ли сейчас народ Грузии защищает свою бедность, то, возможно, скоро придется ему отстаивать свое богатство! Странно, подобно ветру ворвалась эта мысль... может, не напрасно?! Недаром засуетился франк де Сези. Чего он больше жаждет - золота или почета при дворе своего короля? Наверно, и того и другого. Вот римские католики откровенные, они в противовес кресту и мечу пытаются изменить установленный порядок: раньше миссионеры - потом войны... А разве миссионеры уже не проникли в Грузию? Но до завоевания им далеко! Не стоит сейчас засорять голову черными четками. В Картли им пути нет. Католикос не любит делить свою власть, - что ему в фимиаме чужих кадильниц? Сейчас все мысли необходимо направить в одну цель. Хотел бы я, наконец, установить, кто на сегодня меня больше беспокоит: турецкая собака с кличкой Хозрев или греческая блоха, именуемая Кантакузином? Не ради же удовольствия он беспрестанно прыгает из Стамбула в Московию и обратно. А что скучного или веселого для тебя в этом, Георгий Саакадзе? Посол другого дела не знает. Сейчас твоя забота Иран, а не Русия. Могу поклясться, это так! Но забота об Иране и толкает мысль мою к Русии... По словам старцев из квартала Фанар, Кантакузин хитер и пронырлив не хуже любого паши, поэтому и ценим султаном. Но и посольства не всегда подытоживаются удачей! Возможно и Кантакузин не совсем договорился с патриархом Филаретом. Не в срок прибыл? Неважно, единоверцам легче друг друга вокруг креста обвести. Допустим, султан против союза Русии с Ираном. Тогда хитрейший посол Фома Кантакузин смиренно склонится перед умнейшим патриархом Русии, Филаретом, и, не успев принять благословение, начнет умолять не принимать золото от нечестивого шаха Аббаса, ибо оно от дьявола. Умнейший Филарет кротко заверит, что всякое золото от дьявола, ибо оно суть его и распаляет у паствы ненависть и жажду стяжательства. Безумцы забывают о божьей благодати, щедро падающей сверху в виде манны небесной... Поняв друг друга, хитрейший и умнейший углубятся в непроходимые дебри дел царских. Патриарх доверительно заверит, что между Русией и Ираном "никаких ссылок, кроме торговых, нет, и послы шах Аббасова величества отпускаются без всякого дела". А с султаном всея Турции царь всея Руси пожелал быть и, великой дружбе и стоять заодно накрепко против общего недруга. Посол Фома, перекрестившись на образ, смиренно напомнит о казаках, бесчинствующих на турецком море и грабящих берега Оттоманской империи. Патриарх напомнит, что казаки "воровские" люди, не подчиняются Московии, и пусть-де султаново величество сам с ними расправляется настрого. Царь Русии ничего на это не скажет. Заметив уныние Фомы, патриарх спешно благословит его и... посулив манну небесную, отпустит. Но не успеет посольство Четвертого Мурада выехать из ледяных ворот, как туда въедет посольство Первого Аббаса. Высыпав тысячу пожеланий и завалив пол подарками, шахский посол начнет заверять, что царь всея Руси для шах-ин-шаха как брат родной, и поклянется бородой пророка накрепко стоить заодно против общего врага. И тут же выскажет тревогу, что послы султана слишком часто посещают Русию. Думские дьяки удивятся: "Как, разве до шахова величества не дошло, что русские казаки беспрестанно разоряют земли османов, даже крепость Азов отняли, и Московия не препятствует такому, ибо между Русией и Турцией, кроме торговых, никаких ссылок нет, и посему послы султана отпускаются безо всякого дела." Такая премудрость называется политикой. И во имя этой политики Русия сочтет выгодным мир Турции и Ирана. Тогда, объединившись, магометане совместно могут оказать помощь Русии против поляков. И в уплату за это попросят прикрыть глаза на дела Грузии... Не будет ли подобная политика страшнее обвала горы? Это гибель всех моих чаяний! Для блага Картли необходимо оттянуть от ее рубежей войска Турции и Ирана. Только война между двумя воинственными магометанскими царствами может дать мир моей родине, мир измученному народу. Но почему раньше времени устрашаюсь? Эракле обещал, когда прибудет Кантакузин, устроить с ним встречу, тогда и следует решать... Неразумно! Тогда поздно будет размахивать опаленными крыльями. Должен незамедлительно подготовиться ко всему неизбежному. Итак, решено силою врага ослаблять врага. Иначе еще один прыжок "льва Ирана" - и, как не раз обещал тиран, растерзанная Грузия может больше не подняться из развалин. Значит, надо спешить! Спешить к рубежам Ирана и обрушить на шаха Аббаса всю мощь Османского государства. Но, конечно, и умный шах Аббас не станет сомневаться в том, что тот, кто взял у турок Багдад, способен взять его обратно у персов и получить от султана звание "Неодолимый". Поэтому шах не преминет тоже обрушить на султана всю мощь Иранского государства. И к концу двадцать четвертого новолуния, ровно через два года, назначенные Четвертым Мурадом, султан и шах настолько постараются обессилить друг друга, что у них не явится охоты даже совместно напасть на Грузию. А пока они будут зализывать раны на берегах Босфора и Персидского залива, народ Грузии, предводимый своим Георгием Саакадзе, вновь поднимет над грузинской землей обновленное иверское знамя! Теперь следует запастись верным союзником. Игра в "сто забот" называется премудростью..." Моурави, подавив усмешку, наблюдал, как луч солнца, не то красноватый, не то синеватый, пробрался сквозь выпуклое стекло и обеспокоил Осман-пашу и как тот, брезгливо морщась, переставил ногу на темную полосу ковра. "Боится собственной тени", - решил Георгий. Кальян тоже вспыхивал синей и красной эмалью, и он перенес курительные сосуды на теневую сторону широкой тахты, где важно восседал Осман-паша. Нежный прозрачный дымок плыл под сводом, спиваясь где-то в углах. Изредка едва слышалось протестующее бульканье заключенной в кальяне воды. Георгий не нарушал молчания, он терпеливо ждал, - ибо раз бывший везир прибыл спешно, то должен заговорить. И Осман заговорил: - Аллаху угодно сегодня проявить щедрость к путникам и послать полезный ветер... Знай, о Георгий, сын Саакадзе, утром приплыл из Азова скоростной гонец... - Видит пророк Илья, ты, Осман из Османов, возбудил во мне любопытство. - Тем более выгодно знать, какой груз везет с собой Фома Кантакузин. - И гонцу известно - какой? - Раньше чем предстать перед ничтожным Хозревом, гонец тайно на рассвете предстал предо мной, ибо послан он был в Русию с Кантакузином не кем иным, как мною. - А груз? - Приплывет через три лунных ночи... Русия отправила с Кантакузином двух послов со свитой и охраной. - Выходит, с Кантакузином не обо всем договорился патриарх Филарет? - В Московию прибыло посольство от шаха Аббаса. Георгий быстро повернулся, между ним и пашой на арабском столике торжественно стояли на бело-черных квадратах фигуры. Осман продолжал бесстрастно сосать чубук кальяна. - Не находишь ли ты, мудрейший носитель имени великого Османа, что одновременное пребывание в Русии турецких и персидских послов может смешать нам не только пешки, но и шахов? - Кантакузин послан мною, и он, когда нужно, умеет скашивать глаза так, чтобы каждый одобрительно думал, что он смотрит лишь в его сторону. - Не захотят ли русийские послы вынудить султана оказать помощь московскому царю в его борьбе с польским королем? - Казаки опять напали на турецкие берега. Азов в руках этих везде поспевающих шайтанов. - Значит... Паша отодвинулся в угол, ибо к нему крался сине-красный луч. Кальян булькнул и умолк. Георгий приблизился к тахте, выжидательно смотря на пашу. Но Осман молчал. "Во что бы то ни стало следует узнать, зачем жалуют русийцы, - мысленно решил Георгий. - Осман не все говорит, опасаясь измены. И прав... Неразумно высказывать другу столько, сколько знаешь, с тем, чтобы потом желать ему подавиться собственным языком. Если я что-нибудь разумею в политике, то моя догадка оправдается. Осман предоставляет мне право распутывать узел, завязанный царями, королями, султанами и шахами, дабы из золоченых нитей их козней сплести Осман-паше трон... Не будет ли такой трон слишком зыбок?" - Эти шайтаны казаки всегда не вовремя врываются в игру. - Видит пророк, на этот раз вовремя... Порывисто вскочив, Георгий приоткрыл дверь и, приняв от Эрасти подносик с кофейными чашечками, опустил на вновь закрытую дверь тяжелый занавес, густо затканный звездами. Осман чуть отодвинул кальян, ибо красно-синий луч, не удовольствовавшись занавесом, меняя направление, явно норовил прокрасться к выпуклым бокам причудливого сосуда. - Не находишь ли ты, будущий мой повелитель, что надо убедить султана ускорить выступление орт на шахские рубежи? - Свидетель аллах, нахожу, что мое и твое кресла должны стоять на одной высоте, дабы лишить неучтивых возможности мешать нам вести на благо полумесяца беседу о... о блуждающих звездах... Уже хрусталь светильников переламывал желто-розовые лучи, потом оранжево-серебристые, а Моурави все шагал, не различая на ковре ни света, ни тени. "Все понятно, - рассуждал он, наморщив лоб, - не только я, но и Осман-паша озабочен, да нет, скажем прямо: встревожен посылкой Русией посольства к султану... Выходит..." Именно в этот момент Моурави почти решил, какую фигуру следует ему передвинуть: "Коня! Играть на казаков! Осман-паша прав. Казаки вовремя Азов взяли, вовремя причинили Стамбулу большой ущерб набегами на турецкие земли. Значит, подбросить, как говорят, петуху голодную собаку. Диван сразу поверит, что патриарх умышленно не вмешивается в дерзкие набеги казаков на владения султана. Это может если не совсем нарушить дружбу, то замедлить переговоры Турции и Русии о военном и торговом союзе. Значит, и перемирие султана с шахом сейчас окажется невозможным. Тогда... всеми мерами готовиться к войне с Ираном. Но не разумнее ли держать в запасе еще один ход? Кто может предугадать, какие подлости на уме у первого везира, Хозрев-паши? Хотя до сего дня он не менее султана стремится к войне с Ираном: выгодно; тем более огонь хватать будет другой, а золото он. Итак..." Обрывая шаги, Георгий останавливается перед большим венецианским зеркалом, надевает полушлем с двумя крыльями, накидывает на плечи стамбульский плащ и опирается на остроконечный меч, похожий на удлиненную стрелу. Да, он чувствует, что наконец приобрел тот облик, который поразит воображение не только суннитов, но и шиитов. "Терпение! Терпение, Георгий Саакадзе из Носте! Первый обязанный перед родиной должен сражаться за нее до последнего вздоха! Сражаться мечом и умом!.. Шах Абас дал мне звание "Непобедимый". Султан Мурад обещает звание "Неодолимый". Пьетро делла Валле соблазнял званием "льва Африки", властью полководца католиков, дворцами, золотом - всем за одну лишь покорность Риму моего меча! А здесь патриарх вселенский Кирилл Лукарис сулит роскошь и почет, и за это я должен только искать дружбу со Швецией, вернее - признать в короле Густаве-Адольфе вестника небес. Где правда? Где конец задуманного начала? Метехи!.. Давлет-ханэ!.. Сераль!.." Моурави решительно опоясался боевым мечом, твердыми шагами подошел к шахматной доске, передвинул коня, и ему казалось, что с этого часа Иран у него на замке! ГЛАВА ВОСЬМАЯ У двухцветного столика ножки ярко-красные, словно обмакнутые в кровь. Как анатолийская башня возвышается белая чернильница, возле - гусиное перо, окрашенное в розовый цвет зари. В углу над узким диваном, отливающим зеленым бархатом, на бордовом паласе блестит полумесяц, пониже два пистолета образовали крест. Фома Кантакузин предпочитал контрасты тем определенностям, которые часто в странствиях ограничивают горизонт, а в политике приводят к поражению. Фома Кантакузин - дипломат султана, презиравший себя за невысокий рост и обожавший себя за великие замыслы, грек по происхождению и турецкий сановник по положению, был пылок в речах и холоден в размышлениях, вкрадчив в движениях и порывист в выборе лабиринтных ходов. Он казался двухцветным: нежно-голубым, как изразец, и мрачно-серым, как резец. Корабль уже вошел в пролив Босфора, слева зеленел берег Бейкоза. А еще вчера море бросало на плавучую крепость черные волны, рычало злобно, норовя сломать мачты и содрать паруса. "Так и должно быть, - подумал Кантакузин, - без бури гладь недосягаема". Он опустился за столик, прикрепленный к дощатому полу, придвинул к себе запись, которую предстояло закончить во славу Христа и Магомета: "Посольство "падишаха вселенной", славного султана Мурада Четвертого - посла Фомы Кантакузина и капычеев Ахмет-чауша и Ахмет-бея - в Москву, главный русский город царя северных стран..." Задумчиво вертя перо, прищурил глаза. Не в первый раз покинул он, Кантакузин, свыше года назад, пределы Турции. Еще в году 1621 он прибыл в Москву от Османа II с вестью о начале войны Оттоманской империи с королевской Польшей. От имени султана он предложил Московскому царству выступить совместно против общего врага. Но патриарх Филарет, тогда, ссылаясь на перемирие с Польшей, от войны уклонился, а Фоме Кантакузину строго выговаривал за то, что в султанской грамоте русский царь именуется королем, в то время как в Москве такого титула не знают. Он, Кантакузин, ничуть не смутился, а винил переводчика, которому наверняка за небрежность отрубят голову. Что касается Польши, то посулил: как только султан короля разобьет, то даром вернет царю Михаилу город Смоленск, отнятый краковским драчуном, да и иные города, отторгнутые у Московского царства. Патриарх Филарет поблагодарил за посулы и, стукнув посохом, в свою очередь пообещал отсечь голову заносчивому королю, если он посмеет нарушить мир. На том и расстались. И вот семь лет спустя он, неугомонный грек, вновь следовал через Азов и Воронеж на страшный север. Турецкий Азов воевал с донскими казаками. Нелегко было: степи настороженно пропускали посольский поезд. Выли волки, ветер балаганил в овражках; насупившись, взирали курганы на дивных коней турецкой стороны. На семи холмах дымилась Москва, трезвонила в многопудовые колокола сорока-сороков, исходила в криках, не то в восторженных, не то в задористых: "Эй, басурман, шиш, кабан, на Кукуй!" Стрельцы вздымали мушкеты. Реяли знамена, длинные, как шеи драконов. Сто двадцать пеших дружин насчитал Ахмет-чауш и потерял улыбку. Турки важно несли султанскую грамоту и дары: атласы серебряные, шитые золотом по зеленому полю. Патриарх Филарет, опираясь на остроконечный посох, дружелюбно взирал на поклонников корана. Он утверждал мир на южных рубежах, там должны были двигаться полки купцов, а не воинов. Соколиным взглядом оценивал патриарх Кантакузина. Посол поспешил опустить на глаза завесы бесстрастия и так преподнес отцу государя два атласа, - это от султана. А от себя он, изгибаясь в поклонах, поднес дары царю (восседал он в сияющей золотой шубе с золотой, пылающей на голове короной, со сверкающим в руке скипетром): хрустальное зеркало, украшенное яхонтами и изумрудами; в полночь из этого заколдованного зеркала должны были выйти, как из озера, семь красавиц и, сбросив прозрачные покрывала, понестись в краковяке, дабы наутро толкователи снов пояснили благочестивому самодержцу значение новых польских козней. Не забыл Кантакузин преподнести царю Михаилу и кисейное полотенце и драгоценное покрывало, дабы венценосец смог, если надоест лицезреть обворожительных ведьм, накинуть на бесовское зеркало. Особые подарки, сдобренные витиеватыми восточными пожеланиями, поднес посол от своего имени и Филарету Никитичу. Раскрыв шахматную доску, Кантакузин показывал недавно открытые начала игры в "сто забот". Проворно задвигались фигурки из слоновой кости, стремясь захватить вражеские квадраты. Филарет заинтересованно следил за рукой посла, - доверять ей было опасно. В Грановитой палате важно восседали бояре в шапках отборных соболей пепельного с черным цвета, что в знак одобрения наклонялись вперед, и в знак порицания - в стороны. На этот раз боярские шапки чаще наклонялись вперед. Решалось важное дело. Кантакузин, как и впредь, представляя султана, склонял Москву к совместной борьбе с королевской Польшей и ее злым вдохновителем - империей Габсбургов. Патриарх благосклонно слушал медовую речь посла и, опасаясь ложки дегтя, незаметно подмигивал сыну. Царь помнил тайную беседу с отцом, протекавшую намедни. Подготавливая по наказу везира Осман-паши большую войну Турции с грозным Ираном, Кантакузин намеревался с помощью Москвы отгородить Турцию от казаков. Запорожские казаки помогали королю Сигизмунду Третьему в битвах его с турецкими ортами, значит, надо было заручиться согласием царя Михаила совместно обрушиться на польское войско, сокрушить его и заодно покончить с Запорожской Сечью. На другой стороне земли высился город Париж. Оттуда кардинал Ришелье направлял усилия посланника франков в Стамбуле, де Сези, в сторону вовлечения Турции в союз стран, борющихся с немецким императором Фердинандом, польским королем Сигизмундом и испанским королем Филиппом. Кантакузин, по желанию везира Осман-паши, советовал пашам Дивана принять предложения кардинала, поскольку они своим острием были направлены против Польши. По этим же причинам Кантакузин в Москве предложил от имени султана Мурада царю Михаилу и патриарху Филарету заключить священный союз. Думный дьяк, приняв от турецкого посла грамоту с золотыми кистями, на которых краснела печать с полумесяцем, нараспев читал ее точный перевод, сделанный в Посольском приказе. Султан Мурад с великой печалью сетовал на то, что вот уже сколько лет как из Москвы не предстают пред ним добрые послы с душу ласкающей вестью о неизменной дружбе двух средоточий мира. "...И Вам бы напомнить, - басил думный дьяк, - прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, а недругу нашему недругом. И на своем бы Вам слове, на дружбе и в послушании стоять с нами крепко по-прежнему..." Желтоватое лицо Кантакузина расплывалось в сладчайшей улыбке, глаза сузились. Патриарх казался мягкосердечным, устремив благостный взгляд на грека-турка. И бояре приветливо наклоняли высокие шапки, словно мост строили. Не хватало только муэззина, чтобы с высоты колокольни Ивана Великого фанатично выкрикнуть: "Ла илла иль алла Мухаммед расул аллах!" Патриарх Филарет предпочитал, чтобы с высоты Айя-Софии прозвучала из уст турка другая истина: получил по правой, подставляет левую. Вот почему он особенно благосклонно встретил предложение султана прислать в Стамбул "без урыву" русских послов с грамотами. "...Если Русскому государству, - не спеша излагал думный дьяк, - нужна будет помощь, то эту помощь султан Мурад Четвертый, властелин османов, чинить будет..." Почти сложившись вдвое, как нож корсаров, Кантакузин вручил думному дьяку грамоту и от везира Осман-паши. Если бы искусно выведенные строки обратились в картину, то перед Боярской думой предстал бы турецкий флот, перебрасывающий янычар в устье Днепра, где паши воздвигали крепость, - "чтобы бедным и нужным людям быти там в покое и радованье". Верховный везир не скупился на жалобы: султанат Московскому царству друг, а донские казаки не прекращают набеги, сжали они берега Черного моря, сухим и водным путем воюют. Выйдут на простор морской волны и громят турецкие корабли, а при прежних "московских королях" такого "разбоя" и в помине не было. Хмурился патриарх, властно сжимал посох, и глаза вспыхивали недобрым огнем. "Надобно атаману Старово прочитать выговор за непослушание". И вдруг чуть не прыснул со смеху: ему ли не знать дела казацкие, но... "государь казаков унять не велит и с Дону не сведет, а он, патриарх, сам под рукой государя. - Филарет добродушно усмехнулся. - Так-то! Пусть казаки и впредь добывают Москве ценные сведения, как требуют того восточные дела". В доме патриарха произвели договорную запись. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать. Султан честно обязывался оказать против польского Сигизмунда сильную помощь "ратьми своими" и с царем "стоять заодин"; помочь России отбить города, занятые королем: Смоленск, Дорогобуж, Северский и еще многие; воспретить ходить войной на русскую землю крымскому хану, ногаям и азовцам. И впредь не называть самодержца "королем Московским", а величать полным царским титулом. Доволен был патриарх безгранично. Точных обязательств за Россию на себя не взял, да и срок не вышел расторгнуть с Польшей договор о перемирии. Всему свой черед. Царь Михаил, глядя на отца патриарха, возликовал, ударил в ладони. Набежала ватага сокольников, зверобоев, конюхов, на снега приволокли медведя, - ходил он в красных штанах, в оранжевом колпаке с колокольчиками, поднимался на дыбы, ревел. Скоморохи ударили в бубны, гаркнули: Грянь-ка, дудка! Гей! Гей! Федя, ну-тка Нож взвей! Ну-тка, Федя, Посмей! И медведя Обрей! Вышел богатырь, сверкнул синими глазами, встряхнул копной волос цвета льна, схватился с медведем. Заухали зверобои, свистнули сокольники, пошел богатырь мять снега. Заводить боярскую Песню ради турка ли? На потеху царскую Медведя затуркали! Кантакузин диву давался, хотел перекреститься, да вовремя опомнился. Турки из свиты посольской сбились в кучу, восхищенно зацокали языками, жадно следили за схваткой. Драл ты шкуру! Гей! Гей! Кинь-ка сдуру В репей! Федя, ну-тка Цепей! Мишка, жутко? Робей! Бояре Толстой и Долгорукий радостно вскрикивали: - Подбавь пару, Федя! Не спи, Федя, дава-ай! А Голицын добавлял: - В баню к бабам! Спасай душу, Топтыгин! Об окороках забудь! Приплясывали скоморохи, вертели бубны, гримасничали: От такой обиды ли Прет он в баню, кажется, Чтобы бабы выдали Березовой кашицы. Ухнул богатырь, понатужился, схватил медведя за уши; тот взревел да от удара ножа пошел окрашивать снега. Гаркнули скоморохи: Белым паром Обвей! Черным варом Облей! Красным жаром Огрей! Мишку даром Забей! Кантакузин закрыл глаза, кровь пьянила, от задористых выкриков шумело в голове. Потом выкатывали бочки с адской брагой, с крепким медом. Полилось море хмельное. Отрезвев, он радовался, что услужил султану, удружил Осман-паше, купил дружбу и союз с Московским царством за сплошной туман... Корабль величаво, как огромный дельфин, входил в бухту Золотого Рога. Кантакузин заканчивал посольскую запись: "Теперь Турция может начать драть короля, как медведя. Московский богатырь не встанет на защиту Сигизмунда, не поспешит на выручку польских войск, направляемых императором Фердинандом. Посол Фома Кантакузин выполнил волю мудрого султана Мурада!" Заперев запись в потайном шкафчике, Кантакузин накинул поверх длинного кафтана, затканного ярко-синими узорами, зеленый плащ, отороченный черно-бурым мехом (дар патриарха Филарета), и, приняв осанку, соответствующую особому послу всесильного "падишаха вселенной", вышел на верхнюю палубу. Ковры и шали украсили корабль, а на главной мачте, отражаясь в заливе, развевался зеленый шелк с желтым полумесяцем. Важно стояли у правого борта Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов, перед ними в обманчивой дымке вырисовывался Стамбул. Позади послов сгрудились писцы, статные кречетники, рослые свитские дворяне, стрельцы, различные слуги. Но осанистей всех казался Меркушка, стрелецкий пятидесятник. На его слегка приглаженных рыжих волосах переливалась алым бархатом заломленная шапка, почернело от лихих ветров и пороха лицо, гордо поблескивали глаза. Наряд преобразил Меркушку, и теперь уже не жали добротно сшитые из бычачьей кожи сапоги. Но, как и прежде, в руке, тяжелой, как молот, горела затейливой насечкой хованская пищаль. Был он за минувшие годы и в Венеции, владычице морской, видел многих красавиц: золотоволосые, с гибкими шеями, окутанными зеленым или сиреневым шелком, они казались кувшинками, царственно качающимися на воде. Гондолы мгновенно уносили их в мерцающую даль, а Меркушка лишь дивился, а желания удержать не было. Любовался он и татарками за скалистыми отрогами Урала: черноглазые, порывистые, звенящие браслетами, они дико плясали вокруг костра, сбрасывая яркие шали, и сами были неуловимы, как зигзаги огня, освещающие на миг непроглядную ночь, мрачно доносящую свежесть низко повисших звезд. И Меркушке хотелось прильнуть к их зовущим губам, ибо силы после вырубки векового леса оставалось еще вдосталь, - но он хвалил сибирячек за неуловимость и только властно сжимал бока коня, пробираясь за воеводой дальше на восток, полыхающий огнистыми закатами. А к боярышне Хованской его влекло неизменно - и на чужой воде, и на чужой земле, хоть и разделяло их извечное неравенство. Она была для него той подмосковной березкой, которую защитил он от топора лихого бродяги, покусившегося превратить белое деревце в пепел. И тем цветом она была для него, который покрывает русские яблони в первые дни весны и пьянит до звона в голове, до боли в сердце. А Меркушка, пропахший дымом дальних костров, опаленный порохом мушкетов, мнимо спокойный в часы затишья и мятежно неукротимый в дни бури, был полной противоположностью боярышне. Но они как бы воплощали одну жизнь - то мечтательную, полную неясных шорохов, влюбленную в соловьиные трели, в ржаные поля, тонущие в солнечном мареве, в просторные реки, сказочные в лунных бликах, в печальные равнины, вслушивающиеся в призывно-манящий звон колокольчиков, внезапно появившихся и уносящихся в неведомую даль, - то разгневанную, вышедшую из крутых берегов, выбросившую из-под васильковой рубашки красного петуха, неистовствующую в пожарах, рушащую бердышом леса, до кровавого пота топчущую ворога на поле брани и на курганах тризны подносящую к пересохшим устам железную чашу. И ныне Меркушка, вглядываясь в Царьград, видел боярышню Хованскую. Закинув тугую косу за облака, прозрачная, как морозный воздух, она высилась над турецким городом и манила своими очами, такими же голубыми, как вода Золотого Рога. Семен Яковлев не только говорил по наказу, но и думал. Он неодобрительно покосился на Меркушку. На Стамбул надо было взирать с восхищением, с ласковостью во взоре, ибо русскому посольству предстояло добиться от султана шертной грамоты в том, что договор, заключенный послом Фомой Кантакузином в Москве, будет по всем статьям выполнен султаном Мурадом в Стамбуле. Облачился русский посол в наряд, соответствующий не только времени года, но и торжеству. Широкий шелковый опашень, длиной до пят, с длинными рукавами, делал его фигуру еще более грузной, а значит, и солидной. Кружева по краям разреза как бы подчеркивали его сановность, нашивки по бокам вдоль разреза придавали послу парадный вид, пристегнутое к воротнику ожерелье свидетельствовало о его богатстве. Застегнув на все пуговицы опашень, посол этим как бы напоминал, что он неприступен, как крепость, которую венчала башня - четырехугольная бархатная шапка с меховым околышем. Проведя нетерпеливо двумя пальцами по добротной бородке, еще не тронутой сединой, Яковлев приложил правую руку к груди, а левую полусогнул. Такую позу для въезда в столицу османов он предусмотрел еще в Москве. Верховный везир предусмотрел другое. По зеркалу залива, величаво покоящегося в изумрудных рамах берегов, между тысячей лодок, фелюг, гальян, огибая множество кораблей, устремивших в бездонную высь высоченные мачты, навстречу посольскому судну приближалась великолепно разукрашенная султанская катарга - огромный корабль в два жилья; а над верхним, в носу и в корме, - чердаки. Поверх мачт катарги, как на минаретах, поблескивали полумесяцы: зеленый и красный шелк вился над верхней палубкой, где находились паши и беки Дивана. Кантакузин пояснил послам московского царя, что высылка вперед султаном "Звезды Арафата" знаменует собою особую честь, которую "падишах вселенной" оказывает им в своем могучем и красивом Стамбуле. Катарга приближалась с такой легкостью, словно летела по воздуху, едва касаясь воды. Уже доносился гром тулумбасов, выстроенных в два ряда на носу корабля, и рокот длинных труб, купающихся в лучах величаво восходящего солнца. Косые латинские паруса слегка надувались, но больше для придания султанскому судну внушительного вида, а тридцать два весла, одновременно вздымающиеся и падающие на воду, уподобляли его по скорости полету чайки. Белоснежные паруса, светло-зеленые и прозрачно-красные флаги, развевающиеся над мачтами, на бортах ковры с изображением Альбарака, подкованного золотыми подковами, сказочных птиц с синим клювом и красными когтями, ослепительно оранжевой луны, с замысловатыми арабесками и вензелем султана, а внизу кромешный ад, в котором надрывались гребцы, прикованные к веслам. В гробу и то светлее, чем в нижнем и среднем жилье. Там с обеих сторон, как черепа во мгле, белели банки - скамьи, а в боках корабля чернели дыры, куда были вставлены громадные бревна - весла, обтесанные лишь с одного конца. В нижнем жилье весла короче - аршин в пятнадцать, а в верхнем длиннее - аршин в двадцать с залишком, и на каждом весле шесть гребцов, прикованных к банке цепями. Они обливались потом, напрягая последние силы и надрывая с натуги грудь. Бедуин из Туниса, грек-корсар из Эгейского моря, негр из Занзибара, персиянин из Луристана, матрос-венецианец и Вавило Бурсак, казачий атаман, однотонно тянули песню, каждый на своем языке, и в лад песне звякали цепями. Удивленно прислушивался Меркушка. Что это? Не сон ли? Нет! Ясно доносилась русская песня. Откуда она? Не из таинственных ли глубин моря? А может, из-за снежных степей? И голос знаком, и слова тяжкие, как цепи. Меркушка было подался к борту, но тут же вспомнил наказ и остался там, где стоял. А песня ширилась, накатывалась, подобно бурану в непогодь. Само небо горько плачет, Исходит слезою, Что Вавило не казачит, Не летит грозою. И не тешит душу бражкой В струге под Азовом, Не несется с вострой шашкой К стенам бирюзовым. Грозы в море отгремели, Остались лишь мели, Шашки в поле отшумели, Руки онемели. Тяжелее нет подарка - Грудь обвили цепи. Эх, турецкая катарга Навек скрыла степи! Стараясь стряхнуть пот, струящийся по закоптелому лицу и богатырским плечам, Вавило Бурсак с тоской подумал: "Эка сырость, до костей пробрала! Сидим в преисподней - и воем и цепи грызем!" И, с силой откидываясь назад, с веслом, вновь затянул: Неужели песня в горле, Как в клещах, застрянет? Неужели вольный орлик В неволе завянет! Не взлетит над миром божьим? Над катаргой адской? Не пройдет по дням пригожим С вольницей казацкой? Не мириться с темной клетью Даже псам и совам. Пусть Бурсак турецкой плетью Весь исполосован. Перед ним дозорщик жалок, Пусть хоть в сердце метит. - Не услышит, жало, жалоб, Слезы не заметит! Пропадай, душа! Саманом Стань! Рассыпься мигом! Раз попала к басурманам, Раз познала иго! Пропадай, Бурсак Вавило! Казаком был рьяным... Впереди одна могила Поросла бурьяном... Само небо горько плачет. Исходит слезою, Что Вавило не казачит, Не летит грозою... Тяжко вздохнул Вавило Бурсак, уронил бритую голову с оселедцем на обнаженную грудь, задумался. О чем? Не о том ли, как ходил за реку Кубань за зипунами? Как бился плечо о плечо с "барсами" из отважной дружины Георгия Саакадзе в арагвском ущелье за Жинвальский мост? Как налетал с отвагой на берега Гиляна и царапал их, устрашая пушечные персидские корабли? Как в восьми сторонах света собрал восемь славных пищалей, а в походе за девятой угодил в плен к туркам? Задумался Вавило Бурсак и не заметил, как двинул не в лад веслищем. Бедуин из Туниса незаметно было подтолкнул атамана, но уже было поздно: зловещая тень легла на куршею - невысокий мостик, шириной в две стрелы, - там стоял дозорщик и маленькими глазками зло сверлил невольника-казака, сатанинская усмешка искривила выпяченные губы, над которыми, как две змеи, извивались усы. Не спеша подняв плеть, турок словно полюбовался ею, на первый раз полоснул воздух, а на второй - опустил на казака. Багровый рубец перекрыл спину Вавилы, и уже снова взвилась плеть и со свистом опустилась на плечо, разбрызгивая кровь. Затрясся атаман, неистово загремел цепями, ринулся вперед и осекся, прикованный к веслу. Расставив ноги и сделав непристойный жест, дозорщик хохотал на куршее. И вдруг резко оборвал смех и разразился бранью. Вскинув покрасневшую плеть и дико вращая глазками, он стал отсчитывать удары: - Во славу аллаха, раз!.. Кровавая слеза скатилась по щеке казака. - Во славу Мухаммеда, два!.. "Что орлик без крыльев?!" - Во славу Османа, три!.. "Что клинок без руки?!" - Во славу Мурада, четыре!.. "Что ярость без мести?!" - Во славу Хозрева, пять!.. Во славу... Внезапно венецианец-моряк, прикованный к веслу слева от Бурсака, побелел, как нож в горне, изогнулся и плюнул в лицо дозорщику. Не торопясь, турок широким рукавом провел по одной щеке, затем по другой, спокойно вынул из ножен ханжал, повертел перед своим приплюснутым носом, будто очарованный кривым лезвием, и внезапно метнул его. Пронесясь над банками, клинок врезался в сердце венецианца. Вопль вырвался из груди несчастного. Он судорожно ухватился за рукоятку, силясь вытащить ханжал, и, обливаясь предсмертным потом, рухнул на весло. Всадив плевок в лицо мертвеца, дозорщик, бормоча себе под нос: "Шангыр-шунгур", спокойно зашагал по куршее, помахивая плетью. Шепча молитву пересохшими губами, бедуин из Туниса, натужась, вновь налег на бревно. Грек-корсар из Эгейского моря, прошептав заклинание, похожее на проклятие, тотчас навалился на опостылевшее весло всей грудью. Призывая гнев двенадцати имамов на нечестивцев-турок, персиянин из Луристана, злобно косясь на русского казака, впалой грудью надавил на весло, вытесанное, по его мнению, из анчара - ядовитого дерева. Ни слова не промолвил Вавило Бурсак, плюнул на руки и одновременно с другими снова втянулся в каторжный труд. А рядом с ним, повинуясь веслу, то откидывался на банке назад, то подавался вперед мертвый венецианец. Когда еще его отцепят от весла да вынесут наверх? И казачий атаман продолжал грести с мертвецом заодин. И чудилось, тлетворный дух уже исходит от убитого красавца, и до спазм в горле хотелось хоть на миг ощутить, как лучшую отраду, запах ковыльного поля и припасть к играющей блестками воде Тихого Дона... Негр из Занзибара сверкнул синеватыми белками, достал деревянного божка Бамбу, держащего вместо жезла зуб крокодила, остервенело дернул за медное кольцо, продетое через нос божка, и оторвал ему голову, набитую ракушками. Черные пальцы судорожно вцепились в весло. Барабанщики продолжали нещадно колотить в тулумбасы, толстые буковые палки так и подскакивали вверх и опускались на туго натянутые кожи под громовые раскаты труб, приглушая заунывную песню невольников-гребцов. Символом турецкой империи была катарга: внизу произвол тирании, в постоянной мгле свист смертоносного бича, издевки над невольниками; наверху, под сенью полумесяца, переливы золотой парчи на важных пашах, наслаждающихся дарами солнца и земли, алмазы, как застывшие слезы, впаянные в рукоятки и ножны великолепных ятаганов, тень от которых лежит на отрогах Македонии, на аравийских песках, на берегах Анатолии, у подножий пирамид Египта. И раскаты труб и барабанов, заглушающих выкрики и вопли. Когда катарга приблизилась к посольскому кораблю и с одного борта перебросили на другой широкий трап, украшенный гирляндами роз, Семен Яковлев мысленно перекрестился и, соблюдая свой чин, неторопливо и с достоинством перешел на султанскую галеру. За ним, "сохраняя важность хода, не раскидывая очей, руками не махая и не прыская ногами", последовал подьячий Петр Евдокимов. Так же степенно, помня наказ: "Дабы государеву имени никакого бесчестия не было", взошли на катаргу иные посольские люди - кречетники, писцы, свитские дворяне, стрельцы и различные слуги. На груди у всех красовался двуглавый черный орел с короной, скипетром и державным яблоком. Выпорхнувший из Византии, он как бы с удивлением взирал на Царьград, ощерившийся, как копьями, стройными минаретами, взметнувший ввысь, как щит, свинцовый, с золотым алемом на вершине купол мечети Баязида II, наследника и сына Завоевателя*, поправший древний форум Тавр, как попирает конь своим копытом обломок рухнувшего мира. ______________ * Мохмед II Завоеватель - турецкий султан в 1451-1481 годах. В 1453 году захватил Константинополь. Меркушка незаметно подтянул сапоги, сдвинул шапку набекрень и, уже позабыв о песне: "Может, приснилось наяву?" - в самом благодушном настроении вступил на трап. Он любил впервые ощущать себя в новых городах и странах. Всегда предстанет перед глазами дивное: то сооружение, похожее на корабль, - поставь паруса, и понесется по воздуху легче золотистого облачка, то залив, похожий на площадь, - раскинь цветники, а фонтаны сами ударят; то множество столбов, - набрось сверху ветвей и гуляй себе в мраморной роще. О турках слышал Меркушка многое в кружале, что на бережку Неглинной, от стремянного того Чирикова, пристава, который был приставлен еще лет пять назад к турецкому послу, но видеть их не видал. Лишь раз на Ордынке гоготал над медведем, изображавшим турка: ходил Топтыгин на задних лапах, в тюрбане, свернутом из желтого заморского сукна, в красных штанах с серебряным шнуром, и ревел, как недорезанный, когда его величали басурманом. Но какой же это турок, если и одной жены не имел косолапый, получал от поводыря палкой по лбу, как любой холоп, вежливо выдувал с полкадки вишневого сока и, раскорячившись, танцевал на бревне, как баба на ярмарке? Теперь предстояло увидеть турок наяву - лихих наездников, свирепых рубак, нагнавших страх на большие и малые страны, владетелей Черного моря, называемого ими Синим, да татарского Крыма и крепости Азов, сопредельной Тихому Дону, находившейся в постоянной вражде с войском казачьим. Во многие моря носил Меркушку буйный ветер, пронес через Босфор - "Течение дьявола" - и в загадочную бухту Золотого Рога. Здесь из-за угла могла выглянуть роза, а из куста роз - ятаган, поэтому Меркушка решил не спускать глаз с заветной пищали. Обогнув серединную мачту, он вышел к особому возвышению, богато убранному коврами, золотным бархатом и вокруг стенок - золотными подушками. Трое пашей Дивана - Осман, Арзан и Селиман, приложив руку ко лбу и сердцу, почтительно приветствовали русских послов. От Меркушки не укрылось, как Осман-паша незаметно подал сигнал, подхваченный беком, капитаном катарги. И разом топчу (пушкари), замерзшие возле пушек, пришли в движение, приложили подожженные фитили, и одновременно грохнули, окутываясь пороховым дымом, шесть пушек: на деке три, одна посередине и две по бокам. Пять ядер, каждое весом в двенадцать окк, пронеслись за бортом и взметнули вверх каскады голубой воды. "Почет послам кажут!" - приосаниваясь, подумал Меркушка, принимая толику пушечного грома на свой счет. Пусть он представлял не ту Россию, которая горделиво выступает в бархатной шубе на собольих пупках, жмется к царскому трону, благочестиво прислушиваясь к звону сорока-сороков, ломая крылья леденцовому лебедю, набивает бочки драгоценными перстнями и, изрядно пошумев на боярских пирах, кичится золотым яблоком, - зато он представлял ту Россию, которая выходит с дубовой рогатиной на медведя один на один, а коли медведей двое, то и на двух, в бездонную высь устремляет ковер-самолет, что расшит жар-птицами, сеющими по пути огненный бисер, в мороз глотает сосульки льда и, сбросив овчинный тулуп, мчится в будущее на необъезженном скакуне, в бескрайних просторах, тонущих в розовых дымах, неутомимо ищет ключ живой воды, кистенем наотмашь бьет чужеземного соловья-разбойника. Да, он по праву с неменьшим достоинством, чем сам посол, вступил на турецкую катаргу, а вступив - горделиво покручивал левый ус, в то время как посол покручивал правый. В пушках царский посол знал толк. Немало родни его в Пушкарском приказе ведают пушечными дворами, московскими и городовыми, и казной, и пушкарями, и всякими пушечными запасами и сборами. А на литье пушечное сами медь привозят от Архангельского города и из Шведского государства. И сейчас посол прикидывал в уме, как много ядер может каждая турецкая пушка выдать в час, сколько пушек на султанской катарге и сколько таких катарг стерегут ходы в Босфор со стороны мраморной и черной. В пороховых клубах у правого борта вспыхивали зарницы. И шум, образуемый стрельбой, и завесы дыма, нагоняемые ветром обратно на корабль, отвлекли внимание посольства, и Кантакузин, приблизившись к Осман-паше на расстояние одного локтя, высказал ему свое удивление: почему верховный везир лично прибыл на встречу послов царя Русии? Узнав, что Осман-паша уже не верховный везир, а лишь второй советник Дивана, Кантакузин мысленно разразился проклятиями, а вслух высказал сожаление, что выполненный им в Москве наказ Осман-паши может вызвать неудовольствие нового верховного везира. Если Осман-паша был за войну на западе с Габсбургами, то Хозрев-паша наверняка будет за войну с шахом Аббасом на востоке. Осман-паша не разубеждал изворотливого дипломата: действительно, политика Сераля получила новое направление; но кто знает, что произойдет прежде, чем солнце взойдет? - и посоветовал приглядеться к новой звезде Стамбула. Беседа с Моурав-беком, так вовремя прибывшим к порогу султана, доставляет истинное удовольствие: с ним можно не говорить больших слов - и глотать большой кусок. В тот миг, когда Семен Яковлев и Петр Евдокимов усаживались на возвышении на золотые подушки, Меркушка очутился вблизи куршеи. "Опять песня!" Ее тянул чернокожий гребец. Песня эта походила на отрывистый бой барабана и слышалась Меркушке так: Бамба! Бамба! Бамба! Был большой божок! Сам бы, Бамба, сам бы Паруса поджег! Сбил железо сам бы! Бамбы слаб удар. Не бежать, о Бамба, Негру в Занзи- бар! В такт своей не то заунывной, не то боевой песне, невольник звякал цепями и тряс головой. И вновь взлетела иная песня, напоминавшая про берег дальний. Небо, ты на плачь с испугу! Что вдовой завыло?! Лучше саблю кинь, подругу, - Ждет Бурсак Вавило, Чтоб дружить еще на бусах... С морем-океаном, Гнать с ватагой черноусых Врагов окаянных... Бросило Меркушку в жар, будто в застенке придвинули к щекам полосы раскаленного железа, и сразу охватил его озноб, точно опустили в прорубь. "Вавило Бурсак! Неужто?" И Меркушка было ринулся вперед, потом отшатнулся и, принимая видимое за наваждение, стал протирать глаза. Но бесовский кошмар не рассеивался. Вмиг припомнилась Меркушке прикаспийская степь, сторожевая вышка, застывшая, как журавль, снеговой излом вершин Кавказа... Уха там булькала янтарем в котелке, гоготали терские казаки, и среди них шумел Вавило Бурсак, острослов, отвага, любитель чужих пищалей, знающий один кров - звездный шатер, одну подушку для забубенной головушки - седло, неутомимый прорубатель далекой дороги то в скалистые дебри, то в синее море-океан. Подобно вспышке молнии, промелькнул еще в памяти бой за Жинвальский мост в тесном арагвском ущелье, когда с общим ворогом грузин бились рядом Нодар Квливидзе, казак Вавило Бурсак и московский стрелец Меркушка. И теперь атаман, родная кровь!.. Хлебнул, видно, горя по самый край жизни. Запутался в сетях буйный ветер! Но полно, он ли это? И могло ли стать такое, чтобы гремели на Бурсаке турецкие цепи? Чтобы кровоточило рассеченное плечо? Чтобы потускнел взор? Чтобы бороздка, как овражек между зарослями, легла между бровей? Рванулся вперед Вавило Бурсак, загремели цепи. На миг зарницей вспыхнули глаза и тотчас потухли, усмешка скривила уголки губ: - Уступи-ка, стрелец, пищаль, папаху золотых цехинов отмерю. - Терпи, атаман, казаком будешь, - так же глухо проронил Меркушка. И отошел, придерживая пищаль за инкрустированный приклад. И вовремя. На куршее уже стоял дозорщик и подозрительно смотрел на Меркушку. Затем он щелкнул плетью и приветливо подмигнул: - Ай-ай-ай, бе-ей! - и постучал по клинку. - Ятага-а-а-ан! - Бе-ей! - учтиво поклонился Меркушка. - Да сумей! Я те са-а-а-м! Посол Семен Яковлев, зорко следя, как фокусничают на веревочных лестницах да на верхних реях турки, шепнул подьячему: - Будтося без кости. - Забава. - В честь нашу. - В запись занести, что ль?.. - Вот и занеси: корабельники многим художеством, спускаясь сверху по веревкам, чинили потехи. Борта катарги вновь окутались клубами порохового дыма: стреляли из больших и малых пушек. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Мыслитель говорил о маслинах, полководец - о розах. На острове Лесбос, прославленном элегиями Сапфо, из века в век выращивают рощи маслин, давят их и производят торг питательным маслом. В городе Ширазе, благословенном приюте Хафиза, певца соловья и розы, разводят плантации цветов, давят их и производят торг ароматным маслом. Песни сближают царства, монеты приводят их к столкновению. Тогда что важнее: соловей или весы? Мыслитель не ответил. Полководец сказал: - Меч! - Так ли? - Да, ибо ни торговля, обогащающая страну, ни песня, облагораживающая душу, не могут защитить себя. Войско - страж весов и соловья. Это был их первый разговор. Он начался с взаимных расспросов о желаниях и целях, о праве полководца вторгаться в жизнь и о праве философа отстраняться от нее. Спор длился долго и, как и предполагала Хорешани, не привел к согласию. Но острота мыслей, оригинальные доводы, неожиданные примеры и ссылки захватили собеседников, и на их лицах отразилось удовольствие, а сердца наполнились доверием. Вслушиваясь в спор, Русудан была довольна, что предпочла для встречи с семьей Афендули не пятницу и не воскресенье, а будничный вторник, ибо характер спора Георгия и Афендули был не для праздничного скопища. Спор не ослабевал и за скатертью. Внезапно подняв чашу, Эракле искренне произнес: - Не могу понять, как до сего числа жил без прекрасной семьи Великого Моурави? Да озарит солнце путь ваш к радости! - И я, мой Эракле, сегодня испугался: вдруг не встретил бы тебя? Да снизойдет на душу твою благодать! Будь здоров, дорогой гость! После кейфа Саакадзе увел Афендули в комнату "тихих бесед", и здесь они, точно два друга после разлуки, говорили о судьбах родной земли и не могли наговориться. - Я дам тебе, господин мой Георгий, все, что могу, для возврата утерянной тобою родины. - Мне нужно оружие. Под удары бубна неслись в лекури Дареджан и Ило. Не то, чтоб Дареджан была расположена к веселью, но больше некому было развлекать гостей. Гречанки кружились в своей пляске, не совсем понятной, как мотыльки вокруг светильника. Магдана совсем не танцевала, а Автандил... Да, где Автандил?.. Возможно, это был не зимний сад, где в глиняных и фаянсовых кувшинах и вазах благоухали розы, где в изящных клетках гостили разноцветные птицы, оглашая прозрачный воздух пением и щебетом, а это был рай на седьмом небе, - иначе почему Арсане и Автандилу казалось, что здесь, кроме них, ничего не существует? Не розы, а сонм белоснежных ангелов склонялся над ними, наполняя рай звуками флейт. И они крепко держались за руки, словно ожидали, что их подхватят и на крыльях вознесут куда-то в невидимые глубины. Да, так вместе познать блаженство, не расставаясь навек! Им грезилось, что сквозь розовую кисею крылатый мальчик, натянув золоченую тетиву, пустил в них эллинскую стрелу, и когда почувствовали в сердце укол, сомкнули уста с устами. Кусты, мраморные скамьи, светильники, прозрачные вазы, клетки с птицами, бронзовый тигр - все стремительно завертелось вокруг них, как в хороводе. Автандил шатался, будто захмелел от волшебного напитка. Бледная Арсана, полуоткрыв пунцовый рот и прикрыв глаза длинными черными ресницами, трепетала в его жарких объятиях. Впервые познав страсть, она удивленно отдалась ее приливам. Для обоих исчезло время, пространство, и до звезд было им ближе, чем до порога "зала приветствий". По незримому пути они вступали в мир, полный счастливых предзнаменований. Властность, присущая Арсане, подсказала ей, что в этом вечном поединке она победила. Отважное лицо Автандила выражало покорность, и он, если не хотел умереть от восторга, то хотел жить для божества, обретенного им в этом зимнем саду. Они старались не шелохнуться, боясь неосторожным движением вспугнуть навеянное Афродитой очарование. Но вот, как бы пробудившись, Арсана откинула со лба влажные локоны, повелительно сняла с груди Автандила желтую розу и приколола красную. Она шептала Автандилу незнакомые, но понятные слова, ласковые, как прикосновение весеннего ветерка, красивые, как полет ласточки. В глазах ее отражалось небо, и вибрирующий голос был подобен звукам арфы, освещенной огнями жертвенника... Автандил вошел в зал словно в полусне. Русудан внимательно взглянула на красную розу, вызывающе пламеневшую на его груди. "Измена! - нахмурился Ростом. - Год не истек, а уже снял траур!" Димитрий, как бык, уставился на цветок кощунства. Его ноздри вздрагивали. Гиви стремительно выбежал, а когда вернулся, на его куладже трепетали две желтые розы печали и памяти о погибшем Даутбеке. - Полтора часа готов целовать твою башку, Гиви! Хорошо в беде помочь другу. Вскинув брови, Гиви оглядел всех, ожидая взрыва смеха. Но никто не засмеялся, напротив - Хорешани нежно провела ладонью по его щеке. Дато искоса следил за торжествующей Арсаной и не мог осудить Автандила. Она была прекрасна! "Победа, мальчик! Ты, кажется, свалился со скалы?!" - Ты что шепчешь, Дато? - Э, Матарс, я лишь подумал: нехорошо над пропастью спотыкаться! Один Саакадзе ничего не замечал. Он весь ушел в тихую беседу с Эракле. Когда гости уехали и слуги удалились, Саакадзе взволнованно зашагал, потом, опустившись на оттоманку, шумно вздохнул: - Друзья мои, Эракле обещал достать нам не меньше двухсот мушкетов и трех пушек гольштинской выделки. Вам ли не понять, что значит возвратиться в Картли с "огненным боем"! И, сразу забыв о красной розе, зашумели "барсы": - Внушить надежду на все можно, но... - Раз Афендули обещал - знай, Георгий, "огненный бой" уже у тебя в оружейной. - Моя Хорешани, с тех пор как посетила Афендули, совсем покой потеряла, - засмеялся Дато, - недаром не хотел пускать. - Да, многое обещал Эракле... Предложил набрать наемное войско из греков, не меньше одной тысячи, - сказал, на пять лет наймет и сам оплатит... Предложил мешок с золотыми монетами на ведение войны не только с князьями, но и с Ираном и... - Георгий махнул на окно, как бы указывая на Стамбул, - предложил табун коней и триста верблюдов... Предложил фелюги и баркасы и многое, о чем будет отдельный разговор... А главное - предложил свою любовь и верность. - А что взамен? - недоверчиво усмехнулся Дато. - Разрешить ему считать Картли своей родиной, ибо другой у него нет. Турки поработили Грецию, превратили в свой вилайет, а греков - в "райю". - А где намерен, Георгий, укрыть до нашего отъезда "огненный бой"? - Обо всем взялся поразмыслить Эракле... Пора тебе, моя Русудан, и тебе, моя Хорешани, вновь навестить патриарха Кирилла Лукариса. Ожидается посольство из Русии, с ними Фома Кантакузин - грек, доверенный султана. Может многое случиться. Эракле пришлет ценности, отнесите их в квартал Фанар, будто от меня. Пусть церковь станет нам в помощь. - Если Афендули дает и войско, и "огненный бой", и монеты - следует ли нам одерживать султану победы? Не лучше ли тотчас отправиться в Картли? - Нет, Ростом, все должно идти по намеченному плану. Если не выполним обещание, султан непременно двинет нам вслед янычар, а шах Аббас бросит сарбазов навстречу. Мы очутимся между двумя сильными врагами, драться же с ними можно, обладая не одной наемной тысячей, а по крайней мере десятью, да вдобавок двадцатью не наемными. Нет, как решили - следует раньше натравить турок на персов и взаимно их ослабить. Для этого нужно получить от султана янычар, убедить его в возможности поставить сейчас под зеленое знамя с полумесяцем провинции Западного Ирана. Занимаясь Ираном, не забудем о Грузии. Попробуем с помощью Афендули успокоить князей, затем изгнать из Кахети Теймураза и наконец - объединить два царства. Занимаясь Грузией, не забудем об Иране. Шах Аббас назойлив, он как заноза. Вытащим его из земель, сопредельных с Грузией, возвеселим султана, а затем... - Дадим по затылку султану, а заодно пашам и везирам, дабы у него не было соблазна стать занозой? - Ты угадал, мой Дато. Наступает время иверской короны. После двух объединим остальные в сильное общегрузинское царство: "От Никопсы до Дербента!" Сейчас это становится возможным. Или выиграем, или... - Непременно выиграем, другого исхода нет! - убежденно сказал Матарс, обводя друзей заблестевшим глазом. - Да, дети мои! О другом не смеем думать... Великие цели омолаживают душу. "Барсы" радостно ощущали приближение битв, время новых больших дел и событий. Семья Саакадзе посетила Эракле Афендули. Русудан любовалась статуями Поликлета и росписью краснофигурных ваз. Георгий знакомился с собранием оружия. Пришлись по душе ему итальянская шпага с насквозь прорезным толедским клинком, работы Бенвенуто Челлини, и индийская секира, выкованная наподобие слоновой головы. Афендули отвинтил нижнюю часть древка, составляющую тонкий кинжал, и преподнес секиру Георгию, как великолепное оружие, годное для разнообразных действий. Потом говорили о важном... На следующее утро Афендули решил, что он не все сказал, и спешно поехал к Моурави. Откинув парчовый платок, Эракле поставил перед Саакадзе индусские шахматы. Не прошло и двух дней, как Саакадзе почувствовал, что не все выслушал, накрыл парчовым платком индусские шахматы и поспешил к Афендули. Но вот в один из дней, облачившись в голубую расшитую куртку с висячими разрезными рукавами и широкую белую фустанеллу - мужскую юбку, а ноги затянув в пурпурно-красные гамаши с синими кистями, Эракле, опустив в ларец несколько драгоценностей, отправился к капудан-паше. Очевидно, разговор шел удачный для обоих, ибо капудан-паша, провожая гостя, раз семь прикладывал руку ко лбу и сердцу, а гость, ответив таким же числом поклонов, шептал: - О паша, удача - в тайне, уверен ли ты в своей страже? - Как в собственном ятагане! - заверял "капитан моря". Но, вероятно, ятаган его затупился, ибо, садясь в носилки, Эракле отчетливо увидел, как прижался к стене янычар, провожавший его беспокойным взглядом. А за крепкими воротами прогуливался с мнимым равнодушием хранитель малого склада ружей. "Нехорошо! - огорчился Эракле. - Выслеживают. Значит, подозревают. Что же делать, другого способа нет". И он старался думать лишь о приятном. Кстати, почему бы ему не заехать к Георгию Саакадзе и не провести время в отрадной беседе? Да и давно не видел божественную Хорешани. А госпожа Русудан? А дружина "барсов"? А Папуна? Эракле решительно приказал носильщикам свернуть к Мозаичному дворцу. Заметно остыли к поискам Матарс и Пануш, но Элизбар и Ростом без устали высматривали в Стамбуле мореплавателей и владельцев галеас, кораблей, ждавших в далеких бухтах попутного ветра. Увы, в торговом порту не было тех, которые нужны были "барсам". Но они знали: кто ищет - должен найти. И тут Матарс предложил переждать полуденную жару у Халила. Но вот в одно из утр, когда "барсы" совершали свою обычную прогулку, в порт Галаты вошло особенно много фелюг с чужеземным товаром. Тотчас к ним, как саранча на посев, ринулись начальники янычарских орт. Стараясь соблюсти достоинство и вместе с тем не дать обогнать себя другим, они вытащили из-за поясов топоры и, поигрывая ими, дружелюбно поглядывали на капитанов и еще ласковее на купцов. Отряд турецкой кавалерии проезжал вдоль берега, вспугнув чаек, шумно взлетевших над голубым стеклом залива. Но начальников янычар ничто не могло вспугнуть. Они лишь выполняли "балта асмак" - "вывешивание топора", старинный янычарский прием вымогательства денег. Плохо себя чувствовали капитаны, еще хуже владельцы грузов. Опередив других собратьев по оружию, какой-либо начальник орты поднимался на какой-либо корабль и - по настроению - или всаживал топор в мачту, или вешал его на борт. С этого момента корабль считался взятым под "покровительство" удачливого и не мог приступать ни к разгрузке, ни к погрузке до выплаты определенной суммы, установленной начальником. Хорошо себя чувствовали янычары, еще лучше их начальники: изрядная толика монет перепадала им, грозным стражам Босфора. Под развесистым платаном турки важно сосали янтарные мундштуки чубуков, не удостаивая мир ни одной улыбкой. На борту одной из ближайших к берегу фелюг суетился полнолицый купец, постепенно распуская на животе массивный серебряный пояс. Пропустив сипахов, долженствующих оберегать прибывших купцов от неприятностей, Элизбар, подойдя к курящим туркам, которым уличный торговец предлагал измирские груши, уже собирался купить всю плетеную корзинку, дабы преподнести картлийкам, как вдруг его взор остановился на фелюге, заставившей его сначала обомлеть, потом закричать на весь берег: - Вардан! Мудрый Вардан! Победа! Подошедший Ростом хотел было отчитать друга, ибо крик - враг тайны, но осекся, заметив на борту Вардана, и обалдело на него уставился. А Вардан, будто не замечая их, продолжал хлопотать возле тюков. Обгоняя друг друга, "барсы" рванулись к трапу, но на него уже вступил бравый начальник орты, усатый и багроворожий. Он величаво поднялся на борт фелюги, держа увесистый топор, который и всадил в мачту. Застонал Вардан. "Барсы" не знали про узаконенный грабеж и кинулись было на помощь Вардану, но их остановил предостерегающий оклик моряка в малиновой феске: - Машаллах! Повезло купцу, сам Халил-бей взял его под покровительство своей орты! Теперь никто не посмеет щекотать этот тюфяк. - А почему так добр к гяуру-купцу бей янычар? - Мир - это жирный курдюк: хвала тому, кто сумеет его куснуть! - осклабился моряк, взявшись за канат. - Хвала Халил-бею! Он отведает жир курдюка за счет купца. О-о, как повезло купцу! Уж не совершил ли он для неба что-то особенно полезное? Может, лунноликого жеребца звездам подсунул? Когда фелюга, получив разрешение "покровителя", стала разгружаться, "барсы" уволокли Вардана за кипы шелка и здесь жарко облобызали, как родного. Их дружеский разговор весьма кстати заглушили яростные крики и вопли: где-то поймали мелкого вора, и подоспевшая стража пригвоздила его ухо к канатному столбику. - Наш Саакадзе в Мозаичном дворце?! - Вардан даже причмокнул языком от удовольствия, но не от изумления. - А где же еще пребывать Великому Моурави! Вот уже два дня, как он, Вардан, пригнал в Стамбул фелюгу именно ради встречи с Моурави, но не знал, куда дуют ветры: открыто или тайно надо встретить патрона картлийской торговли. Ждал, пока не дождался Халил-бея, который тоже нетерпеливо ждал фелюгу, топор ему в спину! - Лучше ниже, как сказал бы прадед Матарса, - заметил Элизбар. Наняв двугорбых верблюдов и перебросив по совету "барсов" шелк на Эски-базар, Вардан радостно последовал за друзьями в Мозаичный дворец Моурави. Приятно ласкала Вардана роскошь дворца, в котором жили Моурави и его верные соратники. Теплая приветливость княгинь, изысканная еда, шербет и благоухающие розы в фаянсовых кувшинах, напоминая о Картли, расположили купца к откровенности. Раньше всего Папуна осведомился: не слышал ли Вардан что-либо о царице Тэкле? - Нет, ничего не слышал, - закручинился купец, - и о царе Луарсабе ни одной вести. Может, теперь что дошло в Картли, а так тихо было. Напомнив, что он вот уже два месяца как покинул Грузию, Вардан не поскупился на жалобы: - В Картли свирепствует Зураб Эристави. Шакал, забыв, что он медведь, всегда орлом себя мнил, но особенно возгордился с той ночи, когда царь совсем перешел в Кахети, а он, князь, в Картли остался, бархатный характер показывать. Осел любит копыто, а иначе чем лягать будет? А владетель Арагви с шашкой не расстается, как черт с хвостом. Иначе как с ослом сравнить? У шакала шашка - как у купца аршин. Уже отмерил, сколько майдан в счет подати должен царскому сундуку, княжескому тоже. Сперва все промолчали на всякий случай, князь предупредил: "За молчание шашкой щекотать начну, чтобы смеялись". Начали так хохотать, что верблюды на дыбы встали. Князь предупредил: "За неприличный хохот шашку... - скажем, в... рот - вгоню". Начали так безмолвствовать, что бараны от скуки подохли. Князь предупредил: "Если хохотать будут или молчать, шашкой из гладких спин полосатые сделаю!" Кому такой узор полезен? Самому Зурабу? А он не себялюбец, не о себе хлопочет. Если веселиться нельзя и скучать нельзя, что можно? Петь? В духанах исподтишка песни тянут, как смолу, а в домах, если кто плачет, ставни захлопывают, - соседям не слышно, какая радость в таких слезах? В лавках тоже шепчутся: пыш-тыш, пыш-тыш. А что за торговля без громкого голоса? Лазутчики, как собаки, с высунутыми языками снуют, вынюхивают саакадзевцев, - за каждого по марчили князь дает. Только слишком много сторонников у Моурави, на этой торговле прогорел бы арагвский медведь, - выручает крепкое общее молчание. Пробовали царю жаловаться: "Спаси, богоравный! Спаси!" Спас! Кахетинских князей нагнал для проверки. Проверили. Стало так душно, как в мешке с солью. Налогами обложили в длину и ширину; говорят, дома в Кахети надо строить, как будто мы разрушили, а не персы. Зураб недоволен: почему в его царстве князья к монетам тянутся, к власти тоже? Мы сказали, что тоже недовольны. Зураб опять шашкой помахал. Не знали - смеяться или плакать: на всякий случай песни затянули - почему не веселиться, все равно голодные. Может, царь Теймураз и еще больше нрав показал бы - любит песни, только все князья Картли на стороне Зураба Эристави: "Не хотим, чтобы кахетинцы на нас богатели! У них и так вина много, глупости тоже". - И это, Вардан, все? - пожал плечами Ростом. - А Мухран-батони? А Ксанские Эристави? - И Липарит и надменный владетель Биртвиси, князь из рода Барата, тоже не подчиняются арагвинцу, как будто тайно мой совет выслушали, между собою союз военный заключили, если на одного из них нападет Зураб, остальные на помощь прискачут - из Зураба шашлык по-арагвски делать. Такая, уважаемые азнауры, в Картли хатабала, что все, как в бане под кипятком, прыгают. Вот когда, Моурави, вспомнили про время Георгия Саакадзе, время освежающего дождя! Безнаказанно князья, подданные Зураба Эристави, своих глехи грабят: отнимают не только зерно и оружие, честь и душу. Одни мсахури по шею в пище и шашках, а души и чести у них и так нет. А беглецы совсем обречены, и кинжалов не хотят, все равно резать некого: князей нельзя, баранов нету, а от воробьев какой толк? Долю тоже им вдвое уменьшили, если мяса не видят, зачем им просо? Нищих дразнить? Все равно что себя. Сейчас кричит народ: "Где наш Моурави? Не посмели бы при нем такое!" Стонали, стонали, к Квливидзе тайно пришли. А кто не знает справедливости азнаура? Выслушал выбранный и такое прорычал: "Вы на Базалети за князей на Моурави руку подняли? Очень хорошо! Теперь князья на вас руку поднимают? Очень хорошо! Берите ваших князей и выверните их задом наперед! А после этого к азнаурам за защитой не бегайте!" Выходит, не царство у нас, а кишлак или эйлаг сумасшедших. Марабдинец Махара, - помнишь, Моурави, тот, кого вовремя выпустили из Норин-кала, забыл, что он первый черт, и возмутился, как ангел: "Подлый арагвинец!.." Вардан вдруг поперхнулся, он вспомнил, что Зураб - брат благородной Русудан. Заминая неловкость, Саакадзе спросил: - А что делает сейчас князь Шадиман? - По тебе скучает, Моурави. - Я так и полагал. - Купцу Вардану на это жаловался? - усмехнулся Дато. - Нет, князьям. Махара мне рассказывал: князь так кричал на Фирана Амилахвари, своего зятя, которому не помогла битва в Базалети, и поэтому он, опасаясь Зураба, укрылся в Марабде с женой и детьми, так взревел, что слуги разбежались, - думали, шашку обнажит. "Меня, - шипел "змеиный" хозяин, - с полуслова Саакадзе понимал! За агаджу слышал! А вам я в ухо кричу - и тщетно! Гибнет княжество! Тускнеет блеск знамен! Разлезается Картли, подобно гнилой кисее! А вы чем заняты? Танцуете вокруг Теймураза, как шуты! Угождаете коварному Зурабу, как лисицы - шакалу! Почему на Базалети не помогли Саакадзе разбить Зураба? Почему? Или вознамерились, глупцы, угодить Зурабу и живым пленить Саакадзе? А если ностевец не мешает, почему не требуете своих освященных веками прав?" Но князь Шадиман кипит, а сам не рискует выползать из котла - Марабды, дабы добрый Зураб еще раз не восхитил царя Теймураза подарком на копье, - лучше всем красный язык показывать, чем синий. - И, передернувшись от собственного сравнения, Вардан изменил разговор. - Скоро ли, Моурави, намерен вернуться в Картли? Торговля там на булавку похожа, которую уронили в саман. Стук амкарских молотков напоминает кашель больного. А Метехи - убежище пауков. Э-э, какую торговую жизнь, Моурави, нам с тобою испортили враги Картли! - Хорошо еще, Вардан, что ты мелик. - Не мелик уже я, - простонал Вардан, - назначили косого Акакия. - Кто назначил?! - изумился Ростом. - Ведь этот лысый конь все погубит! Ни аршина в голове, ни в сердце гири не имеет. - Э-э, уважаемый азнаур, многие в Картли с тобой согласны. Один он княжеским товаром майдан задушил. Азнауры и глехи даже кизил не привозят: сколько б ни старались, никто не купит. Для чего варенье, если в горле гвоздь? А если неосведомленный соблазнится дешевкой, тотчас нацвали тройную пошлину взимает и с продающего и с покупающего. Так повелел светлый князь Зураб Эристави Арагвский. Не хотим гвоздя, варенье хотим!.. Когда, Моурави, обратно пожалуешь? Без твоего ответа приказали мне амкары и дукандары не возвращаться, - на том условии помогли караван собрать. В первый раз "сундук мертвецов" не ради поминок открыли. Отсветы луны, посеребрив верхушки кипарисов, тонкими ножами скользнули в заросли роз. Прохладой веяло от моря, влажный ветер лениво нагонял зыбь, колебля ночные тени фелюг - кораблей. Истамбул спал, пряча притаенные огни зеленых и розовых фонарей за решетчатыми ставнями, и только издали доносился голос певца, под удары тамбурина взывавшего к возлюбленной. За этими мягкими красками скрывалась душа города, свирепая и мстительная. И мысли Саакадзе проносились, как соколы на охоте, и он, опытный охотник, но успевал за ними. Догорали светильники, а беседа Саакадзе и взбудораженных "барсов" с купцом не остывала. На камке сгрудились подносы с яствами, но к ним никто не прикасался. Медленно разворачивая длинный свиток, Саакадзе внимательно читал послание Шадимана. Тонко высмеивая князей, которые одной рукой держатся за атласную полу его куладжи, а другой угодливо приветствуют Зураба, Шадиман присовокуплял, что уже начал вонзать в Теймураза змеиное жало, переслав ему еще в Метехи послание Зураба к Хосро-мирзе. И царь заметно обеспокоился, как бы отвратный арагвский шакал не выхватил у него, "богоравного", из-под носа власть над Картли. Потому, прицепив к поясу меч Багратиони, он не преминул стать на сторону хевсуров, делая вид, что забыл обиду, нанесенную ему хевсурами в кровавые дни базалетской битвы, когда в помощи царю отказали и хевсуры, и другие горцы. Если бы не страх Теймураза перед коварными действиями Зураба Эристави, хевсурам, наверно, пришлось бы выплачивать арагвинцу двойную дань и выделить дружины для пополнения его конницы. Теймураз ухватился за хевсуров, как дитя за волчок, а они нужны самому шакалу, чтобы устрашать своих подданных... В конце послания Шадиман сообщал, что "Трифилию удалось убедить Московию помочь царю Луарсабу. И если этот "подходящий" царь окажется не тенью призрака, то, как договорились, совместно будем подымать царство, изнемогающее под пятой шакала". А великий спор, если сами не успеем закончить, то потомкам завещаем. Шадиман, очевидно, как и Вардан, еще не знал о трагической гибели Луарсаба, и выражал надежду, что "Моурави долго в Стамбуле не засидится, ибо каждый день дорог"... Прошел еще час. Луна давно коснулась зеркала залива, расплескала жидкое серебро и, словно фелюга, распустившая темно-оранжевые паруса и на всем ходу налетевшая на Карабурун - Черный мыс, - пошла ко дну. На востоке заалела нежно-лимонная полоска, воздух наполнился голубым светом, и Стамбул как бы раздвинулся в берегах, террасами подымающихся над Золотым Рогом. Никто не нарушал задумчивости Георгия Саакадзе. Он поднялся внезапно и положил руку на плечо купца: - Так вот, мой Вардан, ни о чем не беспокойся. Если вернусь, такую торговлю с тобой устроим, что не только в Багдаде, в Венеции звон нашего аршина услышат. Лавку тебе из мрамора выстрою, чтобы чужеземные купцы входили к тбилисскому мелику, как в храм торговли... Аршин позолоченный водворим посередине и такое начертаем: "Что отмерено, то отрезано". Амкарам передай: старое забыл, вновь оружием дружбу скрепим. Пусть куют мечи, закаляют шашки, пусть припасут дружинникам бурки, ноговицы, чохи, а для азнаурских коней - седла, подковы. И еще одно дело тебе поручу. Нагружай караван в Стамбуле, но не торопись, и как только услышишь, что я дошел до Восточной Анатолии, - а я должен дойти, ибо это ближайший путь к Картли, - подготовь скоростных верблюдов. Там госпожа моя Русудан, Хорешани, Дареджан со всеми домочадцами и слугами примкнут к твоему каравану. Тебе, Вардан, доверяем самое ценное для нас. Проводишь до Эрзурума. Вардан просиял, достал шелковый платок и старательно провел по лбу - признак волнения. Он поднялся, хотел сказать что-то торжественное, приличествующее моменту, но не нашел достойных слов, вновь опустился на мавританский табурет и, украдкой смахнув слезу, просто проговорил: - Моурави, я обрадован твоим доверием, оно лучший подарок, ибо открывает дверь в будущее. Пока сам не увижу, в каком доме будут жить госпожа Русудан, госпожа Хорешани, не покину Эрзурум. Если госпожа Русудан пожелает, во всем помогу. Раз, Моурави, семью ближе к Картли отправляешь, значит, правда недолго думаешь оставаться здесь. Говорят, Стамбул город янтаря и роз, а по-моему - печали и слез. Полумесяц кривой нож напоминает, которым горло перерезывают. Саакадзе улыбнулся и похвалил купца за сравнение: "Еще десять лет таких потрясений, и Вардан совсем поэтом станет". Невольно "барсы" ухмыльнулись: легче было представить Зураба Эристави властелином горцев, чем Вардана творцем созвучий. Полный гордости и воодушевления, вышел Вардан из гостеприимного дворца. Поручено ему важное дело, отныне он не только купец, но еще доверенный Великого Моурави, охранитель его семьи. Он сумеет повернуть дела амкаров в нужную для Моурави сторону и обрадовать азнаура Квливидзе не одной парчой и туго набитым кисетом - даром Моурави, но и новым планом возрождения Союза азнауров, призванных самой жизнью укрепить трон достойного царя. Пусть старый рубака, совесть сословия, вновь соберет азнауров Верхней, Средней и Нижней Картли и разговором с народом оживит Ничбисский лес. Сейчас, когда князья согнули близоруким шеи наподобие дуги, многие если не совсем прозрели, то опомнились - знают теперь, за кого подымать оружие. Вардан погладил алмазный перстень, знак расположения Моурави. Узкая черная тень пересекла улицу, окаймленную высокими кипарисами. Вардан случайно задел проходящую мимо женщину в изумрудной чадре. Послышалось глухое бормотание, означающее брань. Он шарахнулся, вскинул глаза и увидел на минарете полумесяц, искрящийся в кровавых отсветах. Невольно Вардан провел пальцем по шее и решил как можно осторожнее проходить мимо женщин в Стамбуле, где нехорошо шутят, и как можно яростнее торговаться на базарах. Первое создаст ему славу скромного чужеземца, а второе - опытного купца. "Эх-эх, велик аллах, только на что людям евнухи?!" Вардан поймал себя на странных мыслях и решил, что воздух в Стамбуле для него не менее вреден, чем в Исфахане. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ На дне фаянсовых чашечек скапливалась кофейная гуща, и сладости почти исчезли с египетского блюда, а "барсы" и не собирались уходить, прося Халила рассказывать еще и еще о веселом и скучном, о нравах стамбульских базаров, о купцах, об эснафах - турецких цеховых ремесленниках. Халил добродушно улыбался, довольный гостями, которые тоже много говорили о царствах грузин, о нравах Ирана, о Папуна, с которым непременно должен подружить он, ага Халил. А когда на миг водворилась тишина, Матарс напомнил: - Ага Халил, ты обещал поведать о трех ханым, переставших, как мы поняли, быть твоими женами. Но если слова мои неуместны, то... - Свидетель пророк, уместны, ибо притча о трех женах поучительна, как сказание о нравах и обычаях не только открытых базаров, но и тех, кто прячется за высокими стенами. Тем более, что Ибрагим пошел посмотреть, что за товар привез купец из Бейрута. - Халил засмеялся. - Уже десять лун, воробьиный хвост, меня не пускает на первый разговор: боятся, мало торговаться буду; знает - не люблю... Так научился: раньше сам выбирает, потом пять базарных часов торгуется, потом за мной бежит... Не будем затягивать, пусть клубок разматывается, пока хватит нити для горькой правды и сладкой лжи. - О ага Халил, просим тебя не быть скупым на слова. - Слушаю и повинуюсь, ага Матарс. Но будет вернее сказать: моя жизнь обогатилась... По желанию шайтана было, скажем, у меня три жены. - А дети? - Не успели родиться. Кисмет! Пришлось всем трем, каждой в свой срок так сказать: "Жена, уйди от меня!" Случилось так: в суматохе, когда чувячник отнял у меня Ибрагима, моя умная мать сказала огорченному сыну: "Прогнать печаль можно только смехом, не начать ли тебе притчу о первой жене?" Обрадованный, я вскрикнул: "Начать! И да поможет мне веселый див благополучно закончить". Не будем затягивать. Первой женой, как раньше говорил, я взял дочь купца, хотя и не торговца льдом, но весь базар знал: целый день он щербет со льдом сосал, - может, потому родил ледяную дочь. Когда я в первую ночь на ложе опустился, она не шевельнулась; руку просунул куда надо, сразу пальцы у меня замерзли. Немного удивился: не шутка ли рогатого? Оказывается, нет, ибо пальцы ног тоже похолодели. А жена лежит, подобно глыбе, и не тает. Я поворачиваю ее туда, сюда, как кувшин с шербетом, она не сгибаемся. Я тогда губами к ее устам прильнул и отпрянул: вместо жены - тюк со снегом. "О шайтан!" - взвыл я. Даже не двинулась. Провел ладонью по спине и... окоченел. "О Мекка! - взмолился. - Если от равнины перейду в ущелье, не примерзну ли к кустарнику? Аман! Аман!" И ради спасения себя выпрыгнул из-под покрывала и побежал. Не менее базарного часа у жаровни отогревался. Элизбар повалился на тахту, никакие призывы Ростома соблюдать приличие не помогли, Матарс и Пануш смеялись до хрипоты. Халил невозмутимо продолжал: - Наутро при двух свидетелях сказал по закону корана: "Жена, уйди от меня!" - и обратно к отцу ее отослал. Приданое вернул и бахшиш прибавил: замороженный в подвале кувшин с шербетом. Это чтобы не сердился. Так окончилась первая притча о трех женах. Пойдемте дальше. Тут я заметил, что забыл закрыть ящик, где хранились листы. Как раз мышь воспользовалась моей оплошностью и сгрызла записи о виденном и слышанном мною в путешествиях. Пока я гонялся за мышью, пока восстанавливал поврежденное... умная мать подсказала озабоченному сыну, что ловить прожорливых мышей дело женщины, и стала уговаривать: "Женись! Аллаху неугодна пустая семья! Я сама в баню пойду, невесту выберу". Тут я даже записывать перестал, как раз мне Ибрагима вернули. С надеждой подумал: долго будет выбирать. Увы, оказалось, нет, сразу нашла. Тогда я хитрость проявил: "О добрая мать, знай, я зарок дал и не женюсь на дочери купца". - "А на чьей, мой ага, хочешь?" - "Не ниже, чем на дочери муллы". Слава пророку, подсказавшему мне спасительную мысль! Но не прошло и двух пятниц, мать говорит: "Сын мой, недаром ты появился на свет в первый день рождения луны: мулла из нашей мечети благосклонно отдает тебе дочь. Нос у нее - как финик Дамаска, рот - как стручок Медины, уши - птичье гнездо". Я смутился. Кто не знает высокомерие ставленников аллаха? Они уверены, аллах только для них оазисы создал, и если было бы с кого другого пиастры брать, всех людей изгнали б в пустыню. Сколько ни упрашивал подождать, мать не соглашалась: "Теперь поздно уподобляться раку. Мулла может проклясть". Сестра Рехиме, что за хекимом замужем, тоже пришла, похвастала: "Из пяти дочек самую красивую тебе выбрал". Пир свадебный большой устроила. Никогда не видел вместе столько мулл. Отец моей новой жены от гордости едва меня замечал. Другие муллы притворялись, что ради милосердного пророка Мухаммеда снисходят до яств и шербета всех сортов. Я в углу сидел, подобно испуганному воробью. Наконец случилось то, что должно было случиться. Гости ушли, с сожалением поглядывая на недоеденные яства, а я направился в "оду приятного сна". Стою возле ложа и удивляюсь. Мать и сестра заверяли: красивая, как газель, дочь муллы. Потом поняли: показывали младшую, а в последнюю минуту подсунули старшую, корове подобную. С умыслом, ссылаясь на застенчивость, она чадру скинула лишь тогда, когда мать и сестра, не скупясь на жемчуг смеха, покинули "комнату сна". Потому мать и сестра об обмане узнали позже меня. Топчусь возле ложа, не знаю, на что решиться. Но мужчина всегда мужчина, - так решаю: шайтан с нею, утром разберусь в птичьем гнезде. Лег на ложе, и... как раз в эту минуту рогатый счел удобным напомнить "газели", что она дочь муллы. Значит, пол-Стамбула ей принадлежит. А ложе? Тоже ее! И тут "финик Дамаска" сочла уместным свой нрав проявить. По ее мысли, следовало подчеркнуть, какую честь оказала она, дочь муллы, мне простому четочнику! И началось... Раньше "газель" с презрительным смехом толкнула меня в бок, - я удивился, но подвинулся; увидя мою покорность, сильнее хватила по ребрам, - я еще подвинулся. "Газель" осмелела, хихикнула и брыкнула веслу подобной ногой, - я свою поджал; она развеселилась, размахнулась - нос мой, а с ним и я на край тахты отлетел. Она шаловливо засмеялась: наверно, думала, именно так, а не иначе должна провести дочь муллы свадебную ночь. Она смеется, а мне все кажется - скрипит ржавая дверь. Потом, скажем учтиво, кормой ко мне повернулась и чуть не спихнула меня за борт. Тогда я сказал себе: "Чох якши! Нехорошо быть назойливым, тем более пламени в крови даже ни на один мангур не осталось". Эйвах! Не успел решить, куда плыть дальше, как она снова толкнула меня... скажем, кормой, сначала не понял, но - плюх-плюх, - упал на пол... и понял, что мечтаю о шербете со льдом. Уважаемые эфенди, теперь вы смеетесь - на здоровье! А тогда я всю ночь на шкуре тигра без одеяла скулил. А она что? Она несколько раз, свесившись с тахты, раскаленными глазами меня рассматривала. Зол был, а успел заметить: ждет моей мольбы. Но желание исчезло, как песчинка в пустыне, а она будто нечаянно опустила веслу подобную руку мне на голову. О аллах, откуда у этой "газели" сила дровосека? Сжавшись, я отплыл подальше. Внезапно она грозно выкрикнула: "Долго мне ждать осла? Почему не молишь о любви?" Я, едва дыша, еще на аршин отплыл. Жду. Она еще что-то кричала. Я счел выгодным не отзываться. Вдруг храп над шкурой тигра пронесся. Слава аллаху, уснула! Тогда я, как вор, прокрался в селямлик, стащил со стены ковер и, завернувшись в него, погрузился в мертвый сон. Наутро я при свидетелях сказал: "Жена, уйди от меня!" - и отослал мулле его дочь. Приданого не было, но все же я к ничему прибавил подарок: коран в дорогой оправе, и шелковой лентой заложил страницу суры: "Ангелы, исторгающие душу". Мулла подумал - я за обман рассердился, и промолчал. Мать тоже так решила и три месяца боялась о женитьбе даже упоминать. Так окончилась вторая притча о трех женах. Не будем затягивать. Произошло это в начале полнолуния, и такое, что я от беспокойства на десять базарных дней перестал даже записывать виденное и слышанное мною в путешествиях. Богатый купец, кому аллах не послал детей, хотел моего Ибрагима усыновить... Об этом потом расскажу... Вот мать и засуетилась, воспользовалась моей печалью и говорит: "Видишь, как плохо без детей? Удерживать не можешь, Ибрагиму счастье Мухаммед посылает. А ты опять один останешься. И вдобавок соседи осуждают тебя. Молодой - и без жены обходишься. Признав речь матери справедливой, я вновь решился на хитрость. Поцеловав землю у ее ног, я так начал: "Мать моя, ты, подобно алмазу, блестишь в моей жизни, и слова твои сверкают истиной. Я согласен, но знай: я женюсь лишь на дочери благородного ученого, у которого все низменное вызывает отвращение". Мать понимающе взглянула на меня и удалилась. Небо послало ей силы, и она тридцать и еще тридцать дней куда-то уходила то одна, то с моей сестрой. Я уже стал радоваться, что она не найдет подходящей, и я, иншаллах, сам себе по вкусу выберу. Как раз в это время Ибрагим проявил благородство и с негодованием отверг богатство купца. И снова в лавке моей засияло солнце, вернув четкам блеск и краски, а мне желание перевернуть страницу. В один из веселых дней, не дожидаясь моего возвращения домой, мать, задыхаясь, прибежала в лавку: "О, мое дитя! Какая радость! Я нашла то, что ты ищешь: мюнеджим согласился отдать тебе свою дочь... Не беспокойся, обмана не будет, - единственная у него. Недаром Зарема дочь звездочета. О мой Халил, она сверкает, как звезда на дневном небе, а тело ее подобно атласу! И жар из уст ее пышет, словно она кусок солнца..." - "Дальше не рассказывай, - взмолился я, - сам увижу". В доме шум, сверкали ножи, резали баранов, кур... О аллах, из-за кур все и началось... Об этом потом расскажу. Хоть мать и сказала: "Обмана не будет", все же потребовала, чтобы Зарему прислали со служанкой на заре, тщательно осмотрела невесту и заперла на замок до прихода кади. Музыкантам сказали: "Бейте так, чтобы трещало, играйте так, чтобы звенело!" Кажется, в Стамбуле не осталось ни одного звездочета, который не был бы на свадебном пиру. И разговор сразу пошел веселый: о звездах, падающих там, где палач рубит головы, о шаловливой луне, освещающей часто то, без чего не может быть это... Немного поспорили, кто лучше умеет разгадывать смысл расположения звезд, одетых в золотые шаровары. Все было как надо, но тут веселый джин счел своевременным пощекотать... скажем, спину отца моей новой жены. Почесавшись, звездочет принялся услаждать слух гостей повествованием о давно всем известном. Я ради вежливости воскликнул: "О лучший из звездочетов, пусть как пекмэз польется твой рассказ о семи небесах!" Он снисходительно мне улыбнулся и удостоил ответом: "Знай, мой сын, и вы, желающие познать истину, когда Мухаммед въехал на своем коне Альбараке на первое небо, его встретил Адам с приветствием: "Селям алейкюм" - и попросил оказать честь райскому яблоку. Но Мухаммед торопился. - Постой, уважаемый мюнеджим, - проговорил первый насмешник, - Мухаммед торопился на второе небо, а ты куда? Почему не сказал, где Ева? - О Еве нет разговора. Она грызла ребро. - Грызла? Как так? - вскрикнул второй насмешник. - Тогда еще ничего не было у Евы: ни ребра, ни... скажем, раковины. - О святой Омар! - впал в гнев отец моей молодой жены. - Почему нигде не сказано, что делать с невеждами, засоряющими уши слушателей выдумками болтунов! А теперь я продолжаю: на втором небе Мухаммед встретил Иса. Выслушав сына бога гяуров, Мухаммед оценил поучение о смирении, к которому и стал мудро призывать нас, правоверных. Предсказав Иса второе пришествие, Мухаммед направил Альбарака на третье небо, к Юсуфу (Иосифу), потом на четвертое, где встретил Хануха (Еноха), затем поспешил на пятое, где нашел Аарона. На шестом небе Мухаммеда задержала поучительная беседа с Моисеем. Узнав все о десяти заповедях, Мухаммед, вскочив на Альбарака, вознесся на седьмое небо, проехав под ветвями величайшего дерева туба. О правоверные, один плод туба может накормить всех обитающих на земле. Каждый день семь тысяч ангелов прилетают сюда петь пятьдесят молитв аллаху. Наконец Мухаммед очутился в изумрудном жилище и хотя блеск пленял, но пророк помнил, зачем мчался на седьмое небо, и спросил аллаха, что делать с правоверными. Аллах ответил: "Пятьдесят молитв они должны сотворять в день, восхваляя мои деяния!" Опечаленный возвращался Мухаммед. Но на шестом небе его снова встретил Моисей и, узнав причину скорби пророка, согласился, что смертные не ангелы, и после пятидесяти молитв они будут походить на выжатый лимон, а на все остальное не останется ни желания, ни времени. - Аман! Времени должно хватить и для выплаты налогов, и для получения пинков! Бросив свирепый взгляд на первого насмешника, отец моей новой жены продолжал: - Подумав, Моисей посоветовал Мухаммеду возвратиться на седьмое небо и упросить аллаха убавить число молитв. Сначала аллах спустил десять молитв, но Мухаммед опять, по совету Моисея, возвратился к аллаху. И снова аллах убавил, но мало. - О мекка! - вскрикнул пожилой гость, незвездочет. - По-твоему, Мухаммед нуждался в советах? А сам не знал, что делать? - Истину сказал, мой сосед! - завопил другой незвездочет. - Как смеешь, мюнеджим, приписывать Мухаммеду свое невежество в делах пророков? - Да падут на ваши головы огнедышащие звезды! Как дерзнули вести беседу о небе не в саду мечети?! Но отец моей новой жены, немного зная, что такое небо, и потому обратив на крики незвездочетов ровно столько внимания, сколько на крик совы, когда он, звездочет, предается сну, весело продолжал: - Тогда Мухаммед вновь попросил совет у Моисея, ибо в еврейском коране сказано: "Моисей был светильником, от которого зажигают другие светильники и свет которого от этого нисколько не уменьшается". "Да будет тебе известно, о Мухаммед, мой бог иных свойств: определит - не уступит. Всем ведомо, как много я трудился, чтобы прославить имя моего бога! Я начертал десять заповедей и сказал: "Бог прислал!" Народ поверил, и бог промолчал. Я обещал евреям привести их с помощью бога в обетованную землю. Народ пошел за мной. И настал день из дней! Оранжевое солнце озарило горы и долины. Река Иордан приветливо несла свои воды. Я вскрикнул: "Народ! Ты у порога обетованной земли!" Буйная радость охватила людей, они пали ниц, орошая слезами оазисы Иерусалима. Я, схватив посох, уже хотел переступить порог, достигнутый после сорока лет странствий, но... в этот миг я услышал голос бега: "Моисей! Тебе пора покинуть землю!" И ударил гром. "Как пора?! - вскрикнул я. - А народ?!" - "Другой поведет!". Ни плач, ни мольба, ни упреки не помогли. И я, стоя на пороге всех своих чаяний, должен был покориться неумолимому..." Немного смущенный, Мухаммед сказал Моисею красивые слова: "О пророк из пророков! Разве тебе не ведомо, что пророки никогда не вступают на обетованную землю? Да будет над тобою мир и покой, а слава твоя не померкнет, пока земля останется землей, а небо небом". "Тебя, о Мухаммед, ждет удача, ибо аллах твой добреет от молитв. Иди и добивайся. Пусть сбросит столько молитв, сколько тебе подскажет знание земных дел". Так пять раз мчался неутомимый Мухаммед на своем коне Альбараке с шестого на седьмое небо. Наконец, вздохнув, аллах произнес: "О ставленник мой, ты утомил меня, но знай, милосердие мое неисчерпаемо. Пусть будет пять молитв в день, но правоверные не должны из них пропускать ни одной. И если..." Как раз на этом месте, эфенди, я перестал слушать, ибо вспомнил, что меня на ложе ждет путеводная жена. Но не так-то легко было успокоить звездочетов. Одни порицали Моисея, другие оправдывали аллаха. От крика дрожали стены. Незвездочеты тоже начали кричать, что каждый звездочет одержим шайтаном, иначе почему не надушит рот раньше, чем начинает извергать свои домыслы. Не слушая, второй насмешник начал доказывать отцу моей новой жены, разъяренному дерзостью незвездочетов, что только хвостатая звезда помогла Мухаммеду найти верный путь к седьмому небу. Я молчал, ибо о звездах знал ровно столько, сколько мой ишак о дне моря, хоть он ежедневно для дома таскал на своей спине кувшин с водой из Босфора. Многие из незвездочетов благоразумно покинули веселый пир. Но были и другие, они громко стали требовать, чтобы святое имя Мухаммеда не произносилось больше. И тут же отец моей новой жены громко выкрикнул: "Мухаммед сказал..." Схватив шамдан, незвездочет швырнул его в голову отцу моей жены. И хотя не приняты у нас драки в чужом доме, но для звездочетов все дома - одна вселенная, поэтому они сочли уместным принять бой. Не прошло и базарного часа, как кувшины, подносы, чаши лежали на полу вверх дном, а растерзанные мутаки - на подносах вместе с яствами. Один незвездочет кричал, что кощунствующих звездочетов следует подвергнуть пыткам, и даже взялся за нож, другой за осколок кувшина. Насмешник звездочет, охрипший от крика, выдернул из рук незвездочета нож и, потрясая им, клялся, что напрасно земля утруждает себя, держа на своих плечах столько невежд. Драка разрасталась, некоторые уже обвязывали разбитые головы, другие, прихрамывая, кружили по залу приветствия. Кто-то, сорвав занавес, обмотал его вокруг себя, отчего стал походить на безумного мавра. Тут вошла моя догадливая мать и сочла своевременным напомнить, что сегодня свадьба ага Халила, а не персидский шахсей-вахсей. Незвездочеты быстро удалились, ибо боялись ножа, все чаще мелькавшего перед их глазами. Звездочеты, напротив, считая себя победителями в словесном и рукопашном бою, нехотя покидали селямлик. Как видно, аллах, по своей несказанной доброте, решил продлить к ним приветливость и раскинул над моим двором звездное небо. Восхищенные звездочеты остановились будто вкопанные как раз под окном комнаты, где уже возлежала на ложе моя новая жена. Подняв руки к звездам, они словно залаяли, и каждый о своем. Наутро соседи уверяли, что такой веселой свадьбы они никогда не видали. То было наутро, а теперь я, вздохнув, стал ждать, когда аллах проявит приветливость и ко мне и пошлет утомление неутомимым. И вот было так, как должно было быть, ибо сказано: "Нет начала без конца". Побледневшее небо прервало крики звездочетов, и они, как стадо, повалили из калитки. Тогда я, не теряя времени, ринулся в дом и в изнеможении полез на ложе. Зарема встретила меня радостно: "О повелитель моего сердца, я ждала тебя, как жаровня ждет уголь, как сады - дождь!" - "Всемогущий! - воскликнул я. - Затми небо темным покровом. Пусть померкнут хотя бы на одно новолуние все звезды!" И я мгновенно закрыл рот Заремы поцелуем. Вижу, и она не против, прижалась ко мне и нежно шепчет: "О отрада моих очей, о восторг моих дней! Не догадался ли ты принести мне курицу?!"- "Неужели моя добрая мать забыла накормить мою приветливую жену?" - "Нет, нет, свет моей жизни! Ханым обильно угощала меня! Но ты учтиво выслушивал звездокопателей, что способствовало моему аппетиту... Думала, догадаешься принести кусочек наседки". Я хотел применить испытанное средство: закрыть рот ее поцелуем, но нигде не сказано, что возможно закрыть то, что не закрывается. До первых петухов она между поцелуями шептала: "О небо, пошли мне ку... курицу!" Все смешалось! Внезапно с потолка тучей посыпались куриные перья. Задыхаясь, я навалился на Зарему, стараясь защитить ее. "О Зарема, остерегайся кур!" Обняв меня атласными руками, Зарема нежно шепнула: "Куры ни при чем, кур... кур..." Голову мою, тяжелую, как обломок скалы, о которую бились босфорские волны, наполнили видения: то мне казалось, что я звезда и вот-вот упаду... скажем, с первого неба, то вдруг я превращался в петуха и, свирепо топорща крылья, вызывал на бой соперников. А куры сбегались со всего двора полюбоваться на приятное зрелище! Но оказалось, что это звездочеты. Они кричали: "Малосведущие, ваш язык подобен тупому ножу, которым вы собираетесь резать кур!" Обливаясь холодным потом, я открыл глаза. Зарема почему-то очутилась сверху и сквозь влажные уста ласково шептала мне на ухо: "Кур... кур..." О аллах, не превращай сон в явь! "Ку-ка-реку!" Вскочив, я захлопал руками, как крыльями, и понесся будить Айшу: "Ай! Ку-ка-ре ку! Дорогая Айша! Скорей! Курицу! Свари! Жирную! Самую! Твоя ханым! Ждет! Скорей! Петух! Айша! Курица! Аман-заман!.." Айша, выскочив на "оды сна", кинула на меня странный взгляд, поспешно сунула мне в руку кувшин, выкрикнула: "Опрокинь на голову!" - и попятилась. Мне послышалось, что за дверью она кудахтнула. Обливая голову, я почему-то вслух сказал: "Не следует удивляться: когда служанка живет в доме столько, сколько тебе лет, она имеет право и кудахтать". И тут Айша, подобно полководцу, громовым голосом закричала: "Невежды! Кто же режет кур тупым ножом?! Ай аман! Ту, ту лови!.." И такое кудахтание раздалось под светлеющим небом, что я зашатался. Окатив себя водой из кувшина, я выскочил во двор, Айша со слугами ловила кур. И какая-то сумасшедшая, уже без головы, прыгнула мне в лицо. Опрометью кинувшись назад в дом, я приказал слуге вылить на меня еще кувшин воды. Затем надел праздничную одежду и пошел как следует поблагодарить мою добрую мать за хорошую жену. Но Зарема, опередив меня, выбежала в "оду встреч", повисла на шее матери, осыпая ее поцелуями и, обратив на меня внимания столько же, сколько на крик петуха, прокудахтала: "О моя ханым, я чувствую запах кур". Мать вскочила слишком торопливо для своих лет, и мне показалось, что она тоже посмотрела на меня как-то странно. Я молчал. Зарема, надув коралловые уста, тоже молчала. "Нехорошо, - сокрушался я, - с самого вечера Зарема голодна, подобна голубю в мешке". Как раз тут вошла мать и сказала, что в "оде еды" нас ждет праздничный обед. Зарема первая ринулась за порог, мы, немного смущенные, - за ней. Старая Айша поставила на софру блюдо с пушистым пилавом, политым имбирным соусом, а посередине восседала, как на облаках, крупная румяная курица. Только я нацелился разорвать ее и разделить, как Зарема прокудахтала: "Вес-селям!", придвинула к себе блюдо, схватила курицу и - о аллах, если б я своими глазами не видел, даже родному брату не поверил бы! - через несколько минут на блюде не осталось ни курицы, ни пилава. Лишь несколько косточек, которые не по зубам и шайтану, да два-три зернышка риса напоминали о... Напрасно рассыпаете бусы смеха, эфенди, более подходяще было бы пролить слезу сочувствия... Пойдемте, эфенди, дальше. К полудню, из предосторожности, Айша подала одно блюдо с отварной курицей, политой лимонным соком, и другое - с жареной бараниной. Зарема ловко подхватила курицу. Я отодвинул от себя баранину, ибо мне померещилось, что она от страха блеет. Хруст костей несчастной курицы, превращенной в несколько минут в ничто, вызвал во мне тошноту. Подали сласти. "О аллах, почему ты посмеялся надо мною? Разве я забыл сотворить ровно пять молитв?" Мать виновато смотрела на меня, потом, воспользовавшись уходом Заремы, шепнула: "Не огорчайся, мой сын, наверно, родные ее разводили не кур, а звезды. Когда ты был маленьким, ко мне привели проголодавшуюся служанку. О святой Измаил! Я думала, что она все стадо с копытами проглотит, - оказалось нет. Впоследствии кричать пришлось, чтобы кусочек лаваша в рот брала. Вот увидишь..." Прошло три дня, и я ничего нового, кроме смеха старой Айши, не увидел. Ночью Зарема кудахтала мне о двадцати сортах пилава, о баранине, приправленной соусами, не имеющими счета, и о... ненавистной курице, начиненной фисташками, или грецкими орехами, или собственным жиром - пех! пех!.. с мукой. Я ждал, когда она устанет, чтобы предаться усладе из услад. И когда я счел время подходящим, я заключил ее в объятия. Но в самый трепетный миг, когда, по словам обманщиков-певцов, женщина замирает от счастья и слеза восторга скатывается с ее блестящих глаз, Зарема вдруг спросила: "О радость моей жизни, ты с чем больше любишь кебаб, с имбирем или с красным перцем?" Я, задыхаясь от... скажем, любви, простонал: "Сейчас я ни с чем не люблю, ибо занят охотой!" Она рассердилась: "Так что ж, что занят! Все равно не трудно ответить: язык же, слава бесхвостой звезде, у тебя свободен!" Я, проклиная сказителей за их выдумки о застенчивых гуриях, проворно сполз на спасительный ковер и на четвереньках пополз в "оду приятных встреч". Не смейтесь, мои гости, предосторожность была не лишней, ибо, как бы тихо я ни ступал, мать всегда слышала мои шаги, а я не хотел ее огорчать. Но наутро я сурово спросил: "О моя предприимчивая мать, сколько времени ты насыщала служанку, пока ее пришлось уговаривать взять в рот кусочек лаваша?" Почувствовав подвох в моем вопросе, моя мать, помолчав, так ответила: "От пятницы до пятницы". Я живо спросил: "Значит, семь дней?" Мать вздохнула: "Восемь, мой сын". Я возликовал: "Прошло четыре! Сегодня я отсылаю звездочету его дочь, рожденну