друг - как трус, как предатель... Высказав самое трудное, посмотрел украдкой, ища укора в сыновьем взгляде, и не встретил. Иван глядел на отца и сам скорбно, потерянно. Вдруг Василий Никифоров понял, что и сын боится, боится, может, еще больше его самого этой давящей многолетней угрозы. - Не осуждаешь? - Нет, отец. Головы спасем. Да землю... Ничего уже не спасти боле! Не таким был Иван Пенков шесть лет назад, когда еще живы были Дмитрий Борецкий с Селезневым! Отец с сыном обнялись крепко, и поехал воевода новгородский на позор, на поругание, на суд в Москву - вольный боярин вольного города, никому не кланявшегося с самых первых, изначальных времен. Захария не ошибался. Не из-за четырех гагинских обжей земли звали его в Москву! И когда показались в серебряных от инея перелесках и путанице дорог сбегающие с мягких склонов деревни, что густели с каждой верстой, вытягиваясь рядами изб вдоль зимника, прерываясь все реже, они начинали превращаться в улицу, и вдали, над лесом, уже забрезжил белокаменный Детинец Московский, Кремль по-ихнему (язык сломаешь! У псковичей Кром, дак как-то и выговорить легше! Овин любил все круглое, крепкое, чтобы и дорого, да просто, - и в словах тоже), он плотнее запахнулся в бобровую шубу (шуба седых бобров - поищи такую на Москвы!), пошевелил ногами в медвежьей полости - затекли от долгого пути - и невесело усмехнулся: - Плетутьце тамо! На суд... Нужны... Я нужен! И оттого, что нужен именно он, стало не то что веселее (поди, знай, чего потребуют), а крепче как-то. Пока устраивались на монастырском подворьи, размещали припас, возы, коней, слуг - Овин приехал с небольшим обозом, меньше хоть зависеть от московлян, - пили и ели с пути, подъехал московский пристав. Захария был зван к великому князю назавтра, о-полден. Долго не держат, тоже то ли к хорошу, то ли к худу! Выстояв и высидев положенное, - на Москву в иных делах не торопились, - Овин говорил с боярами Челядней и Китаем. Будет ли он, Захарья Григорьев, бить челом в службу великому государю Московскому? Овин ожидал этого вопроса, думал о нем всю дорогу. Бить челом государю - значило нарушить все новгородские законы и устои, отречься от своих... И надо было отрекаться! Он прямо заявил, что почитает честью великой служить верой и правдой государю Московскому, но не мыслит только, как доложить о том Совету господ и Господину Новгороду? После этого он опять ждал и наконец был допущен пред очи Ивана Третьего. Иван милостиво поздоровался с ним, показав, что помнит прием, устроенный ему Захарией. - А что касаемо опаса твоего, - изрек Иван, - то мыслим попросить владыку Феофила, богомольца нашего, и прочих, дабы отчина наша, Новый Город, прислала послов к нам, господину своему, яко к государю, и служила бы нам честно и грозно, яко же и подобает служити государю своему! Захария не сразу понял, чего хочет Иван. А тот, пристально глядя в глаза боярину, добавил: - И мыслим мы, что ты, Захарий, возможешь нашу волю Господину Новгороду передать и предстательствовать о том пред отчиною нашей! Когда он сообразил, что Иван хочет распоряжаться в Новгороде, как на Москве, и от него требует заявить об этом Совету господ и всему Новому Городу, Захару стало жарко под шубой. Так просто - всех под топор? А как же вече? А как же степенной посадник, и его долой? А Совет господ?! У боярина голова пошла кругом. Заслониться - кем? чем?! Спасительная мысль пришла в голову: меня ведь одного не послушают! Василий Никифоров, он тоже зван! И за тем же делом! Им заслониться! И владыка, пущай он решит, сам передаст Совету... Но отвечать надо было немедленно, и надо было отвечать самому, не спихивая на Совет. Он отнюдь не хотел угодить туда же, куда угодил Онаньин со своими ответами, что мне-де не наказывали, да со мной не посылывали... Накажут! Надо было соглашаться на все. И Овин склонил толстую шею. В конце концов он хоть тут, а первый! Ежели что - ему зачтут эту первую его службу Московскому государю. Василий Никифоров приехал на другой день. Его заставили подождать подольше. Захария пока выяснял у московских дьяков свои судебные дела, давал, закусив губу, направо и налево и только покряхтывал, видя, как опустошается кошель с серебром. Но вот и Василий Никифоров в свой черед стал перед Иваном и тоже бил челом в службу государю. Иван Третий милостиво объявил, что наместникам княжьим о службе его и Овиновой Совету вятших мужей новгородских, посадникам, тысяцким и вечу пока долагать не велено. Что же касаемо государства, то тут Василий набрался духу и объявил, что сам он верой и правдой готов служить государю, а о том, что решит Господин Новгород, ему без Совета господ и приговора веча обещать не можно, хоть он и готов передать... Иван долго пронзительно глядел в глаза Никифорову. - С благословением владыки, я готов... - прошептал боярин. Пенкова увели и вызвали погодя на говорку к думным боярам государевым. Тут ему прямо сказали, чтобы молчал о тех речах, но подумал и пораскинул умом - стоит ли ему отрекаться от службы государевой? Перетрусив, растерянный воевода наконец сдался и обещал сделать все возможное, чтобы Новгород послал к великому князю посольство о государстве - прошать Ивана Третьего быти государем в Новгороде, как и на Москве. Его уже не приводили к Ивану, наказав обсудить дело с Захарией Овином. Возвращаясь верхами с последнего побыва в Кремле, куда их вызвали вместе, и глядя в затылок Никифорову, Овин твердо решил, при малейшей замятне, предать его в руки новгородцев и тем спасти свою голову. "Дурак! Упирался еще! А я все делай один? За всех! Я сделаю! А ты, голуба, ответишь!" - он заранее обрекал топору поникшую голову неревского боярина. Да владыка пущай подумает! На Совет господ, конечно, не стоило полагаться, а уж на вече и тем более. x x x В Новгороде Захария первым делом наведался к Феофилату Захарьину. Неважно, что тот не на степени. Он сейчас, после смерти Груза, первый у пруссов, а от Прусской улицы много зависит! Но Феофилат не был на Москве, его не прижимали, от него пока ничего не требовали, да и вообще рисковать ему хотелось еще менее, чем Захарии. Он сделал свой любимый извилистый жест рукой, посетовал: - Ошибся ты маленько! Надоть было так! И не отказывать и не обещать очень-то! - Сам побывай! Надоть! Кому говоришь! - взорвался Овин. - Не гневай, Григорьич, - возразил Феофилат, улыбаясь и поглаживая жидкое, расползшееся брюхо. - Прикинь-ко, кому я скажу? Ну, степенному. - Кирилла Голый... - Да, то-то вот! Кирилла Голый ничего не может, пото и выбрали, сам знаешь! И етого тоже не сможет. Лука? Тимофей Остафьич? Самсонов? Да ни в жисть! Суди сам, Захар Григорьич! Ну, мы с тобой решим, а неревляна? Короб с Казимером? Яков осторожен, ему пожить охота еще! Савелкову и намекнуть опасно. Селезневы, Михайловы, Тучин, Окинф Толстой? А коли до Марфы дойдет?! Ну, славляне еще... Да и то! Своеземцев, Глухов не примут, и спрашивать неча. За своих-то ответишь? Ну, Кузьма твой, а Яков Федоров? И то скажу: Совет уговорим, Феофила - ну, тот сам готов! А вече? А житьи? Им чего? Им на Низ ездить - разоритьце! Съедят нас оне и костей не оставят! С архиепископом решить надоть... Через него. Да коли посылать о государстве, тайно чтоб! И я тебе тут не помощник. Слепитце - хорошо, нет - отвечивай сам уж! Пусть-ка Московский князь великий, коли так умен, сам и уговаривает мужиков! - Мы с тобой, как злодеи, отай! - сдался Овин, вытирая платком вспотевшую шею ("Вот увяз!"). - Злодеи не злодеи, а без ума дело не делают! Иван-ить на земли заритце, тут прогадать - и нам с тобою дорого станет! Теперь пошлешь кого? Ежели отай? Дьяка вечевого нать, это беспременно, чтобы законная власть, от веча чтоб! - Вечевой-то дьяк, Захар, у меня в горсти, поедет! - сказал Овин. - Еще кого ни-то нать из управы! Подвойского хоть, Онфимова или Назара! - Без Совета? - переспросил Захарий, совсем растерявший свою спесь. - Без Совета, - спокойно подтвердил Феофилат. - Сам-то поезди по людям! С Яковом Коробом надоть сговорить. Меня никому не поминай только! Перед самим Спасом отрекусь! От Никифорова помочи не было ни на грош. Как воротился в Новгород, так и сидел у себя, словно уже помирать собрался. Захарий напрасно объезжал бояр: кто отнекивался, кто спирал на вече. После бесполезного разговора с Яковом Овин выругался про себя. Все ведь, и Короб, и Казимер, и Самсонов, и этот Филат Скупой, Порочка, - он с удовольствием произнес обидное прозвище, - все ведь великому князю кланялись и на верность грамоту подписывали! А поди собери их нынче! Решать должен архиепископ, зачем выбирали? К владыке Захария с Пенковым отправились вдвоем. Овин вытащил-таки воеводу из дому. Им пришлось дожидаться. Захария ворчал. Феофил, которого он привычно помнил робковатым и недалеким, нынче стал уж очень величаться. Слуги ходили на цыпочках. "Владыка занят, владыка просит обождать!" В заискивающих тихих голосах было почтение неложное. Подивился Захария. Знал, что Феофил укрепляет архиепископию, поставил часозвон во Пскове, в Снетогорском монастыре, прикупает земли, въедается в дела двинские, но чтобы так обломать своих софьян, - об Ионе и не вспомнит небось! - это Овину было внове. То-то Марфа теперича не заглядывает сюда, заказали путь! "Ай да Феофил! Ай да ризничий! Поди, и в московских делах не заробеет!" подумал он с надеждой. Но Феофил - это был уже не тот, преданный Москве душой и телом правитель, как когда-то. Хозяйственный и настырный глава Софийского дома был достаточно охлажден в своей любви к Ивану Третьему кровопусканием, устроенным владычной казне последним приездом великого князя. Разговоры о землях, которые якобы собирается отбирать князь Иван, доходили и до него. Слишком ретиво помогать великому князю Московскому в этих условиях Феофилу отнюдь не хотелось. Он сухо принял великих бояр - как-никак косвенных виновников притязаний Московского государя на владычные доходы! Строгий, почти величественный в ореоле страха и подобострастия, которыми окружил себя за протекшие годы. Неприязненно выслушал Овина с Никифоровым и отмолвил им, что без Совета господ, духовной властью мирского дела такого значения он решить не может. Теперь о требовании Ивана Третьего признать его государем, знали уже несколько человек господ бояр и даже владыка, но все молчали, и ни один из них не хотел брать на себя порушить вековой порядок вольного города. За этими, уже сломленными, но хитрыми, себе на уме, людьми стояла традиция, что была сильнее их самих, коснуться которой они не могли, и одна мысль о возможности такого святотатства внушала им ужас. Даже архиепископ отступал перед древними законами республики. Овин с горем вспомнил Пимена - тот бы все смог, ежели захотел! А это - не человек, а трава. Как ни верти, посылать посольство Ивану Третьему приходилось отай, что и советовал с самого начала Феофилат Захарьин. И все сошлось на том, кого послать с вечевым дьяком Захаром? Онфимов казался подозрителен - еще предаст! Овин, мысленно перекрестясь, обратился к Назарию. Все сошлось на нем. x x x Человек, если он не вознесен родом, знатностью, властью, духовным саном в ряды тех, от кого зависит решать судьбы народные, - как капля воды в окияне. На нем не остановит взгляда строгий летописец, для коего он незаметен в толпе, хотя чело его и отмечено огненною красою. У него могут быть мысли, несхожие с мыслями большинства, и даже целый мир в голове, у него свои понятия о человечестве и задачах власти в стране, но сделать он не может ничего. Ветер гонит волны, разбивая о берег, и отдельные капли, неразличимые в толще воды, умирая, пятнают влажною кровью древние камни, не в силах задержаться, ни сойти с пути, ни даже свернуть немного в сторону, и тем хоть на миг продлить свое безразличие, незаметное существование. Назар был далеко не простым горожанином. Житий, он имел землю, и не так уж мало, до тридцати обеж, не меньше, чем московские служилые дворяне. Он даже сватался к дочери великого славенского боярина (все было так, как рассказал Богдан Есипов), а получив отказ, затаил злобу на соперника, Василия Максимова, ладившего отдать невесту Назария, в конце концов ушедшую в монастырь, за своего сына. И все же Назар был каплей. Он, хоть и являлся подвойским, не знал всех извивов и хитрых ходов новгородской боярской политики, не знал, чего на деле хотят Овин, Феофилат, Короб, Казимер, Борецкая, не знал даже, что многие из них знают уже то, что под великою клятвою поведал ему Захария Григорьевич Овин, знают и отреклись, свалив на него, Назария, исполнение наказа государева, не понимал, что он - искупительная жертва, приносимая великими боярами в сложной многолетней борьбе с великим князем Иваном за земли и власть в Новгороде. Его ослепила собственная мечта, возможность встречи и разговора с тем, выше кого, кроме Бога, не было на Руси, ослепила возможность деяния. Как и многие, Назарий не умел поставить себя на место властителя, выслушивающего десятки мнений и замыслов, а дай волю - принужденного выслушивать тысячи мнений, тратя на то все свои дни и ночи, властителя, для коего встреча с каким-то Назарием ровно ничего не значила, меж тем как для Назария в этой предполагаемой встрече заключилась и выразилась разом вся его жизнь, как в капле, изъятой из окияна и повисшей над бездною, отражается на миг и солнце, и звезды, и окрестные дали - весь божий мир, как будто бы заключенный внутри нее. Он, Назарий, мог, и только сейчас, только согласясь на это посольство, сказать Ивану Третьему свою мечту, свою тоску и великую мысль о единстве всего языка русского, с единою главою и властью, подчиненного единым, равным для всех и справедливым законам. И тогда пусть о нем не узнает никто! Пусть даже его проклянет весь Новгород! Зато тогда, быть может, повернется судьба земли русской, и людей судить будут за заслуги перед Землею и языком своим по тому единому, что сделал каждый для народа, страны, государства Русского?! Многажды высказываясь о своих взглядах перед горожанами и на беседах у Дениса, Назар чувствовал, что здесь его никто не поймет, а и поймет как понял его Тучин, - тотчас выставит возражение, неопровержимое с точки зрения своих, новгородских интересов. Но ежели его поймет тот, в чьих руках воля и судьба страны, Иван Третий Васильевич, поймет и поверит ему и станет руководствоваться этой единою мыслию в делах государства русского что тогда новгородские вольности, которыми играет Василий Максимов и подобные ему, перед сим ослепительным видением! И Назарий взял на себя крест и вышел на подвиг. Так думал он сам, покидая Новгород, отчину, давшую ему так много и не давшую еще больше, не давшую досыти главного - совершить деяния его жадной душе и смелому уму, искушенному в науках и книжной мудрости, а такожде знание языков иноземных, повидавшему земли заморские и лишь в одном неискушенному - в понимании тайных замыслов и склада душевного сильных мира сего. Он слегка презирал вечевого дьяка Захара, с которым они отправились вместе, - скучного человека, сломленного всем нестроением последних лет, постоянной грызней с городищанами, всевластием наместника, который хотел лишь одного: порядка и любого единовластия, при коем он, Захар, мог бы существовать дальше. Вечевой дьяк Захарий не заглядывал вперед и не пытался судить сильных мира. А поскольку все его взгляды были образованы согласно ступеням знатности и богатства, то и авторитет Захарии Григорьевича Овина, совпавший с авторитетом и устремлениями великого князя, был для него достаточной причиной, чтобы исполнить сказанное, не очень задумываясь, худо это или хорошо. Так отправилось в Москву это посольство, явившееся тем толчком, от коего уже готовая скатиться вольность новгородская должна была пасть в руки московского самодержца Ивана Васильевича Третьего. Посольство ни от кого, долженствующее быть посольством от самого богатого русского города, города, современного золотому Киеву, старейшего Москвы, Владимира и почти всех прочих городов растущего Московского государства. Послы прибыли в Москву в марте, в самом начале весны, когда под солнцем начинали раскисать и проваливаться снежные дороги, но ночью еще подмораживало, и с утра кони весело бежали по твердому подстылому насту. Перед самым городом Назария охватил страх: сумеет ли он добиться разговора с глазу на глаз с великим князем? Москва была почти вся деревянная, и терема проще и приземистей новгородских. Грязь и вода стояли озерами на скрещениях улиц, которые тут не очень-то чистили, а то и совсем не чистили, не то что в Новгороде. Видимо, и мостовых, подобных новгородским, почти не знала Москва. Назарий невольно сравнивал столицу Ивана Третьего, в которую приехал впервые, с Новгородом, Псковом и виденными им немецкими городами. Москва перед ними всеми выглядела большою деревней. Крепостные башни Кремля огибали холм, густо застроенный, в середине которого вздымалась почти готовая громада Успенского собора. И то, что приглашен мастер из Италии, казалось радостной приметой Назарию: Иван должен понять мысль, созвучную учениям далеких фряжских философов. Послов остановили в посольском доме в самом Кремле. Иван явно хотел придать посольству Захара с Назарием то значение и вес, коего оно отнюдь не имело. Послов посетили думные бояра великого князя, им был устроен полный посольский прием, как и послам держав нарочитых. Перед самим Иваном Третьим, в большой палате в терему великокняжеском, в присутствии бояр, окольничьих, детей боярских и дьяков двора должны были произнести они уставные слова: "...бьем челом господину и государю нашему", слова, отдающие Великий Новгород в руку Московского князя. Иван Третий неподвижно сидел на престоле, выпрямившись и вперив в послов свой огненный, пронзающий взор. - Наконец-то! Боярин, стоявший справа от престола, важно ответствовал дьяку Захарии: - Великий князь и государь Московский сам пошлет послов отчине своей государевой Великому Новгороду, указать, как ему, государю, служить, и как перед ним отвечивать, и как государевы суд и волю править надлежит. Неужели все?! Назарий выступил вперед и звенящим голосом принес государю Московскому просьбу принять его опричь посольства и выслушать. Иван с удивлением глядел на дерзкого новгородца, не наученного, как и все они, знать свое место. Таковое обращение не через бояр, а прямо к государю на торжественном приеме было дерзостью неслыханной. Впрочем... Он едва заметно кивнул, и прежний боярин ответил от имени государя, что Назария примет дьяк Степан Брадатый, и о том, что государю узнать надлежит, выслушает и государю великому доложит. Послам же пребыть в посольском дому, ожидаючи повеления государева. Прием окончился. Началось томительное ожидание, московская долгая проволочка, захлестнувшая Назария. На вопрос, когда его примет Брадатый, было отвечено ни да ни нет и вновь велено ждать. Назарий выходил рассматривать Кремль, подолгу взирал на хитрые подъемные вороты и скорую работу фряжского мастера Аристотеля, бродил по торгу и томился неведеньем. Степан Брадатый принял Назария лишь через полторы недели. Готовилось посольство в Новгород, было не до него, да и место указать надобно было. И вот, наконец, Назар предстал перед всесильным государевым дьяком, зловещая слава которого как убийцы Дмитрия Шемяки хорошо была известна в Новгороде. Брадатого он увидал впервые и приглядывался к нему с невольным недоверием всякого новгородца. Волосы отливают серебром, будто паутиной покрыты сединою, платье темного дорогого сукна, все чисто, приглаженные волосы на взлысой голове, приглажены усы и борода, глаза остро просверкивают, когда поднимает брови, все время сдерживает себя. Куда как основателен. Муж благ! Курочку с ядом Дмитрию Юрьевичу подложил. Не сам, через боярина Дмитриева, через повара... Курочку с ядом! Еще, поди, от писания слово прибавил, что-нибудь: "Господь наказует..." Сколько? Более двадцати лет прошло, не помнит сам, поди! А повар тот в схиму постригся и то место себе найти не мог, так и скитался из пустыни в пустынь... Назарий поймал острый, настороженный взгляд Брадатого: "Ой, помнит! Верно, сам себе пределы поставил, думать до сих пор и не далее". Назарий поставил себя на место Брадатого и ощутил невольный озноб. Брадатый с важностью, единым наклонением головы, дал понять, что слушает. Подвойский, волнуясь, изложил свои мысли о единстве Руси. - Государю Московскому, - возразил Брадатый, - и так единая и нераздельная власть, яко государю всея Руси, вручена от Бога в его вотчинах. - Но Смоленск, Киев, Волынь - весь язык русский, что под Литвою и уграми ныне? - Этого я не знаю, - устранился Брадатый. - Доложу, но восхощет ли говорить с тобою, как и когда, примет, и примет ли - решит сам государь. Приходилось ждать. Возвращаться в Новгород сейчас они все равно не могли. Назарий начал ощущать, что история вновь идет без его участия и наставлений, по своему неведомому пути. x x x Послы великого князя прибыли в Новгород в мае. Весть о новгородском посольстве, провозгласившем Ивана Третьего государем Новгороду, изложенная на Совете господ, для большинства явилась неожиданностью и возмутила многих. Волнение началось и в городе. Собиралось вече. Как и предвидел Феофилат и подозревал Овин, массу житьих устрашило и возмутило предположение отдаться Москве, тем паче что посольство было отправлено в Москву без их ведома и согласия. Ефим Ревшин и Окинф Толстой с Романом подняли житьих Неревского конца. Вновь ожил терем Борецкой. Откуда-то просочилась весть, что король Казимир по-прежнему предлагает защиту Новгороду. Житьи всех пяти концов пересылались между собою, накануне вечевого собрания сговариваясь противустать воле Москвы. Но и это была лишь рябь, лишь гребешки на поверхности, и, возможно, возмущение житьих прошло бы, не вылившись ни во что серьезное, когда вдруг поднялось то, чего никто не ожидал, ибо забылась за столетие народная гроза вечевая, лишь слабыми отблесками вскипавшая полвека назад и совсем было утихшая в последние годы. Веками складывавшийся вечевой строй новгородский заключался не в том, что от разу к разу собирался на площади у Никольского собора народ и утверждал важнейшие государственные решения, уже подготовленные и написанные на харатьях господами большого Совета. Кабы только так осуществлялась народная власть, давно бы ее уничтожили, не князья, так сами бояра новгородские. Но вечевой строй пронизывал сверху донизу всю организацию городской жизни. Торговля и ремесло, суд и школа, дела церковные и мирские - все было связано с вечевыми порядками и все подчинялось им. Да, хоть и позабрали себе бояра власть и земли, хоть и росли налоги, беднели граждане, и все туже затягивалась та петля, все реже вече городское вступалось за горожан, но лишиться этого права, потерять само вечевое устройство свое, черный народ Великого Новгорода еще и помыслить не мог. И океан всколыхнулся. На улицах стояли кучки мужиков-ремесленников, угрюмо обсуждавших нежданно свалившуюся беду. - У меня товар в братчинной складке, ето как - лишитьце придет? Самому торг вести - не замочь, а иваньским толстосумам кланятьце - вконечь разорят! - Товар-то что, с товаром погоди... - А и неча годить! Прав Ероха! Пока вечевые порядки стоят, да кончански, да уличански купчи с общинным товаром по Студеному морю ходят, пото и живы! Ты с пудом каким воска аль бо с десятком ножей куды сунесси? Только в уличанское братство свое! Тамо сдал, пай дали, будь в спокое! Уж выборны свои, выверят и сохранят! Опеть: малых письму да чтению обучают задаром, на вечные деньги, ето тебе ничто? А у меня семеро! Прикрыли вече, куды я с ними? Неучены дак! - Смердов от города отобьют, как во Пскове князь Ярослав деял! Улицы мостить, стены чинить, иное что - сами не заможем! - А земля кончанская, общинная? Без веча ее и задаром бояра заберут! Уж и коровенку не выгнать станет, совсем зубы на полицу клади! - Мне, коли кончански покосы отберут, пропасти совсем. Сенов не будет своих, у боярина-то хрен купишь, а я-ить извозом живу! - Мы нонеча, в нашем братствии, кожевенном, весь товар купцам через уличанский совет продавать постановили. Дак и легше стало! Поодинке-то загрызут! - Московский князь наводку запретил, бояр окоротил, думали - черным людям легче станет, а он теперича вота что творит! - Ни тебе братчин, ни тебе чего... - Не горюй, Фома, пиво пить и опосле заможем, было бы на что, а вот такое скажи: погорела улица, кто, кроме веча, поможет? Не ровен час, умри, родных коли нет, сирот кто поддержит? Уличанский совет и на обзаведение даст мастеру, коли начинаешь дело! Ватаги там, дружины ли мастеров соберутце в отъезд - опеть через братство свое, по вечевым обычаям. Тут тебе и суд, и власть, и защита! Вечем и старшого выберут, вечем и снимут, коли не по люби придет! - Попов на вече ставим, чего больше! - Да, удружили нам господа посадники! Прохожих и проезжих бояр еще не задевали, но сторонились и окидывали недобрым оком. Совет господ при архиепископе для ответа московским послам должен был собраться в субботу, а в четверг, за день до Совета, уже ударили в било в Гончарском конце. Иван, зять Конона, ничего не знал еще, идучи из загородья, но едва миновал ворота и Лукину улицу, понял, что не пройти. Валом валили встречу мужики. Кто-то бросился к нему из толпы - оказалось, Потанька, скоморох. - Иванко! - радостно воскликнул тот, хватая Ивана за плечи. - Я тебе издали узнал! - Вдруг стиснул в объятиях: - Живой, черт, бродишь! Слыхал, что дом продал? Где нонь? Куда пошел-то? А, бросай все! Не до того! Что деитце, не знашь?! Бояра москвичам решили поддатьце. Собираем наших, вали со мной! Обнявшись и потискивая Ивана за плечи, Потанька волок его за толпой, приговаривая: - Эх! Почто не ушел тогда! Продали-ить нас! Ну, сквитаимсе теперича, сколь веревочку не вить, а кончику быть! Кривого знашь? Кожемяку, седельника? Ну! Староста седельников теперь! Неистовый мужик! С твоего окрестило - глаз на Шелони выбило ему! Мужики толпились в притворе и на паперти, запрудили весь церковный двор. Кто-то все еще бил в било. Высоким голосом с паперти выкрикнули. Мужики притиснулись. Тише! Настала тишина. Четче раздавались слова одного из старост с церковного крыльца. - ...На государство прошать князя Ивана! Захар ездил, дьяк вечевой, и Назар, подвойский. Баяли, от веча их посылали! - Кто посылал? - Веча не было! Разом взорвалась толпа. Выскочил Кривой. - За нашими спинами решают, не дадим! Мужики! Платили досыти и так! Головы клали! За кровь нашу! - он потряс кулаком, свирепо вращался единственный, широко разверстый глаз, дергалось лицо. - В Детинец! Толпа повалила к Детинцу, сливаясь с новыми толпами из соседних улиц. Шли густо, плечо в плечо, многие обнявшись, как Потанька с Иваном, кто-то уже вздымал острие рогатины. То же творилось по всему городу. Часто стал бить колокол. Самозваные веча объявлялись во всех концах. Хмуро стояли, опустив тяжелые руки, поденщики, возчики, строгали, опонники, шерстобиты, матерые мужики-мастера и безбородые парни-подмастерья. Житьи тоже мешались в общей куче. Толпа уравнивала. Измазанный кожевник, пихнув житьего, примолвил: - Гляди, не помять бы портов тебе тута! Тот сердито оглянулся на кожевника: - Себя не помни! Не до платья, коль головы кладем! - и решительно полез вперед, обдирая дорогой зипун. На Чудинцевой черный народ ворвался во двор к Самсоновым. Александр, распояской, окруженный мужиками, кричал: - Не ведаю! Не посылывали! - Рванув рубаху, поднял серебряный крест: - Братия! Вам крест целую! Не знал и не ведал! Его бросили, устремившись в другие боярские терема. Новая толпа ломилась в ворота к Феофилату. В Неревском конце собрались сразу три веча: у Козьмы и Дамиана, у Николы и у Петра и Павла в Кожевниках. Кузнецы вломились в дом к Коробу. Яков с крыльца клялся, что и он ничего не знал. Неревских собирал Аврам Ладожанин, староста братства оружейников. Было тихо, когда он, высокий, суровый, говорил с помоста о праве народном. Только глухой топот шагов не смолкал, подходили все новые и новые. Борецкая, одна из всех великих бояр, сама пошла на мужицкое вече. Несколько слуг прихваченных Марфой с собой, прокладывали дорогу боярыне. На нее оглядывались недоуменно. Кто и узнавал, охал - Марфа Исаковна! Сама! - Пропустите! - говорила Марфа негромко, но твердо, пробираясь к помосту. Поднялась, стала, оглядев хмурые злые лица мужиков-мастеров: бронников, копейщиков, щитников, ножевников, секирников. Ей любо было видеть силу новгородскую. Еще не зная, что скажет, чуя лишь, что, что бы ни сказала - скажется, Борецкая начала говорить. Пригодились и речи Василья Степаныча, и летописи, читанные долгими вечерами. Говорила не просто о древней славе Новгорода, о величии, гордости и святынях говорила о праве народа, их праве, сказанном в преданиях летописных. О щитниках, смещавших архиепископов, о серебряниках, руководивших ратями, о всех ремесленниках, отличившихся в древних боях за Новгород. И называла годы, когда что было, где записано о том. Как-то поняла, почуяла, что этого им не хватало сейчас - уверенности, от веков идущей, в праве своем. И где-то враз пропало отчужденье, придвинулись мужицкие лица, закричал в толпе кто-то злой, всколыхнулись обиды. - Кровью плачено! - И моей кровью! На весы сегодняшнего дня бросила жизни сыновей, Дмитрия с Федором. И уже было все свое, обчее, и ругань, и сжатые кулаки, и обвинения, но не молчанье, не чужие сторонние взгляды. Уже смело говорили ей в очи, и отвечала, себя не щадя. - А король Казимир?! Борецкая поведала, чего многие из них не слышали, каков был ряд с королем, и о православном князе-наместнике, и о запрете строить латынские ропаты, и о бегстве шелонском сказала, не пожалев ни их, ни бояр. - А, вас разберешь! Кумитесь друг с другом! - Тебе бы ране нать с нами говорить, Марфа! - Ты с нами водись, а не с Захарием, не с Филатом твоим! - Мне Захария враг! - Знаем! А чуть что - вместях! - Меня, как и вас, в господский Совет не зовут! Не льстила, не роняла себя, не клялась в верности - верили. Потом различила в толпе глаза Окинфа Толстого. Подошел, как кончилось: - А я с молодцами кинулся, думал съедят тебя, зол народ, ан слушают! - Новгород, Окинф, Борецкую не съест! - ответила она вдруг прежним, переливчатым голосом. В эти дни Борецкую и стали называть Марфой-посадницей. В пятницу уже с утра грозно гудел весь город. Черные люди начали организовываться. Вместо стихийных вчерашних сходок появились отряды горожан. С быстротою, свидетельствующей о вековых навыках, собирались выборные, создавался Совет, опрашивались уличане, и уже сторожа, наряженная от ремесленных братств, занимала ворота, уже гонцы поскакали в Русу и в прочие пригороды подымать и там черных людей. И когда в субботу члены государственного Совета господ, один по одному, стали собираться в палаты архиепископа, Детинец уже был занят отрядами горожан. Перед часозвонной башней, у входа в Грановитую палату и на дворе, оттеснив владычную сторожу, стояли ремесленники, многие с оружием, стояли ровными рядами, без шума и толкотни, старшие обходили строй, соблюдая порядок, и это было страшнее, чем бунтующее море народное, что прихлынет и тут же отхлынет или враз повернет на другое. Строго ждали, без слова давали дорогу. Недвижно горели лезвия рогатин и острия копий над головами дружин. Это был Новгород прежний, грозный, позабытый было господами боярами, позабытый, да чуть ли и вовсе не похороненный под шумок кончанской грызни. Когда все господа посадники и тысяцкие уже были на местах, в Грановитую палату зашли трое старост во главе с Аврамом Ладожанином, сурово поклонились и молвили только одно, что город ждет ответа, после чего тотчас покинули палату. Совет господ единогласно отрекся от челобитья о государстве, клятвенно заявив московским боярам, что никто знать не знал про поездку новгородских выборных. Получалось, что дьяк Захар и Назарий самовольно поехали на Москву. Такого, конечно, быть не могло, и это тоже все понимали. Ночью город не спал. Наутро объявлено было городское вече на Ярославовом дворе, на которое велено было собраться всем выборным от черных людей, от концов, улиц и братств ремесленных. К ответу призвали Овиновых и Василья Никифорова, воеводу, ездивших на суд в Москву. Толпа заполонила торг и прилегавшие улицы. Московские посланцы, пробираясь верхами через толпу к вечевой избе, с тревогою видели у многих за кушаками сзади заткнутые топоры. Федор Давыдович, хоть и не был робок, подзадумался: выберется ли живым из Новгорода? С вечевой ступени послы говорили то же, что и в Совете господ, передавая, как было велено, слова великого князя Новгороду. Им не дали кончить. - Долой! Ропот прокатывался волнами по площади. - Кто посылывал? - Василья Микифорова сюды! - Захарию, Захарию! Овин стал на ступенях, озирая море голов. Сейчас от его сметки зависит все - или жизнь, или смерть. (Кузьма - тот распластался в сенях вечевой избы по стене, скулил, не чая, как и выйти наружу.) - Народ! Мужи новогородские! - сказал Овин громко. Его слушали. ("Теперь не теряться! - Он вспомнил понурый затылок Пенкова. - Поделом ему!") - Василий Никифоров, воевода наш, зачем ездил к великому князю на Москву?! Меня прошаете, я отвечу! На суд, по Олфера Гагина слову! А он почто? Кто послов волен посылывать, боярин али воевода городской?! Захария угадал - и властный голос, и вопросительный тон подействовали. Он не утверждал, не предавал Пенкова, и не отпирался сам, как бы стал отпираться виноватый. И на поднявшийся гул голосов: - А ты сам скажи! - Василья! Василья к ответу! Захария чуть отступил, давая место воеводе, и Василий Никифоров, бледный, вышел на вечевое крыльцо. Захар еще попятился, из-за спины Пенкова показывая на него руками. - Василья, Василья! - ревела толпа. - Тише! Как-то враз наступило безмолвие. И в страшной тишине Овин произнес: - Скажи, Никифорыч, Богом святым правду: целовал ты крест в службу князю великому? Соврать бы Василию, но он лишь оглянулся потерянно, страшное: "Знают!" мелькнуло в голове, спутав все мысли. Забыв спросить Овина о том же самом, он повернулся к толпе, и бледность и растерянность сказали всем все прежде, чем он раскрыл рот. Уже кричали Пенкову: - Переветник! Был ты у великого князя, а целовал ему крест на нас! Срывая голос. Василий пытался перекричать толпу, объясняя: - Целовал я крест великому князю на том, что мне служить ему правдою... И добра! Добра мне хотети ему! А не на государя своего Великий Новгород, ни на вас, на свою господу и братию... Братья! Никифоров кричал, уже не в силах перекричать толпу. Голос его жалко сорвался, бессильный, и потонул в остервенелом реве. - Шкуру спасал! - Шухно! - Падло! - А мы?! - Преже откупались серебром, теперя головами нашими! - Полно баять, тащи его! Струями пробиваясь сквозь толпу, лезли озверелые горожане, доставая из-за поясов топоры. Овин, расширенными глазами усмотрев ринувшихся мужиков, нырнул спиною в дверь вечевой избы, захлопнул ее за собою, схватил Кузьму, по-прежнему пластавшегося вдоль стенки, подтолкнул Василия, сына Кузьмы, и поволок обоих к заднему выходу. - Не пробитьце! - безнадежно простонал Кузьма. - Скорей на мост, в Софии переждем! - крикнул Захария. Его узнавали, чьи-то руки цеплялись за ворот, за рукава опашня. Рыча, Овин отталкивал их, лез вперед, не оборачиваясь и не чая, что там, за спиной, где прорезался короткий, высокий визг, уже не человеческий предсмертный вопль Никифорова, тотчас перекрытый чавканьем ударов и слитым ревом площади. Рысью все четверо - трое бояр и слуга пробежали по Великому мосту. - Ну!.. - утираясь, говорил Захария, когда уже взбирались на холм, к Детинцу. - Кажись, спасены! Слугу он тотчас отослал домой: - Лети, пробейся как ни то! Ивану скажи, пущай бежит без оглядки! Два бы дня переждать хотя, покуда утихнут! x x x Марфа в это время была в толпе, на площади. Ее затолкали совсем. Окинф с Романом и Иван Савелков старались как ни то оградить Борецкую. - Убьют Василья! - крикнула Марфа, видя, что мужики кинулись к вечевой ступени. Она закрыла глаза на миг, когда Пенкова поволокли с крыльца, размахивая топорами. - Что ж вы-то, господа мужики! Иван! Окинф! Кто-нибудь! Овин же всему причина! Скажите, уйдет опять! Роман Толстой стал яростно пробиваться вперед, но его уже опередили. Неведомо кто, издали не разобрать было, поднявши топор, кричал с крыльца: - Василья мы порешили, мужики! А кто первый поехал на суд московский, кого вечевой дьяк Захар завсегда слушает? Кто всему делу коновод?! - Кто? - Кто! Захарья Овин, вон кто! Он и Василья оговорил, чтобы самому отпереться! А они с Кузьмой и послов посылывали отай! Боле некому! - Овин, Овина давай! - Где он, веди сюда! - Утек! Через Великий мост в Детинец кинулся! Не давай уйти! За ним! Бей набат! Толпа повалила на Великий мост. Вверху, на вечевой звоннице, запрыгали люди, и стал раскачиваться тяжелый язык колокола. Вот раздался первый, еще неторопливый удар, второй, третий. Колокол бил все чаще и чаще. Мотаясь под ним, четверо мужиков изо всех сил раскачивали-торопили кованое било. Сейчас по зову всполошного колокола ринутся со всех сторон к Детинцу из всех пяти концов черные люди, - только бы Овин не успел уйти! Слуги жались к тыну. Толпа неслась мимо, обтекая маленькую кучку бояр. Суровые глаза Марфы смотрели ей во след. Подъехавшему на коне дворскому она коротко приказала: - Скачи на Досланю, Ивана Пенкова предупреди! Пущай в Хутынь скачут, тамо переждут! Скажи, отца убили ни за что, Захар оговорил. Дворский поскакал за толпой. "Вот оно! - думала Марфа. - Народоправство новгородское! Страшно оно. А праведно. По сердцу решают, не от ума, не с хитрости!" Толпа на той стороне Волхова окружала Детинец. x x x С откоса, оглянувшись еще раз, Овин почуял, что дело неладно. - Скорей! Спорым шагом они прошли сквозь башню. - Ворота затвори, дурень! - приказал Овин мордатому владычному охраннику. Стражник со скрипом начал запахивать тяжелые створы. - На засов заложи! - прикрикнул Овин. - Теперь к владыке! Дело решали минуты. Трепещущему служке, а потом вышедшему к ним ключнику Феофила Овин, усмехнувшись, грубовато велел: - Зови владыку! Пущай спасет нас, в Софию ли запрет, переждать нать! Чернь расшумелась! За тяжелою дверью началась какая-то пря, и вдруг вырвался взвизгивающий голос Феофила: - Я не посылывал! Меня самого убьют! Гулкие удары послышались от речных ворот. Овин дернул дверь, она не поддалась. Потом открылась, ключник появился с несколькими холопами: - Владыка Феофил принять не может! - заносчиво возгласил он. Спорить уже было некогда. "Бежать?" Овин прислушался. - С Людина конца тоже окружают! - безнадежно подтвердил Василий Кузьмин. Спасения не было. Овин остановился на крыльце, как затравленный матерый волк с седой щетиною на загривке, толстыми лапами и страшною ощеренной пастью, еще сильный, но уже обреченный на гибель. x x x Иван, как ни тянул Потанька, не был на вече. Не хотелось попусту толкаться в толпе. Давеча по домам ходили, всем было сказано: ждать колокола, коли что - бежать на подмогу. (Старосты черных людей опасались боярского заговора.) Анна молилась в душе, чтобы обошлось. Она было начала резать хлеб к обеду, когда послышался голос колокола. - Не почасту бьют... У Спаса? - с надеждой в отревоженных глазах сказала Анна. - Не, вечевик! Оба прислушались. Иван, вскочивший уже, на напряженных ногах, ссутулясь, приложив ладонь к уху. Сомнений не было. Вдали тяжко и сильно бил вечевой колокол. Началось! - Батюшки, Ванятка, Ванюша, поберегай себя! Осподи! - бестолково суетясь, приговаривала Анна, когда Иван, суя руки мимо рукавов, натягивал зипун, опоясывался, и охнула горестно, когда, умедлив на миг, нахмурясь, он вдруг снял со стены топор и глубоко заткнул топорищем за кушак. - Но! - прикрикнул он на посеревшую Анну, принял шапку и, не оглядываясь, выбежал на проулок. В домах хлопали двери, с треском отлетали калитки, скрипели створы ворот. Мужики, выскакивая из дворов, кто рысью, кто скорым шагом, заправляясь на ходу, устремлялись все в одну сторону. То тут, то там посверкивала бронь, стеклянно вспыхивало лезвие - многие шли с оружием. Толпа катилась со смутным гулом, еще не рать, но уже и не мирная, снующая туда и сюда, где и дети, и старики, и жонки, - толпа одних осурьезневших мужиков. На воздухе вечевой колокол раздавался громко и грозно, покрывая встревоженные голоса, чавканье и топот ног, и уже казалось непонятно, как можно было спутать с чем-то другим его зовущий, требовательный голос. Не задерживаясь, миновали городские, настежь распахнутые ворота. Вокруг Детинца уже цепью стояли мужики с Загородья. - Кого? - Захарию Овина! - Где? - В Детинце! Окружай! Передовые понеслись к Неревским воротам, но оттуда уже валила рать неревлян. От Прусской улицы тоже напирали. У ворот столпились кучею. Над головами поплыло бревно, второе. Сверху, с заборол, выглядывала владычная сторожа. - Отворяй, мать твою так! - орали снизу. - Всех передушим, как кур! Ворота со скрипом начали отпираться. Толпа мешала своим натиском вытянуть засовы. Наконец что-то кракнуло, рухнуло, кто-то, притиснутый, заорал благим матом, створы отворились, и с топотом вольница полилась внутрь. Чуть не в тот же миг отворились волховские ворота. Юрий Репехов сам оттащил засов. В лица, горячечные от возбуждения, бросил деловито: - Во дворе владычном! - и откачнулся к каменной нише. Мимо, с ревом, понеслись вооруженные горожане. Иван прорвался в детинец, когда уже весь владычный двор был заполнен народом. Пробившись в круговерть храпящих, осатаневших мужиков, туда, где под стон голосов часто вздымалось железо и тупо чавкало и хрустело внизу, как рубят говядину, он увидел что-то красное под ногами, уже без образа лица, изрубленное, в кусках и лохмотьях тканины, и туда, в это красное, бывшее совсем недавно великим боярином Захарием Овином, расхристанное мясо, с тем же воем, как и остальные, опустил двумя руками вздетый топор. Опустил, и тотчас, оглушенный, был отброшен взад. Чья-то размашистая секира на взъеме прошлась ему по виску, к счастью скользом, только оглушила да содрала кожу, а чьи-то руки, плечи, спины, жадно пробивались туда, где вершилось в остатний раз древнее новгородское правосудие, живо отбросили его, оглушенного, посторонь, в толпу менее проворных или более робких мужиков. Качаясь, он стоял, опоминаясь, не чуя мокреди на лице, сжимая рукоять кровавого топора, а на крыльце владычного дома уже вскипала под горловой рев толпы новая круговерть, волочили - раз только и махнулась рука над головами, - волочили и, верно, на крыльце еще, ногами забили в смерть, пред тем как бросить вниз, под топоры, брата Захарии, Кузьму Григорьева. Василья, сына Кузьмы, долго топтали ногами, ярость утихала, его бросили без памяти, но живого. Домой Иван брел, ничего не видя, сжимая топорище одеревеневшей рукой. Анна стояла у калитки. Молча завела в дом, спросила: - Ты Захарью убил? - Не, топор омочил только... - отозвался Иван и тупо опустился на лавку. Анна, задрожав, взяла топор и понесла к лохани мыть. Подержала, плеснула водой. - И поделом ему! - сказала она и вдруг, склонясь над топором, заплакала. - Что будет-то, будет-то, Осподи! Война ить новая! - Война, - тупо повторил Иван. Глава 28 Иван Третий узнал о расправе с Никифоровым и Овинами от скорого гонца, посланного Федором Давыдовичем, а затем от самих воротившихся послов. Послы рассказали подробности - как после убийства Захарии и Кузьмы Григорьевичей были захвачены и приведены на вече Феофилат Захарьин и Лука Федоров, два старейших прусских посадника, и как их тоже сперва хотели убить, разграбили дворы, на Феофилате порвали платье, заперли, и уж потом, когда немного улеглись страсти, и то после долгих клятв захваченных, помиловали, но, приведя на вече, взяли крестное целование служить Новгороду без обмана. Послы рассказывали также, что все бояре напуганы расправами, в городе верховодят житьи и черный народ, что плотницкий староста уличанский, Григорий Арзубьев, сын казненного Киприяна, вновь перекинулся на сторону Марфы Борецкой и ее сотоварищей, что новгородцы опять хотят за короля, противники великого князя в Неревском конце подняли голову, а славенские посадники выжидают, что архиепископ Феофил в страхе и, словом, что без вмешательства самого великого князя Ивана с войсками привести Новгород к покорности нельзя. Сами новгородцы передавали через послов, что они желают быть по-прежнему в воле господина своего великого князя Московского, как по Коростынским грамотам было уряжено, но государем звать его не хотят, а послов тех новгородских к нему не посылывали и, яко изменников поймав, будут казнить казнию и ему, государю Московскому, предлагают казнить их, как он, государь, восхощет. Словом, забрать Новгород миром не удалось. В июне Иван совещался с митрополитом Геронтием и воеводами Холмским, Оболенским-Стригою и Федором Давыдовичем. Поход летом, как в прошлую войну, уже не мог состояться, опоздали со сборами, а осенью войска рисковали застрять в грязи, да и отрывать мужиков от осенней страды никому не хотелось. И на Совете решено было начать поход в октябре, сразу как отойдут полевые работы и станет подмораживать. Иван побывал у матери и тоже беседовал о новгородских делах. Мария осведомилась о Марфе Борецкой, к которой она, никогда ее не видав, чувствовала род ревности, а порою даже какого-то смутного влечения. Софья, новая греческая супруга венценосного сына, была чужая, они так с нею и не сошлись. Далекая Марфа Борецкая напоминала о прежней поре, о прежнем Иване, более простом и сердечном. Когда все уже было кончено и Новгород пал, а Борецкую увозили в монастырь, мать великого князя тоже приняла схиму и в черничестве своем из Марии сделалась Марфой. По странному совпадению, Мария постриглась в тот же день, когда была захвачена у себя на дворе Марфа Борецкая. Иван Третий еще тщательнее, чем перед первым походом, собирал грамоты и выписки из летописцев, ворошил двинские дела. Надо было обосновать, ни много ни мало, права великих князей московских на всю Новгородскую волость. Он вновь усадил за работу Степана Брадатого, просил о том же митрополита Геронтия, дабы покрепил духовною властью великокняжеские притязания. Дело шло о прекращении новгородского самоуправления градского, о том, чтобы отобрать права, утвержденные Ярославом Мудрым и другими великими князьями, права, идущие еще со времен самого Рюрика и даже, как утверждали новгородцы, от более древних времен легендарного старейшины Гостомысла. В эти дни Иван вспомнил о Назарии. Доводы Степана Брадатого по-прежнему строились на том исходном утверждении, что власть князей великих непререкаема и утверждена самим Богом. Но поскольку непререкаемость эта была установлена совсем недавно и еще для Дмитрия Шемяки и Ивана Можайского отнюдь таковою не являлась, то и утверждениям Брадатого, несмотря на все летописные ссылки, недоставало убедительности. На вопрос Ивана Брадатый сухо, исказив почти до неузнаваемости, изложил взгляды новгородского беглеца, с невольно просквозившею в голосе ненавистью. Чуткое ухо Ивана уловило нарочитое недружелюбие в словах дьяка, и он приказал Брадатому прислать Назария к себе. Почти потерявший надежду говорить с государем, подвойский воспрянул духом. Страшные известия о казнях Захарии и Кузьмы Овинов с Никифоровым докатились и до него. Он плохо представлял себе, что ныне творится в Новгороде, но понимал, что на очереди новая война с Москвою и говорить с великим князем нужно во всяком случае до начала военных действий. "Теперь или никогда!" - пронеслось в голове у подвойского, когда его предупредили о вызове к государю. Великий князь принял Назария у себя в тереме, в том покое, где он совещался с Брадатым, в присутствии самого всесильного дьяка. Иван пристально разглядывал красивого, горячего, видимо, нетерпеливого молодца. Сказал с испытующим спокойствием: - Слыхал я, о государстве ты мыслишь и о власти нашей. Богом данной, неподобное некое, чего допрежь не было? Мановением руки он дал знак Брадатому, коротко приказав: - Чти! Назарий, раскрывший было рот, поперхнулся. Приходилось не говорить, а слушать. Брадатый стал сухо читать свое давнее сочинение: - "Во владычном летописании сказано... В государевом летописце сказано... В тверской харатейной летописи сказано..." Длилось это долго. Назарий слушал внимательно, запоминая доводы своего соперника. Иван задумчиво, не шевелясь, разглядывал обоих. Наконец, чтение кончилось. Брадатый выпрямился, храня строгое выражение лица. - И тебе то сомнительно? - поднял глаза Иван, вперяя взор в новгородского посла. Назарий, угадав разрешающий знак великого князя, начал говорить. Ему не надо было заглядывать в харатьи. Нужные статьи летописей и договорных грамот он помнил наизусть. Небрежно смахнув хитрую сеть Степановых доказательств, он двумя-тремя примерами начисто опроверг Брадатого, доказав, что права Новгорода даны ему прежними князьями законно, подтверждены грамотами, никем не оспоренными, и сами по себе древнее власти московских государей. Но тут он, не дав времени Ивану нахмуриться, перешел к своей главной мысли - права эти и давались и рассматривались в границах Руси Великой, языка русского, который был един под властью великих князей киевских, и даже прежде был един, именно как русский язык, о чем пишет Нестор летописец. И Назарий тут же наизусть повторил слова начальной летописи о славянах дунайских, разошедшихся по всей земле, в том числе и тех, что осели на Ильмене со своим старейшиной Гостомыслом, первым новгородским посадником, и ведут свой род от кореня русского, изначального. Варяги же и Рюрик князь позжие находники, призванные на княжение мужами русскими от племени Гостомыслова. - В позднейшие веки, - продолжал Назарий, - от безбожных куманов-половцев и от татарской рати Батыевой, как и древле от аварского нашествия на славян дунайских, русский язык единый разделился, и одни подпали под власть татарскую, другие - литовскую, третьи - угорскую. И от того гибельное это разделение совершилось, что забыли о единстве языка, бояре стали величаться властию, князья спорить, наводя поганых друг на друга и на землю русскую, ни во что же заслуги ставили людей простых, вольных, христиан православных, забыли, что достоит нам всем держаться за едино, как немцы и прочие языки, паче всего помнить о единстве и величии языка русского! И не в том дело, кому подчинялся Новгород! Да, были на столе новгородском и северские князья, не только суздальские, и тверские и смоленские, но то был еще Киев, Русь единая, а не Литва, и Ярославу Мудрому мужи новгородские прежде помогли сесть на киевский стол, не попомнив даже и того, что посечена была братия их на Поромане дворе от Ярослава! Ныне же единство Руси от Московского государя проистекает, и потому достоит ему не токмо Новгород Великий имать в руце своей, но древний киевский стол воротить языку русскому, и все области Литвы, что населены языком нашим: Галич, Волынь и Смоленские и Полоцкие земли такожде и татарами занятые и уграми. Ибо все то древняя наша, русская земля и язык русский тамо обретается доднесь, и достоит ему иметь едину главу, едину власть, един закон, по коему государь великий судил бы каждого по заслугам его, не взираючи на лица сильных, ни бояр, ни князей неправду деющих, и награждал за заслуги, подобно тому, как был древле награжден и вознесен князем киевским юноша Кожемяк, победивший богатыря печенежского! В лице Ивана дрогнуло что-то, шевельнулся кончик носа, искры мелькнули в глазах. Такая мысль великому князю не приходила в голову, но он сразу понял, что она может дать ему и теперь, и в грядущем. "Надо взять его к себе, острее Гусева и Брадатого будет!" - подумал Иван, уразумев идею Назария. Он, однако, не выказал наружно своего великого одобрения, частью из осторожности, - хотелось прежде додумать все до конца самому, частью затем, чтобы не огорчить Брадатого, помощь коего он ценил весьма высоко. Отпустив обоих, Иван задумался. Попробовал представить себе всю, как говорил Назарий, русскую землю. Было непривычно. Он себе представлял лица братьев, которых надо было держать в узде, тверского князя, давнего соперника, все еще до конца не одоленного, непокоренную Рязань, старого Казимира, одержащего Смоленск и прочие русские грады, князей пронских, нижегородских, ростовских, суздальских, беглого можайского князя и Ивана Шемячича. Были свои, наследственные вотчины, были поместья дворян, были уделы, был неодоленный Новгород и опасный, хотя и послушный Псков. А земля? С холмов и башен открывались волнистые лесные дали... Дымы пожаров... Русская земля! Это было ново. Земля была московская. Московские князья мечтали перенять славу и власть древних киевских князей, он сам потому и называл себя государем всея Руси. Еще при прадеде, Донском, после победы над Мамаем некий мних писал восторженно о битве на Куликовом поле, переиначивая слова какой-то древней киевской рукописи, где тоже повторялись эти слова: "Русская земля". Писал восторженно, а Тохтамыш взял Москву и вновь обложил разоренные города татарскою данью... Вся земля русская... Что-то было тревожное в словах Назария, что-то непонятно что настораживало Ивана, заставляло хмуриться. Назария он, впрочем, приказал включить в список свиты в грядущем походе на Новгород. Гонцы были посланы во Псков с приказом городу, отчине князей великих, всесть на конь по первому зову и идти к Новгороду с пушками. Иван, уверенный, что Новгород опять запрется в стенах, намерен был осаждать город. Вновь посольство отправилось в Тверь, к великому князю тверскому Михаилу за помочью. Вновь Иван вызывал братьев из их уделов и собирал войска по всей земле. Новгородцы, надеясь на мирные переговоры, послали к Ивану старосту Федора Калитина с Даньславлей улицы Неревского конца за опасом для новгородского посольства. Иван приказал наместнику, Василию Ивановичу Китаю, задержать опасчика в Торжке впредь до особого распоряжения. Таким образом, новгородцам не отвечали ни да ни нет, и те, по желанию, могли еще думать, что переговоры состоятся. Наконец тридцатого сентября Иван послал складную грамоту в Новгород с подьячим Родионом Богомоловым. Объявлялась война. В Новгороде все это время шли нескончаемые споры. После страшных майских событий содеялось внешнее единство. Но - увы - это было единство только на словах. Боярский союз был создан принудительно, под нажимом черных людей. Со всех была взята крестоцеловальная клятва и составлена, по обычаю древних времен, укрепная грамота, под которой и присягали, ставя печати: "быти всем заедино делом и помыслом". Грамота эта, скрепленная пятьюдесятью восемью печатями, давала правительству законное право на любые принудительные меры. Но одно дело - заставить слушаться, а другое заставить действовать. Союзники по нужде изо всех сил старались спихнуть обязанности на кого-нибудь другого. Вновь заскакали послы во Псков, Литву, во владения Ордена. Надежда на вмешательство короля Казимира была чуть ли не последним, за что цеплялась новгородская боярская господа. После обид и утеснений от Ярослава Оболенского псковичи действительно стали с меньшим дружелюбием взирать на Москву, но рассудительные отцы города все-таки не решались на разрыв с Иваном Третьим. Над Псковом висела постоянная угроза немецкого нашествия, и только Москва могла оказать городу действенную помочь. На Литву у псковичей не было надежды. Впрочем, в Новгород был прислан гонец с предложением о посредничестве между Новгородом и великим князем в заключении мира. Как раз временно одолела партия наиболее ярых противников Москвы, и псковскому послу ответили с твердостью, отнюдь не подтверждаемой делом и дальнейшими поступками самих новгородских правителей, что-де Новгород не признает Коростынских соглашений и требует от Пскова всесть на конь вместе со старшим братом противу великого князя Московского. Псковичи, по обыкновению, отвечали уклончиво, выжидая дальнейшего развития событий. Борецкая с немногими сторонниками - Толстыми, Савелковым, Юрием Репеховым - делала что могла. Требовалось оружие, деньги, хлеб. Марк Панфильев - его сделали старостой Иваньского братства - добился от купцов-вощинников крупной денежной помочи, но этого было мало, мало до ужаса. От Феофила не удавалось получить ничего. Бояра, связанные укрепной грамотой, давали скупо, лишь бы только их не обвинили в пособничестве Московскому князю. Берденев, Казимер, Александр Самсонов наотрез отказались руководить ратями. Один Василий Васильевич Шуйский по-прежнему продолжал верою и правдой служить Новгороду. Под его доглядом починяли стены, расставляли пушки на кострах, строили острог вокруг города. Немецкие и "низовские" купцы волновались. В августе низовцы уже начали разбегаться во Псков и в Литву - переждать лихую пору. Нужен был хлеб, хлеба не было. Марфа порою готова была плакать от отчаяния. Ремесленники, взявшие на себя оборону города, не располагали ни хлебом, ни деньгами, у них были только руки. Не хватало даже оружия, хотя братство оружейников под руководством Аврама Ладожанина трудилось, не покладая рук. Все громче раздавались боярские голоса славлян и сторонников Феофилата, желавших замириться любой ценой, лишь бы сохранить хоть как-то старый порядок, права, вотчины. Во многих жила призрачная надежда, что можно будет и на этот раз отвертеться, откупиться подачками за счет города и спасти основное. Степенным осенью, с сентября, избрали Фому Курятника, чтобы угодить великому князю. Курятник тотчас стал добиваться мира и в конце концов сумел отправить нового подвойского, Панкрата, во Псков, хлопотать через псковичей о мире с Москвой. Но Псков за день до прибытия посла, тридцатого сентября, отослал в Новгород взметную грамоту, и переговоры стали невозможны. Для большей части новгородских бояр было ясно, что речь теперь пойдет о землях и выводах. Насколько круто мыслит поступить князь Иван? Пример заключенных, томившихся полтора года в железах великих бояр, кое-кого обнадеживал. Иван не спешил расправиться с ними так, как он расправился с Федором Борецким, и это рождало в робких сердцах мысль: а вдруг-де великий князь и сменит гнев на милость? И пока Москва неспешно стягивала рати, Новгород продолжал метаться, хитрить, переходя из одной крайности в другую, то отталкивая псковичей, то - в мыслях о мире - отказываясь готовиться к обороне, губя и то, что еще мог отстоять и спасти, единым порывом, в дружном согласии, взявшись за оборону города. Даже хлеба, несмотря на все усилия Борецкой и купеческих старост, не было завезено столько, чтобы хватило хоть на самую коротенькую осаду. Бояра придерживали хлеб в волостках, не везя в Новгород, придерживал и Феофил, тоже, как и прочие, полагавший, что уступками и непротивлением можно будет добиться большего, чем ратною силой. О войне, как о каком-то организованном деле, с передвижениями полков, сражениями и обороною волости Новгородской на рубежах и по линии укрепленных пригородов - Демона, Стержа, Молвотиц, - нечего было и думать. Осенью, когда была получена взметная грамота, Василий Васильевич Шуйский снял все отряды из крепостей и стянул к городу. Даже с Наровы, с неспокойного немецкого рубежа, были отозваны новгородские рати. Это было все, что он мог сделать, как воевода. Теперь в случае приступа город имел достаточное число воинов на своих стенах. И вместе с тем в те же самые дни Короб, Казимер, Феофилат, Глазоемцев, Курятник и Полинарьины любыми средствами добивались мира. Навстречу уже выступившим войскам великого князя был послан второй посол с просьбой об опасе - житий Иван Иванов Марков. Иван Третий велел Китаю и того задержать в Торжке до своего прибытия. Девятого октября Иван Третий выступил из Москвы. Вперед за четыре дня были посланы татарские рати царевича Даньяра. С Иваном шел Андрей-меньшой, брат Борис присоединился к нему на Волоке. На первом стану от Волока Ивана встретил князь Андрей Борисович Микулинский, извещая, что тверской великий князь Михаил посылает кормы для московского войска. Желтели убранные поля с рядами скирд. Птицы стаями тянули над головой к югу. Холодный ветер сушил осеннюю землю. Девятнадцатого октября Иван Третий прибыл в Торжок. Здесь к нему приехали первые новгородские беглецы бить челом в службу. В Торжке великий князь простоял четыре дня. Отпустил во Псков нового воеводу взамен Ярослава Оболенского. С ним вместе послал послов торопить псковичей к выступлению. Безостановочно подходили рати. Торжок был переполнен. У всех коновязей рядами переминались боевые кони, возы загромождали улицы, ратники толпились но всем дворам. Скакали посыльные, выворачивая копытами комья стылой, усыпанной навозом и раструшенным сеном грязи. Крепкий запах конского пота и мочи стоял в воздухе. В сутолоке трудно было озреться, и смещенный псковский наместник, Ярослав, вызванный в полк по приказу Ивана Третьего, долго, матерясь, тыкался по всему городу, разыскивая старшего брата, Стригу-Оболенского. Наконец какой-то проезжий дворянин указал князю нужный дом. Ярослав, заляпанный грязью, шатнувшись, спрыгнул с седла, прошел, наклоняясь, в низкую горницу, полную ратных, сидевших за трапезой. К нему нехотя обернулись от стола: - Чаво нать? - Самим тесно! Узнав кто, один из ратников вскочил, рыгнув, неловко перекинулся через лавку и проводил в заднюю. Старый воевода сидел один в тесной горенке за жбаном с квасом и тарелью с пирогами. Кивнул ратнику: "Выдь!" Тот тотчас притворил дверь. С усмешкой обозревал Стрига непутевого младшего брата. Ярослав с отъезда из Пскова гулял, не показываясь на глаза, и видно, все еще продолжал пить, не протрезвев окончательно и в дороге. Морда у князя Ярослава распухла, глаза смотрели врозь, дорогое платье было перемазано и растрепано донельзя, борода торчала в разные стороны. Иван покачал головой. - Хорош! Опять пьян? - Я пьян? Ярослав малость трусил брата и потому изгилялся того больше. - Кто пьян да умен, два угодья в том! - выкрикнул он, глядя куда-то вбок. - Что не проспишься, ай напугали плесковичи? - спросил Стрига, продолжая усмехаться. - Смердья кровь! - возопил Ярослав. - Вилок капусты, вишь, пожалели! Что мой Никишка взял с воза... Да случись такое на Москве! Я - князь! Приказал бы - возами сваливали! Кто слово рек! Я за тот кочан капустный две головы снял! Дурни... К великому князю запосылывали... - А признайся, струхнул маненько от мужиков-то? Как Плесков исполчился на тя? - Я-то? Да я! - взвился Ярослав. - Я их! Вот им! В рот! - Ну, ну! Мне-то казать незачем, застебнись! - сурово одернул старший брат. - Воровать тоже с умом надобно! - Я пес царев! - чванно изрек Ярослав. - А своих псов надо кормить сытно! - Ан врешь, - возразил Стрига. - Пса хороший хозяин всегда чуток не докормит, чтобы не обленился, чтоб злее был, не ленился лаять да кусал бы больнее! Так и царь тебя, чуешь? Говорить я с тобой хотел, а ты, вон, на кого похож! Государь тебя, дурака, жаловать хочет, а таков явишься, неровен час и другим кем заменят, и я не помогу! - Возьмут Новгород?! - уразумев дело и начиная трезветь, спросил Ярослав. Он поднял алчно загоревшиеся глаза: - Землю дадут?! - То-то! - отмолвил Стрига. - Только охотников до тех земель и без нас хватает! И Новгород еще не взят. Думай! Ты - Оболенский, не кто! Рода нашего не роняй! Век напереди были! Поди проспись. Двадцать третьего октября великий князь выехал из Торжка. Рати шли разными дорогами, заполонив все пространство меж Мстою и Ильменем. Войск собралось не меньше, чем в походе на татар. Обоих новгородских опасчиков Иван велел вести за собою. Холодный ветер обрывал последние листья с дерев. В воздухе сеялась мелкая снежная крупа, на застывших дорогах по утрам выступал иней. x x x Последние дни Григорий Тучин жил как во сне. Он давал деньги и хлеб, когда его об этом просили, но сам не делал ничего. Старания Савелкова, хлопоты Борецкой, пересылки с королем и Псковом - все это проходило мимо сознания, почти не затрагивая. Он знал, что это конец, что ничто уже не спасет обреченного города. Не признаваясь себе, где-то в душе он даже хотел, чтобы то, чему суждено совершиться, произошло скорее. Еще в августе Тучин отослал жену и детей в дальнюю деревню за Волоком, чая, что туда не доберутся москвичи. Сам он оставался в Новгороде. Надо было решить какую-то мысль, все не дававшую ему покоя со времени разговора с Денисом. Отказаться от богатства, боярского звания, волостей, слуг? Но тогда зачем было все предыдущее, многолетняя борьба, гибель отца, схваченного в плен под Русой, его собственные усилия, набег на Славкову с Никитиной, старания удержать двинские земли, зачем тогда нужна была Шелонь? Где-то в душе он начинал понимать, что еще мог бы даже отказаться по отдельности от всего, что его окружало, как боярина, давало ему богатство и знатность, - он мог мало и скромно есть, довольствоваться иногда куском хлеба с сыром и горстью морошки, он одевался просто, и мог еще проще, не в шелк, а в льняное полотно. Ему не нужна была роскошь пиров, многочисленная дворня даже утомляла Тучина. В личном его покое была почти монашеская простота: простые стол и кресло, поставец, где, кроме перьев, стопы чистой бумаги для письма и чернил, был лишь костяной обиходный набор: гребни для волос, усов и бороды, уховертки, щипчики, ножницы для ногтей и ножички да сосуд с ароматною водою - за своей внешностью Тучин следил очень тщательно. На полице в его покое стояло несколько книг, редких по содержанию, но в обычных деревянных, обтянутых кожею переплетах с медными застежками, а на столе медный подсвечник да глиняный кувшин с малиновым квасом и чарка черненого серебра. И убирал эту комнату один-единственный слуга, изучивший привычки своего господина и знающий, где что должно лежать, чтобы Тучин, не задумываясь, мог, протянув руку, тотчас взять нужное. В привычках Тучина тоже не было такого, что требовало бы чрезмерных трат. Он не держал ни огромной псарни, ни сокольни, ограничившись одним ловчим соколом, правда, отличных статей. Ему доставляла удовольствие простая прогулка верхом в одиночестве или в сопровождении все того же одного-единственного молчаливого прислужника. В конце концов даже и эти свои привычки Тучин мог бы ограничить еще более. Но если даже он способен был порознь отказаться от каждой вещи или услуги, составляющих его боярское бытие, ибо одно ему было безразлично, другое не слишком необходимо, то отказаться от самого богатства, от возможности все это иметь и, главное, отказаться от того, данного ему богатством и боярским званием чувства собственной неприкосновенности, обеспеченного личного достоинства, от того, что ему никто не посмел бы нагрубить на улице, что пьяный не полезет к нему с кулаками или с надоедливыми излияниями, что на него никто не посмотрит свысока, что перед ним расступаются, городская стража не задерживает его во время ночных прогулок, что не было дома, куда ему, буде он того пожелает, был бы заказан вход - отказаться от этого внутреннего ощущения своей исключительности он не мог. И это толкало Тучина на единственно возможный, логически неизбежный путь. Он должен был поддаться Московскому князю. Не за тем ли понадобилось ему все богословское мудрование попа Дениса? Не от того ли он с таким любопытством выслушивал излияния новгородского отступника, Назария? Не валял ли он попросту дурака, глумливо и недостойно скоморошил, водясь с духовными братьями, мудрствуя и изгиляясь, словно святочный кудес?! Или встретить смерть в бою, пристойно и строго окончить жизнь, не дав никому заглянуть себе в душу, не дав увидеть этот смрад сомнений и безверия?.. Когда Феофилат с Коробом шлют посла за послом, моля о милосердии государевом? Бой! Не будет боя! Будет то, что уже было, гнусная торговля, взаимные предательства вятших, глад во граде, окуп, коего на этот раз не примет князь Иван, а потом - чужие руки на предплечьях, жирный звяк кандалов, все то, от чего и сейчас ознобом, чуть вспомнишь, охватывает все тело! Или убежать, спрятаться, уехать на Двину, как Своеземцев? Владельцу с лишком четырехсот обеж не спрятаться! Бросить все и уйти в монастырь? На это нужна вера, простая, народная. А она расшатана книжным знанием и вконец подорвана проповедью духовных братьев противу монастырского стяжания и монашеской жизни. И все же это единственное прибежище, единственное место, куда еще можно уйти! Он уже готов был отречься от мира, мысленно прощался с семьей, с женою, со старшим сыном, так похожим на него, Григория, с дочерью и двумя младшими. И жена, и все они были далеко, и словно бы уже не существовали, словно бы уже произошло, со сладкою болью содеянное, отречение, после которого лишь книги, да молитва, да грубая ряса, да жухлое золото осенних берез, золото умирания. За Волховом, на Вишере... любо на Онеге! Бедная серая маковица монастырька, три-четыре молчаливых брата... Навек! Да и как сказать было бы слуге, с которым бок о бок дрался на Шелони: поедем, мол, даваться москвичам? Дворский вывел его из затруднения, сам предложив буднично просто: - Ехать надо теперича, пока выпущают из города! - И на недоуменный, растерянный взгляд Григория пояснил: - К великому князю! Аль будем здесь дожидатьце? Кабы в осаде-то от голоду не погинуть! Как просто! И все они, значит, уже думали, и все обдумали и решили без него и за него. Он долго молчал. Дворский уже шевельнулся уходить на цыпочках, решив, что молвил неподобное, когда Тучин остановил его, подняв узкую руку, и, сглотнув, вымолвил: - Погоди! Соберешь людей: добро отобрать, что поценнее, с собою. Коней перековать надобно. - Кони готовы! - повеселев, отвечал дворский. - Я уж на свой страх! Думал - поскорее чтобы, а то умедлим, не выберемся уже! Григорий Тучин и тут, в этот миг, не признался, не мог признаться себе, что подчиняется простой грубой силе - так это казалось унизительно. Московское войско они встретили двадцать шестого октября. Все было серо: серое небо, серая дорога, серые крыши примолкших деревень. Шел редкий снег. Он еще не ложился, снежинки медленно исчезали, запутываясь в тусклой траве. Обнажившиеся кусты серою сквозистою дымкой окаймляли темную гряду елового леса. С холма открылись затянутые осенней мглою дали и шевелящаяся, как муравьи, по всем дорогам масса московских войск. К ним подскакал разъезд. Жадные ощупывающие глаза разгоряченных алчных людей забегали по Тучину. - В службу великому князю! - строго отмолвил он и увидел, как разочарованно вытянулись лица москвичей, рассчитывавших на поживу. Он испытал одновременно облегчение от того, что "это" произошло, и стыд за себя, смутное чувство предательства. ("Но кому? Все торопятся сделать то же самое!") - Доложи государю! - потребовал Тучин. - Великий государь тебя ишо то ли примет, то ли нет! - спесиво ответил московский дворянин и, отворотившись, громко выбил нос, стряхнув сопли с руки на мерзлую дорогу и обтершись рукавом. - За нами давай! - кивнул он Тучину вполоборота и крикнул своим: Трогай! Григорий, дав знак дружине, поскакал следом, ощущая первые смутные сомнения: так ли просто окажется для него, Тучина, в нравственном смысле, служить в одном ряду с этими вот дворянами московскому самодержцу? x x x Второго ноября в Турнах Иван Третий принял псковского посла. Посол прибыл со слезной грамотой, сообщая, что десятого октября весь град Псков выгорел от пожара, о чем псковичи со слезами сообщают великому князю и челом бьют. А что велено было складную грамоту Новгороду отослать в другой ряд, то все они исполнили. Иван закусил губу, но промолчал. Подозревать псковичей в том, что они нарочно подожгли город, чтобы затянуть выступление, нельзя было. Четвертого подошла тверская помочь. Восьмого ноября в Еглине Иван Третий наконец-то принял новгородских опасчиков, Калитина и Маркова, и вручил им опас для проезда посольства. Войска продолжали ползти по дорогам. Умножались грабежи. Там и сям вспыхивали пожары. Снова зорили, гнали скот, отбирали лопотину и утварь. Приняв к сведению опыт прошлого похода, Иван Третий взял меры для охраны своего личного добра. В села, что отходили великому князю (еще не урядившись с новгородцами, Иван уже заранее намечал, что он заберет себе), были посланы ратные для охраны и отгоняли зарвавшихся воев, - великого князя добро! В Марфиной волости Кострице Иван Третий побывал сам. Осведомился о хозяйстве. Ему рассказали, что здесь полотняный промысел. Принесли образцы полотна, привели Демида. Демид, узнав, что волость переходит к великому князю, набрался храбрости - случай был единственный - изложить Ивану снедающие его замыслы о развитии полотняного дела на Руси: - Не во гнев помянуть, боярыне Марфе Ивановне говорил, дак она не вняла! А государю великому сверху виднее, и польза от того бы всей стране пошла! Иван молча выслушал горячую речь холопа Демитки (так его представили государю), оглядел мастера, остался доволен. Дело, видимо, знает, а что говорит неподобное, дак что с холопа спрашивать! Посмотрел еще раз полотно: в самом деле хорошо, голландского не хуже. Решил - надо будет его оставить, пусть работает по-прежнему. А волость подарить матери, свое будет полотно. Наклоном головы он дал знак, мастера увели. Из дальнейших слов московского дворянина Демид понял, что его помиловали и что из Демида он превратился в Демитку. Новгород продолжал разбегаться. Уехали заморские купцы. Их хотели было задержать, но в конце концов решили, что держать не стоит, помощи от того никакой, только хлеб будут есть. Уехали, еще прежде, низовские гости. Многие новгородские купцы тоже пережидали грозу в чужих городах. Вскоре после отъезда Тучина, отъезда, бросившего тень на весь Неревский конец, бежал, возмутив соратников, Иван Кузьмин, зять Захарии Овина. Кузьмин, опасавшийся казни государевой, устремился в Литву, под королевскую защиту. Жалкий слепец, так и не понявший, что нужен Казимиру не он, а его земли и что безземельных панов, жаждущих получить села с крестьянами, у короля Казимира и так некуда девать, и скорее бы им были розданы (повернись иначе историческая судьба) земли Великого Новгорода, а не ему даны земельные владения в Литве, не ему и не ему подобным отломышам от дерева родины! Четыре года спустя опустившийся, растерявший слуг, он воротится в Новгород в тщетной надежде прожить тихо, и будет в свою очередь схвачен наместниками великого князя Московского. Иные из новгородских бояр и житьих пробирались в деревни, таились, ожидая судьбы. Кто же оставался, сидели по домам, не разъезжали по городу на дорогих конях. Новгород построжел, виднее стал черный народ на улицах, не перед кем стало вжиматься в тын, пропуская гордо скачущих всадников. Уже в середине ноября, когда московские рати угрожающе приблизились, уехал тайком сын казненного воеводы Никифорова, Иван Пенков с сестрою Ириной, подругой Олены Борецкой. Со дня гибели отца Иван жил в непрерывном страхе и наконец не выдержал. С опасением ехал он и к великому князю. Грядущее действительно не принесло ему добра. Ирина же, задумчиво и жадно выглядывавшая из возка, ехала легко, радостно. Перед нею, еще незнакомая, брезжила новая судьба. Ей суждено было выйти замуж за знатного московского боярина, и хоть она не знала еще о том и о женихах не думала - но все в ней устремлялось к неведомому, и все ободряло ее: и веселый снег, что бойко укрывал промерзшую землю, и ожидание встречи с московскими вельможами, и молодость, пора дерзости, пора надежд. Пенковы встретили московское войско девятнадцатого ноября в Палинах. В тот же день Иван Третий урядил полки и отпустил воевод передовой рати под Новгород. Двадцать третьего ноября в Сытине Иван наконец-то принял новгородских послов во главе с владыкою Феофилом. С архиепископом пришли Яков Короб от неревлян, Феофилат Захарьин и Лука Федоров от пруссов, Яков Федоров от Плотницкого конца и Лука Полинарьин от Славенского. С ними пятеро житьих: Александр Клементьев, Ефим Медведнов, Григорий Киприянов Арзубьев, Филипп Килский и Яков Царевищев, купец. Ударили морозы. Снег скрипел под копытами и полозьями саней. В одну тихую ночь разом стал Ильмень, и день ото дня лед на озере крепчал. Жарко топилась печь в горнице большого приема. Горели свечи. Государевы бояре сидели на лавках, Иван - в кресле, посредине. Послы стояли тесной кучкой перед ним. Феофил начал говорить: - Господине, государь, князь великий, Иван Васильевич всея Руси! Я, господине, богомолец твой, и архимандриты и игумены и все священницы всех седьми соборов Великого Новгорода тебе, своему великому князю, челом бьют! Голос Феофила слегка дрожал. В горнице от многолюдства и тесноты было душно. Иван смотрел на послов со спокойным любопытством: город был в его власти. Почти в его власти. Он ждал. Феофил продолжал говорить: - Что еси, господине, государь, князь великий, положил гнев свой на отчину свою, на Великий Новгород! Меч твой и огнь ходит по новгородской земли, и кровь крестьянская льется! Смилуйся, государь, над своею отчиною, меч уйми и огнь утоли, кровь бы крестьянская не лилася, господине государь, помилуй! И я, господине, богомолец твой, с архимандриты, и с игумены, и со всеми священники седьмью соборов тебе, своему государю, великому князю, со слезами челом бьем! Он замолк, и тут же за стеной жалобно замычала корова. Где-то топали кони. И потому, что на сотнях верст горели новгородские деревни, от уставных слов архиепископа веяло горем и безысходностью. Далее Феофил вновь просил за поиманных полтора года назад пятерых великих бояр. После него выступили бояре и житьи. Говорил Яков Короб от имени степенного посадника Фомы Андреича, степенного тысяцкого Василья Максимова, бояр, купцов, житьих и черного народа и всего Великого Новгорода, "мужей вольных". Иван чуть повел бровью, услышав это, набившее ему оскомину прозывание. Вот они, мужи вольные, с мольбою пришли! Нет, он не усмехнулся, он слушал. Яков Короб повторил то же, что Феофил, просил унять меч и отпустить поиманных прежде. Следующим выступил Лука Федоров, просил пожаловать, велеть поговорить им с его боярами. Иван согласно наклонил голову. На этом торжественная часть переговоров окончилась. Иван пригласил послов отобедать у него. Наутро послы побывали у Андрея-меньшого с поминками, просили заступиться и помочь в переговорах. Затем вновь просили великого князя, чтобы пожаловал, "велел с бояры поговорити". Иван Третий выслал на говорку князя Ивана Юрьевича и Василья с Иваном Борисовичей. Дальнейшие переговоры велись через этих бояр. Послы и бояре государевы сидели в горнице напротив друг друга и говорили по очереди. Яков Короб вновь попросил нелюбие отложить и меч унять. Феофилат попросил выпустить пятерых бояр великих, что томились в заключении. Лука Федоров предложил, чтобы Иван Третий ездил на четвертый год в Новгород, имал по тысяче рублев, суд же судил бы наместник вместе с посадником, оставляя решение спорных дел на волю князя, заодно он попросил, чтобы не было позвов в Москву. Яков Федоров просил наместника не вступаться в суды посадника. Житьи принесли жалобу на мукобрян, черноборцев великого князя, которые творят самоуправства, не отвечая по суду посадническому. Яков Короб заключил перечень жалоб осторожным согласием на иные требования великого князя: "Чтобы государь пожаловал, указал своей отчине, как ему Бог положит на сердце отчину свою жаловати, и отчина его своему государю челом бьют, в чем им будет мочно быти". Последнее значило, что и на иные требования великокняжеские, касательно земель, окупа и прочего, Новгород готов согласиться. Это было много, очень много, но меньше того, что Иван хотел и мог получить теперь, а он теперь хотел получить все. В тот же день Иван, ничего не отвечая послам, послал своих воевод занять Городище и пригородные монастыри. Озеро уже стало прочно. Накануне Холмский сам разведывал лед. Когда гонцы домчались от Сытина до Бронниц, темнело. Тотчас началось согласное шевеление конных ратей. В быстро сгущавшихся сумерках промаячило обмороженное лицо Данилы Холмского. Он сутки не слезал с коня и сейчас прискакал встретить гонца с давно ожидаемым приказом. Переговорив с Ряполовским, он поскакал в чело своих ратей. Холмский боялся, что новгородцы опередят его и сожгут монастыри под носом у московских войск. Но новгородцы медлили. Их разъезды жались к стенам города. Даже на Городище не было их ратей. Московские всадники невозбранно тянулись по заранее проложенным тропинкам, сквозь перелески, подымаясь на взгорки и ныряя в ложбины замерзших ручьев и рек. Шли тихо. Слышались только редкий звяк, сдержанное ржанье коней в темноте да хруст мнущегося снега. Из кустов вывертывались молчаливые издрогшие на морозе сторожи, указывали путь. Полки, что должны были идти к Юрьеву, выходили к берегу Ильменя. Вдали чуть посвечивали редкие огоньки левобережья. Из тьмы вывернулся монашек, как оказалось, из братии Клопского монастыря. Нарочито поджидал ратных. Монашка привели к Ряполовскому. Боярин недоверчиво поглядывал на оснеженную серо-синюю равнину с дымящимися разводьями у берега. Ратники рубили хворост, кидали в черную воду, мостили гать до твердого льда. - Мы тута рыбу ловим по льду кажный год! - успокоил монашек. - Там крепко, коням мочно пройти! Лошади фыркали, осторожно ступая в ледяную воду. Ночь туманилась инеем. Справа, вдали, посвечивали новгородские огни. Ледяная равнина тянулась и тянулась. Медленно приближался черный лес. Правее показались смутные очертания ограды и церковных глав Перыня. Тут тоже, видимо, не было новгородской сторожи или спала оплошкой. Когда выбрались на берег, монашек сполз с коня и растворился в темноте. Передовые отряды тотчас, минуя Перынь, ушли к Юрьеву. Далекий звук долетел с той стороны. Теперь скорей! В темноте - громкий стук в ворота. Хриплое, спросонь: - Свои? Чужие?! - Отворяй! Всадники с седел карабкаются на ограду. Хруст и царапанье, дыхание человеческое и конское. Скрип ворот. Отшвырнув привратника грудью коня, врываются во двор, кто-то кричит, кого-то волочат от колокольни, прыгая с коней, разбегаются по покоям москвичи. Вдали, на той стороне, возникло пламя пожара. Взметываясь, рассыпаясь искрами, выбиваясь из-за кровель, пламя сникало и вспыхивало, и тогда казалось, что разгорится, но вот оно стало ниже, ниже, видимо, ратники тушили огонь. Где-то почасту бил колокол. Пламя сникло, пожар уняли. В ночь с понедельника на вторник все монастыри в окологородьи были заняты великокняжескою ратью. Во вторник, двадцать пятого ноября, получив донесения воевод, великий князь приказал своим боярам дать ответ новгородским послам. Опять сидели друг против друга князь Иван Юрьевич с Василием и Иваном Борисовичами и новгородские послы. Говорили по очереди, начал от лица великого князя Иван Юрьевич: - Князь великий, Иван Васильевич, всея Руси, тебе, своему богомольцу, и посадникам и житьим тако отвечает: что еси, наш богомолец, да и вы, посадники, и житьи били челом великому князю от нашей отчины, Великого Новгорода, о том, что мы, великие князи, гнев свой положили на свою отчину, на Новгород. Иван Юрьевич умолк значительно. За ним начал Василий Борисович: - Князь великий глаголет тебе, своему богомольцу, владыке и посадникам и житьим, и всем, что с тобою здесь: ведаете сами, что посылали к нам, к великим князем от отчины нашей, от Великого Новгорода, от всего, послов своих Назара подвойского и Захара, дьяка вечного, назвали нас, великих князей, себе государем. И мы, великие князья, по вашей присылке и по челобитью вашему послали к тебе, владыке, и к отчине своей, к Великому Новгороду, бояр своих, Федора Давыдовича да Ивана и Семена Борисовичей, велели им вопросить тебя, своего богомольца, и свою отчину, Новгород: какова хотите нашего государства, великих князей, на отчине нашей, Великом Новгороде? И вы того от нас заперлися, а к нам, сказывали, послов своих о том не посылывали, а возложили на нас, на великих князей, хулу, сказав, что то мы сами над вами, над своею отчиною, насилие учиняем. И не только эту ложь положили на нас, своих государей, но много и иных неисправлений ваших к нам, к великим князьям, и нечестья много чинится от вас, и мы о том поудержалися, ожидая вашего к нам обращения, а вы и впредь еще лукавейше к нам явились, и за то уже не возмогли мы теперь более, и злобу свою и приход ратью положили на вас, по словам Господа: "Аще согрешит к тебе брат твой, шед, обличи его пред собою и тем едином; аще ли послушает тебя - приобрел еси брата своего. Аще ли же не послушает тебя, поими с собою двух или трех, да при устах двоих или троих свидетель, станет всяк глагол. Аще ли и тех не послушает, повежь в церкви. Аще ли же о церкви не радети начнет, буди тебе якоже язычник и мытарь!" Мы же, великие князи, посылали к вам, своей отчине: престаньте от злоб ваших и злых дел, а мы по-прежнему жалованью своему жалуем вас, свою отчину! Вы же не восхотели сего, но яко чужие сделались нам. Мы же, проложив упование на господа Бога и пречистую его матерь, и на всех святых его, и на молитву прародителей своих, великих князей русских, пошли на вас за неисправленье ваше! Василий Борисович замолк в свою очередь. Кое-кто из новгородских послов растерянно отирал пот со лба. Князь Иван явно не желал признать, что посольство Захара с Назарием было ложным. Феофилат и Яков Короб, хорошо знавшие всю подноготную, переглянулись и побледнели. "Что теперь есть истина?" - хотелось спросить каждому из них. Заговорил Иван Борисович: - Князь великий тебе, владыке, и посадникам, и житьим так глаголет: били мне челом о том, чтобы я нелюбие свое сложил, и поставили речи о боярах новугородских, на которых я прежде сего распалился. И мне бы тех жаловати и отпустити?! А ведомо тебе, владыко, да и вам, посадникам и житьим, и всему Новугороду, что на тех бояр били челом мне, великому князю, вся моя отчина, Великий Новгород, и что от них много лиха починилося отчине нашей, Великому Новгороду и волостям его? Наезды и грабежи, животы людские отымая и кровь крестьянскую проливая?! А ты, Лука Исаков Полинарьин, сам тогды был в истцах, да и ты, Григорий Киприянов Арзубьев - от Никитины улицы?! И я, князь великий, обыскав тобою же, владыкою, да и вами, посадники, и всем Новгородом, что много зла чинится от них отчине нашей, и казнити их хотел. Ино ты же, владыка, и вы, отчина наша, добили мне челом, и я казни им отдал. И вы нынеча о тех винных речи вставляете, и коли не по пригожью бьете нам челом, и как нам жаловати вас? Это была заслуженная выволочка. Действительно, сами подавали жалобу, сами давали приставов на братью свою, на поиманных, и сами теперь хлопочут о виновных. Заключил речи государевых бояр опять князь Иван Юрьевич: - Князь великий глаголет вам: восхощет нам, великим князем, своим государям, отчина наша, Великий Новгород, бити челом, и они знают, отчина наша, как им нам, великим князем, бити челом! Говорка кончилась. Иван Третий задал-таки загадку послам новгородским, любой ответ на которую делал их виноватыми перед государем. Так пропасть и другояк пропасть! Получив пристава, чтобы миновать московские рати, послы Господина Новгорода отправились восвояси. Глава 29 Все это было как в страшном сне, ежели заспишь на левом боку, когда задыхаешься и немеют члены и, кажется, надобно закричать, а голосу нет, и надо, чтобы спастись, только достать, только дотянуться до чего-то, и рук не вздынуть, а косматые лесные хари хохочут, протягивая когтистые лапы, и вот-вот схватят, сожрут, и уже сквозь сон через силу застонешь, и тогда проснешься. Борецкая порою приходила в отчаянье. Из Литвы, от короля, не было ни вести, ни навести, да она и не ждала помочи от Литвы. Но сами-то, сами! Монастыри надо было сжечь сразу. Воспротивился Феофил, восстало все черное духовенство. Юродивые, кликуши из Клопска лезли аж в окна: - Не дадим жечь святые обители господни! Воеводы колебались, ждали ответа посольства, ждали невесть чего дождались! В ту ночь Марфа сама, на свой страх, послала Ивана Савелкова зажигать монастыри за Торговой стороною, откуда ближе всего была угроза ратная. В Кириллове монастыре, с которого думали начать, какой-то монах бросился, раскинув руки, перед ратными, прикрыв ворота: - Убивайте! Дружина вспятилась. Завозились, замешкались, начали поджигать ограду. Мокрое дерево разгоралось плохо. Едва выбилось пламя, как раздался топот из темноты. Это были ратники Стриги-Оболенского. Началась бестолковая рубка. Потеряв половину людей, Савелков кое-как с остальными ушел в Новгород. И вот монастыри заняты москвичами, и удобно расположившиеся, в тепле и под защитою стен московские ратники высматривают новгородские разъезды, перекликаясь друг с другом с шатровых колоколен непорушенных храмов. Поплевывают, попивают пиво из погребов монастырских и ждут неизбежного, рокового для осажденных конца. В город набилась тьма беженцев из пригородов, посадов, из деревень. Говорили, что московские рати грабят все подряд, жгут, раздевают, зорят амбары, режут и угоняют скот. В ту войну хоть в лесах спасались, а тут, в морозы, в сугроб с детями не полезешь. В торгу как-то разом и вдруг исчез хлеб. Кое у кого были запасы дома, но их могло хватить самое большее на неделю. Зимний завоз снедного припаса в Новгород так и не начался, помешала война. Ратная сила обогнала обозы. Неделя пройдет, а дальше как? "Конец, конец, конец!" - кровью стучало в висках у Борецкой. Только чудо могло теперь спасти Новгород. И она исступленно продолжала верить в чудо. Двадцать шестого ноября по ее настоянию было торжественно отпраздновано ежегодное богослужение в честь победы над суздальцами. Строже выглядела на этот раз толпа в соборе. Будто бы и золото потускнело на ризах духовенства. Не все светильники и паникадила были зажжены, и в углах огромного здания копилась темнота. Феофил сделал все, чтобы не допустить торжеств, но чуда хотела не одна Борецкая, чуда хотел весь город, и архиепископу пришлось уступить. Он только что воротился с переговоров от Ивана Третьего и вот неволею служил службу, призывая к одолению на враги. В полутьме храма стояла строгая толпа. Бородатые лица кузнецов, стригольников, бронников, седельников, плотников, щитников. Иные были в бронях, пришли прямо со стен. За ними грудились бабы, замотанные в платки. Бояр почти не было. Над толпою подымался пар от дыхания, уносясь в немыслимую высь намороженных сводов. Многие шепотом повторяли слова, что монотонно читал Феофил: - Мнящеся непокоривии от основания разорити град твой, Пречистая, неразумевше помощь твою, Владычице, но силою низложени быша! И Марфа, стоя в толпе, неотличимая от прочих, неистовыми, грозно-молящими глазами взирая на лик Богородицы, молила, требовала, заклинала: чуда! Ведь было же чудо одоления три века тому назад! Чуда! И о чуде молили улицы, и чуда ждала толпа. Чуда! Только чуда жаждали все в обреченном на гибель городе, с первыми грозными печатями голода на лицах сгрудившихся в соборе горожан. Чудотворная икона "Рождества Богородицы" и вторая, с чудесным спасением от суздальцев, были пронесены по стенам города. Ратники на заборолах сурово прикладывались к образам. Москвичи издали тоже глядели, собираясь кучками, из-под ладоней высматривая крестный ход, обходящий город. В согласное молитвенное пение врывалось редкое буханье пушек. И Господин Великий Новгород стоял торжественный, в морозной красоте одетых инеем соборов, в белом бахромчатом узорочье оснеженных крыш, - седой, древний, величавый. Московские полки продолжали окружать город. Двадцать седьмого ноября великий князь с ратью сам перешел Ильмень по льду и стал под городом, у Троицы на Паозерье, в селе Лошинского, забранном им как древнее княжое владение себе, в состав государевых вотчин. Воеводы с полками располагались по монастырям. Город был взят в плотное кольцо московских ратей и наглухо отрезан от своей волости. Иван Третий побывал в Юрьеве и осмотрел Новгород с кровли Георгиевского собора. Отсюда город просматривался весь, и Детинец, и Торговая сторона, со скоплением соборов на торгу, и Ярославово дворище, и острог, обведенный вокруг города. Через Волхово новгородцы тоже соорудили заборола на сцепленных друг с другом судах, а по льду - из наметанного хвороста и политого водой снега. Перед судами они пробили лед, чтобы москвичи не могли войти в город с речной стороны. Меж тем рати все продолжали и продолжали подходить. Иван учел все оплошности прежнего похода. Воеводам велено было половину людей послать по корм, давши им сроку десять дней. Московские ратники обшаривали все деревни, рядки и погосты вплоть до Наровы, выгребая хлеб и угоняя скот на прокорм великокняжеского войска. Наконец, вышла в поход и псковская рать. Иван Третий послал подторопить ее и велел псковичам присылать снедный припас: пшеничную муку, рыбу и пресный мед, а также присылать псковских купцов, продавать снедное довольствие для войска - хлеб, мед, муку, калачи и рыбы. Псковской рати Иван Третий велел стать на Веряже и в монастыре святой Троицы на Клопске. Четвертого декабря к великому князю на Паозерье вновь прибыло новгородское посольство в прежнем составе, с архиепископом Феофилом во главе. Вновь послы слезно молили унять меч и огнь утушить. Бояре великого князя (к трем прежним прибавились Федор Давыдович и Иван Стрига) отвечали послам, согласно приказу Ивана, так же, как и первый раз: - Посылали к нам Назара да Захара, дьяка вечного, и называли нас государем, мы потому и послов посылали вопросити вас: какого хотите государства? Вы же заперлись того, и ложь положили на нас, оттого и война. А захочет отчина наша, Великий Новгород, бить челом нам, великому князю, и они знают, как нам бить челом! Послы попросили день для размышления. Долго размышлять уже не приходилось, голод в городе начинался не на шутку. Приходилось признать полномочным обманное посольство Захара с Назаром. Овин и мертвый продолжал вредить Новгороду. Пятого декабря новгородское посольство явилось вновь. У Ивана Третьего были братья, оба Андрея и Борис Васильевичи. Послы били челом и повинились, что посылали Назара с Захаром и ложно заперлись в том перед боярами великого князя. Теперь, когда новгородцы сами себе надели веревку на шею, следовало ее затянуть потуже. Иван Третий велел отвечать: - А коли уже ты, владыка, и вся наша отчина, Великий Новгород, пред нами, пред великими князьями, виноватыми сказалися, а тех речей, что к нам посылали прежде, вы заперлись, а ныне сами на ся свидетельствуете, а воспрашиваете, какову нашему государству быти на нашей отчине, на Новгороде? Ино мы, великий князи, хотим государства своего, как у нас, на Москве, так хотим править и на отчине своей, Великом Новгороде! Оробевшие от столь неслыханного требования послы просили дать им два дня на размышления и переговоры с горожанами. Иван отпустил послов и на другой же день велел своему мастеру, Аристотелю Фрязину, навести мост на судах через Волхов под Городищем и усилить обстрел города из пушек. x x x До сих пор москвичи изредка подъезжали к стенам острога (новгородцы обвели деревянною стеною часть Онтоновского ополья и Неревские ополья Софийской стороны, так что и Онтонов монастырь на Торговой стороне и Зверин на Софийской были в руках новгородской рати). Пешие отряды ремесленников и конные ратники воеводы Шуйского выходили и выезжали встречу москвичам. Стычки происходили больше всего за Звериным монастырем, на пути к Колмову, и за стенами острога Онтоновского ополья. Под Городцом москвичи держали осаду прочно, выставив пушки, обстреливавшие город с юга. Новгородских ратников, выбиравшихся на вылазки со Славны, встречали ядрами, загоняя назад, за стены. Несколько раз москвичи пробовали захватить стену острога, но огонь новгородских пушек в свою очередь и мужество осажденных заставляли москвичей отступать, каждый раз с заметным уроном. Брать город приступом всех своих ратей Иван Третий не решался. Трудно сказать, что его удерживало: крестный ли ход двадцать шестого октября и икона "Знамения", природная ли осторожность или трезвый расчет, заставлявший предпочесть верную сдачу осажденных под угрозой голодной смерти неверному военному счастью, которое могло изменить в этом случае Ивану, да и в случае успеха должно было дорого обойтись осаждающим. И продолжалось томительное стояние, продолжали бухать пушки с той и другой стороны, и каленые ядра, крутясь, со свистом разрезали промороженный воздух. Самым опасным местом была та часть острога, что шла на судах через Волхов от Славны до Людина конца. Отсюда прорвавшиеся москвичи могли враз ударить на Детинец и торг, разрезав город надвое. Шуйский приказал усилить сторожу по реке, не давать замерзать проруби и беречься. Именно с этой стороны били по городу пушки Аристотеля. Вечерело. Возок остановился у кромки берега, и от него по льду к заборолам направились две фигуры, неясные в морозном сумраке. - Никак баба? - удивился старшой из мужиков, что охраняли прясло речной стены. - Куда прет, убьют ведь! Эй, куда? - закричал он, подбегая, и осекся: - Дак это... Марфа Ивановна, прости, не признали враз! - Вечер добрый, мужики! - озрясь, отвечала Борецкая. От полыньи клубами подымался морозный пар. Черная вода стремилась внизу. Куски обмерзающего ледяного крошева, выплывая снизу, тотчас пристывали к краю проруби. Парень как раз долгою пешней, стараясь не оче