старшин-дураков, что не сумели сбавить налога: ведомо, что в делах застой, туды ж лезут, исподние порты скинуть готовы! А заодно и бояр, и владыку, и князя Московского. Отойдя немного, стал спрашивать Ивана, как тот устроился на новом месте, косо глядя при этом вбок. Впрочем, Иван привык уже, что люди, говоря с ним, отворачивались, не могли смотреть на его изувеченное лицо. Иван потому нынче редко бывал у тестя, что выселился за город. После пожара Людина конца пришлось сделать то, на что он не решался все эти годы и решился, наконец, с болью великой: продать дедов родовой терем, вернее, полтерема, обгоревшего дочерна, все, что осталось после пожара, вместе с местом, на котором он стоял. Усадьбы в городе сильно подорожали после войны с Москвой. Кто побогаче - всеми силами забивались за стены города и о ценах не спорили, лишь бы продавалось. К горькой радости Иван сумел отдать, наконец, долг свой и на оставшиеся деньги купил низкий домик с усадьбой в конце Лукиной-загородной, по пути к Юрьеву. Ходить оттуда на Марфины вымола было не близко, до города да через весь город - кусок порядочный, но что же делать! Зато теперь уж ничто не висело на шее. За долги ведь и в холопы угодить недолго! К тому же и огородик завели. Хоть лук свой да репы несколько мешков, и то подспорье. А все теперь чего-то не хватало! В старом высоком тереме нет-нет да казалось, что еще пройдет полоса, что вылезут они с Анной, виделся дед-книгочий, помнилась сытная пора, когда была своя земля - житьими числились! Сейчас - смех вспомнить. С него тоже взяли нищую лепту на подарок князю великому. Брали и с волостей. Утешаться тем, что великие бояра по сотням рублей заплатят, не приходилось: "А с кого те рубли у великих бояр? С нас же!" Конон, как всегда, сидел за работою. Ворчал: - На войну с нас, и на мир с нас, а нам когда? О тебе с Нюрой да обо мне кто подумает? Весной Славкову с Никитиной громили за то, что княжому суду поддались, а нынь сам князь едет судить, ну-ко? Уж был бы один суд, один конец, что ли! Нам, горожанам, вече сохранить, а бояринов великих пущай и князь судит Московский, не жалко, все одно до нас оне не больно добры! x x x Новгород, когда хотел, умел принимать гостей. Покряхтывая, раскошеливались иваньские толстосумы. Загодя везли припас, снедь, мед и пиво для московской княжеской дружины и слуг. Что ж, мир с Москвой стоил того, чтобы купить его золотом! По совету Феофилата дары решено было подносить не серебром, а золотыми кораблениками - знай наших! Как знак северных богатств Господина Новгорода собирались подносить драгоценные зубы морского зверя моржа "зуб рыбий". Как знак торговли заморской - целые поставы дорогого ипского сукна. На первой встрече должны были поднести великому князю блюдо ягод винных - со значением. А на последующих - как гостю дорогому - яблоки и вино. Это уж по обычаю шло, с яблоками встречают, с вином провожают гостя, кому почет особый, так и до ворот провожают с вином. Вся новгородская господа, готовясь к встрече великого князя, собиралась в Новгород. Из великих бояр и житьих отсутствовали единицы, из посадников - один молодой Своеземцев, который так и не воротился с Двины. Его осуждали все, кроме Марфы Борецкой, оброшенной, растерявшей друзей и даже сына, одинокой в эти хлопотные дни чужого торжества. x x x Великого князя к Новгороду сопровождали отборные дворянские рати государева полка, усиленные дружинами ближних бояр государевых. Иван Третий не любил риска. Передавали, что отца с братьями в шестьдесят восьмом, во время мирного похода в Новгород, кое-кто из бояр и шильники новгородские собирались убить, и только архиепископ Иона отговорил заговорщиков. Верно ли то было или нет, но поиметь опас стоило. Нарочные гонцы были посланы загодя, узнать, не собирают ли новгородцы потихоньку ратных? Иван заранее опасался того, что на боярском Совете предлагала сделать Борецкая, и потому рати готовились нешуточно и вели их отборные воеводы, бояре и окольничие государевы: князь Иван Юрьевич, Федор Давыдович, что с Холмским разгромил новгородцев на Шелони, Василий Образец, Иван Булгак и Данило Щеня, Иван Ощера, Морозов, Александр Оболенский, Русалка, Василий Китай и другие. Выступление великого князя из Москвы смахивало скорее на военный поход, чем на мирную поездку в дружественный союзный город. Вся дорога от Москвы перекрывалась сильными заставами, запасные полки ждали на Волоке и под Торжком. В Москве Иван Третий, как во время войны, оставил вместо себя наместником сына Ивана. Встречи начались уже за Торжком. Пятого на Волочне Ивана с поминками от имени владыки Феофила встретил новгородский городской воевода Василий Никифорович Пенков. Седьмого ноября на Виру - подвойский Назар, с поминками от города. Тут же встречали великого князя, также с дарами, с поминками, Иван Лошинский с сестричем Федором Исаковичем Борецким. Дядя и племянник, оба широкоплечие, коренастые, оба верхами, сблизились с московской заставою. Им было велено ждать. Кони переступали ногами на холодном ветру. Почетная дружина новгородских бояр выглядела маленькой потерянной кучкой перед многочисленным конным войском великого князя. В конце концов Иван принял поминки, так и не допустив к себе новгородских бояр. С ними разговаривал и благодарил от имени великого князя Василий Китай. Четырнадцатого ноября, во вторник, в Женах на Хирове встретил Ивана Третьего его наместник с Городца Семен Борисов и дворецкий Роман Алексеев. Семену Борисову были отданы приказания относительно приема старост двух улиц, Славковой и Никитиной, которым было велено приветствовать великого князя. На другой день, пятнадцатого, в среду, на Волме Ивана Третьего встретили посадники Феофилат Захарьин, Яков Федоров, Кузьма Феофилатов и житьи, с поминками от Новгорода и от себя. Вторично, с ними же, явился и Федор Борецкий. Иван милостиво показался новгородским боярам, и Федор мог торжествовать, как ему казалось, полагая, что встреча эта уже отвела от него возможную грозу князеву. Шестнадцатого, в четверг, в Васильеве, селе Волмановского, великого князя встречали неревские бояре, старые тысяцкие и житьи. С ними же был Олферий Офонасов, зять Марфы. Церемониал подпортили жалобщики, Олфер Гагин с товарищами (впрочем, первые жалобщики встречали Ивана еще на Волочне, вместе с Пенковым). Обиженный Овином Олфер Гагин не желал смириться с приговором новгородского суда и сейчас решил, что с приездом великого князя наступил его час. Иван распорядился принять жалобы, хотя и поморщился: для жалобщиков еще было не время, все они должны были разом явиться на Городец слитною внушительной толпой просителей по приезде великого князя. Так требовалось, и так было задумано еще в Москве. Семнадцатого во Влукоме встречи были особенно торжественны. Явился Захария Овин с братом Кузьмою, с сыном Иваном, с зятем, Иваном Кузьминым, и прочие - вся плотницкая господа. Принимая плотничан, Иван Третий внимательно изучал лица представляющихся ему посадников. С особенным вниманием он разглядывал Захарию Овина, правильно угадав за угодливостью великого боярина, без конца низившего глаза и сгибавшего толстую шею, недюжинный норов и ум. Иван Кузьмин казался проще и безобиднее. Этого ничего не стоило согнуть и заставить делать потребное ему, государю. За плотничанами явились пруссы: Офонас Груз с братьями и детьми, тысяцкие и житьи. За ними новая толпа прусских бояр и житьих, во главе с самим Александром Самсоновым. За ним красавец Юрий, сын славной вдовы Настасьи, и Иван Есифов, сын Онфимьи Горошковой. Назавтра на следующем стану, в Рыдыне, на реке Холове, за девяносто верст от Новгорода, великого князя встречали главы города, с иконами и хоругвями. Издали на белом только что выпавшем снегу ярко сверкали золотые ризы духовенства. Собравшаяся толпа криками, пронзительными голосами дудок и бряцанием бубнов славила Московского государя. Архиепископ Феофил на улице всенародно благословил Ивана Третьего, ради такого случая сошедшего с коня. Затем его приветствовали степенной посадник Василий Онаньин и степенной тысяцкий Василий Есипов, а также новгородский служилый князь Василий Васильевич Шуйский. Затем Ивана благословляли архимандрит Юрьева монастыря Феодосий, Хутынский игумен Нафанаил, вяжицкий Варлаам и прочие духовные лица. Затем ударили челом славляне, бояре и житьи. Встречавшие подносили красное и белое вино, владыка - бочками, а прочие - каждый по меху. Великий князь дал обед новгородским боярам и духовенству, а после обеда, отпустив гостей, принял старост Славковой улицы Ивана Кузьмина и Трофима Григорьева и старост Никитиной Григория Киприянова Арзубьева и Василия Фомина. Старосты, предупрежденные наместником, поднесли Ивану Третьему бочку вина, но не сразу поняли, чего от них хочет великий князь Московский. Лишь с помощью бояр, выходивших к ним на говорку, они уразумели, что должны представить князю великому писаную, составленную по всем правилам жалобу на разграбление улиц, с поименным перечислением нападавших. Возвращаясь домой, Иван Кузьмин трясся всем телом. Одно дело - самим поддаться князю, другое - выносить на княжий суд свои новгородские обиды, стать предателем города. За такое-то вот, в древности, и расточали и топили в Волхове, свергая с моста. Григорий Арзубьев задумался: что делать? Сердцем он чуял, что не княжое то дело, а свое, новгородское, князю не подсудное. Но как быть теперь, и он не знал. Двое прочих старост, люди маломочные и зависимые, согласились без спора и размышлений. Григорий Арзубьев еще не ведал, что размышлять и ему уже не полагалось, что даже колебаний в этом деле Иван не простит. Девятнадцатого на Мсте, за пятьдесят верст от города, князя встречали неревские бояре и житьи, а также купеческие старосты Иваньского вощинного братства и толпы простого народа, умножавшиеся по мере приближения к Новгороду. Двадцатого ноября в Плашкине, за двадцать пять верст от города, Ивана Третьего встречали славенские посадники с Фомою Андреевичем Курятником во главе. Двадцать первого Иван в виду толп народа, вышедших даже и за несколько верст от Новгорода, прибыл на Городец. Княжеский терем был уже готов к приезду, покои князя вытоплены, конюшни прибраны, сторожа разоставлена. Ратники княжеских дружин неспешно занимали пригородные монастыри, переправлялись через Волхов в Юрьев, Аркаж, Пантелеймоновский. Отряд вооруженных дворян остановился в Детинце, у архиепископа. К утру следующего дня город был уже плотно окружен московскими заставами и отрезан от своих волостей. Ратники не загораживали только что дорог, по которым шли обозы в Новгород, но и на дорогах всюду стояла сторожа и следила за каждым проезжающим возом, за каждым пешим путником. Свободные от дозоров располагались на постой, разоставляли лошадей, громко требовали того и другого. Прокорм княжеской дружины входил в обязанности Новгорода и был обусловлен церемониалом встречи. Зная это, ратники, не стесняясь, прихватывали все, что попадало под руку из монастырского добра. Спорить с ними не смели. Прибыв на Городец, Иван отстоял обедню у Благовещения, после чего изволил откушать. Полуектов со Степаном Брадатым, сопровождавшие князя, уже составили список встречавших, и на обеде Брадатый подал его государю. Тут были поименованы все бояре, посадники и тысяцкие, и житьи, и духовенство - опричь черного народу. Творение Брадатого, как и многие другие его записки, должно было войти в состав государевых грамот и позднее попасть в летописцы. Иван дал знак читать, сам же, продолжая вкушать, внимательно прослушивал перечни имен, отмечая заочно знакомых, припоминая и тех, кто должен был быть, но кого не было. Впрочем, таковых почти не оказалось. Последним был назван "староста городищецкой, Ивашко Обакумов". Это был свой, с ним и в списках не церемонились. Новгородцы же пока еще и в грамотах именовались, даже черные люди, Иванами, Трифонами и Петрами (кто и по батюшке величался), а не Ваньками, Тришками и Петьками, как то давно уже повелось на Москве. Иван молча выслушал отчет Брадатого, осведомился о старостах Славковой и Никитиной - готовы ли принести жалобу? Потребовал затем список нападавших на Славкову с Никитиной и на бояр Полинарьиных. Долго вчитывался в имена, шевеля губами, вопросил: почему в списке нет Ивана Офонасова Немира? Выслушав, что он не участвовал в нападении, склонил голову и отпустил Брадатого, так ничего и не сказав. Потом принимал дворецкого с отчетом по дворцу, наместника; и боярина Федора Давыдовича, своего воеводу, коему приказал еще усилить охрану Городца, но располагать ратных так, чтобы не очень напоказ были. Тот понял с полуслова и тут же отправился наряжать скрытые дозоры и засадные дружины из ближних дворян. Оставшись один, Иван долго глядел в мелкоплетеное окошко на неясный в вечерних сумерках город. Глядел и молчал. За всем тем Иван был все время ровен, со всеми милостив и раз только выказал раздражение, когда владыка Феофил прислал к дворецкому и конюшему князя давать кормы своих молодших. Оба посланных, как неродовитые, были отосланы назад, и возы с кормом тоже. Феофил, исправляя оплошность, сам кинулся на Городец, нижайше звал великого князя откушать у него хлеба-соли, а давать кормы послал своего наместника Юрия Репехова, которому, по положению, даже и не пристало ведать кормами. Узнав о почетном назначении, Иван смолчал, но на другой день милостиво принял Феофила у себя на Городище и кормил обедом, и опять был ровен. Это было двадцать второго ноября, в среду, на Введеньев день. На обеде присутствовали и князь Василий Шуйский, и степенной посадник Василий Онаньин, и старые посадники и тысяцкие, и многие из великих бояр. В тот же день Иван Третий приказал принять жалобщиков. На Городец прихлынули толпы просителей, чающих справедливости от великого князя. Какие-то обиженные Захарией Овином землевладельцы, неправедно облагаемые поборами купцы, корельские просители, люди молодшие и житьи, потерпевшие от новгородских позовников рушане, ремесленники, мужи и жонки, монахи и монахини, настоятели и настоятельницы бедных монастырьков. Многих из них собрали и направили на Городец старцы Троицкого монастыря на Клопске, тщась показать всенародное недовольство граждан судом новгородским. Были и вправду обиженные жестоко, люди в глубоком горе, уже изверившиеся во всем, для коих князь великий Московский был паче Бога - тем чудесником, который только один может своею волею враз изменить и отменить раздавившую их беду. Одни лезли вперед, поближе к крыльцу, на которое должен был выйти Иван, другие толпились посторонь, сжимая в руках трубочки берестяных грамоток со своими прошениями. Многие примчались и без всяких просьб, просто увидеть великого князя, внушившего столько ужаса Новому Городу - в памяти всех живы были Шелонский погром и грозные дни осады. Иван вышел к жалобщикам только на минуту, показаться и выслушать восторженный вопль толпы. Затем он удалился, а принимать и сортировать просителей принялись младшие дьяки государева двора, руководимые Полуектовым и Беклемишевым. С просителями пока только беседовали тут же, на дворе, еще не принимая прошений, и одним, немногим, назначали явиться к государю, других же отсылали к наместнику великого князя, третьих попросту отсылали прочь, веля обождать. Среди жалоб были и вовсе нелепые. Так, многие жаловались на ратников великого князя, чинящих насилия, и просили опасу от воев, грабивших товар и разорявших обозы по дорогам. Этих всех отсылали в вечевую избу, к суду посадника, понеже постоем и продовольствованием москвичей ведали не княжеские, а новгородские дьяки и наместники, обязанные следить за порядком, оберегая граждан и в то же время ничем не ущемляя и не обижая московских гостей. Двадцать третьего ноября Иван Васильевич Третий явился в Новгород. День был ясный, морозный. Копыта коней звонко ударяли по укатанной твердой дороге, белой, с рыжими пятнами конской мочи, клочьями раструшенного сена и катышками оледенелого навоза там и сям. Иван ехал верхом. Стража из московских дворян, теснясь, скакала впереди и сзади государя. Его сопровождали великокняжеские бояре и окольничие. Светило солнце. Звонили колокола. Массы праздничного народа стояли по всей дороге от Городища до градских ворот, теснились в улицах, приветственно кричали, махали платками и шапками. У въездной башни и на воротах стояла княжеская стража. Город, куда он, наконец, впервые вступал, был, и правда, велик зело, пожалуй, больше Москвы и премного украшен каменным строением соборов и палат. Терема теснились и тянулись вверх, улицы были на диво ровны и чисты и сплошь мощены древием. Иван шагом ехал по Ильиной, мимо стойной плывущей церкви с крутыми изломами кровель и удивительной соразмерностью всех частей - это был Спас Преображения на Ильине. Ехал мимо Знаменской, мимо теремов и палат, за коими вырастал, рядом с торговой площадью, целый лес больших и малых каменных храмов, среди коих его быстрый взгляд не сразу угадал Никольский собор на Ярославле дворище, на е г о дворище! Древнем, княжеском, беззаконно занятым в минувшие веки вечевою палатой. Вот оно какое! Вот как обстраивались князья Владимирова дома! Такою же должна быть Москва! Нет, еще краше! Здесь, в этом велелепии, уже не казались столь дерзко огромными стены Успенского храма, что возводит для него Аристотель. Запоминая все, и то и дело сопоставляя Новгород со своею столицей, Иван въехал на Великий мост и невольно придержал коня. Город открылся отсюда во всей красе своей, с громадою Детинца прямо перед очами и позлащенными верхами Софии над стеною, в скоплении башен и маковиц. Вот то, что виделось ему из древних летописей, вставало из глуби времен. Вот она въяве пышность кесарей! Ему говорили об этом, называли поименно монастыри и храмы. Он знал - и не знал, не ведал доднесь. Не мог представить себе. Он даже где-то, в самой глубине души, на миг удивился своей победе. Нахмурясь, он резко рванул повода. Этот город вызывал в нем зависть и будил чувства недобрые. Воспринимавший красоту более всего как богатство, Иван Третий ревновал сейчас к богатству Новгорода, к гордо поднятым главам и куполам, богатству, непристойному уже потому, что оно не принадлежало казне великокняжеской. Феофил, согласно указанию самого Ивана, ожидал его в воротах Детинца, в праздничных ризах и с крестом, во главе всего собора новгородского духовенства, от юрьевского архимандрита до священников и дьяконов софийских. Сзади теснились избранные горожане, бояре и житьи. С пением процессия встретила великого князя. Феофил благословил спешившегося Ивана. Его проводили в собор святой Софии, премудрости божией, и опять он был оглушен огромностью храма и многоценностью храмовых убранства и утвари. В соборе Иван подошел, знаменуясь крестным знамением, к образам Господа и пречистой его матери, поклонился прочим святым и особо - гробам своих прародителей, прежних князей великих, похороненных в соборе. Этим он давал понять, что чтит святыни градские, якоже и достоит государю, а вместе с тем числит предками своими великих князей, одержавших Новгород в минувшие века, наследников Ярослава, некогда самовластно распоряжавшихся в великом городе так, как надлежит распоряжаться и ему, Ивану Третьему, Васильевичу, господину Новгорода и государю всея Руси. Отстояв службу, великий князь с боярами изволил быть на обеде у архиепископа, в палатах владычных, вновь отметив про себя роскошь и каменную основательность Евфимиевых строений, отметив и башенный часозвон, по примеру коего не худо бы сделать и на Москве часы, вознесенными на башню. Внешне он был ровен, ел и пил весело, после чего архиепископ Феофил одарил князя многими дары. Назавтра, двадцать четвертого ноября, в пятницу, был назначен большой прием и княжий суд на Городище. Вновь потянулись уже отобранные и подобранные княжими дьяками просители, изветники, жалобщики, ходатаи и просто жаждущие увидеть государя Московского, с дарами и поминками, старосты и лучшие люди, монастырские обитатели, рушане и корела. Иван Третий сидел в кресле с подножием, в меховой, с короткими, до локтей, рукавами чуге, одетой сверх кафтана, в византийском древнем золотом оплечье с бармами и золотой, отороченной соболем шапке Мономаха. Дворянская стража выстроилась вдоль стен. Бояре выслушивали просителей, принимали свитки грамот, а также дары и передавали подручным дворянам, уносившим все это в заднюю, где два дьяка вели запись прошений и приносов. Наклонением головы Иван отпускал очередную группу просителей и приказывал ввести новых. Весь этот день и весь этот прием были только лишь тщательно разработанною присказкою к следующему дню и завтрашнему судилищу, и все эти жалобщики, сами не подозревая того, нужны были затем, чтобы придать убедительность и весомость законности грядущему судебному действу. Приказав наместнику с подручными разобрать жалобы без проволочек и по правде, Иван отужинал и лег почивать. Следующий день был субботний. С утра государь сходил в церковь, затем обедал и после обеда принял жалобщиков. В этот день, двадцать пятого ноября, били челом две улицы, Славкова да Никитина (от каждой улицы наместники князя озаботились собрать как можно более жалобщиков) на великих бояр и житьих Неревского конца во главе с Онаньиным, Есиповым и Борецким. Иван Третий отметил, что от улиц было по одному старосте, Арзубьев и Иван Кузьмин не явились. Тот и другой не знали, к беде своей, что великому князю Московскому служат без отверток и отказ от принятой службы рассматривается на Москве как измена государю. Вслед за старостами и жалобщиками Славковой и Никитиной, подступили бояре Лука и Василий Полинарьины и тоже били челом на великих неревских бояринов. Иван Третий тотчас дал жалобщикам своих приставов: Дмитрия Зворыку, Федца Мансурова и Василия Долматова. У князя были в это время на приеме владыка Феофил, плотницкие посадники Захарья Овин с братом Кузьмой, неревские посадники Казимер и брат его Яков Короб, Лука и Яков Федоровы и иные бояре и житьи, вызванные нарочито, чтобы явиться свидетелями жалобы. К ним Иван и обратился почтительно, прося - именно прося, а не приказывая, - дать своих приставов для вызова оговоренных на суд: "Понеже хочу яз того дела посмотрети". - А ты бы, мой богомолец, - прибавил Иван со спокойною твердостью, и вы, посадники, у меня же тогда были бы, хочу бо при вас обиденным управы дати. Феофил, недолюбливавший всех вообще неревлян, Захария Овин, в душе обрадованный несказанно, и довольные, что их самих оставили в покое, Казимер с Яковом Коробом согласились без слова. К Новгороду тотчас было отправлено с тысяцким Василием Максимовым требование дать приставов на поименованных в жалобе новгородцев, и городские подвойские Назар и Василий Анфимов с приставами и позовниками отправились по домам оповещать ответчиков, равно как и самих истцов - ограбленных уличан Славковой и Никитиной, - вызывая тех и других наутро на Городище, пред очи великого князя и государя Московского. К Борецким Назар приехал поздно вечером. Федор только что воротился к себе, не успел разоболочиться, как раздался стук в ворота. Подымаясь по ступеням, - позовников он оставил внизу, - Назарий поежился. Хоть и не в первый раз бывал тут, а все же к самой Марфе Борецкой с таким делом ему являться и подумать раньше не приходилось. Федор выслушал подвойского, презрительно щурясь, поглядел исподлобья, передернул плечами, фыркнул заносчиво: - Слыхал уж от Василия Максимова самого! Знал, чем уколоть Назария. Марфа появилась неожиданно в дверном проеме. Строго спросила, в чем дело. Выслушала молча, не шевелясь. Сказала негромко: - Выйди, Назар, пожди тамо! Для Назара Федор был друг его заклятого врага, Василия Максимова, но он уважал Марфу Борецкую. Склонив голову в молчаливом поклоне, он покинул терем. Федор - он сейчас, выставив упрямый лоб и раздувая ноздри, был похож на молодого рассерженного вепря - тронулся было следом за Назарием, к выходу, как мать стала на пороге. Подняв голову, Федор увидел ее совсем черные, безумно расширенные глаза, смутился, попытался отделаться шуткой: - Полно, мать! Василий Максимов клялся, что ничего худого не будет. Он и приставов наряжал. Ну, может, заплатить лишку придется! - Погубят! Обманывает тебя Василий твой! - Марфа произнесла слова судорожным, не похожим на нее торопливым шепотом и вдруг, видя, что сын, бычась, пытается ее обойти, сорвалась, крикнула надрывно, раскинув руки: Не пущу! Федя! Один остался... Феденька! - Она кинулась к нему, хватая сына за плечи, приговаривая в забытьи: - Сыночек мой! - Засоветовала жарко: - Кони готовы! Беги! В Андому, на Водлу, на Выг, в леса забейся, сама за тебя отвечу! Опомнись, Федор!!! - выкрикнула она, видя, что тот старается оторвать ее руки от себя и пройти. - Взрослый я аль нет! - гневно говорил Федор. - Пробегаю, опять как дурень и буду! Достальных оправят, меня одного обвинят, земли отберут того хоцешь?! Не забирают-ить меня! Он сердито вырвался. У Марфы ослабли руки, отвалилась к стене. Сын вышел. "Остановить! - пронеслось в голове у Борецкой. - К кому? Куда? Ночь на дворе. Все одно!" - Пиша! - крикнула она. - Давай шубу, плат, живо! К Богдану - он поймет, должен понять. На улице вьюжило. Снегом враз залепило лицо. Пиша, спотыкаясь, почти бежала следом. Ворота у Богдана были заперты. Долго спрашивали - кто? Долго отпирали. Сама не своя Борецкая ворвалась к разбуженному - он рано ложился Есипову, который, кое-как одетый, вышел к ней в горницу, моргая спросонь и морщась на свечку, что держала прислуга. Увидав безумные глаза Марфы, ее сбитый плат, он едва не попятился. - Богдан, ты останови! Неподсудны вы! - тяжело дыша, почти выкрикивала Борецкая. - Говорила, баяла: рати соберите! Глупой бабой обозвали... Что ж это?! Богдан, ты хоть умней их! - Она уже готова была пасть на колени. Богдан бросился, поддержал. - Что ты, Исаковна, Господь с тобой! - Оборотясь, рявкнул: - Огня! Феклу! Сбитню! Живо! И прочь! Все пошли! - Подвел к лавке: - Присядь, Исаковна, спаси Христос, ты же у нас самая сильная, Марфа! - Наливал сам в кубок горячий душистый сбитень. Старческие руки вздрагивали. Марфа пила, обливаясь, ее всю трясло. Богдан приговаривал: - Ручаютце, что ты! Не посмеет. Все званы, думашь, Федор твой один! И я, и Василий Онаньин, и Тучин - все как есть! Да кабы брать надумали, думашь, стали бы звать? Тут же за приставом поволокли! Марфа вдруг успокоилась. Устало взглянула на Богдана: - Прости! Может, и верно, баба я, дак не понимаю чего. Только сердце болит, за всех вас болит, не за одного Федора! Прощай, Богдан, может, и не увидимся больше! - Воля господня на все, а только зря ты, Исаковна! Мы-ить в правде своей, по правде и суд творили! На улице, чуть не столкнувшись впотьмах с каким-то прохожим, Марфа отступила в снег и тотчас узнала Ефима Ревшина. Тот тоже признал Борецкую, остоялся. - Марфа Ивановна?! - спросил удивленно, пригляделся, не случилось ли беды какой. Одна, а тут неспокойно, от московских гостей тем паче худого можно ждать. Поди, тоже знает про суд, уж не пото ли и вышла? Осторожно спросил, поддерживая Марфу: - Федор Исакович едет ле? - Едет. Бежать вам всем надо, Ефим! - Куда? От Нова Города все одно не убежишь. Мабуть, и пронесет! Великие бояра едут, и нам нать! ("И этот не чует ничего!") - Ладно. Спасибо, Ефим, прощай, дойду сама! К кому теперь? К брату Ивану! Лошинский жил неблизко. Тоже спросонья начал утешать, говорить про Федора. - Дался вам Федор! Свои головы есть ле на плечах? - вновь взорвалась Борецкая. - Откупимсе! - примирительно отвечал сонный Иван. "И он, как Онаньин!" - безнадежно подумала Марфа. Побрели назад. Верная Пиша и шла и падала. К Онфимье еще? Благо по пути. Онфимья еще не спала. Тоже начала вопросом: - Федор твой... - Едет! - не дослушав, жестко бросила Марфа. - Вы как слепые все! За поводырем: тот в яму, и все в яму! Ты хоть сына своего спасай! Онфимья заколебалась. Иван, только что вошедший, на ходу застегивая шелковый домашний зипун, почтительно склонился перед Борецкой, переводя глаза с нее на Онфимью и обратно. Ответил сдержанно: - Что ни будет, а одному не достоит и от ямы спасатьце, мать! Марфа пересилила себя, поднялась: - Спать я всем не даю. День тяжкий грядет. Простите! Низко поклонилась. Саму едва держали ноги. Снег валил гуще прежнего. Холод проникал под шубу, Марфу била дрожь, и она была рада в душе, когда, тотчас за воротами, ее с Пишею догнали двое Онфимьиных холопов со смолистыми факелами, посланных посветить и провести до дому. Проводив Марфу и распорядясь слугами, Онфимья вернулась в горницу, где ее продолжал ждать Иван, поглядела на него, сказала с тревогой: - Сын! Права Ивановна-то! - Что ж, я один уйду, а все как? - возразил, сдвигая брови, Горошков. - Судьбы на кони не объедешь! А чему суждено быть от Бога - не нам пересуживать. x x x Утром в день недельный, двадцать шестого ноября, съезжалась на Городец новгородская вятшая господа. Гордо ехали на суд бояре. Разукрашенные кони под золотыми седлами топтали искрящийся белизною снег. В прорывах облаков показалось солнце, и засверкала сбруя, зардели алые, черевчатые, голубые драгоценные одеяния, епанчи и шубы, крытые иноземным сукном, отделанные парчою и аксамитом. Словно не на суд, а на празднество ехали великие бояра - Богдан Есипов, Онаньин, Лошинский, Тучин... Иван принимал на этот раз в большой столовой палате городищенского княжого терема. Столы были убраны, и Ивану поставлен резной престол. В прежней короткорукавой чуге, в черевчатом кафтане и шапке Мономаха, он сидел, положив руки на подлокотья. По стенам теснились государевы дворяне. Стража, в оружии, окружала покой. Истцы и ответчики стали по двум сторонам палаты. Началось громкое чтение: - "Бьют челом старосты и все люди улиц Славковой да Никитиной на бояр на новгородских, на посадника степенного Василия Онаньина, на Богдана Есипова, на Федора Исакова, на Григория Тучина, на Ивана Лошинского, на Василия Никифорова, на Матфея Селезнева, на Якова Селезнева, на Ондрея Телятева Исакова, на Луку Офонасова, на Моисея Федорова, на Семена Офонасова, на Констянтина Бабкина, на Олексея Квашнина, на Василья на Балахшу, на Ефима на Ревшина, на Григорья на Кошюркина, на Онфимьины люди Есипова Горошкова и на сына ее Ивана и на Ивановы люди Савелкова, что, наехав те со многими людьми на те две улицы, людей переграбили и перебили, животов людских на тысячу рублев взяли, а людей многих до смерти перебили". ..."Да еще бьют челом Лука и Василий Исаковы дети Полинарьины на Богдана Есипова и на Василья Микифорова, и на Панфила, старосту Федоровской улицы, что, наехав на их двор, людей у них перебили, а животы разграбили и взяли на пятьсот рублев". Иван, повернувшись в кресле, с любопытством взирал на ответчиков, великих бояр новгородских. От них первым выступил Богдан Есипов, как бывший степенной, властью которого содеялось все сказанное. Богдан говорил громко, гулко, сведя серые мохнатые брови и глядя в глаза Московскому князю: - Почто великий князь и господин наш велит честь жалобу ихнюю, а не велит спросить, почто мы те две улицы, такожде и бояр Луку с Васильем Полинарьиным, зорили и деньги и добро с них взыскивали? Дело то было решено властью новгородскою, посадничьей, и творилось по закону, яко же издревле ведется! Судили их судом праведным, и казнью казнили торговою за отступление от Господина Великого Новгорода, за отказ от суда посадничья. Такоже и древле во граде нашем отметников и переветников расточали и разоряли и хоромы их развозили и виру брали с них дикую по закону и по словам прежних князей, рекших: "Кто вам добр - любите, а злых казните!" Следующим говорил Онаньин: - Ведомо государю Московскому, а нашему господину, князю великому Ивану Васильевичу, что суд судить надлежит князеву наместнику на Городце с посадником вкупе. Так и по судной грамоте положено, и от прадед заповедано наших. Сии же отступницы, отступили посадничья суда и поддались суду городищенскому. И казнили их по правде, по приговору... Василий вдруг запнулся, увидя прямой недвижный блеск глаз Ивана Третьего. Смутно почуял, что тот помнит прежнее его посольство, пятилетней давности, тогда, еще перед Шелонью, помнит и не простил. Холод прошел по спине Василия Онаньина. Он оглянулся. У стен - руку протянуть - плотно стояли московские дворяне в бронях, одетых под платье, опираясь о бердыши. Переборол себя, хотел продолжить речь, но тут Иван сам перебил Онаньина. - Почто, - вопросил он, впиваясь взглядом в лицо степенного посадника, - почто изменою сочли ко мне, ко князю и господину вашему, отступление? А как же заповедано вам и грамотою утверждено, что у того суда новгородского печати были князей великих? Так как же измена то?! Непонятно мне сие! Как же ты, Василий, да и ты, Богдан, об измене мне говорите, когда я князь и господин ваш и суд творити в Новом Городе волен по правде и крестному целованию? И ныне приехал я сюда суд судить и жалобников оправливати, дак тоже судиться у меня измена? Кому же измена-то? Не королю ль литовскому, коему изменники новгородские предатися обещались, и паки отреклись, и уже грамоты те отобраны?! И то дивно нам, как богомолец наш, честный Феофил, таковое их грубиянство мне, великому князю своему, простил и втуне оставил?! А пото! - возвышая голос, загремел Иван с тронного кресла: - Приказываю, как татей и дешегубцев, тебя, Василий Онаньин, тебя, Богдан Есипов, тебя, Федор Исаков, и тебя, Иван Лошинский, сей же час взять и в железа сковать! Онаньин не поспел дернуться, тотчас к нему подступил Иван Товарков. Русалка ухватил Богдана. Никита Беклемишев держал за локти оскалившегося Федора Борецкого. Звенец взял Лошинского. Богдан глядел сердито, не понимая еще, что произошло. Федор, извиваясь, рвался из рук, и к Беклемишеву тут же поспешили на помощь двое дворян. Ражий Онаньин было отпихнул Товаркова, но лязгнула сталь, и он был вынужден даться в руки москвичей. Иван, пригнувшись с кресла, пронзительно глядел в лица захваченных, растерянно-яростные, недоуменные, разом побелевшие или покрасневшие от бессильного гнева. - А прочих, - прибавил он громко, - что грабили те улицы и людей убивали, взять за приставы и в узилище посадить! Григорий Тучин ощутил на предплечьях разом схватившие его с двух сторон твердые руки. Он тоже дернулся было, скорей от растерянности, чем от желания убежать, и ощутил острую боль - держали нешуточно. Завороженно глядел Григорий то на князя Ивана, то на товарищей. Рядом с ним вязали руки Селезневу. Липкий пот выступил у Григория на спине под рубахой. Он не знал, как это страшно, вот так, просто и вдруг, быть схвачену по чужому приказу, разом лишиться воли, достоинства, гордости и даже свободы движений. Он понимал храбрость. Смертельный риск сечи и даже смерть в бою. Тогда, вечером, на Шелони, когда его выручил Савелков, он дрался, уже не чая остаться в живых, и мужество не изменило ему даже в тот час. Но теперь его впервые охватил страх, тошнотный и мерзкий. Чувствовать это бессилие, невозможность скинуть чужие руки, а паче того - духовное бессилие, бесправие свое, когда остаешься один и никто не поможет, никто не защитит, и не только неможно отбиться, но и права отбиваться ты лишен, ибо взят по суду, и свои, ближние, и те молчат или против - это было паче смерти, паче всего, мыслимого доднесь! Тучин стоял, дрожа и обливаясь холодным липким потом, и, не в силах унять эту дрожь беззащитного тела, ненавидел себя. Смертельно бледный, почти теряя сознание, он смотрел неотрывно-завороженно в блистающий взгляд Ивана Третьего, уже почти не видя и не слыша ничего иного вокруг и перед собой. В палате поднялся недоуменный ропот. Даже жалобщики растерялись. Всех ошеломил скорый суд и скорое решение великого князя. Но и то еще было не все. Иван, уже испытывая злое торжество, поискав, нашел глазами Немира и возгласил: - А тебя, Иван Офонасов, и сына твоего Олферия видеть у себя не хочу, понеже ты и он мыслили датися за короля и отчину нашу, князей великих, Новгород, под короля литовского приводили! Бледнея, Немир поворотился к выходу. Им дали только переступить порог. Тотчас к Ивану Офонасову подошел Василий Китай, а к Олферию - Юрий Шестак. - Взяты именем государя нашего и великого князя Московского! повелительно произнес Китай. Немир обернулся затравленно. Кругом блестели обнаженные клинки московских дворян. Сопротивляться было бесполезно. Тучина, Василья Никифорова, Матвея и Якова Селезневых, Телятева, Ивана Есипова, Бабкина, Федорова, Квашнина, Тютрюма, Балахшина, Кошюркина и Ревшина в тот же день взял на поруки, внеся полторы тысячи рублей из владычной казны, испуганный архиепископ Феофил, на которого налетели со всех сторон вчерашние враги, сегодня ставшие единомышленниками в несчастьи. Поименованных продолжали держать в затворе, но за новгородскими приставами. Что же касается шести великих бояр: Богдана, Онаньина, Федора Борецкого, Лошинского и Ивана Офонасова с Олферием, их Иван решительно отказался выдать под любой заклад. Страшная весть переполошила весь город. Оксинья Есипова прибежала к Онфимье Горошковой простоволосая, в одном платке. - И твоего Ивана забрали! Онфимья молча царапала себе руки, бегала по горнице. Оксинья смотрела растерянно, попыталась утешить. - Их-то за приставы, а тех в железа! Что ж делать-то, Марфе Ивановне как сказать? Онфимья остановилась. - Онаньиха знат? - Не весть! Фовру встретила сейчас на мосту, зареванная вся! Марья Тучина тоже знат ли? Жонки ума лишатся, у обоих мужиков забрали! Что ж делать-то, Онфимья? - повторила Оксинья растерянно. - И Федор, и Богдан, и Онаньич! - Что делать? Побегу к Марфе! Не выпустят их! Говорила мне она, упреждала! Поди, плотницяне радуютце! - зло процедила Онфимья сквозь зубы. - А и им то же будет! - Неужто мужики смолчат? - отозвалась Есипова. - А тут пиры, не знай, то ли пей, то ли слезы лей! Грохнула дверь в сенцах, в дом вихрем ворвалась Иринка Пенкова. - Слыхали? Отбить! - Отбить! По монастырям московской силы полно, а свои рати не собраны! - горько ответила Онфимья, завязывая плат. - Нет уж, пришла пора кланятьце, так спины не жалей! К Марфе Ивановне похожу. Что мать? - Без памяти лежит. Отливали, - ответила Иринка и вдруг, согнувшись, заплакала по-детски, навзрыд. Офонас, Феофилат, Казимер с Коробом, Александр Самсонов спешно пересылались гонцами. Суд Ивана затрагивал всех. На право судить новгородца в городе "своим судом и за своими приставы" еще никто не подымал руки. Потерянный Феофилат, почуяв, что на его хитрые узлы тут пришелся московский топор и неизвестно, начав с Богдана, не кончат ли им, суетился, подгонял прочих. Захария Овин и тот явился со всеми вместе хлопотать перед князем о милости и снисхождении. Отрядили выборных к архиепископу. Весь понедельник шла подготовка посольства, совещания, споры. Уже подымалась голка по городу. Гнев и смута охватывали низы. Хоть и медленно, хоть и не так, как в прошлые века, когда достаточно было позвать, - и город подымался весь в оружии на защиту своих и боярских прав, но громада начинала волноваться. Уже кучками собирались ремесленники по углам. Москвичей все чаще начинали задирать. Великокняжеские ратники подтянулись к Городцу. Заставы на дорогах были усилены втрое. Казалось, вот-вот вспыхнет пламя мятежа, но некому было поднести огонь, некому и не из чего высечь запальную искру этого пламени... Борецкая, бледная, решительная, - обрушившееся несчастье разом поставило ее на ноги - распоряжалась, рассылала и собирала слуг, готовила коней и оружие. О посольствах, просьбах она даже не думала. Отбить! Непременно отбить! Но кем? Городец стал крепостью, его и ратью не возьмешь. Следовало перекрыть пути. Она вызвала Богданова ключника, но в доме у Есиповых был полный разброд, хозяйничали одни бабы, внуки Богдана тоже сидели за приставами, и ключник и ратные Богдана не трогались с места. Борецкая вызвала своего дворского и старшего ключника, Иева Потапыча, веля им поднять Богдановых молодцов и собрать всех своих людей, кого можно. - Пятьдесят ратных, боле не наберем! - сказал дворский. - Богдановых нать! - Богдановы не послушают, - мрачно возразил ключник, опуская глаза под слепящим взглядом Марфы. - Был я уже... Словно бы оговорил их кто! Слушок есть такой... - хищное лицо Иева покривилось, он глянул жестко в глаза госпоже: - Они, как Богдана взяли, оробели враз, скорее князя послушают, чем тебя! Да и городищенские шастают тамо... - Подкуплены? - Может, и московски посулы, кто знает! Иев был недалек от истины. Служилым людям Богдана наместник велел намекнуть отай, что великий князь Московский берет в службу военных слуг опальных бояр, если, конечно, они верны государю Московскому. Богдан был для своих молодцов каменной горой, и уж коли эта гора обрушилась так легко и просто, навряд кто другой возможет противустать Москве! Так они все, ежели и не рассуждали, то думали, и класть головы уже не захотел никто. Борецкая отрядила пятьдесят своих оружных и в тот же день скрытно послала к Липне, стеречь дорогу через Ям и Бронничи и попытаться перенять, ежели повезут тем путем. А ежели не повезут? Или силы не хватит? Марфа ходила по терему, как зверь в клетке, - все отреклись! Богдановы люди как опоены, Онаньин, Иван Офонасов - кто мог бы помочь, сами взяты. Тучин, Матфей Селезнев, Никифоров - сидят. Савелков! Он один, больше и некому! Иван был готов и понял Марфу с полуслова. Он поднял и вооружил всех, кого мог собрать. Но куда скакать, ежели садиться в засаду? На Мсту или к Русе? "Боже мой, - думала Марфа, бегая по горнице, - боже мой! Знала, чуяла! Одна во всем Новом Городе!" Во вторник архиепископ с избранными гражданами отправился на Городец. Офонасу и Коробу с Феофилатом удалось за день собрать выборных от всего Новгорода. Иван принял посольство в той же столовой палате, в которой творился суд. В ответ на мольбы старейших посадников и архиепископа возразил, глядя в лицо Феофила: - Говорите, никогда издревле не бывало того, чтобы новгородца судили не своим судом? А как же писано в летописании новгородском, что Ярослав, чьи грамоты вольность мужей новгородских утверждают, заточил посадника Констянтина Добрынича? И паки Владимир Мономах призывал в Киев бояр новгородских, и иных оправил, иных же оковал и поточил в Киеве? И святой великий пращур наш, Александр Невский, такоже вершил, призывая к себе бояр Нового Города и по иным градам расточая? И то все при древлих великих князьях благоверных деялось, и тебе, богомолец наш, и тебе, Яков, и тебе, Феофилат, то ведомо! И то еще ведомо тебе, богомольцу нашему, и всему Нову Городу, отчине нашей, - с нажимом произнес Иван, - колико от тех бояр и наперед сего лиха чинилося, а и нынеча что ни есть лиха в отчине нашей, он опять подчеркнул слово "нашей", - то все от них же чинится! Ино како мне за то лихо их жаловати? Взятых бояр в тот же день в оковах, с сильною охраной послали на Москву. - Теми же часами в Москву умчали! - донес Марфе прискакавший с Городца гонец. x x x Феврония билась в рыданиях в материном дому. Олена сидела рядом, бледная, отхаживала сестру. Марфа стояла посреди столовой горницы, коротко и резко приказывая подбегавшим слугам. Савелков, одетый, сгорбившись сидел у стола. - Стало так! - говорила Марфа. - Скачите сейчас на Липну, там мои ратники ждут. Отсюда через Ковалево. - Заставы тамо! - А прямо, круг Юрьева? - У Перыня не перейти, лед не держит. Надо кругом. - Через Русу! - вмешалась вошедшая Олена. - Через Русу вовсе не пробиться, а и пробиться, тех не догнать будет! - Поскачете в объезд! - бросила Марфа, как о решенном. - На Вишере не задержат, оттоль к Бронничам, напрямик. К своим гонца шлю, догонят, поводных коней у меня возьмешь. Всем наказано. Волхов перейдете за Онтоном святым. Иван, на тебя надежда! Савелков встал, сжал на миг Марфины руки, поклонился Олене, сбежал с крыльца. Вечерело. Шел снег. Кони, готовые загодя, рвались из-под седел. Лучших скакунов достала Марфа Борецкая. Кони храпели, били копытами в снег. Дружина ждала верхами, пряча оружие под шубами. - Берегом! - приказал Иван, пуская рысью. Московская сторожа окликнула на выезде из города. - В Хутынь! - крикнул Савелков, не оставливаясь. Кони перешли в скок. Только бы переправиться через Волхово! Ниже Зверинца мужики перешли лед. Савелков окликнул. Люди были Марфины. Борецкая и тут сумела все подготовить. Всхрапывая, кони ступали на хрупкий настил, обмакивая копыта в ледяную воду. Двое искупались-таки с конями вместе, но выбрались все. Опять тронули в скок - не застудить бы коней! Овраги, ручьи, речки сводили с ума. У Успенья на Волотове опять путь загородили москвичи. - Свои! - бросил Савелков. - Каки таки свои, стой! Ничего не отвечая, Иван пришпорил жеребца. Несколько стрел просвистело в воздухе. Пришлось взять левее. Под Ситкой вновь напоролись на московскую заставу. Иван чуть было не приказал в клинки - опомнился. Дальше держались лесом. Мсту перешли по льду, накидав ельнику. Пока рубили, мостили - опять задержка. Уже пересаживались на поводных коней. Начинали попадаться обозы. От встречного мужика вызнали, что москвичи проезжали уже не раз, и все в одну сторону, на Яжелбицы, а один их отряд стоит в ближнем селе. Не рискуя напасть - потом не развяжешься, - Савелков послал двух холопов в догляд. Те едва выбрались из села. Узнали все же, что отряд сторожевой и прибыл еще вчера. Поскакали дальше, наверстывая потерянное время. Второй раз ошиблись хуже. Опять, чая обоз, налетели на сторожу. В бешеной сшибке трое полетели с седел. Москвичи, к счастью, вспятились, и савелковские, пользуясь темнотою, сумели уйти, бросив трупье и запаленных поводных коней на произвол судьбы. Марфин гонец догнал отряд Савелкова с вестью, что Липенская застава разбита под Ямом и вся разбежалась по лесу. Иван только молча закусил губу. Утрело. Конский скок становился короче и короче. Пришлось сделать привал. Поводив, напоили коней, покормились. Люди качались в седлах, слезая, падали в снег. Иван с трудом поднял отряд. Снова скакали. От встречных узнали, что впереди москвичи, и едут из Новагорода. Кинулись вдогоню. Обоз был уже верстах в пяти, только бы не попалась сторожа! Они нагоняли. Савелков ожог коня, вырвал саблю: - Стой! Хватая за повод, остановил возок. Оскакивая москвичей, торопливо хватавших оружие, ратники окружили обоз. - Что везешь? Сила была на стороне савелковских. Москвичи побросали копья и опустили клинки. Попоны и вервие полетело с возов. В крытом возке высадили двери - никого. - Великого князя добро! - отвечал холуй. Ошиблись. Вдали запоказывались конные княжеские ратники. Рубанув постромки - доле будут возиться! - савелковские умчались от греха. Кони были измотаны вконец, храпели заполошно, поводя боками, качались под седоками. Третий раз неудача, третий раз Иван наталкивался на силу, продуманную, готовую и устроенную исподволь, не разом, не взмахом, силу, где все было заранее учтено и взвешено. Теперь ему стало ясно, что и суд и разбор жадоб - одно скоморошество, что все было решено заранее, кого и как взять, и дороги перекрыты, и сторожа собрана, и давишний обоз не с умыслом ли, не для отвода ли глаз? Надо было во что бы то ни стало переменить коней. Марфины волостки все остались в стороне, свои тоже. Разве?.. Савелков вспомнил, что неподалеку большое владычное село. Феофил, конечно, привяжется, а, все равно теперь! Конный двор у них там - загляденье! Налетели с ходу, разведывать было некогда. Сторожа кинулись впереймы. - Рубить! Один остался на земле, прочие разбежались. Стойла были пусты. - Где кони?! - Савелков в бешенстве тряс служку. - Угнаны великим... великим... великим князем, - повторил тот, мотаясь в руках у Ивана. - По слову... Иван отбросил холуя. Вскочил в седло. Это был конец. Крестьянских лошадей не соберешь враз, да и что то за кони, разве на них догонишь! Повернули. Миновали лесок. Выскакав на угор, Иванов конь качнулся. Оглядясь, Савелков увидел, что растерял уже половину слуг. Пьяный от усталости, он слез с седла, повалился на землю, на снег, на обдутый ветром до зени угор, грыз мох, рвал руками мерзлую бруснику и верес, стонал от ярости. Опомнился, встал. Тяжело поднялся в седло. - В Новгород! Тронули шагом. Глава 25 Захваченные новгородские бояре, шесть бояринов великих, были привезены на Москву десятого декабря. Прочих, взятых на поруки Горошкова, Тучина, Пенкова, Селезневых и всех житьих, - Иван отпустил уже через два дня, первого декабря, после нового общегородского настойчивого посольства, в составе всей новгородской господы, старост, представителей от купечества и черных людей. Убытки, нанесенные набегом на Славкову, Никитину и бояр Полинарьиных, были вычтены из городской казны - что пошло городу - и из имущества обвиненных. Прочих жалобщиков тихо вытеснили с Городца, предложив им позднее обратиться к суду наместника. Сослужив свою службу, они пока больше не требовались Ивану. В торжественном чину встречи были произведены перестановки, ибо упускать причитающихся ему даров Иван отнюдь не собирался. Третий пир от Славны он сам указал, что будет пировать у Полинарьиных, беря, таким образом, Луку с Василием под свою высокую защиту (а заодно заранее обрекая братьев на необходимость передать ему львиную долю полученных по суду денег). Третий пир от Неревского конца вместо Василия Онаньина взялся устроить Яков Короб - вторично принять князя у себя же. И начались пиры. Шестого декабря Иван Третий пировал у князя Василия Васильевича Шуйского. Старый воин, дравшийся с москвичами еще под Русой, раненый и чудом избежавший смерти на Двине, теперь принимал и чествовал врага своего и был хлебосолен и ласков. Следующая неделя была потрачена на то, чтобы, под нажимом великого князя, выбрать, наконец, степенным посадником вместо схваченного Онаньина Фому Андреича Курятника. Хмурый Совет господ собрался, наконец, в Грановитой палате и высказался единогласно, без особого торжества, но и без споров. Да спорить и не приходилось. Один Фома Курятник мог торжествовать, хоть и ему было не по себе. Четырнадцатого декабря, в четверг, Иван пировал у владыки. По случаю зимнего поста блюда были все рыбные, зато каких только рыб, от снетка белозерского до устрашающих размеров севрюги - вареных, соленых, копченых, вяленых и под соусами, каких только балыков, каких кулебяк и рыбников, сопровожденных тройною монастырскою ухою, не выставил Феофил! Посуда была вся серебряная, а для Ивана Третьего - золотая, рекою лились заморские вина и разнообразные меды. Подарки последовали вдвое против прежнего. Кроме золота и сукон, был вручен жеребец, которого нарочито провели мимо крыльца. Всхрапывающий конь на серебряных удилах выворачивал огненное яблоко глаза, едва не взвивался на дыбы - шестеро конюхов с трудом удерживали зверя. Жеребец был редкостный, двинской породы. В глазах Ивана мелькнуло удовольствие. Двести с лишним кораблеников были вынесены на блюде и ссыпаны в кожаный мешок. Вечером Брадатый, предварительно пересчитав тяжелые нобили, записывал дар архиепископа. Прикосновение к золоту вызывало у Брадатого дрожь чувственного удовольствия в пальцах. То, что это была не его личная, а государева собственность, только придавало золоту большую ценность. Казна, охраняемая тобой, которую самому нельзя потратить, дороже стоит, чем расходные кругляки в калите на поясе. Во всяком охранителе казны есть что-то от древнего змея, что лежит, свившись кольцом, на заповедном золотом кладе, оберегая его от любых посягательств, и жизнь и кровь свою положив на то, чтобы заклятая страшная сила золота оставалась и сохранялась в грозно-недоступной неприкосновенности. Государь тоже любил трогать золотые, хотя и проявлял эту страсть сдержанно, как и подобает государю. Брадатый знал об этом и нарочно выкладывал корабленики столбиками, как бы для проверки государевой, чтобы князь Иван мог невзначай взять нобиль-другой и взвесить его на ладони, созерцание чего тоже доставляло удовольствие Брадатому. Пятнадцатого декабря пировали у Казимера. В субботу Иван парился в бане, отдыхая от пиров. Голова болела накануне выпитого было явно сверх меры. Семнадцатого великий князь пировал у Захарии Григорьевича Овина. Захарий льстил грубо и через меру - ежели по-новгородски судить, - но он хорошо знал, что делает. Иван остался доволен, а Захарий отделался дешево: против ста кораблеников Казимеровых, заплатил двадцать. Впрочем, Иван Третий и не собирался слишком зорить Торговую сторону. Дальше пошло с передыхом. Девятнадцатого праздновали у степенного тысяцкого, Василия Есипова. Двадцать первого, в четверг, у Якова Короба. Двадцать третьего у Луки Федорова, в Людином конце. Между пирами происходило то, о чем мало кто знал. Хозяева в задних горницах с глазу на глаз с боярами государева двора приносили присягу на верность великому князю и подписывали грамоту, нетвердо соображая, не изменяют ли они тем самым Господину Великому Новгороду? Двадцать пятого, в Рождество Христово, великий князь устроил пир у себя на Городище. Был зван архиепископ, князь Василий Шуйский, все посадники, тысяцкие, нарочитые житьи и купцы. Князь был весел, много разговаривал, засиделся и пил с гостями до вечера. Все шло как нельзя лучше. Уже воротился гонец с известием, что пленные благополучно доставлены в Москву. Новгородские подарки сыпались как из рога изобилия. Бояре великого князя, воеводы, дети боярские - все получали свою долю, и доля была зело не скудна. Простые ратники и те ополонились стойно иному дворянину в удачном походе. Чего не получали добром, брали сами. От новгородских богатств у всех разгорались глаза и кружились головы. Передавали, раздувая слухи, кто и не видел, о грудах золотой посуды у архиепископа, сундуках с золотом и серебром у великих бояр. Величие соборов, блеск боярских выездов, казалось, подтверждали любые россказни. Поражало москвичей и виденное ими на улицах и в домах посадских: ни одного горожанина в лаптях, свободный обычай жонок, что пируют вместе с гостями, а то и правят, как мужики, вотчинами, ходят к суду и на вече своем, сказывают, выступают порой. Ратники спешили набраться. Рыскали по городу, потаскивая лопоть, кур, гусей, поросят, а то и пограбливая на дорогах. Даже софийский летописец владыки Феофила записывал потом, что стояние москвичей было "притужно и с кровью". Обозники, не привыкшие к московской бесцеремонности, огрызались, когда ратники проглядывали возы, выбирая себе что получше. Кое-где завязывались драки, каждый раз оканчивавшиеся не в пользу новгородцев, безоружных перед вооруженными до зубов гостями, находившимися к тому еще и под покровительством властей. Подвойские и приставы новгородские осаживали недовольных - перечить москвичам было не время. Зять костереза Конона, Иван, по всегдашней неудачливости своей нарвался на драку с московлянами перед самым Рождеством. Ходить мимо московской заставы у ворот ему приходилось ежедневно, случалось, и кричали обидное - все пускал мимо ушей, а тут, как на грех, дернула нелегкая остояться. - Эй, безносый, поди сюда! - позвали его. - Не знашь тут бабу найтить поближе? Ратники хохотали, и не понять было, не то в шутку, не то взаболь прошают. - Чо оробел? Жонку спроси, от такой-то рожи сама к нам прибежит! сказал один с издевкой. У Ивана потемнело в глазах. Удар древком копья в спину сбил его с ног. Он вскочил, вновь кинулся и снова упал под ударами. - Блажной, не видишь! - прозвучало над ухом. Иван поднялся кое-как и неверными шагами побрел к дому. Москвичи хохотали вслед. Вечером Анна прикладывала примочки, ругалась и журила: - Счо ты один сделашь, как бояра не замогли? Соседка, раскачиваясь на лавке и жалостно глядя на Ивана, сказывала свое горе: - ...Тоже москвичи пограбили! Тех избили, разволочили донага, дак хоть сами живы, а Окинф, деверь, не стерпел, полез дратьце, так и до смерти убили! Двадцать восьмого декабря Иван Третий пировал на Городище у славной вдовы Настасьи, дарившей его золотом, ипским сукном, рыбьим зубом и соболями, тридцатого - у Феофилата, на Софийской стороне. Первого генваря был второй пир у Якова Короба, дарившего великого князя от себя и от внука, Ивана Дмитриева, сына Дмитрия Исаковича Борецкого. x x x Марфа Ивановна сумерничала, не зажигая огня. Пиша сидела с нею, молчала, опустив руки на колени. Вязать уже трудно было. По улице с гомоном проезжали конные. Князь Иван со всею свитой пировал у свата, Якова Короба. В сумерках слышнее становились голоса и топот коней с улицы. - Вздуй огонь! - очнувшись, приказала Марфа. Пиша долго ударяла кресалом, высекая искру. Наконец, трут затлел, выпустив маленькое душное облачко. Вспыхнула навощенная лучинка, загорелась свеча в свечнике. Пиша хотела зажечь и все свечи, но Марфа остановила ее движением руки, сказала, вставая: - Оболочитьце подай! Единственная свечка, оплывая, трепетала в серебряном свечнике. Длинные тени дрожали по стенам. Марфа Ивановна поспешно одевалась, туго заматывала черный плат. Пише коротко бросила: - Пойдешь со мной! Боле никого не зови! Олимпиада Тимофеевна поняла, ахнула, да и прикрыла рот. Кинулась собирать лопотинку. Вскоре две женщины, одетые в черное, вышли калиткою со двора. Снег валил вовсю, заметая следы. Близ усадьбы Короба, на улице, московские ратники ежились в стороже. Освещенные окна терема бросали желтые пучки света в снежную заверть. "Верно, уже за столами сидят!" - подумала Марфа. Псы, принюхиваясь, вертелись под ногами. Оттесняемая ратниками, грудилась у ворот толпа нищих, богомолок, просто зевак, переминавшихся с ноги на ногу, - хоть глазом глянуть на великого князя. Молча расталкивая толпу, Марфа пробиралась вперед. На нее недоуменно оглядывались, нехотя сторонясь. Набожно перекрестясь, когда миновали, наконец, рваную братию, Марфа, глядя строго перед собой, прошла мимо сторожевого. Ратник, сам не понимая почему, уступил дорогу. Соображая, окликнуть ли али нет, решил - свои! Завернулся плотнее в шубу. Мерзни тут! Филимон, пес, вынес бы хоть горячего! Дали давеча по куску пирога сухомяткой, а кажну ночь в сторожах! У Русалки небось вон - ратные все ополонились, ходят вполпьяна. В Новом Городе не набраться, дак где ж ищо?! Бабы-то никак в терем? Монашки то ли челядь - тут их не поймешь! Обе женщины меж тем пролезли в калитку, засыпанную снегом. Марфа хорошо знала усадьбу Короба и помнила про дворовый ход. Тут тоже торчал ратник, и переминались у крыльца какие-то неясные замотанные побродяжки странницы или нищенки. Ратник был, к счастью, свой, Коробов. - Куды лезешь! - окликнул он Борецкую. - Не велено пускать! - Меня велено, - негромко сказала Марфа. - Чего?! - начал холоп и вдруг отшатнулся: - Христос... боярыня! - Молчи, дурак, - оборвала его Марфа. - Пиша! - Холопу же приказала, как своему: - Стой тута, назад пойдем - выпустишь. Тот, невесть что вообразив, только затрясся в ответ, прикрывая глаза от ужаса. Марфа меж тем, плотнее замотав лицо, протиснулась по лестнице, где также было полно слуг. В сенях на нее налетел дворский Якова, Онтипа. Мало не сгреб за шиворот. Нахальный холуй был навеселе, но Борецкая открыла лицо, и тот, внимательно вглядевшись, побледнел и откачнулся к стене. Марфа молча миновала Онтипу. Пише, вполоборота, бросила: - Жди! - и открыла дверь в господскую половину. Здесь было светло, сновали слуги с блюдами. - Нельзя! - выкрикнул подскочивший к ней стольник. - Якова Александровича покличь! - негромко, но властно приказала она. Яков вывернулся откуда-то сбоку. Увидев Марфу, попятился. - Что трусишь, не укушу чать! Поглядеть пришла на ворога своего. Не боись, меня не узнат! На Якова жалко было смотреть. Взмок, по лбу лился пот, Марфа пошла передом, протискиваясь в толпу разряженных гостей. "По-московски принимают, - усмехнулась она про себя, - за столами - одни мужики!" Хозяйка потчевала. Несколько жонок стояли в толпе. Звучала музыка. Капа выбежала, пробираясь к ней с расширенными глазами. - Марфа Ивановна! - Ничо, погляжу и уйду, - сказала ей Марфа. От музыки, застольного говора, звона и звяка посуды, шевеленья гостей и беготни слуг стоял гул, в котором без остатка тонула тихая речь женщин: истерический шепот Капы и спокойные, чуть насмешливые ответы Борецкой. - И так жисть мою поломали! - с ненавистью и мольбой говорила Капитолина. - Матушка, прости, только выйди отсель! - Погоди, не егози, - отвечала Борецкая, не глядя на невестку. Который-то? Тот, брови сросши у его! А етот не Данило Холмский? А, Федор Давыдович! Тоже из тех... Великий князь Московский оглянулся. В толпе - уже привычно для Ивана - все опускали глаза под его взором. И тут он увидел одну пару неопущенных глаз. Сверкнул очами. Еще не зная, почувствовал - она! Марфа прищурилась, пожала плечами: "Що говорят, у его взгляда никоторая жонка вынести не может? Мужик видный, а ище и полуцше есть!" Сама бы не призналась себе, что Московский князь ей понравился. Иван первый отвел глаза. Хотел спросить кого ни то, но спрашивать было не время, и он лишь чуть заметно нахмурился. Погодя, поглядел вновь в тот же угол и уже не увидел никого, решил - почудилось. - Ну, спасибо, доченька, - сказала Марфа, выбираясь из толпы, - все я посмотрела, все я видела! За столы не прошусь, судьбы твоей поперек не лягу, налажай жисть свою, как тебе любо! В гомоне и шуме празднества мало кто еще обратил внимание на одетую во все черное, замотанную платом до глаз не то монахиню, не то, как решили некоторые, бедную родственницу Коробову. Только Яков, выглядывая поверх голов и увидев усмяглое, как после обморока, лицо дочери, понял - ушла! В черных сенях Марфу нагнал ключник, с запозданием опомнившимся Коробом: хозяин, мол, просит извинить и выкушать! С поклоном он подал чашу душистого горячего белого меду. Марфа усмехнулась, сказала: - Прими, Пиша! - Спустясь по лестнице и завернув за угол, где потаптывался давишний московский ратник, примолвила: - Дай, вот, служивому, намерз, поди! Ратник опорожнил посудину единым духом. Оглянулся - отдать чашу (словно серебряная!), женщины уходили, не оборачиваясь. Дернулся было следом, остоялся, оглянулся и сунул чашу под тулуп. Вот повезло, так повезло! На всякий случай он подобрался, подтянул кушак и принял неприступный вид. Серебряная чаша приятно давила под ребро. Марфа воротилась домой усталая, как после тяжелой работы. В терему Борецкой показалось холодно, ее лихорадило. Свой дом уже не грел. Московский ветер проник и сюда и уносил вековое нажитое тепло. - Вели затопить! - сказала она устало. Слуга внес дрова, наложил печь, запалил, подул, чтобы разгорелось. Поглядев на боярыню вопросительно - она согласно прикрыла глаза, поставил кресло прямь огня, вышел, бережно притворив дверь. Пиша принесла кувшин со сбитнем, сахар и пряники. Кивком головы Марфа поблагодарила ее и отпустила, желая остаться одна: - Поди, Пиша! Устроившись в кресле и поставя ноги на скамеечку, ближе к устью печи, Марфа сидела, кутая плечи в свой старый, уже не по раз штопанный индийский плат, и глядела в огонь. Много можно высмотреть вот так, глядючи, как обегает поленья светлое пламя, как вьются, лижут темнеющее дерево длинные желтые языки, как легкие частицы пламени отрываются, уносясь и исчезая, как чернеют, лопаются и расцветают красным смолистые поленья, словно далекие солнечные страны возникают и рушатся в золотой пыли, диковинные города земли восточной, неведомой, невиданной сказочной Индии, где Строфилат-птица раз в тыщу лет сгорает и возрождается в огне, и лалы растут на деревьях, где живет Индрик-зверь, и счастливые люди, не имеющие одежды, ни богатств - наго мудрецы. Угли, догорая, рдеют, темнея и окутываясь пеплом, пламя слабеет, мельтешат мелкие синие языки, как суетливое лицо Якова, давеча... Спокон веку велось: гость приходит в дом, хозяин чествует его, и сам величаясь. Чем более гостю честь, тем выше почет и хозяину-хлебосолу. И вот появляется гость, при котором уже хозяин не хозяин. Хозяин трясется и суетится без нужды, гость царит и распоряжается в доме. Но и гость ведь все равно не хозяин! Он уйдет, разрушив дом, развеяв по ветру ощущение вековой прочности, оставив угли, тлеющие головешки на месте хором. Разоренный дом, разоренный Новгород! Марфа Борецкая смотрит в угасающее пламя. Глаза ее не слезятся, губы сжаты. Прямая складка меж бровей пересекает лоб. Тени ходят по лицу, живые тени пламени. У нее схвачен сын, и теперь она знает: великий князь не выпустит его живым. Она крепко сжимает рот. Тепло, подымаясь от ног, растекается по всему телу. Тепло от угасающего огня. x x x Второго генваря князь великий пировал у Офонаса Груза. Третьего - у Луки и Василия Полинарьиных, четвертого у Александра Самсонова. Шестого генваря, в субботу, у Фомы Курятника, новоназначенного степенного. Одиннадцатого генваря Фома Курятник поднес Ивану, как степенной, тысячу рублев - дар от всего города. Двенадцатого Иван Третий принял посла от короля свейского и с особым удовольствием приказал Феофилу с посадником утвердить новый мир со Свеей. Четырнадцатого пировали у Кузьмы Григорьева. Иван уже начал уставать от непрерывных пиров и занялся разбором дел. Наместникам вновь строго наказал неуклонно творить суд по князеву слову, дав понять, что будет приветствовать и далее унижение новгородского посадничьего суда. Девятнадцатого был третий пир у Феофила, поднесшего на этот раз триста кораблеников, золотой ковш с жемчугом, большую, в двенадцать гривенок, серебряную мису и два рога, серебром окованы - опричь прочих даров. Феофил тихо роптал, видя, как уходит добро, нажитое его трудами и береженьем. Двадцатого генваря Фома Курятник с Васильем Есиповым, степенные посадник и тысяцкий, поднесли великому князю другие тысячу рублев поминка. От пира у купцов Иваньского братства вощинников Иван Третий отказался, но милостиво принял полагавшиеся ему дары. На заключительном приеме у себя в городищенском тереме князь сам дарил и жаловал новгородских посадников, бояр и тысяцких, посадничьих детей, купцов и житьих дорогими портами, камками, кубками и ковшами серебряными, сороками соболей и конями - каждому по его достоинству и званию. Двадцать шестого рано утром Иван выехал к Москве. Владыка, князь Шуйский и избранные посадники провожали его до Волочны. Восьмого февраля утром Иван Васильевич Третий воротился в Москву и завтракал у матери. Глава 26 Новгород долго опоминался от княжеского веселья. В чести стали те, кто выжидал и прятался, заигрывая с Москвою. На место Ивана Офонасовича славенские бояре избрали посадником Луку Полинарьина. Время требований прошло. Настало время прошений. Город был потрясен более всего увозом великих бояр. Дело оказалось общее. Увоз бояр касался и всех прочих. Можно было негодовать на самоуправство захваченных, завидовать их богатству, но то были свои бояра, столпы Новгорода, граждане, избранные от тысяч и для тысяч являвшиеся примером. Проклинали их, бывало, но если Богдан Есипов (сам Богдан!), Онаньин (как-никак степенной посадник!), Борецкий (сын Марфы!), ежели они могли быть схвачены и увезены, то что же прочие? Если можно их, то нас-то уж - и спросу нет! Мысль такая подспудно шевелилась в каждом горожанине. Только те, кому нечего терять, нищая рвань, ухорезы, живущие подачками и воровством, радовались самовластной силе московского князя. Только они. Но и их было немало, а еще больше тех, кто вот-вот должен был попасть в ряды этого отребья, кому разорение, потеря земли, дома, заработка грозили ежедневно и ежечасно, кто уже не мог говорить "мы", а начинал говорить "они". Богатый город наплодил, себе на горе, тьму бедняков. Посольство в Москву собирали весь февраль. В марте отправились бить челом о поиманных (которые были посланы на Коломну и в Муром) архиепископ Феофил, посадники Яков Короб, Яков Федоров, Окинф Толстой и многие другие. Великому князю привезли богатые дары. Посланные были упорны, но все оказалось тщетно. Иван Третий кормил их обедом, неделю посольство вело переговоры и ни с чем уехало назад. Апрель стоял морозный. Еще и не начинало таять. Одиннадцатого было знамение в солнце: "Круг вельми велик, яко дуги, образом червлено и зелено, багряно и желто, далече же от него лучи сияюща по сторонам два рога цветом радуги". У великого князя родилась третья дочь, Елена. В мае тверские бояре, все скопом, поехали на Москву, служить великому князю. Пустела Тверь. В Новгороде собирали новое посольство. Борецкая в успех посольства уже не верила. Девятого мая (потом узнали - поразились: день в день!) у Борецкой сидели: Онфимья с шитьем, - теперь зачастила к подруге, хоть тем помочь, жена забранного Олферия, Феврония, тоже проводившая дни у матери, и Оленка, вечеровали. Федорова Онтонина вышла как раз. Вдруг, присев, Марфа спокойно сказала: - Федя умер! - На недоуменный испуг и возражения Онфимьи она только покачала головой и отмолвила: - Знаю. Сердце говорит. Потом узналось, и верно. Девятого. Перед смертью посхимился. Как мог здоровый, словно бык, молодой мужик свернуться за пять месяцев - о том знают московские застенки да заплечных дел мастера, а те и знаючи не скажут. x x x Григорий Тучин зачастил на собрания духовных братьев в дом попа Дениса. Он после освобождения из затвора, считая себя предателем по отношению к тем, кто был увезен в Москву, почти перестал встречаться с Савелковым и совсем не бывал у Борецких. В душе его совершалась тяжкая работа, и что-то прежнее в корне переворачивалось. Не признаваясь сам себе, он был сломлен недолгим своим заключением, сломлен тем, что его, оказывается, могли схватить, как любого простого посадского, что его боярская неприкосновенность, - состояние, в котором он родился и вырос, оказалась всего лишь бесплотной мечтой, обманом воображения, как и многое другое, казавшееся доднесь незыблемо прочным. И Тучин судорожно искал опоры в призрачных башнях все отрицающей и всех уравнивающей религиозной идеи духовных братьев. Назария он больше не видел, хотя, говорили, тот раза два наведывался к Денису. Подвойского сторонились. На него пала зловещая тень от арестов великих бояр, меж тем как Василий Максимов, по капризу судьбы, вышел, как говорится, сух из воды. Денис наконец-то перекрестил Тучина в "истинную веру". Сделал он это тайно, как и многое, что ему приходилось делать теперь. Дениса последние два года все сильней преследовал владыка, угрожая даже снятием сана. К Денису, впрочем, очень трудно было прицепиться по какой-нибудь из статей, указанных в Номоканоне или митрополичьем судебном уложении. Он был всегда ровен, прилежен и неукоснителен в соблюдении постов и правил достойной для священнослужителя жизни, причем в миру вел жизнь скорее монашескую, так как не пил вина или иного хмельного пития, не бывал на празднествах и игрищах, не слышали даже, чтобы он когда возвысил голос или произнес неподобное слово. Денис ревностно относился к службам, для своих прихожан он был почти как святой, и это, поскольку и поставление и снятие священника в Новгороде могло быть произведено без согласия прихожан уличан, связывало руки Феофилу. Однако архиепископ жаловался митрополиту московскому, и судьба Дениса висела на волоске. К тому же Феофилу удалось постоянными клеветами возродить слух об обращении Дениса в жидовскую веру. А поскольку и Схария, и Мосей Хануш, и прочие волынские жиды давным-давно покинули Новгород, и проверить этого расспросами было нельзя, то слуху многие верили, особенно из тех, кого лично задевала проповедь Дениса о том, что церковь не вправе владеть землей со крестьянами. Раздражение же сильных мира сего для человека, могущего выставить противу них лишь свое доброе имя, особенно опасно. Впрочем, на еженедельных беседах Денис с последователями своими о преследованиях властей церковных не говорил. И он, и его верная супруга считали ниже своего достоинства судачить о мирских неурядицах. Тучин также не распространялся о мучившем его лично, но весной, после неуспеха второго посольства, когда дошло известие о смерти Федора Борецкого, он не выдержал и, проведя бессонную ночь, пришел со своими сомнениями к попу Денису, выбрав для того время, когда Денис пребывал в дому своем один. Тучину было трудно рассказывать то, что он сам еще не мог осознать ясно, но Денис понял его вполне. Сплетя тонкие длинные пальцы, твердо и проникновенно глядя на Тучина своими глубокими прозрачными глазами в покрасневших веках, Денис вымолвил именно то, о чем Григорий боялся заговорить вслух: - Сыне мой! Ежели Московский князь займет и Новгород, и граждан его поработит, и земли отымет у церкви новгородской - тяжек крест народный будет тогда, но и великое очищение гражданам и граду нашему! Ибо чрез то возмогут обратиться к дражайшему в себе, к духу божию, поняв тщету сокровищ стяжания и суеты земной. - А ежели так, то не достоин ли... помочь великому князю или по крайней мере не противиться ему, как иные мыслят?! Денис выдержал напряженный взгляд Григория, изрек: - Могущий вместить, да вместит. А о прочем - спроси свою совесть! Сказано Господом: "Богу - божье, кесарево - кесарю". Апостолы не призывали к прещению власти предержащей, ибо зло множит зло, но звали к любви и тех и других, и да начнут сами отрекаться богатств и мучительства братьи своей и да будут едины пред Господом и в Господе, ибо он есть все. Отринь богатства, стань как все и меньше всех, живи для одного Бога, и что возмогут сделать тебе тогда, Григорий? Разве лишить жизни сей, бренной и быстротечной! И кого ты предашь, ежели станешь служить не насилию, а любви? Человеку нужно двигаться, менять себя непрестанно, идти от прежнего к высшему. Апостолы хождаху ногама, но и духом движимы непрестанно! Тот же, кто ни духом, ни телом неподвижен, что он выбрать может? Как камень лежащий или страстотерпец на столбе вселившийся - со смирением переносит идущая нань. Иди! Переделай себя, а не жди, что мир и Господь сами ся переделают на потребу тебе, такому, каков ты есть ныне! Ты же, пока, о власти земной печешься, богатств не отринул, ни звания боярского своего, и дрожишь о том, как бы не потерять все это! Так посуди же сам, что я сказать могу тебе?! Денис глядел на него взглядом Христа, в котором были и любовь, и светлая печаль о судьбе Тучина, и бесконечная вера. И Григорий, поклонившись ему и стыдясь в душе, оставил наставника. Союз, с таким трудом собранный Богданом Есиповым, распался, казалось, навсегда. Не один Тучин присмирел, притихли Селезневы, разбрелись житьи, в городе шла какая-то мышиная возня. Иван Савелков, единственно уцелевший от вторичного княжеского погрома, был в отчаянии. На глазах пропало все, он терял товарищей, терял друга Григория. Упорно ползли слухи о близком конечном одолении Новгорода князем Московским. Эти слухи с бродячими монахами, странниками и странницами растекались в основном из Клопского монастыря, куда Савелков попал, сам того не желая, в чаяньи какой-то истины, хмурым и холодным весенним днем, когда все еще казалось осенью, едва вылезала зелень на серой щетине кустов, и пятна цветущей вербы напоминали ранний снег, павший на еще не застылую землю. У монастыря и в ограде, как всегда, толпились нищие, юродивые, богомольцы. "Разогнать бы их нать, вовремя не сумели, а теперича и руки не достанут!" - хмуро думал Иван, слезая с коня. Растолкав рвань, боярин прошел к церкви. Здесь, у стены, была могила прабабки, общая ему с Тучиным, если считать по материнской ветви, и Савелков, едучи из Русы, вдруг решил взглянуть на нее, найдя в этом предлог для посещения Клопского монастыря. Хитроглазый, похожий на купца настоятель сам подошел к боярину, оставшемуся случайно у плиты Немирова отца, похороненного рядом с его прабабкой. - Не родственник, случаем, Ивану Офонасовичу? Бывал, бывал у нас боярин! Прегордо величахуся, а не ведах ни часа, ни судьбы своей! Како Бог сильных наказует и смиряет до зела! А и допрежь того блаженный Михаил Ивана Офонасовича Немира остерегал и говорил ему, - еще когда приняли князя литовского, Михайлу Олельковича, - "то у вас не князь, а грязь!" Пото и вышло! - Врешь ты все! - грубо возразил Савелков. - Блаженный твой за двадцать лет до того помер! Настоятель все так же улыбался, нимало не смущаясь. Возразил: - Не вемы смерти причтенных к Богу! Их дух незримо руководит делами и мыслями нашими! А были и иные князи литовские в Новгороде, и при тех такоже было! Тут вот убогий народ собрался. Молить Господа и Михаила блаженного за великого князя, да правит нами страшно и грозно, яко же и достоит ему в государстве своем! Како помыслишь о том, боярин? Настоятель ушел. Иван, насупясь, воротился к своему коню. Верно, что гнездо московское! О чем и думали допрежь?! Садясь на коня, Савелков приметил тряпошного мужичонку, вжавшегося в ограду: - Новгородец ле? - А как же! - радостно ощерясь, подтвердил тот. - И тоже за великого князя Московского молитьце пришел? Тот покивал головой, все так же радостно глядя на боярина. - И страшно, и грозно... - процедил Савелков сквозь зубы. - Грозен, грозен! - живо откликнулся тот. Иван прихмурился. Мужичонко шмыгал носом, долгим латаным рукавом отираясь, подобострастно и блудливо озирал роскошные сбрую и платье. С презрением глянув на него с коня, Савелков спросил: - Власти захотелось? - Да уж, что уж?! - Жидкие светлые бегающие глаза под белесыми бровями на красненьком улыбчивом лице поднялись к Савелкову. - Как вашей милости, а тут всякому кланяйсе, ужотко одна власть для всех! Вона, Онаньинича утишил! Вы-то не больно-то до нас добры! Огрев плетью с кованым, оправленным в серебро наконечником дорогого атласного коня, - жеребец прянул с храпом, кидая грязь, брызгами разлетевшуюся с монастырской мостовой, понес вперед, - Савелков вылетел за ворота. "Прожили свое, истеряли... Эх!" И снова плеть змеисто ожгла бешено скачущего коня. Подпрыгивая в лад на седле, Иван все не мог унять злой обиды и повторял, сжав зубы, издевательскую приговорку юродивого: "Не князь, а грязь. Не князь, а грязь! Грязь! Грязь!" Комья летели из-под копыт, звучно шлепая по плахам монастырского тына, по стволам дерев. Иван горько усмехнулся: "В самом деле - грязь! Король этот... Верили, спорили, грамоту составляли! А кабы и помог, не хуже ли стало бы еще? Разваливается все! Друг, Гришка Тучин, уже отшатнулся. Селезневы... Он сам, с чего потянуло сюда? Не быть Новгороду! Не быть..." Эх! Воля! Серые тучи, ветер! Все отдай за хмельной простор, за ровный сумасшедший скок коня! Неужели в кабалу к Ивану?! x x x После проводов великого князя заболел Офонас Остафьевич Груз, надежда и воля Софийской стороны. То ли простыл, а скорее - душой надломился. Он лежал, когда Борецкая, воротившаяся из деревни, приехала к нему. В скудном свете лампад не разобрать было лица. Внесли свечи, и Марфа ужаснулась - до чего изменился Офонас за три прошедших месяца! Дышал он хрипло. Марфа посоветовала настой из трав, который, случалось, принимала сама. Офонас повел головой: - Все пробовал... Парился... Ничего не помогает. - Ничего? - Ничего. Пережили мы с тобой, Марфа! Умереть бы в срок, как Григорий Кирилыч да Федор Яколич... Помнишь Григория Кирилыча-то? Хоть не видали бы этого сраму! - Встанешь еще! - сказала она, сдерживая дрожь голоса. - Нужно собирать людей! - И не встану, - ответил он хрипло. Помолчал, облизнул губы, добавил тише: - Я уж ничего не могу... Что-то жалкое показалось в лице у Офонаса, впервые за все те годы, что знала она его. Марфа обвела глазами горницу: иконы, лампадки во всех углах. Тоже новое - не был особенно богомолен Офонас! Она подала ему напиться. Поддержала, пока пил, тяжелую бессильную голову. Офонас выпил, откинулся на взголовье. Из-под ворота рубахи, на сине-багровой толстой груди видна была белая шерсть. Большие бугристые руки в коричневых пятнах бессильно лежали на одеяле. - Ты, Марфа, в страшный суд веришь? - помолчав, вопросил Офонас. Вот, конец света грядет?.. А я верю. Раньше-то не верил, не чуял ее... Он вновь поглядел жалобно, и у Борецкой защемило сердце. Вспомнила, как еще перед Рождеством был у нее на обеде, как шутил, как со вкусом ел рыбу, долго прожевывая беззубыми твердыми челюстями, как он, не страшась, первый подписывал грамоты, как одним присутствием своим, тяжелой медлительной основательностью, даже глухотой вселял уверенность в других... А теперь - в срок умереть. - Нет, нельзя! - сказала она ему громко на ухо, чтобы расслышал. - Что ты, Марфа? - Нельзя, говорю, умирать! - Вота, нельзя! А можно. Он трудно улыбнулся, и на миг показался прежним, всегда уверенным в себе Офонасом Грузом. Тимофей, большой, костистый, боком протиснулся в горницу, стараясь, как видно, казаться меньше перед умирающим старшим братом. Так же, боком, поклонился Борецкой. - Вот, Тимоша, - прохрипел Офонас (никогда так не называл брата на людях, как помнила), - вместе мы были. Ты теперь Ивановну не покидай... и прибавил сухим шепотом: - Пропадает Новгород Великий! x x x Приближалась осень. Борецкая все так же строго вела хозяйство, принимала обозы. В часы отдыха нянчила внука Василия, Василька, рассказывала мальчику, какой у него был отец, мешая черты Федора и Дмитрия: большой, сильный, смелый... Ездили к ней немногие. Построжевший после прошедших событий Савелков да еще пять-шесть друзей старых. Но однажды Олена застала мать за разговором с Окинфом Толстым и услышала еще из-за дверей прежний властный голос матери и сердитый голос Окинфа. - ...То и Казимир, а поклонами воли не добудешь! Мать смолкла, едва Олена отворила двери, и дочь так и не поняла, о чем они говорили, - не то о Казимере, брате Якова Короба, не то вновь о литовском короле? Мать была все та же. Смерть Федора не согнула ее. Марфа Борецкая, по осени, стала почасту бывать у купцов. Ярославово управление во Пскове и их вразумило паче иных речей. Князь Ярослав Оболенский, ставленник Ивана Третьего, все больше свирепствовал во Пскове, облагая город поборами и отбивая смердов от городского вечевого управления. Второго сентября, пьяный, учинил драку на торгу. Один из его слуг потянул капусту с чьего-то воза. Возчик не дал, завязалась драка. Посадским ярославовы холуи давно уже стали поперек глотки, сбежался народ. Ярослав появился сам, в панцире, и начал стрелять, убил человека. Безоружные вспятились, Ярослав же, зайдясь, угрожал поджечь город. Но тут на него пошли с оружием, осадив князя в Кроме, Детинце псковском. Всю ночь гремел набат, и вооруженные горожане стерегли князя. Посадникам с трудом удалось утишить город. Об этом уже через день судачили в Новгороде, предрекая и себе такую же участь от москвичей, ежели поддадутся великому князю. Вновь город заколебался, вспоминая о своих древних вечевых правах. В это же время в Новгород тайно прибыл посол от короля Казимира, побывавший у многих бояр, и у Борецкой в том числе. - Почто король не всел на конь, когда мы были в силе? - гневно отмолвила Марфа. - А теперь ему в городе и веры нет! Пущай других уговорит, тогда и я подумаю. Она больше надеялась нынче на псковичей: может, опомнятце да к ним пристанут? Зато Иван Кузьмин, зять Овинов, ухватился за королевкого посла обеими руками. Он да иные из пруссов и неревлян имели с послом долгие беседы. Разговаривал посол и с Юрием Репеховым, наместником владыки Феофила. Но все это было лишь чадом на пепелище, бледным воспоминанием о былых погубленных надеждах. В конце сентября Новгород горел. Осень стояла сухая, ветреная. Пожар начался у Николы на Розважи. Враз не могли унять, и вырвавшийся огонь пошел гулять по улицам и берегу, слизывая амбары, терема, лодьи, груды леса и добра. Казалось, огонь тщится пожрать все то, что еще не досталось великому князю Московскому. Пожар добрался и до Марфина двора. В амбарах лопались мешки с солью, гулко, словно пушечные выстрелы, взметывая охваченные огнем сквозисто просвечивающие бревна. Мерцающие куски огненной драни вились в столбах горячего воздуха, душной гарью заволакивало улицы. От колебания ветра вся Великая враз наполнялась нестерпимым жаром, от которого сохла кожа на лице и шевелились, затлевая, одежды на людях. Горячие головни падали, как редкий сухой град, с шипом догорали на уличном настиле, выжигая в мостовой черные круги. Из терема Борецкой выносили иконы, узорочье, серебро, волочили сундуки с добром, кули с мукой и житом, выкатывали бочонки. Марфа, стоя на улице, неотрывно глядела, как занимался, несмотря на все тщетные усилия дворни, угол великого терема, как чернели и жухли листья на яблонях сада, как по черным, с повисшими тряпочками листвы сучкам стали разбегаться огненные мураши, и вот уже долгие желтые языки принялись лизать погибающий сад, охватывая кусты и деревья. Длинным золотым змеем пробежав по забору, пламя вцепилось в него, извиваясь и корчась, вот оно кинулось на крышу дворницкой, а сзади двора водометом взметнулись искры выше терема, выше маковиц золоченой кровли, раз, другой... Упадая и вновь взметываясь к небесам, пламя охватило терем, и вот уже маленькие красные чертики побежали по золоченым черепицам, и вышка, черная в огненном пламени, вдруг вырыгнула изнутри длинный сноп огня и вся стала как пылающий факел. Терем погибал. Рушилось все, что было славой, гордостью и величием рода Борецких. Резные расписные грифоны исчезли в огне. Лопались, выметывая клубы огненного дыма, немецкие цветные стекла. На миг дивною красотою извилось пламя по прорезному узорочью опущенной кровли. Внизу голосили бабы, совались черные от копоти мужики, ржали испуганные кони, которых под уздцы выволакивали из объятых огнем конюшен. Не переставая сыпалась тлеющая сажа, а вверху, выше кровель, ярко плясало предсмертное пламя, уносясь в огненной метели былого счастья, гордости, удали и смеха сыновей, и рушились в ничто черные, просквоженные огнем венцы. Ключник, отплевываясь, выскочил из ворот. - Чего митусятце! - прикрикнула Марфа. - Поварню разобрать надоть, дале бы огонь не пошел! Иев нырнул обратно в дымное море. - И житницу размечите! - крикнула Марфа вслед. - Пожалеете, полгорода сгорит! С потрясающим треском и шипом обрушилась главная кровля. Теперь все. Оба сына допрежь и сейчас - родовой терем. Что еще оставалось от прошлого у старой женщины, знаменитой, властной и богатой, погибло в пламени. Теперь у нее остался один только Новгород, и его нельзя было отдавать ни огню, ни Московскому великому князю. Глава 27 Подступал и наступил октябрь. Строились наспех, из нового, плохо просушенного леса. Раньше бы и не позволила себе такое! Завозили запасы взамен потраченных пожаром: хлеб, холсты, лен и шерсть. Из волосток гнали новые обозы с добром в Новгород. Телеги вязли по ступицу в раскисающих от осенних дождей дорогах. Борецкая сама выезжала встречать и торопить возчиков. Терем сложили простой, на первое время. Где-то в душе Марфе и не хотелось лучшего - не для кого теперь! Незаметно, в трудах и заботах, подошло Рождество, а за ним Святки со славщиками, ряжеными, гаданьем, а там уже и февраль не за горами. С концом февраля начинался новый год, последний (о чем смутно догадывались многие) год независимости Господина Великого Новгорода. Дела были невеселые. Святки встречали без Офонаса. Старик скончался в канун Рождества. Вместо славщиков - гроб на белых полотенцах выносили из терема. Без Офонаса Людин и Загородский концы совсем отшатнулись. Заправлять там стали Феофилат с Александром Самсоновым, а ни тот, ни другой не хотели явно спорить с Москвой. Плотничана тоже отложились. С Коробом и Казимером прохлада наступила уже давно. Борецкая оставалась одна. Город баламутили вялые пересылки с королем Казимиром, в которого никто уже не верил, да сгущающаяся угроза от великого князя Московского. Все упорнее говорили о готовящихся выводах - насильственном переселении опальных в низовские города. Наместники великого князя делали, что хотели. Уже все низовцы по суду не отвечали в городе, а шли на Городец отвечивать перед наместником, решавшим всякое дело в пользу москвичей. Купцы начинали разбегаться в Кострому, в Устюг, в Вологду, кто тайно, кто явно. Даже друзья отбывали, с кем думу думали, совет советовали. Еще до Введенья уехал Строганый, с которым у Марфы были постоянные дела торговые. Соль она всю обычно продавала через него. Честно уехал. Попрощался. Марфа как раз отдыхала. Пиша зашла, замялась было. - Чего тебе? - Матушка государыня, Спиридон пришел! Вышла на сени, думала - с делом каким, ан ошиблась, - прощаться. Поклонился в пояс, бороду разгладил. Статен, широк. Сказал не кривясь, просто: - Прощай, боярыня, проститьце пришел! Уезжаю. - Совсем? - спросила Борецкая, уже поняв все и без ответа, по лицу Строганого. - Совсем. Пока добро да терем продать можно! - Думашь, погинет Новгород Великий? - Погинет-то навряд, а не к добру колгота, и позвы не к добру. Не тот стал Господин Новгород! И осрамить бы его, отмолвить сурово, а не сказала ничего, спросила только: - Куда подаваиссе? - На Каму-реку либо на Вычегду. Там места дикие, вольные, зверя красного, рыбы - несчитано, леса высокие, воды текучие! - Еську, иконника, с собой не берешь? Усмехнулся Спиридон: - По первости мне там не до икон будет. - Возьми! - осуровев лицом, сказала Марфа. - Друга не оставляй! Строганый подумал, склонил голову. - Оно бы - спустя время... А таки послушаю тебя, боярыня! Расхмылился купец: - Я ведь тя, Марфа Ивановна, помню девкой ищо! И на Белом мори у нас тебя помню! - А ты никак старее меня годами? ("Сколько лет дело вела - ни разу не спросила о том!") - Старее! - ответил Строганый. Усмехнулся, сузив глаза. По мелким морщинкам у глаз увидела: не врет. А красный мужик, и седины не видать! - Ты, Спиридон, молодечь еще! - А не жалуюсь, благодаря Бога! Силы есть! Ты не гневай, Ивановна, допрежь молчал, а ныне спрошать хочу. Вот хоть ты, хоть наше братство Иваньское - почто бы то миром с Москвою не поладить? Верхнюю-то власть обчу устроить, а наши дела, домашние, градские, самим решать, по-прежнему? Жили бы мы и с государем - не тужили! Немцев потеснить маленько надоть. Гляди, сильнее бы и город стал, и нам, купечкому званию, легота! За то бы уж и заплатить можно. Все одно - тут люди живут, москвичи в Новгород не переедут! - Не будет того. Князь Иван до веча добираитце. - Не будет. Чую, что не будет, пото и бегу! Круто берет. Поди, и вовсе заморску торговлю в Новом Городи прикроет! Вас под корень, и нас под корень! - Тряхнул волосами Спиридон, шутливо предложил: - С нами, боярыня! Бери своих молодцов, и айда! Марфа шутки не приняла, отмолвила без улыбки: - Берегись, купечь! Я - как огонь жгу. За мной князь войско пошлет, хоть за Камень, в Югру! Сгорю, и тебе со мной сгореть будет! Нет, беги один лучше! А я с Великим Новгородом остаюсь. Да уж и недолго истомы конечь видитце! Бог даст - отобьемся от Ивана, сама в монастырь уйду. К себе, на Белое море, в Неноксу. Для себя и строила, как Василий Степаныч, царство ему небесное! Мне теперь одной немного нать... Прощай. Еську возьми! Перед Богом ответишь за него! Постой ище... - Вынесла икону, вручила: - Давно мы с тобой дела ведем. На вот, возьми. Когда и вспомнишь! Ушел Спиридон. Вроде, и не обиделась даже. Зашел, простился. Не отай, как другие. Григорий Тучин, вон, лица не кажет. В чем-то честнее они, хоть и живут на барыш. А всего честнее, поди, черные люди. Ремесленники, крестьяне - те за всех отвечают. В высоком терему прожила век, не видать было! x x x Гром грянул в январе. Великий князь вызывал новгородцев на суд к себе, в Москву. Всех - и того, кто не дождался разбора своих дел в тот приезд великого князя, и тех, чьи жалобы были поданы Городецкому наместнику и еще не рассмотрены. Вызывал истцов и ответчиков, и не только мелких людей, но и бояр великих - самого Захария Овина, Василия Никифорова Пенкова, Ивана Кузьмина. Такого еще не бывало. Многие и не верили даже. Судиться у себя, в Новгороде, - это была святая святых граждан вольного города. Без разорительных дорожных расходов, без исправы московской, где обдерут и правого и виноватого, где попасть в яму - хуже, чем умереть. У себя в затворе сидеть - не в пример легче! Все из дому передадут лишний кус, да и сунут стражнику, чтоб не прижимал очень, дома и стены помога! Захария Овин не любил рискованных дел. В его ненависти к Борецким, давнишней, прочной, было, кроме идущего из старины родового соперничества, кроме кончанской вражды и юношеских воспоминаний о погроме неревлянами дядиного терема (то же теперь и им устроили - поделом!), в этой давней ненависти было и постоянное раздражение на то, как неоправданно и, с его точки зрения, зря Борецкие лезли на рожон. Потеряв старшего сына, Марфа не изменилась. Это сбивало его с толку. Овин понимал других через самого себя. От Олфера Гагина он отобрал четыре обжи хорошей земли под городом. Олфер сумел нажаловаться Московскому князю. Он и сам бы на месте Олфера поступил так же. Теперь приходилось судиться о той земле перед князем. Раскаянья он не чувствовал, разумеется. Земля есть земля - не зевай! Новгородское управление дотоль было хорошо, по мнению Захарии, доколь устраивало его самого. Он нравом пошел скорей в дядю, чем в отца, тот-то был и в Совете среди старейших, имел вкус и к власти, и к заботам городским. Овин же сторонился дел посадничьих. Раз только ездил послом в Москву с Ионою и с Иваном Лукиничем, да и то больше помалкивал, предоставляя Лукиничу вести посольское дело. Хозяйство - это он понимал. Не лез на Двину: "За чертом нужно с Москвой тягатьце! Свои волостки тута, их и обиходь!" Новины припахивал каждый год, да и прикупал, да и так прибирал к рукам немало, где только можно. И росла Овинова волость! Хоть и не размахивался, как Борецкие, а имел не меньше Марфиного. Во всем Новгороде один Богдан Есипов был богаче его. За то и уважал Захария Богдана, из-за него согласился и просить за поиманных - не за Федьку же, Марфиного дурня! В рисковые дела Овин пихал других. Что получится, а там уже видно будет! Ругал зятя за бегство с борони, а сам послал на Шелонь брата вместо себя. И с королем Казимиром ждал: а вдруг выгорит дело? Тогда - мой зять в Литву ездил! Наша семья напереди! И вот когда пришла главная труднота! Нынче самого пихают наперед - и не отпереться, и переждать нельзя, и прикрыться некем. Его, его! Захарию Григорьевича Овина князь Иван зовет в Москву на суд. "От Рюрика того не знали!" - ворчал Овин. Верно, от Рюрика! Как стоит Новгород - суд был у себя. Преже еще с наводкой придешь, кликни - вся улица за тебя. Высуди не по-твоему! Утеснил Иван. Умен. Не откажешь. Служат ему московские-то бояра. Вельяминовы, Оболенские, Кошкины. По струне ходят. Весной, вон, тверские бояра поехали на Москву, в службу. Охо-хо-хо! На Низ ведь пошлют. На татар. Его, Захарию. Или сына - тоже не легче... А волости отоймут - легче станет?! К Марфе Борецкой припишут во товарищи! Уж коли в самом Новгороде хватать стали, дак окончилась воля новгородская. Ну, а поедет он сейчас... Да еще как тут повернется? Шалым делом и голову снимут! И ехать нельзя, и не ехать нельзя. Обсудить нать, хош со своими, плотничанами. Ну, а скажут: не езди? А после, как на Шелони, в кусты? Надо ехать! Решил твердо, а стало не легче от того. В гридне кончанской собрались все: и зять, мокрой курицей, и Яков Федоров, и Кузьма, брат, с сыном Василием, Михайло Берденев, тоже с сыном, житьи, почитай, ото всех улиц, с Гришкой Арзубьевым - в отца кочеток! Семьей бы собраться, ближним, одним боярам - куды ни шло. Ну, а тут колгота пошла враз: "Ты поедешь, дорогу протопчешь, а иным как?" Иным! У иных свои головы на плечах небось. Обдумать еще, мол, надобно. Не сдержался: - Думать что? Думать легко, коли не тебе позвы пришли! Яков (он-то чего взъелся!) крикнул: - Иуда! Захарий тяжело встал, утвердился на ногах, на сапогах тимовых, на красных каблуках с серебряными подковками, как кабан, окруженный псами, повел головой, тяжко глянул на Якова, стал опоясываться. Борода вздрагивала от бешенства. Глухо сказал: - Еду к Москвы, ко князю. - Иуда! - повторил Григорий Арзубьев из толпы житьих. Захария, покраснев шеей, прорычал: - Кто из вас не Иуда?! И кто Христос, его же предаю есмь?! - Родину предаешь, Искариот! - ответил Григорий. - Вы, что ль, родина? Осрамились на Шелони, воины! - Уже от дверей Овин оборотился и предрек: - Уеду - за мной побежите вослед! Захария был осторожен, но не труслив. Прижатый в угол, лез, как медведь, вперед, напролом. Его не остановили. x x x Возок Овина выкатился из Рогатицких ворот и влился в череду просителей и ответчиков, что тоже тянулись в Москву, по приказу великого князя. И внове было, и чудно, что с подлым народом наравне ехать приходит. Потертые колымаги, сани, возки, в разномастных упряжках, в грошовой сбруе. Волоклись за сотни верст вдовы, обиженные родичами, чернецы и черницы мелких монастырей, житьи, купчишки, ремесленники, коих тогда сгоняли на Городец и нынче опять понадобились Ивану для какой-то своей надобности. Захария, не обманываясь, чуял, что весь этот народец лишь личина, а что под нею? А под нею он - Захария! Овин нарочно обгонял обозы, чтобы оказаться впереди и не мешаться с прочею дрянью. Почин Захарии сломил и других. Василий Никифоров Пенков погодя поехал тоже. Поехал за ним, как и предсказывал Овин, Иван Кузьмин. Теперь уже торопились обогнать друг друга. У Василия Никифорова перед отъездом был трудный разговор с сыном Иваном. Впервые отец избегал смотреть ему в глаза. Сам думал с болью, что, вот, всегда был героем, дрался на Двине в первых рядах рати, четырежды смерть висела над головой, и в