя больше в канцеляриях и архиве. Теперь этот ничем не запятнанный, но непопулярный или ставший непопулярным человек, которому удача явно не улыбалась, оказался вдруг из-за болезни своего патрона во главе vicus lu-sorum, и если бы ему действительно пришлось руководить годичной игрой во время торжеств на самом заметном во всей Провинции посту, то с этой великой задачей он справился бы только тогда, если бы большинство игроков или хотя бы репетиторы поддержали его своим доверием, чего, к сожалению, не произошло. Так вот и получилось, что ludus sollemnis, торжественная игра, превратилась на этот раз в тяжелое испытание, чуть ли не в катастрофу для Вальдцеля. Лишь за день до начала игры было официально объявлено, что магистр серьезно заболел и не в состоянии руководить игрой. Мы не знаем, была ли эта задержка объявления продиктована желанием больного магистра, который, возможно, до последней минуты надеялся собраться с силами и все-таки возглавить игру. Вероятно, он был уже слишком болен, чтобы так думать, и его "тень" совершила ошибку, до предпоследнего часа оставив Касталию в неведении насчет положения в Вальдцеле. Впрочем, можно и спорить о том, было ли это промедление действительно ошибкой. Произошло оно, несомненно, из лучших побуждений -- чтобы заранее не дискредитировать праздник и не отпугнуть от поездки на него поклонников мастера Томаса. И если бы все шло хорошо, если бы между вальдцельской общиной игроков и Бертрамом царило доверие, то -- вполне вероятно -- "тень" могла бы стать и впрямь заместителем и отсутствия магистра почти не заметили бы. Праздное занятие строить еще какие-либо предположения на этот счет; мы лишь сочли нужным намекнуть, что этот Бертрам вовсе не был таким бездарным или, того хуже, недостойным руководителем, каким представал тогда в общественном мнении Вальдцеля. Он был куда больше жертвой, чем виновником. И вот, как каждый год, на большую игру съехалось много гостей. Одни прибыли, ни о чем не подозревая, другие -- с тревогой насчет состояния магистра и недобрыми предчувствиями относительно хода праздника. Вальдцель и близлежащие поселки наполнились людьми, руководство Ордена и Педагогическое ведомство явились почти в полном составе, даже из отдаленных областей страны и из-за границы приехали, переполнив гостиницы, празднично настроенные туристы. Как всегда, в вечер перед началом игры торжества открылись часом медитации, когда по сигналу колокола вся заполненная людьми территория праздника погрузилась в глубокое, благоговейное молчание. На следующее утро исполнили первый из музыкальных номеров, объявили первую часть партии и провели медитацию относительно обеих музыкальных тем этой части. Бертрам, в праздничном облачении мастера Игры, держался со спокойным достоинством, только был очень бледен, а потом вид у него был день ото дня все более измученный, страдальческий и убитый, в последние дни он и правда был похож на тень. Уже на второй день игры распространился слух, что состояние магистра Томаса ухудшилось и его жизнь в опасности, а вечером того же дня повсюду среди посвященных делались первые вклады в постепенно создававшуюся легенду о больном мастере и его "тени". Легенда эта, зародившаяся в самом узком кругу vicus lusorum, утверждала, будто мастер хотел и был в состоянии руководить игрой, но принес жертву честолюбию своей "тени" и доверил эту праздничную обязанность ему. А теперь, когда Бертрам не очень-то, кажется, справляется со своей высокой ролью и игре грозит провал, больной считает себя ответственным за игру, за свою "тень" и за ее несостоятельность и хочет сам расплатиться вместо него за ошибку; это, и ничто другое, -- причина быстрого ухудшения его самочувствия и усиления лихорадки. Конечно, это была не единственная версия легенды, но это была версия элиты, ясно показывавшая, что элита, то есть целеустремленная молодежь, находила положение трагическим и не собиралась обходить, смягчать или приукрашивать этот трагизм. Уважение к мастеру компенсировалось неприязнью к его "тени", Бертраму желали неудачи и падения, даже если заодно поплатится и мастер. Еще через день можно было услыхать рассказы о том, как магистр с одра болезни призывал своего заместителя и двух старейшин элиты хранить мир и не подвергать опасности праздник; на следующий день утверждали, что он продиктовал свою последнюю волю и назвал администрации человека, которого хочет сделать своим преемником; фигурировали и имена. Вместе с сообщениями о все ухудшающемся состоянии магистра ходили всякого рода слухи, и настроение в актовом зале, да и в гостиницах, падало день ото дня, хотя никто не позволял себе отказываться от продолжения игры и уехать. Какая-то мрачность тяготела надо всем фестивалем, и хотя внешне он проходил корректно, радости и подъема, которых обычно ждут от этого праздника, не было и в помине, и когда в предпоследний день торжественной игры ее творец, магистр Томас, навеки закрыл глаза, администрации не удалось помешать распространению этой новости, и, как ни странно, многие участники почувствовали облегчение от такой развязки. Хотя ученикам классов Игры, особенно элите, не полагалось до конца ludus sollemnis ни надевать траур, ни в чем-либо отступать от расписанного по часам чередования публичных выступлений и упражнений в медитации, они единодушно провели последний торжественный акт и весь тот день с таким видом и настроением, словно справляли панихиду по этом уважаемом человеке, а вокруг переутомленного, измученного бессонницей, бледного Бертрама, который с полузакрытыми глазами продолжал исполнять свои обязанности, создали ледяную атмосферу изоляции. Находясь благодаря Тегуляриусу все еще в тесном контакте с элитой и будучи, как старый игрок, вполне чувствителен ко всем этим течениям и настроениям, Иозеф Кнехт тем не менее не впускал их в себя, на четвертый или на пятый день он даже запретил своему другу Фрицу докучать ему сообщениями о болезни магистра; он, конечно, ощущал и понимал трагическую омраченность этого праздника, о мастере он думал с глубокой тревогой и грустью, а об его обреченной умереть вместе с ним "тени", Бертраме, -- со все большим смущением и сочувствием, но сурово и стойко сопротивлялся всякому влиянию правдивых или вымышленных сообщений, хранил строжайшую сосредоточенность, искренне отдавался упражнениям и ходу прекрасно построенной партии и, несмотря на все несообразности и помехи, испытывал от праздника настоящий подъем духа. "Тени" Бертраму не пришлось как вице-магистру по обычаю принимать под конец поздравителей и начальство, традиционный день развлечений для студентов класса Игры на этот раз тоже отпал. Сразу же после музыкального финала праздника администрация объявила о смерти магистра, и в vicus lusorum начались дни траура, которые соблюдал и живший в гостинице Кнехт. Похороны этого заслуженного, весьма и поныне почитаемого человека были совершены с обычной в Касталии простотой. Бертрам, его "тень", из последних сил доигрывавший во время праздника свою трудную роль, понимал свое положение. Он испросил отпуск и отправился в горы. В деревне игроков, да и во всем Вальдцеле, царил траур. Никто, вероятно, не был в близких, подчеркнуто дружеских отношениях с умершим магистром, но высота и чистота его благородной души вместе с его умом и тонким чувством формы сделали из него властителя и представителя, каких не во всякие времена рождала вполне демократическая по своим основам Касталия. Им гордились. Если ему и чужды были, казалось, такие области, как страсть, любовь, дружба, то тем больше удовлетворял он потребность молодежи в почтении к кому-то, и это достоинство, это царственное изящество, снискавшее ему, кстати сказать, полунасмешливое-полуласковое прозвище "их превосходительство", создало ему с годами, несмотря на жестокое противодействие и в высшем свете, и на заседаниях, и в коллективных трудах Педагогического ведомства, несколько особое положение. Вопрос о замещении его высокой должности, естественно, горячо обсуждался, горячее всего в элите умельцев Игры. После того как выбыл и уехал Бертрам, падения которого желали в этом кругу и добились, функции магистра были распределены самой элитой путем голосования между тремя временными представителями, то есть, разумеется, только внутренние функции в vicus luso-rum, а не административные в Педагогическом совете. Совет этот по традиции должен был заполнить пустующее место не позднее чем через три недели. В тех случаях, когда умерший или ушедший с поста магистр оставлял определенного, не имевшего конкурентов преемника, вакансия заполнялась сразу же, после одного-единственного пленарного заседания администрации. На сей раз дело, по-видимому, затягивалось. В дни траура Иозеф Кнехт иногда говорил со своим другом о закончившейся игре и об ее так неожиданно омраченном течении. -- Этот заместитель Бертрам, -- сказал Кнехт, -- не только пристойно довел до конца свою роль, то есть до последней минуты пытался играть подлинного магистра, но сделал, по-моему, гораздо больше, принеся себя на этот раз в жертву ludus sollemnis как своему последнему и самому торжественному действию в качестве должностного лица. Вы были суровы, нет, жестоки к нему, вы могли бы спасти праздник и могли бы спасти Бертрама, а не сделали этого, не мне судить, наверно, у вас были на то причины. Но теперь, когда этот бедняга Бертрам ушел и вы своего добились, вам следовало бы проявить великодушие. Вы должны, когда он опять появится, пойти ему навстречу и показать, что поняли его жертву. Тегуляриус покачал головой. -- Мы ее поняли, -- сказал он, -- и приняли ее. Тебе на этот раз посчастливилось участвовать в игре на правах беспристрастного гостя, поэтому ты, наверно, следил за всем не очень пристально. Нет, Иозеф, у нас больше не будет возможности проявить какие-либо чувства к Бертраму. Он знает, что его жертва была необходима, и не будет пытаться взять ее назад. Только теперь Кнехт вполне понял его и огорченно умолк. Да, действительно, признал Иозеф, он пережил эти дни игры не как настоящий вальдцелец и соратник, а, правда, скорее как гость, и лишь теперь уразумел поэтому, как именно обстоит дело с жертвой Бертрама. До сих пор Бертрам представлялся ему честолюбцем, который, рухнув под тяжестью непосильной задачи, должен был отказаться от дальнейших честолюбивых целей и постараться забыть, что был когда-то "тенью" мастера и руководителем годичной игры. Лишь теперь, при последних словах своего друга, он понял -- и мгновенно умолк, -- что Бертрам окончательно осужден своими судьями и никогда не вернется. Ему позволили довести торжественную игру до конца и помогали при этом ровно настолько, чтобы она прошла без скандала, но сделали это не ради Бертрама, а ради Вальдцеля. Положение "тени" требовало ведь не только полного доверия магистра -- тут у Бертрама все было в порядке, -- но не меньше и доверия элиты, а его этот достойный сожаления человек не сумел сохранить. Если он совершал ошибку, то за ним, в отличие от его патрона и живого примера, не стояла иерархия, чтобы его защитить. И если бывшие товарищи отказывали ему в полном признании, то никакие авторитеты не помогали ему, и его товарищи, репетиторы, становились его судьями. Если они были неумолимы, то "тени" была крышка. И правда, из своего похода в горы этот Бертрам так и не вернулся, и через некоторое время сказали, что он погиб, сорвавшись с обрыва. Больше об этом не говорили. Тем временем в деревне игроков ежедневно появлялись высокие и высшие чины руководства Ордена и Педагогического ведомства, и каждую минуту кого-нибудь из элиты или из служащих вызывали для собеседований, о содержании которых становилось что-то известно только внутри самой же элиты. Часто вызывали для собеседований и Иозефа Кнехта; один раз с ним говорили два господина из руководства Ордена, один раз магистр филологии, затем мсье Дюбуа и еще раз два магистра. Тегуляриус, которого тоже несколько раз приглашали на такие беседы, был приятно взволнован и отпускал шутки насчет этого "конклавного" настроения, как он выражался. Уже в дни игры Иозеф заметил, как ослабла его прежняя тесная связь с элитой, а в "конклавный" период ощутил это еще явственней. Дело было не только в том, что он жил в гостинице, как чужой, и что начальство обращалось с ним словно бы как с равным; сама элита, репетиторы встретили его теперь не запросто, не по-товарищески, а с какой-то насмешливой вежливостью или, во всяком случае, выжидательной холодностью; они. отошли от него уже тогда, когда он получил назначение в Мариафельс, и это было правильно и естественно: кто сделал шаг от свободы к службе, от содружества студентов и репетиторов к иерархии, тот уж не был больше товарищем, а приближался к начальству и к бюрократии, он уже не принадлежал к элите и должен был знать, что на первых порах она будет относиться к нему критически. Так бывало с каждым в его положении. Только в эти дни он чувствовал холод такой отчужденности особенно сильно, во-первых, потому, что теперь, осиротев и ожидая нового магистра, элита сплотилась вдвое теснее и стала неприступнее, а во-вторых, потому, что ее решительность и неуступчивость только что так жестоко сказались на судьбе Бертрама. Однажды вечером Тегуляриус в величайшем волнении примчался в гостиницу, нашел Иозефа, затащил его в пустую комнату, запер дверь и выпалил: -- Иозеф! Иозеф! Боже мой, я мог бы догадаться, мне следовало бы знать, ведь это вполне могло прийти в голову... Ах, я сам не свой и, право, не знаю, радоваться ли мне... И он, досконально знавший все источники информации в деревне игроков, не преминул сообщить: более чем вероятно, почти решено, что Иозефа Кнехта выберут магистром Игры. Заведующий архивом, которого многие считали предопределенным преемником мастера Томаса, уже с позавчерашнего дня явно выпал из следующего тура голосования, а из трех кандидатов от элиты, чьи имена были до сих пор при опросах первыми в списке, ни один, по-видимому, не может надеяться на особую рекомендацию и поддержку какого-либо магистра или руководства Ордена, тогда как за Кнехта выступают два члена правления Ордена, а также господин Дюбуа, и к этому надо прибавить важный голос прежнего мастера музыки, которого, как то доподлинно известно, многие магистры лично посетили на днях. -- Иозеф, они сделают тебя магистром, -- горячо воскликнул он еще раз, и тогда его друг прикрыл ему рот ладонью. В первый миг Иозеф б