Дмитрий Михайлович Балашов. Великий стол --------------------------------------------------------------- OCR: A.Zagumm@bigmir.net, 2005 --------------------------------------------------------------- Роман ПРОЛОГ Лето от сотворения мира шесть тысящ восемьсот двунадесятое (тысяча триста четвертое от Рождества Христова) было грозовым, ветреным. <Июля 23 бысть гром велик страшен с востока, и удари гром во маковицю святаго Феодора на Костроме и зазже ю, и горе до вечерни. Того же лета преставись великий князь Андрей Александрович, внук великого князя Ярослава Всеволодича, месяца июля в 27, пострихся в чернецы, в схиму, и положен бысть на Городце, а бояре его ехаша во Тверь>, - заносил в тяжелую, с медными застежками книгу в деревянных, обтянутых кожею переплетах - <досках> - владимирский митрополичий монах-летописец. Еще недавно князь лежал в соборе, смежив суровые очи, с жестокою складкою рта, отмеченного по краю беловатым налетом слюны, под гул песнопений, в волнах ладанного дыма, лежал, уже ничего не видя и не слыша вокруг, и только бледнел и обострялся, проявляя кости черепа, выпуклый лоб князя да медленно раскрывались, обнажая тускло блестящую полоску зубов, мертвые, уже беспомощные приказывать, велеть или воспрещать губы... И не было ни немого горя матери, ни громких рыданий жены, ни плача дочерня, ни слезы сыновьей, мужской и тяжелой, над гробом великого князя владимирского. И вопли плакальщиц, и гласы хора церковного, и приличная случаю сдержанная молвь придворных бояр - все было по уставным обычаям, а не по хотению души. И вот князь зарыт, и Городец опустел. Ничего не осталось от Андрея, ни от дел его. Мир праху того, кто был и не был, кто сеял зло и пожал забвение! Как незаметно подступает осень: сквозисто редеют яркие густолиственные рощи, все прозрачнее высокий свод небес, по которому с последними птичьими стадами, ослепительно белые, словно первый снег, проплывают высокие холодные облака; и вот уже косые дожди сбивают последнюю пожухлую листву с дерев, и вот уже среди рыжей травы под ногою хрустнет первая тонкая льдинка; и непрошеным утром первый иней посеребрит бревенчатые тыны и голые макушки камней, - так изгибала и рассыпалась и наконец рассыпалась Киевская Русь. Уже не было ни дележа, ни борьбы за золотой стол киевский. После падения Ногая разоренные Черниговская и Киевская земли совсем обезлюдели. На Волынь и в суздальское залесье бежали последние оставшиеся в живых художники, иконописцы и златокузнецы, пахари и мастера книжного дела, древодели, каменосечцы и ученые монахи, что вослед за митрополитом потянулись на далекую Владимирскую Русь, чая хоть какой спокойной жизни, без насилий и погромов бродячих шаек татар ногаевых - вчерашних половцев, разбитых Тохтой. Да и победители мало кого щадили в бывшем улусе* Ногаевом! _______________ * См. словарь редко употребляемых слов. Шли, наступчиво ударяя посохами в землю, подымая пыль черными сбитыми постолами; шли, погоняя тощих, со стертыми в кровь холками лошадей, под отчаянный скрип немазаных осей перегруженных скарбом и лопотью телег; шли целыми деревнями и в одиночку, сторожко выглядывая из-под ладоней: не покажется ли верховой в остроконечной татарской шапке? Шли, хоронясь городов и обходя открытые ветру и взору места, одинаково посеребренные всех уравнявшею пылью... И только по взгляду, невзначай поднятому горе, проблеснувшему углубленною в себя мыслью, да по странно оттопыренной торбе за плечами, где угадывались острые медные углы тяжелой книги, можно было отличить ученого мужа, книжника и философа, от простого людина, ратая или кузнеца... И редкий взор останавливала в те поры отверстая сума книгочия в сухом придорожном бурьяне, - где рядом бросится в очи острый кадык и расклеванное лицо мертвеца, - только пыльный ветер степей сперва с осторожной робостью, а потом все быстрее и злее перелистывает и рвет листы с непонятными ему греческими литерами <Дигест> Юстиниана или <Книги церемоний> Константина Багрянородного... Уходили черные люди, уходили бояре, уезжали вконец оскудевшие князья. Из Чернигова забивались в лесную брянскую сторону, куда и сам князь черниговский перебрался с двором и дружиной, увозя остатки чудом сбереженных черниговских святынь: книги и чаши, паволоки, мощи святых и иконы древлего византийского и киевского письма. Разоренные и разоряемые ежегодно рязанские и муромские князья не могли дать исстрадавшимся людям верной защиты, и потому беглецы, передохнув в приокских красных борах, дальше брели, за Оку, на Москву, ко князю Даниле, еще не ведая, что умер хлебосольный московский хозяин, и того дальше, в Тверь, к Михайле Тверскому, и совсем далеко, в леса заволжские, где и не слыхать было, какие оселе правят князья, да и есть ли они тамотка? Так изгибала земля. А далекий Новгород богател, сильнел и все меньше хотел связывать судьбу свою с властью великокняжеской. И когда пришла пора решать о новом главе Золотой Руси, то решала о том одна лишь Владимирская земля, сама не знавшая еще, что решает за всю Великую Русь, ибо люди не ведают своей грядущей судьбы, ни судьбы земли отцов и внуков своих. Решали: кому быть по Андрее Александровиче великим князем владимирским? И тут вдруг и сразу как-то не стало спора. Данила, что мог и должен был княжить по Андрее, умер раньше брата, и по лествичному древнему счету в очередь за детьми Александра Невского пришел черед сыновей его младшего брата, Ярослава Тверского, вернее, одного сына - Михаила. И имя было названо, и слово было сказано, и слово то пронеслось по земле: Михайло Тверской, а боле никто! В Нижнем и Костроме громили и топили бояр Андреевых. Разом зашумели народные веча по городам. В грозовом освеженном воздухе словно сама земля зашевелилась, стряхивая с себя то, что мешало и душило ее. И поскакали гонцы по дорогам, заспорили бояре в теремах, заволновалась простая чадь по градам и весям. Суздальский князь, Михайло Андреич, престарелый племянник Невского, получив весть о смерти Андрея Александровича, хмуро задумался и, отослав дворского, сел в особном покое своем. <Раньше бы!> Была бы жива мать, вдова Андрея Ярославича, дочь великого галицкого князя Даниила Романыча, быть может, и по-другому пошли мысли у старого князя. Но мать давно уже упокоилась, давно уже забылись гордые надежды дочери Данииловой, давно уже потишел нравом и сам Михаил, сын покойного мятежного брата Невского. Почитай полвека прошло со смерти отца, со смерти надежд великих... Михаил вздохнул, поглядел в узкое окошко, прорубленное прямь на луговую низкую сторону, где сейчас мирно копались на огородах бабы, а дальше, по-за огородами и оградами пригородных монастырей, подступало к Суздалю золотое море хлебов, поднял очи на жаркое июльское небо, подумал о скорой жатве, поглядел на руки свои, в узлах взбухших вен, в коричневых пятнах старости, и медленно покачал головой. Прокашлявшись, подвинул к себе налой, достал вощаницы и костяное писало. Хмурясь, стал сочинять послание двоюродному брату, Михаилу Ярославнчу Тверскому, называя его старшим в роде и уступая тем самым великий стол владимирский, а для себя прося лишь только Нижний Новгород - некогда отобранный у суздальских князей Ярославом Тверским, тогдашним великим князем, ныне выморочный город, - понеже у покойного Андрея Городецкого не осталось наследников... Послание это затем перебеливал гусиным пером на дорогом пергамене княжеский духовник, и, едва просохли чернила, скорый гонец, меняя коней, вровень с ветром помчал в неблизкую Тверь. И это была первая весть к Михайле Тверскому, - едва не обогнавшая известие о смерти князя Андрея, - первая весть о власти и признании его старейшим во Владимирской земле. А кроме суздальского князя ни у кого и прав на владимирский стол больше не оставалось. Данила умер, не побывав на великом столе, и дети его поэтому вовсе лишались, по закону, даже на будущее права на великое княжение владимирское. Михаил Ярославич по совету бояр и матери, Ксении, и по своему разуму (<каждый да держит отчину свою>) согласился воротить Нижний суздальскому князю и тем принял предложение стола от Михайлы Андреича. Стародубский князь, Иван-Каллистрат, из своего гнезда на Клязьме прислал тоже с поминками, называя Михаила великим князем. Ярослав Дмитрич Юрьевский тоже поздравил Михаила Тверского с владимирским столом. Ярославские князья, Давыд и Константин Федоровичи, сами не хотели, да и не могли спорить с Тверью. Не так прочно еще и сидели на своих-то столах, тем паче что ни в Ярославле, ни в иных градах еще не забылись пакости их отца, покойного Федора Ростиславича... Константин Борисович Ростовский, престарелый князь, многократно обиженный и Андреем и переяславскими володетелями, а теперь и Юрием Московским, тоже, помыслив, высказался за Михаила Тверского. Белозерские князья - те и подавно не думали спорить противу Твери. А паче всего - земля, уставшая от смут и споров, хотела Михаила. Не забыла земля, что десять лет назад, во время страшной Дюденевой рати - только десять летов и прошло с той поры! - одна Тверь устояла, неподдалась татарам. О том говорили в избах и теремах, по монастырским кельям и на площадях торговых: <Тверь!> И купцам, почуявшим, что с тверским князем и им корысть немалая (да и Новгород поприжать! Тверичам, тем паче всего костью в горле стал ходовой и тороватый новгородский гость), и черному народу, досыти толковавшему ныне о памятной, той, недавней тверской защите, о даровом хлебе, что раздавала Ксения, о юном князе, что пробился сквозь заставы татарские, о том, что сам Дюдень в те поры испугался Михайлы Тверского, - всем полюби приходило одно. Толковали, приступая к жатве, толковали на сходбищах, дотолковывали дома, по избам. И хозяйка, посажав на деревянной лопате хлебы в чисто выпаханную печь, разогнувшись и оборотя потное чело к хозяину, - что сейчас вступил в избу и, слив на руки из медного рукомоя, обтирал рушником задубелые ладони, - спрашивала, заботно заглядывая в красно-коричневое, в крепких морщинах, мужево лицо: - Как, Микитушко, ноне порешат со князем-то? И тот, прокашлявшись и озря привычное жило свое, поделенное надвое печным дымом - низ янтарный, отмытый хозяйкою, верх, чуть выше стола, аспидно-черный, бархатный, уходящий ввысь, к черному, еле различимому потолку из круглого накатника, - отвечал бабе и сынам, что тоже сторожко сожидали слов родительских: - Ноне, мать, тверскому князю надлежит! И старик отец, недужный уже не первый год, хрипло поддакивал с полатей: - Михайло-то, Михайло прямой князь! Дюденя, вишь, не забоялси!.. Густой булькающий хрип перебивал окончание речи деда, а внук-подросток уже звонко орал, выбегая из избы, соседскому Петюхе: - Батя молвит, Михайло Тверской будет нонече князем великим! Так думали мужики. И боярам казалось, что за Михайлой ноне крепче всего. Недаром все, кто служил Андрею из пришлых великих бояр, во главе с Акинфом Великим, не куда инуды и не вразброд или порознь, а все, скопом и кучею, поехали в Тверь, под сильную руку тамошнего князя. Впервые так сговорчиво и одною думою, впервые так соборно решала Владимирская земля. И - как оно еще поворотится у ордынского хана! Но земля хотела и ждала себе сильного и справедливого главы. И всем и по всему: по доблести, явленной в боях, по уму и справедливости, по силе и значению, даже и по тому, как в самом сердце земли, на скрещении всех путей торговых стояла богатая Тверь, - по всему решительно самым достойным, единственным и бесспорным великим князем должен был стать Михайло Ярославич Тверской. Итак, еще до ханского решения, до приговора Тохты, створилось и в молве и в воле утвержденное соборное решение: земля приняла Михаила. Не согласен был лишь один человек - Юрий Московский. ГЛАВА 1 - По тебе, дак мне и Переяславля нать было ся лишить! - бешено выкрикнул Юрий. - Переславль батюшке даден в вотчину и род, - упрямо возразил Александр, - то все по праву! От тщетных стараний казаться спокойным у него непроизвольно ходил кадык и дергались желваки рта. Он вскидывал подбородок и, страшновато обнажая белки глаз над зрачками, сверху вниз (был выше Юрия) сверкал ими в ненавистное сейчас лицо брата. Худой и мосластый, со смешной редкой бородкой, Александр, однако, статью и означенной уже шириною плеч, а больше всего повадкою напоминал, сам о том не зная, великого деда своего, Александра Невского, который жил так давно уже и так давно умер, что живых памятух, затвердивших его облик, почитай, уже и не осталось на Москве. Было душно. Настежь раздвинутые слюдяные оконницы почти не давали прохлады. В небе, чуть видном отсюда, громоздились недвижными грудами неживые, будто потускневшие от обливающего их злого солнца, высокие облака. От горячих бревен, от пересушенных кровель, от слепящего глаза железа на сторожах, что недвижно, посверкивая лезвиями рогатин и начищенными шеломами, пеклись невдалече на городской стене, от жаркого конского и человечьего дыхания, подымавшегося сюда снизу слитною горячею волной, от запахов смолистого перегретого леса из Замоскворечья в окна княжеской палаты струились волны жара. Иван, растерянно озирая старших братьев, то и дело отирал пот со лба, и от духоты, и от душного, грозного спора ему порою становилось нехорошо, в глазах плыло, и мнилось тогда, что Александр с Юрием вот-вот кинутся друг на друга, и тогда... О Госиоди! Борис, бледный, стоял, взрагивая, весь как натянутая тетива. Он тоже изнемогал от жары, и потому, внимательно слушая братьев, сам придвинулся к окошку, ловя скудные дуновения горячего, но все-таки свежего воздуха из Заречья. Он был готов ко всему и напряжен до предела. Ему тоже чудилось, что спор вот-вот перейдет в рукопашную, и тогда, тогда... С кем же он тогда? Юрий был старший и князь, но Александр сейчас и говорил и мыслил по-батиному, и предать его Борис тоже не мог. Юрий, наткнувшись на нежданное и нелепое сопротивление братьев, рвал на себе воротник, зверем метался по палате, встряхивая рыжею головой, орал в лицо Александру: - О моих правах Протасия прошай лучше! Мои права - кованая рать Родионова, да оружные полки, да серебро, до скора, да хдеб, да лопоть, что батя скопил! Переславль, молвишь, даден нам по праву? - выкрикивал он, сжимая кулаки. - Дядя Андрей помер вовремя, вот! Батя, пущай, и по праву получил, а ныне на те права кто хошь хер положит! Михайло ярлык получит в Орде, дак не сидеть мне на Переславли ни дня, ни часу! Окинф Великой, гля-ко, и тот зубы точит на переславски вотчины свои! Думашь, стерпят?! Как бы не так! - Ты почто захватил Можайск? - с упрямой ненавистью перебил брата Александр. - Тебя не спросил! Може, теперича и Коломну отдать захочешь? - Михайло нам дядя своюродной, эа им пакости николи не бывало! То вся земля скажет! И нам земля не простит! - с угрозой отмолвил Александр. Юрий наконец оторвал клин ворота. Недоуменно подержав в руке кусок дорогой камки с двумя звончатыми сквозными пуговицами, с отвращением шваркнул себе под ноги. Смолк. И не в крик, а просто, с жалобною страстью, с промельком грусти даже, сказал: - Батюшка не дожил до великого княженья, дак нам того ся на веки веков лишить? Иван все так же переводил взгляд с одного старшего брата на друтого. У него разом пересохло в горле. Ведь верно... Навек! Раз батюшка не княжил, стало, и им уже доли нет в великом княжении... И как же они? Так всегда помнилось, так ждалось и верилось, что из их семьи воликое княжение владимирское не уйдет никогда. Ведь и дед, и дядевья все, и прадед, и прапрадед - все перебывали на золотом владимирском столе! У Бориеа тоже как-то вдруг сникли и опустились плечи. И он, верно, подумал про <никогда>... И лишь Александр, отворотившийся к окну, глухо, с упорным усилием, ответил Юрию: - Все равно! Совесть дороже! Он вздрогнул, вспомнив, как Юрий, так же вот сжимая кулаки, тогда, зимой, после переславльского снема, проводив последний княжеский обоз беспощадным взглядом своих голубых глаз, сказал, стоя на крыльце: <Не отдам Переславля! Плевал я на всех! И данщиков Андреевых не пущу, и даней давать не буду! Пущай, што хотят, то и творят!> Обещание свое Юрий сдержал. Правда и то, что его спасла смерть великого князя Андрея, не то, пожалуй, и с батиным серебром не сдюжили бы противу всей-то Володимерской земли... Неужели и нынешнее свое обещание Юрий сдержит? И братья, понурившие головы с последних слов Юрьевых, видел он, уже отступились от него, Александра... А батюшка еще заклинал быти всема вместях... - Прошай бояр! Что оне порешат! - отмолвил наконец Александр сурово. - Протасия с Бяконтом? - живо вскинулся Юрий. - И иных прочих. С Тверью спорить - все ся главами вержем! ГЛАВА 2 Словно тонкая струйка песка готовой обрушиться лавины, весть о решении Юрия биться о великокняжеском столе с Михайлой Тверским потекла по Москве. Протасий-Вельямин, московский тысяцкий, воевода городского полка, возлюбленник старого князя Данилы, и держатель Москвы Федор Бяконт, черниговский боярин, некогда перебравшийся под руку Данилову, что уже при покойном князе возглавлял боярскую думу и началовал всеми делами градскими и посольскими, - два человека, без согласия коих Юрий не мог бы и пальцем шевельнуть, узнали о том чуть ли не раньше, чем княжеский вестник, боярин Ощера, с поклоном передал им посыл от князя Юрия Данилыча. Терем Протасия стоял, почитай, рядом с княжеским. Набитый добром и челядью, высокий и нарядный, он и видом не уступал княжому. Высокое двоевсходное крыльцо, крытое, с узорною опушкою тесовой кровли, со слюдяными, нынче вытащенными на подволоку оконницами, вело в горние хоромы - жило самого боярина. Внизу, в людских, велась хлопотливая суетня делового и рабочего муравейника: кроили, шили, чеботарили, пряли и ткали, ладили сбрую и седла, резали и узорили кость, пилили и сверлили железо, гнули и чеканили серебро... Вверху было тихо. Слуги входили с поклонами. Иконы доброго суздальского и новгородского письма, кованые серебряные лампады при них, изразчатая муравленая печь - стойно Даниловой, - всю долгую зиму струившая приятное разымчивое тепло, с топкой снаружи, из людской, чтобы дымом не испортить хорассанских ковров и пестроцветной голубой узорчатой бухарской зендяни, которой были обиты стены в боярских покоях. Здесь в мелкоплетеных окошках были вставлены кусочки цветного синего и белого фряжского стекла, а слюдяные пластины в свинцовых переплетах - тонки и прозрачны. Окна были вынуты или распахнуты нынче от жары, и в горницах сквозило теплым хвойным заречным духом. Из горниц можно было выйти на широкое гульбище, полюбоваться сверху на серповидные излуки Москвы-реки, на город и посад, раскинувшийся вдоль реки, по-за городом, на новые строенья Даниловы по Яузе, на ряды мельниц на Неглинной и заречный Данилов монастырь, на луга с частыми стогами свежего сена, на конские и скотинные стада в лугах, среди коих были и табуны самого Протасия. Еще выше гульбища, под самою кровлей, помещались светелки женской половины. Там сейчас боярыня с сенными девками и дочерьми работают в пялах шелковый и парчовый воздух в Данилов монастырь, читают <Жития> или, скорее, судачат о чужих делах семейных и, верно, еще не прослышали о том, с чем сейчас мялся в иконном покое боярин Ощера, посланный князем Юрием. Протасий, проходя к себе (уже знал о гонце), походя и рассеянно спросил дворского о прошлогодней ржи: всю ли уже вывезли из житниц? Готовили место под новину, урожай обещался добрый сегод, хлеба стояли густою золотою стеной по грудь человеку. И по остренькому проблеску в глазах дворского догадал, что уже, почитай, все холопи знают или догадывают о чем. <Скоры на слухи!> - подумал недовольно. Твердо ступая, Протасий миновал повалушу, и двое челядинов, что прибирали со столов, почтительно склонились перед ним. Высокий, с костистым большим лицом и прямою, ровно подрезанною бородой, московский тысяцкий даже и в хоромах своих хранил важную величавость лица и поступи. Строгий, но и справедливый с челядью, он никогда не смеялся, слуги редко видали промельк улыбки на его большом жестком лице. Никогда и не горевал наружно, не гневался скоро и громко, как иные. С тою же твердостью, как обслугу, вел он и семейство свое: жену, дочерей и двух сынов, Данилу с Василием, надежду и опору отцову... И он-то на похоронах князя Данилы всенародно в голос рыдал неожиданно высоким тонким голосом, со всхлипами, весь в слезах, как-то сломавшись после отпевания, уже когда гроб опускали в землю в Даниловом монастыре на общем кладбище (так наказал сам князь). И замерли бояре, державшие концы белых полотенец, остановились и те, с крышкою гроба, ибо сам строгий московский тысяцкий уцепился пальцами за край домовины и рыдал, никак не в силах справиться с собою. И в народе, где тоже слышались сдержанные всхлипы (Данилу любили многие), легким ропотом уважения отвечали бурно прорвавшемуся горю такого большого и сильного значением своим на Москве человека... Сейчас, вспоминая, он бы, пожалуй, сумел сказать, почему его так потрясла преждевременная и нежданная смерть Данилы, - хоть и болел, и слабел князь, - а все же помер не в срок, не на столе великокняжеском, к чему твердо всю жизнь шел Протасий-Вельямин еще с того отцова поученья, что когда-то станет тогдашний смешной Данилка князем великим вослед отцу, Александру Невскому... И вот после четверти века, - да поболе, пожалуй! - четверти века службы, трудов и успехов вдруг и разом все оборвалось, кончилось... Сейчас, ежели б подумал, может, так бы и объяснил свой тогдашний детски беспомощный и отчаянный плач великий боярин московский, тысяцкий, ближник князя Протасий-Вельямин, или Вельямин Федорович, из рода великих бояр владимирских, приехавший на Москву юношей далеким памятным летним погожим утром вместе с юным князем, да, уже поболе четверти века тому назад! Сейчас бы, задумавшись, и объяснил он свой плач и горе, но тогда, при гробе Данилы, ни о чем таком не думал Протасий-Вельямин, а просто прорвалось что-то в его всегда сдержанном строгом и величавом норове, оборвалось, и пролились слезы, и раздались рыдания, детские, с высокими, чуть ли не женскими всхлипами, с сотрясанием всего тела, от сведенных судорогою пальцев, что отчаянно, вопреки разуму, старались удержать на земле домовину с княжеским прахом. Да. Не ждал он смерти своего князя! И болел, и лежал Данила, а - не ждал. Потому, верно, что сам, будучи двумя летами старше своего князя, был еще полон сил, голову почти не обнесло сединою, а опыт и умение настали уже не детские. Сейчас бы, не суетясь, плотно, взяться за великокняжескую службу при Даниле! Протасий столь привык считатъ Данилу Лексаныча старшим, что как-то поэтому еще не очень замечал раннего постарения и одряхления своего князя... И показалось - все кончено. Впервые растерялся маститый московский тысяцкий. Не ожидал Протасий, что Юрий сумеет удержать Переяславль. Закачалась было и Коломна. По грехам едва не упустили князя Константина, что четвертый год сидел в заточении на Москве, взятый на том, памятном о сю пору, бою с рязанцами... Протасий вспомнил, как тогда, под Рязанью, в громе и треске сражения, срывая голос, поворачивал лицом к татарам конный московский полк, и повернул, и повел, и разбил - не впервые ли?! - грозную татарскую конницу, пусть из наемных татар Ногаевых, уже не раз битых Тохтой, все равно! Разбил и гнал, и кмети скакали всугон, ярея от победы... Протасий расправил плечи, и в груди потеплело от давнего гордого воспоминания. Что-то все-таки он умеет, сумел! Недаром так рвался всегда руководить ратью, так обрадел, получив от Данилы звание московского тысяцкого! Сейчас у него в Москве налаженное хозяйство, сыновья, оба в отца, такие же рослые, только лицами мягче, в мать. Сейчас за плечами ворох дел свершенных. Сейчас, коли бы наново все зачинать, то уже и невмочь. Да. Но ничего не распалось и не погибло на Москве. Князя Константина воротили в затвор. А там - заняли Можайск, и Переяславль удержал за собою Юрий Данилыч. На княжеском снеме насмерть уперся: <Не отдам города!> Конечно, Юрий не Данил. Порывист, излиха зол, жаден. Не в отца. Ну, дак и молод еще! Как они тогда, мальчишками, буянили тут из-за княжчин, с оружием отбивали стада... Как он сам, с саблей наголо, вязал данщиков князя Дмитрия Алексаныча... Всякое бывало по молодости-то лет! Можайск давно просился к рукам, тут Юрий прав. Не они - смоленский князь альбо тверичи его бы под себя забрали все одно. Но теперь, сейчас... А сядет Михайло, тверской князь, не придет им воротить волю Константину и отдать ему Коломну? Не придет ся лишить Переяславля, что так хотел получить покойный Данил, и так хитро тогда сделал на совете боярском, так устроил и с Михайлой Тверским и с Ордой?.. Вот бы чему Юрию-то поучиться у родителя-батюшки! Наделает он бед там, в Орде, хоть с ним вместях поезжай! О том, чтобы изменить детям покойного Данилы и поклониться Михаилу Тверскому, как сделали бояре Андреевы, Протасий даже и мельком не подумал. Князю своему, даже и мертвому, служить он должен и будет до конца. На него, Протасия, почитай, оставил мальчишек своих покойный Данил! И вот, отослав Ощеру, Протасий задумался. Данила бы не поехал в Орду спорить с Михаилом. Переяславль бы - удержал. И Коломну сумел бы оставить за собою батюшка-князь. С Михайлой недаром был дружен. А в Орду спорить, подымать рать татарскую, как покойный Андрей Саныч, - того бы не сделал Данила, нет, не сделал! И как же теперь он, Протасий? Поддержит Юрия или осторожно, но твердо отведет его от рокового решения? Юрий и вскипеть может, и опалиться на него, Протасия! Тогда что ж, к Михайле на поклон? Все бросать? И бросил бы все. И поместья, и угодья, терема и села - все это мог оставить Протасий-Вельямин, московский тысяцкий. К чести его сказать, о добре, о зажитке меньше всего думал он теперь. Бог с ним, с добром! Бог дал, Бог взял, и все тут. Могила князя Данилы, дела свершенные, люди, московляне, что верили в него, что радостно улыбались на улицах при встрече, узнавая своего воеводу (не он один гордился тогдашним боем под Рязанью!) - вот что держало. Вот от чего нельзя было, грешно было уйти! Ну, а не уходить? Поддержать Юрия или воспретить ему ехать в Орду, перемолвить с Бяконтом, собрать бояр: <О себе думал, княже, нас не спросясь, а - не хотим того!> (А хотим! Хотели же Даниле великого княжения! Дак то по закону, по праву, по истине Христовой...) Думал Протасий, великий московский тысяцкий, и чуял, как густо ударяет в висках расходившаяся кровь. Как быть? Остановить Юрия - значит поставить под удар все, содеянное Данилой. Поддержать Юрия - пойти против права и правды, чего никогда не делал и не допускал делать Данил, и тоже, значит, изменить покойному! Законна власть Михайлы в роду Всеволодичей. Для всех законна, для всей Володимерской земли. И надо отдать должное Михайле, достойный он князь, лучшего не сыскать, пожалуй, ныне в Русской земле! И стол великокняжеский по праву ему надлежит. А и детки у его справные. И там безо спора так и пойдет: единая Русская земля, со стольным градом Тверью... Решил так, и стало спокойно на душе. Умиротворенно. И пусто. Так жалко стало своих трудов тщетных, Даниловых дел и устроения! Как тогда приезжал к ним Михайло, и как встречали, и улицы подмели, и было одно: про воду спросил тверской князь, есть ли в кремнике? И как после Данил распорядился отводную башню над ключами поставить под горой... Знал? Чуял?! Но почему противу Твери?! Против всякого ворога нужна в твердыне вода! - Бес, бес меня смущает! - прошептал Протасий и осенил себя крестным знамением. Но искушение не проходило. Не мог он уехать к Михаилу, изменить детям покойного! Сам бы с собою жить не сумел потом. И не мог перечеркнуть, похерить все дела свои и Даниловы теперь, когда княжество осильнело и наполнено людьми и добром. Не мог! - Господи! Не о добре, о делах, о трудах своих пекусь, о смердах, коим печальник и заступа! О детях господина своего, ушедшего к Тебе, в выси горние! Его же дела сам веси, в лоне своем прия! Наставь меня и спаси от греха! И едва не заплакал Протасий, сломленный тяжестью, обрушившейся на него, не в силах противустать искушению и заранее, тщетно, замаливая непростимый грех свой, ибо дела и скорби жизни сей предпочел он сейчас усладам жизни вечной, волю поставил выше правды и должен был получить воздаяние за то рано или поздно, сам или в потомках своих. Федор Бяконт нынче хворал. В полуденный зной испил ледяной воды колодезной - и как разломило всего. Сейчас отлеживался на скользком соломенном ложе, туго обтянутом нарядною клетчатою рядниной, под шубным одеялом из хорошо выделанных пушистых и легких овчин (особую, долгорунную ярославскую породу нынче начали по его приказу заводить в Бяконтовых деревнях по Воре и Яузе). И Федор, когда легчало, с удовольствием поглаживал шелковистые длинные завитки. Любил, когда свое, а не покупное. Крохотная книжица греческого письма, в коей пересказывались преданья Омировы, раскрытая на перечне богатырей еллинских, приплывших под град Троянский, без дела лежала на одеяле. Не читалось. Задал задачу им с Протасием молодой князь! Решение Юрия не изумило его - он уже и сам многое передумал со смерти князя Данилы, - но заставило задуматься. Кабы тогда еще, как снимались с родных черниговских палестин, да сразу в Тверь... А нынче и годы не те - скоро, гляди, и под уклон покатят! Трое сыновей народилось на Москве! А там - ни той власти, ни чести такой уж не будет. Да и слишком крепко привязал его к себе покойный князь. Вотчины, почитай, по всей Московской волости, добро, терема. Крестным старшего сына Елевферия (Олферья - по простому-то) стал княжич Иван Данилович. Что ж, он крестника увезет от крестного своего в Тверь? Да и людей с ним пришло немало. Приживались, садили вишневые сады под Москвой. Кажись, нонече утихли ссоры с местными, косые взгляды этих вятичей да мерян московских. Он каменосечцев привез, так и то поначалу косились на храм Данилов: не так кладут, не по-владимирски, а инако... Конечно, созидали по-своему, на черниговский лад, дак, по его-то, и красовитее кажет! Глава коли приподнята на закомарах, дак словно по воздуху плывет храм! Ноне привыкли уже, не корят, сами радуются... И снова все порушить? А с Даниловичами - дак надобно служить Юрию без уверток! Стало быть... Он отложил проблеснувшую киноварью рукопись. Прикрыл глаза. Кажись, легчало. С потом отходила хворь. Надо было встать, но он лежал, думал и думал. Даве заглянул Протасий и добавил тревоги. А ну как сам московский тысяцкий откачнет к Твери? Хоть и не было молвлено о том, даже и насупротив того, а все же... Дверь покоя, чуть скрипнув, приотворилась. По легкой радостной детской поступи, не отворяя глаз, Федор признал десятилетнего сына, первенца, Олферия. Глянул, невольно помягчев лицом. Сын стоял, склонив лобастую мордочку с островатым по-детски подбородком, в прозрачно-ясных глазах читалась неуверенность - не потревожил ли родителя? Федор пошевелился, молвил негромко: - Лежу вот, дрема не берет. С делом ли пришел али с разговором? Ну, прошай! Олферка вспыхнул, осветлел улыбкой, подбежал к отцу, прильнул на миг к потной отцовой ладони. - Скажи, батя! Великий князь - от Бога? - От Бога, сынок. - А как же князь Юрий Данилыч в Орду поедет хлопотать? Выходит, не от Бога, а от Орды князь ставится? <И дети уже знают!> - ахнул про себя Бяконт. Сын меж тем, сперва как-то замявшись и опустив голову, вдруг поднял глаза, в которых появилась не детская тревожная глубина, и спросил негромко, настойчиво, совсем уже без улыбки: - Батя, а ты тоже за Юрия Данилыча? Словно хлестнул по лицу Федора! То был отрок как отрок, а тут... И отец смутился. Уже не пораз первенец задавал ему вопросы, на которые он и ответить не мог. Или так вопрошал про ясное, понятное всем, что Федор мешался. Начинал отвечать витиевато, как в думе боярской, и сбивался, чуял - не то! И сын, поведя головой, будто муху отгоняя, перемолвливал да подчас такое и так, что отец замолкал, не в силах сыскать нужного слова. Как-то загвоздилось сыну, на летах еще, спросить: - А для чего все люди? - Служение Господу! - начал было Баконт. - Нет, это понятно, а вот зачем? Какое-то же должно быть назначение всему, всем людям, и нам, и татарам, грекам, жидам, латинам, басурманам, всем-всем! Что-то все люди должны исполнить, раз Бог их создал? И чего тогда... все предначертано нам от рождения, от первых времен? Не смог тогда Бяконт отмолвить внятно. Заботил его старший сын. Крепко заботил. Младшие были проще, ну да и малы еще! И теперь вот что сказать? Не только за Юрия Данилыча он, паче того: собирает для князя дары в Орду, хану Тохте. А как скажешь сыну, что правда в Орде, а не у Бога? Сыну такого не сказать! (А себе?) С Михайлой Тверским покойный Данил Лексаныч, царство ему небесное, век были вместях! Оно бы... После-то Андрея... Ведь того и ждали, на то и надея была... А теперь что ж? С землей рвать, бросать вотчины, ехать в Тверь, да от первых мест градских под того ж Акинфа?! Нет! Об этом, перемолчав, оба решили с Протасием: стоять за Данилычей. Под Можайском вотчины дадены, под Переяславлем тож. Родион вон землю роет: не отдам Акинфу переяславской земли! А как не отдать? Как оборонить от великого князя, ежели... Пото и подарки в Орду. Авось, князь Юрий дарами пересилит... Должон осилить! Покойник батюшка добра оставил - на три княжения хватит. Сами забогатели, дружина сыта, дети, вот... Так-то! А совесть? А Бог? Эх, Данил Лексаныч, Данил Лексаныч! Князь ты наш дорогой, свет светлый! Что бы тебе годок-то еще пождать, не умирать! Или уж Юрию смирить себя, под рукой у Михайлы походить. Ой! Тогда Переславля ся лишить придет! В Орду попадут оба, там - как Тохта решит! Эх, на Тохту, хана мунгальского, совесть переложить... А Бог? - Иди, сынок, мал ты еще, многого не поймешь пока. Служим мы князю своему, и не нам его судить. Поди. Вышел сын, охмурев лицом. И голос послышался - к сотоварищам - вроде незаботный опять. От сердца отлегло несколько. А все же, что они делают, право ли творят? По-божьи-то! Стойно Андрею татар наводить на Русь! Тохта не разрешит. А коли разрешит? Юрий Данилыч горяч зело, ни перед чем не остановит! А и не даст рати Тохта, сами-то они хороши! Без татарского царя и миром не поладят? Не ездить бы Юрию! А и не ехать некак. Переяславль! Вотчина святого Александра Невского, сердцевина земли... Ох! Лучше б не думать вовсе! А сын вот спросил. И иные не спросят - помыслят. Заодно ведь решали! Спаси и помилуй, Господи, люди твоя! Петр Босоволков с Александром - два молодых рязанских боярина, изменою перебежавших к Даниле три года назад, - в эти дни ходили в страстях. В те смутные часы после смерти Данилы, пока Юрий, не приехавший на похороны отца, сидел в Переяславле и в Москве начался разброд, Петр Босоволков решился на отчаянный шаг. Остановил своей волей и своею дружиной готовый выехать из ворот кремника поезд пленного рязанского князя Константина и тем не дал дорогому полонянику уйти к себе, на Рязань. Петр поступил так не по храбрости. Вместе с батюшкой они изменою имали князя Константина в злосчастном бою под Рязанью, чтобы передать в руки московлян, и измена дала им сытные места, села и земли в уделе Даниловом, но и постоянный страх: а ну как Рязань пересилит? Батюшка, нонече уже не встававший с постели, был сильно обижен князем Константином, удалившим строптивого великого боярина из числа думцев своих в полковые воеводы. И сыну старого боярина, Петру, грозила опала по отцу. А оба, отец с сыном, помнили, что искони Босоволковы в думе рязанской первые места занимали. В их семье крепко жила легенда, что род свой Босоволковы ведут еще от воеводы князя Владимира, Волчьего Хвоста, некогда разбившего радимичей, как гласила о том древняя киевская летопись. Все Босоволковы были гневливы и заносчивы, и Петр не составлял исключения. За свой поступок с князем Константином он ожидал от Юрия не одной хвалы, а и более ощутимых наград. Втайне завидовал он славе Протасия и значению Бяконта: <Чем хуже! Наш-то род древнее Бяконтова, почитай!> А теперь (как на грех и батюшка занедужил, и крепко занедужил, видать было, что и не встанет старик), теперь Петр ходил сам не свой. А ну как по князь-Михайлову слову выпустят они Константина из поруба? А ну как потребует старый рязанский князь вернуть ему беглецов, предавших своего господина? И уже смутное видение плахи маячило перед ним. Князь Константин гневлив был и скор на расправы с непокорными его воле. В решении Юрия Петр Босоволков увидел спасение себе и яростно кинулся собирать, упрашивать, льстить и стращать всех, от кого так ли, иначе зависело решение думы боярской. Да, впрочем, рядовых московских служилых бояр и думцев, что были из старинных местных родов, даже уговаривать много не пришлось. Они присиделись, вросли корнями в землю Москвы, у них не было вотчин инуды, ни связей, ни громкого имени, за которое одно в ином княжестве дали бы им землю и власть. В иной волости, у чужого князя, они были бы ничто: городовыми служилыми людьми разве, а уж ни в думе сидеть, ни ратями править им бы уже не пришлось. У них, у многих, и не было тех тяжких дум и колебаний совести, что у Протасия с Бяконтом. Когда-то враждебно встретив Данилу, ибо он ломал привычный порядок вещей, они теперь приспособились и готовы были служить детям удачливого князя, лишь бы удача не отворотила от сыновей Даниловых. Те, что помельче, и вовсе судили по землям, ибо искус земного, животного (ж и в о т - жизнь и добро разом) тем сильнее, чем беднее, н у ж н е е человек. Над властью скопленного добра, над властью дум о добре, о зажитке, над самым подлым в человеке - над искушением все дела человеческие мерить мерою земного, плотского, <матерьяльного> начала, объяснять духовные движения земными низменными поводами, - над всем этим подняться можно или в самом низу, когда вся собина (собственность) твоя - две руки и рабочий навычай в этих руках, или уж - пройдя до самого верху весь искус золотого тельца, все долгие ступени земного суетного успеха, чинов, мест, званий, почестей и наград, и уже пройдя, пренебречь, отбросить, пережив и изведав утехи плоти и поняв, что не в них, не в земном добре, а в добре ином, в человечьих доброте и дружестве - главное жизни, а все плотское, - это лишь вериги, лишь цепи мрака на вечном сиянии духовного. Путь души человеческой - от простоты изначальной, через мрак суетного и мирского к новому свету, - путь этот еще не был проделан ими, боярами московскими. Свои вотчины да подачки от князя, скрыни с нажитою казною определяли для них вс°. Но и за всем тем был страх: а вдруг да и не удержится князь Юрий? Эко дело замыслил! Робели. Впервые за много лет недобро и зорко озирали своих и чужих. Что тысяцкой, что держатель градской скажут? Оба ведь из ентих, из наезжих, находников! Мы-то родовые, кондовые! Черменковы, вон, от князя Редеги касожского самого! А хоть и от касожского князя - смотрели все ж на больших: <Как они, так и мы!> А Бяконт сказался хворым, да и видно! Всегда такой подбористый, вожеватый, бороду расчешет - волос к волосу кладет, - а нынче измят, раскосмачен, еле прибрел на совет! (Федор не столь и болен был, да у самого детские вопрошания первенца не шли из головы - за болезнью решил отсидеться.) И все сошлось на Протасии-Вельямине. Как он. Как он, так и Бяконт, как Бяконт, так и все московиты. А что пришлые рязане колготят, дак и перемолчать могут, без году неделя на Москве! Князь Юрий в нетерпении ерзает на деревянном изузоренном стольце с серебряными накладками. Ерзает, ладонями сильно надавливая, гладит резные подлокотники княжеского престола. (Ладони свербят: кажинный раз, как чего хочется, дак так бы и кожу содрал с рук!) Братья князя московского молчат, супясь. Бояре шепчутся по лавкам. Рязанские рвутся в бой. Волынец Родион готов за саблю схватиться, да без сабель в думе-то! И духота. Жарынь. Решись, Протасий, тысяцкий града Москвы, решись! Молви слово твердое! На тебя вся надея. Запрети рыжему Юрию рушить волю Владимирской земли! Укроти всех этих жадных и падких до серебра людишек! Изжени изменника князю своему, Петьку Босоволка! И Родиона неча слушать. О селе своем под Весками, что на Переславском озере, хлопочет Родион и ни о чем не думает больше! Что ты решал, что думал о днесь? Что решил вчера ввечеру, о чем передумал было седня о полд°н? Чего не сказал княгине своей ночью в постели? Зачем ввечеру ходил на конюшни глядеть коней? Почто прошал у дворового, все ли кованы кони? Нет, не уйдешь ни от себя, ни от судьбы своей. И кони те нынче спокойно простоят в стойлах. Решил ты, Протасяй-Вельямин, и нету спасения роду твоему! Юрий в думе боярской кожей почуял, почти понял было, на что он идет. Потом, как камень, пущенный из пращи, он будет лететь и лететь до конца, не останавливаясь, безоглядно, без терзаний и дум, с одною неистовой жаждой успеха... Потом. Но сейчас, в этот миг, когда решение думы московской легло на его плечи, дрогнул он. И счастье Юрия (и несчастье других), что была в нем легкость мысли, незаботность, нежелание, да и неуменье додумывать все до конца и соразмерять свое <хочу> с судьбами людей и страны. Как в детстве, обиженный, кинулся он к матери. Но что могла ему сказать толстая обрюзгшая женщина, за краткий срок со смерти Данилы порастерявшая уже прежнюю властность свою? За мужем была и сама госпожа, а теперь оробела, думала уже о монастыре, и повернись так, что все бы рассыпалось, нажитое Данилой, с легкостью пошла бы она куски собирать по Москве, на папертях ссорилась с другими нищенками и радовалась сытному угощению у какой-нибудь сердобольной до нищей братии купчихи. Только и сказала она ворчливо своему балованному старшенькому: - Михайлу-то передолить - дорого станет! - Скупа становилась княгиня Овдотья к старости. Сказала да тотчас торопливо и перемолвила: - Я уж тебе теперь не советчица. Сам должен думать. Батюшка Переславль не отдал никому, понимай! Нынче на сына-то старшего глядела Овдотъя с удивлением и с почтением - князь! И уже не помнила, что порола когда-то. От перин и подушек в тесном покое княжеском казалось еще жарче, чем на улице. Юрий отер потное чело, поглядел, как жена, взглядывая коротко на супруга, тытышкается с дочкой, а та с детским упрямством, протягивая пухлые ручки, отпихивает от себя материно лицо. - Невеста растет! - решилась подать голос кормилица из угла, куда забилась с приходом Юрия. - Кому только? - весело, вся занятая дитем, отозвалась молодая княгиня. Ей, после трех выкидышей, любо было теперь самой нянчить дитятю. - Женихи не родились, скажи! - отмолвила мать, обрадованная, что можно от тяжких и непонятных ей уже дел княжеских перейти к тому, что только и трогало, и занимало ее нынче. - Женихи родились... - рассеянно отвечал Юрий, понявший уже, что тут, в перинной духоте бабьего царства, не с кем было толковать о делах княжеских, и, ожесточев лицом, тряхнул огненными кудрями: - Еду в Орду! Что было бы, не начни Юрий Московский борьбы противу Твери? Как повернулась тогда судьба страны? От малого, даже столь малого, как решение московского тысяцкого Протасия, великие могли бы проистечь перемены. Укрепилась торговая и книжная Тверь, самою природой (перекрестье волжского, смоленского и новгородского торговых путей) поставленная быть столицей новой Руси. Укрепилась бы одна династия, а значит, на столетие раньше страна пришла бы к непрерывной и твердой государственной власти, к просвещению, а там, глядишь, и не потребовалось бы с опозданием на два-три века вводить западные университеты и академии, приглашать немцев, спорить о <западничестве> и <исконности> - свои ученые были бы давно! Литва не получила Смоленска, и, как знать, возможно, не пала бы тогда и Галицко-Волынская Русь! А Орда? Можно ли предположить, что в Орде тогда не одолели бы мусульмане, что со временем, поколебавшись, Орда приняла крещение от православных митрополитов, и не пошла ли бы тогда иначе вся судьба великой степи и стран Ближнего Востока? А может и то, что повела бы Тверь русские полки полувеком раньше на поле Куликово, а может и то, что не сумели бы тверские князья справиться с Ордой и, в тщетном усилии, погубили страну? Или же создали государство, стойно западным, враждебное степной стихии, густо заселенное, но небольшое, с границею по Оке, так потом и не переплеснувшее за Волгу и Урал, в просторы и дали Сибири? Все можно предполагать, и ничего нельзя утверждать наверное теперь, когда случившееся - случилось. История не знает переверки событий своих, и мы, потомки, чаще всего одну из многих возможностей, случайную и часто не лучшую, принимаем за необходимость, за единственное, неизбежное решение. А в истории, как и в жизни, ошибаются очень часто! И за ошибки платят головой, иногда целые народы, и уже нет пути назад, нельзя повторить прошедшее. Потому и помнить надо, что всегда могло бы быть иначе - хуже, лучше? От нас, живых, зависит судьба наших детей и нашего племени, от нас и наших решений. Да не скажем никогда, что история идет по путям, ей одной ведомым! История - это наша жизнь, и делаем ее мы. Все скопом, соборно. Всем народом творим, и каждый в особину тоже, всею жизнью своей, постоянно и незаметно. Но бывает также у каждого и свой час выбора пути, от коего потом будут зависеть и его судьба малая, и большая судьба России. Не пропустите час этот! Ибо в истории - жизни чего не сделал, того не воротишь потом. Останутся сожаления да грусть: <Вот бы!> А иной отмолвит: <Как могло, так и прошло. В тебе самом, молодец, того-сего недостало, дак и не сплелась жизня твоя>. А ты все будешь жалеть: <Ах, вот если бы... Если бы тогда, тот взгляд, да не оробел и пошел бы за нею! Если бы потом не за то дело взялся, что подсунула судьба, а выбрал себе и труднее, да по сердцу; если бы в тяжкий час сказал слово смелое, как хотелось, а не смолчал... Если бы...> И не воротишь! Лишь тоска, и серебряный ветер, и просторы родимой земли, в чем-то ограбленной тобою... И то лучше, когда одна лишь тоска! А то поведутся речи об <исторической неполноценности русского народа>; о его <неспособности к созданию государственных форм>; о том, что Русь годна лишь на подстилку иным нациям, и только; о том, что народ, размахнувший державу на шестую часть земли, воздвигший города и храмы, создавший дивную живопись, музыку и высокое искусство слова, запечатленного в книгах, примитивен, сер и ни на что не гож... На каком коне, в какую даль ускакать мне от этих речей? Скорей же туда, в четырнадцатый век, век нашей скорби и славы! ГЛАВА 3 Сухое дерево потрескивало. Благоухали разогретые свечи. Тонкий запах ладана и сандала струился в отодвинутую оконницу. Шум города едва доносился сюда из-за высокой стены. Ксения прикрыла глаза, откинулась в кресле. Шитье утомило ее. Солнечный луч, тонким столбом золотой пыли проникший в покои, коснулся изузоренных подносов с яблоками, вишеньем и малиновым квасом в высокогорлом восточном куманце, лукаво тронул серебро божницы, прокрался к низкому стольцу, и тотчас ослепительные зайчики брызнули от позолоченной водосвятной чаши - недавнего подарка сына, уехавшего в Орду. Как-то он там? Мысленно Ксения перенеслась в тверской терем. Увидела резвых внучат: разбойника Митю, бабкина любимца, и бойкого Сашка - сердце сладко дрогнуло, как представила себе обоих... Нет, ни в чем не огорчали ее ни сын, ни невестка Анна. Ксения сама настояла на том, чтобы жить вдали от них, во Владимире, в Княгинине монастыре, и лишь наезжать порою. Так спокойнее. Пусть Анна почувствует себя хозяйкою в доме! Лонись сама заметила - дружинники при ней смотрят только на старую свою госпожу. Десятый год, а вс° ростовскую невестку девочкой считают - нехорошо. И сыну так лучше. Пускай привыкает к власти. Ему володеть! С Тохтой сговорит. У Андрея Городецкого наследников нет. Слышно, старый князь сам благословил передать владимирский стол Михаилу. Опамятовался при конце-то лет! Рассказывали, умирал трудно... Земля приговорила на стол великокняжеский ее сына. Ксения сейчас перебирала прошедшие годы, годы надежд и тревог. Вспомнилось сперва как далекое, а потом вдруг с болью той, давешней, когда во время Дюденевой рати ждала его, одного, единственного! Свою надежду и, теперь может сказать с гордостью, надежду всей Русской земли. И как в те поры дрожала над ним! Доехал. Сельский иерей некакий, сказывали, спас, провел, хоронясь, лесами... Вся земля! Михайло Андреич, суздальский князь, поддержал. Ну, ему и достоит! Нижний даден, отцова отчина. Ростовский князь, Константин Борисыч, тоже поддержал Михаила. Константин Борисыч гневен на Юрия за Переяславль. Юрий, вот... Окинф Великой к Юрию ездил вотчины свои прошать, да там пришлый сидит, Родион... Помыслив о Юрии, Ксения ощутила смутную тревогу. Когда-то советовала сыну сойтись с Данилой. Данил Лексаныч умер, получив от племянника Переяславль. Спорили ведь! Юрий тогда как кот в чечулю мяса вцепился: <Не отдам!> А Переяславль по праву должен принадлежать ее сыну. Старинная вотчина Ярослава Всеволодича. Ярослав поделил ее детям, а теперь один остался наследник - Михаил! И как великому князю тоже Переяславль Михаилу надлежит! А Данила Лексаныч не был на великом княжении, так у Юрия и вовсе нет прав теперь ни на Переяславль, ни на великокняжеский стол! Нынче Юрий будет юлить перед ханом, вымаливать себе удел Переяславской! Зачем приехал ноне во Владимир? В Орду ладитце, больше не с чем ему! Затем и едет, Переяславля прошать... Затем?! Не затем! За великим княжением он едет! Юрий тоже понимать не дурак: ему сейчас, только сейчас и спорить, спустя время поздно станет! Она уже стояла, уже оправляла повойник, уже заматывала черно-лиловый иноческий плат, и уже суетились холопки: старая, своя, и другая, привезенная нынче из Твери. <Куда? К Юрию? - Ксения недобро усмехнулась. - К митрополиту, вот кто надобен! Он должен остановить!> Скоро ворота монастыря, заскрипев, распахнулись. Любопытные монашки, кто украдом, в окошка, кто и спроста, выбежав из келейки на крыльцо, провожали возок беспокойной и властной подруги своей, что и в монашеском облачении продолжала оставаться вдовствующей великой княгиней и госпожой. И уже гадали: куда это так вборзе поехала мать Михайлы Тверского, который нынче, по слову молвы, вот-вот станет великим князем володимерским? От Княгинина монастыря до палат митрополичьих, что тянутся от Дмитровского собора почти до городской стены, невелик путь. Возок Ксении Юрьевны, подскакивая на выбоинах и вздымая душные облака пыли, скоро проминовал громаду храма Успения Богородицы и нырнул в низкие ворота Княжого города. В воротах Ксению почти не задержали, слишком хорошо знали ее возок. Здесь, в ограде, разом отсеклась пыль и сутолока владимирских улиц, пахнуло из заречья свежим духом полей, и княгиню, что с помощью подбежавших митрополичьих служек вылезала из возка, встретила уже иная суета, пристойная и неспешная суета большого митрополичьего хозяйства. Даже здесь при виде Ксении оборачивались. Четверо слуг, что несли с поварни на двух жердях, продетых в кованые проушины, большой котел с варевом, приодержались и, опустив котел, окутанный струящимся паром, полураскрыв рты, проводили глазами тверскую княгиню, пока некто в светлом и дорогом облачении не прикрикнул на них. Ксению ввели в приемный покой митрополичьего дворца, и служка, еще раз поклонившись старой княгине, побежал долагать митрополиту. Ксения перекрестилась на иконы, оправила плат и на мгновение ощутила слабость во всем теле. Пришлось опуститься на лавку, сердце как-то неровно трепыхнулось в груди. Права ли она в своих догадках? <Быть может, это просто глупый бабий страх? Старею, вот и... Нет! - Справилась с собою, покачала головой: - Нет и нет! Сердце подсказывает. Сердце не лжет. Все так и есть!> Палатные двери широко распахнулись, ее уже приглашали в покой. Митрополит Максим жил в теремах, строенных еще Кириллом, ничего не переделывая. В частых поездках, да и по неуверенному времени нынешнему, было не до того. Он уже клонился к закату жизни и потому воспринимал все со смирением и спокойствием, которые происходят от усталости стареющих тела и духа больше, чем от мудрости и опыта лет. Монашествующую княгиню пригласил разделить с ним трапезу, и Ксения, у которой от нетерпения кружилась голова, принуждена была согласиться, чтобы не обидеть старого и столь внимательного к ней духовного главу всея Руси. Максим был в палевом нижнем облачении, без регалий. Лишь тонкий золотой крест византийской работы на крупного чекана цепочке и золотой перстень с печатью, толстый, словно улитка, обвернувшаяся округ пальца, на сухой и чуть дрожащей руке старика удостоверяли его сан. Приглашающим движением он указал княгине на стол, уже уставленный серебром и глазурью, и княгиня послушно отведала, принимая из рук двух молчаливых служек, и остро приправленную дичь, и дорогую рыбу, и иноземные овощи, оливковые соленые ягоды, коими следовало заедать жаркое, пригубила бокал греческого темно-красного, почти черного вина... Глазами она обводила покой и, как дорогих знакомых, узнавала реликвии, оставшиеся еще от времен Кирилла и памятные ей с молодости: вот ту икону, и еще ту, с Георгием, и те вот панагии, сейчас повешенные на стене, рядом с божницей. Даже и столец был прежний, не Кириллов ли? И алавастровый сосуд стоял тот же самый, что и двадцать лет тому назад... Ксения не знала, как приступить к разговору; к счастью, Максим помог ей сам, поздравив с избранием сына на стол великокняжеский, в чем уже не сомневался никто. Сдерживая волнение голоса, Ксения заговорила о Юрии. И митрополит, поначалу с легкой улыбкой внимавший не в меру опасливой княгине, вдруг острожел лицом, понурился и начал внимать сугубо. Греческое, с покляпым носом, лицо Максима сейчас стало очень похожим на икону цареградского письма, а темные глаза в сетке морщин, которые он изредка поднимал, в упор, пристально взглядывая на тверскую княгиню, становились все печальнее и тверже. Кажется, Максим ей поверил. Ксения, задышавшись, смолкла. Максим думал, утупив очи долу. Потом коротко глянул на нее и вопросил негромко: - А что ты, госпожа, с Михаилом Ярославичем возможешь обещати князю Юрию? Это был разумный вопрос. Юрию нужна была подачка, теперь, немедленно. Иначе его не остановить. Лишиться Переяславля? Или хотя бы оставить ему город в держание, как решили тогда на Переяславском снеме? Все это лихорадочно быстро пронеслось и сложилось в голове у Ксении. Сына она уговорит, да Михаил и сам поймет, что ныне так лучше, пока не осильнел, пока власть не в руках. - Михаил Ярославич оставит Переяславль за Юрием! - отмолвила она твердо Максиму. Старый митрополит вздохнул, откачнувшись в креслице. Помолчал. Вымолвил: - Мыслю и я, что князь Юрий неспроста ладит ехати в Орду! Госпожа сможет повторить свое обещание самому Юрию Данилычу здесь, в этом покое, и поклясться в том перед Господом? Ксения молча кивнула. Максим позвонил в колокольчик и появившемуся на зов монаху сказал несколько слов по-гречески. Затем церемонно предложил Ксении соблаговолить пождать мал час в особном покое, доколе по зову его, митрополита, князь Юрий Данилыч не прибудет семо беседовати. Ксения, удалясь в гостевую горницу, места себе не находила. <Быть может, лучше было сперва самой побывать у Юрия?> - шевельнулась в ней грешная мысль. Нет! Юрий мог бы и огрубить, и перемолвить такое, что после и к митрополиту ехать стало бы незачем. Приходилось терпеть и ждать. Она не ведала к тому же, что за то краткое время, которое она прождала, изводясь, в покоях митрополичьих, Максим сумел выяснить серьезное. Его посланцы, поговорив со слугами московского князя, донесли ему, что, по слухам, от самих московитов узнанным, - великая княгиня тверская словно в воду глядела - московский князь едет-таки в Орду спорить с Михайлой о столе великокняжеском. Юрий, впрочем, на зов митрополита Максима явился вборзе. И лишь увидя Ксению, чуть шатнулся, словно толкнули в лицо, но тут же заулыбался весело и стал сыпать скользкими, ничего не значащими словами. Спас Максим. Он благословил московского князя с заученной важностью, воспитанной десятилетиями власти, и Юрий осмирнел, понял, что тут легко не пройдет. Он сразу, увидя Ксению, понял, о чем пойдет речь, и спервоначалу было думал совсем отвертеться от серьезного разговора, но как скроешь, что поехал в Орду? Пол-Владимира уже знает, поди! Не сказал бы кто дуром из своих, московлян, что за ярлыком великокняжеским едут! (А ежели сказал? А и сказал - не беда, отопрусь!) Он выслушал важную, глуховатую речь митрополита, увещевавшего его словами Писания не ввергать меч в братию свою, со смирением приять крест, и прочая, и прочая. Вскинул глаза, когда Максим, отнесясь к тверской княгине, сказал ему о Переяславле: <Аз имаюся тебе с великою княгинею Оксиньею, матерью княжею Михаиловою, чего восхощеши из отчины вашея, то та будет невозбранно>. С кривою усмешкой, нагло глядя в глаза Ксении, выслушал и ее взволнованную речь, и клятву за себя и князя Михаила. (Вот чудеса! Переяславль обещают! Пущай сперва отберут, а то было бы чего обещать! Добро-то мое пока!) Он намеренно выслушал все до конца, и обещания, и увещания, и слова священных книг, и клятвы. А затем, вперив в митрополита небесно-открытый взор, возразил, что он едет в Орду совсем не за ярлыком на великое княжение, а по своим делам княжеским. Старый митрополит тревожно вглядывался в наглые голубые глаза Юрия и видел, что князь лжет. И вдруг ему стало страшно - не действовали на Юрия увещания, явно не ведал он ни совести, ни стыда! Ничто! Только алчба и неистовое (виделось в невольном почесывании рук) стремление к удаче! <Да верит ли он в Бога? - смятенно подумал Максим. Византиец, он видал и знал всякое, и такое, чему, слава Господу, мало было примеров на Руси, но и раскаянье, и веру, и строгое слежение за буквою закона Божьего, а тут... - Язычник он, язычник! - думал Максим, не зная, что еще сказать, содеять. - Нет для него закона, нет!> Теперь, поглядев Юрию в глаза, он уже точно уверился, что слухи, собранные его соглядатаями, не ложны. Но молвить князю о сплетнях смердов было бы непристойно. Приходилось наружно поверить - пока поверить - московскому князю. Отпуская Юрия, Максим сделал незаметный знак Ксении мало пождать и, воротясь, с сокрушением молвил вдове, оставшись с нею с глазу на глаз: - Мыслю, не достоит прияти веры словесам его! И Ксения лишь молча кивнула в ответ. Она, поглядев на Юрия только, даже не вызнав еще о слухах, сама уверилась в правоте давешних предчувствий. Что же теперь? - Отлучить от церкви! - сказала она вдруг глубоким, сорвавшимся в выкрик голосом. Сказала и замерла. Но митрополит лишь мгновенно вскинул и опустил ресницы, не пожелав заметить неприличия в возгласе вдовствующей княгини. Ибо сам подумал втайне о том же. Но как, за что? И - можно ли князя... А ежели не поможет? Ввечеру того же дня, воротясь из церкви, митрополит обрел у себя дары, посланные Юрием Московским. С сокрушением подумал, что, принимая дары, тем самым уже предает Ксению и ее сына Михаила. Явись Юрий к нему сам, может, митрополит, по первому душевному движению, и не принял бы его даров, но уже принятое келарем отослать не смог. И тут вновь и опять его обуяла слабость. Отлучать от церкви князя - такого еще не бывало. (Было, было! Отлучали, и не раз! И князей, и цесарей, и императоров! Не лукавь, хитрый грек!) Но - по слухам смердьим? Но - не свершившего зла, ибо еще не приехал в Орду московский князь и еще не навел татар на Русскую землю. (А наведет - дак будет поздно! Ныне, теперь нужно обуздать насильника, доколе насилие не свершено! Что ж ты немотствуешь, русский митрополит Максим?!) Но бремя забот, но усталость, но прожитые годы... Да к тому же гривны-новгородки, золотой потир древней цареградской работы и соболя делали свое дело. Глядел Максим и поникал, и смирялся с неизбежным, как казалось теперь, ходом событий. Решил оставить дары Юрия у себя и лишь молить Бога об утишении сердец прегордых. Сарскому епископу, однако, нужно послать весть, дабы не доверял Юрию и не предстательствовал о нем перед ханом сугубо... Ксения действовала смелее и жестче. Вызвала тверских бояр, сущих во Владимире, собрала, кого могла, ратных, за прочими разослала гонцов. Мчались кони - аж ветер свистел в ушах. Глянув в глаза Ксении, вспыхивали и кидались в дело кмети. Уже не монахиня, а прежняя их госпожа глядела неумолимым огненным взором, та, при которой, бывало, дохнуть не смели. Всех, всех, всех! Всем! В Тверь - гонцы. В Суздаль! В Городец! Кострому! Где еще сущи тверские ратные? Чьи кмети без дела боярились в Боголюбове? Вызвать! Чья дружина ушла к Нижнему? Воротить стремглав! К полудню другого дня на главных путях уже разоставили заставы. Юрия должны были перенять по дороге в Суздаль и посадить в железа до возвращения Михаила из Орды. ГЛАВА 4 Неведомыми путями злая весть, о которой, казалось, еще почти никто и не знал, поползла, растекаясь, по земле. - Юрий! - Что? - Юрий Московский! - Забыли Дюденеву рать? - Юрий! То он и в Переяславле сел! - И Можай забрали под себя москвичи! - Чегось-то преже про Москву и слыху не бывало? - Дак пока Данил Лексаныч сидел! - Теперича на осень жди татар! Зарывай добро! (Бабы - в рев.) - Може, обойдетси? - Баяла! - Побегай за Волгу! Все бросай, хоть дети живы останут у нас! - Тебе, идолу, ничо, а нас у бати семеро было, да и остались я и братуха, а те все пропали той поры: и Кунька, и Ванята, и Танюша... Кто помер, а тех увели... У-у-у! Из Владимира до поры начали разъезжаться торговые гости. В Суздале порушился торг. Из утра еще никто вроде не знал, не ведал худа, а к пабедью медник Седлило, проходя ряды, узрел небывалую суетню и, протолкавшись к лавке знакомого купца Никиты Вратынича, остоялся, совсем сбитый с толку. Никита в самое торговое время вешал на двери своей лавки объемистый амбарный замок. Заметив Седлилу, купец кивнул ему и бросил деловито, как о само собою понятном: - Уезжаю! - Почто?! - только и выдохнул медник. - А Юрий Данилыч за Михайлой в Орду кинулси, - деловито объяснил купец, - дак тово, товар увезти! После-то така замятня встанет, дак и коней не сыщешь! - Дак... Как же мне-то? - растерянно, чуя, как от страха по коже поползли холодные мураши, пробормотал медник. - А, понимай сам! - Купец рассеянно кивнул знакомцу, бросив: - Прощевай! - И начал выводить коня. И пока Седлило, все еще не в силах обнять умом увиденное, столбом стоял перед лавкой, Никита Вратынич с двумя работниками деловито нагрузили и затянули последний воз, и все трое полезли на телегу. Никита сам взял вожжи, работники уместились по сторонам, держась за вервие. Седлило тут бросился было к купцу, но тот решительно вздернул вожжей и крикнул, отъезжая: - Недосуг! Минет беда, приеду! - Стой, почто?! - кричал ему вслед медник, но груженый воз, тарахтя и вздымая пыль, уже влился в череду таких же, наспех увязанных, купеческих возов, что в облаках пыли покидали торговую площадь. Медник остался один. Кругом, суетясь, бежали, волочили кули и бочки, с треском захлопывались двери и ставни лавок. Сам не зная зачем, он проминовал ряды. Назади лавок, где сейчас распахивались и опоражнивались амбары, медника совсем затолкали. На его вопрошания только отмахивались, всем было не до него. - Бояре тверски приехавши! Не слыхал? - произнес кто-то у него над самым ухом. - Окстись! Почто? - отозвался другой. - Юрия ловить! Седлило с упавшим сердцем выбрался к самому обрыву. С высокого берега виднелись заречные села, и монастырь с островерхою церковью, и желтые хлеба, частью уже сжатые и составленные в бабки, от которых, казалось, волнами набегал жаркий воздух со щекотным запахом созревшей ржи. Под солнцем поблескивала вода, огибая зеленые острова камышей, белые гуси неспешно вереницею плыли по реке, стучали вальки баб, еще, верно, не прослышавших про Юрия, и дико было подумать, что скоро, вот-вот, - быть может, и с жатвой не успеют! - покатится, топча и сжигая хлеба, уволакивая плачущих баб и детишек, гоня, словно скот, мужиков, покатится безжалостная татарская конница, как тогда, при Андрее... - Господи, помоги! В глазах медника будто сдвинулось, и показалось на миг, что вдалеке бредущее стадо - это уже первые татарские разъезды... Бежать! Куда, как? На чем? Туда, за Нерль, в леса! Пока не поздно, пока можно спастись! А огороды? А хлеб? С голоду в лесах и без татар погибнешь... Такое творилось в Суздале, а зловещие слухи меж тем ползли и ползли, дальше и шире, в Ростов, Углич, Ярославль... И снимались с мест торговые гости, горожане спешно зарывали добро, мужики не знали, жать ли хлеб или спасать животы? Иные бежали куда глаза глядят, безо всего, <одною душою>. По словам летописца, в ту пору <...бысть замятня на всей Суздальской земле, во всех градех>. И все это совершилось по одной лишь вести, что московский князь Юрий Данилыч поехал в Орду добиваться великого княжения под Михайлой Тверским. Слишком помнились еще всеми дела покойного князя Андрея, слишком недавно прошла по Владимирской земле страшная Дюденева рать... Кони нюхали ветер. Дорога бежала из-под копыт, змеисто струясь меж высокими золотыми хлебами и островами жнивья, то пропадая, то вновь являясь взору на дальнем увале. И потому, что сейчас, об ос°нной поре, дорога была так пустынна, чуялось недоброе. Юрий нервно поглядел в насупленное отвердевшее лицо Александра. Сказал-спросил, неуверенно дрогнув голосом: - Трогаем? Александр молча отмотнул головой, продолжая глядеть вдаль. Он сейчас, сам не зная того, был особенно похож на деда, великого Александра, в его молодые годы. Зло скривясь, он выронил наконец: - Заварили кашу! - И, оборотя лицо к Юрию и возвыся голос, отмолвил: - Куда трогать?! Битый час ждем, ни пешего, ни комонного от Суздаля не видать! Черту в лапы... - Неужто засада? - охолодев нутром и разом охрипнув, спросил Юрий. - А то нет! - как о понятном, бросил Александр. - Нас ныне, яко татей, по всем дорогам станут имать! - И, еще помолчав, добавил хмуро: - На Муром надо альбо на Нижний... Да и Володимер миновать беспременно, не увидали б! В лесах авось не нагонят... Пока Юрий, с обозами, петляя лесами, уходил от погони, тверские бояре, напрасно прождав его у Суздаля, устремились в Городец и Нижний. Александр советовал всем ехать вкупе, не дробя сил (и он же дал спасительный совет миновать Нижний Новгород), но Юрий и тут поиначил по-своему. Он разделил дружину и с частью послал Бориса в обход Суздаля на Кострому, втайне мечтая захватить и этот город, а въяве говоря, что после бунта и убийства Давыда Явидовича с Иваном Жеребцом костромичи побоятся мести бояр Андреевых, перекинувшихся к Михаилу, и потому примут московлян с радостью. - Жалую тебя Костромой! - напыщенно произнес Юрий, отправляя Бориса. - А от Костромы, коли што, прямой путь к Великому Новгороду! - присовокуплял Юрий, провожая усланных. - По тебе, дак и вся Русь только и мечтает Москве передатиси! - остужал его Александр. - Смотри! Не погуби брата! Борис уехал и пропал. Потом уже, на Волге, их догнал посланный старшим боярином гонец, с известием, что до Костромы добрались благополучно. Юрий уже радостно потирал руки. Александр молчал и с тяжкой горечью видел, что ежели и случится беда с Борисом, Юрию не столь будет жаль брата, сколько упущенной Костромы. ГЛАВА 5 Августовский горячий ветер выдувал в отверстые настежь ворота клочья старого сена, какую-то рванину, брошенную за ненадобностью. Не было слышно ни собачьего лая, ни конского топотания в хлевах. Все ушли. Еще час назад последние возы с добром, последнее стадо, последние, на рысях уходящие верхоконные теснились в узких воротах городецкой крепости, изливаясь оттуда на простор нижних пристаней, но вот уже смолкли вдали топоты, окрики и блеяние. И старик мордвин, сторож, кивая головой, замер в распахнутых воротах, подслеповатыми безразличными глазами следя опустевшую улицу, из которой, закручиваясь столбами, уходила медленная пыль. Городец, притихший, молча следил по-за палисадами, как покидают город дружины великих бояр и с ними исшаивают, утекают величие и сила, делавшие до поры маленький городок над Волгой стольным градом Владимирской земли. Еще один город, который мог бы, - чуть-чуть повернись судьба, - и не стал, и уже навсегда не стал - столицею Руси Великой. Земля все еще выбирала себе град и главу, и выбрала земля другой город на Волге, на великой реке, несущей воды свои из глухих лесов северных в Орду, в степи, и дальше, в Хвалынское море, по которому путь в Дербент и далекую сказочную Персию... Владимирская земля столицею выбрала Тверь. Бояре уезжали на лодьях, обозы и стада, перевозя через Волгу, гнали посуху. Акинф, первым затеявший все это, уходил теперь одним из последних. Домолачивали хлеб - не бросать же! Дожидали своих из полюдья, с Ветлуги и Унжи. Сам Акинф, впрочем, успел уже побывать и в Москве и в Твери, поклониться Михайле Тверскому. Уже и землю обещал ему князь, о край волости, под Бежичами, и двор где поставить, в самой Твери, указал. Когда дошли вести из Нижнего, где перебили вечем городецких бояр Андреевых, и узналось из Костромы про гибель Ивана Жеребца с Давыдом, растерзанных озверелой толпой, тогда и все заговорили, что Акинф Великой как в воду глядел. А спервоначалу не то приходилось слышать. Кто-то и измену великому князю Дмитрию помянул было... Акинф тогда (дело-то совершалось на поминках по Андрею) встал, набычился, обвел стол с ближней дружиною Андреевой: - Кто дерзнет молвить, что аз безлепо служил князю своему?! - Утихни, Окинф Гаврилыч! А только, вишь... Могила не просохла ищо! Акинф боднул головой неотступно: - Ведомо самим, что баял Андрей Саныч, царство ему небесное, про Михайлу Ярославича: ему, мол, одному достоит приняти стол великокняжеский! - Баял, баял! Было! - раздались голоса. - Пото и моя молвь! - возвысил Акинф. - Было бы хоть детище малое у нашего князя, ин был бы и толк! (А и то сказать, - самому подумалось тогда же, - при младенце Борисе тоже остался бы он еще в Городце, нет ли - невесть!) А ныне про то молвить не грех: воля самого покойного князя-батюшки! Акинф крупно перекрестился и, дождав одобрительного говора, сел. И - сдвинулось. В самом деле, ни вдовы, ни наследника. Чего ждать? Под лежачий камень и вода не течет. Кто ни сядет на стол, вспомнит ли бояр, на Городце просидевших? Ой ли! Ну, а коли самим... Уж всяко не к суздальскому князю подаваться! Данил Лексаныч, младший сынок Невского, тоже волею божией умре. Чернь по городам бунтует. Окроме Михайлы Тверского и выбрать некого. Прав Акинф, как ни поверни! И поскакали скорые гонцы, и потянулись за ними бояре с дружинами, челядью, скарбом, обилием, скотом... И даже холопы, что перекликались, тороча коней, толковали в одно с господами: - Так бы оно Даниле Московскому, покойнику, черед бы, да вишь! Не дожил... А у Юрия каки права? К Михайле и нать! Тот-то прямой князь! Слукавил Акинф Великой самую малость. Побывал-таки у Юрия. Жаль было вотчин переяславских своих. Да не дал ему Юрий первого места среди московских бояр, и еще припомнили оба, хоть говорки о том и не составилось, что не кто иной, а сам Акинф Великой три месяца назад по слову Андрееву полки собирал на Юрия, дабы силой отбивать Переяславль. Оно бы могло и в честь пойти, ну а поворотилось инако. Начинался четырнадцатый век. Собственно, он еще не начался, еще правил в Орде Тохта, человек тринадцатого столетия, еще Литва, кипящая грозною силой, не вылилась опустошительным потоком на земли Смоленска, еще стояла в обманчивом величии Галицко-Волынская Русь, поднятая властной рукой Даниила до уровня первых королевств Европы, еще плыл Акинф Великой с дружиной и холопами в стольную Тверь... Столетия иногда начинаются раньше сроков, отмеченных Хроносом, иногда запаздывают. Так, девятнадцатый век - подобно подтачиваемому тихой облачной весной льду - дожил до второго десятилетия двадцатого и тут с грохотом низринулся в небытие. Век восемнадцатый начался несколько раньше исторических сроков, семнадцатый - позже. Отчаянные усилия Годунова задержали на несколько лет неизбежное крушение самодержавия последних Рюриковичей, созидавшегося все предыдущее шестнадцатое столетие. Пятнадцатый век сломался почти на рубеже времени, с осуждением еретиков, победою иосифлян над нестяжателями и смертью Ивана Третьего. Граница четырнадцатого и пятнадцатого веков размыта, но не будет ошибкою сказать, что четырнадцатый век - грозовой и величественный, на гребне своем поднявший эпическую сагу Куликова поля, век великих, светлых и страшных страстей, век творимых легенд и начала народов, - что век этот кончился раньше летописного времени, возможно даже со смертью Сергия Радонежского. И начался позже, быть может, даже не теперь, но в 1304 году, а десятилетие спустя, с победою мусульман ордынских, подобно тому, как и век тринадцатый проявил себя не сразу, и даже после погрома Киева, и даже после Липицы, и даже после Калки, до самого похода Батыева, вс° еще думали, вс° еще казалось многим, что ничто не изменилось, что вс° продолжается и продолжается прежнее... Дивно, впрочем, не то, что столетия запаздывают или начинаются раньше, дивно, что все-таки история меняется в ритме столетий. Или уж так кажется нам? Или столь могущественно хронологическое деление времени, что мы и события прошлого толкуем и располагаем невольно по тем же неторопливым столетним рубежам? Начинался четырнадцатый век. Он еще не начался в делах, не означился вполне. Все было еще как хрупкий весенний лед, еще не сдвинутый, не изломанный пенистым ледоходом. Но и все уже было готово для событий иных и славы иной, чем прежняя. Боярин, в силе и славе плывший по Волге из Городца в Тверь, не знал этого всего и потому был обречен. Акинф Великий был муж простого здравого смысла и животных (ж и в о т н ы х от слова <живот> - жизнь) похотей. Он не думал о судьбах Руси, не задумывался о Боге, полагая, что о Боге достаточно мыслят попы, а совесть порядком-таки путал с хитростью. Для него свято было одно: свое добро, земля, волости. Но волости были в разных местах, даже в разных княжествах. Иное, что в Переяславле, и потеряно до поры. А воротить свое добро он хотел крепко. И потому приходилось думать о всей Руси, о едином князе русском. Андрея Городецкого он понимал. Андрей был жаден и завистлив. Михайлы Акинф побаивался, чуял - грабить не даст! Но уже и в нем самом что-то переменялось от жадных молодых лет. Уже не так хотелось приобретать, хотелось уберечь нажитое. И уже прикидывал Акинф, как лучше начнет споспешествовать он князь Михайле. Что можно, чего нельзя при новом господине, что одобрит и чего не простит тверской князь. Уже и к себе приваживал людей Акинф, всякого случая ради. Андрея Кобылу, сына Жеребцова, отрока, чуть ли не в сыны принял. Что там створилось при дедах! Признание отца, покойного Гаврилы Олексича, гвоздем сидело в нем, упрятанное в тайное тайных. Первое, что почуял Акинф, услышав весть об убийстве Ивана Жеребца в Костроме, была тихая радость. То все казалось: а вдруг проведает Иван? И как тогда обернет к нему, сыну отцеубийцы? А теперь Иван плавает в луже своей крови... а теперь унесли... а теперича и схоронили давно! Ныне стало мочно неложно полюбить Андрея Кобылу, сына Жеребцова. Зато и полюбил, что уже не знает отрок, как там и что было между дедами. И стало мочно приветить, помочь, поддержать, и тем вовсе закрыть грех отцов, грех тайный, на духу и то не сказанный. Холопья? И холопья того не знали! Да и то сказать: теперь поддержи Андрея Кобылу, пока юн, доколе не осильнел, опосле не забудет! А у князь Михайлы чем боле будет своих, Акинфовых, тем боле чести ему, Акинфу! И сам князь того пуще залюбит Акинфа Великого! Так-то! А переяславские вотчины Михаило воротит ему. Не воротит - сам возьму! - пообещал Акинф. - Дмитрия-князя вышибли из Переяславля, неуж этого, Юрия, рыжего, не вышибем? Жаль, конечно, Андрей Саныч не успел воротить город. Куды б ноне веселей стало! С теми мыслями плыл Акинф в Тверь. Сидел в расписном широком паузке, под шатром с откинутыми полами, в тени, в холодке. Сидел, озирая зеленые привольные берега. Лодьи шли медленно, вспарывая бегучую воду, приходилось выгребать противу течения. Пахло мужичьим духом от горячих распаренных гребцов, запахом здоровых немытых мужских тел, запахом соленого пота, отрыжками лука и редьки. Пахло знакомо и привычно. Век был этот дух! В молодечных, в людских, в шатрах, в сече, бок о бок с дружиною, или зимой, когда, промороженный до самых костей, влезаешь в избу, набитую ратными, и так шибанет в нос человечьим смердьим теплом! И тотчас от душного запаха отпустит тревога: чуешь, что день пережит и ты дома, в избе, со своими, и эти крепко пахнущие мужики не выдадут, и, валясь в овчины, в гущу тел, носом чуток к порогу, чтоб тянуло свежцой, засыпаешь почти враз, без опасу уже, меж тем как очередные сторожи пролезают к выходу, спотыкаясь о чьи-то ноги и уважительно обходя его, боярина, - не наступить бы невзначай... Всегда был этот горячий и густой мужичий дух и значил: все хорошо. Дружина при деле, и сам при дружине. И сейчас, скоро, - чуял - опять нужны будут ему люди для дела, мужского, горячего, с потом и кровью творимого, дела войны, драки, боя, битвы за власть и добро. А какое добро безо власти?! Пото и люди надобны. Кто людьми нужен, тот и сам сирота! Акинф был всегда людьми богат. Богат смердами, холопами, челядью, дружиной. Детьми не обижен. Оба молодца - что Иван, что Федька - поглядеть любо! Дочери - одна в одну. Ни статью, ни смыслом не обижены. Таких ярок, да с добрым приданым, хошь и князю иному впору! Брат Морхиня при нем неотступно, племяш, Сашко, тоже под его рукой ходит. И зятя доброго Клавдя нынче в дом привела! Ничем не обижен Акинф, ничем не заботен. Весел Акинф и вдыхает радостно горячий запах мужицкого пота, запах смолы и дегтя, свежий запах воды и далекие запахи бора, что волнами, вдруг, накатывают на лодью, с роями мошек, летящих от берегов в горячем лесном воздухе прямо на стрежень реки и падающих в воду, на корм прожорливому рыбьему племени. <Как и у нас! - посмеиваясь, думает Акинф. - Который которого преже сожрет!> Акинф спешит. Князь Михайло днями ладил в Орду, к хану. А без его как? Не стало бы замятни! Надоть доправить в Тверь со всема, с дружиною. За зелеными излуками берегов близилась Кострома. Вдали запоказывалась, ныряя, лодка, черная на синей, дробящейся серебром воде. Скоро лодка приблизилась. Человек, стоя, кричал им, махал рукою. Акинф, вглядевшись, признал Касьяна, своего торгового холопа, что сидел в Акинфовой лавке на Костроме. Челнок подтянули багром, и тотчас стремительная сила воды вытянула его повдоль паузка, прижав к набоям. Касьян, подтянутый десятком мускулистых рук, вскочив на дощатый помост, прежде поклонился боярину и, когда Акинф махнул рукой, отстраняя прочих, молвил громко: - Хоромы готовы! - А тихо добавил уже одному боярину: - Московляне на Костроме! - Юрий? - выдохнул Акинф. - Борис, - возразил Касьян. - Брата послал! Та-а-ак, - протянул Акинф, - ну что ж! У низовых причалов пристанем, пожалуй, особо-то себя не казать! Касьян меж тем сказывал прочие вести: и про князя Михайлу, что уже отплыл в Орду, и про прежний судовой караван, загодя отправленный Акинфом. Кончив, поглядел в глаза Акинфу. Тот озирал посыльного, любуясь. Отмолвил: - Добрую весть принес ты мне, Касьян! Подь в чулан, отдохни чуток, охолонь. Вона, руки, видать, стер веслами-то! Лодьи шли одна за другою, все так же натужно вспарывая воду, и уже запоказывалось, запосветливало на зеленом светлыми точками - россыпями застойного жилья, хором и анбаров - верной приметою большого торгового города. - Борис, значит, на Костроме! - сказал Акинф вслух и усмехнулся, сощурясь. ГЛАВА 6 До Костромы добрались едва не чудом. Изъеденные комарьем, перемокшие, петляя в болотах, они наконец уже в виду города вышли к Волге и остановились небольшою кучкой усталых людей на замученных конях. И все-таки, выехав на простор и увидя громаду воды перед собою, учуяв чистый ветер, что нежно овеивал лицо, Борис, сутки не слезавший с коня, обрадовался. Он жадно дышал, наслаждаясь шириною окоема и тем, что въедливые слепни и прочая крылатая нечисть тут, на свежем ветру, почти отстала от них. Конь коротко взоржал, и Борис, легко тронув бока гнедого стременами и выпрямляясь в седле, гордясь невольно конем и собою, подъехал красивою мелкою поступью к старшему боярину, окольничему Юрию Редегину, что стоял на взгорке, обозревая берег из-под ладони. - Как перевозити ся будем? - спросил Борис легко, не думая ни о чем, а лишь радуясь простору и свету. Юрий Василич оборотил к нему заботное лицо, отмолвил: - И не ведаю, княже! Перевоз занят, а кем - не пойму. А быть тамо тверичам, никому боле! У Бориса загорелась кровь. В нетерпеливой горячности своих девятнадцати лет он, так же как Юрий Василич, приложив руку к глазам, громко бросил: - Ударим на перевоз ратью! Кто ни есть, с наворопа собьем! - Кто знат, сколь там оружного народу? - раздумчиво протянул боярин и, остужая Бориса, добавил: - Погубим дружину, а и лодей не возьмем. Невелик труд, обрезать ужища да спустить лодьи вниз по реке! - Чего ж делать-то? - растерялся Борис, поняв сразу, что боярин прав и дело, увы, не столь просто. Юрий Василич вздохнул, почесал бороду, подумал и оборотил к ратным: - Эй, молодцы! Который здешни места ведает? Скоро нашелся один, ходивший в Кострому, и вспомнил, что выше города, в немногих поприщах отселе, стоит рыбацкое село. - Ето дело! - ободрясь, воскликнул боярин. - Тронули туда. Село, и верно, нашлось, и лодьи нашлись, и рыбаки, сперва угрюмо принявшие неведомых ратных, узнав, что московляне не за так, а за серебро прошают перевезти их через Волгу, разом подобрев, с охотою взялись за весла. Возились долго и в Кострому въезжали уже ночью. И все, что творилось потом, в эти два дня, вспоминал Борис впоследствии как одну сплошную и суматошную бессонную ночь... Кострома глухо шумела, по улицам бродили толпы вооруженных чем попадя горожан. Городские ворота стояли настежь. Поначалу никто даже не обратил внимания на новую оружую ватагу, что шагом подымалась вдоль молчаливо замкнутых ворот и заборов, тем паче что московлян и всего-то была горсть. Где-то вдалеке били набат; там и сям вспыхивали какие-то огни; кто-то шел пьяный со смолистым пылающим факелом, меча и рассыпая по сторонам предательские искры. Заливисто лаяли псы во дворах. И лишь на втором перекрестке хриплый голос окликнул их: - Эгей! Стой! Мать вашу... Вы чьи? - Московляне! - отозвался, прокашлявшись, Юрий Василич. Из сумерек вынырнула косматая морда, проблеснуло лезвие рогатины: - Брешешь, шкура, московлян не бывало у нас! - Посланы от Юрия-князя! - строго отмолвил боярин. Борис подъехал к костромичу впритык, с острым любопытством рассматривая нечаянного стража, который мутно глядел на комонных и покачивался, - от него густо несло хмелиной. - Какая власть у вас? - спросил Юрий Василич. - А кто их разберет! - отозвался костромич. - Ворота настежь! - промолвил Борис. Костромич оборотил лицо к нему, долго вглядывался. Сказал, с мгновенной догадкою: - Княжич, што ль? Часом не Юрий Данилыч будешь? За спиной мужика молчаливо собирались разномастно оборуженные ратные, и у Юрия Василича, помыслившего было попросту отпихнуть пьяного да и ехать дале, пропала охота ввязываться в ссору. Он уже намерился спешиться и спросил: - Старшой кто-та у вас? - Я старшой! - возразил пьяный мужик, и Юрий Василич, крякнув, крепче всел в седло. - Князь Юрий за себя нас послал! - молвил Борис звонко. - А я брат ему! - Как кличут-то? - угрюмо поинтересовался пьяный. - Борисом! Костромич задумался, опершись о рогатину и покачиваясь. Потом хитро взглянул: - Ай брешешь? Борис было закусил губу, но тот вдруг, понурясь, махнул рукой: - Вали к собору! Тамо прошай боярина Захарию Зерна! - И, уже когда ратные тронули, крикнул вслед: - Чегось мало народу-то привел? С такой ратью задавят вас тута! - И он длинно выругался по-матерну. На площади перед собором горели сторожевые костры. Их остановили вдругорядь. Долго длились бестолковые переговоры то с одним, то с другим из подъезжавших и подходивших бояр и воевод градских. Борис начинал терять прежнюю уверенность свою, да и усталость наваливалась все плотнее. Он плохо понимал, что происходит, не поспевал следить за Юрием Василичем и с тоской посматривал по сторонам: в жило бы хоть какое-нибудь! Ратники завистливо вдыхали запах варева, что хлебали невдали от них костромские кмети. Кони, голодные, как и седоки, беспокойно топотались, стригли ушами. Невзирая на ночную пору, на площади не стихала суета. Подходили и отходили, звякая во тьме оружием, ратные, слышались выклики, кто-то кого-то искал, за кем-то отъезжали посыльные. У ближнего тына лежали вповалку тела. Борис, усмотрев, вздрогнул, показалось - мертвые. Но вот один шевельнулся, донесся храп, чей-то стон и иканье. То были попросту упившиеся до положения риз, коих сволочили посторонь, чтобы не потоптали кони. К ним опять подъехали вершники в дорогом оружии. Юрий Василич принялся что-то объяснять, взмахивая руками. В темноте начался спор. - Нужны мне московляне! - кричал с коня некакий боярин, не обинуясь присутствием Бориса с дружиной. - Как князь Михайло скажет, так и пущай! А ето што: какой хошь проезжий-прохожий вали в Кострому! Неча! Даве два анбара в торгу разбили! И все разорят! Юрий Василич что-то возражал, грозил, поминая Захарию Зерна, наконец спорщик, яростно махнув рукой, бросил: - А, пущай! - Он зло обернулся к москвичам, погрозил кому-то и, тронув вскачь, исчез в темноте. Борис хотел было подъехать к своему боярину, но тот только отмахнулся: - Пожди! Ратники роптали. Юрий Василич скоро куда-то ускакал, да и пропал невестимо. Бориса прошали: как быть, что делать? Он не знал. Велел ждать, не спешиваясь. У самого начинало болеть все тело, руки, ноги, отбитая поясница. Мучительно хотелось слезть с коня, размять ноги, но, заказав другим, он и сам себе не позволял уже спешиться. Ратные дремали в седлах. Костромичи, кто безразлично, кто и враждебно, сновали мимо них. Борису так уже захотелось спать, что стало все равно. Дрожь пробирала, в глазах мутилось и плыло. Он вздрагивал, словно конь вздергивая голову, что-то отвечал, кого-то от чего-то останавливал, сам уже не понимая толком, кого и от чего. На миг показалось ему, что половина дружины куда-то исчезла, и он испугался до холодного пота, даже сон временем соскочил. Наконец-таки появился Юрий Василич, захлопотанный и довольный. - С Захарием сговорил! - молвил он, подъезжая. И деловито прибавил, оборотясь к подъехавшим молодшим: - Зови всех! Скоро ратные расседлывали коней, вязали к коновязям, в полутьме, освещаемой двумя факелами, пробирались внутрь длинной, в несколько связей, бревенчатой избы, видно - княжеской молодечной, и там тесно впихивались на лавки за долгими прокопченными столами. Коням дали овес, ратные, теснясь к котлам с горячими щами, жрали, сопя и толкаясь ложками. Сам Борис, которого протащили куда-то за угол, потом запихнули в калитку и оттуда уже ввели в высокий терем, где представили четырем незнакомым боярам, тоже наконец оказался за обеденным столом и сейчас уписывал за обе щеки мясные пироги и кашу, давясь, краснея, что не может оторваться от еды, и виновато взглядывая на старого боярина Захарию, что молча, без улыбки, ждал, когда насытится московский княжич. (В недавней замятне у Захарии убили взрослого сына, Александра, кинувшегося на выручку Ивана Жеребца.) Наконец Борис почуял, что сыт, но тут же на него начал наваливаться предательский сон. Он уже плохо понимал, о чем говорил Захарий Зерно, только одно врезалось, когда Захарий, помавая головой, отмолвил Юрию Василичу: - Я - как Тохта! Я и князя Юрия Данилыча поддержу с охотой, коли ярлык получит! Борис намерился было тут встрять в говорку, но, пока собирался, опять утерял нить спора и вовсе перестал понимать, о чем речь. Наконец, сжалившись над княжичем, Юрий Василич отпустил его спать. Борис вышел, качаясь, как пьяный, ему отворили низкую дверь в какую-то горницу, и он, в темноте ткнувшись в мягкое, мгновенно уснул мертвым сном. Меж тем уже осветлело небо, громко кричали галки, носясь над площадью, где сникла на время ночная суета и сторожа дремали у погасающих костров, а Юрий Василич Редегин с Захарием Зерном все еще сидели за столом, дотолковывая, оба понурясь от усталости, и Захарий невесело повторял, в одно с давешним мужиком: - Кабы вы дружины поболе привели! Видели, каково во гради? Ворота не заперты, сторожа вся в лежку. До княжеских погребов дорвались, вишь! Теперь, доколе не проспят, ничего и вершить нельзя. И мне невмочь. Александр вот... - Захарий приодержался и вдруг, опустя голову, молча заплакал, вздрагивая, и Юрий Василич, насупясь, отворотил чело, пережидая невольную слабость старика... Проснулся Борис оттого, что его трясли за плечи. - Вставай, княжич, беда! - кричал ему в ухо посыльный. Борис, весь изломанный, наконец встал, выбрался на свет, застегиваясь на ходу. При свете дня плохо узнавалось место. Кабы не свои кмети, он бы, верно, долго проискал и прежнюю калитку, и молодечную, и ворота детинца, из которых уже выезжали к площади вооруженные москвичи. Оказывается, пока Борис спал, в городе началась чуть ли не ратная свара. Улицы заставили рогатками, отверстые давеча ворота заняли кмети какого-то боярина, врага Захарии, и не пропускали никого ни внутрь, ни наружу. В нижнем конце забили набат и собралось вече. Купцы оборужали своих молодших и, загородившись бревнами и дрекольем, словно в осаду, засели в торгу, оберегая анбары с добром. Люди Захарии едва еще удерживали детинец и две улицы, ведущие к пристани. На прочих шумели расхристанные, озверелые вечники, сшибались, вздымая колья, ватаги чьих-то, явно нанятых, молодцов. Уже в двух-трех местах вспыхивали пожары. К счастью, опамятовавшие после вчерашней пьяни горожане не давали ходу огню. Какого-то мужика, принятого за поджигателя, схватя, казнили без милости. Борис, еще ничего не понимая, оказался в седле и, удерживая своих в куче (не растерялись бы), порысил за толпой костромичей, валивших к пристаням. Уже по пути ему дотолковали, что тверская боярская помочь, стоявшая на том берегу Волги, на перевозах, вздумала из утра захватить город, и сейчас на берегу, верно, идет бой. - Юрий Василич где? - прокричал Борис, засполошным зыком толпы едва почуяв свой голос. - Кажись, спит! - отозвался один из кметей. - Толкуй! Он и послал! - перебил другой ратник. - А ты, Онька, брехлив непутем! У перевоза гудела толпа. Бою не было, но над головами то и дело вздымались колья и лезвия рогатин и топоров. Вдали, едва видные за головами толпы, маячили верхоконные тверичи. С той и другой стороны яростно орали. Тверичи наезжали конями, и их, видно, хватали за поводья, осаживали. Толпа колыхалась, как полая вода в ледоход. Борис хотел было пробиться вперед, но пробиться не было никакой возможности. Тем часом к ним приблизился, яростно работая плетью, какой-то боярин и, сложив ладони трубой, вопросил: - Московляне? Борис поднял руку и помахал ему. Боярин вновь заработал плетью, пихая коня, прорвался наконец к ним и, едва отдышавшись, велел вспятить и подняться на бугор. - Почто? - не понял Борис. - Видать бы было! - выкрикнул боярин. И Борис, все так же недоумевая, велел дружине валить к бугру. Боярин вновь врезался в толпу и начал отдаляться от них. Пожав плечами, Борис поднялся на песчаную гриву прибережья и, оказавшись над толпой, увидел лучше происходящее на берегу. Там вс° еще спорили, вс° еще грозили, кто плетью, кто оружием. Но вот наконец тверичи поворотили и стали заводить коней на дощаники. Борис тут только понял, что им велели выстать нарочно, дабы показать тверичам оружную московскую помочь и тем вспятить их дружину обратно, за Волгу. Понять, однако, кто все это затеял, ему так и не пришлось. Юрий Василич, встретивший их у собора, оказалось, ничего не знал, не ведал и весь перепал было, не найдя Бориса с дружиною. (Он, пробыв двое суток без сна и на ногах, не выдержал и уснул на рассвете.) Борис после утреннего дела был радостен и горд собой. Вздумав еще что-то совершить без своего окольничего, он отправился в стан костромичей, укрепившихся в нижнем конце, мысля уговорить их признать власть князя Юрия Московского. Его пропустили через рогатки, угрюмо выслушали и, не сказав ни да ни нет, отвели назад. Юрий Василич, завидя Бориса, только лоб перекрестил: как и не забрали! И строго-настрого воспретил ему на будущее соваться одному куда бы то ни было. Вечером скудно поужинали. Захария не появлялся, баяли - слег. Но его кмети, вместе с московскими ратными, берегли улицы. Борис, посаженный Юрием Василичем чуть ли не под замок, ждал, изводясь, бродил по палате, дремал сидя и уже видел, что всем было не до него - и Юрию Василичу, что спал с лица и только забегал изредка проведать, на месте ли княжич, и костромским боярам, что становились все угрюмее и почти перестали отвечать на вопросы Бориса. Свои тоже взглядывали на него тревожно или с торопливыми ободряющими улыбками и бежали по делам. Он же сидел - живым залогом братних замыслов, удостоверяя собою волю Москвы, - и пытался хотя по лицам понять, что же творится во граде? То ему казалось, что одолевают <свои>, то, что все уже потеряно и пора бежать вон из Костромы. Ввечеру Юрий Василич зашел, свалился на лавку, отер потное чело, поглядел на Бориса и тоже молвил, стойно давешнему мужику: - Дружины мало у нас! - А про костромичей на вопрос Бориса, ругнувшись, добавил: - И п°с их знает, чего хотят? Тверских бояр, вишь, не пущают в город, а нас... нас тоже... тово... - Он не договорил, замолк и помутневшими оловянными глазами уставился в столешницу. Потом встряхнулся, сильно потер лицо ладонями, встал, шатнувшись: - Ну, я пойду... Надо кормы добывать... - А Захарий? - Захарий дает, да провезти некак! - отмолвил он с порога. Спать легли без ужина. Борис из гордости отказался от своей доли в пользу тех ратных, что стояли в стороже. И вот началась другая ночь, полная смутных шорохов, громкого ржанья коней и топота копыт, тревожного звяка оружия и набатных голосов в дальних концах Костромы. За ночь явно что-то произошло нехорошее. Перед утром, неслышно снявшись с постов, люди Захарии Зерна покинули детинец. Московская дружина осталась одна, без еды и сена, осажденная сама не зная кем. Уже на позднем свету Юрий Василич принес Борису два сухаря и кружку воды. Сказал смущенно: - Не побрезгуй, княже! И Борис, давно и сильно проголодав, обрадованный донельзя, почти со слезами на глазах грыз сухари и запивал тепловатой водой, чувствуя всей кожей вину перед боярином за свою неумелость и молодость. - Предали нас? - спрашивал он Юрия Василича, и тот, глядя, как княжич ест, покачивал головой: - Уж и не знаю, как тебе и молвить! - Может... в Новгород? - неуверенно предложил Борис. - Никуда не пробиться! - отмолвил боярин. Он вышел, снова воспретив Борису покидать покой: - Тебя захватят альбо убьют, и все дело наше погибло! Понимай сам! И вновь потянулось тревожное томительное ожидание. Где-то там, за стенами, близился и нарастал ратный шум. <Ужли бьются с кем?> - гадал Борис, не ведая, ждать ли ему еще или, презрев наказ окольничего, лезть вон из хором и кидаться в сечу? А потом двери запрыгали, расскакиваясь наполы, и кмети внесли в палату тело Редегина. С попоны глухо капала кровь. Боярина положили на пол, и Юрий Василич, застонав, приоткрыл глаза: - Княжич, княжич где? Борис, задрожав, опустился перед ним на колени. - Пить! - хрипло попросил боярин, и Борис кинулся за кружкой, к счастью, не допитой им давеча, и торопливо начал вливать воду в рот раненому. Один из кметей, опустившихся на колени рядом с Борисом, взялся разрезать на боярине платье и перевязывать рану, из которой с тупым бульканьем, толчками выходила кровь. - Заговорить бы! Ворожею какую... Где тута найдешь? - переговаривались ратные. Юрий Василич скоро начал метаться, терять сознание; раз, широко открыв глаза, пытался что-то сказать Борису, державшему его за голову, но не смог, замер. Боярина прикрыли. Он хрипло и редко дышал, с остановками, в которые, казалось, вот-вот дыхание и вовсе исчезнет. - Может, еще и отойдет! - нерешительно произнес кто-то из ратных... Так Борис остался без старшого и, поскольку Юрий Василич все делал без него, не долагая княжичу, потерялся и растерялся совсем. Одно он понимал: в Костроме им уже не усидеть. Но как и куда пробиваться? Посоветовавшись с молодшими дружинниками, он послал двоих детей боярских с частью кметей сыскивать Захария и требовать с него ежели не ратной помочи, так хоть помоги выбраться вон из города. Сам Борис, вздевши бронь, начал объезжать ближние улицы, в которых угрожающе собирались кучки оружных горожан и откуда то пролетало копье, то град камней, то с руганью вздымалось несколько топоров, и Борис, ярея, хватался за саблю, но каждый раз дело не доходило до настоящей сшибки. Его тут же окликали, начинали ерничать или кричали: - Извиняй, княжич, не признали! А ты храб°р! И Борис со стыдом опускал обнаженную саблю, чуя, как все более и более заползает ему за воротник липкий гаденький страх. Дружина, усланная за Захарией, не возвращалась. Несколько раз, бросая поводья стремянному, Борис взбегал по тесовым ступеням в покой, следил прерывистое дыхание Юрия Василича, который все не умирал и не приходил в себя. Ратные, не евши с прошлого вечера, глядели мокрыми курами. Он уже было думал, бросив все, пробиваться вон из города, но не мог покинуть усланных за Захарией кметей. Да без них вряд ли бы и сил хватило, особо еж