ивавшимися в дом гостями я прокрался вверх по лестнице, и моя счастливая звезда помогла мне найти милую Лизетту, горничную Цецилии, которая завела меня в свою комнатку, где вскоре передо мной дымился изрядный кусок жаркого. От гнева и раздражения, да и для того, чтобы хорошенько подкрепиться перед вероятно предстоявшим мне долгим путешествием, я сожрал все, что она мне дала, и вылез потом в освещенный коридор. В сутолоке сновавших туда-сюда слуг, зашедших сюда зрителей меня никто не заметил. Я обстоятельно прислушался и принюхался, и мой чуткий нос указал мне на близость Цецилии, приоткрытая дверь позволила мне войти, и как раз в эту минуту из соседней комнаты, в сопровождении нескольких подруг, вошла Цецилия в роскошном свадебном наряде. Показаться сразу было бы глупо, поэтому я забился в угол и дал ей пройти мимо. Едва я остался один, как меня поманил сладостный аромат, струившийся из соседней комнаты. Я шмыгнул туда и оказался в роскошно убранном и благоухающем покое новобрачной. Алебастровая лампа бросала мягкий свет на все вещи вокруг, и я заметил изящные, богато отделанные кружевами ночные платья Цецилии, разложенные на диване. Я не мог удержаться от того, чтобы с удовольствием их не обнюхать, тем временем я услыхал в соседней комнате торопливые шаги и поспешил спрятаться в уголке возле брачного ложа. Вошла взволнованная Цецилия, Лизетта следовала за ней, и в течение нескольких минут богатый наряд сменило простое ночное платье. Как она была прекрасна! Тихо скуля, вылез я из угла! "Как, ты здесь, мой верный пес?" - воскликнула она, и казалось, что мое неожиданное появление в этот час взволновало ее совершенно особым, сверхъестественным образом, ибо внезапная бледность покрыла ее лицо, и, протянув ко мне руку, она, казалось, хотела убедиться, действительно ли это я или перед нею только призрак. Вероятно, ее охватили странные предчувствия, ибо слезы брызнули у нее из глаз, и она сказала: "Уйди, уйди, верная собака, я должна теперь оставить все, что до сих пор было мне любо, потому что теперь у меня есть он, ах, они говорят, что он заменит мне все, он и правда очень добрый человек, намерения у него добрые, хотя иногда... Но ты не пойми так, будто... - а теперь уйди, уйди!" Лизетта открыла дверь, но я забрался под кровать, - Лизетта ничего не сказала, а Цецилия этого не заметила. Она была одна и принуждена вскоре открыть дверь нетерпеливому жениху, он, по-видимому, был пьян, так как сыпал вульгарнейшими непристойностями и мучал нежную невесту своими грубыми ласками. Как бесстыдно он потом, с неутолимым вожделением истощенного сластолюбца, обнажал сокровеннейшие прелести непорочной девушки, как она, подобная жертвенному агнцу, тихо плача, страдала в его жестоких ручищах, - уже это привело меня в бешенство, я невольно заворчал, но никто этого не услышал. Но вот он взял Цецилию на руки и хотел отнести на кровать, однако вино все сильнее действовало на него, он зашатался и ушиб ее головой о столбик кровати, так, что она закричала. Она вырвалась из его объятий и бросилась в постель. "Любимая, разве я пьян? Не сердись, любимая", - бормотал он заплетающимся языком, срывая с себя шлафрок, чтобы последовать за ней. Но в приступе страха перед ужасными истязаниями этого жалкого, хилого человека, видевшего в девственной, ангельски чистой невесте всего только продажную публичную девку, она вскричала с душераздирающей скорбью: "Я, несчастная, кто защитит меня от этого человека!" Тут я в ярости вскочил на кровать, крепко схватил зубами это ничтожество за тощее бедро и, протащив по полу к двери, которую распахнул, нажав на нее со всей силой, выволок в коридор. Пока я терзал его так, что он обливался кровью, он сходил с ума от боли, и жуткие глухие звуки, которые он издавал, разбудили весь дом. Вскоре все пришло в движение: слуги, служанки бежали вниз по лестнице с ухватами, лопатами, палками, но застыли в безмолвном ужасе перед открывшейся им сценой, никто не решался приблизиться ко мне - они думали, что я бешеный, и боялись моего смертельного укуса. Между тем Георг, уже почти в беспамятстве, стонал и охал от моих укусов и пинков, а я все не мог от него отстать. Тут в меня полетели палки, посуда, со звоном разлетались оконные стекла, рюмки, тарелки, еще стоявшие после вчерашнего пиршества, падали разбитые со столов, но ни один метивший в меня бросок не попал в цель. Долго сдерживаемый гнев сделал меня кровожадным, я намеревался схватить моего врага за горло и с ним покончить. Тут из комнаты выскочил кто-то с ружьем и тотчас же разрядил его в меня, - пуля просвистела возле самого моего уха. Я оставил своего врага, лежавшего без чувств, и помчался вниз по Лестнице. Вся многоголовая толпа, как взбесившаяся свора, пустилась теперь мне вслед. Мое бегство придало им храбрости. Снова полетели в меня веники, палки, кирпичи, некоторые попали и довольно сильно меня зашибли. Пора было исчезнуть, я бросился к задней двери, - к счастью, она была не заперта, - и вмиг очутился в большом саду. Разъяренная толпа уже бежала за мной - выстрел разбудил соседей, - повсюду раздавались крики: "Бешеная собака, бешеная собака!", в воздухе свистели камни, которыми швыряли в меня, тут мне наконец удалось, после трех тщетных попыток, перескочить через ограду, и тогда я без помех помчался через поле, не давая себе ни секунды передышки, покамест благополучно не прибыл сюда, где удивительным образом нашел себе приют в театре. Я. Как, Берганца? Ты - в театре? Берганца. Да ведь ты знаешь - это старая моя любовь. Я. Да, вспоминаю: о своих героических подвигах на театре ты уже рассказывал твоему другу Сципиону, стало быть, теперь ты их продолжаешь? Берганца. Отнюдь нет. Я теперь так же, как наши театральные герои, сделался совсем ручным, в известном смысле даже светски-обходительным. Вместо того чтобы, как подобает верному псу рыцаря, повергать наземь его врага или вцепляться в брюхо дракону, я танцую теперь под звуки флейты Тамино и пугаю Папагено. Ах, друг мой, честной собаке стоит большого труда так вот перебиваться в жизни. Но скажи мне, как тебе понравилась история брачной ночи? Я. Откровенно говоря, Берганца, мне кажется, что ты уж слишком мрачно смотрел на это дело. Я признаю, что природа, по-видимому, редчайшим образом одарила Цецилию талантами артистки... Берганца. Талантами артистки? Ха, дружище! Если бы ты слышал всего три взятых ею ноты, то сказал бы, что природа вложила ей в душу таинственное волшебство священных звуков, чарующих все живое! О Иоганнес, Иоганнес! Ты часто повторял эти слова. Но продолжай свое возражение, мой поэтический друг! Я. Не стоит обижаться, Берганца. Я думаю, кроме того, что Георг, возможно, на самом деле был скотиной (извини за выражение!). Но разве нрав Цецилии не мог его расскотинить и он не стал бы, как многие другие молодые развратники, вполне порядочным, добросовестным супругом, а она - дельной домашней хозяйкой? Ведь так все же была бы достигнута очень добрая цель. Берганца. О да, а между прочим послушай внимательно, что я тебе теперь скажу. У кого-то есть участок земли, который природа с совершенно особым благоволением снабдила изнутри, из недр, всевозможными чудно разноцветными слоями и металлическими маслами, а сверху, с небес - благоуханными парами и огненными лучами, так что прекраснейшие цветы поднимают над этой благословенной землей свои пестрые, блестящие головки и дышат разнообразными благоуханиями, словно возносят к небесам единый ликующий хорал, славя щедрую природу. Но вот он вздумал продать этот великолепный участок, и нашлось бы немало людей, которые стали бы любить, лелеять и выхаживать прелестные цветы; однако сам он мыслит так: "Цветы нужны только для украшения, а их аромат - пустое дело", - и сбывает землю покупателю, который цветы выдерет с корнем, а вместо них посадит дельные овощи, картофель и репу, кстати весьма полезные, поскольку они могут насытить, прелестные же благоухающие цветы погибнут безвозвратно. Что скажешь ты об этом владельце, об этом овощеводе? Я. Да чтобы черт тысячу раз подрал этого проклятого овощевода своими когтями! Берганца. Истинно так, мой друг! Теперь мы с тобой едины, и мой гнев в ту проклятую брачную ночь, что навеки останется у меня в памяти, достаточно оправдан! Я. Послушай, дорогой Берганца! Ты даже не затронул материю, которая меня живо интересует, - театр! Берганца. Даже просто говорить о театре претит мне сверх всякой меры, эта тема стала самой затасканной с тех пор, как театральные новости в каких только угодно журналах не стали там постоянным разделом, и любой, кто в них заглянет, пусть даже самым неискушенным взглядом, без всякой предварительной подготовки, чувствует себя призванным болтать об этом налево и направо. Я. Однако раз ты сам выказываешь столько поэтического чутья, даже обладаешь искусством поэтической выразительности, так что я, поскольку ты навряд ли когда-нибудь сможешь воспользоваться для письма своей лапой, хотел бы всегда быть твоим писцом и записывать за тобой каждое слово, сколь часто бы небо ни даровало тебе способность говорить, - скажи мне, разве не заметно намерение наших новых писателей снова вытащить театр из тины, в которую он доныне был погружен? Сколько прекрасных театральных пьес возникло за последнее время, и... Берганца. Стой, дорогой друг! Это стремление наконец-то поднять сцену на подобающую ей высокую поэтическую ступень и вызволить ее из тины пошлости заслуживает деятельного участия и поощрительной хвалы всех истинно поэтически настроенных умов. Однако, помимо того, что этому стремлению противостоит целая масса людей, на чьей стороне чернь, или, вернее, сама она и есть чернь, независимо от того, откуда она смотрит на сцену - из ложи или с галереи, - кажется также, что порочность и глупость наших актеров и актрис все усиливаются, так что скоро будет просто невозможно вручить им какой-либо шедевр без того, чтобы они не порвали его и не разодрали в клочья своими грубыми руками. Я. Твое суждение о наших театральных героях я нахожу слишком суровым. Берганца. Но оно верно! Чтобы хорошенько узнать этот народ изнутри, надо какое-то время пожить среди них, как я, и нередко оказываться молчаливым наблюдателем у них в уборной. Поистине замечательно, когда видишь, как некий великий характер древнего или нового времени, правдиво и сильно изображенный поэтом, который вложил ему в уста слова, подобающие возвышенному уму, так воскрешается актером на сцене, что зрителю словно дается возможность увидеть воочию деяния героя в его лучшие дни, подивиться наивысшей славе, какой он достиг, или оплакать его гибель. Можно подумать, будто фантазия актера должна быть всецело занята представляемым характером, да, актер должен сам стать этим героем, который может говорить и действовать только так, a не иначе, и который бессознательно возбуждает удивление, восхищение, восторг, страх и ужас. А послушали бы вы этого героя за кулисами, как он поносит свою роль, если не раздалось рукоплесканий, как сыплет в уборной пошлыми шутками, когда наконец-то "сбросит с себя принуждение возвышенного"{140}, и как вменяет себе в заслугу, что тем низменней и презрительней трактовал свою роль, чем она поэтичнее, а стало быть, чем меньше им понята, да столь высоко возносит себя в воображении, что насмехается над так называемыми знатоками, коим такая непонятная чепуха способна доставить детскую радость. С дамами дело обстоит точно так же, только их еще труднее заставить играть какую-нибудь экзотическую роль, ибо они ставят непременным условием, чтобы у них был выигрышный костюм на собственный вкус и, по крайней мере, один, как они выражаются, блистательный уход. Я. Берганца, Берганца, и опять выпад против женщин! Берганца. Выпад слишком даже справедливый. Один из ваших новейших драматургов{140}, создавший поистине поэтические произведения, которым, возможно, лишь потому не выпало большой удачи на сцене, что жалкие подмостки оказались слишком шаткими, дабы их попирал великан, - ведь огромный, закованный в латы герой древности ступает совсем по-другому, нежели надворный советник в расшитом парадном платье, - этот поэт, когда ставилась одна из его пьес, был, видимо, слишком педантично озабочен тем, чтобы с внешней стороны, касательно декораций и костюмов, все было выполнено в полном соответствии с его замыслом. И вот, когда одна всемирно известная, слывшая высоко поэтически образованной артистка одного крупного театра взяла в его последней пьесе роль, глубоко существенную для всего сочинения, он пошел к ней и пытался подробно и внятно ей объяснить, что она должна быть облачена в длинное египетское, ниспадающее складками одеяние земляного цвета, ибо он возлагает большие надежды именно на это необычное платье. После того как он почти два часа блестяще и глубокомысленно рассуждал о полных значения египетских одеяниях и прежде всего о том, о каком шла речь, даже сам на разные лады по-египетски драпировался в шарф, случайно лежавший поблизости, она же с полнейшим терпением его слушала, он получил от нее короткий ответ: "Я попробую. Если это платье будет мне к лицу - хорошо, если же нет, я его оставлю и оденусь на свой вкус". Я. Тебе, конечно, известны слабости наших театральных героев и королев, дорогой Берганца, и я с тобой согласен, что ни один актер на свете не в силах возместить внешними преимуществами недостаток глубокого внутреннего чувства, благодаря коему он совершенно вбирает в себя поэтическую суть своей роли, даже словно бы претворяет ее в собственное "я". Он может на миг оглушить зрителя, однако его игре будет все время недоставать правды, и он ежеминутно будет подвергаться опасности, что его уличат в фальши и сорвут с него фальшивые украшения. Но бывают исключения. Берганца. Весьма редко! Я. И все-таки. Иногда именно там, где их меньше всего ищут. Вот не так давно я видел в одном маленьком театре актера, игравшего Гамлета с потрясающей правдой. Мрачная тоска, презрение к человеческой суете вокруг него, при неотвязной мысли об ужасном злодеянии, отметить за которое призвал его жуткий загробный призрак, притворное сумасшествие - все это отражалось в живейших чертах его лица, исходя из самой глубины сердца. Он был совершенно тот человек, "на кого судьба взвалила бремя, какое он не в силах нести"{141}. Берганца. Я догадываюсь, что ты говоришь о том актере, который, кочуя с места на место, тщетно ищет идеальную сцену, какая бы хоть в малой степени отвечала тем справедливым претензиям, что он предъявляет театру как образованный, мыслящий актер. Не думаешь ли ты (говоря между прочим), что глубокое убожество обыкновенных наших актеров уже достаточно характерно проявляется в том, что мы возносим как нечто особенное мыслящего актера. Тот, кто действительно мыслит, как человек, которого всеблагой Господь наделил живой душой, или, по меньшей мере, не чурается труда мыслить, - это уже нечто из ряда вон выходящее. Я. Ты прав, Берганца! Так общепринятое слово часто становится символом того, как вообще обстоит дело. Берганца. Впрочем, актер*, о котором мы говорим, действительно принадлежит к числу редчайших, но поскольку он часто бывает во власти настроения, публика большей частью его не понимает, коллеги же ненавидят, ибо он никогда не опускается до их пошлостей, до их низменных шуток, до их мелочных сплетен и уж не знаю, до чего еще; короче, для наших нынешних подмостков он слишком хорош. ______________ * Лео. (Примеч. издателя.) Я. Разве нет совсем никакой надежды на улучшение нашей сцены? Берганца. Мало! Я даже готов снять часть вины с актеров и переложить ее на преглупых театральных директоров и режиссеров. Они исходят из принципа: "Хороша та пьеса, которая наполняет кассу и где часто хлопают актерам. С той или иной пьесой так чаще всего и происходило, и чем больше какая-нибудь новая приближается к ним по форме, замыслу и выражению, тем она лучше; чем больше от них отдаляется, тем хуже". Новое должно появляться на сцене, и поскольку голоса поэтов все же не совсем смолкли, а слышны многим и многим, то невозможно избежать того, чтобы принимались в театр также и некоторые произведения, не вполне укладывающиеся в масштабы пошлости. Однако, дабы бедняга поэт не совсем опустился, дабы он все же в какой-то мере выполнил условия, почитаемые на сцене за непременные, господин режиссер столь добр, что изволит самолично за него взяться и почеркать его пьесу. Это означает: речи, даже сцены, будут выпущены или переставлены местами, так что всякое единство целого, каждый обдуманно и с расчетом подготовленный поэтом эффект - разрушены, и зритель, коему остаются лишь грубейшие цветные штрихи, нисколько не смягченные полутоном, уже не может определить, что, в сущности, должна представлять эта пьеса. Режиссер рад-радешенек, если только действующие лица, по его разумению, регулярно приходят и уходят, и также нормально меняются декорации. Я. Ах, Берганца! Ты верно сказал. Но разве это не ужасное тщеславие, какое может породить лишь наиглупейшая глупость, когда такой молодчик желает возвыситься над сочинением поэта, которое тот так долго вынашивал в душе, над которым, наверное, каждый миг размышлял и раздумывал, покамест не записал все в завершенном виде? Но именно в произведениях великих поэтов внутренняя связь открывается лишь поэтическому чутью; нить, что вьется сквозь целое, крепко связывая с ним каждую, даже малейшую часть, видна только проникновенному взору истинного знатока. Смею ли я еще сказать, что у Шекспира это бывает чаще, чем у какого-нибудь другого поэта? Берганца. Я добавлю: и у моего Кальдерона, чьи пьесы в мои лучшие дни восхищали публику в Испании. Я. Ты прав, и оба они к тому же глубоко родственны по духу, и часто даже выражают себя в сходных картинах. Берганца. Существует только одна правда. Но что скажешь ты о некоем товаре средней руки, который у вас уж в слишком большом количестве выносится на рынок? Его прямо не назовешь плохим - там встречаются удачные идеи и мысли, но их приходится выуживать с трудом, как золотую рыбку, и скука, какую при этом испытываешь, делает ум невосприимчивым к внезапному появлению каких-то поэтических вспышек - в конце концов, их уже почти не замечаешь. Я. Этот товар средней руки (к сожалению, я должен признать, что такового у нас все же слишком много) я отдаю всецело на усмотрение режиссеров, и пусть они упражняют на нем свои черные и красные карандаши. Потому что обыкновенно такое произведение походит на Сивиллины книги{143} - сколько бы ни пытались оттуда выбрасывать, они по-прежнему оставались пригодным к употреблению целым, так что люди даже не замечали ущерба. В них также прежде всего господствует известное многословие, известная выразительность, вследствие чего каждая отдельная строфа всегда словно бы рождает десять последующих, и, к несчастью, один уже умерший великий поэт дал к тому мощный толчок, преимущественно своими ранними пьесами в стихах. Да, да! Пусть черкают этот товар средней руки! Берганца. И совсем вычеркнут! Он вовсе не должен попадать на сцену, тут я вполне с тобой согласен. Если же в угоду капризной публике, требующей постоянной смены новых спектаклей, эти вещи все же попадут на сцену, ибо шедевры так редки, - то я даже и в этом случае нахожу обычное вычеркиванье опасным, если не вовсе недопустимым. Даже у посредственного поэта есть свои замыслы, иногда он воплощает их в сценах, какие непоэтическому уму могут представиться так называемыми заплатами. Короче, дорогой друг, даже для того, чтобы очистить такое сочинение в поэтическом огне и подобным образом, отделив содержащееся в нем золото от шлаков, спаять в художественный узор, - для этого надобно самому быть самое малое - хорошим поэтом и пользоваться правами мастерства, достигнутого отточенным вкусом, глубочайшим поэтическим опытом. Я. Конечно, такой масштаб неприложим к нашим театральным директорам и режиссерам. Однако в кучи среднего товара иногда все-таки может затесаться поэтическая пьеса, написанная правдиво и жизненно, она непременно окажет свое воздействие на толпу. Директор и режиссер ее измерили и нашли длину, ширину и толщину вещи вполне правильной, содержание же они с полным единодушием объявили невероятно безвкусным, а поскольку этой пьесой неоднократно интересовались знатоки, то эти двое предвкушали свое торжество, когда пьеса, вполне естественно, будет освистана. Коварным образом режиссер совсем не приложил свою благодетельную руку к творению этого безнадежного сочинителя и выставил его во всей наготе - с его природной грубостью, с незнанием театральных эффектов, так, что стоило ему, режиссеру, только подумать о первых сценах, как он не мог удержаться от высокомерно-сочувственной улыбки, в которой отражалось гордое сознание своего превосходства и величия. Однако смотрите, - кто бы мог вообразить! - живая великолепная игра невероятно нравится зрителям, электризует толпу, тихое благоговение и громкое ликование чередуются, рожденные непреодолимой силой поэтической правды, - тут между директором и режиссером происходит комическая сценка, - оба несколько ошеломленно отрицают друг перед другом свое мнение о непонятной пьесе, что еще недавно так откровенно высказывали. Если к тому же случится, что актеры в подобной пьесе соберут изрядные аплодисменты, то они тоже перейдут на сторону поэта, хотя про себя они все-таки смеются над невежеством публики, которая оказалась настолько ослеплена личным совершенством исполнителей, что приняла непонятную чепуху этого сочинения за что-то настоящее. Берганца. Совсем немного времени прошло с тех пор, как я был свидетелем того, о чем ты сейчас говорил. Это была самая глубокомысленная и одновременно самая живая пьеса высокочтимого Кальдерона де ла Барка "Поклонение кресту"{145}, - ее поставили на сцене по настоянию многих поэтически мыслящих людей, в великолепнейшем переводе на ваш язык, и она вызвала у публики, а также за кулисами все те забавные явления, какие ты только что описал. Я. Я тоже видел на сцене "Поклонение кресту", и его воздействия на толпу нельзя было не заметить. Однако некоторые высокоученые мужи нашли эту пьесу предосудительной, ибо она аморальна. Берганца. Вот именно в этом суждении сказывается ваша теперешняя взбалмошность, я бы даже сказал - испорченность. Вообще упадок вашего театра, по-моему, идет с того времени, когда моральное усовершенствование человека выдавалось за высшую, даже единственную цель сцены, и последнюю таким образом хотели превратить в воспитательное заведение. Ничто веселое не могло уже радовать, ибо из-за каждой шутки торчала розга учителя-моралиста, который как раз тогда особенно склонен наказывать ребятишек, когда они безоглядно отдаются удовольствию. Я. Я так и чувствую крепкие удары розгой, и вот уже неприличный смех переходит в приличный плач. Берганца. Вы, немцы, по-моему, похожи на того математика, который, прослушав оперу Глюка "Ифигения в Тавриде", тихонько похлопал по плечу своего восхищенного соседа и с улыбкой спросил: "А что удалось этим доказать?" Все должно означать что-нибудь еще, кроме того, что оно есть, все должно вести к какой-либо извне лежащей цели, которая сразу маячит перед глазами, даже всякая радость должна стать чем-то еще, а не просто радостью и способствовать какой-то телесной или моральной пользе, дабы, согласно старому поварскому правилу, всегда бы сочеталось приятное с полезным. Я. Но ведь цель одного только преходящего увеселения так мелка, что ты, конечно же, отводишь театру и некую иную, более высокую. Берганца. У искусства нет более высокой цели, нежели воспламенять в человеке ту радость, какая избавляет все его существо от всех земных мук, от всего унизительного гнета повседневной жизни, словно от нечистых шлаков, и так его возвышает, что он, гордо и весело вскинув голову, видит Божественное, даже входит с ним в соприкосновение. Возбуждение этой радости, это возвышение до поэтической позиции, где легко верится во все дивные чудеса чистого идеала и они даже становятся близкими, да и сама обыденная жизнь с ее разнообразными пестрыми явлениями видится в сиянии поэзии преображенной и прославленной во всех своих устремлениях, - лишь одно это, по моему убеждению, есть истинная цель театра. Кто лишен дара рассматривать эти явления жизни не как изолированные частности, разбросанные природой, будто капризным ребенком в бесцельной игре, а как вытекающие из целого и опять-таки тесно связанные в своем механизме, дара постигать их во внутренней сути и передавать самыми живыми красками, - тот не может быть драматургом, тщетным будет тогда его стремление "держать... зеркало перед природой{146}, показывать доблести ее истинное лицо и ее истинное - низости, и каждому возрасту истории его неприкрашенный облик". Я. Согласно этому должна измениться и способность к наблюдению, какую требуют преимущественно от автора комедий. Берганца. Разумеется. Из верного наблюдения и точной передачи индивидуальных черт отдельных лиц может возникнуть в лучшем случае занятный портрет, который, в сущности, способен вызвать интерес лишь у тех, кто знает оригинал и получит возможность в сравнении с оным судить о практическом мастерстве живописца. Однако сценическому характеру в виде слишком верного портрета или даже лица, в котором сведены вместе отдельные черты со множества портретов, будет всегда недоставать внутренней поэтической правды, какая рождается только созерцанием человека с той высокой позиции. Короче: драматург должен знать не столько людей, сколько человека. Взгляд истинного поэта проникает в человеческую натуру до ее сокровенной глубины и охватывает ее проявления, улавливая и отражая в своем сознании, будто в некой призме, ее разнообразно преломленные лучи. Я. Твои воззрения на искусство и театр, дорогой Берганца, встретят немало возражений, хотя прежде всего то, что говорил ты о знании людей и о знании человека, мне вполне по душе, и я вижу в этом причину того, почему драмы и комедии известного поэта, бывшего одновременно актером{146}, так высоко ценились в свое время и так скоро были забыты; его период полностью миновал еще при его жизни, и это так подрезало ему крылья, что он уже не мог пуститься в новый полет. Берганца. Поэт, о коем ты говоришь, больше всего повинен в том грехе, что повлек за собой, как неизбежное следствие, упадок нашего театра. Он был одним из корифеев той скучной, плаксивой, морализирующей секты, которая стремилась влагой своих слез погасить каждую вспыхнувшую искру истинной поэзии. Он в большом изобилии предоставил нам те запретные плоды, вкусив коих мы лишились рая. Я. Но ему нельзя отказать и в некоторой жизненности изображения. Берганца. Которая большей частью сама себя уничтожает в напыщенном диалоге. У меня такое ощущение, будто живо схваченные им индивидуальные черты отдельных лиц он приспосабливал к себе, как платье с чужого плеча, то есть так долго кромсал их и перекраивал, пока не находил подходящими, в таком духе он и создавал свои характеры. Как при этом должно обстоять дело с глубокой поэтической правдой, ты легко смекнешь и сам. Я. Между тем замыслы ведь у него большей частью были хорошие. Берганца. Надеюсь, что слово замысел ты употребляешь не в высоком смысле, на языке искусства, а понимаешь под ним лишь моральную, хотя бы с виду, цель пьес того поэта, и тут я должен тебе признаться, что эти пьесы, отвлекаясь от всякого искусства, от всякой поэзии, по их намерениям и успеху можно уподобить назидательным проповедям во время великого поста, где безбожникам грозят преисподней, а набожным сулят рай; поэт обладает единственно тем преимуществом, что как блюститель и вершитель поэтической справедливости может сразу, в зависимости от обстоятельств, сам ударить мечом. Награда и кара, кошельки и сановные титулы, гражданский позор и арест - все наготове, как только поднимется занавес перед последним актом. Я. Меня удивляет, что в этих вещах еще может проявляться некоторое разнообразие. Берганца. Почему бы и нет! Разве то не была бы превосходная и плодотворная идея для наших поэтов - написать циклы драм на тему десяти заповедей? Две заповеди: "Не укради" и "Не прелюбодействуй" - уже были весьма пристойно представлены на театре, и дело только за тем, чтобы облачить в подобающие одежды такие заповеди, как, например, "Не желай дома ближнего твоего" и т.д. Я. Некоторое время тому назад эта идея прозвучала бы менее иронично, чем сейчас. Но как же могло случиться, что тот плаксивый, морализирующий период, дойдя до высшей ступени невыносимой скуки, не окончился всеобщим возмущением, внезапной революцией, а был обречен постепенно потускнеть и угаснуть? Берганца. Не верю я, что вас, немцев, даже при тяжелейшем гнете можно внезапной вспышкой побудить к восстанию. Между тем дело пошло бы по-другому, то есть решительней, быстрее, если бы замечательный поэт{148}, который еще не раз будет до глубины сердца вас радовать, преодолел бы тогда свое отвращение к жалким подмосткам и рассказал бы нам со сцены сказку, как сделал Гоцци со сказкой о трех апельсинах. Что лишь от него с дарованной ему бесконечной поэтической силой зависело одним махом повалить этот ничтожный карточный домик, доказывает то воздействие, та настоящая революция во всех дружественных театру поэтических умах, какую произвела его полемическая сказка, облеченная в форму комедии, - даже когда все с ней связанное отойдет в далекое прошлое, ее будут читать не без искреннего удовольствия как чудесное произведение, говорящее само за себя. Я. Я догадываюсь, что ты подразумеваешь "Кота в сапогах" - книжку, которая еще тогда, когда я был во власти злосчастных явлений того периода, преисполнила меня чистейшим удовольствием. Почему ты запрыгал, Берганца? Берганца. Ах! Это для поднятия настроения! Я хочу выбросить из головы все проклятые воспоминания о театре и дать обет больше никогда с ним не связываться. Охотнее всего я пошел бы к моему капельмейстеру. Я. Значит, ты не принимаешь предложения остаться у меня? Берганца. Нет, уже хотя бы потому, что я с тобой говорил. Это вообще неразумно - раскрывать перед кем-то все таланты, какими ты обладаешь, ибо в таком случае тот полагает, будто имеет благоприобретенное право распоряжаться ими, как ему вздумается. Так ты отныне мог бы часто от меня требовать, чтобы я с тобой говорил. Я. Но разве я не знаю, что это от тебя не зависит - говорить, когда тебе хочется? Берганца. Что с того! Ты бы мог иной раз счесть это упрямством, если бы я упорно молчал, невзирая на то что для меня в тот миг было бы невозможно болтать по-человечески. Разве не требуют зачастую от музыканта, чтобы он играл, от поэта - чтобы сочинял стихи, пусть даже время и обстоятельства столь неблагоприятны, что удовлетворить эту назойливую просьбу невозможно, и тем не менее всякий отказ вызывает упреки в упрямстве. Короче, я с моими особыми дарованиями и свойствами стал тебе слишком хорошо известен для того, чтобы можно было рассчитывать на близкие отношения между нами. К тому же я уже нашел себе место, так что покончим-ка с этим. Я. Не по душе мне, что ты так мало мне доверяешь. Берганца. Ведь ты, кроме твоих музыкальных занятий, еще и писатель - поэт? Я. Иногда я льщу себе... Берганца. Довольно - все вы мало чего стоите, ибо чистый одноцветный характер встречается редко. Я. Что ты хочешь этим сказать? Берганца. Наряду с теми, кто показывается лишь в наружном парадном блеске поэзии, наряду с вашими зализанными человечками, вашими образованными, бездушными и бессердечными женщинами, есть еще другие, пятнистые изнутри и снаружи и переливающиеся множеством красок, даже способные иногда менять цвет, как хамелеон. Я. Я все еще тебя не понимаю... Берганца. У них есть голова, душа, однако только перед посвященными раскрывает голубой цветок{149} свой венчик! Я. Что ты подразумеваешь под голубым цветком? Берганца. Это воспоминание об одном умершем поэте, одном из чистейших, какие когда-либо жили на свете. Как сказал Иоганнес, в его детской душе сияли чистейшие лучи поэзии, и его благочестивая жизнь была гимном, который он дивным голосом спел Высшему существу и священным чудесам природы. Его поэтическое имя - Новалис! Я. Многие с самого начала считали его мечтателем, фантастом... Берганца. Потому что в поэзии, как и в жизни, он искал только высокое, священное и прежде всего до глубины души презирал некоторых своих пятнистых собратьев, и хотя настоящая ненависть была чужда его душе, у него нашлись кое-какие враги, преследовавшие его. Я также прекрасно знаю, что ему ставили в упрек непонятность и высокопарность, не считаясь с тем, что для понимания его только и надо было, что спуститься с ним вместе в глубочайшие глубины и, словно из вечно неиссякаемого кладезя, извлечь на поверхность те чудесные соединения, с помощью коих природа связывает все явления воедино, да ведь у большинства, конечно, недоставало на это внутренней силы и мужества. Я. Я полагаю, что, по крайней мере, в отношении детскости души и истинно поэтического чувства с ним рядом вполне можно поставить одного поэта последнего времени. Берганца. Если ты имеешь в виду того, кто с редкостной силой заставил звучать гигантскую северную арфу, кто с истинным призванием и вдохновением дал жизнь великому герою Сигурду{150}, так что его блеск затмил все тусклые сумеречные огоньки нашего времени, а от его могучего пинка свалились пустыми и бестелесными все те доспехи, которые обычно принимали за самих героев, - если ты имеешь в виду этого, то я с тобой согласен. Он господствует как неограниченный властелин в волшебном царстве, чьи причудливые образы и явления покорно подчиняются его могучему зову волшебника, и - однако в этот миг мне, по какому-то особому совпадению мыслей, пришла на ум картина или, вернее, гравюра, которая, если истолковать изображенное на ней не прямо, а немного иначе, выразит, на мой взгляд, истинную внутреннюю сущность таких поэтов, о каких мы сейчас говорим. Я. Говори, дорогой Берганца, что это за картина? Берганца. У моей дамы (ты знаешь, что я имею в виду ту поэтессу и мимическую артистку) была одна очень красивая комната, украшенная хорошими оттисками так называемой Шекспировой галереи{150}. Первый лист, как бы пролог, изображал рождение Шекспира. Мальчик с серьезным, высоким лбом, глядя на все светлыми, ясными глазами, лежит в середине, а вокруг него страсти, что ему служат, - страх, тоска, ужас, отчаяние в жутких изображениях, они угодливо жмутся к ребенку, словно прислушиваясь к его первому звуку. Я. Но как это относится к нашим поэтам? Берганца. Разве нельзя без всякого нажима истолковать эту картину так: "Смотрите, как природа во всех своих явлениях покорствует детскому нраву, как даже страшное, ужасное склоняется перед его волей и его словом и признает, что лишь ему предоставлена эта величайшая сила". Я. С такой точки зрения я поистине никогда еще не рассматривал эту хорошо известную мне картину, однако должен признать, что твое толкование не только уместно, но, кроме того, и весьма живописно. Вообще у тебя, по-видимому, очень живая фантазия. Однако! Ты еще не дал мне объяснения касательно так называемого пятнистого характера. Берганца. Это выражение не очень-то подходит для обозначения того, что я, собственно, имею в виду, между тем оно порождено ненавистью, какую я питаю ко всем пестро-пятнистым тварям моего сословия. Я нередко трепал за уши кого-нибудь пегого лишь потому, что из-за своего бело-коричневого окраса он представлялся мне презренным крапчатым шутом. Смотри, дорогой друг, среди вас так много людей, которых называют поэтами и которым нельзя отказать в наличии ума, глубины, даже в наличии души, которые, однако, словно поэтическое искусство - это нечто совсем иное, нежели жизнь самого поэта, под воздействием любой подлости в повседневной жизни сами легко идут на подлость, а часы вдохновения за письменным столом тщательно отделяют от всей прочей своей деятельности. Они себялюбивы, своекорыстны, плохие мужья, плохие отцы, неверные друзья, а в то же время, отдавая в набор очередной лист, благоговейными звуками провозглашают все самое святое. Я. Да какое значение имеет частная жизнь, если человек - только поэт и остается поэтом! Откровенно говоря, я согласен с племянником Рамо, который предпочитает автора "Гофолии" добропорядочному отцу семейства.{151} Берганца. А меня бесит, что у поэта, как будто бы это некая дипломатическая особа или просто какой-то делец, всегда отделяют частную жизнь от какой-то другой - от какой? - жизни. Никогда не дам я убедить себя в том, что тот, кого поэзия за всю жизнь не возвысила надо всем низменным, над жалкими мелочами житейских условностей, кто не обладает добротой и великодушием, - истинный поэт, рожденный внутренним призванием, глубокой потребностью души. Я всегда сумею найти что-то, способное объяснить, каким образом то, что он провозглашает, попало к нему извне и заронило семя, которое затем подвижный дух, живая душа претворили в цветы и плоды. Всегда почти какая-нибудь погрешность, пусть то будет только безвкусица, вызванная влиянием чужеродного украшения, выдает недостаток внутренней правды. Я. Итак, это и есть твой пятнистый характер? Берганца. Разумеется! У вас есть - я едва не сказал "был" - поэт, чьи сочинения часто дышат благочестием{151}, проникающим в душу и сердце, и кто между тем вполне может сойти за оригинал того мрачного портрета, какой я нарисовал с пятнистого характера. Он себялюбив, своекорыстен, вероломен по отношению к друзьям, которые с ним добры и порядочны, и я возьму на себя дерзость утверждать, что лишь следование однажды возникшей навязчивой идее, без настоящего внутреннего призвания, побудило его ступить на тот путь, который он избрал для себя навсегда. Быть может, он допишется до лика святого! Я. Это для меня загадка! Берганца. И пусть она остается неразгаданной! Ты не найдешь у меня ни одного белого волоса - я сплошь черный, - вот и спиши на это мою глубокую ненависть ко всему пестрому. И что это была за блажь - держать себя за Деву Марию! Я. Ты перескочил на что-то новое? Берганца. Наоборот! Я все о том же. Иоганнес Крейслер однажды в моем присутствии рассказывал своему другу, как некогда сумасшествие матери сделало сына поэтом самого благочестивого толка. Эта женщина вообразила, будто она Дева Мария, а ее сын - непризнанный Христос, который ходит по земле, пьет кофе, играет на бильярде, но грядет время, когда он соберет своих верных и вознесет их прямо на небо. Живая фантазия сына усмотрела в безумии матери намек на свое высокое призвание. Он почел себя избранником Божиим, коему надлежит провозгласить откровения новой очищенной религии. С той внутренней силой, какая побудила его посвятить жизнь открытому в себе призванию, он мог бы стать новым пророком и уж не знаю кем еще. Однако, при его природном слабосилии, при его приверженности к заурядному в обыденной жизни, он счел более удобным выражать это свое призвание только в стихах и, наконец, совсем от него отрекаться, когда видел в нем угрозу своему бюргерскому существованию. Ах, друг мой! Ах! Я. Что с тобой, дорогой Берганца? Берганца. Задумайся над судьбой несчастной собаки, обреченной на то, чтобы выбалтывать решительно все услышанное, если только небо дозволит ей говорить. Но все же меня радует, что ты так спокойно все принял, скорее даже признал справедливым мой гнев, мое презрение к вашим лжепророкам - так бы назвал я тех, кто в насмешку над истинной поэзией вертится только среди всего фальшивого и заимствованного. Говорю тебе, дружище, право, не доверяй пятнистым! В эту минуту свежий утренний ветер качнул ветви больших деревьев, птицы встрепенулись ото сна и, легко вспорхнув, купались в пурпурном сиянии, восходившем из-за гор и наполнявшем воздух. Берганца делал странные гримасы и прыжки. Казалось, его сверкающие глаза мечут искры; я поднялся, и на меня напал страх, который ночью я поборол. - Прав... Гав-гав-ав-ав! Ах! Берганца хотел заговорить, но начатое слово оборвалось, перейдя в лай обыкновенной собаки. С ошеломляющей быстротой умчался он прочь - и вскоре совсем скрылся из виду, только очень издалека до меня еще доносилось: - Прав-гав-гав-гав-гав... Но я знал, что мне при этом думать. ПРИМЕЧАНИЯ ИЗВЕСТИЕ О ДАЛЬНЕЙШИХ СУДЬБАХ СОБАКИ БЕРГАНЦА Написано в феврале - марте 1813 г. По настоянию К.-Ф.Кунца первоначальный текст был сокращен, а также сняты пассажи, где слишком явно просматривалась мишень гофмановской сатиры. Впервые опубликовано во 2-м т. "Фантазий..." (1814); с рядом стилистических поправок включено в 1-й т. 2-го изд. (1819). Стр. 94. Как Оссиановы призраки из густого тумана... - Намек на призрачный ландшафт в "Поэмах Оссиана" (1765), сочиненных шотландским поэтом Джеймсом Макферсовом (1736-1796). Святой Непомук (ок. 1340-1393) - легендарный христианский святой, покровитель Чехии. Стр. 96. Тимон (Афинский) - современник Сократа. Нарицательная фигура мизантропа. Стр. 97. ...я та самая собака Берганца... - Имеется в виду персонаж "Новеллы о беседе собак" Сервантеса из цикла "Назидательные новеллы" (1613). Новелла построена как диалог на темы человеческих нравов, ведущийся двумя собаками - Берганцой и Сципионом (в испанской транслитерации: Берганса и Сипио). В дальнейшем упоминается ряд событий и персонажей из этой новеллы. Стр. 98. ...золотое правило отца-францисканца... - Имеется в виду высказывание героя романа Рабле "Гаргантюа и Пантагрюэль" (1551) в передаче другого литературного героя - племянника Рамо из одноименной книги Д.Дидро: "Мудрость монаха, описанного Рабле, - истинная мудрость, нужная для его спокойствия и для спокойствия других: она - в том, чтобы кое-как исполнять свой долг, всегда хорошо отзываться о настоятеле и не мешать людям жить так, как им вздумается". Стр. 103. ...обкорнанные Аделунги... - Речь идет об адаптированных для школьного обихода книгах и справочниках немецкого филолога-германиста Иоганна Кристофа Аделунга (1732-1806). Стр. 121. ...свела знакомство с одной известной мимической артисткой... - Имеется в виду актриса Генриетта Гендель-Шюц (1772-1849), гастролировавшая в Бамберге в 1807 г. Профессор философии - Георг Михаэль Клейн (1776-1820) из Бамберга, ученик и популяризатор Шеллинга. Стр. 123. Ихневмон - египетский мангуст; здесь: неутомимый преследователь. Стр. 124. "Кто надо мной это учинил?" - восклицание шекспировского Макбета (III, 4). Стр. 130. ...я имел в виду ту самую Коринну... - героиня романа "Коринна, или Италия" Жермены де Сталь (1766-1817), переведенного Фр.Шлегелем, тип независимой высокоодаренной женщины и талантливой поэтессы. Стр. 131. Беттигер Карл Август (1760-1835) - веймарский археолог и посредственный писатель. "Святая Цецилия" - картина итальянского художника Карло Дольчи (1616-1686), которую Гофман видел в Дрезденской галерее в 1798 г. Стр. 133. "Шестой же возраст..." - Шекспир, "Как вам это понравится" (II, 7). Стр. 134. Мосье Жорж - прозрачный намек на коммерсанта Й.-Г.Грепеля (1780-1826), первого мужа Юлии Марк. Стр. 140. ..."сбросит с себя принуждение возвышенного"... - В.Шекспир, "Гамлет" (III, 1). Один из ваших новейших драматургов... - Вероятно, намек на Захарию Вернера (1768-1823). Стр. 141. ..."на кого судьба взвалила бремя, которое он не в силах нести". - Свободная передача слов Гете о Гамлете ("Годы учения Вильгельма Мейстера", 4, 13). Стр. 143. Сивиллины книги - книги легендарной древней пророчицы Сивиллы. Стр. 145. "Поклонение кресту" Кальдерона де ла Барки (1600-1681). - Гофман принимал участие в постановке этой пьесы на бамбергской сцене. Стр. 146. ..."держать... зеркало перед природой..." - Шекспир, "Гамлет" (III, 2). ...драмы и комедии известного поэта, бывшего одновременно актером... - Имеется в виду Август Вильгельм Иффланд (1759-1814). Стр. 148. ...если бы замечательный поэт... - Людвиг Тик (1773-1853); Гофман особенно восхищался комедией-сказкой Тика "Кот в сапогах"{382} (1797). Стр. 149. Голубой цветок - символ романтической поэзии в романе Новалиса "Генрих фон Офтердинген" (1802). Стр. 150. Сигурд - герой драматической трилогии (на мотивы "Песни о Нибелунгах") "Герой Севера" (1808-1810) немецкого писателя-романтика Фридриха де ла Мотт Фуке (1777-1843), одного из друзей Гофмана. Шекспирова галерея. - Английский гравер, издатель и торговец картинами Джон Бойделл (1719-1804) побудил художников создать работы, которые вкупе составили бы Шекспировскую галерею, для которой он выстроил специальный зал. После смерти Бойделла "Шекспировская галерея" была издана в 2-х т. (1805). Стр. 151. ...предпочитает автора "Гофолии" добропорядочному отцу семейства. - Имеется в виду реплика из "Племянника Рамо": "Что бы вы предпочли: чтобы он [Расин] был добрым малым, составляя одно целое со своим прилавком, подобно Бриассону, или со своим аршином, подобно Барбье, каждый год приживая с женой законное дитя, - хороший муж, хороший отец, хороший дядя... хороший сосед, честный торговец, но ничего более, - или же чтобы он был обманщиком, предателем, честолюбцем, завистником, злым человеком, но автором "Андромахи", "Британника", "Ифигении", "Федры", "Гофолии"?" ...поэт, чьи сочинения часто дышат благочестием... - Захария Вернер (см. коммент. к с. 140). Г.Шевченко