Герман Гессе. Росхальде --------------------------------------------------------------- перевод В. Седельникова Источник: Гессе Г. Клингзор: романы, повесть и новеллы / Пер. с нем. - М.: "ООО Издательство АСТ"; Харьков: Фолио, 2000. (Зарубежная проза XX века) OCR: Юрий --------------------------------------------------------------- ГЛАВА ПЕРВАЯ Когда десять лет назад Иоганн Верагут купил имение Росхальде, оно представляло собой старую заброшенную помещичью усадьбу с заросшими садовыми дорожками, обомшелыми скамейками, ветхими лестницами и заглохшим, непроходимым парком; на участке в добрых восемь моргенов не было иных построек, кроме солидного, слегка запущенного господского дома с конюшней да маленькой, похожей на часовню беседки в парке; дверь в нее, висевшая на погнутых крюках, перекосилась, а некогда обитые синим шелком стены покрылись мхом и плесенью. Едва успев приобрести поместье, новый владелец тут же снес обветшалую беседку и оставил только десять каменных ступеней, которые вели от порога этого приюта любви к берегу небольшого озера. На месте беседки тогда же была построена мастерская, в которой Верагут в течение семи лет работал и проводил большую часть времени; жил же он в господском доме, пока участившиеся размолвки в семье не заставили его отправить старшего сына учиться в другой город, оставить дом жене и прислуге, а для собственных нужд пристроить к мастерской две комнаты, в которых он с тех пор и обитал холостяком. Жаль было прекрасного господского дома; госпожа Верагут с семилетним Пьером занимала только верхний этаж, у нее бывали посетители и гости, но никогда не собиралось более или менее многочисленное общество, поэтому многие комнаты из года в год пустовали. Маленький Пьер был не только любимцем обоих родителей и единственным связующим звеном между отцом и матерью, благодаря чему поддерживались отношения между домом и мастерской; он, собственно, был единственный хозяин и владелец Росхальде. Верагут обретался исключительно в своей мастерской, в окрестностях лесного озера и бывшем охотничьем парке, его жена хозяйничала в доме, ей принадлежали газоны, липовая и каштановая аллеи, и каждый наведывался во владения другого только изредка, в качестве гостя, если не считать того, что обедал художник по обыкновению в господском доме. Маленький Пьер был единственным, кто не признавал этого разъединения жизни и раздела владений и даже вряд ли догадывался об этом. Он с одинаковой беспечностью носился по старому и по новому дому, он чувствовал себя дома как в мастерской или в библиотеке отца, так и в коридоре, в картинной галерее большого дома или в комнатах матери, ему принадлежали цветы вдоль липовой аллеи, земляника в каштановой роще, рыбы в лесном озере, будка на пляже, гондола. Он чувствовал себя хозяином, его опекали и мамины служанки, и слуга папы Роберт, для визитеров и гостей мамы он был сыном хозяйки дома, а для господ, иногда появлявшихся в мастерской и говоривших по-французски, - сыном художника, писанные маслом портреты мальчика и его фотографии висели как в спальне отца, так и в старом доме, в оклеенных светлыми обоями комнатах матери. Пьеру жилось очень хорошо, ему жилось даже лучше, чем детям, родители которых не знают размолвок и ссор; воспитывали его как Бог на душу положит, и, если ему доставалось за что-нибудь во владениях матери, он находил надежное убежище в окрестностях лесного озера. Пьер давно уже спал, когда в одиннадцать часов погасло последнее освещенное окно господского дома. Иоганн Верагут возвращался пешком из города далеко за полночь; он провел вечер со своими знакомыми в ресторане. Пока он шел, в теплой атмосфере облачной летней ночи растворились запахи вина и сигаретного дыма, улетучились взрывы возбужденного смеха и дерзкие шутки; глубоко дыша чуть теплым влажным ночным воздухом, Верагут неторопливо шагал по дороге вдоль уже довольно высоко поднявшейся пашни по направлению к Росхальде, массивные очертания которого безмолвно громоздились на бледном ночном небе. Он миновал, не сворачивая, ворота в поместье, бросил взгляд на господский дом, благородный фасад которого манящим пятном светился на черном фоне деревьев, и целую минуту с наслаждением и отчужденностью случайного путника разглядывал эту прекрасную картину; затем он прошел еще несколько сот метров вдоль высокого забора и достиг места, где у него был лаз и тайная тропка, ведущая к мастерской. Окончательно протрезвев, невысокий, плотно сбитый художник направился по мрачному, густо заросшему парку к своему жилищу, которое вдруг открылось его глазам: над озером мрак расступился, обнажив широкий овал тускло-серого неба. Почти черная вода застыла в полном безмолвии, только над поверхностью мерцал слабый свет, напоминая бесконечно тонкую кожу или мельчайший слой пыли. Верагут взглянул на часы: скоро час ночи. Он открыл боковую дверь, ведущую в его комнаты, зажег свечу, быстро разделся, вышел нагишом во двор, медленно спустился по широким каменным ступеням к озеру и вошел в воду, которая небольшими плавными кругами поблескивала у его колен. Он нырнул, проплыл немного, удаляясь от берега, но внезапно почувствовал усталость после необычно проведенного вечера, вернулся назад и совершенно мокрый вошел в дом. Набросив на себя мохнатый купальный халат, он стряхнул влагу с коротко остриженной головы и босиком поднялся по ступенькам в обширную, почти пустую мастерскую, где нетерпеливыми движениями включил все электрические лампочки. Стремительно подойдя к мольберту, на котором был натянут небольшой холст, работа последних дней, он встал перед ним, согнувшись и опершись руками о колени, и широко открытыми глазами принялся внимательно рассматривать картину, поблескивавшую яркими свежими красками. В таком положении он оставался минуты две-три, пока работа не запечатлелась в его глазах вплоть до последнего мазка; вот уже несколько лет он взял в привычку накануне рабочего дня не уносить с собой в постель и в свои сны иных впечатлений, кроме впечатления о картине, над которой работал. Он выключил свет, взял свечу и прошел к спальне, на дверях которой висела маленькая грифельная доска. Взяв мел, он написал большими буквами: "Разбудить в семь, кофе в девять", - закрыл за собой дверь и лег в постель. Несколько секунд он неподвижно лежал с открытыми глазами и усилием воли пытался вызвать в своем сознании образ картины. Насытившись созерцанием, он закрыл светло-серые глаза, чуть слышно вздохнул и сразу уснул. Утром в указанное время его разбудил Роберт. Верагут тут же встал, умылся в соседней комнате холодной водой из-под крана, надел застиранный костюм из грубой серой холстины и прошел в мастерскую, где слуга уже поднял тяжелые жалюзи. На маленьком столике стояла тарелка с фруктами, графин с водой и кусок ржаного хлеба. Задумчиво стоя перед мольбертом и разглядывая картину, он протянул руку за хлебом. То отходя от холста, то снова приближаясь к нему, он съел немного хлеба, выудил из стеклянной тарелки несколько вишен, увидел лежавшие на столике письма и газеты, не стал их разбирать и сразу же с сосредоточенным видом уселся на складной стул перед картиной. Небольшая, горизонтального формата картина изображала раннее утро, увиденное художником несколько недель назад во время одной поездки и запечатленное на многих эскизах. Он остановился в маленькой деревенской гостинице на Верхнем Рейне, не дождался коллегу, с которым собирался здесь встретиться, провел неприятный дождливый вечер в прокуренной комнате для приезжающих и отвратительную ночь в сыром, пахнувшем известкой и плесенью номере. После неспокойного сна в дурном расположении духа он поднялся еще до восхода солнца, нашел двери запертыми, через окно в гостиной выбрался наружу, отвязал на берегу Рейна лодку и выплыл в предутренний туман медленно текущей реки. Уже собираясь повернуть назад, он увидел, что от противоположного берега навстречу ему движется лодка. Холодные, едва заметно подрагивающие лучи серого дождливого рассвета обтекали темные очертания и делали рыбацкую лодку непомерно большой. Внезапно захваченный и до глубины души взволнованный этим видом и необычным освещением, он придержал свою лодку и подождал, когда рыбак подплывет ближе. Тот остановился около поплавка и вытащил из холодной воды вентерь. Две широкие серебристо-матовые рыбы на мгновение сверкнули над серой поверхностью воды и с чмокающим звуком упали на дно лодки. Верагут немедля попросил рыбака подождать, достал кисти, краски, бумагу и наспех набросал акварельный эскиз. Он остался в деревне еще на день, рисовал, читал, а утром следующего дня снова делал наброски на реке. Покинув это место, Верагут без конца возвращался мыслями к увиденной картине, она занимала и мучила его, пока не обрела форму, и вот он уже несколько дней работал над холстом и был близок к его завершению. Обычно он писал свои пейзажи в ясные солнечные дни или при теплом, преломленном свете в лесу и в парке, поэтому серебристая прохлада реки доставляла ему немало трудностей, но она же придавала картине новое звучание. Вчера ему наконец удалось найти решение, и теперь он чувствовал, что перед ним на мольберте добротное, не совсем обычное произведение, которое не ограничивается фиксацией и удачным изображением увиденного; в нем из равнодушно-загадочного бытия природы пробивается сквозь застывшую оболочку мгновение жизни, давая почувствовать могучее, дикое дыхание реального мира. Художник внимательно рассматривал картину, размышляя над оттенками палитры, которая далеко отошла от прежней его манеры и утратила почти все красные и желтые краски. Вода и воздух были переданы искусно, над рекой трепетал холодно-зябкий неприютный свет, во влажном сумраке плавали, словно тени, кусты и сваи на берегу, неуклюжая лодка казалась нереальной, расплывшейся, лицо рыбака тоже было лишено характерных черт и выразительности, только в его руке, спокойно тянущейся к рыбам, чувствовалась неумолимая достоверность. Одна из рыб подпрыгнула, сверкнув чешуей, над бортом лодки, другая неподвижно лежала на дне, и ее круглый рот и испуганно застывший глаз выражали боль и страдание. Вся картина была холодной и почти до ужаса скорбной, но в ней чувствовалась спокойная, необоримая сила и та символика, без которой не обходится ни одно произведение искусства и которая заставляет нас не только почувствовать, но и с каким-то сладостным изумлением полюбить гнетущую непостижимость природы. Художник просидел за работой около двух часов, когда постучал слуга и на рассеянное разрешение войти принес завтрак. Неслышно поставив кофейник, чашку и тарелку, он молча подождал некоторое время и осторожно напомнил: - Все готово, господин Верагут. - Иду, - громко отозвался художник и большим пальцем стер мазок, только что нанесенный кистью на хвост подпрыгнувшей рыбы. - У тебя есть теплая вода? ..... Он вымыл руки и сел пить кофе. - Можете набить мне трубку, Роберт, - бодро сказал он. - Маленькую, ту, что без крышки, она, кажется, осталась в спальне. Слуга вышел. Торопливо выпив чашку крепкого кофе, Верагут почувствовал, как смутное предвосхищение головокружения и бессилия, с недавних пор иногда охватывавшее его после напряженной работы, улетучилось, подобно утреннему туману. Он взял у слуги трубку, попросил принести огня и жадно втянул в себя ароматный дым, который усиливал действие кофе, делая его более утонченным. Показав на свою картину, он спросил: - Вы в детстве удили рыбу, не так ли, Роберт? - Так, господин Верагут. - Вглядитесь-ка в рыбу, не в ту, что взлетела в воздух, а в ту, что лежит с открытым ртом на дне лодки. Рот у нее верно передан? - Да уж куда вернее, - недоверчиво проговорил Роберт. - Вы же разбираетесь в этом лучше меня, - добавил он с легким упреком; ему показалось, что хозяин над ним насмехается. - Нет, уважаемый, это не так. То, что с ним случается, человек во всей остроте и свежести переживает только в ранней юности, лет этак до тринадцати-четырнадцати, а потом питается этими впечатлениями всю жизнь. В детстве я ни разу не имел дела с рыбой, потому и спрашиваю. Так, значит, рот написан как надо? - Да, все на своем месте, - сказал польщенный Роберт. Верагут тем временем встал и испытующим взглядом впился в картину. Роберт посмотрел на него. Ему была знакома эта начинающаяся концентрация, когда глаза художника почти стекленеют; он знал, что сейчас его хозяин отрешается от всего - от кофе, от непродолжительной беседы с ним, слугой, и если окликнуть его через несколько минут, то он словно проснется от глубокого сна. А это уже опасно. Убирая со стола, Роберт увидел неразобранную почту. - Господин Верагут! - вполголоса воскликнул он. Художник еще не отключился окончательно. Повернув голову, он вопросительно, не скрывая враждебности, взглянул на слугу - так смотрит усталый человек, которого позвали в тот момент, когда он уже начал засыпать. - Тут для вас почта. Роберт вышел из мастерской. Верагут нервно выдавил на палитру немного синего кобальта, бросил тюбик на маленький, обитый железом столик и стал смешивать краски, однако напоминание слуги мешало ему сосредоточиться, он с недовольным видом отложил в сторону палитру и подвинул к себе письма. То были обычные деловые бумаги: приглашение принять участие в выставке, просьба редакции одного журнала сообщить даты жизни, счет. Но тут в глаза ему бросился хорошо знакомый почерк, и сердце его радостно забилось. Он взял письмо в руки, с наслаждением прочитал на конверте свое имя и адрес, внимательно вглядываясь в каждое слово, написанное очень своеобразным размашистым почерком. Потом он принялся разглядывать почтовый штемпель. Марка была итальянская, письмо могло прийти только из Неаполя или Генуи, значит, друг уже в Европе, совсем рядом, и через несколько дней может быть здесь. Он растроганно открыл конверт и с удовлетворением увидел ровные строчки, их строгий порядок. Если хорошенько подумать, редкие письма от друга из-за границы были в последние пять-шесть лет его единственной настоящей радостью - единственной, не считая работы и тех часов, которые он проводил с маленьким Пьером. И как всегда, когда ему становилось ясно, насколько бедна и лишена любви его жизнь, им и на этот раз овладело, нарушив радость ожидания, неясное, мучительное чувство стыда. Он стал неторопливо читать. "Неаполь, 2 июня, ночью Дорогой Иоганн! Как обычно, первыми приметами европейской цивилизации, к которой я опять приближаюсь, стали глоток кьянти, жирные макароны да вопли коробейников в трактире. Здесь, в Неаполе, за пять лет ничего не изменилось, перемен значительно меньше, чем в Сингапуре или в Шанхае, и я вижу в этом добрый знак - значит, и дома я найду все в полном порядке. Послезавтра мы будем в Генуе, там меня встретит мой племянник, и я отправлюсь с ним к родственникам, где на сей раз меня вряд ли ожидает радостный прием, так как за последние пять лет я, честно говоря, не заработал и пяти талеров, Я рассчитываю уделить семье четыре-пять дней, затем уеду по делам в Голландию, что опять-таки отнимет пять-шесть дней, и где-то числа шестнадцатого смогу быть у тебя. Об этом я извещу тебя по телеграфу. Мне хотелось бы задержаться у тебя по меньшей мере дней на десять или четырнадцать, чтобы помешать тебе работать. Ты стал страшно знаменит, и если то, что ты говорил об известности и славе лет двадцать тому назад, верно хотя бы наполовину, то за это время ты, должно быть, изрядно закоснел и поглупел. Я собираюсь также купить у тебя несколько картин, поэтому мою жалобу на плохо идущие дела можешь рассматривать как попытку сбить цену. Мы стареем, Иоганн. Я двенадцать раз плавал по Красному морю и только в этот последний раз страдал от жары. Было 46 градусов. Бог ты мой, старина, еще четырнадцать дней! Тебе придется раскошелиться на пару дюжин мозельского. С нашей последней встречи прошло больше четырех лет. С девятого по четырнадцатое твои письма застанут меня в Антверпене в гостинице "Европейская". Если где-нибудь в местах, которые я буду проезжать, выставлены твои картины, дай мне знать. Твой Отто". Верагут еще раз с удовольствием перечитал короткое письмо, написанное твердым, ровным почерком и оснащенное темпераментными знаками препинания, вытащил из ящика стоявшего в углу небольшого письменного стола календарь, заглянул в него и удовлетворенно мотнул головой. Еще до середины месяца в Брюсселе должно быть выставлено более двадцати его картин, все складывается как нельзя лучше. Это значит, что друг, острого взгляда которого он слегка побаивался, зная, что от него не ускользнет разлад в его жизни последних лет, получит хотя бы первое представление о нем и сможет им гордиться. Это облегчает дело. Он представил себе, как Отто с его чуть тяжеловесной заморской элегантностью бродит по брюссельскому залу, разглядывая его картины, и на мгновение искренно обрадовался тому, что послал их на эту выставку, хотя лишь немногие из них были предназначены для продажи. И он тут же черкнул письмецо в Антверпен. "Он ничего не забыл, - с благодарностью думал Верагут, - верно, в нашу последнюю встречу мы пили только мозельское, а однажды вечером даже кутнули как следует". Он прикинул, что в подвале, где ему редко доводилось бывать, наверняка больше не осталось мозельского. Надо будет сегодня же сделать заказ, решил он. Снова усевшись перед холстом, он оставался в рассеянии, что-то тревожило его и не давало достичь той степени концентрации, когда сами собой приходят удачные решения. Поэтому он поставил кисть в стакан, сунул письмо друга в карман и с нерешительным видом медленно вышел из дома. Ярко сверкало на солнце озеро, начинался безоблачный летний день, залитый светом парк звенел птичьими голосами. Верагут посмотрел на часы. Должно быть, утренние уроки Пьера уже кончились. Он бесцельно побрел по парку, бросил рассеянный взгляд на коричневые, усыпанные солнечными бликами дорожки, прислушался к тому, что делалось в старом доме, прошел мимо игровой площадки Пьера, на которой стояли качели и высилась куча песка. Наконец он подошел к саду и мельком взглянул на кроны конских каштанов, в тенистой листве которых еще сохранились радующие глаз яркие соцветия. Над полураскрывшимися розовыми бутонами в живой изгороди вокруг овощных грядок с легким прерывистым гудением кружились пчелы, сквозь темную листву деревьев донеслись удары часов на башне господского дома. Часы отбивали время неправильно, и Верагут снова подумал о Пьере, который носился с честолюбивой мечтой когда-нибудь, став взрослым, починить старый ударный механизм. Вдруг из-за живой изгороди послышались голоса и шаги, мягко и приглушенно звучавшие в залитом солнцем воздухе, который был наполнен гудением пчел, криками птиц и густым ароматом гвоздик и бобов, лениво поднимавшимся над грядками. Это были его жена и Пьер. Верагут замер и стал внимательно прислушиваться. - Они еще не созрели, надо подождать пару деньков, - услышал он голос жены. В ответ раздался смех и детский щебет. На неуловимо короткое мгновение Верагуту показалось, будто от этой мирной садовой зелени, от нежно звучавшего в напряженной летней тишине невнятного голоска сына на него повеяло собственным детством. Он подошел к изгороди и через щель между вьющимися побегами заглянул в огород, где на освещенной солнцем дорожке стояла его жена в утреннем платье, держа в руке цветочные ножницы и легкую коричневую корзинку. От нее до изгороди было не больше двадцати шагов. Художник на миг задержался на ней взглядом. Крупная фигура, серьезное лицо разочарованной женщины. Она склонилась над цветами, лицо скрылось в тени большой соломенной шляпы с обвисшими полями. - Как называются эти цветы? - спросил Пьер. В его каштановых волосах играли солнечные блики, голые загорелые ноги при ярком освещении выглядели тощими, а когда он нагнулся, в вырезе блузы под загорелым затылком мелькнула белая кожа спины. - Гвоздики, - ответила мать. - Да, я знаю, - продолжал Пьер, - но мне хочется знать, как их называют пчелы. Должно же у них быть название и на пчелином языке. - Разумеется, но этого не знает никто, кроме самих пчел. Быть может, они называют их медовыми цветами. Пьер задумался. - Чепуха, - решительно объявил он. - В клевере они находят ничуть не меньше меда, да и в настурциях тоже. Не могут же они всем цветам давать одно и то же название. Мальчик внимательно разглядывал пчелу, которая кружилась над чашечкой гвоздики, потом, звеня крылышками, зависла в воздухе и жадно нырнула в розоватое углубление. "Медовые цветы!" - пренебрежительно подумал Пьер, но промолчал. Он давно уже знал, что самые лучшие, самые интересные вещи невозможно понять и объяснить. Верагут стоял за изгородью и слушал, разглядывая спокойное, строгое лицо жены и прекрасное, нежное, рано созревшее личико своего любимца, и сердце его каменело при мысли о том времени, когда его старший сын был таким же ребенком. Он его потерял, да и мать тоже. Но лишиться и этого малыша он не хотел. Нет, только не это. Он хотел, как вор, подглядывать за ним из-за забора, хотел приманить его к себе, а если и этот мальчуган отвернется от него, тогда и жить незачем. По заросшей травой тропинке он неслышно отошел от изгороди и удалился, держась в тени деревьев. "От безделья мало проку", - с досадой подумал Верагут и ускорил шаги. Он вернулся к своему мольберту. Преодолевая отвращение и подчиняясь выработанной годами привычке, он снова настроился на работу и обрел сосредоточенность, которая не позволяет ходить вокруг да около и все силы направляет на то, что нужно сделать в данный момент. В доме его ждали к обеду. Ближе к полудню он тщательно переоделся. Выбритый, причесанный, в синем летнем костюме, он выглядел не моложе, но свежее и элегантнее, чем в потертом рабочем сюртуке. Взяв соломенную шляпу, он хотел открыть дверь, но она сама распахнулась навстречу ему, и вошел Пьер. Верагут наклонился и поцеловал мальчика в лоб. - Как дела, Пьер? Учитель хорошо с тобой позанимался? - Да, только с ним очень скучно. Когда он рассказывает какую-нибудь историю, то не затем, чтобы развлечь меня, а чтобы преподать урок. И заканчивает всегда одним и тем же: хорошие дети должны вести себя так-то и так-то... Ты рисовал, папа? - Да. Видишь ли, я писал рыб. Скоро я закончу картину, завтра ты сможешь ее посмотреть. Он взял мальчика за руку и вышел с ним из дома. Ничто не оказывало на него такое благотворное действие и не будоражило глубоко затаившуюся в нем доброту и беспомощную нежность, как чувство, что он идет рядом с малышом, подлаживается под его маленькие шажки и держит в своей руке его легкую, доверчивую ручонку. Когда они вышли из леса и оказались на поросшей тонкими березами лужайке, мальчик огляделся и спросил: - Папа, а мотыльки тебя боятся? - С какой стати? Не думаю. Недавно один очень долго сидел у меня на пальце. - Да, но сейчас не видно ни одного. Иногда, когда я иду к тебе совсем один и прохожу в этом месте, по пути мне встречается много-много мотыльков, я знаю, это голубые мотыльки, они узнают меня и смело подлетают совсем-совсем близко. А мотыльков можно кормить? - Я думаю, можно. Давай в следующий раз попробуем. Надо тихонечко вытянуть руку с капелькой меда на ладони, тогда мотыльки прилетят и будут пить. - Отлично, папа, давай попробуем. Только скажи маме, пусть она даст мне немножко меду. Тогда она поймет, что он мне на самом деле нужен и что это не глупости. Опередив отца, Пьер вбежал в открытую дверь и помчался по широкому коридору. Мальчик уже давно был у матери и приставал к ней со своей просьбой, а ослепленный солнечным светом Верагут еще долго искал в холодном полумраке прихожей вешалку для шляпы и нащупывал рукой дверь в столовую. Художник вошел и пожал жене руку. Она была чуть выше его ростом, у нее был здоровый вид и осанистая фигура. И хотя она не любила больше своего мужа, но все еще воспринимала потерю его расположения как печальное, необъяснимое и незаслуженное недоразумение. - Можно садиться за стол, - спокойным голосом сказала она. - Пьер, иди вымой руки! - А у меня новости, - художник протянул ей письмо своего друга. - Скоро приедет Отто, и я надеюсь, что он пробудет у нас некоторое время. Ты не против? - Господин Буркхардт может занять две комнаты внизу, там ему никто не станет мешать, он может входить и выходить, когда захочет. - Да, это хорошо. Помедлив, она сказала: - Я считала, что он приедет значительно позже. - Он раньше выехал, до сего дня я тоже ничего не знал об этом. Что ж, тем лучше. - Но он встретится здесь с Альбертом. Когда Верагут услышал имя сына, с лица его исчезло выражение удовлетворенности, а в голосе появились холодные нотки. - Что случилось с Альбертом? - нервно воскликнул он. - Разве он не собирался со своим другом отправиться пешком в Тироль? - Я не хотела тебе говорить об этом раньше - не было нужды. Друга пригласили родственники, и он отказался от похода. Альберт приедет, как только начнутся каникулы. - И останется здесь на все время? - Думаю, да. Я могла бы на пару недель уехать с ним куда-нибудь, но тебе это будет неудобно. - Почему же? Я мог бы взять Пьера к себе. Госпожа Верагут пожала плечами. - Прошу тебя, не заводи опять этот разговор! Ты же знаешь, я не оставлю здесь Пьера одного. Художник рассердился. - Одного! - едко бросил он. - Когда я с ним, он не один, - Я не могу его здесь оставить, не могу и не хочу. Бесполезно снова затевать этот спор. - Ну разумеется, ты не хочешь! Он умолк. Вернулся Пьер, и они пошли к столу. Мальчик сидел между родителями, которые стали чужими друг другу. Они ухаживали за ним, привычно беседовали, и отец старался растянуть трапезу, так как после обеда малыш оставался с мамой и не было никакой уверенности, что сегодня он еще раз заглянет в мастерскую. ГЛАВА ВТОРАЯ В маленькой боковушке рядом с мастерской Роберт мыл палитру и пучок кистей. В дверях появился Пьер. Он остановился и стал смотреть. - Грязная это работа, - рассудил он спустя некоторое время. - Вообще-то живопись - прекрасная штука. Но я бы не хотел стать художником. - А ты подумай как следует, - сказал Роберт. - У тебя ведь отец - знаменитый художник. - Нет, - решительно заявил мальчик, - это не для меня. Всегда будешь перепачкан, да и краски пахнут ужасно. Я этот запах люблю, когда он несильный, например когда в комнате висит только что законченная картина и едва заметно пахнет краской; но в мастерской запах слишком резкий, у меня начинает болеть голова. Слуга бросил на него испытующий взгляд. Ему давно уже хотелось высказать мальчику, что он о нем думает, пожурить его. Но когда Пьер был рядом, когда Роберт видел его лицо, у него просто язык не поворачивался. Малыш был так свеж, прелестен и серьезен, словно все с ним и в нем было в полном порядке, и ему странным образом очень шел этот легкий налет барского высокомерия и не по годам раннего развития. - И кем же в таком случае ты хотел бы стать, юноша? - строго спросил Роберт. Пьер опустил глаза и задумался. - Ах, я, знаешь ли, вовсе не хочу быть кем-то особенным. Я только хочу, чтобы скорее кончились школьные занятия. А летом я хочу носить только белую одежду и белые башмаки, и чтобы на них не было ни малейшего пятнышка. - Так-так, - с укоризной проговорил Роберт. - Это, ты сейчас так говоришь. А вот недавно, когда ты прибегал, сюда, твой белый костюмчик был весь испачкан вишнями и травой, а шапочку ты и вовсе потерял. Помнишь? Пьер насупился. Он прищурил глаза, так что осталась только узенькая щелка, и смотрел сквозь длинные ресницы. - Тогда мама меня за это отругала как следует, - неторопливо пояснил он, - и я не думаю, что она поручила тебе снова попрекать и мучить меня этим. - Ты, значит, хочешь носить всегда белую одежду и никогда не пачкать ее? - примирительно спросил Роберт. - Да нет же, иногда можно. Как ты не понимаешь! Конечно, мне хочется иногда поваляться в траве или в сене, попрыгать по лужам или взобраться на дерево. Это же ясно. Но я не хочу, чтобы меня ругали, когда я расшалюсь и напрокажу. Тогда я хочу тихонько вернуться в свою комнату, надеть свежее, чистое платье, и чтобы все снова было хорошо. Знаешь, Роберт, я думаю, что брань и в самом деле не приносит никакой пользы. - Не любишь, когда тебя бранят? Отчего же? - Ну посуди сам: если ты сделал что-то нехорошее, то потом сам понимаешь это и тебе стыдно. А когда тебя бранят, стыдишься значительно меньше. Иногда и не натворишь ничего, а тебя все равно отчитывают за то, что не прибежал сразу, как только позвали, или потому что мама в этот момент была не в духе. - А ты сосчитай-ка да сравни, мой мальчик, - засмеялся Роберт, - ты ведь наверняка делаешь немало дурного, которое никто не видит и за которое тебя никто не бранит. Пьер не ответил. Вечно повторяется одно и то же. Как только дашь себя увлечь и заговоришь со взрослыми о чем-нибудь по-настоящему важном, все кончается разочарованием или даже унижением. - Я хочу еще раз взглянуть на картину, - сказал он тоном, неожиданно отдалившим его от слуги; Роберт мог услышать в нем и приказание, и просьбу. - Впусти меня на минутку в мастерскую, хорошо? Роберт повиновался. Он отпер дверь мастерской, впустил Пьера и вошел следом, так как ему было строжайше запрещено кого бы то ни было оставлять здесь одного. На мольберте в центре просторного помещения стояла новая картина Верагута, повернутая к свету и временно вставленная в золоченую раму. Пьер остановился перед ней, Роберт замер у него за спиной. - Тебе нравится, Роберт? - Разумеется, нравится. Что я, по-твоему, дурак, что ли? Пьер посмотрел на картину и прищурился. - Я думаю, - задумчиво сказал он, - мне можно показать множество картин, и я сразу узнаю, какая из них папина. Вот почему я люблю его картины, я чувствую, что их написал папа. Но, собственно говоря, нравятся они мне только наполовину. - Не говори глупостей, - испуганно предостерег ребенка Роберт и посмотрел на него с укоризной; однако Пьер, мигая глазами, все еще неподвижно стоял перед картиной. - Видишь ли, - сказал он, - там, в доме, висят несколько старых картин, они нравятся мне куда больше. Потом, когда я вырасту, у меня тоже будут такие картины. Например, горы, когда заходит солнце, и все вокруг красное и золотистое, и красивые дети, и женщины, и цветы. Это же много приятнее, чем старый рыбак, у которого даже лица как следует не видно, или эта черная, скучная лодка. Разве не так? В глубине души Роберт был того же мнения. Он дивился и радовался искренности мальчика, но не хотел в этом признаться. - Ты еще в этом не совсем разбираешься, - быстро проговорил он. - Пойдем, мне надо запереть мастерскую. В этот момент со стороны дома внезапно послышался гул мотора и скрежет колес. - О, автомобиль! - радостно крикнул Пьер, выскочил из домика и, не разбирая дороги, помчался, прыгая через газоны и цветочные грядки, прямиком к господскому дому. Запыхавшись, он подбежал к гравийной площадке у входа и успел как раз вовремя: из автомобиля вылез отец и какой-то незнакомый господин. - Привет, Пьер, - крикнул папа и подхватил сына на руки. - Со мной приехал дядя, которого ты еще не знаешь. Подай ему руку и спроси, откуда он приехал. Мальчик внимательно взглянул на незнакомца. Он протянул ему руку и увидел веселые светло-серые глаза. - Откуда ты приехал, дядя? - послушно спросил он. Незнакомец взял его на руки. - Малыш, ты стал слишком тяжел для меня, - шутливо вздохнул он и опустил Пьера на землю. - Откуда я приехал? Из Генуи, а до того из Суэца, а до него из Адена, а еще раньше... - Из Индии, я знаю, знаю! Ты дядя Отто Буркхардт. Ты привез мне тигра или кокосовых орехов? - Тигр у меня вырвался и убежал, но кокосовые орехи у тебя будут, а также ракушки и китайские картинки. Они вошли в дом, и Верагут повел своего друга по лестнице наверх. Он ласково обнял за плечи Буркхардта, который был значительно выше ростом, чем художник. Наверху навстречу им вышла хозяйка. Она тоже встретила гостя со сдержанной, но искренней сердечностью. Его веселое, здорового цвета лицо напомнило ей о незабываемых и радостных встречах прошедших лет. Он на миг задержал ее руку в своей и заглянул ей в глаза. - Вы совсем не изменились, госпожа Верагут, - похвалил он. - Вы лучше сохранились, нежели Иоганн. - Да и вы не изменились, - любезно ответила она. Он засмеялся. - Да, фасад у меня все такой же цветущий, но от танцев пришлось постепенно отказаться. От них не было никакого проку, я так и остался холостяком. - Надеюсь, на сей раз вы появились в наших краях, чтобы выбрать себе невесту? - Нет, сударыня, с этим покончено. Не хочу портить отношения с милой моему сердцу Европой. Вы знаете, у меня есть родственники, и я постепенно превращаюсь в богатого дядюшку. С женой я бы ни за что не решился показаться на родине. В комнате госпожи Верагут был приготовлен кофе. Они пили кофе с ликером и целый час провели в беседе о морских путешествиях, о каучуковых плантациях, о китайском фарфоре. На первых порах художник держался тихо и чувствовал себя немного подавленным, в этой комнате он не бывал уже несколько месяцев. Но все складывалось хорошо, казалось, с приездом Отто в дом вошла легкая, веселая, ребячливая атмосфера. - Я думаю, моей жене сейчас надо немного отдохнуть, - сказал наконец художник. - Я покажу тебе твои комнаты, Отто. Они простились с хозяйкой и спустились в комнаты для гостей. Верагут приготовил для своего друга две комнаты и сам позаботился об обстановке - о мебели и всем остальном, от картин на стене до книг в шкафу. Над кроватью висела старая выцветшая фотография, забавный и трогательный снимок института в семидесятые годы. Гость заметил ее и подошел ближе. - Бог ты мой, - удивленно воскликнул он, - да это же мы в ту пору, все шестнадцать! Старик, ты меня растрогал. Этот снимок я не видел лет двадцать. Верагут улыбнулся. - Да, я подумал, что он доставит тебе удовольствие. Надеюсь, ты найдешь все, что нужно. Будешь распаковывать чемоданы? Буркхардт уселся на огромный, с обитыми медью углами баул и удовлетворенно огляделся. - Здесь просто восхитительно. А ты где обитаешь? Рядом? Или наверху? Художник играл ручкой кожаной сумки. - Нет, - вскользь бросил он. - Я живу рядом с мастерской, в пристройке. - Потом обязательно покажешь. А... а спишь ты тоже там? Верагут оставил в покое сумку и отвернулся. - Да, и сплю там. Буркхардт умолк и задумался. Затем он вытащил из кармана толстую связку ключей и зазвенел ими. - Слушай, давай-ка распакуем чемоданы, а? Ты не мог бы сходить за малышом? Он будет рад. Верагут вышел и вскоре вернулся с Пьером. - У тебя такие замечательные чемоданы, дядя Отто, я их уже разглядывал. А сколько на них наклеек! Некоторые я прочитал. На одной написано "Пинанг". Что это значит - "Пинанг"? - Это город в Индокитае, я там иногда бываю. Смотри-ка, а этот ты можешь открыть сам. Он дал мальчику плоский, с многочисленными зубцами ключ и попросил открыть замок одного из чемоданов. Крышка открылась, и Пьер сразу увидел уложенную вверх дном пеструю корзинку малайской работы. Когда корзинку перевернули и освободили от обертки, в ней оказались переложенные бумагой и ветошью фантастически красивые ракушки, какие можно купить в приморских городах экзотических стран. Пьер получил ракушки в подарок и совершенно ошалел от счастья, но за ракушками последовал большой слон из черного эбенового дерева, китайская игрушка с движущимися гротескными фигурками, вырезанными из дерева, и, наконец, рулон ярких китайских рисунков с множеством изображенных на них богов, чертей, королей, воинов и драконов. Пока художник с сыном любовались всеми этими вещами, Буркхардт распаковал кожаный саквояж и отнес в спальню ночные туфли, белье, щетки и тому подобное. После этого он вернулся к художнику с сыном. - Ну, - весело сказал он, - поработали и хватит. Пора и развлечься. Не сходить ли нам в мастерскую? Пьер поднял глаза и снова, как в тот момент, когда подъехал автомобиль, увидел растроганное, помолодевшее лицо отца. - Ты такой веселый, папа, - с похвалой сказал он. - Да, - кивнул Верагут. - А разве он не всегда такой веселый? - спросил Буркхардт. Пьер смущенно перевел взгляд с одного на другого. - Я не знаю, - нерешительно проговорил он. Но потом засмеялся и уверенно сказал: - Нет, таким довольным ты еще никогда не был. Он убежал, держа в руках корзинку с ракушками. Отто Буркхардт взял друга под руку и вышел с ним из дома. Миновав парк, они подошли к мастерской. - Да, тут пристройка, - подтвердил Отто. - Между прочим, смотрится очень мило. Когда ты ее сделал? - Я думаю, года три тому назад. Да и мастерская стала просторнее. Буркхардт огляделся. - Озеро просто восхитительно! Вечером мы в нем искупаемся. Славно тут у тебя, Иоганн. А сейчас покажи мне мастерскую. Есть новые картины? - Не так уж и много. Но одну ты должен посмотреть, я закончил ее только позавчера. Мне кажется, она удалась. Верагут отпер дверь. В просторной мастерской было по-праздничному чисто прибрано, полы только что натерты. В центре одиноко стояла новая картина. Они молча остановились перед ней. Холодная, густая от влаги атмосфера пасмурного дождливого утра никак не согласовывалась с ярким светом и нагретым воздухом, проникавшим через открытые двери в мастерскую. Они долго рассматривали полотно. - Это твоя последняя работа? - Да. Надо вставить в другую раму, а так все готово. Тебе нравится? Они испытующе взглянули друг другу в глаза. Более рослый и сильный Буркхардт напоминал большого ребенка, у него был здоровый цвет лица и живой, веселый взгляд; лицо художника обрамляли преждевременно поседевшие волосы, глаза смотрели пристально и серьезно. - Я думаю, это лучшая твоя картина, - задумчиво проговорил гость. - Те, что в Брюсселе, я тоже видел, и оба полотна в Париже. Трудно поверить, но за эти несколько лет ты сильно продвинулся вперед. - Рад твоим словам. Я тоже так думаю. Я основательно потрудился, иногда мне кажется, что раньше я был просто дилетантом. Работать по-настоящему я научился позже, но теперь я умею это делать. И все же достичь большего мне не дано. Написать лучше, чем вот это, я не смогу. - Понимаю. Ну, ты и так достаточно знаменит, даже на нашем старом пароходе, плывшем из Восточной Азии, я слышал разговоры о тебе и очень тобой гордился. Так какова же она на вкус, слава? Радует она тебя? - Я бы не сказал, что радует. Все это в порядке вещей. Есть два, три, четыре художника, которые значат больше и могут дать больше, чем я. К великим я себя никогда не причислял, и то, что говорят об этом литераторы, - полнейшая чепуха. Я вправе требовать, чтобы меня принимали всерьез, и если это происходит, я доволен. Все остальное - газетная слава или вопрос заработка. - Так-то оно так. Но кого ты имел в виду, когда говорил о великих? - Я имел в виду королей и князей живописи. Наш брат поднимается до генерала или министра, дальше - потолок. Видишь ли, все, что мы можем, - это прилежно трудиться и как можно серьезнее относиться к природе. А короли - это братья и товарищи природы, они играют с ней и могут творить там, где мы только подражаем. Но короли - штука редкая, они появляются не каждое столетие. Они прохаживались по мастерской. Подыскивая слова, художник напряженно смотрел себе под ноги, его друг шагал рядом и пытался заглянуть в изможденное, загорелое лицо Иоганна, на котором сильно выдавались скулы. У дверей, ведущих в соседнюю комнату, Отто остановился. - Открой-ка эту дверь, - попросил он, - и позволь мне взглянуть на комнаты. Ты угостишь меня сигарой? Верагут открыл дверь. Они прошли через комнату и осмотрели другие помещения. Буркхардт раскурил сигару. Он вошел в маленькую спальню друга, увидел его кровать, внимательно осмотрел несколько других скромно обставленных комнат, в которых повсюду валялись принадлежности живописца и курево. Вся обстановка была более чем скромная и говорила о труде и аскетизме - так, должно быть, выглядело жилище бедного, прилежного подмастерья. - Вот где, значит, ты устроился! - сухо сказал Отто. Но он видел и чувствовал все, что происходило здесь год за годом. С удовлетворением он замечал предметы, говорившие об увлечении хозяина спортом, гимнастикой, верховой ездой, но ему явно недоставало примет уюта, маленького комфорта и со вкусом обставленного досуга. Затем они вернулись в мастерскую. Вот, значит, где родились картины, занимающие на выставках и в художественных галереях самые почетные места, картины, за которые, не скупясь, платят золотом; они родились в этих комнатах, знающих только труд и самоотречение, лишенных даже намека на праздничность и праздность, в них не найдешь милых безделушек и мишуры, не почувствуешь запаха вина и цветов, не ощутишь присутствия женщины. Над узкой кроватью были прибиты две фотографии без рамок, на одной был маленький Пьер, на другой он, Отто Буркхардт. Снимок был неважный, любительский, он это сразу заметил, Буркхардт был снят в тропическом шлеме на фоне веранды его индийского дома, ниже груди расплывалось, превращаясь в мистические белые полоски, пятно: на пластинку попал свет. - Прекрасная у тебя мастерская. И вообще, ты стал очень прилежен. Дай руку, дружище, как славно, что мы снова встретились! Но я устал и хочу исчезнуть на часок. Ты зайдешь за мной позже? Мы искупаемся или погуляем. Хорошо, спасибо. Нет, мне ничего не нужно, через час я снова буду в полном порядке. До свидания! Он неторопливо побрел вдоль деревьев к дому, а Верагут смотрел ему вслед и видел, как его фигура, походка и каждая складка одежды излучают уверенность и жизнелюбие. Тем временем Буркхардт хотя и вернулся в господский дом, но прошел не к себе, а поднялся по лестнице и постучал в дверь госпожи Верагут. - Я не помешал? Могу я немножко побыть с вами? Она пригласила его войти, улыбнулась, и эта мимолетная, непривычная на ее сильном, строгом лице улыбка показалась ему странно беспомощной. - Здесь, в Росхальде, восхитительно. Я побывал в парке и у озера. А как вырос Пьер! Славный мальчуган! Увидев его, я почти пожалел, что остался холостяком. - Он хорошо выглядит, не правда ли? Как вы думаете, он похож на моего мужа? - Немножко похож. Собственно говоря, даже больше, чем немножко. В таком возрасте мне не довелось видеть Иоганна, но я хорошо помню, как он выглядел в одиннадцать-двенадцать лет... Кстати, мне кажется, что он слегка переутомился. Что? Нет, я говорю об Иоганне. Он много работал в последнее время? Госпожа Адель посмотрела ему в глаза; она почувствовала, что он хочет кое-что выведать. - Я полагаю, это так, - спокойно сказала она. - Он очень редко говорит о своей работе. - А что он сейчас пишет? Пейзажи? - Он часто работает в парке, как правило, пишет с натуры. Вы видели его картины? - Да, те, что в Брюсселе. - Разве он выставил свои полотна в Брюсселе? - Да, и немало. Я привез каталог. Видите ли, я хотел бы приобрести одну из них и был бы рад услышать, что вы думаете об этой вещи? Он протянул ей каталог и показал на маленькую репродукцию. Она внимательно разглядела ее, полистала каталог и вернула его Буркхардту. - Ничем не могу вам помочь, господин Буркхардт, мне эта картина неизвестна. Я думаю, он написал ее прошлой осенью в Пиренеях, но сюда не привозил. Она выдержала паузу и сменила тему: - Вы привезли Пьеру много подарков, очень мило с вашей стороны. Я благодарю вас. - О, это пустяки. Но я прошу вашего позволения и вам подарить что-нибудь на память об Азии. Вы не против? Я привез кое-какие ткани. Хотите, я покажу их вам и вы выберете то, что вам понравится? Ему удалось преодолеть ее вежливое сопротивление, завязать шутливый обмен галантными любезностями и привести замкнутую женщину в хорошее расположение духа. Из своих запасов он выбрал и принес наверх целую охапку индийских тканей, разложил малайский батик и холсты ручной выработки, повесил на спинки стульев кружева и шелка и при этом не переставая рассказывал, где он увидел и купил - почти бесплатно - ту или иную материю, в общем, устроил маленький базар, веселый и пестрый. Он советовался с ней, развешивал у нее на руках кружева, объяснял, как они изготовлены, заставлял ее развернуть самые красивые ткани, полюбоваться ими, пощупать, похвалить и, наконец, оставить их у себя. - Нет, - смеясь, воскликнула она под конец. - Эдак я сделаю вас нищим. Я никак не могу оставить все это у себя. - Пусть вас это не беспокоит, - со смехом возразил он. - Недавно я посадил еще шесть тысяч каучуковых деревьев и скоро стану богат, как набоб. Когда Верагут зашел за ним, он застал обоих за оживленной беседой. Удивившись тому, какой словоохотливой стала его жена, Верагут без всякого успеха попытался ввязаться в разговор и принялся неуклюже расхваливать подарки. - Оставь, это все дамские дела, - обратился к нему друг. - Пойдем-ка лучше искупаемся! И он, вывел Верагута из дома. - Твоя жена и впрямь ничуть не постарела со времени нашей последней встречи, - начал Отто, шагая рядом, - Только, что она выглядела чрезвычайно довольной. Значит, у вас в общем и целом все хорошо. Остается только старший сын. Что он поделывает? Художник пожал плечами и сдвинул брови. - Ты его увидишь, он на днях приезжает. Я как-то писал тебе о нем. Внезапно он остановился, наклонился к другу, пристально посмотрел ему в глаза и тихо проговорил: - Ты все увидишь сам, Отто. У меня нет желания об этом говорить. Увидишь сам... Будем веселиться, пока ты здесь, дружище! А сейчас пойдем к озеру; я хочу снова поплавать с тобой наперегонки, как в детстве. - Давай попробуем, - кивнул Буркхардт, делая вид, что не замечает нервозности Иоганна. - И ты меня обставишь, мой милый, хотя раньше тебе это не всегда удавалось. Очень жаль, но у меня и впрямь наметилось брюшко. День клонился к закату. Озеро тихо покоилось в тени деревьев, в их кронах играл слабый ветерок, по узкой полоске синего неба над озером плыли легкие лиловые облака, все одинакового вида и формы, семья за семьей, тонкие и вытянутые в длину, словно ивовые листья. Художник и его друг стояли у скрытой посреди кустарника будки для переодевания, дверь которой никак не хотела открываться. - Ну, хватит, - воскликнул Верагут. - Замок заржавел. На кой ляд нам эта будка! Он начал раздеваться. Буркхардт последовал его примеру. Когда они уже стояли на берегу и пробовали ногой спокойную, затененную воду, на них вдруг повеяло сладостным, счастливым дыханием далекого детства, они на минуту замерли в предвкушении легкого, благостного соприкосновения с водой, и в их душах тихо открылась изумрудная, вся залитая солнцем летняя долина времен их юности; молча, повинуясь непривычному порыву чувства, они с легким смущением окунули ноги в воду и смотрели, как на темно-зеленой поверхности торопливыми полукружьями поблескивает вода. Наконец Буркхардт решительно шагнул в воду. - До чего же хорошо, - с наслаждением выдохнул он. - Между прочим, мы все еще неплохо смотримся, и если не принимать во внимание мое брюшко, то нам обоим не откажешь в стройности. Он поплыл, работая руками, тряхнул головой и нырнул. - Ты и не знаешь, как славно тут у тебя! - с завистью воскликнул он. - Через мои плантации протекает прекрасная река, но только сунь в нее ногу - и больше ее не увидишь: кишит проклятыми крокодилами. А сейчас вперед, и посмотрим, кому достанется большой приз Росхальде! Поплывем до вон той лестницы и обратно. Ты готов? Итак: раз... два... три! Они с шумом оттолкнулись и, смеясь, поплыли умеренным темпом, но над ними все еще витали образы детства, и они тотчас же принялись состязаться всерьез, лица их напряглись, глаза засверкали, руки широкими взмахами рассекали воду. Они одновременно достигли лестницы, одновременно оттолкнулись от нее и устремились тем же путем обратно, и тут мощными гребками художник вырвался вперед и на мгновение раньше пришел к финишу. Тяжело дыша, они стояли в воде, вытирали глаза и молча, удовлетворенно улыбались друг другу; обоим казалось, что только сейчас они снова стали старыми товарищами и только сейчас начала исчезать маленькая, фатальная пропасть отчуждения, разделявшая их. Одевшись, с посвежевшими лицами и облегченной душой сидели они рядышком на плоских каменных ступенях ведущей к воде лестницы, смотрели на темную поверхность озера, которое на противоположной стороне, где была овальная бухточка с нависшими над водой кустами, уже терялось в темно-коричневых сумерках, лакомились крупными ярко-красными вишнями из коричневого бумажного кулька, который они взяли у слуги, и с легким сердцем наблюдали за наступлением вечера, пока горизонтальные лучи заходящего солнца все еще пробивались сквозь кроны деревьев и золотистыми отблесками сверкали на прозрачных крылышках стрекоз. Целый час они не переставая, перескакивая с предмета на предмет, болтали о годах своего учения, об учителях и былых школьных товарищах, о том, кто и кем стал. - Боже мой, - спокойным, бодрым голосом сказал Отто Буркхардт, - как давно все это было. Ты не знаешь, что стало с Метой Хайлеман? - С Метой Хайлеман? - нетерпеливо подхватил Верагут. - Вот уж была красавица! В моих тетрадках не перечесть ее портретов, на уроках я тайком рисовал ее на промокашках. Только волосы у меня никак не получались. Помнишь, она их укладывала баранками над ушами. - Ты что-нибудь знаешь о ней? - Ничего. Когда я первый раз вернулся из Парижа, она была помолвлена с одним адвокатом. Я встретил ее, когда она шла со своим братом по улице, и до сих пор помню, как я злился на себя, что сразу покраснел и снова почувствовал себя маленьким глупым школяром, несмотря на свои усы и на то, что прошел огонь и воду в Париже... Одно плохо - ее звали Мета! Я терпеть не мог этого имени! Буркхардт задумчиво покачал круглой головой. - Ты был недостаточно влюблен, Иоганн. Что до меня, то Мета была прекрасна. Зовись она даже Евлалией, я бросился бы в огонь за один только ее взгляд. - О, я тоже был влюблен по уши. Однажды, когда я возвращался с вечерней прогулки - я нарочно припозднился, чтобы остаться одному и не думать ни о чем другом, только о Мете, мне было наплевать на то, что меня могут наказать за опоздание, - она попалась мне навстречу, там, возле круглой стены. Она опиралась на руку своей подруги, и, когда я вдруг представил себе, что на месте этой глупой курицы мог оказаться я сам, держать ее за руку и быть совсем близко к ней, я так растерялся, что у меня голова пошла кругом и мне пришлось остановиться и прислониться к стене. А когда я наконец вернулся домой, ворота и точно оказались заперты, мне пришлось звонить, и меня на целый час посадили под арест. Буркхардт улыбался и думал о том, что во время своих редких встреч они уже не раз вспоминали об этой Мете. Тогда, в юности, каждый из них с помощью хитростей и уловок пытался утаить свою любовь, и только годы спустя, уже став мужчинами, они при случае приоткрывали завесу и обменивались своими маленькими переживаниями. Но в этом деле еще и сегодня оставались тайны. Именно сейчас Отто Буркхардт вспомнил о том, что он тогда несколько месяцев хранил у себя и почитал, как талисман, перчатку Меты, которую он нашел или, точнее, стащил и о которой его друг до сих пор ничего не знал; А не рассказать ли сейчас и эту историю, подумал Буркхардт, но хитро улыбнулся и промолчал, решив, что будет лучше, если он и дальше сохранит это последнее маленькое воспоминание для себя одного. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Сдвинув на затылок просторную панаму, Буркхардт удобно расположился в желтом плетеном кресле. Держа в руках журнал, он сидел в освещенной солнцем беседке, расположенной на запад от мастерской, курил и читал; рядом на низеньком складном стульчике примостился перед мольбертом Верагут. На холсте была набросана фигура читающего, большие живописные пятна уже были нанесены, художник работал над лицом, и вся картина ликующе сияла светлыми, легкими, солнечными, но отнюдь не кричащими тонами. Остро пахло масляной краской и гаванской сигарой, спрятавшиеся в листве птицы издавали тонкие, приглушенные полуденным зноем крики и пели свои мечтательно-сонные беззаботные песенки. На полу сидел, склонившись, Пьер и задумчиво водил тонким пальчиком по большой географической карте. - Не спать! - громко напомнил художник. Буркхардт зажмурился, улыбнулся и покачал головой. - Ты где сейчас находишься, Пьер? - спросил он мальчика. - Погоди, я сначала прочитаю, - живо отозвался Пьер и стал читать по слогам. - В Лю... Люцер... в Люцерне. Там есть озеро или море. Скажи, дядя, оно больше, чем наше озеро? - Много больше! Раз этак в двадцать! Тебе бы надо там побывать. - Разумеется. Когда у меня будет автомобиль, я поеду в Вену, и в Люцерн, и к Северному морю, и в Индию, где ты живешь. Ты будешь дома? - Конечно, Пьер. Я всегда дома, когда у меня гости. Мы навестим мою обезьяну. Это самец, его зовут Пендек, и у него нет хвоста, но зато есть белоснежные бакенбарды; затем мы возьмем ружья, сядем в лодку и поедем охотиться на крокодилов. Пьер от удовольствия покачивался из стороны в сторону. А дядя продолжал рассказывать о своих плантациях в малайских джунглях, и говорил он так занятно и так долго, что мальчик в конце концов устал и уже не поспевал за рассказом. Он снова склонился над своей картой; зато его отец продолжал внимательно слушать разговорившегося друга, который неторопливо и спокойно рассказывал о работе и об охоте, о поездках верхом и на лодке, о легких прелестных селениях из бамбука, в которых живут кули, об обезьянах, цаплях, орлах и мотыльках, и его тихая уединенная жизнь в тропическом лесу была, на взгляд художника, такой соблазнительной и таинственной, что ему казалось, будто он разглядывает в щелку богатый, пестрый и благословенный райский уголок. Он слушал рассказы о спокойных, могучих реках в джунглях, о зарослях высоченных папоротников и бескрайних, колышущихся под ветром равнинах, поросших диковинной травой в рост человека, о переливающихся красками вечерах на берегу моря, о коралловых островах и голубых вулканах, о диких, неистовых ливнях и сверкающих грозах, о мечтательно-задумчивой дремоте на широких тенистых верандах белых плантаторских домиков, о сутолоке китайских городов и о часах вечернего покоя на берегу выложенного камнем пруда рядом с мечетью на одном из островов Малайского архипелага. И снова, как уже бывало не раз, Верагут размечтался о далекой стране, в которой жил его друг. Он не догадывался, насколько влечения и потаенные желания его души совпадают со скрытыми намерениями Буркхардта. Его влекли к себе, наполняя душу тоской, не только блеск тропических морей и островных побережий, не только буйство лесов и рек и пестрота полуголых первобытных народов, но и в еще большей мере удаленность и спокойствие края, в котором его страдания, заботы, борьба и лишения поблекнут и отойдут на задний план, с души спадут сотни мелких повседневных обязанностей, и он очутится в новой и чистой атмосфере, свободной от вины и мучений. День клонился к вечеру, тени становились длиннее. Пьер давно убежал, Буркхардт постепенно затих и наконец задремал, но картина была почти готова, и художник смежил на минуту усталые глаза, уронил руки и с почти благоговейным усердием впитывал в себя глубокую, прогретую солнцем тишину и близость друга, наслаждаясь целительной усталостью после удавшейся работы и приятным чувством нервной разрядки. Помимо упоения творчеством и самоотверженной работы, эти приятные мгновения усталой расслабленности, напоминающие безмятежные сумеречные состояния между сном и бодрствованием, уже давно приносили ему, пожалуй, самое глубокое и самое отрадное удовлетворение. Стараясь не разбудить Буркхардта, Верагут тихонько поднялся и осторожно отнес мольберт в мастерскую. Там он снял холщовый халат, вымыл руки и сполоснул холодной водой слегка уставшие глаза. Спустя четверть часа он вышел из мастерской, бросил короткий испытующий взгляд на лицо спящего друга и разбудил его знакомым свистом - двадцать пять лет тому назад этот свист служил им тайным сигналом и опознавательным знаком. - Надеюсь, ты выспался, старина, и теперь сможешь рассказать мне еще кое-что о своих краях, - ободряюще попросил он. - За работой я слушал тебя вполуха. Ты говорил о фотографиях; если ты взял их с собой, мы могли бы взглянуть на них. - Само собой. Пошли! Огго Буркхардт много дней ждал этой минуты. Уже давно он мечтал заманить Верагута в Восточную Азию - пусть поживет там какое-то время. Теперь, когда ему представилась последняя возможность, Буркхардт основательно подготовился к этому разговору заранее. Когда они сидели в комнате Буркхардта и в вечерних сумерках беседовали об Индии, он доставал из своего чемодана все новые альбомы и папки с фотографиями. Художник был восхищен и поражен их полнотой и многообразием, Буркхардт сохранял спокойствие и, казалось, не придавал всем этим листкам особого значения, но втайне с большим нетерпением ждал, как отреагирует на них художник. - Какие прекрасные снимки! - Верагут не скрывал удовольствия. - Ты сам их делал? - Часть из них сам, - равнодушно отозвался Буркхардт, - но некоторые принадлежат моим тамошним знакомым. Мне хотелось показать тебе, какие у нас ландшафты. Он проговорил это как бы между прочим и с равнодушным видом уложил снимки в стопку; Верагуту и в голову не могло прийти, с каким трудом и тщанием собирал его друг эту коллекцию. Он на несколько недель пригласил к себе молодого английского фотографа из Сингапура, позже к ним присоединился японец из Бангкока, они совершали экскурсии и небольшие путешествия к морю и в глубь лесов и фотографировали все, что привлекало их внимание своей красотой, потом снимки были тщательно проявлены и напечатаны. Они служили Буркхардту наживкой, он с глубоким волнением видел, что его друг клюнул и попался на крючок. Буркхардт показывал снимки домов, улиц, деревень, храмов, фотографии сказочных пещер бату близ Куала-Лумпура и захватывающие воображение хрупкие известковые и мраморные горы в районе Ипо, а когда Верагут спросил, нет ли у Буркхардта фотографий туземцев, тот вытащил снимки малайцев, китайцев, тамилов, арабов, яванцев, обнаженных, атлетически сложенных портовых кули, изможденных старых рыбаков, охотников, крестьян, ткачей, торговцев, красивых женщин в золотых украшениях, голых смуглых детишек, рыбаков с сетями, саков с серьгами в ушах, играющих носом на флейте, яванских танцовщиц, с ног до головы увешанных серебряными украшениями. У него были снимки всех сортов пальм, банановых деревьев с сочными и крупными листьями, уголков леса, заросшего вьющимися растениями, священных храмовых рощ, черепашьих прудов, буйволов на залитых водой рисовых полях, прирученных слонов за работой и слонов диких, играющих в воде и издающих трубные звуки вытянутыми вверх хоботами. Художник брал в руки фотографию за фотографией. Многие он сразу откладывал в сторону, некоторые раскладывал перед собой, сравнивал, приложив ладонь к глазам, внимательно разглядывал отдельные фигуры и головы. Он спрашивал, в какое время дня сделана та или иная фотография, измерял длину теней и все больше погружался в задумчивое созерцание. - Все это можно было бы написать, - пробормотал он про себя. - Ну, хватит! - наконец со вздохом воскликнул он - Тебе придется еще о многом мне рассказать. Чудесно, что ты здесь, со мной! Я снова смотрю на все другими глазами. Пойдем прогуляемся часок, я покажу тебе кое-что любопытное. В приподнятом настроении, забыв об усталости, он увлек Буркхардта с собой на прогулку. Они шли проселочной дорогой к полю, навстречу им попадались телеги, груженные сеном. Верагут с наслаждением вдыхал густой терпкий запах сена - оно напоминало ему о прошлом. - Ты еще не забыл лето после нашего первого семестра в академии? - спросил он смеясь. - Мы вместе провели его в деревне. Я тогда писал сено, одно только сено, помнишь? Две недели я пытался изобразить пару копен, сена на лужайке посреди гор, но у меня как назло ничего не выходило, я никак не мог подобрать цвет - неброский, тусклый, сероватый. А когда я наконец его подобрал - не скажу, что получилось нечто уж очень изысканное, просто я узнал, что нужно смешать красную краску с зеленой, - то был так рад, что ничего, кроме сена, вокруг себя не видел. Ах, как они были хороши, эти первые пробы, поиски и находки! - Как говорится, век живи, век учись, - сказал Отто. - Так-то оно так. Но то, над чем я сегодня ломаю голову, не имеет ничего общего с техникой. Понимаешь, с некоторых пор со мной все чаще случаются странные вещи: стоит мне обратить внимание на какой-нибудь вид - и я тут же вспоминаю свое детство. Тогда все выглядело по-другому, и я хотел бы передать это свое ощущение в картине. Иногда мне удается на несколько минут воссоздать прошлое, и все вдруг снова обретает необыкновенный блеск, но этого мне мало. У нас много хороших художников, это деликатные, утонченные люди, они изображают мир таким, каким он видится умному, чуткому, скромному пожилому человеку. Но у нас нет никого, кто бы увидел его свежим взглядом гордого, породистого ребенка. Те же, что пытаются это сделать, - большей частью никудышные ремесленники. Задумавшись, он сорвал росшую на краю поля красновато-синюю скабиозу и стал ее разглядывать. - Тебе не скучно? - внезапно, словно очнувшись, спросил он и недоверчиво взглянул на друга. Отто молча улыбнулся в ответ. - Видишь ли, - продолжал художник, - одна из картин, которую я хочу написать, должна изображать букет полевых цветов. Моя мать умела составлять такие букеты, каких мне нигде больше не доводилось видеть, в этом деле она была просто гений. Она вела себя как ребенок и пела не переставая, у нее была легкая походка, а на голове большая соломенная шляпа буроватого цвета, только такой я вижу ее в своих снах. Я хочу написать когда-нибудь такой букет полевых цветов, какие она любила: скабиозы, тысячелистник, маленький розовый вьюнок, несколько тонких травинок между ними и зеленый колосок овса. Я приносил домой сотни таких букетов, но все это было не совсем то, в них не было настоящего запаха, букет должен быть таким, каким делала их моя мать. Белые тысячелистники, например, ей не нравились, она брала только нежные, с лиловатым оттенком, они редко встречаются. Из тысячи травинок она могла часами выбирать одну-единственную... Да что говорить, ты все равно не поймешь. - Да уж пойму как-нибудь, - кивнул Буркхардт. - Да, над этими букетами полевых цветов я иногда могу полдня провести в раздумье. Я точно знаю, какой будет картина. Не вот этим хорошо знакомым кусочком природы, увиденным хорошим наблюдателем и в упрощенном виде воссозданным рукой умелого художника, и не прелестно-сентиментальной миниатюрой в духе так называемых "певцов родного края". Это должна быть наивная картина, какой ее видят талантливые дети, предельно простая и лишенная какой бы то ни было стилизации. Полотно с рыбами в тумане, стоящее в мастерской, - прямая противоположность задуманному... Но нужно уметь делать и то, и другое... Я хочу еще многое написать, многое! Они свернули на узенькую луговую тропку, которая, слегка поднимаясь, вела к округлому пологому холму. - А теперь смотри внимательно! - с горячностью воскликнул Верагут и пристально, как охотник, высматривающий добычу, уставился перед собой. - Сейчас мы поднимемся наверх! Этот пейзаж я буду писать осенью! Они поднялись на пригорок. На той стороне взгляд уперся в лиственную рощу, просвечиваемую косыми лучами вечернего солнца. Привыкшие к чистому широкому простору глаза с трудом продирались сквозь деревья. Тропинка вела к высоким букам, под которыми стояла каменная, поросшая мхом скамейка, за ней взгляду открывалась сверкающая свежестью безмятежная даль в обрамлении темных крон, виднелась поросшая ивняком и кустами долина, поблескивала изогнутая синевато-зеленая полоска реки, а за горизонтом терялись в бесконечности цепи холмов. Верагут показал глазами вниз. - Вот это я буду писать, как только зацветут буки. А на скамейку, в тени, я посажу Пьера, так, чтобы за его головой была видна долина. Буркхардт слушал друга молча, сердце его сжималось от сострадания. "Как он старается обмануть меня! - думал Буркхардт, пряча улыбку. - Соловьем заливается о работе, о планах! Раньше он этого не делал. Похоже, он старательно перечислял все то, что еще приносит ему радость и примиряет с действительностью". Зная Верагута, Буркхардт не торопил его. Он был уверен, что очень скоро Иоганн стряхнет с души годами копившийся груз и наконец заговорит. Стараясь казаться невозмутимым, он терпеливо шел рядом и с грустью думал о том, что даже такой уверенный в себе человек, как Верагут, в несчастье ведет себя как ребенок и бредет по тернистому своему пути с завязанными глазами и связанными руками. Когда они вернулись в Росхальде и спросили о Пьере, им ответили, что мальчик вместе с госпожой Верагут уехали в город встречать господина Альберта. ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Альберт Верагут взволнованно ходил по комнате, в которой стоял рояль его матери. На первый взгляд казалось, что он похож на отца, глаза у него были отцовские, но куда больше он напоминал свою мать, которая стояла, опершись на рояль, и не сводила нежных и внимательных глаз с сына. Когда он в очередной раз проходил мимо, она положила руку ему на плечо и повернула лицом к себе, С высокого, бледного лба Альберта свисал белокурый локон, глаза по-мальчишески возбужденно сверкали, а красивые пухлые губы недовольно кривились. - Нет, мама, - запальчиво крикнул он и вырвался из ее рук, - ты же знаешь, я не могу к нему идти. К чему ломать эту нелепую комедию? Он знает, что я его ненавижу, да и он ненавидит меня, что бы ты об этом ни говорила. - Ненавидит! - с едва заметной строгостью в голосе воскликнула госпожа Верагут. - Не употребляй подобные слова, они все представляют в ложном свете! Он твой отец, и было время, когда он тебя очень любил. Я запрещаю тебе так говорить. Альберт остановился и посмотрел на нее горящим взглядом. - Ты можешь запрещать мне произносить слова, само собой, но что от этого изменится? Мне что же - благодарить его? Он испортил тебе жизнь, а меня лишил родины, наше прекрасное, веселое, великолепное имение он сделал неуютным и неприятным. Я здесь вырос, мама, случается, я ночи напролет мечтаю о старых комнатах и коридорах, о саде, о конюшне и голубятне. У меня нет другой родины, которую я мог бы любить, о которой мог бы мечтать и тосковать. Я вынужден жить на чужбине и даже в каникулы не могу пригласить к себе друга - ни к чему ему видеть, какую жизнь мы здесь ведем! Кто бы ни познакомился со мной, кто бы ни услышал мою фамилию, тут же начинает петь хвалу моему отцу. Ах, мама, лучше бы у нас вообще не было ни отца, ни Росхальде, лучше бы мы были бедны и ты шила бы или давала уроки, а я помогал бы тебе зарабатывать деньги. Госпожа Верагут силой усадила его в кресло, села к нему на колени и поправила растрепанные волосы сына. - Вот, значит, - сказала она низким, спокойным голосом, который был для него родиной и приютом, - вот, значит, ты и высказал все. Иногда не мешает выложить то, что накипело. Надо отдавать себе отчет в том, что тебе суждено вынести на своих плечах. Но нельзя копаться в том, что причиняет боль, сынок. Ты уже одного роста со мной, скоро станешь мужчиной, и я рада этому. Ты мое дитя и будешь им всегда, но, видишь ли, я часто остаюсь одна, на мне много забот, поэтому я нуждаюсь в дружбе настоящего мужчины, и этим мужчиной будешь ты. Мы будем с тобой играть в четыре руки, гулять в саду и присматривать за Пьером, вместе мы прекрасно проведем каникулы. Только не надо поднимать шум и еще больше осложнять мне жизнь, иначе я подумаю, что ты еще подросток и что пройдет немало времени, пока у меня появится умный друг, который мне так нужен. - Да, мама, да. Но разве обязательно все время молчать о том, что причиняет боль? - Лучше всего молчать, Альберт. Это не легко, от детей этого не требуют. Но лучше всего молчать. Хочешь, сыграем что-нибудь? - С удовольствием. Ты любишь Бетховена, вторую симфонию? Едва они начали играть, как тихо открылась дверь и в комнату проскользнул Пьер. Он сел на табурет и стал слушать. При этом он задумчиво разглядывал своего брата, его шелковый спортивный воротник, видел, как в ритме музыки движутся его руки и вихор на голове. Сейчас, когда он не видел глаз брата, его поразило сходство Альберта с матерью. - Тебе нравится? - спросил Альберт во время паузы. Пьер только кивнул в ответ и тут же тихонько вышел из комнаты. В вопросе Альберта ему почудился тот тон, которым - он знал это по собственному опыту - взрослые разговаривают с детьми; он терпеть не мог лживой ласковости и неуклюжего высокомерия этого тона. Пьер любил старшего брата, с нетерпением ждал его приезда и радостно встретил его на вокзале. Но разговаривать с ним в таком тоне он не собирался. Тем временем Верагут и Буркхардт ждали Альберта в мастерской: Буркхардт - с нескрываемым любопытством, художник - нервничая и смущаясь. Его мимолетное радостное настроение и разговорчивость разом улетучились, когда он узнал о приезде Альберта. - Разве он приехал неожиданно? - спросил Отто. - Нет, не думаю. Я знал, что он должен приехать на днях. Верагут вынул из коробки со всякой всячиной старые фотографии. Он нашел среди них карточку мальчика и стал сравнивать ее со снимком Пьера. - Это Альберт в том же возрасте, в каком сейчас малыш. Ты помнишь его? - Как же, хорошо помню. На снимке он точно такой, каким был в жизни. Очень похож на твою жену. - Больше, чем Пьер? - Да, гораздо больше. Пьер не похож ни на тебя, ни на мать. А вот, кстати, и он сам. Или это Альберт? Нет, не может быть. Послышались легкие шажки по каменным плитам и металлической решетке перед дверью, вздрогнула и, чуть помедлив, пошла вниз дверная ручка, и вошел Пьер. Он быстро окинул комнату вопрошающе-ласковым взглядом, как бы спрашивая, рады ли ему. - А где же Альберт? - спросил отец. - У мамы. Они играют в четыре руки. - Ах вот как, он играет. - Ты сердишься, папа? - Нет, Пьер, хорошо, что ты пришел. Расскажи нам что-нибудь! Мальчик увидел фотокарточки и взял их в руки. - О, это я! А это? Неужели Альберт? - Да, это Альберт. Так он выглядел, когда ему было столько же лет, сколько сейчас тебе. - Тогда меня еще не было на свете. А теперь он вырос, и Роберт уже говорит ему "господин Альберт". - А тебе тоже хотелось бы стать взрослым? - Да, пожалуй. У взрослых есть лошади, и они могут путешествовать, я тоже хочу путешествовать. Когда я стану большим, никто не будет называть меня "малыш" и трепать по щеке. И все же я не хочу быть взрослым. Старые люди бывают очень неприятны. Альберт тоже стал другим. А когда старые люди еще больше стареют, они в конце концов умирают. Пусть уж лучше я буду такой, как сейчас, а иногда мне хочется взлететь вместе с птицами над деревьями и подняться к облакам. Вот тогда бы я посмеялся над людьми. - И надо мной, Пьер? - Иногда, папа. Старые люди иногда такие смешные. Мама еще не так. Мама часто лежит в саду в качалке и ничего не делает, а только смотрит на траву, руки у нее свисают вниз, и вся она такая спокойная и немного грустная. Хорошо, когда тебе не надо все время что-нибудь делать. - А тебе разве не хочется стать кем-нибудь? Архитектором, или садовником, или, может быть, художником? - Нет, совсем не хочется. Садовник у нас уже есть и дом тоже. Мне хочется уметь делать совсем другие вещи. Я хочу понять, о чем говорят друг другу малиновки. И я хочу когда-нибудь подсмотреть, как деревья пьют корнями воду и почему вырастают такие большие. Я думаю, этого никто не знает. Учитель знает массу всякой всячины, но это все скучные вещи. Он взобрался на колени к Отто Буркхардту и принялся играть с пряжкой его ремня. - Нам многое не дано знать, - ласково сказал Буркхардт. - Многое можно только увидеть и быть довольным, что это так красиво. Когда ты однажды захочешь приехать ко мне в Индию, ты будешь много дней плыть на большом корабле, а перед кораблем будут выпрыгивать из воды маленькие рыбки, у них есть прозрачные крылышки, и они умеют летать. Иногда прилетают и птицы, они прилетают с очень-очень далеких неведомых островов, страшно устают в пути, садятся на корабль и удивляются, что по морю плывут куда-то столько незнакомых людей. Им тоже хочется понять нас, спросить, откуда мы и как нас зовут, но они не могут этого сделать, и вот мы только смотрим друг другу в глаза и киваем головой, а когда птицы отдохнут, они отряхиваются и летят дальше, за море. - Разве люди не знают, как их зовут? - Люди-то знают. Но это имена, которые дал птицам человек. А как они сами себя называют, знать нельзя. - Дядя Буркхардт так здорово рассказывает, папа. Я тоже хочу иметь друга. Альберт уже чересчур большой. Большинство людей совсем не понимают, что им говоришь и чего от них хочешь, а дядя Буркхардт понимает меня сразу. За мальчиком пришла горничная. Наступило время ужина, и друзья направились к господскому дому, Верагут был молчалив и расстроен. В столовой навстречу ему вышел сын и протянул руку. - Здравствуй, папа. - Здравствуй, Альберт. Как доехал? - Спасибо, хорошо. Добрый вечер, господин Буркхардт. Молодой человек был очень холоден и корректен. Он подвел мать к столу. За ужином разговор поддерживали преимущественно Буркхардт и хозяйка дома. Речь зашла о музыке. - Позвольте спросить, - обратился Буркхардт к Альберту, - какую музыку вы предпочитаете? Признаться, я давно уже в этих вещах не на высоте положения и знаю современных музыкантов разве что по именам. Юноша поднял глаза и вежливо ответил: - Самых современных я тоже знаю только понаслышке. Я не примыкаю ни к одному направлению и люблю всякую музыку, лишь бы она была хороша. Прежде всего Баха, Глюка и Бетховена. - О, классики. Из них в наше время мы, в сущности, хорошо знали только Бетховена. Глюк был нам совершенно неизвестен. Вы, должно быть, знаете, как мы все почитали Вагнера. Помнишь, Иоганн, как мы впервые слушали "Тристана"? Мы прямо-таки упивались музыкой! Верагут невесело улыбнулся. - Старая школа! - довольно резко сказал он. - С Вагнером покончено. Разве не так, Альберт? - О, напротив, его играют во всех театрах. Но у меня нет о нем определенного мнения. - Вы не любите Вагнера? - Я мало его знаю, господин Буркхардт. Я очень редко бываю в театре. Меня интересует только чистая музыка, не опера. - Ну а увертюра к "Мейстерзингерам"? Ее-то вы наверняка знаете. Она тоже никуда не годится? Альберт прикусил губу и, прежде чем ответить, на мгновение задумался. - Право, я не могу об этом судить. Это - как бы точнее выразиться? - романтическая музыка, она меня не интересует. Верагут недовольно поморщился. - Попробуешь местного вина? - спросил он, переводя разговор на другую тему. - Да, спасибо. - А ты, Альберт? Бокал красного? - Спасибо, папа, лучше не надо. - Ты стал трезвенником? - Нет, почему же. Но вино не идет мне впрок, я лучше воздержусь. - Ну, как хочешь. А мы с тобой чокнемся, Отто. Твое здоровье! Он одним глотком наполовину опорожнил бокал. Альберт продолжал играть роль благовоспитанного юноши, у которого хотя и имеются вполне определенные взгляды на вещи, но он предпочитает держать их про себя и дает высказаться старшим - не для того, чтобы чему-нибудь у них научиться, а чтобы его оставили в покое. Роль эта плохо вязалась с его обликом, так что скоро и ему стало очень не по себе. Он не хотел давать отцу, которого привык по возможности не замечать, ни малейшего повода для выяснения отношений. Буркхардт молча наблюдал, поэтому не нашлось никого, кто бы взялся оживить угасший разговор. Все торопились покончить с едой, церемонно ухаживали друг за другом, смущенно играли десертными ложками и с тоскливой покорностью ждали момента, когда можно будет подняться из-за стола и разойтись. Только теперь Отто Буркхардту стали до конца ясны безмерное одиночество и холодная безысходность, в которых застыла и влачила жалкое существование семейная жизнь его друга. Он бросил на него беглый взгляд: художник сидел с недовольным видом, равнодушно опустив глаза в стоявшее перед ним почти не тронутое блюдо, и в его умоляющих глазах, с которыми он на секунду встретился, Отто прочел стыд за открывшуюся тайну. Это было тягостное зрелище. Казалось, о позоре Верагута вдруг громко возвестило все это застолье - своим недобрым молчанием, холодным замешательством и натянутой вежливостью. В этот момент Отто почувствовал, что каждый день его дальнейшего пребывания здесь был бы только мучительным продлением этого унизительного положения и пыткой для его друга, который с отвращением соблюдал приличия и не имел больше ни сил, ни желания скрывать свою беду от постороннего взгляда. Надо было положить этому конец. Едва госпожа Верагут поднялась из-за стола, как ее муж отодвинул свое кресло. - Я устал и прошу меня извинить. Не обращайте на меня внимания! Он вышел, забыв закрыть за собой дверь. Отто слышал, как он медленными, тяжелыми шагами прошел по коридору и спустился по скрипучей лестнице. Буркхардт закрыл дверь и проводил хозяйку дома в гостиную, где стоял еще раскрытый рояль и вечерний ветерок играл с разложенными нотными листами. - Я хотел попросить вас сыграть что-нибудь, - смущенно проговорил он. - Но мне кажется, что ваш муж не совсем здоров, он весь день работал на солнце. Если позволите, я побуду с ним еще часок. Госпожа Верагут озабоченно кивнула и не стала его удерживать. Он простился и вышел. Альберт проводил его до лестницы. ГЛАВА ПЯТАЯ Когда Отто Буркхардт вышел из освещенного большой люстрой подъезда и простился с Альбертом, уже начали спускаться сумерки. Под каштанами он остановился, жадно вдохнул чуть прохладный вечерний воздух, пропитанный запахами листвы, и вытер со лба крупные капли пота. Если он и мог хоть чем-нибудь помочь своему другу, то должен был сделать это сейчас же. В домике было темно, Буркхардт не нашел друга ни в мастерской, ни в соседних комнатах. Он открыл дверь, ведущую к озеру, и тихо обошел вокруг дома. Верагут сидел в знакомом плетеном кресле, опершись локтями о колени и спрятав голову в ладонях; казалось, он спал. - Иоганн! - тихо позвал Буркхардт, подошел к нему и положил руку на склоненную голову. Ответа не последовало. Он стоял, молчал и ждал, поглаживая короткие, жесткие волосы сломленного усталостью и горем друга. В кронах деревьев шелестел ветер, все дышало вечерней тишиной и покоем. Прошло несколько минут. Внезапно со стороны господского дома сквозь сумерки донесся широкий поток звуков: сначала один полный, протяжный аккорд, за ним еще один. Это был первый такт фортепьянной сонаты. Художник поднял голову, осторожным движением высвободился из-под руки друга и встал. Он молча взглянул на Буркхардта усталыми, сухими глазами, попытался было натужно улыбнуться, но улыбки не получилось, и лицо его снова обмякло. - Войдем в дом, - сказал он с таким видом, будто хотел защитить себя от потока музыки. И пошел вперед. У дверей в мастерскую он остановился. - Я полагаю, ты у нас долго не задержишься? "Как он все чувствует!" - подумал Буркхардт. Сдерживая волнение, он сказал: - Один день тут ничего не решает. Я думаю уехать послезавтра. Верагут нащупал выключатели. С тонким металлическим звуком в мастерской ослепительно вспыхнули все светильники. - Тогда разопьем еще бутылку доброго вина. Он звонком вызвал Роберта и отдал ему распоряжения. Посреди мастерской стоял новый портрет Буркхардта, почти законченный. Они остановились перед мольбертом и рассматривали портрет, пока Роберт придвигал к столу стулья, приносил вино, лед и сигареты, ставил на стол пепельницы. - Хорошо, Роберт, можете идти. Завтра меня будить не надо. А сейчас оставьте нас одних! Они сели за стол и чокнулись. Художник беспокойно заерзал в кресле, встал и выключил половину светильников. Затем он опять тяжело опустился на свое место. - Портрет еще не совсем готов, - начал он. - Возьми сигару! Картина должна получиться недурная, но дело в конечном счете не в ней. К тому же мы еще увидимся. Он выбрал себе сигару, аккуратно обрезал конец, нервно повертел ее в руках и снова отложил в сторону. - На этот раз ты приехал в не самое удачное время, Отто. Мне очень жаль. Голос его вдруг сорвался, он поник головой, схватил руки друга и крепко сжал их. - Теперь ты все знаешь, - устало простонал он, и на руки Отто закапали слезы. Но Верагут не позволил себе расслабиться. Он снова выпрямился, справился с голосом и смущенно сказал: - Извини! Давай выпьем по глотку! Что ж ты не куришь? Буркхардт взял сигару. - Бедняга! Они молча пили и курили, смотрели, как переливается в граненых бокалах и тепло мерцает, отражаясь в золотистом вине, свет, как неторопливо плывет по просторной мастерской синий дым, сливаясь в замысловатые узоры, и время от времени с облегчением обменивались открытыми взглядами, они не нуждались больше в словах. Казалось, все уже было сказано. Ночная бабочка влетела в мастерскую, резко, с глухим стуком ударилась три-четыре раза о стеньг и, оглушенная, замерла серым бархатистым треугольником на потолке. - Поедешь со мной осенью в Индию? - нерешительно спросил наконец Буркхардт. Снова наступило долгое молчание. Бабочка начала медленно передвигаться по потолку. Маленькая и серая, она ползла вперед, будто забыв, что умеет летать. - Может быть, - сказал Верагут. - Может быть. Нам с тобой надо бы еще поговорить. - Да, Иоганн. Я не хочу тебя мучить. Но все же ты должен мне кое-что рассказать. Я вовсе не ожидал, что у тебя с женой все снова наладится, но... - У нас не было лада с самого начала. - Знаю. Но я испугался, увидев, как далеко это зашло. Так больше продолжаться не может. Ты гибнешь. Верагут хрипло рассмеялся. - Я не гибну, старина. В сентябре я выставляю во Франкфурте двенадцать новых картин. - Все это хорошо. Но как долго это может продолжаться? Тут какая-то нелепость... Скажи, Иоганн, почему ты не развелся с женой? - Это не так просто... Сейчас расскажу. Будет лучше, если ты узнаешь обо всем по порядку. Он отпил глоток вина и остался сидеть, наклонившись вперед; Буркхардт отодвинул свой стул от стола. - Ты ведь знаешь, что у меня с самого начала были трения с женой. Несколько лет все так и шло, ни шатко ни валко, и, может быть, тогда еще можно было кое-что спасти. Но я не умел скрывать своего разочарования и все снова и снова требовал от Адели именно того, чего она не могла мне дать. Душевные порывы были ей неведомы; она была серьезна и тяжела на подъем, мне бы знать об этом раньше... Она никогда не умела отмахнуться от допущенной оплошности и легко, с юмором преодолевать трудности. Моим притязаниям и капризам, моему неистовству и наступающему вслед за ним разочарованию она не могла противопоставить ничего, кроме молчания и терпения - трогательного, тихого, героического терпения, которое нередко меня умиляло, но которое не могло помочь ни мне, ни ей. Когда я бывал сердит и недоволен, она молчала и страдала, а когда сразу после этого я приходил, чтобы все уладить, просил у нее прощения или пытался заразить ее своим веселым настроением - у меня ничего не получалось, она молчала и в этом случае замыкалась в себе и все упрямее проявляла свою флегматичную преданность. Когда я бывал с ней, она боязливо и покорно молчала, с одинаковой невозмутимостью отзываясь и на вспышки гнева, и на приливы веселья, а когда я уходил, она в одиночестве играла на рояле и вспоминала свои девические годы. Я все чаще бывал несправедлив к ней, и в конце концов получилось так, что мне уже нечего было дать ей, нечем с ней поделиться. Я начал прилежно работать и мало-помалу научился окружать себя работой, как крепостным рвом. Видимо, ему с трудом удавалось сохранять спокойствие. Он хотел рассказывать, а не обвинять, но за его словами все же чувствовалось обвинение, во всяком случае, жалоба на загубленную жизнь, на разочарование в ожиданиях молодости и на то, что он был осужден влачить половинчатое, безрадостное существование, которое противоречило глубинной сути его натуры. - Уже тогда я подумывал о том, чтобы расторгнуть брак. Но это было не так просто. Я привык к тихому уединению и к работе, кроме того, меня пугала мысль о судах и адвокатах, об отказе от мелких повседневных привычек. Встреться тогда на моем пути новая любовь, решение далось бы мне легко. Но выяснилось, что и моя собственная натура тяжеловеснее, чем я полагал. С какой-то щемящей душу завистью влюблялся я в молодых, красивых девушек, но все это было недостаточно глубоко, и я все больше и больше убеждался, что никакой любви я уже не смогу отдаться так, как отдаюсь своей живописи. К ней были устремлены мои желания и потребности, моя жажда самозабвенного буйства, и за все эти годы я действительно не впустил в свою жизнь ни одного нового человека, ни женщину, ни друга. Ты же понимаешь, любую дружбу мне пришлось бы начинать с признания в своем позоре. - Позоре? - в голосе Буркхардта прозвучал легкий упрек. - Да, позоре! Так я воспринимал это тогда, и с тех пор ничего не изменилось. Позорно быть несчастным. Позорно стесняться своей жизни, что-то скрывать и маскировать, но хватит об этом! Слушай дальше. Он мрачно опустил глаза в свой бокал с вином, отбросил погасшую сигару и продолжил свой рассказ. - Тем временем подрос Альберт. Мы оба очень любили его, разговоры и заботы о нем удерживали нас друг подле друга. И только когда ему исполнилось семь или восемь лет, я начал ревновать и бороться за него - точно так же, как сейчас я борюсь за Пьера! Я вдруг понял, что мальчик стал мне дорог и необходим, и в течение нескольких лет я с неослабевающим страхом наблюдал, как он постепенно охладевает ко мне и все больше сближается с матерью. Затем он тяжело заболел, и на какое-то время заботы о ребенке оттеснили все остальное; между нами ненадолго установилось такое согласие, какого мы никогда раньше не знали. В эту пору и появился на свет Пьер. Я отдал ему всю свою любовь, на которую был способен. Я позволил Адели снова отдалиться от меня, позволил Альберту, когда он выздоровел, еще больше привязаться к матери, он стал ее наперсником и постепенно превратился в моего врага; в конце концов я был вынужден удалить его из дома. Я отказался от всего, вел скромную, непритязательную жизнь, отвык требовать порядка и распоряжаться по хозяйству и смирился с тем, что меня в собственном доме терпели, как нежеланного гостя. Я хотел только одного - спасти для себя маленького Пьера, и, когда совместная жизнь с Альбертом и вся атмосфера в доме стали невыносимы, я предложил Адели расстаться. Пьера я хотел оставить себе. Все остальное я предлагал ей, она могла жить вместе с Альбертом, сохранить за собой Росхальде и половину моих доходов, а при желании и больше. Но она не захотела. Она соглашалась на развод и на то, чтобы сохранить за собой только самое необходимое, лишь бы не расставаться с Пьером. Это была наша последняя ссора. Я еще раз попытался любой ценой спасти для себя остаток своего счастья: умолял и давал обещания, бросался в ноги и унижался, грозил и плакал, а под конец даже впал в неистовство, но все было тщетно. Она шла даже на то, чтобы отдать мне Альберта. Неожиданно выяснилось, что эта тихая, терпеливая женщина и не думала идти даже на малейшие уступки; она хорошо осознавала свою власть и была сильнее меня. В то время я ее почти ненавидел, и частица этого чувства сохранилась во мне до сих пор. Тогда я позвал каменщика и пристроил для себя вот эту маленькую квартиру, здесь я и живу с тех пор, ты сам видел, что это за жизнь. Буркхардт задумчиво слушал и ни разу не прервал Верагута, даже в те моменты, когда художник, казалось ждал и желал этого. - Я рад, - осторожно сказал он, - что ты сам все так понимаешь. Приблизительно так оно и есть, как я себе представлял. Давай продолжим наш разговор, раз уж мы его начали. Как и ты, я ждал этой минуты с тех пор, как появился здесь. Представь себе, что у тебя неприятный нарыв, который тебя мучает и которого ты немножко стесняешься. Теперь я о нем знаю, и тебе легче от этого, потому что ничего больше не надо скрывать. Но нам этого мало, мы должны посмотреть, нельзя ли этот гнойник вскрыть и залечить. Художник взглянул на него, невесело покачал головой и улыбнулся. - Залечить? Такие вещи не излечиваются. Но ты можешь спокойно вскрывать! Буркхардт кивнул. Да, конечно, он намерен вскрыть нарыв, нельзя же допустить, чтобы этот час пропал впустую. - В твоем рассказе для меня остался неясен один момент, - задумчиво сказал он. - Ты говоришь, что не развелся с женой из-за Пьера. Возникает вопрос, нельзя ли заставить ее отдать тебе мальчика. Разводись вы по суду, тебе бы наверняка присудили одного из сыновей. Ты об этом не думал? - Нет, Отто, об этом я не думал. Мне и в голову не приходило, что судья со всей его премудростью в состоянии исправить ту ошибку, которую я допустил. Это мне не поможет. Раз не в моей власти заставить жену отказаться от мальчика, мне остается только одно: ждать, пока Пьер когда-нибудь сам не сделает свой выбор. - Значит, все дело только в Пьере. Не будь его, ты, без сомнения, развелся бы с женой и мог бы еще найти счастье, во всяком случае, мог бы вести спокойную, разумную и свободную жизнь. А вместо этого ты запутался в сети компромиссов, жертв и полумер, в которых такой человек, как ты, задохнется. Верагут поднял полные беспокойства глаза и торопливо выпил стакан вина. - Ты все время твердишь: задохнешься, погибнешь! А я, как видишь, живу и работаю, и черт меня побери, если я позволю себе сломаться! Отто не обратил внимания на его вспышку. С едва заметной настойчивостью он продолжал: - Прости, но ты не совсем прав. Природа наделила тебя необыкновенной силой, иначе бы тебе не выдержать долго такой жизни. Сколько вреда она принесла, сколько лет убавила, ты чувствуешь сам, и только ненужное тщеславие не позволяет тебе сознаться в этом. Своим глазам я доверяю больше, чем тебе, а я вижу, что тебе очень скверно. Твоя работа помогает тебе жить, но она скорее заглушает боль, чем приносит радость. Половину своей недюжинной силы ты тратишь на борьбу с лишениями и на преодоление мелких повседневных трудностей. Счастья на этом пути ты не найдешь, разве что впадешь в отчаяние. А оно тебе ни к чему, друг мой. - Впаду в отчаяние? Очень может быть. Другим это состояние тоже знакомо. Кто может сказать о себе, что он счастлив? - Счастлив тот, кто надеется! - стоял на своем Буркхардт. - А на что надеяться тебе? На славу, почести и деньги? Но всего этого у тебя более чем достаточно. Дружище, да ты же совсем забыл, что значит жить и радоваться жизни! Ты доволен собой, потому что ни на что больше не надеешься. Ладно, я могу тебя понять, но это же ужасно, Иоганн, это злокачественный нарыв, и только трус боится от него избавиться. Он разгорячился и быстрыми шагами ходил по комнате. Пока он напряженно раздумывал над тем, что делать дальше, из глубины памяти всплыло мальчишеское лицо Верагута, и Буркхардту смутно припомнился один эпизод, когда он вот так же спорил со своим другом. Он поднял глаза и увидел лицо Верагута, который сидел, погруженный в свои мысли, и не отрывал взгляда от пола. Выражение мальчишеского упрямства исчезло. Перед ним сидел человек, которого он обозвал трусом, задел его когда-то обостренное самолюбие, сидел и не защищался. - Что же ты замолчал! - с горечью воскликнул художник. Тебе незачем щадить меня. Ты же видишь, в какую ловушку я попал, можешь спокойно показывать на нее тростью и попрекать меня моим позором. Прошу тебя продолжай! Я не стану защищаться, я даже не рассержусь. Отто остановился перед ним. Ему было жаль друга, но он взял себя в руки и резко сказал: - Ты просто обязан рассердиться! Ты должен вышвырнуть меня из дома, отказаться от дружбы со мной или же признать, что я прав. Художник тоже встал, но вяло, преодолевая усталость. - Ну хорошо, ты прав, если для тебя это столь важно, - медленно произнес он. - Ты переоценил мои силы, я уже не молод и меня не так легко вывести из себя. Да и друзей у меня не столько, чтобы ими разбрасываться. Только ты один. Присаживайся, и выпьем еще по стаканчику, вино отменное. В Индии такого нет, и друзей, которые бы так терпеливо сносили твое упрямство, там тоже вряд ли много найдется. Буркхардт слегка хлопнул его по плечу и почти с досадой сказал: - Дружище, давай не будем заниматься сантиментами, сейчас не время для этого! Скажи, в чем ты меня упрекаешь, и мы продолжим разговор. - О, мне не в чем тебя упрекнуть! Ты безупречен, Отто, вне всякого сомнения. Вот уже скоро двадцать лет ты наблюдаешь, как я иду ко дну, с дружескими чувствами и, быть может, с сожалением смотришь, как я увязаю в трясине, но так ни разу и не сказал мне ничего, не унизил меня предложением помощи. Ты видел, что я многие годы носил с собой цианистый калий, и с благородным удовлетворением заметил, что я так и не проглотил его, а в конце концов выбросил. И вот теперь, когда я так глубоко погрузился в тину, что мне уже не выбраться, ты появляешься со своими упреками и предостережениями... Он печально глядел перед собой покрасневшими, воспаленными глазами. Отто хотел налить себе вина и только теперь обнаружил, что бутылка пуста: Верагут за короткое время опорожнил ее в одиночку. Художник проследил за его взглядом и громко засмеялся. - Ах, извини! - запальчиво воскликнул он. - Да, я чуть-чуть опьянел, не забудь и это поставить мне в вину. Со мной такое случается, раз в два месяца я по недосмотру выпиваю лишнее - так, знаешь ли, для поднятия духа... Он тяжело положил обе руки на плечи друга и неожиданно обмякшим тонким голосом стал жаловаться: - Понимаешь, дружище, я обошелся бы без цианистого калия, вина и тому подобного, если бы кто-нибудь хоть немножко помог мне! Слушай, почему ты позволил мне зайти так далеко, что теперь я, как нищий, должен просить о малой толике снисхождения и любви? Адель не ужилась со мной, Альберт от меня отступился, Пьер тоже когда-нибудь покинет меня, а ты стоял рядом и наблюдал. Неужели ты ничего не мог сделать? Неужели не мог помочь мне? Голос художника прервался, он опустился на стул. Буркхардт был мертвенно бледен. Дело обстояло гораздо хуже, чем он думал. Он не предполагал, что несколько стаканов вина могут довести этого гордого, сильного человека до беззащитного признания в своем тайном позоре и несчастье! Он встал рядом с Верагутом и тихо, как ребенку, нуждающемуся в утешении, прошептал ему на ухо: - Я помогу тебе, Иоганн, можешь не сомневаться, я помогу тебе. Ну и осел же я был! Я был слеп и глуп! Вот увидишь, все еще уладится, поверь мне! Он припомнил редкие случаи из их юности, когда его друг в состоянии возбуждения терял над собой контроль. С поразительной отчетливостью перед ним предстал один такой эпизод, дремавший в глубине памяти. Иоганн тогда часто встречался с хорошенькой ученицей художественной школы, Отто пренебрежительно отозвался о ней, и Верагут, вспылив, отказался с ним дружить. Тогда художник тоже непомерно разгорячился, хотя выпил совсем немного, тогда у него тоже покраснели глаза и сорвался голос. Буркхардта чрезвычайно расстроила эта столь странным образом припомнившаяся картинка из, казалось бы, безоблачного прошлого, и снова, как тогда, его ужаснула внезапно открывшаяся пропасть внутреннего одиночества и душевного самоистязания Верагута. Без сомнения, это была та самая тайна, о которой время от времени намекал Иоганн и которая, как ему казалось, таилась в душе каждого большого художника. Так вот откуда бралась эта чудовищная, ненасытная жажда творчества, это желание снова и снова своими чувствами постигать мир и преодолевать его. Отсюда же происходила в конечном счете и та странная печаль, которой крупные произведения нередко переполняют внимательного созерцателя. Отто казалось, будто до этой минуты он не совсем понимал своего друга. Только сейчас он заглянул в темный колодец, из которого душа Иоганна черпала силы и страдания. И в то же время он испытывал глубокое, радостное удовлетворение, что именно ему, старому другу, страдалец открыл свою душу, именно его обвинял, к нему обращался за помощью. Верагут как будто забыл о своих словах. Он неожиданно затих, как успокоившийся ребенок. Наконец он сказал ясным голосом: - На этот раз тебе не повезло со мной. А все оттого, что в последнее время я мало работал. Вот нервишки и расстроились. Я плохо переношу дни, когда мне бывает хорошо. И когда Буркхардт хотел помешать ему открыть вторую бутылку, он сказал: - Я все равно не смогу заснуть. Сам не знаю, с чего я так разнервничался! Ну, давай выпьем еще по маленькой, раньше ты в этом деле не был так чопорен... Ах, тебя пугают мои нервы! Я уж как-нибудь приведу их в порядок, мне это не впервой. В ближайшие же дни я буду садиться за работу в шесть утра, а по вечерам целый час кататься верхом. Друзья просидели вместе до полуночи. Иоганн вспоминал о прошлом, Отто слушал его и с каким-то почти неприятным удовлетворением замечал, как в зияющей темной бездне, в которую он только что заглянул, умиротворенно проступает ровная, весело поблескивающая поверхность. ГЛАВА ШЕСТАЯ На другой день Буркхардт встретил художника с некоторым смущением. Он ожидал, что найдет друга изменившимся и вместо вчерашнего возбуждения натолкнется на холодную иронию и стыдливую сдержанность. Но Иоганн был спокоен и серьезен. - Итак, завтра ты уезжаешь, - дружелюбно сказал он. - Это хорошо, и я благодарю тебя за все. Кстати, я не забыл ничего из вчерашнего вечера; нам надо еще поговорить. Отто нерешительно согласился. - Пожалуй. Но я бы не хотел еще раз волновать тебя понапрасну. Похоже, мы вчера растревожили слишком многое. Заче