Но все равно, через шесть лун узнаю, где вы, и пришлю Ибрагима, - только не прямо к вам, а в шатры орт, с амулетами и мелким товаром для янычар. Если что нужно, передайте с ним. - Хочу и я, дорогой Халил, оставить тебе память о нас, "Дружине барсов". - Саакадзе достал из ниши книгу "Витязь в тигровой шкуре" и передал ошеломленному Халилу. Ни вино, ни прощальная еда не отвлекли Дато от странного ощущения, что напрасно Георгий сжег яд: места мало б заняла коробочка, а вдруг пригодился бы. Где бессилен меч - всесилен яд! Дато бросил искоса взгляд на друзей и догадался, что их обуревают те же мысли. "Что я, с ума сошел! - мысленно возмутился Матарс. - О чем думаю? Разве яд - оружие витязей? К черту яд! Георгий прав, меч, только меч! Но странно, почему жалею об утере этой проклятой коробочки?" Сумрачно упрекал себя Ростом: "Нет, стыдно о таком размышлять. Надо проверить, хорошо ли отточена моя любимая шашка. После полуденной еды следует убедиться, надежно ли подкован конь... А все же я бы мог сунуть в кисет проклятый яд и потом уже, после войны, успели б сжечь". Элизбар в порыве раздражения отбросил мутаку: "Когда у дурака башка как котел, глупые мысли сами в нее лезут. Какой позор! О чем рассуждает дружинник из "Дружины барсов"! "Полтора часа буду гадать, зачем Георгий поспешил яд огнем обезвредить?.. Не о том мыслю! Почему Халил смутил наши души? Все разно ни бешеных, ни небешеных не отравим. Разве не красивее пустить стрелу?!" Гиви, точно не находя места, все время ерзал, вздыхал, кашлял и вдруг громко сказал: - Я еще такое добавлю: для каждого дела нужно умение. Недаром у нас в Картли все амкарства есть, даже зеленщиков, а амкарства отравителей нету, - выходит, незачем. А раз так, пусть сатана не надоедает, без него дел много. Дато, ты почему колчан со стрелами в хурджини сунул? Ты что - думаешь, только прижимать к забору женщин едешь? Давно Димитрий с такой любовью не взирал на Гиви. "Полторы тунги вина ему в рот! Тяжесть с сердца снял". И остальные "барсы" подумали почти одно и то же и повеселели. С утра Иорам вновь забушевал. Что он, наконец, сын Георгия Саакадзе или муэззин?! Нет, он докажет, что рука его окрепла, - он уже и шашку наточил, и щит вычистил сам, опасаясь, как бы у его оруженосца не оказалась вдруг несчастливой рука. О, где у этих "барсов" сердце? Почему не заступятся за него? Нет, он не снесет обиды. Пусть тот, кто не боится поражения, вступит с ним в поединок! - Ага! Молчите?! Где же ваш барсов норов? - Не прыгай, дорогой, снова не за Картли будем драться, - вздохнул Гиви. Но не утешало это Иорама, и он опять принялся бушевать. Ведь ему уже шестнадцать лет, а он еще ни разу не замахнулся шашкой на врага. Иорам то умолял, то грозил ослушанием, даже пролил слезу, но Папуна был неумолим: нельзя оставлять женщин совсем одних в чужом царстве. Им предстоит большое путешествие о Эрзерум, и кто из витязей, а не петухов, откажется от чести сопровождать самое ценное, что есть на веселой земле? Нельзя сваливать заботу мужчин на нежные плечи. Женщины для украшения жизни, а не для того, чтобы нести тяжесть хлопот об очаге. Хозяин и хорошим слугой должен быть. И потому, что Русудан молчала, а Хорешани крепко расцеловала Папуна, Саакадзе, хотя и понимал волнение сына, вслух одобрил решение друга. - Почему же Бежан уходит, а дядя Эрасти не противится желанию сына? Напротив, купил ему новые цаги с греческим узором. - Э, Иорам, о чем ты думаешь? Бежан - другое дело, он давно мне нужен. Спасибо шаху, я без копьеносца остался, - умышленно шутил Папуна. Точно ранняя роза, порозовела Дареджан. Друзья поняли ее радостную мысль: "Папуна сбережет мне сына..." Накануне выступления Димитрий был особенно мрачен. Он так и не нашел подходящий клинок. - Почему не нашел? - удивился Ростом. - Раз человек ищет, должен найти. Пойдем вместе. И два "барса" тут же отправились на Оружейный базар. Они равнодушно прошли мимо рядов черкесских кольчуг, албанских кирас, турецких щитов. Не привлекли их взора и короткие кинжалы, натертые надежным ядом. Миновав высокие железные ворота, они вошли к прославленному мастеру дамасских клинков. Старый турок положил перед богатыми покупателями извилистую саблю Дамаска с клинком, представляющим ряд округленных зубцов, наподобие пилы. Подумав, Димитрий отстранил саблю. Турок спокойно придвинул другую - кривую, расширенную в конце. Но и ее не купил Димитрий. Привередливый покупатель не смутил мастера. Он выхватил из ниши ятаган, рукоятка которого сверкала кораллами, слоновой костью, египетской яшмою, и ловко перерубил пополам гвоздь. Заметив равнодушие грузин, видевших еще не то в своих странствиях, мастер, задетый за живое, сдернул с крючка великолепный клинок и одним взмахом перерубил пуховую подушку. Но и этот булат не привлек Димитрия. - Машаллах! - вскрикнул старый турок и, развернув парчу, с благоговением достал кара-хорасан. Перед "барсами" сверкал удивительный клинок из почти черной стали с бесчисленными струйками, образовавшимися от особой закалки, которые то приближались, то отдалялись, как зыбь струящейся воды. Молча высыпал Димитрий из кисета звонкие монеты. Старый турок предложил навести не кара-хорасане золотом мудрую надпись, имеющую силу талисмана: "С кем я, тот не боится вражеского булата!" или "Дарую тебе победу над неверным!" Димитрий прервал оружейника: - Ага-мастер, наведи мне на кличке два слова: "За Даутбека!" - и вложи этот клинок в простые черные ножны... Именно в этот час Дато прощался с Осман-пашою. Вероятно, беседа была значительной, ибо говорили полушепотом и Дато то и дело ошибался, величая пашу верховным везиром, и даже как бы невзначай попросил "тень Мухаммеда на земле", Османа великого, верить в дружбу Моурави и самому не лишать покровительства грузин, ибо здесь возле султана остаются ядовитые змеи; и надо помнить, что "царствуют не цари, а времена". Многозначительно улыбнувшись, паша просил передать Моурави, правителю грузинских царств, что их вечная дружба и крепкий военный союз будут сверкать, как звезда на очищенном от мутных туч небе. Дато возвращался довольный, нельзя оставлять султана лишь с врагами: неизвестно, что могут они нашептать падишаху, благосклонному к Георгию Саакадзе. "Осману выгодно поддерживать нас, - размышлял Дато, - и он неустанно будет следить, чтобы свора Хозрева не помешала Георгию победно закончить войну с Ираном и так же победно возвратиться в Картли, откуда Великий Моурави начнет воздвигать турецкий трон для Осман-паши. Уверен, не одними тронами придется заняться Георгию", - так заключил свои мысли Дато. Накануне выступления войск целый день до темноты вереницей двигались, под охраной всадников, крытые повозки (в каждую были запряжены три лошади: одна впереди, две позади) с войсковыми грузами - боевыми припасами, провиантом и фуражом. Порох в бочонках, полотнища для шатров, спрессованный саман, вьюки с запасной одеждой, разобранные осадные лестницы потащили на себе и одногорбые верблюды. Весь многообразный груз был необходим для преодоления необозримых просторов Анатолии. А позади обозов тянулась сакка - отряд водоносцев, затянутых в черную кожу. Они на лошадях везли в мехах воду для питья и отдельно - для омовения в походах перед молитвой. Пыль, поднятая обозами, едва улеглась к рассвету. Почти первым явился на площадь Атмейдан Вардан Мудрый. Вчера на прощальном пиру, когда светильники уже гасили, Моурави наставлял его, как лучше перевезти семью Саакадзе в Эрзерум, после того как из крепости будет выбит восставший там паша. Всех слуг и даже оруженосцев Моурави оставлял Русудан, дабы она, Хорешани и Дареджан жили в окружении грузин, - ведь Иорам хоть и остается с матерью, но еще юн для защиты близких. Толковали и о переброске товара, купленного на монеты Эракле. Среди домашнего имущества, которое погрузится на пятьдесят верблюдов, этот товар не будет заметен. О многом еще шел разговор, но главное - о возвращении Георгия Саакадзе в Картли. Об этом должны знать амкары, крестьяне, купцы, истосковавшиеся по времени освежающего дождя, но не должны знать князья, монахи и прислужники сатаны - приспешники замков, торжествующие в сумерках картлийского царства. С Варданом посылал Саакадзе и письменные послания владетелям Мухран-батони, Ксанским Эристави и Шадиману Бараташвили. Не забыл он и о подарке верным азнаурам Квливидзе и Нодару. Коснулись вопроса, животрепещущего для Вардана: как восстановить ему свое положение мелика на тбилисском майдане. Сам он, Вардан, уже прикинул в уме так: наверно, немалые дары преподнесут ему князья, сторонники "барса", потрясающего копьем. Ведь он, Вардан, может считать себя близким дому Моурави: кому, как не ему, Георгий Саакадзе доверил свою семью? Удары даулов - небольших барабанов - прервали мысли Вардана. Он несмело вступил на площадь Атмейдан. Из прозрачной полумглы выступили черные силуэты верблюдов с пушками. Не успели они разойтись по улицам, прилегающим к площади, как Атмейдан заполнила волна необузданных коней. На высоких седлах восседали воинственные сипахи в чалмах из белой кисеи, с блестящими топорами, пристроенными к седлам. Они гордо сжимали полосатые поводья. Проносились зеленые знамена, в струях шелка колебался полумесяц, словно влекомый вперед неведомой силой, звякали пики с разноцветными значками, создавая иллюзию разноцветных птичьих стай в полете. Колонна казалась бесконечной. Напрасно стража, вооруженная гадарами, силилась сдержать толпы любопытных. Наседая друг на друга, стамбульцы заполнили все крыши, фахверки, все щели, даже деревья осаждались мальчишками, с остервенением отбивавшимися ногами и руками от покусителей на ветви, уже оседланные ими. Гул, прокатывавшийся по площади, мог бы соперничать с шумом прибоя, но морские воды притаились в берегах, - словно смирились перед величием войск. Вновь гулко забили даулы, повторяя весенний гром. На помост, обтянутый розовым шелком, цветом напоминающим зарю, вступил муфти, окруженный толпою мулл. Отсюда он пошлет ортам янычар и корпусу сипахов напутствие аллаха. Возле помоста гарцевали в богатых одеяниях знатные паши - советники султана, придворные Сераля, начальники дворцовых стрелков, вторые и третьи везиры, судьи и казначеи и еще многие другие, представляющие официальный Стамбул. Среди этой пышной кавалькады выделялся роскошью наряда Фома Кантакузин с бледной улыбкой на неподвижном лице. Рядом на разукрашенном возвышении находился де Сези. Кипя злобой, он решил насладиться унижением Моурав-бека, которому суждено тащиться за конем Хозрев-паши. Появились рослые всадники, придерживая афганские литавры - медные диски, обтянутые крашеной кожей. Литаврщики торжественно оповестили о выезде верховного везира. В ослепительном тюрбане Хозрев-паша казался минаретом, так боялся он сделать хоть одно лишнее движение, зато конь его, изогнув шею, танцевал под всадником, и переливались камни драгоценного убора. Многочисленная нарядная свита окружала правителя дел Оттоманской империи. За ним неотступно следовали знаменосцы, гордо вздымая пять бунчуков. Они могли склониться лишь перед семью бунчуками самого султана. Хозрев упивался своим величием, не подозревая, что, увы, оно было мнимым. На сухих тонких губах он еще ощущал поцелуй Фатимы, награду за его победу над Моурав-беком. Он, верховный везир, открывал шествие войск, и чем еще были пять бунчуков, если не хвостами райских коней, влекущих его к славе! Проезжая мимо муфти, Хозрев с достоинством приложил руку к устам, ко лбу и сердцу: - Аллах один, он милосерд! Хвала! Муфти, потопив в бороде довольную улыбку, вскинул руки к небу: - Неверные не будут победителями: им не ослабить могущество аллаха!.. Глава духовенства еще говорил, но Хозрев-паша уже его не слышал: он невольно обернулся на раскатистый грохот барабанов и воинственные раскаты труб. Что это?! Ай-яй, он не верил своим глазам. Джамбаз шарахнулся, протестующе заржал. Георгий Саакадзе удивленно опустил руку на шелковистую гриву и вдруг перестал видеть Атмейдан. Из зеленой мглы яворов, прямо на него надвигалась бронзовая колонна, обвитая свившимися змеями. Чешуйчатая пыль сверкнула на его боевых доспехах, на перьях черной цапли и страуса, вздрогнувших над шлемом. Полководец властно сдерживал горячившегося Джамбаза, блиставшего в уборе старого Джамбаза времен багдадского похода. И как раз в этот миг султан в мечети Ахмеджа, скрытый священной занавесью, через круглое окно пытливо вглядывался в Атмейдан. "Но что это?! О аллах! Не мираж ли?!" На Египетском обелиске, розовым острием сиенитского гранита упиравшемся в константинопольское небо, возник Феодосий I, покоритель и ниспровергатель. Император, под упоительные звуки древней лиры, двойной лидийской флейты и семизвучной флейты Пана, протягивал, не ему ли, "падишаху вселенной"?, венок победителя. И Мурад IV сладостно ощутил в своей руке византийские лавры, благоухающие и божественно возвышающие над странами и морями. "Аллах милостив!! - восхитился султан. - Этот венок, недосягаемый для шаха Аббаса, протянет ему, Мураду IV, ставленнику пророка, после Анатолийского похода коленопреклоненный Георгий Саакадзе". "Нет! Он, Хозрев-паша, не допустит несправедливости. Ее и так, ай-яй, много на земле! Одним - раскаленный песок, другим - оазис. Вон, на Атмейдане, Золотая колонна. Одним, ай-яй, мелодичный звон, другим - яд. Некогда крестоносцы-разбойники содрали с Золотой колонны листы. Анатолийский поход принесет ему, верховному везиру, новые листы из чистого золота. И он, во славу аллаха, начертав на них слова справедливости: "Ай-яй, да здравствует Хозрев!", украсит золотыми листами стены своего гарема. Впереди Моурави, как полагалось, выступала конница: четыре ряда по девяти всадников в каждом, включая начальников и значконосцев. Позади следовали "барсы" в грозных доспехах, обвешанные редкостным оружием. Непосредственно за "барсами" ехал имброгол - конюший, - а за ним конюхи вели пять коней под голубыми чепраками, окаймленными золотым шнуром. За запасными скакунами Моурави два всадника вздымали султанские бунчуки. Хозрев-паша протер глаза, но видение не исчезло. Напротив, появление султанских бунчуков вызвало небывалое оживление на площади. Раздались боевые выкрики: - Ур-да-башина! Ур-да-башина!!! - Моурав-паша, яшасун! - Алла! Хозрев-паша ничего не видел: ни Эрасти, вздымавшего за бунчуками славное знамя - на голубом атласе золотой барс потрясает копьем, ни бубенщиков, ни трубачей, ни литаврщиков, следующих в порядке, означающем проезд двухбунчужного паши, ни две линии пеших, называемых тусекджи, по двенадцать в каждой, ни шести конных чаушей, расположенных между ними, ни шести пеших джоардаров - капитанов, ни идущих позади шестерых стремянных, ни двадцати пажей-оруженосцев. Хозрев-паша вглядывался до рези в глазах лишь в два бунчука султана. Кто же выводил турецкое войско на войну?! Он, верховный везир, или же ненавистный ему Моурав-бек?! Смерив Саакадзе презрительным взглядом, Хозрев-паша поднял плеть, давая сигнал продолжать движение. Хлестнув коня, он помчался вперед, увлекая за собой свиту и пять бунчуков. Он предвкушал, как разъярится Непобедимый, захлестнутый взметнувшейся пылью, и злорадствовал, испытывая такую сладость, будто с головой погрузился в шербет. Но, поравнявшись с помостом, Саакадзе неожиданно круто осадил коня, спешился и направился к муфти. Приложив руку ко лбу, устам и сердцу, он с предельной почтительностью поклонился: - Хвала тебе, муфти, возвещающий правоверным волю аллаха! Молю, приложи руку к мечу, дабы разить мне беспощадно врагов султана славных султанов! Толпы замерли, сразу стало тихо, будто кто-то арапником, как отару овец, согнал с площади сонм звуков. Даже стража вложила звонкие гадары обратно в ножны. Тени двух бунчуков легли на желтые плиты возле Саакадзе. Став на одно колено, он обнажил меч и протянул его муфти. Польщенный глава духовенства дотронулся до клинка и молитвенно произнес изречение из суры корана "Запрет": - "О пророк! Веди войну с неверными и лицемерными и будь к ним строг. Геенна станет местом пребывания для них!" - И обратился к суре "Порядок битвы": - "Сражайтесь на пути божьем, жертвуйте имуществом своим и своею личностью! О воины божьи! О верующие! Имейте терпение! Будьте тверды и бойтесь аллаха! И вы будете счастливы!" Точно в экстазе, "барсы" мгновенно спешились и, приложив руки к груди, низко поклонились муфти. Одобрительный гул пронесся над площадью: - Ур-да-башина! Ур-да-башина!!! - Моурав-паша, яшасун! - Алла! И уже многие фанатики, падая на колени, кланялись муфти, вздымали руки к небу и восклицали: - Нет аллаха, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его! Вардан Мудрый приподнялся на носки - так лучше просматривалась площадь Рождения надежд. Приложив ладонь к покрасневшему уху, он прислушался, но смог разобрать лишь отдельные слова Моурави, проникновенно благодарившего муфти за напутствие. Отыскав грузинскую группу, Вардан с гордостью подумал: "Госпожу Русудан можно узнать даже под чадрой, ибо нет подобного благородства ни у кого..." Отъехав довольно далеко, Хозрев-паша в бешенстве воскликнул: - Шайтан! Если ты один, почему шутишь, как сто? Разве я оглох, что не слышу стука копыт коня, несущего гяура, униженного мной? Он хотел оглянуться, ко правила проезда верховного везира не допускали этого, к тому же он опасался насмешек тех, кто следовал за ним. Остановиться тоже было не по высокому сану, оставалось скоростью перекрыть глупость, и он нещадно хлестал коня, словно не замечал, что оторвался от основного войска и скачет впереди своей свиты, телохранителей, пажей и всадников с пятью бунчуками. Пыль понемногу улеглась. Георгий Саакадзе, а за ним "барсы" еще раз поклонились муфти, лихо вскочили на коней и, провожаемые одобрительными взглядами главы духовенства и мулл, не спеша тронулись через Атмейдан. Восторженные возгласы и пожелания тысяч стамбульцев вызывали удовольствие у высших военачальников, влиятельных придворных пашей, знатных эфенди. Перешли на рысь. Забили даулы. Барабанщики на конях, покрытых красным сукном, присоединили к мелкой дроби более внушительную. Их громы слились с медным звоном тарелок - цил и раскатами труб - бори. Это была музыка не удовольствия, а устрашения! Де Сези судорожно сжимал эфес шпаги, стараясь сохранить непринужденность манер и беспечность придворного. Это графу удавалось плохо, он кусал губы, и взгляд его резко скошенных глаз отражал высшую степень волнения, граничащего со страхом. Перед глазами разворачивалась картина, немыслимая по своему сюжету: в первый же час похода верховный везир оторвался от войск, знаменуя этим свою полную беспомощность в управлении конницей, артиллерией и пехотой. Нет, не гром турецких барабанов встревожил де Сези, а звуки гобоев, как бы доносящиеся из глубин Франции. Их минорное звучание напоминало о воздушном замке грез, растворяющихся во мраке действительности. Опускался занавес, похожий на красную мантию кардинала, гасли свечи, золотые монеты превращались в угольки, игра подходила к концу. "Нет, дьявол побери! - звякнул шпорами граф, овладевая собою. - "Комета" вновь озаряет небосклон политики. Король червей - нет, король червяков! - впереди пикового валета? Отлично! Ба! У него хватит времени подготовить плаху, окропив ее духами и прикрыв ковриком. Надо только дамой треф беспрестанно разжигать в душе этого короля червяков самое низменное чувство - зависть. Поздравляю вас, Серый аббат! Кардинал Ришелье, выслушивая ваш доклад, будет довольно гладить пятнистую кошку, развалившуюся на делах королевства. Мадам де Нонанкур с благодарностью вспомнит о графе де Сези и захочет вернуться к галантным поцелуям. "Да здравствует Фортуна!" - вскрикну я, возвращаясь в Париж. Итак, к оружию! Игра продолжается!" Надвинув шляпу с перьями на лоб, де Сези с насмешливой улыбкой стал следить за полководцем, увлекающим за собой два султанских бунчука. Они развевались, как хвосты коней славы, опьяняющей и призрачной. Саакадзе, чуть привстав на стременах, послал прощальный поцелуй Русудан, Хорешани, Дареджан и Иораму. Их лица промелькнули в зыбком воздухе, оставив в сердце ощущение какой-то еще не осознанной боли. Он видел, как обернулся на миг Автандил, приложив пальцы к губам. Кому посылал он последний поцелуй: сгинувшей мечте или возродившейся надежде? Потом он, сам не зная почему, заметил собаку, ковылявшую на трех ногах и отчаянно визжавшую. За углом два носильщика нелепо топтались на месте с лестницей, лишенные возможности из-за давки перейти улицу. Затем на мгновение показались качели: двое в красных чалмах раскачивали их и то со свистом взлетали вверх, то с гиканьем проносились вниз. Вверх... вниз... вверх... вниз... Не такой ли была и его жизнь? Вечное движение между небесами и бездной. Она, эта жизнь, увлекала его вперед, но, как бы насмехаясь, держала на канатах. Вечный странник... вечный пленник... вечный мечтатель... И сейчас он, витязь Картли, ощущал не щеках живительное прикосновение ветра - неизменного друга, вновь открывающего путь к вершинам родины. Они манили его тайной бытия, предвещая бурю, без которой тягостно, скучно и в которой спасение от пустоты. Скорей же туда, навстречу этой долгожданной буре! Он дважды взмахнул нагайкой, отдавая молчаливый приказ. Перешли в галоп. Из-под копыт Джамбаза сыпались иссиня-желтые искры. - Вперед! Минареты трех мечетей устремились к небу, как огромные свечи. Они бросали темные полосы на проходящее за Георгием Саакадзе через площадь Атмейдан отборное войско султана. Как белые гребни на ярко-синих валах, то взлетали, то исчезали бесконечные орты янычар. Высоко, в потоке розового золота восходящего солнца, на белом кружевном минарете муэззин воинственно призывал правоверных к победе. Внезапно ослепительное солнце опалило опустевшую площадь. - Словно мираж, растаяло видение босфорской ночи! - Так сказала Русудан, провожая долгим взглядом удаляющееся облачко золотистой пыли. "Страшно!" - вся затрепетав, подумала Хорешани. Скорбно, безмолвно, как с кладбища, возвращались грузинки в примолкший дом...  * ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ *  ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Розоватые отсветы легли на склоны Дидгорских гор. Надвинув мохнатые буро-зеленые папахи, выступали из полумглы могучие вековые стволы. Еще тонуло в предрассветной дымке глубокое ущелье, а вечно юное солнце, весело поблескивая золотыми иглами, уже отбрасывало зыбкие тени и вдруг скользнуло в лесную лощину, взбудоражив разноголосую крылатую стаю пробудившихся обитателей леса. Из зарослей орешника, вспугнув заспавшуюся лисицу, выглянули два буйвола и, напрягая морщинистые шеи, поволокли по горной дороге немилосердно скрипящую арбу. Было что-то общее, давно знакомое в скрипе арбы, в лесных шорохах, в извивах каменистой тропы. Но тогда, много лет назад, улыбался солнцу молодой Папуна, а сейчас... солнце улыбается молодому Арчилу, сыну Вардиси. Пройдут года, и сменит Арчила какой-нибудь молодой Бежан, или Шио, или другой Арчил. И все они будут напоминать молодого Папуна, любившего хмурый лес и веселое солнце. "Так было, так есть, так будет, - скажет кто-то мудрый. - Один уходит, другой приходит". Лениво размахивая тростинкой, молодой Арчил, прищурив искрящиеся лукавством глаза, напевал Урмули. Растянувшись на арбе и положив голову на хурджини, дед Димитрия глядел на пламенеющее небо, и казалось ему, что скачет там огненный конь, сметая красным хвостом поблекшие звезды. Арба медленно спускалась в ущелье, где журчал неугомонный ручей. Прищурив начинавшие слезиться глаза, дед думал: быть может, сейчас его Димитрий так же скользит взором по склону неба, определяя путь к пределам Картли? Но что, что это? На Димитрии желтые цаги! Может, из стамбульской кожи, а может, из персидского сафьяна? Все равно, должен носить из ностевского! Желтые цаги! Пусть в них дойдет его любимый внук до берега счастья, где звуки гудаствири заменят свист стрел, а песни соловья - лязг шашек. Берег счастья! Где он? В далеких туманах! Скользит над обрывом колесо арбы. Наверху и внизу горят костры арагвинцев, заполнивших Носте, и окрестные горы, и ущелья. Их костры, их кони, их песни! Их время! Томятся ностевцы, ждут, вглядываются вдаль, настороженно прислушиваются. И всюду им мерещится огонь башен Зураба Эристави, всюду мелькает его знамя, всюду слышится бег его скакуна. Встревоженные ностевцы прибегают к нему, деду, просят еще раз проехать в сторону Гори или Мцхета, потолкаться на базарах, осушить чашу вина в духане, перековать буйволов в кузнице, перекинуться словечком с путником у родника, послушать новые напевы мествире: может, что узнает о близких, о делах их Георгия, да хранит его Победоносец, о родных "барсах", да примчат их крылатые скакуны к прадедовским очагам! И вот он, дед Димитрия, стряхнув со своих плеч десяток лет, бросает на арбу старые хурджини, набитые войлоком и шерстью, - якобы на продажу, сажает рядом Арчила и, кинув ласковый взгляд на священные деревья, обступившие старую церковь на горе, пускается в опасную дорогу за вестями. Сейчас дед возвращается из Дзегви, где заночевал в придорожном духане "Не уйдешь". Там он повстречался и с водителем каравана, пробравшимся из Ганджинского ханства, и с другими путниками. Ели вместе ароматный суп бозбаши, запивали зеленым атенским вином. Но никто ничего не знал о трагедии в гулабской крепости, не слыхать в караван-сараях и о Георгии Саакадзе, - может, "барс" скитается по загадочному Египту и пытается по теням пирамид определить будущее? Полный печали, дед Димитрия повернул обратно к Носте: "Скорее! Э-о-дзы! Вспомните, ленивые буйволы, что ваши предки были болотными колдунами и по ночам превращались в чернорогие ветры! Живее отмеривайте крепкими ногами извилистую дорогу. Скрипи колесами, арба, жалуйся на весь свет, но ползи только вперед - вверх, вниз, но только туда, в Носте!" Кавтисхевское ущелье осталось позади. Дорога круто взметнулась к небосклону, будто каменистая стрела врезалась в синь. В дымчатой дали вырастали линии гор. Воздух стал прозрачнее. Из-под копыт буйволов вдруг выпорхнула горная куропатка. Арчил рассмеялся и огрел буйволов длинной хворостиной. Но дед продолжал пристально всматриваться в отроги, заросшие орешником; там, между гибкими ветвями, бесшумно скакал огненный конь, сметая красным хвостом золото осенней листвы. Хотел дед спросить Арчила, ведь у него зорче глаз, видел ли он неземного коня, но внезапно за поворотом раздались предостерегающие окрики. Дорогу преградила рогатка, возле нее на копье трепыхался двухконцовый флажок с черной медвежьей лапой, сжимающей золотой меч. "Арагвинцы! Георгий уничтожил в своем владении рогатки, а они снова наставили их и без уплаты за проезд никого не пропускают. Чтоб им каджи содрал кожу на спине!" - выругался дед и, тут же вспомнив присказ прадеда Матарса: "Лучше ниже", добродушно улыбнулся. - О-о, высокочтимый! - выкрикнул старший арагвинец, узнав деда Димитрия. - Успеешь в свое гнездо. Вон в котелке форель от радости пляшет, что сейчас узнает, на что способны воины князя Зураба, когда их желудок пуст, как кисет кутилы, в котором ни монет, ни жемчуга. - Спасибо за рыбу, которую ты проглотишь. - Раньше форель, дед, потом твое острое слово! - вызывающе пробасил, подходя, чернолицый арагвинец. Дед взглянул на него и ахнул. - Ты что, парень, в мешке с углем переспал? - В хурджини что везешь? - обозлился арагвинец. - Саман. - Покажи! Дед неторопливо развязал грубую перекидную сумку и вывернул ее наизнанку, там не было и соломинки. Чернолицый отстранил деда и сам принялся ощупывать хурджини. Не обнаружив ни в одном из них ровным счетом ничего, он возмутился: - А ты что, во сне жевал? Не саман? - Нет, лунный свет. - Вкусно? - Попробуй! - Ложки нет. Говори, где саман?! - У тебя в голове. Арагвинцы прыснули. - Лучше на коня смотрите. - Коня? Какого коня? - Огненного, с красным хвостом. Арагвинцы переглянулись и опустили руки на кинжалы. Чернолицый ножнами шашки хватил по крупу буйвола. - Сказки ностевцам оставь, а мы - арагвинцы! - Потому не веришь, что слепой. - И вдруг дед проворно подбежал к обочине и замахал руками: - Вон, вон конь! Огненные копыта мелькают, красный хвост - как пламя! Над гребнем горы разгорелось красногривое солнце, то горбясь, то вытягиваясь над голубыми провалами. Чернолицый в смятении отпрыгнул. Ему почудился в зыбком воздухе перескакивающий с отрога на отрог пылающий силуэт скакуна. Невольно вскрикнув, арагвинец подался назад, увлекая за собой остальных. - Чтоб тебе!.. - И тебе!.. - добродушно пожелал дед. - Не попадайся только на пути огненного коня, не любит. - А откуда взялся краснохвостый? - Может, ты думал, с луны свалился? - Думал. - Молодец, угадал, только не с луны, а с солнца! Не скупясь на восклицания, арагвинцы окружили деда. И пока Арчил поил и перепрягал буйволов, дед рассказывал, лукаво прищурившись: - Раньше небо так близко к земле было, что глехи, погоняя буйволов, задевали концом кнута за луну. Луне ничего, а кнут голубым лучом становился, - если врага огреть, ишаком себя чувствовал враг, и-а! и-а! - начиная кричать. Только это так, к слову, а к делу иначе. Люди к богу в гости ходили, подарки носили. Свечи бог очень любил, потому что звезды надоели... Я тоже так думаю, если с утра до ночи гозинаки грызть, то кричать начнешь: "Дайте уксусу!" А бог хорошо свое дело знал: раз хозяин, значит, гостям должен угождать. Долго так было. Вся неприятность от женщин началась: сама пришла и ребенка притащила; и хотя говорят, каждый ребенок - ангел, на этот раз обратное вышло. Взял ангел ребенка, туда-сюда подбрасывает, забавляет, ребенок смеется, прыгает и от удовольствия крылья ангелу пожелтил. - Хо-хо-хо-хо! - загоготали арагвинцы. - А при чем тут бог? - Бог? Так рассердился, что велел всем людям убраться к зеленым чертям, а сам небо выше поднял, с тех пор ни люди к богу, ни бог к людям, каждый свое место знает. Все же женщина на этом не успокоилась: летит дальше с ребенком, а навстречу луна. Показалось женщине, что луна ребенку моргает. Раз так, луну по лицу хлопнула, с тех пор на луне пятна. Тогда бог силу свою показал, в первый раз людей с громом познакомил. Гремит, шумит, угрожает гром, оглушил женщину и к черным чертям сбросил. - А ребенок? - Ребенка подхватил главный черт, очень обрадовался. Ангелам неприятность - значит черту удовольствие! Подбрасывает ребенка, забавляет, рогами бодает. Хвостом щекочет. Смеялся, смеялся ребенок и от удовольствия черту рога позолотил, голову тоже... - Хо-хо-хо-хо! - гоготали арагвинцы. - А черт что? Веселье арагвинцев предвещало возможность беспошлинного проезда. И дед еще веселее проговорил: - Черт? Известно что! Так обиделся, что голос потерял. Все же хрипло выкрикнул: "Тебе, женщина, не у благородных чертей место, а на собачьей земле, где принято друг другу на голову..." - схватил женщину с ребенком, вскинул на спину коня краснохвостого и погнал на землю. Летит глупая и размышляет: кому бы еще неприятность причинить? Тут навстречу ей солнце с чашей, наполненной зерном. Женщина ножку и подставила. А солнце, споткнувшись, дернуло коня за хвост и такое сказало: "Видишь, зерна на землю выронил, теперь служить людям должен! А когда все подберешь, снова к себе возьму звезды перевозить". Полетел конь вверх ногами на землю, женщина тоже... С того дня конь во всем человеку подчиняется. - А женщина что? - Известно что. Если женщина потянет, семь пар буйволов не перетянут. Из-за одной глупой пострадали ангел, черт, солнце, конь и мужчина. - Про мужчину все знают, а конь что? - Известно что: рыскал по земле, рыскал, все зерна еще сорок лет назад подобрал, а одно зерно нигде не нашел. Что делать? Тут черт сжалился, из скалы вылез и так сказал коню: "Напрасно, батоно, ищешь. Слух по горам идет: солнечным зерном завладел Саакадзе, потому Непобедимым стал - зерно от него все стрелы отводило, все шашки, все копья. А только перед Базалетской битвой потерял неосторожный "барс" зерно в Носте - не то в сторожевой башне, не то в старом доме". - О Саакадзе меньше болтай, дед! - насупился старший. - Он - изменник! - Откуда знать ишаку, что за плод финик? - Ты что сказал?! - Что сказал, то сказал. Раз смеются, значит, хорошо сказал. А теперь домой спешу. Эй, Арчил, запрягай буйволов! Прикажи, арагвинец, отодвинуть рогатку. Свечку за тебя поставлю перед святым Георгием. - Геор-гием?! Пе-ред ка-ки-им? - Одним из триста шестидесяти пяти. Да славится имя Победоносца! Пусть огненный конь с красным хвостом не станет на вашем пути. - Хорошо, старик. Проезжай! Но помни: в такого коня не верю. - Не верь, кто просит? Только запомни: неверующего всегда ждет то, чего он не ждет. Какой-то неуловимой жутью повеяло от слов деда. В отдаленном обвале камней арагвинцам слышался гулкий топот краснохвостого коня. Они невольно примолкли, а чернолицый отодвинул рогатку, пропустил арбу и трижды плюнул ей вслед. То ли солнце сегодня проспало, то ли дед Димитрия слишком рано встал, но только он не мог понять, почему не видит своей тени. Это и беспокоило и смешило. "Всю жизнь дружили, - размышлял дед, - и вдруг убежала. Что ж, живые люди разбежались, а тень даже неизвестно из чего сделана". - Он хотел еще поразмышлять о непостоянстве тени, но... - надо спешить, пока все спят. Спешить? Зачем? Разве годы не унесли былое? Или время не изменило, как хотело, людей? Пусть так, но там, где в очаге хоть уголек тлеет, там не гаснет память. Старый дом Георгия Саакадзе! Сколько городов в развалины превращено! Сколько деревень погребено под пеплом! А он по-прежнему крепко стоит на краю обрыва. Правда, дом несколько осел, словно врос в землю, и болтается на заржавленном гвозде сорванная ставня, напоминая подбитое птичье крыло; тропинка у входа заросла бурьяном, в густой траве валяется цепь очага, а на калитке разбитый белый кувшин ощерился, как череп. Громко об этом не говорят, но ностевцы избегают проходить мимо. Здесь оранжевый черт некогда повадился ужин себе готовить. Только на что рогатому очаг? Цепь клыками перегрыз и выкинул, - в красном котле на пылающей сере мясо варит. Один лишь дед Димитрия знал, что когда-то оранжевым чертом прикинулся отец Эрасти, он-то и отвадил народ, не скупясь на серный дым, надеясь, что этот дом еще пригодится для тайных дел. Сейчас, направляясь к старому очагу Саакадзе, дед одобрял себя за то, что решил сберечь ветхий дом, а не замок. Бедный дом с плакучей ивой у изгороди! Там в полутемном дарбази, а не в роскошной опочивальне замка, родился Георгий; и Шио, отец Георгия, родился там; и бабо Зара там жила. Сколько голосов отзвучало под низким потолком, где весной кружились ласточки, а в зимние вечера вился в поисках выхода то нетерпеливый, то медлительный ласковый дымок. И потом - как уберечь замок? Расположились в нем, как в своем логове, головорезы Зураба, горланят, возносят роги, пьют так, что дождю завидно. Не в добрый час вспомнят о старом доме, разнесут в щепы, подожгут, пеплом развеют, глумясь над тем, что дорого каждому ностевцу. Но близок огненный конь с красным хвостом, - не приближайтесь к тем стенам, где затаилось солнечное зерно! Так размышлял дед. И как только пришли арагвинцы, он решил: "Змея пестрая снаружи, а приспешники арагвинского владетеля - внутри. Ждать не придется". Угадал дед: еще кони были в мыле, еще не все всадники сбросили мохнатые бурки, а уже многие из них принялись хозяйничать сообразно с приказанием князя Зураба. "Раньше, когда сиятельный Палавандишвили доброту собачью проявил, еще можно было очаг каждый день зажигать, - сетовал дед, стараясь держаться затененных изгородей, - а теперь? Кстати о собаке вспомнил: почему Зураб Эристави вместо Палавандишвили прислал в Носте волку подобного ананурского азнаура? Еще бы такого не прислать! Всех проклятый раздел, как перед пасхой в бане. На этом тоже не успокоился, что ни пятница - шарят по всем домишкам арагвинцы и каждый понедельник принимают за пятницу - и опять шарят. Увы нам! Если кто и может лобио или харчо сварить, все равно очаг не разжигает, боится: арагвинцев дым притянет. На мангалах пища в котле, а одеяло рядом: если шаги головорезов заслышат, сразу прикрывают, чтоб запах не выдал. Как-то прадед Матарса припомнил: "Княгиня Нато пообещалась сберечь замок дочери". Хорошо сберегла! Все же народ решил послать выборных: пусть вместе с поклоном передадут жалобу. Поклонились, передали. Едва дослушав, княгиня Нато гневно воскликнула: "Вы, лентяи, привыкли добротой моей дочери пользоваться, поэтому не работали, а только ели. Теперь не время услаждать чрево, пусть рот отдыхает, а руки не спят. Надо совесть иметь!" И сейчас, вспоминая о жестокосердии арагвской владетельницы, дед негодует: "А свою совесть где держит? Должна знать, что без еды работа похожа на дохлую муху!" И хотя дед Димитрия приходил сюда украдкой, но сейчас в сердцах рванул дверь и вошел в дарбази. Из серой мглы, как призраки былого, выступали странные обветшалые вещи. Дед упорно не хотел замечать разрушения дома. Время могло таять, как южный склон ледника, - но не прошлое, без которого угасла бы последняя надежда. Пусть еще больше почернел серединный столб, поддерживающий закоптелый потолок, пусть медный таз покрылся зеленой плесенью, пусть потускнели паласы на тахтах, но они существовали и тем самым не давали восторжествовать забвению. Наперекор времени стоял этот покосившийся дом, ожидая возвращения воина, возвеличившего его простые серые камни. Взяв веник, дед деловито обмел палас, поправил истлевшую мутаку. "Следует ностевцев позвать, пусть на пасху ковры почистят: медную посуду тоже. Думаю, время над очагом цепь повесить, разве можно человеку без ангела очага? Пусть все будет, как раньше, тогда и огонь вернется, а где огонь - там жизнь". Не в первый раз об этом думал дед, но будни сменялись праздниками, а дед не только не звал ностевцев, но еще тщательнее скрывал свои посещения. "Черт притащит арагвинцев, начнут злорадствовать: ни ковров, ни медной посуды нет! Что ж, что не видно! Раз говорю - лежат ковры, значит, лежат... Опять же... маленькая Тэкле по тахте бегала..." Дед, поправляя дряхлую подушку, незлобно ворчал: "Видно, Шио чинил уздечку, обрезок кожи забыл убрать... А тут Георгий на оселке шашку точил... И сколько раз Маро просила Папуна не рассказывать на ночь про чертей, а "барсы", те любят вспоминать хвостатых и днем, и ночью... Вот мой Димитрий... Дед вздрогнул, торопливо поставил в угол веник и вышел. Хотя и тяжело было у него на душе, все же он чувствовал, что долг выполнен и можно с чистой совестью войти в церковь. Тревога деда была не напрасной, и он прибил к двери опустевшего дома то, что, по его мнению, следовало прибить. И вот в первый же понедельник арагвинцы гурьбой направились к обрыву, но, подойдя к дому Саакадзе, невольно отпрянули: красный конский хвост торчал на темных дверях, и ветер лениво перебирал густой волос, словно струйки пламени. Страшный сказ деда об огненном коне уже облетел стан арагвинцев, а необычность ими увиденного вселила ужас. Кто-то закашлялся от серного запаха. Самый старый чихнул и, не оглядываясь, побежал. Спотыкаясь и крестясь на ходу, за ним последовали и другие. Отплевываясь, самый младший клялся: - Не иначе как сатана свою печать на дверях оставил! - Хорошо, я рукой не тронул, - радовался другой, - наверно, в лягушку превратился б! - Непременно так, - начал было третий, - брат моей матери за красный хвост... Но его никто не слушал, все спешили отбежать подальше. Теперь ни один смельчак не нарушит отшельнического покоя дома над обрывом. Над Носте плыл призывный звон. Но не столько рвение к молитве тянуло всех в церковь, сколько жажда встреч. Раньше базар был местом веселых свиданий, местом пробы ума и ловкости, но сейчас никто ничего не продавал: и потому, что нечего было продавать, и потому, что не на что покупать, - доля каждому по приказанию Зураба была уменьшена до крайности. Так некогда сборщики морили голодом поселок кма. И не будь поддержки от семейств "барсов", куда тайно ездили, то вряд ли народ улыбался бы. Арагвинцы знали: старики ездят за дровами в лес. Но хворост на арбах был только сверху, а под ним дичь: джейраны, дикие козы, а иногда и олени. Охоту Зураб тоже запретил, и потому добычу свежевали и потрошили в глухих уголках леса. И редко когда в субботу глубокой ночью ностевцы не готовили на воскресный день праздничную еду. Чем больше рыскали повсюду арагвинцы, тем изощреннее ностевцы укрывали добытое в лесу и полученное от семейств "барсов". Это даже превратилось в своеобразное состязание. Особенно оправдали себя тайники в конце огорода, где были врыты в землю огромные кувшины. Их наполняли мукой, просом, в них хранили масло и мед. Плотно закрыв глиняными тарелками и прикрыв досками кувшины, засыпали их землей, обкладывали камнями и ставили шест с огородным пугалом: не столько от птиц, как шутили ностевцы, сколько от непрошеных гостей. Пустовали и аспарези, хоть молодость и требовала поединков отважных, единоборства и джигитовок. Но Зураб запретил народу благородные игры. Он всеми мерами стремился превратить Носте в захудалую деревню и "выбить дух непокорности" из ностевцев. Этим, как ему казалось, он больно ранит самолюбие Русудан и гордость Георгия Саакадзе. Но чем больше он свирепствовал, тем сильнее росло сопротивление ностевцев. Ничто не могло вытравить из их сердец любовь к свободе и гордость "обязанных перед родиной". Лишенная почти всех коней, отобранных арагвинцами, молодежь устраивала различные состязания в силе и ловкости: борьба чередовалась с метанием дротиков. Кожаный мяч лело сменяла переплетенная веревкой чогани. Иногда же тайно за рекой по очереди вскакивая на коней, не взятых арагвинцами из-за изъяна или старости, и мчались во всю прыть по долине, то и дело замахиваясь шашками на мнимых врагов. Вот почему, к изумлению управителя Носте - княжеского азнаура, присланного Зурабом, - молодежь расцветала, крепла и, несмотря на притеснения и непосильные работы, взваленные даже на мальчиков, была весела, - их не оставляла надежда на скорое возвращение Моурави. Церковь переполнена, но дед Димитрия знал: для него всегда найдется место. На паперти его приветствовали арагвинцы. - Эй, дед! - крикнул молодой, с широкой шеей и низким лбом. - За своего внука помолись, ведь он стал турком. - Лучше турком, чем быком, подобным тебе! За это непременно помолюсь! - И, не обращая внимания на угрожающие выкрики, вошел в церковь. Отыскав глазами прадеда Матарса, дед Димитрия протиснулся к нему и стал упрекать друга за то, что тот не подождал его: - Что, святой Гоброн фазанку на золотом блюде обещал с неба спустить, потому торопился? - Фазанку не знаю, а моя Сопико чахохбили ночью приготовила: Павло козленка в лесу убил. - Раз убил, значит, не убежит. - Знаю, не убежит, а сатана всю ночь смущал: "Пока будешь молиться, кошка чахохбили скушает!" Поверишь, три раза возвращался; кошка на крыше спит, чахохбили в сундуке закрыто, а все же тревожусь... - И вдруг заторопился: - Пойдем со мною, без нас священник докажет народу, что на небе веселее глотать воздух. Пойдем к нам чахохбили... - Твое чахохбили, наверно, кошка съела. - Пусть на этом твоем слове чернолицый подавится! - Прадед Матарса беспокойно заморгал и потянул деда за рукав. - Пойдем, если друг мне. - Не могу, дорогой, у самого сегодня праздник: внучка вареную курицу прислала, гозинаки тоже... - А где курицу спрятал? - Если от кошки, то нигде, - лишь котел крышкой прикрыл, сверху кирпич положил. А если от арагвинцев, то под тахту котел засунул, старыми чувяками забросал. Задержав шаги около лика святого Георгия, они вышли на паперть, где их встретили смехом арагвинцы. Один, подбоченясь, вызывающе крикнул: - Что, домой спешите? Шашлык вас ждет? - Шашлык, правда, не ждет, - дед насмешливо прищурился, - а чахохбили и вареная курица непременно. Арагвинцы загоготали... Прадед Матарса, передразнивая, вторил им: "Го-го-го-го!" И вдруг озлился: - Вы почему в церковь не вошли! Разве бог придумал воскресенье не для молитвы? - Скучно у вас в церкови. - Скучно? Тогда езжайте в Тбилиси, - выкрикнул дед Димитрия, - целовать спину своему князю. - Лучше ниже, - посоветовал прадед Матарса. И два боевых друга, несмотря на угрозы арагвинцев, нарочито медленно стали спускаться по тропинке, навстречу голубоватым дымкам. А арагвинцы жалели, что обычай запрещал им не только поднять руку на стариков, но и дерзкое слово сказать им... впрочем, слова все же говорили... В эти тяжелые годы бревна на берегу Ностури были единственной отрадой ностевцев. Даже молодежь охотно собиралась послушать про то, что было, и про то, чего никогда не бывало. Долго крепились арагвинцы, но скука погнала и их к берегу. Конечно, они не сказали, что хотят слушать стариков. Нет, они здесь, дабы не посмели плохо о князе Зурабе говорить. Услышав впервые такое объяснение, дед Димитрия рассердился и накинулся на младшего, горделиво подкручивавшего черные стрелки усов: - Ты что, горный баран, мне на шелковом ковре своего князя подносишь? Я его знал еще тогда, когда ты не чувствовал разницу между головой и... Хохот ностевцев всегда обезоруживал арагвинцев: причин обнажать шашки не было, а плетьми опасно на стариков замахиваться. Молодых тоже не за что избивать: слова ни плохие, ни хорошие не роняют, а что насмешливо смотрят, что делать? Их глаза, - как хотят, так и смотрят. За смех тоже нельзя винить: неизвестно, над кем потешаются, может, над рыбой в реке! Себя только на посмешище выставишь. Сегодня на берегу особенно оживленно: муж Вардиси, только прибывший из Тбилиси, был в центре внимания, он едва успевал отвечать: "Что говорит Вардан? Многое! Моурави сейчас с полумесяцем на "льва" пошел, персов сражать. Потом вернется в Картли. Персов? Конечно, покорит. Зураба? Обещал в Ананури запереть, как мышь в мышеловке. Взять Ананури? Еще бы не взял, но там княгиня Нато, мать госпожи Русудан, как можно войной идти? Что велел вам передать? Вардан клянется: Моурави все время о Носте печалится, советует старикам беречь себя, молодым - силы накоплять. Амкары? Верят в скорое возвращение Моурави, купцы тоже. Лавку Вардана, как крепость, осаждают; сколько Мудрый ни рассказывает, все мало, о сне позабыли, о еде тоже. Майдан кипит, как котел с медом. - О еде позабыли, такому можно поверить, - согласился дед Димитрия, - а питье?.. Наверно, как верблюды после скитаний по пустыне, в духане бурдюки опоражнивают? - Заметив приближающихся арагвинцев, быстро закончил: - Верблюды тоже совесть имеют, сами пьют и соседям не завидуют. - Бог хорошо знал, почему верблюду четыре ноги дал, а человеку только две. - Почему? Почему? - послышалось со всех сторон. Прадед Матарса хитро посмотрел на арагвинцев, произнес: - Если бы некоторым потомкам Адам четыре ноги дал, ни один честный двуногий не успел бы напиться. - О-го-го!.. - гоготала молодежь. - Выходит, эти с четырьмя ногами быстрее обежали бы все духаны... - Э-э, сразу видно, что головы у вас еще не совсем окрепли. В духанах платить надо... я о непрошеных кутилах говорю... о тех, что сами все даром берут. Сидящие на бревнах, понимающе переглядываясь, захохотали, кто-то даже обнял прадеда Матарса. Арагвинцы пришли в ярость: - Ты на кого тень наводишь, бессовестный старик?! - На тех, кто от тени отскакивает. - Кто отскакивает?! Сам клеветой, как слюной, брызжешь! - Лучше своей слюной, чем чужим вином! Вот один незваный гость попросил чашу воды, а выпил целый кувшин вина, потому сегодня чахохбили ничем не запивали. - Что? Как смеешь?! - вспылил рыжий арагвинец, сдвинув войлочную шапчонку набекрень. - Ваше вино на уксус похоже, и трех капель никто по своей воле не проглотит. - А тот, кто при виде красного хвоста икает? - Молчи! Не посмотрю, что седой! - Не посмотришь, выпьешь то, что огненному коню не нужно. Прадед явно был в ударе, ибо берег все время оглашался смехом и восклицаниями. Лавры друга заметно беспокоили деда Димитрия, и он примиряюще сказал: - Волка волком называли, а чекалка разорила весь свет. Вот вчера у Кето ястреб сразу схватил гуся... Как берегла! На именины дочери... а ястреб... - Какой? Бескрылый? Сам видел, к подножию замка он гуся тащил. - К подножию? Может, выше? - Вы что, черти, на азнаура намекаете?! Вот не буду глядеть, что старики, и огрею вас плетью... - Если такое придумал, черт тоже тебя без внимания не оставит, уже раз было такое... Народ вплотную придвинулся к деду Димитрия. Арагвинцы хотели уйти, но любопытство победило, и с деланным равнодушием они опустились на камни, восстановив тем, думалось им, между собою и прадедом Матарса равенство. Дед Димитрия вздохнул и начал: - Ехал на коне неизвестный, очень торопился, а дорогу старик переходил. Кто из грузин не знает, конь стариков не давит, - лишь шарахнулся в сторону и чуть не сбросил седока. Обозлился неизвестный, ударил старика, хотел дальше скакать, - да плеть в фитиль превратилась! Не успел он и подивиться, как подпрыгнула чинка и дыхнула на фитиль. Тут выскочила из землянки старая Кето и закричала: "Пальцы обожжешь! Фитиль горит!" - "А тебе какое дело, что горит?" - Это неизвестный закричал? - живо спросил рыжий арагвинец. - Нет, чинка. Пока такой разговор шел, один палец загорелся. "Слезай с коня, иначе все пальцы спалишь!" - Это чинка сказала? - Нет, Кето. Видно, незнакомец очень спешил, но едва платком обмотал палец, смех слышит: "Э-э, папахой закрой!.." - Это Кето закричала? - Нет, чинка. Ты, арагвинец, меня не путай. Чинка на смех не скупилась... "Хочешь, я тебе мазью палец намажу?.." - Это чинка подобрела? - Нет, Кето! Всегда доброй была... Пока разговор шел, второй палец загорелся. "Скорей с лошади слезай!" - Это Кето забеспокоилась? - Нет, чинка. - Как чинка?! - Арагвинец в сердцах сплюнул. - Если чинка зажгла, почему должна... - Ты не мешай, арагвинец, до конца далеко!.. Пока разговор шел, третий палец загорелся. Тут как подскочит... - Кто, конь? - Нет, неизвестный. "Скорей, тушите палец! О-о, что ты стоишь?!" - Это неизвестный закричал? - Нет, Кето. "Сама туши!" - "Как так сама, а ты?" - "А я тебе что, цирюльник?". - Постой, постой, старик! Это кто, Кето закричала? - Нет, чинка... Пока спор шел, четвертый палец загорелся... Видит конь, если так дело пойдет, он тоже может загореться, - как взметнулся на дыбы, заржал и сбросил в овраг. - Кого, неизвестного? - Нет, чинку. Тут крик поднялся: "Спасайте! Спасайте!" На помощь сбежались... Конь думал - Кето тоже чинка и... - И ее тоже скинул в овраг? - Нет, хвостом по заду ударил, чтоб не в свое дело не мешалась. Тут выскочила чинка из оврага, схватила коня и, выдернув красный хвост, скрылась. Кето клянется: "К обрыву побежала". Арагвинцы, ежась, переглянулись: "Так вот кто прибил хвост к дверям логова Саакадзе... Значит, там чинка живет! Спаси, пресвятая богородица!" - А дальше что было, дед? - Дальше такое было: пока разговор шел, все пальцы потухли, фитиль опять в плеть превратился. Только конь назад хвост не получил. Плюнул неизвестный: "Какая цена теперь коню!" - и вдруг рассердился, вскинул плеть и как ударит... Сильный удар в колокол был так неожидан, что на мгновение все будто окаменело и лишь кто-то истошным голосом закричал: - Люди, чинка! Чинка за хвост тянет!.. Первыми ринулись к церкви дед Димитрия и прадед Матарса. Потом, перескакивая через валуны, - арагвинцы. За ними, как гонимые бураном, неслись ностевцы, - старые, молодые, дети. Крик, плач, шум. А большой колокол бил все сильнее, будто волшебник поднял его и над дикими отрогами раскачивал медный язык. Все замерли. Перед церковью словно застыли на черных конях три монаха. В наступившей, наконец, тишине заговорил с печальной торжественностью пожилой монах: - Люди! В Кватахевский монастырь прибыла царица Тэкле. - Переждав, когда утихнет вновь взметнувшийся шум, монах продолжал: - Божий промысел! Удушен врагами за верность кресту "богоравный" царь Луарсаб! Царица Тэкле привезла икону, на которой запечатлен на веки веков царь Багратиони Луарсаб Второй. За его верность святой вере, за преданность уделу иверской божьей матери, за любовь к Картли церковь приобщает благочестивого венценосца к лику святых. Аминь! Второй монах поднял нагрудный крест, осеняя им потрясенных людей: - Приобщать к лику святых царя-мученика прибудет святой отец католикос Картли. Соберется духовенство - белое и черное. Пожалуют князья Верхней, Средней и Нижней Картли, стечется народ. Пусть плачут все имеющие сердце. Третий монах простер руки к небу, как бы указывая на "вечную обитель" тех, кто "смертью смерть попрал". - Нас к вам направил преподобный монах Бежан, в миру - Бежан Саакадзе. Он глаголал: "Раз царица Тэкле родом из Носте, то пусть все ностевцы, старый и малый, направят свои стопы к святому монастырю Кватахеви - поклониться испившей неисчерпаемое горе царице Тэкле, поклониться образу царя Луарсаба Второго, как вечный дух, нетленного..." Словно из одной груди, вырвался неистовый вопль ностевцев и пронесся над площадью, заглушая скорбные слова. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Монах-звонарь в смятении выпустил веревку, силясь понять: отчего так страшно загудел большой колокол, прозванный кватахевцами "Непревзойденным", загудел так, словно кто-то одним рывком вырвал у него медный язык. Необычайный вопль потрясенного металла до боли отозвался в сердце монаха. Лет тридцать вызванивал он кватахевские напевы, то торжественные, то веселые, то печальные, но еще ни разу не слышал, чтобы колокол так обнаженно, с такой безудержной силой выражал свою муку... Как хор плакальщиц подхватывает стенания старшей, так храмы Картли подхватили вопль Кватахеви. И понесся унылый звон через ущелья и долины. Вот уже второй день не то причитали, не то стонали колокола монастыря святой Нины, взывая к холодным небесам. - Моя Нино, разве облака из меди, что, сталкиваясь, так звенят? - Как, дитя мое, ты не узнала голоса обители равноапостольной? - Семь лет надо мной звенело небо желтых песков и в огненном мареве мне мерещились колокола. Расплавленная медь, казалось, капала на мои уста, и я трепетала: вдруг услышат, как я дышу, и ворвутся в домик - хранилище моих слез. - Дорогое дитя... свет глаз моих, о чем плачешь? Милостью бога твой царь сейчас в раю. - Это там, где над млечной дорожкой извивается аркан? Не отдаст ли вновь бог по своей доброте персам царя Картли? Он в раю?! Ха-ха-ха!.. А я... я где? Почему и я не в раю, где источник вечных мук? - Как посмела ты, Тэкле, на бога тень набрасывать? - А разве все не от бога? Тогда от кого же? Кто сильнее его, всевидящего? Чем царь Луарсаб не угодил ему, всепрощающему? Может, мало страдал? Или недостаточно было моих молитв, мольбы, слез? Не должна ли была, наперекор судьбе, упросить царя уступить шаху Аббасу? Да... тогда бы Луарсаб царем вернулся в Картли, а не святым. О, зачем... зачем я ради жестокого бога пожертвовала возвышенным царем?! Какой холодный звон! Куда скрыться? Куда бежать? - На кого ропщешь, несчастная?! Бог удостоил тебя блаженства наравне с праведными! Лишь твое отчаяние сдерживает мой гнев... Бежать некуда. Три дня по всей Картли будут звонить большие и малые церкви, оповещая паству о том, что царь Картли Луарсаб Второй причислен к лику святых. Это ли не награда безначального бога за верность кресту?! Почему молчишь, Тэкле?.. Царица Картли! - Нино испуганно взирала на застывшую в отчаянии Тэкле. - Лучше говори! Плачь! Кляни!.. Легче станет. - Слова схлынули... слезы высохли, как озеро, ушедшее в землю. И клясть некого... все, все умерли... сгинули... растворились... Как после такого можно жить? Как солнце может спокойно светить? А птицы петь?! - Тэкле! Тэкле, что говоришь ты, дитя мое?! Христе помилуй! Тэкле, лишь святым оказывают такой почет. Не одни картлийские колокола три дня будут стонать, но и имеретинские, так решили, и самегрельские, также гурийские... Все царства и княжества Грузии три дня звонить не перестанут. - Ха... ха... ха!.. Это те, которых простодушно хотел объединить мой брат? Великий Моурави? Скажи, простит ему твой добрый бог? Ведь это он помог царю Луарсабу раньше времени святым предстать перед алтарем. - Тэкле! Царица моя! Ради спасения души, не кощунствуй! О влахернская божья матерь! О святая Шушаника, не зачтите ей в грех неподобающие слова. Душа не ведает, что изрекают уста. О... - Перестань, Нино, взывать, все равно не услышат иконы, они глухи и немы. - Тэкле через узкое окно взглянула на небо. - Се врата божии! - И безудержно рассмеялась, словно радуясь возможности говорить, что думает. - Да, глухи и немы, иначе чем объяснить их молчание на все мои призывы, мольбы?.. Нет, не мои... я недостойна, - мольбы моего царя! Почему не отвратили руку элодея? Я не верю больше им! Не верю! Не верю!.. - Как смеешь ты, Тэкле, роптать?.. По ходатайству пречистой и преславной богородицы приснодевы Марии не ты ли была счастливее всех женщин? Не тебя ли ласкал возлюбленный? Не твои ли уста покрывал страстными поцелуями, вливая в кровь аромат любви? Не тебя ли сжимал в сильных объятиях? Не тебе ли в тиши ночной нашептывал слова несказанного блаженства? Не тебя ли, соперничая с солнцем, обжигал огнем страсти? Кто еще испытал счастье, подобное твоему? Пусть заплатила ты за него... и я бы заплатила хоть за один день земного счастья, хоть за отблеск огня любви. Взгляни на меня!.. Я... я тоже любила. Он вошел в мое сердце, как путник в дом, и остался в нем навсегда. То была ранняя весна моей жизни. Цвели на скатах цветы, и ручьи, обнявшись, вели неумолчный хоровод. Он соскочил с разгоряченного коня, сердито бьющего копытами. Потом он сказал: "Ни бурям, ни битвам с дикими ордами, ни блеску царских замков, ни прославленным красавицам не затмить золотой поток твоих кудрей и синие озера глаз". Но была ли я счастлива хоть час? Нет, я чего-то ждала в тревоге... И она пришла, серая, как осень. Не испепеляли меня в ночной тиши поцелуи любимого, не ласкали мое истомленное тело его руки, уста его не шептали клятвы, заставляющие трепетать сердце. Цветы отцвели, и ручьи отжурчали... Остался мираж... Он ушел к другой... А я? Не изведав и крохи счастья, я замуровала себя в каменных стенах. Так смеешь ли ты роптать, Тэкле? Ты, испытавшая блаженство счастья! Что знаешь ты о бурных ночах отчаяния? Что знаешь о слезах моих? Что ведаешь о цветке, нерасцветшем и безжалостно брошенном в реку забвения?.. Кто смеет требовать больше, чем мыслимо взять? Можно ли быть такой себялюбивой, чтобы не видеть того, кто ничего не взял? Того, кто все потерял, все отдал, навсегда приковал себя к страданиям? Того, кто обречен на одиночество, на одиночество среди тысяч... - Ты нашла умиротворение, утешая страждущих, золотая Нино. - Золотая?! - Нино горько усмехнулась и сбросила с себя черный клобук, по плечам ее рассыпались седые пряди. - Кто? Кто посеребрил меня? Ты только помысли, сколько надо страдать, чтобы молодой потерять золото! О, что вы, люди, знаете о несказанной муке раненого сердца? Ночи отчаяния, ночи жарких призывов! Нет больше воли моей! За что? За что мне такое? Я вопрошаю тебя, святая Нина, за что обрекла ты меня на вечное горение?! Сжалься, погаси мою жизнь, как огарок... Не могу больше... не могу! Нино, сорвав белую повязку, упала на каменные плиты, не то беззвучно рыдая, не то забившись в судорогах. Беспомощно склонилась Тэкле над неподвижной игуменьей, чье властное слово было законом для монастыря. Одна жизнь прошелестела, как в тесной келье страница евангелия, а другая прошумела, как дождь в горах, в глубинах которых огонь, а на вершинах снег. Любовь одной - вызвавшая отречение. И отреченность другой - не убившая любовь. Алмазы-слезинки заблестели на длинных ресницах Тэкле, и печаль ее смешалась с восхищением: "О, как нежны руки Нино, они созданы, чтобы держать розы, ласкать кудри детей, очаровывать любимого, но, увы, они двадцать пять лет сжимали только холодный крест". Словно боясь разбудить кого-то, Тэкле тихо проронила: - Нино... он... бог не... не рассердится за... измену ему... С трудом приподнялась Нино. В синих, как озера, очах будто отразилось пламя пожара, губы шептали: - Люблю! И... никогда не разлюблю! Она на коленях подползла к иконе Нины Греческой и протянула трепетные руки: - Святая покровительница, свидетельница моих долголетних стенаний, не являй сурового лика и не осуди за то, что не погребла навек в груди земную страсть. Лишь себе приношу я вред, а так ни богу, ни людям не мешаю... Не оставь впредь меня своей всепрощающей улыбкой, ибо светит мне твой божественный лик. - Нино, помнишь, мы любили с тобой сидеть на плоской кровле нашей бедной сакли. Помнишь тот безвозвратный день, когда Георгий ускакал на свою первую битву? И ты без устали смотрела вдаль, ожидая его... Мой большой брат вернулся победителем, обласканный царем, вознагражденный богатством... - В тот день я на веки вечные потеряла его. Словно дождь прошумел и прошел стороной - вновь наступила тишина смирения. Не мнимого ли? Нино встала, завязала повязку, отворила дверь и ударила молоточком в медный диск. Вошла послушница. - Дочь моя, утро стучится в окно, пора будить князя Баака. - Благочестивая мать игуменья, князь Баака не ложился... - А тебе откуда известно это? - Не мне, - старая сестра Дария видела из окна, как князь всю ночь метался по саду... молилась за него. - Не помыслила, что не все следует лицезреть чужому глазу. Нино резко обернулась. Необыкновенное счастье озаряло лицо Тэкле, она шептала: - В этот миг я на веки вечные обрела любимого. Она устремила свой взор в неведомую даль, словно не стало каменных стен, словно взор "ста черных солнц" превратил их в прозрачный хрусталь. Послушница тихо прикрыла за собой дверь. Высоко вздымалось светило в багровой дымке, будто источающей кровь. Гудел колокол, напоминая о юдоли плача. И вдруг сразу закачались средние и малые колокола. Они наполнили воздух жутким перезвоном, и их чарам поддались толпы, со всех сторон стекающиеся к Кватахевскому монастырю. Кому-то почудилось, что не в срок потемнело. Многие суеверные вскидывали головы, в проносящихся разорванных облаках мерещились чернокрылые ангелы, вестники смерти, вскинувшие дымящиеся факелы. И трепет охватывал людей перед настежь раскрытыми воротами, увенчанными каменным крестом. Не останавливая колоколов, монах-звонарь сумрачно взирал вниз, на взбудораженных картлийцев, двумя потоками огибающих высокую чинару, посаженную им в день венчания Луарсаба Второго и Тэкле Саакадзе. Сейчас все картлийцы, от мала до велика, бросив города и деревни, сбежались сюда, расплескав, как воду из кувшина, смех и растеряв улыбки. От стен Твалади до западных стен обители народ заполнил ущелье желтых камней. Монах-звонарь встал на балку, приник к большому колоколу - "непревзойденному", как будто хотел раствориться в его гудящей меди. Чинара махала длинными ветвями в знак прощального привета. Толпы густели. Ожидание порождало тревогу, душившую, как арканом, вселявшую уныние, и то обрывался, то вновь слышался взволнованный шепот: - Говорят, не царица Тэкле и не князь Баака в Кватахевский монастырь сегодня прибыли, а их тени. - Вай ме! Почему не боится несчастная царица? - Говорят, нарочно такое сделали: если тени сольются с дымом кадильниц и растают под сводом, они тоже умрут. - Правда, как человек может жить без тени? Солнце не простит оскорбления. - Солнце не простит, луна тоже. Духи гор синим светом зальют ночью тропинку, и тогда царица пройдет обратно в монастырь святой Нины. - Царица пройдет, князь тоже, ибо там они нашли приют. - Что-о?! А все думали, в Кватахеви князь останется. - В Кватахеви венчалась, потому, думали, здесь захочет... - Не договаривай! Чтоб тебе на язык оса села! - Аминь. - Вчера крылатого коня в ущелье видели: пролетел, не касаясь камней. - Це-це-це! Наверно за царицей! Земля сильно дрожала, в Кавтисхеви вся утварь с ниш попадала, звон пошел. - В Кавтисхеви попадала, в Мцхета тоже. - Сам католикос пожаловал служить заупокойную литургию. Даже посох черный. - Посох черный, слезы тоже. - Прибыли двенадцать епископов, утешители! - Приехали достойные священники Анчисхати и Сиона. - Пришли монахи из Мцхета, псалмопевцы! - Ностевцы на черных скакунах прискакали. - Ностевцы прискакали; враги тоже... на желтых жабах. - Правда! Вон сухой Липарит! Тучный Цицишвили! Красноносый Квели Церетели. - Фиран Амилахвари злорадный и баран Джавахишвили нарядный тоже не забыли. - Еще бы! Вспомнили Ломта-гору! - Друзья тоже тут: Ксанские Эристави, все Мухран-батони. Кто изменит им, пусть будет проклят устами бога! - Амкары со знаменами собрались. Чем не воинство? - Азнауры целый двор Кватахеви заняли; на черных куладжах черные кинжалы. Шадиману на радость! - Какой картлиец сейчас не тут? - Картлиец тут, перс тоже. - Кто? Кто такой? Почему перс в церкови?! - Раз друг, почему не должен в церковь приходить? Отстранив любопытного плечом, Квливидзе шепнул Кериму: - Отойдем... - и, остановившись у серебряного подсвечника, залитого восковыми слезами, спросил: - Говоришь, шах-собака встревожился? Фитили потрескивали, дым курился, скользя по потускневшим ликам святых. Райские кущи на иконах пребывали в изменчивой полумгле. Люди не ощущали, казалось, изнурительной духоты, теснились к царским вратам. В узкие просветы под куполом врывались искрящиеся лучи, похожие на мечи архангелов. Выше купола гулял ветер, нагоняя облака, начинавшие курчавиться и темнеть, словно кто-то накидывал на них груды серой овечьей шерсти. В углу храма на полу белела мраморная доска, на ней изображен был голубь, равнодушно попираемый разноцветными цагами. Сейчас голубь, как бы полный удивления, уставился на Керима, который осторожно обошел его и притаился под низко нависшим сводом. Откинув голову к сдвинув брови, Квливидзе старался гордым видом прикрыть печаль. - На голубых мечетях Исфахана много бирюзы, - Керим приглушил голос, - еще больше у шаха Аббаса коварства. Язык его может источать мед, а рука - яд. Перед коленопреклоненными ханами он безмолвно провел рукой по воздуху замкнутую черту. Ханы поняли: петля! Бисмиллах, это черта между ограниченным и бесконечным? Один миг, незаметный поворот - и судьба безжалостно меняет цвет жизни. О Мохаммет, было зеленое - и вдруг стало коричневое! Казалось оранжевое, - а гибельным налетело серое... Свист в воздухе одной петли подобен свисту тысячи змей-гюрз, завладевших Муганью. Она оборвала светлое, преходящее и открыла темное, вечное... - Мучился долго? - Нет, аллах послал праведнику мгновенную смерть. - Скачет... коршун Арагвский!.. Угнетатель! - Зураб? Где? Где? - Вон! Арагви навсегда замутил! - Арагви замутил, царство тоже. - О, о... люди!.. Керим прикрыл плащом рукоятку, торчащую из-за широкого пояса. У ног его в мраморной доске отражались горящие свечи, и голубь словно плыл по огненному озеру. Суровостью Квливидзе стремился скрыть то, что пробудил в нем страшный рассказ Керима. Он глядел на тоскующего персиянина, кому рок уготовал быть свидетелем великих мук царя Картли Луарсаба Второго Багратиони. Мягким движением руки старый азнаур коснулся плеча Керима. - Теперь тебе, друг, опасно возвращаться в Исфахан. Оставайся здесь. Прошу, у меня поселись. - Аллах свидетель, осчастливлен я твоим вниманием, господин, да благословит твою доброту святой Хуссейн, но не в Исфахан отныне идет путь моей жизни; и здесь пока не останусь. До меня дошло: Моурави снова меч точит к войне. Поеду к ханум Русудан - или с ними вернусь в Гурджистан, или с ними навсегда там останусь. - Значит, царицу Тэкле покидаешь? - Да будет вес ее скорби подобен весу крылышка мотылька! Уходит светлоликая в святое убежище ханум Нино. А мать и отец Эрасти, моего духовного брата, в Носте возвращаются. - Тише, люди!.. Едут! Старая царица с царевичем Вахтангом! - С царевичем?! Ва! Откуда взялся, если не с того света? - Он с того света, старая царица тоже. - Хочу обрадовать тебя, несравненный Керим: уже Вардан Мудрый водил караван кораблей в Стамбул. Рассказывает, что сам султан Мурад ведет с Георгием Саакадзе разговор о судьбе мира. Богатство его дом перехлестывает. Лесть и поклонение теснятся у его порога. Только не убаюкивает первого "барса" новый прилив славы: в Грузию спешит. - Велик аллах в своей справедливости! И пророк его Мохаммет повернет судьбу Моурави против несправедливого шаха и ханов, предавшихся крови и сладострастию. Ветер пустынь нанесет горы песка и похоронит под ними силу "льва Ирана". - Эх, Керим, Керим! Отшумело большое время! И всегда так: налетит буря, люди пугаются - лес гудит, деревья валятся, пожары свирепствуют... А потом? Ни мед - ни перец. Ни пир - ни бой! Тишина, спокойствие. Одно жаль: приходит горению на смену скука. Как след золотых подков крылатых коней, остаются строки в летописях о великих деяниях, а ты в одиночестве зябнешь у потухшего костра. - Тише! Тише! Едут! - Горе мне! Как бледна царица Тэкле! - Как прекрасна она! Как тонка! - Как светла! - Почти неживая! - Может, и правда, тень? - Она тень, князь Баака тоже. - Кто? Кто это вместе с Баака ведет ее к воротам?! - Игуменья монастыря святой Нины. - Как благочестива игуменья Нино! - Живет в почете, слава о ней по всей Картли. - Сама похожа на святую Нину. - О чем говорить! Счастливая! Не знает земных печалей! - Отрешена от суеты сует. - А кто те двое, что едва плетутся за царицей Тэкле? - Кто? Убитые горем мать и отец Эрасти. - Тише! Тише! В церкови поют... На лицах печать сострадания, скорби и волнений. Будет ли конец мукам картлийцев? Стоит как остров среди кровавых волн церковь Грузии. Почернели стены от мусульманских огней, разбиты каменные алтари, а на потускневших иконах вмятины от ударов стамбульского ятагана и исфаханского кинжала. Ручьи слез текут по отрогам и долинам Грузии и впадают здесь в море плача. Многострадальная Грузия! Величие твоего бытия смято воинственным Востоком. Но кто осмелится посягнуть на величие твоего горя? Вопли княгинь сливаются с хором певчих. В дыме кадильниц трепещут зеленоватые язычки свечей. Громко причитает старая царица Мариам. Рвет на себе седые космы Нари. Криками отчаяния оглашают храм женщины Верхней, Средней и Нижней Картли. Здесь сегодня нет места плакальщикам, искусно представляющим правду лжи, - порыв искреннего стенания потрясает своды. Но безмолвствует Тэкле. Широко раскрытыми, глубокими, как черная бездна, глазами смотрит она на алтарь, перед которым некогда стояла рядом с неповторимым. Не трогает ее ни скорбная торжественность церкви, ни блеск одежд, ни печальная суета. Она уже там, где ее царь Луарсаб. С трепетом взирал стройный монах Бежан Саакадзе на Тэкле. Наконец он узрел сестру своего отца. Но не новая ли это икона движется между святым Антонием и святой Ниной? На миг боль затмила глаза, точно полоснула тугая шашка. И сразу что-то рванулось, будто всколыхнулась черная туча, в струях дыма поплыли хоругви с таинственными ликами, зашуршали шелка, - и процессия, словно подхваченная какой-то неведомой силою, устремилась к выходу. Неумолчно звонили колокола, наполняя ущелье беспокойным гудением. Казалось, вот-вот сорвется с гигантского крюка "непревзойденный" и взлетит к облакам, закрывшим лесистые вершины гор и теснившимся над храмом. Перезвон нарастал, разрастался оглушающий гул меди, словно раскалывались тысячи жертвенников, ломались тысячи сосудов. И высокая чинара, клонимая ветром, беспомощно роняла листья - свои зеленые слезы, и птицы, тревожно крича, вырывались из гущи ветвей и с шумом проносились, задевая крыльями купол. Впереди процессии епископ Феодосий на вытянутых руках нес царскую мантию Луарсаба Второго. Рядом выступал Трифилий, высоко подняв страдальческий образ Луарсаба, написанный на атласе царицей Тэкле, - таким, каким она видела его в последний раз. Ряды белого и черного духовенства двигались в суровом безмолвии, тускло поблескивали кресты на клобуках, красным огнем рубинов вспыхивали митры. Не чувствует Тэкле ни твердой руки Баака, ни успокаивающей руки золотой Нино. Она идет прямо, не сгибаясь, черным потоком ниспадают с ее плеч рассыпавшиеся волосы. Белыми лилиями лежат на груди скрещенные руки. Процессия трижды обогнула храм и направилась к паперти. Керим глухо застонал и подался вперед. На миг Тэкле задержала свой взгляд на Кериме, и почудилось ему, что ледяной кристалл, освещенный теплым лучом, коснулся его души. И он не знал, почему воцарилась мертвая тишина, почему затихло пение и оборвался плач. На амвон взошел католикос и вскинул глаза кверху, давая понять пастве, пребывающей в смятении, что он отрекается сейчас от земных страстей и ждет небесного приговора. И пока спадал рокот голосов и рассеивался дым кадильниц, первосвятитель припомнил те веские слова и сравнения, которые еще утром запечатлел в своей памяти. Он перевел взор на Фирана Амилахвари, стоявшего перед амвоном, припомнил, как его брат, низменный Андукапар, прельщенный сатаной, предал отечество - удел богородицы и предался "нечестивым агарянам", персидским муллам, совершившим над ним омерзительный обряд, и, забыв заученную речь, проникновенно заговорил о царе Луарсабе, отвергшем земные блага, которые сулил ему "исчадие ада" шах, склоняя к измене святой вере. Не устрашился царь Багратиони испытаний семи мученических лет, ниспосланных ему господом богом. Ради земной юдоли не пожертвовал душой вечной. И в великом подвиге, утверждающем бессмертие народа, смертию смерть попрал! Иверская церковь подкрепилась новым самопожертвованием. - Аминь! - подхватил хор. - Вы, приказания святой Троицы мгновенно исполняющие, архангелы великие Михаил и Гавриил, возвестите! И да возрадуются сердца наши! - величаво вскинул жезл католикос. - Царь Картли Луарсаб Второй, из династии Багратидов-Багратиони, церковью иверской причисляется к лику святых! К лику святых! К лику святых! - Аминь! - взлетело под сводами, заглушая рыдания. Кто-то бился у стены, кто-то дрожащей рукой пытался зажечь свечку, а она упорно гасла, кто-то тщетно силился выдавить из горла слово, но слышался только хрип, кто-то судорожно цеплялся за амвон, на котором дымилось брошенное кадило. Колебались блики светильников. Тэкле была неподвижна. Лишь чуть вздрагивали длинные черные ресницы, оттеняя ее мертвенно-бледное лицо. "Вот-вот взмахнет она руками и испарится, как дым кадильниц", - подумал Трифилий и на мгновение застыл. Храм словно качнулся. Кто-то неистово вскрикнул. От колонны отделился весь в черном Шадиман и упал к ногам Тэкле. - Прочь! - тихо, но властно проговорил Баака. И показалось многим, что Шадиман отполз, но тень его обвилась вокруг черных сандалий Тэкле. И кто-то, обезумев, завопил: - Змей! Змей!! Судорожным движением Зураб коснулся рукоятки меча. Глаза владетеля Арагви и владетеля Марабды столкнулись. Холодом низменных глубин повеяло на Зураба, и он содрогнулся! "Не ужален ли я в самое сердце?!". Один из устремившихся к выходу тваладцев в черных доспехах полой своей бурки задел цаги Зураба. И почудилось арагвскому князю, что чешуйчатый змей обвился вокруг его ног. Бесстрашный арагвинец познал власть страха, леденящего дыхание и парализующего волю. Прикрыв глаза железной перчаткой, он опрометью ринулся вон из храма, не помнил, как одним махом взлетел на коня и поскакал, пригибаясь к гриве. Подхваченные каким-то сатанинским вихрем, отлетали в сторону деревья, горы, реки. Он неистово стегал пронзительно ржущего коня, чувствуя, как за ним неотступно гонятся огнедышащие чудовища, вырвавшиеся из преисподней. - Змей! Зме-е-ей! - неслось со всех сторон. Заметались священники, заметались миряне, не в силах овладеть собою. Кто-то с ужасом сбрасывал с себя черную ленту, кто-то силился вытащить кинжал, застрявший в ножнах. Кто-то забился в нишу и защищал лицо руками, обливался холодным потом, кто-то прижимал к груди трикирий, оплывший воском. Безумие охватило храм. Вопли. Выкрики: - Берегите! Берегите царицу! - Где?! Где царица? - Где Тэкле?! А... а!.. - Царица! Царица исчезла! Мгновенно храм опустел. И лишь колокола не умолкали, взлетали, как одержимые, и торопливый перезвон отзывался гулким эхом в расселинах гор, возвещая о бедствии. Монах-звонарь с окаменевшим лицом глядел на раскачиваемую ветром чинару, вокруг которой шумно падал на землю зеленый дождь. Самое кроткое дитя этой земли, Тэкле, никогда не чинившая зла, исчезла при невероятном грохоте, порожденном слепой игрой человеческого воображения. Исчезла? Куда? В эту ночь никто не спал ни в замках, ни в саклях, ни в лачугах. Сумерки спустились на ущелье, голубовато-лиловые, притаенные. Кавтури темнела, равнодушно оставляя на плоских, отшлифованных временем и водой камнях белоснежную пену. Отчаявшись найти Тэкле в обители, Баака, Керим, Датико и Арчил устремились вниз по течению реки. Искали в прибрежных пещерах, темных зарослях, искали в обители ангелов - все тщетно. Потом зажгли факелы, и багрово-красные отблески запрыгали в кипучей реке. А позднее взошла луна и перед утомленными глазами раскинулся на отрогах, словно саван, мертвенный синий свет. Напрасно монахи и ночью обыскивали монастырь, напрасно баграми будоражили озеро. Мертвенный синий свет рождал отчаяние. Напрасно все Мухран-батони устремились в горы и ущелья на поиски неповторимой Тэкле. Напрасно Ксанский Эристави сулил хурджини с марчили тому, кто нападет на след царицы. Напрасно Шадиман обещал вольную семи марабдинцам, если найдут живую, или... не живую, сестру Георгия Саакадзе. Напрасно Керим молил аллаха взять его жизнь за жизнь пресветлого царя Луарсаба. Напрасно ностевцы от мала до велика поднялись на поиски внучки бабо Зара. Напрасно в смятении потрясенный народ метался в поисках Тэкле. Мертвенный синий свет гасил надежду. Напрасно азнауры рассыпались по лесам и долинам. Мертвенный синий свет скрывал ее последний приют. Все напрасно, ибо судьба беспощадна, ее не обойдешь, не объедешь; так сказал удрученному Бежану настоятель Трифилий... Чей это дом на краю обрыва, погруженный в безмолвие? Кто здесь жил, любил, страдал? Кто оборвал цепь очага? Кто ушел, чтоб никогда не вернуться? Кто остался, чтоб никогда не уйти? И кто сказал, что можно исчезнуть как дым из своего дома? Нет! Здесь остались мысли, чувства. Здесь вечно живет тот, кто родился тут. И, овеянная то грустью, то скорбью, во всем ощущается здесь невидимая, неощутимая, но существующая жизнь. О, нет, лишь мечта о жизни. Тихо скрипнула дверь, показалась рука. Тонкие пальцы дотронулись до стены, задержались на осколке стекла" погладили его. Осторожно ступая, словно боясь вспугнуть прошлое, проскользнула в дарбази Тэкле. Сквозь платье, ставшее рубищем, просвечивало, как мрамор, ее холодное тело. Неужели эти разбитые сандалии были когда-то сафьяновыми, как нелепо высовываются ее нежные пальчики, израненные и кровоточащие. О, не все ли равно, что было когда-то, если сейчас осталась лишь тень в мертвенном синем свете, залившем комнату? В давно минувшие годы в этой комнате, так любимой семьей Саакадзе, вещи будто старались угодить хозяевам: вот тут примостился кидобани, тут висело оружие, тут... Но что это?! Из-под тахты вылез прозрачный Тартун, ощерился и беззвучно залаял. Тэкле отшатнулась, но пес неслышно подошел к ней, выгнул спину, лениво взмахнул хвостом и посмотрел на пришелицу задумчиво-стеклянными глазами. Тэкле хотела нагнуться, чтобы приласкать его, и застыла, полная ужаса: перед ней на тахте бегала маленькая Тэкле - та, что некогда жила здесь, в далеком детстве, радовалась журчанию ручья, полету ласточки, шаловливому ветерку. И сейчас, не испугавшись, что она увидела свое будущее, маленькая Тэкле хлопала в ладоши и громко смеялась. - Брат! Мой большой брат, смотри, какие серьги привез мне дядя Папуна! О мой большой брат! Я боюсь, не трогай маленьких девочек, они не виноваты. И вдруг Папуна упал на мутаку и затрясся от смеха. Лунные блики прыгали по нем, а он все катался по тахте и хохотал. Тэкле судорожно сжала виски: "Брат! Мой большой брат!.." Она силилась что-то припомнить. В пылающей голове ее теснились спутанные обрывки мыслей, перед глазами разверзлась бездна и зловеще дымилась, словно в гигантском котле ядовитое варево. "Нет! Нет! Только не это! Только не покинула б меня память... до последнего вздоха! Чтобы вновь я предстала перед ним розовой птичкой, веселой певуньей счастья. О, где? Где мое счастье?! Какой ураган умчал его? О люди, скажите, как жить мне без царя сердца моего?!" Будто подхваченная вихрем, Тэкле выбежала на глухую уличку, знакомую и неузнанную. "Где я? Почему здесь такое страшное запустение? А куда исчезла пыль Гулаби? Проклятая желтая злодейка, как клубится она там, без меня? Почему не застыло небо?! - Стон вырвался из груди Тэкле: - О-о, значит, еще не все?! Нет! Нет! Только не... не это! Где, где я?! Какое страшное одиночество! Одна в бескрайней пустыне!.. Скорей, скорей, пока память сопутствует... пока не отступила!.. Туда, в темное ущелье за разрушенной часовней, где некогда в той, прошлой жизни царь Луарсаб шептал мне: Иль хотя б твоею тенью стал, Незнакомый навек с разлукою..." Тэкле, не разбирая ни тропинок, ни ручьев, рванулась вниз. "Скорей, скорей туда! К царю сердца моего!.." Угрюмые камни, развороченные скалы, словно притаившиеся чудовища. Почему же ей вдруг стало так легко? И розовые отсветы легли на гибкие руки... На руки? А может, на крылья? Да, на крылья, опаленные огнем жизни. Мертвенный синий свет заливал часовню ангелов, стерегущую вход в ущелье Кавтисхеви. В сводчатых воротах, почти незримая в зыбкой полумгле, появилась Тэкле. Взор ее устремлен в розовую высь, и выражение беспредельного счастья сметает с лица печать невыносимого страдания. Шелохнулась ветка, покатился камешек... На рассвете прибежали в Кватахевский монастырь перепуганные пастухи. Они клялись настоятелю Трифилию, что озаренная луной и усеянная звездами царица Тэкле скользила по струям Кавтури, пока не растаяла, как видение, в дымчатой дали... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ "Чей это замок сползает с угрюмой вершины? - дивился Шадиман. - Неужели мой? Почему же раньше не замечал кривизны стен? Нет, не мой это замок! Но тогда, значит, сосед у меня появился? Двойник! Начал подкрадываться, подрывать устои... Но кто он? Светлейший? Сиятельный? Все равно - следует от него избавиться, пока не поздно... Так кто же он, этот владелец неустойчивого замка? Неужели я? Но, в таком случае, кто тот, что вынудил князя Шадимана Барата спускаться ползком? Саакадзе? Одному не под силу. Князья? Допустим ли сговор азнаурского сословия с княжеством? Выходит, все допустимо, раз до самых основ докопались. Спасать! Спасать, что возможно!" Свистнула нагайка. Шадиман, подскакивая на взмыленном коне, недоумевая, дотронулся до своего горла. "Первый раз слышу, чтобы так хрипел человек. И уж совсем лишнее сердцу стучать, подобно копытам коня по мокрым скалам. И как могут глаза извергать пламя и одновременно сбивать его ледяным ливнем? И потом, почему я взмылен, подобно загнанному коню?" Напрасно чубукчи предупреждал тревожным выкриком. Напрасно телохранители испуганно стремились, размахивая копьями, как-то приблизиться к грозному владетелю. Где-то в туманах мчался всадник с высоко поднятой нагайкой. Уже закрылись ворота замка, а Шадиману все еще мерещились прыгающие горы, шатающиеся леса и узкая, скользкая от ливней тропа, вьющаяся над мрачной пропастью, из глубин которой доносится зловещий гул. "Будто, - содрогался Шадиман, - настал день страшного суда и сотни злых духов, деля добычу, когтят их жертвы и ломают скалы... В сокровенных индийских писаниях, - мучительно напрягая память, припоминал Шадиман, - сказано: "Пока не услышишь, ты не можешь видеть. Пока не начнешь видеть, ты не можешь слышать. Видеть и слышать - вот вторая ступень". Но ведь я видел Кватахевский монастырь, заполненный владетелями и все же погруженный в могильную тишину. Слышал проклятия, и перед глазами стеной стоял неподвижный мрак, и во всем происходящем заключался неумолимый приговор: "Я, сиятельный держатель знамени Сабаратиано, никогда не поднимусь на третью ступень, - значит, не воплощу в себе силу княжеского сословия и не возведу его на четвертую ступень, где познается высшее блаженство - неделимая власть". Невидящими глазами он обвел двор Марабдинского замка. Воздух был пропитан запахом какой-то прели, и сладковатая волна подкатывалась к сердцу, то учащенно бьющемуся, то словно погружающемуся в небытие. Рыцарской перчаткой он провел по лбу, силясь разгладить так внезапно появившиеся морщины, в которых дрожали капельки пота, и тщетно пытаясь овладеть собой. Он почему-то стал следить за нервно вздрагивающими боками красавца скакуна, которого оруженосцы никаким понуканием не могли поднять. Потом устало перевел взгляд на узорчатый каменный балкончик, нависший над парадным двором, и внезапно вспомнил о лимоне и долгих разговорах с ним. И, словно это было самым важным, спросил смотрителя замка: поворачивали ли слуги кадку, чтобы все листья равномерно освещались? Поймав себя на вздорном занятии, засмеялся, вконец перепугав челядь. Неожиданно вслух спросил: "А что заслуживает внимания?" - и, отшвырнув нагайку, круто повернулся и вошел в замок. Гулко отдавались под низкими сводами нетвердые шаги. Из всех углов выступали серые призраки, взмахивали бескровными руками и расплывались. В комнате "сто забот" на черно-белых квадратиках костяные фигурки потрясали сабельками и копьями размером в булавку. Карлики тоже осмеливались угрожать ему. Войдя в опочивальню, он гневно задернул занавес из красного атласа с вышивкой гладью серебряными и золотыми нитями и, пораженный, попятился к алькову, сбив арабский поднос с плодами. Атлас отсвечивал кровью. Он отшвырнул ногой упругое яблоко, раздавил нежный персик и зло усмехнулся: "Все равно не собрать воедино то, что распалось, рассыпалось навек". Упав в кресло, он протянул к камину-бухари свои онемевшие ноги, беспрестанно повторяя: "Сагубари!.. Сагубари!.. Сагубари!.." Весенняя теплынь! В узкое окно льются радужные лучи, но князь видит лишь угрюмые отблески огня. "А что такое Сагубари? Да, это овраг возле Тбилиси. Там я перевел дух, скрываясь в кустарнике, где журчал голубой родник. Голубой? Не отражались ли в воде крылья ангела ущелья? В Кватахевском храме сторожил вход серафим с ослепительно-белым мечом. Почему шестикрылый не поразил властителя злых духов, Зураба Эристави Арагвского? А кого я видел еще в храме из многих, кто присутствовал там? Никого! Живые души удалились, остались мертвые маски. Больше ничего не припомнить, значит, ничего и не было! Что же со мной самим, выронившим из железной десницы поводья судьбы! Сагубари! Там божья коровка вползала на камень, скатывалась и опять карабкалась наверх. Падать легче. Падая, звезды вспыхивают огнем, снежинки образуют пушистый ковер, сердца разбиваются, как светильник. Это хорошо! А что плохо?!" Он вновь побрел по пустынному замку, вглядываясь в вещи и не узнавая их. "Откуда такой мрачный зал? И это для встреч с друзьями? С какими друзьями? Где они? Почему никто из князей не подошел ко мне в храме, не выразил сочувствия? А по какому случаю сочувствие? По случаю позора?!. Нет, нет, совсем другое... Вот на стене роги, они висят на цепочках... Цепочки... цепи... Где цепи, там пленники... Позор не случаен! Погиб царь Луарсаб, и при чем роги Марабды? Если б в то злосчастное время не уговорил Луарсаба предстать перед "львом Ирана", то этот кровожадный Сефевид растерзал бы мою Марабду, а заодно и меня. А не потому ли уговорил я "богоравного" залезть в пасть "тени аллаха на земле", что так было угодно Георгию Саакадзе, нарушителю гармонии и золотых правил? Выходит, ему служил. Хоть и не ему прямо, но, воздвигая укрепления на смежной земле, невольно и его логово оградил. Это может восхитить! А что - опечалить? Дело старое, не стоит вновь выуживать из реки забвения. Гора не рак, не пятится. Георгий - мой непримиримый враг... и задушевный друг, несомненно... - подошел бы ко мне в храме, не убоялся ни князей, ни чертей! Но напрасно старается, упустил возможность воцариться, и не вернуть ему ни звезд, ни снежинок, ни сердец. Но у него друзья: Русудан неповторимая, Хорешани рядом. Народом любим. А я? Неразумно истину в скорлупе скрывать. Я позабыт князьями, даже не поддержали. А черти никогда не дружили со мной, я для них скучный упрямец. Но Шадиманы не падают. Да, еще одно: кто же мой восприемник? Шакал над шакалами? Чем же он ослепил владетелей? Конечно, не блеском своего знамени, - мое сильнее, - а тем, что посулил избавить их от кахетинских князьков, зазнавшихся до потери совести. Но почему я сам не мог им обещать то же избавление? Не потому ли, что оно повлечет за собой провал всех планов Хосро-мирзы? Надо было уговорить владетелей ждать царевича, и тогда... А что тогда?" В серокаменном переходе он невольно остановился перед фреской, изображающей красавицу в княжеском наряде, лукаво приглаживающую кавеби. "Но кто она? У кого были такие губы, манящие, как заря?" Воспоминание всколыхнуло его, он вновь ощутил жар объятий, за которые не одарил прелестницу хотя бы частью своего сердца. Скупость, погасившая краски! Остался мираж: закружились огоньки Тбилиси и погасли во мгле лет. А сердце напоминает заброшенный караван-сарай, не задержалась в нем ни любовь, ни ненависть. Дрогнувшей рукой он провел по фреске, как по ране, и, круто повернувшись, схватился за рукоятку меча, будто вновь увидел перед собой враждебные призраки. "А-а, любезный Джавахишвили! Доброжелательный Цицишвили! Победа! Кто еще мерещится мне? Внимайте же! Я мог, разумеется, посоветовать вам, как надо держать садовые ножи, чтобы избавиться от шипов телавских роз. Но вы и тогда бы не послушались. Шашлык хорош горячий, а вино холодное... Я предлагал, как видно, обратное: вино горячее, шашлык холодный. А сейчас не гремите доспехами! Вы говорите, а я не слышу, вы существуете, а я не вижу". Шадиман, словно от чего-то спасаясь, сбежал по ступенькам в сад. И здесь все показалось ему чуждым, вывороченным наизнанку. "Всю жизнь деревья зелеными листьями радовали, - оказывается, притворялись, - черной сажей покрыты. Вот и цветы неживые. Все, все мертво! Возможно, и я... - нерешительно потрогал свое лицо, грудь, - нет, напрасно тревожусь. А может, лимон тоже мираж?" И, влекомый какой-то неведомой силой, он вновь метнулся в свои покои и, тяжело дыша, обнял выхоленное им лимонное деревце. И вдруг судорога свела его руку, он с отвращением отшатнулся: упругий, налитый солнцем, лимон показался ему сморщенным лицом евнуха, изуродованным оспой. "Кто? Кто подменил? - Он хотел крикнуть, позвать чубукчи, но махнул рукой. - Мои мысли - вот кто! Сейчас надо тщательно следить за мыслями, чтобы самого меня не подменили. А может, я уже не "змеиный" князь, а "черепаший", и только не заметил перевоплощения? Он прищелкнул языком от нахлынувшего веселья и стал лихорадочно рыться в ларце, разбрасывая бумаги. В приоткрытую дверь осторожно просунул голову чубукчи и тотчас скрылся. Шадиман лежал на тахте, волосы всклокочены, борода спутана, лицо иссиня-меловое, свесившаяся рука сжимает послание, некогда полученное от Саакадзе. "Остерегайся шакала! - сдавленно повторил Шадиман. - Остерегайся шакала!" Прикрыв дверь, чубукчи немного выждал и осторожно постучал. Он бы мог вбежать, как обычно, но знал: князь никогда не простит тому, кто стал свидетелем его слабости. - Князь князей! - выкрикнул еще за дверью чубукчи. - Скоростной гонец! Слово должен сказать! - Войди, перепуганный заяц! От кого гонец? Когда чубукчи вошел, Шадиман уже сидел, облокотясь на бархатную мутаку, волосы его были приглажены и аккуратная борода, курчавясь, отливала шелком. Чубукчи мысленно перекрестился: - Светлый князь! Гонец-грек из Батуми! Следом едут сиятельный Заза с женой, красивой гречанкой, и двумя маленькими князьями. Потом сиятельный Ило без жены, но с тремя большими сундуками, и прекрасная княжна Магдана с черной кисеей на плечах, приколотой эмалевым барсом. Гонец-грек от самого Константинополя сопровождает путников из дома Бараташвили. Послание от Моурави князь Заза везет. Шадиман вскочил с такой живостью, словно сбросил тяжелый груз терзаний: - Тебя что, каджи за язык схватили? Сразу о послании должен был объявить! Позови цирюльника, банщика, приготовь зеленую куладжу!.. Гонец пусть отдохнет. Постой! Прикажи дружинникам выстроиться на квадратном дворе, осматривать буду! Должны с почетом встретить наследников знамени Сабаратиано. Постой! Вели немедля выкрасить в светлую краску покои князей. Пусть прислужницы подберут для гречанки шелковые одеяла, шали, парчовые мандили! Внезапное возвращение молодых Барата словно пробудило Шадимана. Он мгновенно преобразился: "Почему не отдать раз в жизни дань малодушию? Будем считать его трамплином для прыжка в будущее... При чем здесь трамплин? Ах, да, гречанка - жена сына, грек сопровождает стадо Барата! Трамплин! Так говорят греки. Нет, буду думать как грузин: закат красив лишь в описании певцов, а восход там, где кипучая борьба, где поединок страстей". Уже солнце, дробя кровавые лучи, скатывалось за кромку горных лесов, погружая ущелье в трепетную полумглу. На квадратном дворе марабдинцы, переминаясь с ноги на ногу, ждали владетеля: прошел слух что он сам с собой разговаривает и потерял достоинство. Внезапно копья звякнули и застыли. По каменной лесенке величественно спускался князь Шадиман Бараташвили, как всегда, властный, с насмешливой улыбкой на выхоленном лице и со старательно расчесанной бородой, окропленной персидским благовонием. Долго в тиши ночи Шадиман то оценивал свой разговор с гонцом-греком, те обдумывал послание царю Теймуразу. "Не так-то легко сокрушить Эристави Арагвского, узурпатора. Необходимы веские доказательства, иначе шакал легко убедит Теймураза, что доношу на него, обуреваемый жаждой мести". Едва забрезжил рассвет, Шадиман погнал марабдинцев: одного за Варданом Мудрым, другого - к Фирану Амилахвари, которому решил поручить встретить в Батуми своих наследников и препроводить в Марабду. "...не надеюсь я на шакала, посягнувшего на Орби, - писал Шадиман, - еще пленит моих сыновей. Особенно за Магдану опасаюсь, не попасть бы ослушнице в западню. Не верю прошлым уверениям изворотливого арагвинца, ибо тот, кто любит дочь, не покушается на жизнь отца; а тот, кто покушается, с удовольствием опозорит дочь. А тебе никогда не следует забывать, как в ночь кровавого разгула в Метехи погиб твой брат Андукапар, у которого хватило глупости бодаться с шакалом и не хватило ума забодать его. Но... минувшее предадим забвению. Итак, рассчитываю на твою княжескую честь. Гонец, присланный сыновьями, уверяет, что по совету Георгия Саакадзе молодые князья нигде не открывали своего подлинного имени и звания. Незаметно проводи их в Марабдинский замок. Тбилиси следует миновать ночью. Переправьтесь через Куру, не доезжая Рустави. Надеюсь, шакал недолго будет преграждать князю Шадиману путь в стольный город Картли. Да озарится вновь славой удел богоматери!" Разослав гонцов, Шадиман погрузился в глубокую думу: "Не настал ли срок для огненного сигнала? Все отнимает царь Теймураз у картлийцев ради насыщения любимой им Кахети. Не сегодня, так завтра в замки князей напустит сборщиков. Это ли не позор?! Запустят жадную длань кахетинские князья в сундуки картлийских владетелей. Они, видите ли, разорены шахом Аббасом! А мы что, обогащены? Мой друг Георгий Саакадзе прав: цари слепы! Вот Теймураз - не расшатывает ли сам устои картлийского трона? Для кого? Для шакала старается! А разве не в моей власти снять с глаз царя повязку? Как смею не замечать угрозу для картлийской короны? Куда девалась моя зоркость? Выходит, я тоже ослеп? Нет, пока не уничтожу Зураба, не смею предаваться разочарованию. К светлым высотам тропа еще круче!" Шадиман твердо обмакнул гусиное перо в киноварь. Прошел день, а Шадиман все писал, отшлифовывая слова, как алмазы. Он не поскупился на краски, рисуя действия Зураба Эристави как вреднейшие для царствования Теймураза Первого в Картли. И торжественно закончил: "Я старый придворный династии Багратиони, и для меня воцарение не богоравных подобно ране в самом сердце. Еще продолжу прерванное слово. А ты утверди прямое и изгони кривое". Сначала чубукчи и слушать не хотел Вардана Мудрого: - Как можно будить князя князей, если всю ночь не смыкал глаз? - Почему бодрствовал светлый князь? - Это не твое дело, купец! Может, веселился. - Может. Но мне гонец сказал: "Не медли, купец!" Потому и тороплюсь. Бросив на Вардана взгляд, который выражал: "Поспеть бы тебе на чертов базар!" - чубукчи нехотя направился в покои князя. Прошло более трех часов, убыточных, как гнилой товар. Наконец чубукчи ввел Вардана в покои, где дымилась бронзовая курильница. Возжигая ароматические смолы, Шадиман стремился скрыть в фиолетовой дымке свое потемневшее лицо. Он сидел спиной к свету, в парадной куладже, нанизывая на пальцы фамильные перстни. Но сколько князь ни старался, ему не удалось скрыть от зоркого глаза купце следы пережитого. Вардан заметил и морщинки на промассажированном лице и седые нити в подкрашенных волосах. - Ты что, Вардан, так пристально меня рассматриваешь? Я не бархат. - Привык, светлый князь, - Вардан отвесил низкий поклон, - видеть в