нь высовываться по-за заборол, отбивал кусок пристывшего льда. - Не замерзнет? - спросила Марфа. - Следим! - Тута не сунутце! - разом отозвались дружные голоса. - Мотри, Ванята, опасайсе! - крикнул старшой парню с пешней. Вновь бухнуло на той стороне, и ядро, просвистев в воздухе, с шипом зарылось в снег, прочертив длинный след. - Метко бьет фрязин! - с похвалой отозвался кто-то из ратников. - У него, вишь, пушки фрязин разоставлял! - пояснил Марфе давишний мужик, тот, что остерегал парня с пешней. - Тут у нас сторожко надоть, вчера троих повалил! Марфа не отвечала, вглядываясь в вечерний сумрак, уже размывший ясные прежде очертания наводимого Аристотелем моста и грудящихся у пушек московских мастеров огненного боя. Один из мужиков, поковыряв сапогом снег, выкатил ядро, - поднести Борецкой, - и, поваляв носком сапога, чтобы остыло, подхватил рукою, но тотчас перебросил из руки в руку - каленое ядро еще сильно жгло и через рукавицу. Борецкая даже не глянула. Мужик еще что-то сказал ей. Марфа, сильнее запахнув платок, стала тяжело подыматься по ступеням на заборола, отстранив ключника, бросившегося было вперед ее. Долго стояла на виду. Молча, сжав губы, глядела в московскую сторону. Еще два или три ядра просвистели над головою, с шипом уходя в снег. Марфа не шевельнулась. И мужики замерли внизу, глядя на нее. Наконец, боярыня начала спускаться с заборол. На ступенях ее поддержали сразу несколько рук. - Кто тут у вас над ратью? - спросила она старшого. Тот назвал. Оказалось, какой-то плотник со Славны. - Из бояр никого? - Попрятались наши воеводы, Марфа Ивановна! - ответил старшой, поняв ее с полуслова, и добавил сурово: - То ничего. Хлеба нет. То беда! Сколько народу скопилось в городи! - Он помолчал и прибавил тихо: - От голода не устоим... x x x Седьмого декабря новгородское посольство вновь явилось к Ивану, ведя с собою выборных от черных людей: Аврама Ладожанина - от Неревского, Кривого - от Гончарского, Харитона - от Загородского, Федора Лытку - от Плотницкого и Захара Бреха - от Славенского концов. Без них ни Феофилат, ни Яков Короб, ни иные не хотели взять на себя смелости объявить городу о позорных условиях сдачи. Накануне на городском Совете попытались сочинить новые предложения великому князю, кабальные, но сохраняющие хоть видимость прежних свобод. С тем и явились на Паозерье. Старосты черных людей, не доверявшие боярам, ни самому князю Московскому, держались особною кучкой. Так, особно, стали и перед государевыми боярами. Высокий, сдержанно-суровый кузнец-оружейник Аврам Ладожанин, старший над прочими. Неистовый, широкоплечий одноглазый седельник, затравленно озирающий московских воев, Никита Кривой, выборный Людина конца. Степенный староста, серебряных дел мастер Харитон, посланец от Загородья, что все еще верил в силу законных прав и добрую волю князя Московского. Невысокий ростом, остроглазый и суетливый епанечник со Славны Захар Брех, хитрый говорун и балагур, он и тут еще пробовал вполголоса повторять свои приговорки, ободряя себя и товарищей. И могутный светловолосый великан лодейный мастер Федор Лытка, посланный плотничанами, самый праведный, как говорили про него, мужик во всем Новгороде. С послами вновь говорили князь Иван Юрьевич, Федор Давыдович и Василий с Иваном Борисовичи. Начал речь Яков Короб, поглаживая белой рукой мягкую бороду и оглядываясь с некоторым беспокойством на черных людей, в их простом, хоть и не бедном посадском платье и темных сапогах. Московские бояре также с отчужденным любопытством взирали на этих людей, увидеть которых в Совете с боярами государевыми на Москве было бы невозможно. Но таков был - пока еще был! - Господин Великий Новгород. Яков предложил наместнику судить с посадником вместе. От особого посадничьего суда новгородцы отказывались. Феофилат, вслед за ним также скользом поглядывая на черных людей, предложил взимать с Новгорода ежегодную дань со всех волостей с новгородских с сохи по полугривне. Лука Федоров предложил Московскому князю держать своими наместниками новгородские пригороды, не меняя только суда. Яков Федоров за ним просил, чтобы не было выводов из Новгородской земли и о вотчинах боярских, чтобы государь их не трогал и чтобы не было позвов на Москву. Все вместе били челом, прося, чтобы новгородцев не слали на службу в низовскую землю, а позволили охранять те рубежи, которые сошлись с новгородскими землями: Наровский от немцев, Свейский и Литовский рубежи. Черные люди просили не рушить вече и порядки городские, не отбирать смердов от города. Московские бояре, выслушав речи новгородских послов, переглянулись, усмехнулись, разом поднялись и вышли доложить о том государю. Столь унизительных для себя предложений Новгород еще не делал никому за всю свою многовековую историю. Владыки Новгорода Великого оставляли себе уже только тень власти, но и тень власти прежнего Новгорода была ненавистна Ивану Третьему. - Пожаловал бы государь, вече сохранил! - громко сказал Федор Лытка. На него отчужденно оглянулись разом все бояре и житьи и промолчали. Ежели Иван Третий требует государства, как на Москве, то вече должно быть уничтожено в первую очередь. Вернувшиеся государевы бояре расселись по лавкам, вновь переглянулись, и от них, от имени государя заговорил Федор Давыдович: - Государь наш, великий князь, Иван Васильевич всея Руси, молвит так: били мне, великому князю, челом ты, наш богомолец, и наша отчина Великий Новгород, зовучи нас себе государем, да чтобы мы пожаловали, указали своей отчине, каковому государству в нашей отчине быть. И я, князь великий, то вам сказал, что хотим государства на своей отчине, Великом Новгороде, такова, как наше государство на низовской земле, на Москве. А вы нынеча сами указываете мне и чините урок, какову нашему государству быти. Ино то какое же мое государство будет?! Потупились новгородцы. За всех ответил Феофилат: - Мы не указываем великому князю, какому быть его у нас государству, но пусть тогда пожалует государь свою отчину, Великий Новгород, объяснит, какому их государству у нас быти, занеже их отчина, Великий Новгород, низовских законов и пошлин не знают, не ведают, как государи великие князи государство свое держат в низовской земле? Яков Короб с облегчением посмотрел на Феофилата, они все понимали, чего требует Московский государь, но при старостах черных людей самим, как того хотел Иван Третий, предложить отменить вече они не могли. Участь Никифорова и Овина у всех еще была свежа в памяти. Вновь выходили и возвращались бояре государевы. Волю Ивана Третьего объявил послам князь Иван Юрьевич: - Князь великий тебе, своему богомольцу и владыке, и вам, посадникам и житьим и черным людям, тако глаголет: что били челом мне, великому князю, чтобы я явил вам, как нашему государству быти в нашей отчине, ино наше государство великих князей таково: вечу и колоколу вечному во отчине нашей, в Новегороде, не быть, посаднику степенному и посадникам не быть, а государство и суд, все нам держати. И на чем нам, великим князем, быти в своей отчине - волостям, селам и землям, тому всему быти, как и у нас в низовской земле. А которые земли наших великих князей издревле, от прадедов, бывшие за вами, а то бы все было наше. А что били челом мне, великому князю, чтобы вывода из новгородской земли не было, да у бояр новгородских в отчины, в их земли, нам, великим князем, не вступаться и мы тем свою отчину жалуем. Вывода бы не опасалися, а в вотчины их не вступаемся, а суду быть в нашей отчине, в Новегороде, по старине, как в земле суд стоит. Приговор вечу Аврам Ладожанин выслушал с каменным лицом. Кривой, тот не то всхлипнул, не то подавился проклятием, весь на мгновение исказившись лицом. Харитон, до этого часа веривший великому князю, побелел от возмущения. Захар Брех тоскливо оглянулся на сотоварищей, заглядывая снизу вверх в их суровые мрачные лица, и Федор Лытка, опустив голову, молча заплакал, не шевельнув лицом, не испустив ни вздоха, ни стона, только прозрачные капли сбегали у него по щекам, исчезая в светлой кудрявой бороде. Послы, выслушав бояр государевых, сказали, что доложат о том вечу. x x x В последние дни площадь перед Никольским собором не освобождалась ни на миг. С утра до вечера толпились на вече мужики. Сюда приходили со стен сменившиеся сторожи, обсуждали всякую новость, рассуждали сами с собой: - Дома что будешь делать? Чада голодны, жонка плачет! - Тын на дрова испилил. Сосед, Сушко, уже крыльцо приканчивает! - Теперича хлеба и за деньги не укупишь. Мрут и мрут, мор, бают, открылсе. - И с деньгами подохнуть можно! - Бояра-ти попрятались! - Сожидают, как повернетце. - Сожидать-то нецего уж! Вси помрем, богаты и бедны! - Нынце и гробы делать некак, лесу нет! В этот день вечевая площадь была забита битком, стояли у берега и на торгу, вплоть до Рогатицы. Толпа все густела. Новые подходили из Плотников и с Софийского заречья. Ждали послов. - Едут! - пронеслось над застывшею толпою. В шуме и возгласах вереница всадников миновала Великий мост, подъехала к вечевой избе. Отворачивая лица, слезали с коней, заходили внутрь. Новый вечевой дьяк, избранный взамен Захара, появился на крыльце. Тревожно оглядел толпу, волновавшуюся у подножия вечевой ступени, поднял руку. - Не томи! Молви! - выкрикивали ему из рядов. - Государь великий князь Московский, Иван Васильевич всея Руси! начал высоким голосом дьяк и поперхнулся. Справившись, докончил отрывисто: - Требует! Вече и колокол отложить, посаднику и тысяцкому не быть, а править ему у нас, как и на Москве, самовластно! Настала гробовая тишина. Только пар от дыхания подымался тысячами белых клубков над площадью. Потом началось шевеление, ропот, кругами, шире и шире. Распространяясь, он перешел в крик: - Не дадим! Не позволим! - Обманули бояра, за нашей спиной сговорили! - Не дадим! - Где старосты наши? - Лытка, Федор, ты скажи, было то ай нет? Федор стоял перед толпой, прямой, огромный, опустив руки, и по лицу у него, как давеча, в Думе государевой, текли слезы. Он не говорил ничего, но от ближних, что видели эти слезы, пробивающиеся по заиндевелым щекам и льдинками застревающие в курчавой, седой от мороза бороде, к дальним рядам, до самого края площади, больше, чем от слов, сказанных вечевым дьяком, доходил смысл сказанного и содеянного государем. Федор, так и не сказав ничего, кивнул головой, поднял руку, махнул и, закрыв глаза, поворотился, сгорбившись. И разом тысячеголосый стон пролетел над толпой. - Как дело было? - Сказывай! Вышел Захар Брех. - Братья! Ни в какую не могли сговорить! За горло взели! Как на Москвы, и все тут! Боярам только вотчины дали, а вече и суд и все под Московского князя! - Кривой! - звала в отчаяньи площадь. Тот только взмахнул рукой: да, мол! Выкрикнул: "Не допустим!" - и смолк. Харитон, из всех сохранивший присутствие духа, выступил за ним и подробно рассказал, что и как было. Что самого государя не видели, но бояра выходили к нему спрашивать каждый раз и что надежды на то, что требование убрать вече пересмотрят, нет никакой. Он повернулся. - Владыку давай! Феофил, дрожащий от холода и страха, взошел на вечевую ступень. - Тише! Владыка говорит! Слабый голос Феофила едва долетал до середины толпы. - Господу... Смирение... Молитвах наших... Хранить святыни отеческие... Не басурманам, не латинам на поругание, а своему православному государю нашему, князю великому в руце предаем мы судьбы наши... Князь великий помилует, яко детей своих... Со смирением встретим крест свой, уймем гордыню... Ропот от его слов, как шорох идущего льда, прошел по рядам народа. Феофил кончил. За ним говорил Яков Короб: - Мы предлагали смесный суд, дань ежегодную от волости, наместникам государя пригороды подавали. То наше, великих бояр, право было и наша власть. Всем поступились, вече бы и посадника сохранить! Старосты ваши скажут пускай, при них и говорка велась! И все уже делали, все испробовали до конца... Сила не наша! Помириться надоть! Борецкая - она слушала вместе со всеми - рванулась, отпихнув каких-то мужиков, вырвалась из толпы, закусила губу. Слезы, бабские, непрошеные, рвались из глаз, повойник с платком сбился в сторону. Она взбежала на вечевую ступень, оттолкнула Короба. - Пусти, Яков! Стала перед народом. Рванув, сдернула плат на плечи. Виднее стали ее запавшие глаза, резко пролегшие морщины щек. - Слушайте меня, люди добрые! Что ж это?! Что мы делаем! О чем речи ведем?! Смирение?! Кто не смирен пред Господом? Кто из вас, из малых сих, гордынею обуян? Здесь о воле речь! Не вотчины, волю нашу новгородскую отдаем в руки Москвы! Честь нашу мечем под ноги Московскому князю! Нашу гордость, свободу и жизнь! Глухой голос Марфы, страстный и жгучий, окреп, поднялся и прежним серебряным лебединым кликом заплескал над площадью, далеко разносясь в морозном воздухе, над притихшей громадой толпы. - Колокол этот, что созывает вас с колыбели и до могилы на праздник, на суд, на бой, отнимут у вас! И вече, волю народную, волю граждан великого города, отберут! И что будет, что станет с вами, что сохранится от вас? Что будет с сильными боярами вашими? Что будет с тобою? обернулась она к Коробу и другим посадникам, которые слушали Борецкую, не осмеливаясь прервать. - Земли оберегаете? Вотчины? Не убережете! Без силы ратной, без мужицкого веча отберут у вас и земли, и права! И ты, Яков, и ты, Филат, сколь ни хитер, а не убережете ничего! Да и вы все: житьи, купцы, горожане, у кого ни есть чего за собою - земли ли, злато, товар, иное имение какое - у всех вас и каждого все отберут москвичи! Отрежьте голову, руки сами пропадут, и резать не нать! Что вы там сговорили с князем вашим великим? Позвы вам отложили? Захарья Овин от веча, и то ездил в Москву на позвы государевы, а уже к вам, после Нового Города, князь не пожалует, сами поедете к ему! Не было бы выводов? Будут выводы! Суд по старине? Кнутьем будут бить бояр великих! Разосланы по городам чужедальным, в рубище, наги и босы, с протянутою рукою или в холопах в последних на чужом господском дворе обрящетесь вы тогда! И кто спросит, пожалившись о вас: "Из коего города?" - "Из Великого Новгорода", - скажете вы, очи прикрыв со стыда! Как древле от половец страдала земля киевская и как древле брели граждане полоненные по камению босы, в сухоту - безводни, в стужу - наги, поминая друг другу родные края! И где уже будет он, Великий, и кто вступится за детей своих? Кто пошлет окружные рати вослед, кто златом выкупит тот полон? Расточатся, как древний Израиль по лицу земли, как пыль по ветру дорог, дети твои, Новгород Великий! И забудут имя твое внуки их, забудут прадеднюю славу! Святыням новгородским, гробам владык преславных грядет поругание! И кто восхочет в скорби своей припасть к тем могилам, не увидит и светлоты храмовой, ни злата того, ни икон древних чтимых, не будет и могил святых! Владыка, лукавый и трусливый, ты, пастырь Великого города! Чем будешь ты, когда низвергнут град твой? Раб среди рабов! И вотчины твои, и весь блеск гордыни твоей в ничто ся обратит! И самого тебя ввергнут в узища, и спросишь когда: "За что?", ответят тебе: "Ненавистен еси зраку господина твоего!" И в День судный, что грядет и уже близ дверей, уже и живущие ныне узрят скончание мира сего. В День судный что скажешь ты Господу? Ты, пастух нерадивый, погубитель стада своего?! Братья, дети! Отчичи мои, граждане Новгорода Великого! Не дайте погибнуть вечу новгородскому, и колоколу своему не дайте упасть! Воля! Головы полагали прадеды отец наших за святую Софию, за волю, за славу Нового Города! Где ваша храбрость, где ваша удаль, где сила, мужество? От вас дрожала Волга, и немцы ливонские, и Свея, и Литва! Почто же теперь-то не скачут кони, не рубят мечи?! x x x В то время, когда Марфа Борецкая говорила на вечевой площади, Иван безносый шел по направлению к торгу, по Ильиной, мимо Знаменской церкви, бережно прижимая к груди то, что еще утром было его единственной дочерью Аниськой. С началом осады им всей семьей пришлось перебраться в город. У Конона была теснота великая, но неожиданно Иван встретил старого знакомого, Козьму проповедника, и тот увел всю семью Ивана к себе в дом, на Торговую, недалеко от Ильинской церкви. - Мне веселей, да и вам способнее будет! - приговаривал он радостно. Козьма был добр и готов поделиться последним, но в доме его и так-то было всегда шаром покати, а тут, с началом голода, пришлось совсем плохо. Голодать они начали прежде многих других. Раза два Иван ходил к тестю, тот помогал, но Иван и сам видел, что у Конона грех просить - свои внуки едва живы. Иван в очередь ходил к Рогатицким воротам, в сторожу. Там иногда давали ратным немного овсяной каши, тогда он приносил, делился с семьей. Воротясь от ворот, Иван, закоченевший, от голода кровь не грела и под шубой, медленно отогревался на едва теплой печи. Тут и заболела дочь. Ей шел уже тринадцатый год, но девочка была слабенькой и хрупкой. Голод подкосил ее первую. Аниська лежала горячая и не просила есть. Ивану молча подвигали миску с жидким варевом, нетронутым дочерью. Но, глядя на поджатые сухие губы Анны, - та совсем, почитай, не ела вот уже сколько ден, - ложка валилась из Ивановых рук. В исходе ноября заболела и сама Анна. Жар полыхал в ее истончившемся высохшем теле. Они еще не знали, что в городе вместе с голодом началась моровая хворь, и оба думали, что и ребенок, и Анна заболели от голода. Козьма, жалко взиравший на гибель Иванова семейства, - сам он до того и прежде привык не есть по неделям, что голод переносил легче всех и всякою добытой крохой делился с постояльцами, - не знал, что и предпринять. Он обегал весь город и ополья и где-то за святым Онтоном достал крохотную посудинку молока. Согрели, поили Аниську, но девочка уже не пила. Анна, посеревшая от усилий, свалилась на постель, хрипло сказала: - Умираю! - помотала головой: - Мне ничего не нать уже! Сходи к отцу, может снадобье какое, он травы знат, сходи... снеси ей... - Она не договорила, дернулась в сторону Аниськи и перестала дышать. Козьма с Иваном долго сидели молча, онемев, потом переглянулись. Козьма закрыл глаза Анне, вымолвил, давясь: - Иди, не мешкай, я приберу! Иван закутал Аниську, взвалил на руки, вышел на мороз. Та тянулась худым угловатым телом, бредила: - К маме хочу! Мама! - твердила она в жару, как маленькая. - Идем, к маме, идем! - повторял Иван. Аниська уже давно не боялась его лица, жуткой личины, неизбывной памяти московской. Наклоняясь, Иван согревал ее лицо и руки своим дыханием. Но он не прошел и нескольких дворов, как вдруг она заметалась, сдавила шею тонкими руками и, захрипев, стала отваливаться. Какая-то баба сунулась к Ивану, увидала, охнула: - Кончаетце! Ребенка занесли в дом, стали разматывать. Аниська уже не дышала. Баба жалостно ахала: - Как же теперя? Обрядить нать! - Ничего! - ответил Иван, поднял дочь на руки, вышел. Куда теперь? Назад? К Козьме? Безотчетно он пошел вперед, к тестю, Конону, хотя было уже и незачем. Мало что замечая вокруг, он вышел к вечевой площади. Пар от дыхания курился над стеснившимися людьми. У ближнего порога сидел какой-то мужик, свесив голову почти к земле. Не то уснул с устали, не то уже умер. Седая борода торчала из-под шапки, лица было не видать. Его обходили стороной, не трогая. Иван услышал срывающийся голос боярыни. Не зная зачем, начал пробираться вперед. На него оглядывались, но, видя ношу, которую Иван держал перед собой на руках, пугливо расступались. Он безотчетно шел на голос, не вслушиваясь в слова, узнавая только, что голос знакомый, не по раз уже слышанный. Так он пробрался к самому вечевому возвышению, к порогу вечевой избы. Оборотил изувеченное лицо к Борецкой, молвил негромко: - Вот! - На руках поднял к ней посиневший труп ребенка и положил его на вечевую ступень. - Вот... - повторил он, вдруг согнулся, заплакал и пошел прочь. Ему молча давали дорогу. И в наступившем тяжелом молчании, мужик, высокий, широкий в плечах и страшно худой, с лицом из одних костей, скул, провалившихся ямами щек, с туго обтянутым кожею, словно хрящ, носом, в спутанной бороде, седина которой мешала видеть еще более страшную высохшую шею, туго запоясанный, казалось, по самому хребту, - и будто виделись под овчинною свитой эти связки, мослы, обтянутые синей кожей, да мускулы, связывающие кости, мужик, с рогатиною в руках, опиравшийся на нее, как на костыль, в суконном подшлемнике вместо шапки, устремив на Марфу блестящие глаза в черных глазницах, сказал, двинув кадыком, хрипло и гулко, так, что услышала площадь, без гнева, скорби или осуждения, просто, как свой своему: - Дети мрут, Марфа Исаковна! Мы-то ничего, мужики, нам то на роду писано, детей жалко! И раздался вопль. Плакала баба, причитая над мертвым телом: - Касатушка ты моя, ненаглядная, ясынька светлая, не пожила-то ты да не погостила, отца с матерью да не натешила, роду-племени да не удобрила... И площадь слушала причеть, и слушали тихо подошедшие к помосту, чтобы взять ребенка и отнести в церковь, мужики. И, сжав рот, слушала великая боярыня Марфа Ивановна Исакова, вдова Борецкая, и больше не сказала уже ничего. Когда утихла суета и унесли мертвое тело, выступил староста оружейников Аврам Ладожанин. Он говорил с непокрытой головой, со строгим лицом: - В стану великого князя всего довольно! Снедный припас им со всей волости и изо Пскова везут. Не выстоять нам. Как скажете, братия, так и будет. Скажете: умирать - умрем. Мою кровь и кровь детей моих вам отдаю! Пусть все скажут, по концам, по улицам! Решайте. Вече окончилось. Неделю шумел город. Спорили по кострам и на стенах города, в домах и в гридницах, в храмах и на папертях церквей. Собирались сходки и шествия, предлагались невозможные и героические деяния: выйти всем городом, от мала и до велика, на бой с ратью Московского князя, победить или погибнуть всем вместе... И снова говорил архиепископ, и бояра, выпросившие себе вотчины и теперь выпрашивавшие жизнь, и говорил голод, и голод говорил громче всех, он и решил дело. Четырнадцатого декабря новгородское посольство вновь прибыло к Ивану Третьему на Паозерье. Послы передали согласие Новгорода отложить вече, колокол и посадника и униженно просили сохранить вотчины боярские и не чинить вывода из Новгорода и позвов на Москву, Иван обещал. Послы робко попросили великого князя Московского целовать крест на том, на чем с ним урядились. Так повелось искони. Но Иван отверг их просьбы, отказавшись целовать крест к Новгороду. Перемолвясь меж собою, новгородские послы попросили тогда, чтобы крест целовал наместник великого князя. Без креста, без клятвы - это не укладывалось в голове. Веками заключали ряд с князьями великими, сговаривались, что дают они сами, чего требуют от князя, и князь целовал крест Новгороду, обещая не преступать ряда. Иван Третий первый отверг крестоцелование и на вторичный запрос новгородских посланников ответил, что и наместнику своему не велит целовать креста. Послы просили, что пусть тогда крест целуют бояра великого князя, чтобы хоть так соблюсти старину, но Иван и то отверг. Не хотел ни сам целовать креста Новугороду, ни через бояр своих, а это значило, что он и после заключения ряда волен делать что угодно, как в завоеванной, сдавшейся на милость победителя стране. Послы просили опасную грамоту - ездить из города, Иван и того им не дал. Воротясь, посольство доложило вечу, как обстоят дела. Вздох пролетел по площади, когда они сказали, что великий князь отказывается целовать крест Новгороду. Но люди были уже сломлены, и лишь кто-то одиноко выкликнул из толпы: - Вот оно, государство московское: нам - как велят, а с нами - как хотят! Глава 30 Впервые, наверно, за несколько веков, в городе перестали чистить улицы. Снег засыпал кровли теремов и мостовые. Сугробы громоздились вровень с заборами. Узенькие тропки извилисто тянулись по снежным завалам. Только у въезда на Великий мост, на Прусской улице да на Рогатице снег кое-как разгребали. По тропкам брели, спотыкаясь, люди - шатающиеся привидения или тени людей. С натугой, колеблясь, выбирались на берег с ведрами или салазками, с поставленною на них бадьей. Падая на колени не по-раз, вытаскивали салазки на бугор. На углу Великой и Розважи лежал уже второй день мертвый мужик, лицом утонув в сугробе и раскинув ноги в продранных лаптях - верно, кто-то из деревенских беженцев. Руки мертвеца, подкорченные к груди, тоже под локоть ушли в снежную наледь. Может, пытался встать или что-то нес, да так и ткнулся головой вперед. Редкий всадник проберется по сугробам, погоняя отощавшего коня. Уже начали есть собак и кошек, до конины пока не дошло, лошадей берегли до последней возможности. Без коня будет пропасти, хотя и ворота отворят! Сгрудившиеся в теремах хозяева и гости-беженцы молча сидели у скудного огня, дров не хватало, стужа забиралась в дома. Рядом кашляли и метались в жару больные. В городе свирепствовал мор. Здоровые заражались от больных в битком набитых горницах. Не помогали ни ладанки, ни святое причастие, ни травы, ни заговорная вода, ни иное какое колдовство. Люди архиепископа и монахи городских монастырей долбили мерзлую землю, собирали умерших с голоду и замерзших на улицах горожан. В одну яму, отпев, опускали двух, трех, а то и до десяти покойников. Без гробов, завернутыми в саваны из грубой ряднины, перевязанной на ногах, на груди, где веревка поддерживала скрещенные руки, и вокруг шеи, чтобы закрыть лицо. Впрочем, желтые лица мертвых казались здоровее синих от голода и стужи лиц живых, полумертвых людей. Кончилась вторая неделя с того дня, когда владыка новгородский с послами принял великокняжеские требования. Граждане, истомясь, ждали хоть какого уже конца. Но Иван все медлил и длил осаду, с московской, перенятой от татар медлительностью все задерживал окончательный ответ. Все еще за Волховом и у Зверинца часто и зло били пушки. Московские ратники, осмелев, подъезжали к самым стенам, пускали стрелы на заборола города. На тяжело молчавших башнях изредка показывалась сторожа, ударяла пушка, летело ядро, крутясь и шипя зарывалось в снег. Так умирающий великан одним шевеленьем распугивает жадных до добычи стервятников, стерегущих с нетерпеливым клекотом, когда последнее дыхание угаснет в его груди и уже не заможет тот двинуть рукой. Охрану стен несла городская ремесленная рать. Аврам Ладожанин обходил башенные костры. Мела метель. Сухой колючий снег летет в заборола, слепил глаза. Выглянув в смотрительную щель, Аврам не сразу заметил кучку москвичей, возившихся у подножия стены. Они что-то подымали, верно, собирались взобраться на стену. Аврам нахмурился: "Сторожа заснула, что ле?" Он спустился по лесенке. Ратник притулился у наведенной пушки. Заснул! Аврам потряс его за плечо. Ратник повалился, под рукой почуялось ледяное тело. Аврам оборотил ратного лицом к себе - мертв! Разогнулся - в глазах потемнело от слабости. Он крикнул. Снизу появился второй, глянул на мертвеца, остановился было. - Помоги! - сказал Аврам. Вдвоем навели пушку, подожгли запал. Ядро далеко не долетело до места, но москвичи разом рассыпались, бросив лестницу, повскакивали на коней и исчезли в снежной заверти. - Стерегай! - бросил Аврам, отходя. Подумал тревожно: "Что те-то молчат? Шуйский даве проезжал? Должно заснули или тоже умерли? Пойтить, поглядеть!" - Бояра все, кто и был, с костров ушли! - отозвался ратник, трудно разлепляя губы. - Савелков еще ездит пока, у него и конные есть! - отвечал Аврам. Скажу погодя, пущай посторожит тута, не ровен час - ночью стену займут. Он помедлил, страшась выйти из хоть и неважного, но все же какого-то укрытия каменного костра на пронизывающий ледяной ветер заборол. - Баба в жару лежит, - пробормотал ратник, тоже страшась остаться одному с мертвецом, когда уйдет староста. - Мор! - ответил бронник. - Третьеводни сына схоронил. Хороший был сын. Деловой! Он медленно взялся за скобу, отворил рывком маленькую, обитую железом дверь на стену и исчез в разом охватившем его снежном облаке. Ратник, поглядев ему вслед, принялся оттаскивать мертвого подальше от бойницы. Тяжелое замороженное тело не поддавалось ему. Ратник распрямился, привалился к камню, с ненавистью глядя сквозь узкую щель на появившихся снова не в отдалении сытых московских воев на сытых лошадях, что разъезжали по краю городского рва, уже почти не страшась. У Борецких обедали. За столом в малой горнице (большую давно уже не топили) сидели Марфа, Олена и маленький Василек. Было чинно. На скатерти блестело столовое серебро. Подавал старик слуга, один из немногих, оставшихся у Борецкой. Онтонина лежала в жару, ее тоже свалил мор, и Пиша только что ушла накормить больную. Стол казался чрезмерно велик для двух женщин и ребенка, а горница выглядела пустынной. Ели печеную репу. Олена с ненавистью отодвинула серебряную тарель, бросила нож и двоезубую вилку: - Не нать было раздавать все зерно, людей поморили и сами чем живы только! - капризно вымолвила она. - Нать, - отвечала Марфа, не глядя на дочь и безразлично жуя. Олена всхлипнула. Марфа продолжала жевать, не глядя на нее. Прожевав, проглотила и, отрезая новый кусок репы дорогим ножом с узорчатою рукоятью из рыбьего зуба, отмолвила: - Книги читай! Кольми паче было иудеям от римлян осажденным в Ерусалиме при Титусе цесаре! А мы, православные, их не хуже. С голоду не помирашь! Глень, что на улице деитце! Люди так всюю жисть живут. - То люди, а то мы! - И мы люди! - спокойно возразила Марфа, продолжая пережевывать пресную пищу. Окончила, откинулась, неспешно перекрестила лоб, Повторила: - И мы люди. Не хуже и не лучше других. Что им, то и нам. Допрежь того не понимали. Вот и дожили до ума, допоняли. Поздно только! Раньше нать было. Что Иван-от города не берет? Али боитце, задавят его тута? Или измором хоцет? Все ить получил, цего еще?! Мертвяков себе копит только! Что-то Пиша долго не идет? Пойти, узнать! Борецкая уже поднялась, как в дверь постучали. - Кто там? - отозвалась она. Вошел Савелков. - А, ты, Иван! Гляжу, тоже не доедашь? Савелков мельком глянул на стол. Марфа усмехнулась, поймав его взгляд. - Вот, репу едим! - У меня пшеница еще осталась, прислать? - предложил Иван. Марфа покачала головой: - Не надо, береги лучше. Садись! С чем пришел, говори! Олена, забрав Василька, вышла. - С плохим! - ответил Савелков, садясь, и поник, сгорбившись, уронив руки на колени. - Ноне с хорошим не ходят! - ворчливо отозвалась Борецкая. Савелков побледнел, даже посерел как-то, заметно похудел за эти дни. Обмороженное на заборолах лицо было все в темных шелушащихся пятнах. Он чуть помолчал, потом поднял усталые глаза: - Князь Шуйский продал нас! На вече сегодня целованье сложил с себя Новугороду. Марфа прикрыла глаза: - Василь Василич! И он... - Сила солому ломит! - мрачно сказал Савелков. - К Московскому государю отъезжает, за Тучиным вслед. Борецкая устало опустила руки. - Ну, спасибо, сказал, Иван! Тридцать лет... Куды! Поболе тридцати летов с им... - И, уже оставшись одна, когда Иван вышел, Марфа повторила, как эхо: - Тридцать летов! x x x В тереме Шуйского все было готово к отъезду. Кони оседланы, узлы увязаны. Старый служилый князь новгородский сидел в пустой горнице и горько думал о том, что кончается с ним теперь, совсем и навечно, независимый род князей суздальских, Рюриковичей Мономаховой ветви, от Всеволода Великого, от Андрея Ярославича, что володел в оно время столом владимирским, старейший род, по лествичному древнему счету, рода князей московских. Старейший род, потерявший даже удел свой, захваченный растущею Москвой! Он один из князей суздальских не склонился и не склонялся все эти долгие годы. Чаял и умереть непокоренным, как Дмитрий Юрьич, да вот не пришлось! И теперь, сложив целование Новгороду, он сидит у стола в пустой горнице и не едет, не может вот уже второй день покинуть навсегда пустую хоромину свою. А слуги ждут, и кони готовы давно. - Эй, князь! - донеслось с улицы. - Выходи, князь! - Покажись, перемолвить надоть! - Сладки калачи московские? - Василь Василич, глень-ко! - Курва он, а ты его Василичем... Мать! Выходи! Прихвостень московской, нявга, сума переметная! Одинокий камень резко ударил в оконницу. Шуйский встал и, отстранив кинувшегося было в перехват стремянного, пошел на жидких, как от болезни, подгибающихся ногах к выходу. Не дошел. Голоса на улице тронулись в ход, яростно споря, начали отдаляться от окон. Понял - уходят. Постояв у косяка, он сгорбился и нетвердо побрел назад, чуя всем телом противную мерзкую дрожь. На рати не бывало такого. - Враз бы ехать, княже! - укорил стремянный. Шуйский медленно поднял голову, долго глядел, не видя, потом отмолвил тихо и печально: - Ты поди. И, не дожидаясь, когда глухо бухнет за спиною дубовая дверь, вновь утупил очи долу. Почти сорок лет верой-правдой служил Господину Великому Новугороду. Водил его рати, строил города. Тогда, при Василии Темном, казалось одолеют Шемячичи. Нет, Москва одолела! Тверской князь, Литва - всех береглись. Не убереглись великого князя Московского! Сам митрополит и владыка Феофил за него. Видно, и Бог за него! Первый ли он изменяет? И где бояре, господа новогородские? Где Михайло Берденев, где Казимер, дважды чудом ушедший от плахи и заточения? Где Александр Самсонов, Федоров, Глухов? Попрятались! Что он! Служилый князь! Служить стало некому... В черных людях и то нестроение, кто за короля, кто за Московского князя! Пока еще льстит, предлагает службу Иван. На горькую удачу слишком осторожен великий князь, где можно согнуть - не ломит... Он не бежит, он честью объявил на вече, что слагает с себя службу новгородскую. Он и давеча не побежал, пошел было к мужикам... Все равно изменник. Общее было дело! Чье оно теперь стало? И чего ждет вот уже второй день сложивший с себя целование Господину Великому Новгороду служилый князь Василий Васильевич Шуйский? Почто не едет прочь? Знал, чего ждет. Кого ждет. И когда, проскрипев по снегу, на улице остановились сани, не удивился, понял сразу, пошел встречать. Марфа Ивановна тоже сдала, за голодные недели, видно. Углубились морщины, губы сморщились, круги под глазами - совсем старуха. Глаза только в темных глазницах по-прежнему горят неукротимо. - Думала, приедешь проститься, князь! Сколько лет заодно думу думали! - сказала Марфа, входя и опуская плат с головы. - Прости, Ивановна! - потупился Шуйский, провожая ее к столу. Он кивнул было слуге, но Марфа потрясла головой: - Трапезовать у тебя не буду, не за тем приехала. Чужие мы стали, Василий! - Я сделал, что мог, - с болью выговорил Шуйский, морща лицо. - Все отказались уже! Захарьинич с Коробом твоим, смотри, доторговались, совсем город продали! Ратные бегут или мрут на стенах, а у московской рати всего довольно, хлеб из Плескова везут! Я, Ивановна, дрался ищо, когда ты была молода. Дрался и с великим князем Василием, и с Иваном, на Двины. С поля не бегивал, а ныне... Сила не наша теперь! Борецкая долго глядела на князя, что умолк, свесив голову. Тяжко поднялась с лавки. - Ну, прощай, коли так! Умирать вместях, и верно, невесело. И нас не поминай лихом! Марфа в пояс поклонилась, поворотилась. Тяжело хлопнула ободверина. Князь вдруг вскочил, бросился к двери, рванул ее, без шапки выбежал на крыльцо, что-то еще сказать, пояснить... Остоялся: сказать было нечего. Все! Со двора слышно было, как возок Марфы тронул, заскрипев по снегу. Шуйский вздрогнул от холода, воротился в дом, кликнул: - Эй, кто там! - Строго поглядел на стремянного: - Собирайся. Едем! - Всех собирать? - обрадованно переспросил холоп. - Всех! - Господи благослови! - воскликнул стремянный, перекрестившись. В доме поднялась суетня. Двадцать девятого декабря новгородские послы были вновь приняты Иваном. Они уже не просили ничего и ни о чем не уряживались. Молили об одном - объявить им волю великого князя, какую ни буди, что прикажет государь. Иван долго разглядывал присмиревшее посольство: скорбного Феофила, потускневшие лица Короба с Феофилатом. - Тяжко в городе, гладом и мором помирают! - осмелился прибавить Феофил. Иван слегка наклонил голову, еще раз оглядел послов, и произнес с расстановкой: - Что били мне, великому князю, челом богомолец наш владыка и посадники с тобою, и житьи, и черные люди от нашей отчины, от Великого Новгорода, чтобы я пожаловал, гнев свой отложил, и вывода бы из новгородской земли не учинил, и в вотчины, и в животы людские не вступался, и позва на Москву не было б, и суду быти по старине в Новгороде, как суд в земле стоит, да и службы бы в низовскую землю вами не наряжал - и я тем всем вас, свою отчину, жалую, все то отложил. А о прочем сговорите с бояры моими! Послы, уже и тем обрадованные несказанно, дружно склонились перед Иваном. Бояре великого князя передали новгородским послам нечто, гораздо менее приятное. Великий князь требовал земель себе, поскольку "без того ему свое государство в Великом Новгороде держать не мочно". Посадники и житьи обещали передать требование князя Новгороду. Тридцатого пришел из Новгорода князь Василий Шуйский служить великому князю Московскому и бил челом. Иван милостиво принял новгородского воеводу и одарил. Первого генваря новгородские послы явились и предложили Ивану Луки Великие и Ржеву Пустую - пограничные области, бедные и разоряемые Литвой, которая имела к тому же права на часть Ржевской волости. Это была хитрость мелкая, смешная, придуманная Феофилатом Захарьиным на горе Новгороду. Иван Третий отказался и еще три дня не принимал послов. За эти три дня начала месяца мор усилился до того, что не успевали собирать трупы. Четвертого генваря послы явили Московскому государю десять волостей: четыре владычных, три - Юрьевского монастыря, Благовещенскую волость у города Демона, Онтоновскую волость и Тубас-волость, а сверх того - все новгородские земли в Торжке. Иван отказался и от того. Послы, наученные горьким опытом предыдущих переговоров, тут же били челом, прося, чтобы Иван сам указал, что ему надобе? Ответ гласил: половину владычных и монастырских волостей и все новоторжские, "чьи ни буди". И с тем Иван отпустил послов в Новгород. Это был черный час архиепископа Феофила. Он успел уже забыть те времена, когда прятался в ужасе в спальне Ионы и молил отпустить его в монастырь. О, теперь он ни от чего не хотел отрекаться! Стада, золото, соболя, драгоценные камни и чаши, - скрепив сердце, он мог всем этим дарить и дарить великого князя, дело наживное! Но земля! Волости дома святой Софии! Он хитрил, изворачивался, он лгал Борецкой и Коробу, доносил митрополиту на своих сограждан, задаривал золотом князя Ивана - все для чего, для чего?! Чтобы спасти себя, спасти земли, о коих он уже не мыслил безотрывно от собственной особы. Он сидел, маленький, злобный, и изредка стонал от бессилия, от запоздалого раскаянья. Зачем сжил со свету Пимена, послал на смерть Еремея Сухощека? Доносил на Юрия Репехова? Изворачивался, запрещал воям ратиться с Москвой! Предал Овина, помог, умолчанием пред Новгородом, посольству Назара с Захаром - зачем? Травил еретиков, попа Дениса, за проповедь противу земель монастырских. Зачем?! К королю надо было, к королю Казимиру! К митрополиту Григорию! От последней мысли его кинуло в жар. Феофил оглянулся сторожко, не сразу сообразил, что мысль не подсмотришь. Опасная, однако, мысль, соблазнительная! Служка постучал в дверь, сообщил: пришли от черного духовенства, игумены и старцы монастырские. Вздохнув, Феофил приказал впустить. Старцы бедных монастырей, прослышав, что Иван отбирает монастырские земли, пришли с челобитьем: говорим-де о сирых и убогих, но кто же не сир и не убог из них, невзгодою оцепляемых и ратною силою разоряемых? Игумены и старцы молили похлопотать перед государем о малых монастырях, смилостивился бы и не отбирал у них земель монастырских, зане и так бедны, доходов никаких нету, гладом помираем, вдосталь от рати пограблены, иные и вконец прожиток свой истеряли! Да пожалует великий государь князь Московский убогих стариков и старух господа ради нашего! Убогих... "Я убог! - хотелось крикнуть Феофилу. - Я нищ! Паче Иова! Паче Ионы! Что у вас берут? Что могут у вас отобрать?! Десяток обжей у всех вместе?! У меня, у дома святой Софии, в одной волости новгородской, кроме Двины и Заволочья, пять с половиною тысяч обжей земли со крестьянами!" Он обещал старцам похлопотать о малых монастырях перед государем Московским... Шестого генваря посольство вновь явилось к великому князю. По слезному челобитию Феофила Иван ограничился землями шести крупнейших новгородских монастырей: Юрьева, Благовещенского, Аркажа, Онтоновского, Никольско-Неревского и Михайловского, что на Сковородке, взяв у них половину волостей. Он не спешил - придет час, и они дадут ему, сами поклонившись, и остальные. Иван велел составить список всех церковных земель, пригрозив, что ежели которое утаят - то будет князево. Смягчась, на другой день Иван передал владыке, что отбирает у него не половину, а лишь десять волостей. Он не спеша разбирал грамоты, расспрашивал, что за земля и где расположена. Восьмого генваря посольство напомнило, что в городе мор и глад. - Какова дань новгородская? - спросил Иван в ответ. - С сохи по полугривне, с семи денег, - ответили послы. - Что есть ваша соха? - спросил Иван. - Соха три обжи, - сказали ему, - а обжа - один человек орет на одной лошади, а кто на трех лошадях и сам третий орет ино то соха. Иван захотел тогда взять с обжи по полугривне. Он плохо представлял себе северные земли, сравнивая со своими, где урожай был обильнее раза в три. Обманчивый блеск новгородских нобилей-корабельщиков, приплывших в Новгород из-за трех морей, сбивал его с толку. Начался торг. Ивана с трудом убедили, что предложеная им дань не по силам. Согласившись в конце концов, потому что и свои бояра, знакомые с землями новгородскими, убеждали его в том же, на новгородское предложение брать по полугривене с сохи, но, однако, велел платить такую же дань и с двинских земель, с Заволчья, и брать со всех, кто пашет землю и ранее не облагался налогом: со старост и с ключников, и со всех прочих сельских чинов. Послы просили затем не присылать писцов и даньщиков, прокорм которых часто дороже стоит, чем сама дань, обещая собирать самим и платить без обмана. Иван решил и это. Десятого генваря великий князь приказал очистить Ярославов двор. Список, на чем, на каких условиях Новгород должен будет присягать государю Московскому, он велел явить народу у владыки в палате. Иван уже не хотел, даже по этому поводу, чтобы собиралось распущеное им новгородское вече. Двенадцатого послы сообщили, что список явлен народу, и осторожно предложили вместо Ярославова двора, святыни новгородской, взять место напротив, в Околотке. Но тут Иван Третий был тверд. Двор самого Ярослава, древнее место княжое, откуда князей сумели выселить когда-то на Городец и где собиралось ненавистное новгородское вече, - этот двор должен быть возвращен ему, великому князю Московскому, государя всея Руси, наследнику великих князей киевских! "Всея Руси!" - подумал Иван, вспомнив опять Назария, в словах у которого все было как-то не так... Князь и наследие княжеское, родовое! А как иначе? Иван велел дьяку новгородскому списать целовальную запись со своей грамоты, и тот список собственноручно подписать владыке, приложив печать пяти концов, и назавтра, во вторник, тринадцатого генваря, быть у себя, у Троицы на Паозерье всему городу: боярам, и житьим, и купцам - приносить присягу государю. Полумертвый город зашевелился, согласно желая, чтобы только скорее наступило неизбежное. Уже не закрывались ворота, умолкли пушки. Город как целое умер, и лишь внутри мертвого, прекрасного и в своей смерти, одетым инеем величавого тела копошились люди, людишки, каждый в своем углу, спасая, что можно или что казалось можно спасти, готовясь к завтрашнему позорному дню. В эту ночь имущие прятали сокровища, ожидая грабежей от московского войска и воевод великого князя. В эту ночь сам владыка Феофил в сопровождении казначея Сергия и двоих верных ему служек крался по хорам Софийского собора, прислушиваясь к гулкой пустоте ночного храма. Служки несли тяжелые кожаные мешки. Он уже больше не верил Ивану Третьему. Золото замуровывалось в стену. Здесь казне Софийского дома суждено было пролежать почти столетие, до кровавого внука Ивана, тоже Ивана и тоже Васильевича Четвертого, Грозного, обнаружившего этот клад, "казну древнюю сокровенну", так и не взятую Феофилом, схваченным и увезенным в Москву. И не в одном Софийском соборе, в церквах, в погребах боярских зарывали, прятали добро, в чаяньи пересидеть смутную пору, вятшие мужики Великого Новгорода, не знавшие еще о том, что наступит время выводов и денег своих им все равно не видать. В церкви Ивана на Опоках Марко Панфильев, староста купцов-вощиников, с отцом, Панфилом Селифонтовичем, и двумя купцами-ближниками, хоронили братчинную казну. Ключ от церкви Марко заранее взял у сторожа. Серебро, принесенное в кожаных мешках, перекладывали в глиняный горшок, поочередно опрокидывая мешки. Деньги лились, как серебряная живая рыба, звонко журча и растекаясь, застывали грудой серебряной чешуи. Горшок наполнился до краев. Ломиком приподняли каменную плиту, отодвинули вчетвером, тяжело дыша, и долго разбивали раствор под плитой, делали место для горшка - так надежней! От свечки по стенам метались ушастые тени. - Будет! - сказал Панфил. Марко и Наум вдвоем, надрываясь, опустили в землю неподъемный, упрямо рвущийся из рук, будто литой горшок, полный серебра. Быстро зарыли, забросали известью, притоптав, уложили плиту. Панфил долго елозил по полу, подпахивая землю. Кончив, окропил водой пол, чтобы совсем сравнять следы, - все! Панфил тяжко разогнулся, уронив отяжелевшие руки: - Ну вот, Марко! Сколь ни копи, а в ларь с тобою медный пул положат один. Богу более не надобно! Я в монастырь, а ты ежели... Он задышался и вдруг, слабея, повалился сперва на колени, потом сел и, схватив себя за виски, вжав бороду в колени, глухо зарыдал. Наум и Артемий стояли, потупясь, не утешая и не прирывая. И в пустой церкви долго, постепенно затихая, раздавались эти рыдания, одинокий плач над гробом Господина Великого Новгорода, и вздрагивала косматая тень, увеличенная лампадой до верхних закомар храма. Панфил замолк и начал подниматься. Марко скоро нагнулся поддержать отца, пробормотал: - Пошли... Чего... Бог даст! - не договорив, отчаяно махнул рукой. Наум подобрал орудья, обвел еще раз почти догоревшею свечой пол, убеждаясь, что не оставили следов, и пошел следом. Каждый из них знал, что почти наверняка вощинное брадство, столь много сделавшее в борьбе с Иваном Третьим, закроют, и тяжко думал о том, как жить дальше. Только Борецкая, тоже не уснувшая в эту ночь, ничего не прятала. Она ждала. x x x С утра тринадцатого генваря из городских ворот в конце Прусской улицы двинулся ход, густая толпа. Рядами шли бояре, житьи, духовенство, купечество. Впереди - владыка Феофил в своем облачении. День был ясный. Мороз сдал, и слегка протаяло. Ряды московской боярской конницы выстроились вдоль всего пути до Паозерья. Колокола звонили, и от этого, и от священных облачений духовенства издали казалось, что движется крестный ход. Да он и был "крестным" - шли целовать крест государю Московскому, шли на позорище, как Иисус, крест свой на раменах несущий. У Троицы длинная очередь присягающих медленно втягивалась в церковь. Подходили, произнося заученные накануне слова: "Блюсти грамоту и служить великому государю Московскому честно и грозно по всей воле государевой, воистину и без обмана, "а на том целую крест", - и однообразным движением целовали крест, который, как священник на причастии, держал государев боярин. Пока подходили задние и длилось крестоцелование, продолжались переговоры. Иван постепенно предъявлял все новые и новые условия, с которыми новогородским боярам и архиепископу приходилось соглашаться уже без спора. Иван потребовал, чтобы новгородцы обязались не мстить псковичам "никоторую хитростью" и обиды им никакой не чинили, чтобы не мстили боярам, перешедшим ранее на службу великому государю. Именно тут новгородцы узнали, что двинские и заволочские земли Иван также берет за себя. Все пригороды новгородские: Руса, Ладога, Копорье, Ям, Демон, Порхов, Морева, Вышегород и прочие, а также все двиняне и заволочане слагали с себя крестное целование Новгороду и присягали великому князю. Иваньских попов, которые еще в прежние годы за чтение государевых посланий в церкви были прогнаны и лишены руги, Ивана и Сеньку Князька, Иван Третий приказывал воротить, ругу и дворы им вернуть, и зажиток весь за прошлые годы. И на все бояре новгородские с владыкою соглашались без спора. Меж тем процессия продолжала двигаться и продолжала присягать на верность государю, отказавшемуся присягнуть в том же своим новым подданным. Глава 31 Пятнадцатого генваря, в четверг, великий князь послал в Новгород и "крест целовали в палате владычной", - веча с этого дня уже не было. Колокол еще висел на звоннице, мертвый, умолкший навсегда, и у него стал на часах московский ратник. Целовали крест все - и жены, и дети боярские, и черные люди, и вдовы, и чернецы. Олена, растерянная, забежала было к матери: - Матушка, как же быть то, все крест целуют? - Ну что ж, иди и ты поцелуй, - ответила Борецкая глухо. - Мне идтить незачем. Ко мне придут. Олена посмотрела в мертвое лицо матери и устремленные мимо нее, в одно, неведомое, глаза, не посмела больше сказать и тихо вышла. Марфа сидела одна. Она не пошла смотреть на процессию голодных, измученных и напуганных людей, потянувшихся изо всех городских концов к Детинцу. Она ждала. Государевы бояре забрали на владычном дворе укрепную новгородскую грамоту за пятьюдесятью восемью печатами. Последнюю грамоту, последний договор мужей новгородских. Восемнадцатого генваря Ивану Третьему били челом в службу бояре новгородские и все дети боярские и житьи, уравниваясь тем самым с московскими служилыми дворянами. Приняв челобитье, Иван Третий выслал Товаркова к боярам Казимеру, Якову Коробу, Феофилату Захарьину, Берденеву, Федорову и прочим и велел им сказать, что по той бы грамоте, по которой крест целовали, по той бы и службу правили: доносили государю на братью свою. "А что услышит кто у брата у своего, у новгородца, о великих князех, о добре и о лихе, и вам то сказати своим государем, великим князем". Напротив, государевы тайны запрещалось разглашать строго-настрого. По челобитью владыки в тот же день Иван Третий дал приставов очистить дороги и охранять от грабежа тех, кто едет из города и в город. Наконец-то первые пугливые обозы со снедью потянулись в разоренный город из разоренных окружающих деревень. Кто еще остался жив из беженцев, с теми же обозами спешили выбраться на волю. Двадцатого генваря в Москву отправился гонец с известием, что великий князь отчину свою, Великий Новгород, привел в свою волю и учинился над ним государем, как и на Москве. Посол прибыл с известием двадцать седьмого. Двадцать второго генваря государь поставил наместников Новугороду, князя Ивана Васильевича Стригу-Оболенского да брата его Ярослава, который торжествовал, предвкушая сытные новгородские взятки и поборы. x x x Из-за мора сам Иван Третий не ехал в город. Сидя на Паозерье, он обсуждал с ближними боярами, кто из новгородцев заслуживает примерного наказания. Назарий нетерпеливо ждал этого часа, чая сквитаться с Васильем Максимовым, двойным предателем - и Новгороду, и великому князю. Он мучился всю эту пору, тяжело переживал непонятную месячную задержку в переговорах, роковую для черного народа, простых граждан Новгорода, в душе не понимая великого князя. Ведь гибнут же люди! Как он может? Но Иван мог. Назарий обличал бояр Великого Новгорода, перенося на них свои нетерпение и гнев. Расправы со своим ворогом, Васильем Максимовым, он ждал как первого знака того, что великий князь начинает править по единому для всех закону, невзирая на лица сильных, казнит тех именно, кто согрешили противу народа, языка русского. И когда узнал, что того даже не подвергли опале, а, наоборот, поручают ему какую-то службу при наместнике, когда узнал об этом, то громогласно, не таясь ни от кого, начал обличать перед государевыми боярами и самого Василья Максимова, и неправедный суд государев. Не знал Назарий, что честность бывшего новгородского тысяцкого никого и не заботила. От него требовалось холуйское служение московской власти, и этому требованию Максимов отвечал безусловно, а раз так - его и использовали по назначению. Не ведал подвойский, что и на него, на самого Назария, глядят здесь полунасмешливо, что для бояр государевых он выскочка, без роду и племени, да еще и новгородец в придачу. Что московская законность покоится на силе и желании государя, что законы не применяются, а изобретаются, когда надо и какие надо, что законность по-московски в этом-то и заключена, и ежели и применяются какие-то законоположения и устраиваются разбирательства, то только между своими и для своих, чтобы не передрались, не утопили один другого, что вернее всего тут поговорка: "Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло" и что высший закон - власть государя, и только она безусловна, а что ему, Назарию, чтобы только уцелеть, нужно быть бы таким, как Брадатый, уметь толковать и вкривь и впрямь, применительно к случаю, не лезть вперед и уметь не иметь своего мнения. Всего этого не знал Назарий, и все это он должен был узнать незамедлительно. Когда, в ярости, он принялся обличать государев суд, Ивану тотчас донесли об этом. Иван Третий выслушал, нахмурился - меня учить?! Молча отпустил доносчика, задумался и вдруг понял. Мысль, не дававшая ему покоя, наконец обрела свой вид. Вот они, старые опасения! Вот она, смута новгородская! Язык русский! Законы единые! С этой стороны ограничить власть, его власть! Русская земля? Как у них тут: Господин Великий Новгород, вече, мужики - так и во всей земле?! Земля, а он? Посадник от мужиков?! Мысль была настолько нелепая, что Иван рассмеялся. Нет, власти, Богом данной, предками утвержденной, он не отдаст никому! Расточить! Подальше от таких умников! Он приказал взять Назария и заковать в железа без милости. Это означало скорую гибель в затворе незадачливого новгородского краснобая. x x x Двадцать девятого генваря, в четверг, на Масленой неделе, Иван Третий вступил в Новгород. Главные улицы уже были расчищены, мертвецы зарыты. Город понемногу начинал оживать. Вновь Иван ехал в Софию на праздничное богослужение, только теперь с другой стороны, по Прусской улице, мимо теремов боярских. С ним вместе ехали братья, князь Василий Верейский и вооруженная свита. В Софии великий князь отстоял обедню. Сопровождавшему его мастеру Аристотелю он указал на собор, примолвив: - Отчина наша! Понеже от прадед наших, Владимира Ярославовича, прародителя князей московских, строена! Он не сказал ничего более, но Аристотель, уже изрядно понимавший по-русски, уразумел сразу, на что намекает Иван. С низким поклоном зодчий, тщательно подбирая слова трудного русского языка, ответствовал, что он "внемлет помышлению великого государя и будет здати собор Успенский видом сходно Владимирскому, но величием не в мале уступить храму святой Софии Нового Города". Из Софии в палаты владычные Иван Третий прошел внутренними переходами, по коим ходил в Софию сам архиепископ. Дорогою ненароком вступил в Грановитую палату, огляделся. Тут, в этой палате, они заседали, тут решали дела, наряжали послов, отселе исходили смуты и гордость. Конечно! Сейчас Иван выйдет отсюда, но пронесет память о том и через десять лет будет создавать в Москве палату, видом подобную новгородской, но большую размерами, для своей Думы великокняжеской. Кончено! Еще бушевала смута на окраинах новгородских владений. Еще царь казанский, прослышав, что Иван сам-четверт убежал, ранен и разбит, из-под Новгорода, соблазнившись ложною вестью, сделал набег на Вятку (но, узнав истину, тотчас убрался восвояси), за что и был наказан ответным походом москвичей. Еще немцы, решив, что пришло их время, кинулись к Пскову и были разбиты ратью великого князя. Еще долго не знали о разгроме на Двине, Мезени, Печоре, у камня Югорского, а узнавши, долго не хотели признать. Так не верилось никому, что великан, охвативший полстраны, весь север, от чудских лесов до Урала, чьи дружины веками наводили страх на окрестные земли и народы, что этот великан повержен в прах и растоптан московской ратью. Но было кончено. Все. Ветер выдувал из распахнутых настежь дверей вечевой палаты берестяные обрывки грамот. Иван Стрига, изъяв нужные Ивану договорные списки и описи земельных владений, распорядился выкинуть и уничтожить остальное, что не представляло нужды для дьяков государевых. И уже посланцы великого князя спускали на веревках вечевой колокол. Вечную палату на Ярославовом дворище велено было разобрать в тот же час, чтобы не оставить и места того, где собиралось мятежное племя новгородское. Колокол было приказано увезти в Москву и повесить на колокольню строящегося Успенского собора. И вот с утра трудились над ним москвичи. Он не хотел уходить, раскачивался, пробовал крикнуть в голос. Ему вырвали язык. Падая, тот чуть не убил зазевавшегося ратника. Рубили топором перила, разламывали часть звонницы - все равно сносить! Внизу на оттаявшем снегу толпились суетливые москвичи, а посторонь, не в большом отдалении, стояли молчаливые толпы новгородцев. Несколько веревок, протянутых к колоколу снизу, то натягивались, то ослаблялись. - Пошел! Па-а-аберегай! - заорали с звонницы. Затрещали балки. Колокол дернулся, наклонился, косо рванувшись вниз. - Не разбить бы! Колокол велено было довезти живым. Ратники суетились, укрепляя тяжи. Один стал рубить задерживавшие колокол нижние плахи настила. Щепки отлетали, кружась, как листы грамот. Снова раздалось: - Па-а-аберегай! Колокол вновь дернулся и опять застрял. - Не хочет! - сказал кто-то в толпе горожан. Баба всхлипнула. Мужик оборвал грубо: - Не реви, дура, все одно теперь! Худые мужики и жонки, схоронившие детей, погибших от мора и голода, молча смотрели на то, как ругаются над святыней вооруженные пришельцы. Конная московская сторожа теснила народ. С противоположной стороны вечевой башни полсотни московских ратников удерживали на туго натянутых веревках опускаемый с другого боку колокол. Ими распоряжался боярин, что сидел верхом на коне, без нужды то понукая, то осаживая жеребца и заезжая то справа, то слева. - Па-а-шел! - вновь раздалось сверху. - Бревном, бревном подопри! - Куда, бл-ны дети! - кричал боярин, взмахнув плетью, когда кто-то из ратных оторвал на миг руку от веревки, чтобы утереть взопревший лоб. - Я те, сукин сын! Колокол пошел и ударился краем о стену звонницы. Вновь понеслась боярская матерная брань. Колокол, врезавшись острым краем меж бревен, начал крениться. Зашевелились венцы. Вновь рубили, кричали, подымали и опускали канат. Всхрапывали лошади, косясь на медное качающееся чудовище. И только толпа стояла в молчании. Лишь тихо плакали жонки, и порой по худой промороженной досиня на заборолах щеке мужика стекала, прячась в бороде, нечаянная слеза. Колокол, наконец, лег на землю. Московские ратники подтаскивали волокушу, под уздцы пятили коней, запряженных гусем по четыре в ряд. Лошади путались в упряжи, мотая головами. Когда с помощью ваг и бревен колокол наконец взвалили на волокушу и повезли, плачь на площади стал слышнее. Уже многие плакали в голос, причитая, как по покойнику. И пока везли его по городу, взбрызгивая тающий снег, дергая постромки и надрываясь, косматые татарские кони, горожане стояли рядами, крестились на колокол и плакали. А некоторые подходили и подбегали, не обращая внимания на окрики, пинки и удары плетью московских ратных, и, сняв шапки, целовали холодный липкий металл. Колоколу предстоял далекий путь. Он будет проваливаться в ручьи и застревать на дорогах, будет ползти и ползти, пока, наконец, усмиренный навсегда, не будет вознесен на колокольню заодно с колоколами государевыми, и уже не выделится, не закричит, и будет неотличим его голос от прочих голосов колокольных в дружном благовесте московских церквей. x x x Первого февраля Иван велел поимать купеческого старосту Марка Панфильева. К нему явились в дом. Самого Панфила, уже обещавшегося Богу, не тронули. На беду, его не случилось дома. Сын так и не простился с отцом. Второго февраля, в понедельник, велено было поимать Марфу Исакову Борецкую и внука ее, Василия Федорова Исакова. Прочих, загодя намеченных Иваном Третьим - Савелкова, Репехова, Арзубьева и Толстых, - забрали в ближайшие дни той же недели. В этот день в доме Марфы Борецкой ели хлеб, рыбу и масло. Возчик, угрюмый затравленный мужик, объяснил, что посланы они из самой Кострицы, что ехали близко месяца, москвичи не давали пути, исхарчились, стояли в дороге, что три воза московские ратные люди забрали себе, что Кострица теперь государева и Демид Иваныч просили Христом-богом о том не баять и, отколь они прибыли, не говорить. Марфа помягчела лицом, вынесла горсть серебра, и возчики, не мешкая, убрались со двора. После измены ключника (узнали, что Иев Потапов вместе с Богдановыми молодцами бил челом в службу Московскому государю) было отрадно, что хоть один, хоть Демид не забыл прежних милостей и даже под угрозою, а помог напоследях: прислал снедный обоз. От дворни Марфиной оставались считанные люди. - Ну, полно, отъела своего хлеба в последний раз! - довольно произнесла Марфа, откидываясь, вытирая рот и пальцы рушником, и прибавила ровным голосом: - Идут за мной. Пиша и Олена разом подняли головы от стола, уставясь на нее, и испуганно прислушались. - Идут! - усмехнулась Марфа. И верно, во дворе шумели. Слышался топот копыт, стуки и чавканье спрыгивали с коней. В сенях отворились двери. Громкие голоса зазвучали перед самым покоем. Дверь распахнулась наотмашь. Московский барин, коренастый и широкоплечий, почти без шеи, с красным, грубым лицом и черною бородой, в харалужном колонтаре под распахнутой шубой, стоял на пороге. За ним теснились ратники. Он вошел, достал указ, подняв к лицу, не глядя на вставших женщин, начал говорить громко: - Боярыня Марфа Исакова, вдова Борецкого! Василий Федоров, сын Борецкой! По государеву слову велено тебя и внука поимать и заключить в железа! По мере того, как он читал, а два стражника, вошедших вместе с боярином, шарили по стенам, полураскрыв рты, жадными до добычи глазами и не понимали, почему так бедно у знаменитой боярыни (они не знали про летошний пожар, истребивший златоверхий терем, и про то, что Борецкая истратила почти все свое добро на оборону города), Олена и Пиша постепенно бледнели и оступали Борецкую, не то стараясь ее защитить, не то сами ища у нее спасения. Когда москвич сказал про Василька, лицо Марфы омертвело. Она повторила глухо: - С внуком значит! Боярин, сворачивая указ, заносчиво глядел на Борецкую, готовясь кивнуть стражникам. Марфа поняла: - Одетьце позволишь? - Поворотилась, бросив тронувшемуся было за ней москвичу: - Подожди тут! Все ж таки баба я! Пиша, собери Василия, Онтонине ничего не говори, пусть умрет в спокое! - сказала она и неспешно отправилась к двери. Олена кинулась было к ней. - Мама! - Постой, - отмолвила Марфа, отведя ее рукой, - и ты подожди. Прошла через заднюю в свою боковушу, плотно прикрыла дверь и привалилась, на мгновенье закрыв глаза, к косяку. Потом повела головой, словно отгоняя что-то, сняла черное покрывало со спицы - укутать Василька, соболий опашень для себя, подержала его в руках, усмехнулась, повесила назад, достала простой, хорьковый, и вдруг, поворотясь, рухнула на колени под огромные образа, едва не закричав в голос. Прошептала: - Господи, прости мне гордыню! - и закрыла руками лицо. - Надо было умереть вовремя, а не умирать семь лет подряд, ожидая конца! Себя ли я слишком любила или свой город? Сына, последнего сына не сумела защитить! Внука спасти! Гибнет род Борецких! Господи, прости мне гордыню, прости слабость женскую, но сжалься, Господи, над Господином Великим Новгородом! Громкие голоса москвичей из столовой палаты привели ее в себя. Марфа тяжело поднялась, постояла. Еще раз перекрестилась на иконы. Оделась. Вышла. Олена и Пиша с Василием уже стояли в соседнем покое. Мальчик недоуменно поворачивал голову от Пиши с Оленой к бабушке. - Увозят нас, и тебя и меня! - сказала ему Марфа. - Кто, баба? - спросил Василек. - Великий князь Московский! Дай баба тебе шапку поправит, может, боле уж и не видать... Василек смотрел на нее во все глаза, еще не понимая. Марфа распрямилась. Одевая платок, сказала Олене: - Ну, дочка, не быть тебе уже невестой ни женой. В монастырь поди! Все одно, милый твой изменил нам. Какова-то будет ему служба московская? Про Тучина напомнила просто, без насмешки, с горечью. Олена никогда не слышала такого выражения в голосе у матери. - Да и Фовра у нас вдовой осталась, кукушицей горе-горькою! - Уже совсем одевшись, Марфа подала Пише свернутую трубкой харатейную грамоту и кожаный кошель. - Вольная тебе. До раззору выправила еще. - Не надо мне! - всхлипнув, ответила Пиша. - Бери! - Марфа строже возвысила голос. - Со мной уж полно, все теперь. Бери, вольна ты, куда хошь, туда поди. Серебро в мешочке - твое. Мне уже ничего не нать. Будешь молиться, поминай иногда. Другие, поди, и забудут! Ты-то, старая, не забудешь ле? Ну, не рыдай, все в руце божьей! Давай уж на опоследях поликуемся с тобой! - Она троекратно поцеловала мокрую от слез Пишу, примолвив: - А серебро спрячь, не кажи, москвичи они завидущие, живо отберут. И во дворе не оставайсе ни часу, к Прохору поди, примет, а там хоть в деревню подавайсе, переждешь дико время-то! Потом обернулась к Олене, прикрикнула: - Не реви! - Поцеловала в лоб. Ну! Лихом не поминай, мать все же! Прощай. Пошли, Василий. Не идьте за нами! - остановила она Пишу с Оленой. - В окна погляньте, бабьих слез москвичам не казать! И Олена поняла, что сейчас у этой старой женщины, ее матери, сил больше, чем у нее, молодой и здоровой, и как невообразимо страшно остаться одной навсегда, без ее твердого слова, совета, порою и брани, и без ее властных глаз и твердых материнских рук. - Готовы мы! - произнесла Марфа, вновь входя в столовую палату, откуда давишний боярин вышел на крыльцо. Стражникам она головой показала на выход. Один из них прошел вперед, а другой остановился перед Васильком, помаргивая белесыми ресницами. - Приказано взять! "Розно повезут!" - поняла Марфа. Василек, наконец-то уразумев страшную правду того, что происходит, с криком: "Баба, баба!" - кинулся к Марфе в колени и вцепился ручонками в подол, тыкаясь головой, лицом, расширенными от ужаса побелевшими глазами. - Ну! Борецкой ты или кто?! - сорвавшись, крикнула Марфа, оторвала жалкие ручонки, встряхнула: - Гордости нет! Ступай! И москвич, пятясь задом, уволакивая ребенка, взглянувши в глаза ей, вдруг задрожал и невесть с чего проворно захлопнул за собой дверь. Оставшись одна, она еще помедлила, потом обвела очами чужое уже жило, поклонилась ему в пояс, перекрестившись на большой образ новгородского сурового Спаса в углу, и сказала негромко в пустоту, и это было последнее, что она вообще сказала перед тем, как навсегда оставить Новгород: - Исполать тебе царь Иван Васильевич! Бабу одолел и дитя малое... ЭПИЛОГ Евстигней, бывший Марфин, а теперь государев крестьянин, что когда-то мальчонкой на ее дворе драчливо собирался в ушкуйники, а теперь стал степенным молодым мужиком, со светлою округлою бородой, вышел за порог низкой, сложенной из морского плавника избы, справил малую нужду и остоялся. Тянуло с моря. Ветер предвещал ростепель. Еще не рассветливало. Ночь надвинулась на землю. Во тьме волны глухо и тяжело накатывали на ледяные камни. Он потянул носом холодную сырь - к погодью! Первые годы не знали, как выжить. Отца схоронили через лето. Пробовали пахать вымерзало. Проклинали холодную неродимую землю, а теперь приспособились, и уже казалось не страшно, хоть и тонут здесь по осеням немало. Тянули сети, добывали дорогую рыбу - семгу. Семгу меняли на хлеб. Дед пел старины про Золотой Киев, про Новгород богатый, и давним, небылым виделось бедное новгородское детство. "Семга беспременно должна идтить! - прикидывал Евстигней, досадуя на поветерь. - Уловишь ее в етую погодь!" Но оттого, что знал про семгу, знал про морские течения и ветер, знал про лед, делалось радостно. Бывалоча: лед и лед! Ну, шорош тамо, а тут шуга, шапуга, сало, нилас, да и нилас-то всякой, темной и светлой, сырой, сухой, подъемной, нечемерж, молодик, резун, а тамо - припай, снежной лед, заберег, каледуха, а тамо - живой лед, что движется бесперечь, мертвый лед, битняк, тертюха, калтак, шельняк, отечной лед, проносной, ходячий, сморозь, торосовой, налом, ропачистой, бакалда, бимье, гладуха, гладун, ропаки, подсовы, грязда, несяк, стамуха, стойки, забой, стычина, да и то еще не все! И вода бывает всякая, тут те и большая вода, и полводы, и куйпога, сувой, сулой, маниха, перегруб, прибылая... Он постукал валенцами, дрожь пробирала. Эко, и не рассветливает! Все ж таки чудно! Море Белое! Купцы по осеням сказывали, в Новом Городи все стало не по-прежнему, по-московськи. Но то уже не трогало. Он еще раз вздохнул глубоко. Не иначе хватит шалоник с дождем! И, почуяв, что издрогнул, полез назад, в тепло избы, освещенной сальником из сала морского зверя. Во тьме над приникшим к земле черным, в звездах, проглядывающих сквозь набегающие облака, небом шумело и шумело море, глухо и тяжело накатываясь на камни. На востоке едва заметно бледнело, пробивался рассвет. ПРИМЕЧАНИЯ Новгород XV века сохранял структуру демократического выборного управления. Продолжали существовать ремесленные и купеческие братства, среди последних по-прежнему первое место занимало братство купцов-вощинников со своими представителями в торговой администрации тиунами. Жители каждой улицы - уличане - имели свои организации и помещения для собраний - гридницы, или гридни, где собирался уличанский совет. Город делился на пять концов: Славенский и Плотницкий - на Торговой стороне; Гончарный (или Людин), Загородный и Неревский - на Софийской. Два конца считались великими: Славенский (или Славна) и Неревский, ставший великим около середины XV века, по-видимому, в результате успешной колонизации двинских земель преимущественно боярством Неревского конца и политической деятельности Исака Андреевича Борецкого, мужа Марфы Борецкой. Концы имели свои, кончакские, советы, собирали народные сходы - веча. Высшим органом республики считалось общенародное собрание - общенародное вече. Фактическую повседневную власть осуществляли посадник и тысяцкий. Тысяцкий ведал делами торговли. Более мелкими государственными должностями были сотские - выборные начальники десяти сотен, на которые делилась вся Новгородская земля. Повседневные дела решались в вечевой избе - в канцелярии веча, где был постоянный вечевой, или вечный (от слова "вече"), дьяк и двое подвойских - помощников степенного посадника; им подчинялись бирючи, позовники, ябедники, приставы и т. п. - низшие чины администрации, соответствующие позднейшим полицейским, судебным исполнителям и проч. Номинально Новгород подчинялся великим князьям, когда-то киевским, потом московским. Однако права великокняжеской власти все более урезывались и к середине XV века были сведены на нет. С большими трудами, и то от случая к случаю, московские наместники собирали налог с крестьян "черный бор", причитающийся великому князю как юридическому главе Новгорода. В XIV и XV веках происходили реформы самоуправления. Было увеличено количество посадников и тысяцких, они стали избираться от каждого конца, при этом количество посадников выросло до 36, по шесть от конца (от Неревского и Славенского концов по девять). Посадники входили в Совет господ, собиравшийся в палатах архиепископа, под председательством последнего. Из среды посадников избирался на один год (позже - на полгода) один степенной, то есть главный посадник, значение которого после организации коллективного посадничества, естественно, сильно уменьшилось. Концы тоже имели каждый своего главу, обычно несменяемого, называвшегося "старым" посадником. Старые посадники образовывали малый государственный совет при степенном. Посадниками становились исключительно бояре, принадлежавшие к 35 - 40 семействам великих бояр - наследственной родовой городской аристократии. Постепенно великие бояре захватили в свои руки также должности тысяцких и сотских. Совет господ к XV веку узурпировал власть веча, и вместо демократического самоуправления стал боярской республикой, олигархией (типа Венеции), что и обусловило его слабость перед лицом крупнейшего московского самодержавия, опиравшегося на растущую силу военно-служилого дворянского класса. В отличие от московских дворян мелкие землевладельцы Новгорода, называвшиеся "житьими", не были заинтересованы в политике верхушечного слоя. В городских делах они имели также очень мало прав, лишь представительствовали от случая к случаю на новгородском вече да иногда подписывали вместе с боярами особо важные государственные договоры. Концентрация богатств и власти в руках немногих семей великих бояр порождала, таким образом, общее недовольство новгородцев. Иван Третий учел это и на первых порах заигрывал с новгородскими низами, изменив в их пользу судную грамоту (свод законов), по которой отменялась "наводка" право приводить с собой на суд в виде свидетелей жителей своей улицы. Когда-то это право подтверждало демократические порядки, но к XV столетию великие бояре стали попросту покупать себе свидетелей, собирая толпы наемных крикунов, которые помогали им решать все дела в судах в свою пользу. Эти-то наемные люди, обычно из деклассированной среды или из среды боярских слуг, и получили в московской летописи прозвище "худых мужиков вечников". К XV столетию выросло также и значение новгородской церкви, захватившей более трети часновладельческих земель республики. Церковники делились на белое и черное духовенство. Последнее (монахи) подчинялись новгородскому архимандриту, которым был обычно архимандрит Юрьевского монастыря. Монастыри захватывали и получали в дар от бояр земли с крестьянами. В романе показан, в частности, один из знаменитых деятелей такого плана Зосима (или Изосим), основатель Соловецкого монастыря на Белом море. (Год рождения не известен, умер в 1478 г.) В "Житии" Зосимы сохранился рассказ о его столкновении с Марфой Борецкой и о пророческом "видении" безголовых великих бояр (Зосима якобы видел, что противники Москвы будут разбиты Иваном Третьим). И черное и белое духовенство равно подчинялось архиепископу. Верховного главу новгородской церкви, архиепископа, выбирали по жребию. Усиление, а главное, непомерный рост богатств церкви вызвал к жизни еретическое движение. Еретики требовали, прежде всего, отказа церкви от владения имуществом. Очень значительным было движение стригольников (приблизительно за сто лет до описываемых событий), которое возглавлял проповедник Карп. Карпа казнили, скинув с Великого моста в Новгороде. Однако стригольничество продолжало сказываться, а незадолго до присоединения к Москве в Новгороде возникла новая ересь, направленная против церковной обрядности и церковных имуществ. Позже она перекинулась в Москву и получила название "ереси жидовствующих". (Слово не имело оскорбительного оттенка. Название пущено в ход Иосифом Волоцким, знаменитым проповедником, яростным противником еретиков. Только последними исследованиями советских ученых установлено, что на самом деле еретики с еврейской религиозной мыслью не были связаны, скорее представляя собою древнее стригольничество в новой модификации. Любопытно, что одно время этой ереси придерживался сам царь Иван Третий, мечтавший с помощью еретиков отобрать у церкви ее земельные владения.) В романе частично упомянуты книги, на которые опирались еретики сочинения Дионисия Ареопагита, также "Шестокрыл", "Звездозаконие", где толковались астрономические вопросы. Отражением тогдашних богословских споров является разное произношение и написание в романе имени Христа: Исус, обычное для того времени, и Иисус, принятое еретиками. Вообще об именах надо сказать следующее. В романе одно и то же имя передается по-разному: Олимпиада - Пиша, Ваня - Иван, Данил - Данило. Кроме того, есть имена с прозвищами: Стрига-Оболенский. (Оболенский родовая фамилия, Стрига - личное прозвище. Вот почему встречается и Стрига-Оболенский, и Оболенский-Стрига, и просто Стрига.) Фамилии в XIV XV веках только начинали образовываться. Звали людей обычно по имени или по имени-отчеству, при этом замужних женщин вместо отчества - по имени мужа. Поэтому Марфа Борецкая зовется то Марфой Ивановной (отчество), то Марфой Исаковной (по имени покойного мужа, Исака Андреича Борецкого). Личное отчество Марфы выясняется по документам с трудом и гадательно, по отчеству ее брата (родного или двоюродного?) Ивана Лошинского. Возможно, он и родной брат, но его отчество перепутано в летописи, ибо в "Житии" Михаила Клопского, в писцовых книгах XVI века и в одной печати, предположительно принадлежавшей именно ему, Лошинский назван Семеновичем. Можно допустить, что и Марфа была Семеновной, а не Ивановной. Впрочем, точно ничего сказать нельзя, и мы остановились на традиционном летописном отчестве. Действие романа охватывает 1470 - 1478 годы. Все события, вплоть до мельчайших, выверялись, помимо специальных исторических исследований, по первоисточникам: летописям, грамотам, писцовым книгам, житиям и проч. К сожалению, науке многое неизвестно, и поэтому где-то приходилось прибегать к гадательным построениям. Так, возможно, что Иван Офонасович Немир был не славенским, а неревским боярином, что родословие Своеземцевых надо передвинуть несколько назад, и, соответственно, все Своеземцевы станут старше, и т. п. Впрочем во всех подобных случаях мы предпочитали самую осторожную позицию, отказавшись, например, от соблазна придумать Марфе Борецкой предков, хотя, разумеется, "империя Борецких" выросла не на пустом месте, и одновременно от ряда легендарных сведений относительно Марфы, явно вымышленных в последующие столетия. Несущественные отступления от хронологической и событийной исторической канвы допущены лишь в двух местах. Первое - Зосима соловецкий приезжал в Новгород, по-видимому, как это явствует из фундаментального исследования В. Л. Янина о новгородских посадниках, на год раньше, не в 1470-м, а в 1469 году, но тоже при степенном посадничестве Ивана Лукинича. Разговоры о союзе с литовским королем велись уже тогда, и мы предпочли в этом случае просто сблизить события. Второе отступление: Степан Брадатый не участвовал в "мирном" походе Ивана Третьего на Новгород. Из дьяков были только Полуектов с Беклемишевым. Однако эти московские чиновники оставили записи вполне в духе Брадатого, и мы посчитали возможным объединить их свойства в одном лице, наиболее характерном. Отдельно нужно сказать о языке. "Цоканье" (мена "ц" и "ч"), как и другие приметы северновеликорусского говора, встречаются непоследовательно уже в берестяных грамотах XIII - XV веков. К тому же звук "ц" в слове "что" и вообще в начале слов звучит как нечто среднее между "ц" и "ч", и передать его на письме невозможно. Мы поэтому вводим диалектные особенности спорадически, применяясь к требованиям художественной прозы, социальному положению героев (чем культурнее персонаж, тем чище и книжнее его речь), зрительному восприятию читателя, которое, в общем, старались щадить, и тем тонким оттенкам смысла и мелодики речи, которые содержит сам по себе народный говор. Например, мена "ли" и "ле". "Ле" вместо "ли" возникает изредка на конце фраз в более вопросительной интонации. В целом диалектные формы ярче сохранены в прямой речи, во внутренних монологах персонажей и реже встречаются в авторской речи, лишь там, где авторскою речью передается не взгляд автора, а взгляд данного персонажа на предмет, пейзаж или событие. Элементы церковнославянской фразеологии употреблены преимущественно в языке персонажей, близких к церкви. Кое-где цитируются подлинные исторические документы: строки грамот, летописи, отчеты московских дьяков и проч. В большинстве случаев летописный текст мы предпочли слегка облегчить, как бы частично переводить, несколько приближая к современному написанию. Это не совсем последовательно с научной точки зрения, но в художественной прозе, как кажется, допустимо. Полный перевод разрушает впечатление древности, а точная цитация слишком затрудняет понимание текста. Иные пояснения, как и перевод трудных слов и выражений, читатель найдет в приведенных ниже комментариях. К е л а р ь - монах, заведующий монастырскими припасами или вообще светскими делами монастыря. "Н е д о с т о й н ы в ы м и р а м о е г о..." Под словом "мир" в этом случае разумеется благословение, призываемое словами духовного лица: "Мир дому сему". Города Содом и Гоморра, по библейской легенде, были разрушены Богом за нечестие. В ы м о л - пристань. С к о р а - шкура, кожа. (Отсюда - скорняк.) Л е ш и й л е с - дикий, нетронутый. Ц р е н (Ч р е н) - большой плоский клепаный котел, типа огромной сковороды, в котором выпаривалась соль. Х и р о т о н и с а н и е - посвящение; особый обряд возведения в церковный сан. Совершался более или менее пышно во время богослужения, сопровождаясь возложением рук на голову посвящаемого, что мыслилось как передача ему "благодати". К е р е ж а - небольшие санки из целого куска дерева на одном полозу, в виде лодочки, лопарского происхождения (саамское "керис"). С а в в а т и й - монах, отшельник, первым поселился на Соловецких островах. Перед смертью приплыл на лодке на южное побережье Белого моря, где и был похоронен. Его спутник, Герман, вновь поехал на острова уже вместе с Зосимою, толвуйским (заонежским) боярином, который и основал монастырь на острове. Прах (мощи) Савватия были перевезены в монастырь. На позднейших иконах Зосиму и Савватия изображают передающими друг другу Соловецкую обитель, хотя в жизни они не встречались. Идею перенесения мощей Зосиме подсказали монахи Кирилловского монастыря, откуда когда-то вышел покойный Савватий. У ш к у й н ы е п о х о д ы, у ш к у й н и к и - от новгородских лодок особого типа, длинных и легких, приспособленных к речному плаванию, ушкуев. В этих лодках "охочие" новгородские молодцы на свой страх и риск ("без слова новгородского") ходили в грабительские походы. В XIV столетии ушкуйники совершили ряд победоносных походов на Волгу, взяли ряд городов вплоть до столицы Золотой Орды - Сарая, но закрепиться на Волге не смогли. Ханы Золотой Орды жаловались на них московским князьям, а те требовали с Новгорода возмещения убытков. К XV веку ушкуйные походы прекратились. Движение ушкуйников, в котором значительную роль играли деклассированные новгородские низы, знаменовало начало кризиса новгородской системы. Ш и л ь н и к и - первоначально, видимо, название ремесленной специальности. Потом так стали называть в Новгороде различного рода подозрительных людей - плутов, мошенников, то есть вообще сброд. "Б л а ж е н и и н и щ и е д у х о м..." (церковнославян.) Блаженны нищие духом (то есть простые, немудрые, убогие), потому что им принадлежит царствие небесное, и блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны вы, когда вас поносят и гонят и клевещут на вас меня (то есть Иисуса Христа) ради - вы есть соль земли. З а н е (церковнославян.) - потому что. М з д а - корысть. "На мзде ставлены" - за деньги, за взятку. За поставление в священники полагалось платить. Стригольники обвиняли церковь в том, что ее пастыри, поскольку они "на мзде ставлены", изменили Христову учению ("Христос уже не имеет своей церкви на земле"), и потому обращаться к ним нельзя, а надо молиться самостоятельно, без попов. А с п и д - змей. М о р о в е ч а с т ы е - моровые (эпидемические) болезни: чума, холера и т. п. Как раз в это время по всей Европе и по Руси около полустолетия ходила чума, занесенная с Востока, и уничтожала население целых городов. Эпидемию связывали с близким концом света. Т р у с ы, т р у с - землетрясение. С у м р а к б о ж е с т в е н н о г о - учение о том, что "божественное" трудно достигнуть умом, а надо - чувством. (Сумрачный трудный, неясный, туманный.) Д е н ь г и с е р е б р я н ы е о б м а н н ы л и л и... - крупный политический скандал в Новгороде, когда часть бояр оказалась замешанной в финансовую спекуляцию, связанную с порчей денег. Вместо полновесных серебряных слитков, гривен, изготовляли слитки с уменьшенным количеством серебра по той же стоимости. З а е х а т ь - занять, захватить (недвижимую собственность). О б ж а - мера площади, не точная, так как означала количество, которое можно обработать на одной лошади. В Новгороде - около 5 десятин в одном поле при принятом тогда на Руси трехполье: одно поле паровое, другое под рожью, третье под яровыми - пшеницей и прочими культурами. Обжа соответствовала общей площади в 15 десятин. Ю м а - небольшое мореходное судно. В с т о к, п о д с и в е р и к - поморские названия ветров: восточный и северо-восточный. "П о с л а н и е о р а е" - сочинение знаменитого новгородского архиепископа XIV века Василия Калики, в котором легенда о Моиславе-новгородце приводится как аргумент в богословском споре. Архиепископ Василий, в согласии с конкретным мышлением древних новгородцев, считал, что можно найти рай "материальный" - доступный чувствам живого человека. К а л и к а - странник. И н у д у - в иное место. Е в ф и м ь е в с к а я ч а с о з в о н я - башня с часами, бой которых был слышен по всему городу. Сооружена знаменитым архиепископом середины XV века Евфимием II. Сохранилась до сих пор, перестроенная. (Имела другую форму и деревянный верх, сгоревший во время одного из пожаров.) Е л а - род ладьи. Большая четырехвесельная лодка. Б а г р е ц и ч е р л е н ь - оттенки густого ярко-красного. Краска багрец добывается из кошенили - особой тли, выделяющей красящее вещество, черлень - красная охра, земляная железистая краска. З а с м я г л ы й, у с м я г л ы й - потный, заспанный, усталый. Т у п и ц а - древокольный топор (колун); иногда - лопата. И з ы м а л о - кузнечные клещи. П а к и и п а к и (церковнославян.) - снова и снова. О х а б е н ь - длинная прямая одежда с откидным квадратным воротом. Длинные рукава обычно завязывались сзади, а руки продевались в прорези, сделанные с внутренней стороны рукава на уровне плеч. Н а р у ч и - нарукавники (обшлага), которые надевались отдельно и часто были из твердого материала с богатым шитьем, жемчужною отделкой и т. д. З а п о л ь е - пригород. Запольями или опольями назывались новые кварталы, выросшие за чертой городских укреплений. П о р ш н и - род кожаных сандалий из одного обогнутого вокруг ноги куска кожи на сборке. Иногда - плетенные из кожаных ремней лапти. У ч и л и щ е - в Новгороде в период независимости существовали государственные городские училища (так именно и назывались) с поурочной системой преподавания. Т и м о в ы е с а п о г и - из тима, мягкой кожи (род сафьяна). "Е з д и х и у ч а х у с я з а м о р е м, у н е м е ц..." Сохранились полулегендарные сведения, что подвойский Назарий ездил учиться в Ригу, побывал и в других немецких городах. Г а н з е й с к и е к у п ц ы - г а н з а - союз вольных немецких городов, долгое время державший торговую монополию на Балтийском море. В Новгороде находился особый немецкий двор, через который шла торговля Руси с Западом, причем ганзейские купцы старались не пропускать в Новгород чужих товаров и постоянно навязывали Новгороду свои цены. В и р а - штраф, судебная плата за различные преступления. П л е с к о в и ч и, П л е с к о в - архаическое название Пскова и псковичей. В XV - XVI веках стало заменяться современным. Ш е с т н и к и - так в Новгороде звали пришлых москвичей. К о р е л а - так писали и говорили вплоть до XIX века. Форма "карелы" - поздняя. У ч а н ы, н а с а д ы, п а у ж и н ы - названия речных судов. К л ю ч н и к - управитель (ведающий ключами от дома, то есть главное лицо после хозяина). Н и з, н и з о в с к а я з е м л я - так новгородцы называли всю область южнее Волги (от Твери), а также среднее и нижнее Поволжье, часто поэтому "низ" был синонимом московских владений, а "низовцами" звали московских выходцев. Походы на "низ" - ушкуйные походы на Волгу. Е п а н ч а - верхнее длинное платье, прямое, с рукавами, но без ворота. П р о т и в л е н и е л у н н о е, з в е з д о т е ч е н и е наука о движении луны и звезд, астрономия. К н я ж ч и н ы - волости великого князя. Владение землями помогало великому князю управлять подвластной территорией. Новгород сумел реквизировать княжеские владения на Новгородчине и издал закон, по которому никто, кроме новгородцев, не имел права приобретать земли в Новгородской республике. Иван Третий добивался возвращения древних княжчин, ставших новгородскими еще со времен Александра Невского (ум. в 1263 г.), то есть более двухсот лет назад. "В ш е с т ь д е с я т о с ь м о м" - то есть в 6468 году от сотворения мира. Весь счет здесь и далее в разговорах ведется по тогдашнему обычаю - "от сотворения мира", которое высчитывалось по библии и было якобы за 5508 лет до новой эры. (Почему 1492 год и считался последним годом седьмой тысячи лет.) О н ц и ф о р Л у к и ч - выдающийся деятель XIV века, предложил реформу посадничества, положившую начало созданию боярской олигархии. Д о м о в и н а - гроб. С х и м а - монашеское одеяние. Принять схиму - стать монахом. В з м е т н а я г р а м о т а - грамота, объявляющая о разрыве мирных отношений. Послать взметную грамоту - объявить войну (то же значение имеет разметная грамота, складная грамота). С в е я - шведы, Швеция. Слово одновременно означало страну и народ, как и другие подобные названия: Литва, Русь и пр. Н е с т р о е н и я - смуты, нелады. А л е к с а н д р О б а к у н о в и ч - новгородский воевода XIV столетия, возглавлял самый значительный поход новгородских ушкуйников на Волгу, во время которого были взяты и разграблены многие волжские города. В войне с Тверью защищал Торжок и был убит в первой же схватке "суступе", а новгородское войско бежало, и дряхлеющая республика предпочла откупиться от Твери золотом, с чего началась полоса уступок и откупов, кончившаяся присоединением Новгорода к Москве. К а л и т а - кошелек. В а п а - краска, п о в а п и т ь - покрасить. "В о л х в ы в з р е ж у т у т р о б у..." Рассказ о чудесах волхвов содержится в начальной летописи. Исследователи полагают, что волхвы никому не "взрезали утробу", но отбирали добро у богатых "нарочитых жен" - и отдавали голодающему населению, заставляя богачей во время неурожая исполнять древний мордовско-мерянский обряд подачи милостыни. Обряд заключался в том, что дарительница, спустив до пояса одежду, становилась к просителю спиной, закинув мешок с милостыней за плечи. Нуждающийся разрезал мешок и вынимал добро из мешка. Дарительница его как бы не видела и потому не имела права требовать затем отдачи долга. Кроме того, в обряде отразились какие-то древнейшие родовые взгляды. По-видимому, обнажение тела символизировало родственный, материнский характер помощи. О р а т ь - пахать, в з о р а т ь - вспахать. (Отсюда - оратай или ратай - пахарь.) В о з д о и т ь - вскормить, вспоить. Л е п ш е - лучше, красивее. Лепо - красиво, лепота - красота. (Отсюда - нелепо.) П о я т ь - взять. К о с я щ а т ы е о к н а - в косяках, большые, красивые (красные). Обычные окошки прорезались узкими, не шире одного бревна, и задвигались "заволакивались" - заслонкой (отсюда название "волоковые"). Но окна на фасаде делались больше, и тогда требовались косяки, чтобы удержать бревна простенков от выпадения. В такие окна вставлялись рамы со слюдой или стеклом. Д о б л и й - доблестный. П л и н ф а - плоский четвероугольный кирпич преимущественно домонгольской поры. В я т ш и й - то же что великий, применительно к боярину - знатный родовитый, из высшего сословия. Ч а ш н и ц а - кладовая драгоценной посуды и утвари. М о л о д е ч н а я - караульное помещение стражи. С т о г н ы - площади. С т о л ь н и к, ч а ш н и к - чины придворной администрации. Номинально первый заведует припасами (столом), второй - посудой, драгоценностями и проч. П о с е л ь с к и й - сельский управитель. Д в а н а д е с я т и - двадцать два. Д в о ю с т а - двести. П о д п и с а н н ы й (храм) - расписанный фресками. К о л к о л и т ь - устраивать "заколы" (заборы) в реке для ловли рыбы. Р ы б и й з у б - моржовый клык. Б р а т и н а - низкая широкая чаша. С а я н - женская одежда, род сарафана с пуговицами сверху до подола. Я х о н т ы - общее название ряда драгоценных камней: лалов, рубинов, сапфиров, аметистов, гиацинтов и пр. Р а з о б о л о к а т ь с я - раздеваться. М е ш к о т н о - неловко, медленно. П о р т н а - льняное полотно. А м а р т о л - автор переводной византийской хроники, очень популярной на Руси. Б е с с е р м е н ы - бусурманы, иноверцы (обычно жители восточных стран). С т р а т и г З у с т у н е й - полководец, участвовавший в обороне Царьграда. По русской легенде - один из героев обороны. Я р ы й в о с к - чистый, лучшего качества. С т а в н и к - подставка для свечи (высокая). М у р а в л е н а я п е ч ь - изразцовая, расписанная травами. С к а н ь - ювелирное изделие из тонкой серебряной (или золотой) перевитой проволоки. Сканный - сканью украшенный. Н а л о й - столик с наклонной доской для чтения и письма. Л ж и ц а - ложка. П р е щ е н и е - запрет. З е н д я н ь - бухарская пестроцветная хлопчатобумажная ткань. П о с т а в - штука материи, снятая с одного ткацкого стана. П а у з к и, у ч а н ы - типы речных судов. Н о р и л о - длинный шест, которым пропихивают сеть подо льдом от проруби к проруби при подледном лове рыбы. П о д в о л о к а - чердак. К р а ш е н и н а - крашеная ткань. С о р о ч и н с к о е п ш е н о - рис. Л о п о т и н а, л о п о т ь - одежда. В ы с т у п к и - род кожаных новгородских женских полусапожек. Н а с а д к и (к лопатам) - металлические оковки лезвий деревянных лопат. Н а р а л ь н и к и - железные острия, насаживаемые на рабочую часть деревянной сохи, рала. Ц а п а х и - проволочные щетки для битья (расчесывания) шерсти. К л е ш и ц а - снаряд для вязки сетей (затягивания узлов). К а м е н ь - Уральский хребет. Его северная часть - Югорский камень. Походы на Урал были опасны, но очень прибыльны. М а т и ч н о е б р е в н о, м а т и ц а - центральное бревно, поддерживающее потолок. К а ф а, С у р о ж - города в Крыму (Феодосия и Судак), через которые шла московская торговля с Италией. Московские купцы-суконники поэтому звались сурожанами. У к л а д - сталь. Б р о н ь - кольчуга. С т р о с т о ч к а - трость. Д о з е н и - до земли, зень - земля, пол. П у л о - медная монета. Ф р я ж с к и й - итальянский, фрязин - итальянец. Л у д ы и к о р г и - каменистые мели. М и р о - масло, употребляемое в церковных обрядах. Р о п а т а - католическая церковь. П е р е в а р ы - пошлины с варки пива, позднее вообще пошлины, также названия округов. С м е с н ы й с у д - смешанный, с представителями той и другой стороны. Ч е р н ы е к у н ы - налог с крестьян (куны - деньги). В а р н и ц а - солеварня, соль "варили", то есть выпаривали в котлах над огнем. "Т у р ы з л а т о р о г и е" - песня балладного характера, когда-то зачин былины. В средние века приобрела самостоятельное значение. (Здесь и далее используется подлинные фольклорные тексты, которые, по данным исторической фольклористики, могут быть возведены к средневековью.) Туры древние быки (позже вымерли), объект княжеской охоты в Киевской Руси и символ мужества. В эпосе получили значение вещих зверей, наделенных чудесными свойствами и фантастическим обличьем. Р е п у к с а - ряпушка. К у к о л ь - монашеский колпак. С п и ц а - вешалка (одно из значений). Х а р а т е й н а я г р а м о т а - грамота на пергамене, на коже. Х а р а т ь я - пергаментная рукопись, грамота или книга. С т и х а р ь - церковное облачение, широкое, с широкими рукавами и разрезами по бокам (верхнее - у дьяконов, нижнее у священников). Надевалось во время совершения богослужения. О б о я р ь, о б ъ я р ь - плотная шелковая ткань с золотыми или серебряными струеобразными узорами. Ч е р е в ч а т ы й - красный. С а к к о с - одежда высшего духовенства, по покрою напоминает стихарь. С XVI века право носить саккос присвоено исключительно митрополитам и патриарху. Д р о б н и ц а - металлическое, ювелирной работы украшение, нашивавшееся на торжественное церковное облачение (например, на саккос), а также на переплеты книг и т. п. О р а р ь - широкая лента с крестами, надеваемая дьяконом во время богослужения через левое плечо. Е п и т р а х и л ь - широкая лента, род двойного ораря, надеваемая на шею, концы епитрахили, сшитые вместе, спускаются спереди на грудь. Обязательная часть облачения священника во время богослужения. П о к р о в - шитое покрывало на гробницу с изображением усопшего. П е л е н а - шитая