, ящики и корчаги, выгруженные с кораблей и обтянутые смоленой толстиной, сиротливо высились на берегу. Татары плотоядно поглядывали на товар, льстиво заговаривали, намеками выпрашивая подарки. Пришлось разрезать один куль, чтобы удоволить хотя старейшин, не то и ханская пайцза не удержала бы. Ночи были здесь черные, хоть и теплые. Люди спали прямо на земле, на тонких кошмах, и земля грела. По ночам выставляли усиленную сторожу. Какие-то тени в сумерках появлялись из-за холмов, шныряли вокруг русского стана, подбираясь к товарам. Шли дни. Ревело и билось море. Уже становилось ясно, что, утихни ветер, и то сразу нельзя будет двинуться в путь, так основательно потрудились волны над хрупкими телами кораблей. Что творится в Константинополе, ждут ли их еще? Этого тоже никто не знал. Когда наконец утихло море, пришлось нанимать лошадей у татар, вытаскивать лодьи на берег, чинить и смолить заново. Не было лесу поправить поломанные мачты, не хватало веревок для снастей. Долго ждали потом попутного ветра... По всему по этому Геронтий прибыл в Царьград слишком поздно, когда торжественное посвящение Петра уже состоялось. Владимирские бояре, однако, затеяли прю, требуя поставления Геронтия. Взаимное нелюбие усугублялось тем, что те и другие остановились на одном и том же русском подворье. Давеча Микула Станятич, ближний боярин князев, пришел с расквашенной скулой. Мало не дошло до мечей, уже и за ножи хватались волынские и тверские бояре. Брань стояла неподобная. Пакостные слова не пораз заглушали даже молитвы. Петр тщился поговорить с Геронтием с глазу на глаз, но ненависть тверичей не оставляла к тому никакой возможности, да и свои не простили бы <измены>, и Петр, начавший на деле постигать тяжесть креста, доставшегося ему ныне, мог только молить Господа об утишении страстей соплеменников своих. <И будут гнать тебя в земле твоей, и в роду твоем не признают, и хлеб твой в камень обратят, и посмеются тебе в день горя твоего...> - вспоминал он слова пророка, размышляя о грядущем своем подвиге и гадая: не воспретит ли ему Михайло Тверской и вовсе доступ в суздальские пределы? Впрочем, подобного срама, мнится, еще не бывало на Русской земле. Теперь речи велись о том, чтобы поставить на Русь двоих, его и Геронтия. Тогда бы на деле исполнилось тайное желание волынского князя учредить свою митрополию, и порвалась бы последняя ниточка, связывавшая воедино многострадальную Русскую землю. Сего Петр страшился более всего. И вновь происходило нечто, ему недоступное, какие-то хождения, дары кому-то, тайные пересылки с патриархом и кесарем, многие прихождения велеречивых греческих вельмож градских... В конце концов патриарх Афанасий с кесарем, видимо, поняли, что церковное разделение Руси пагубно и для них тоже. Настал день (и о дне этом Петр опять же заранее уведал по лицам предстоящих ему, по торопливой почтительности греков и хмурым взорам владимирских русичей), настал день, когда патриарх вызвал к себе их обоих, новопоставленного Петра и владимирского игумена Геронтия, и после молитвословия благословил Петра, а к Геронтию обратился с гневной речью, в коей упомянул и о том, что <недостойно мирянам святительския творити> (говорилось все это по-гречески, и по-гречески звучало иначе, туманнее и выспреннее, но смысл был именно тот. Патриарх отказывал Геронтию на том основании, что поставления его добивались мирские власти, - как будто поставление Петра творилось без участия тех же земных властителей!). Патриарх распорядился и о большем. От Геронтия тут же отобрали жезл, святительские одежды и перстень с печатью покойного митрополита Максима, привезенные им с собою из Русской земли, отобрали образ Богоматери, писанный самим Петром и поднесенный им некогда митрополиту Максиму. Теперь эта икона вернулась к ее создателю, в чем Петр усмотрел знак, посланный Господом, и уже не сомневался более в назначении своем. Отобрал Афанасий и клирошан, греков и русских, что служили митрополиту Максиму, а ныне прибыли с Геронтием в Царьград, и их тоже передал Петру. Дело происходило в Софийском соборе. Бояре великого князя владимирского, скованные уздою церковного благочиния и укрощенные давешними переговорами с вельможами кесаря, угрюмо молчали. - Помолим Господа, брат! - сказал Петр Геронтию, опускаясь на колени, когда все уже произошло и миряне разошлись, а патриарх Афанасий покинул храм. Оба игумена долго и молча молились, и ни один прежде другого не подымался с коленей. Петр, воспарив духом к выси горней, забыл про время, забыл про терпеливых клирошан за спиною. От горьких дум о несовершенстве человеческих душ мысли его, постепенно легчая и очищаясь, унеслись туда, к престолу вышней правды, и вновь, как и прежде, он увидел ее, Матерь Божию, в светлоте лица своего предстоящую перед Сыном, сидящим на престоле. Минуло несколько часов. Наконец застывшая плоть напомнила о себе. Петр оборотил лицо к Геронтию. Тот, полузакрыв глаза, казалось, был в каком-то сне. Медленно приходя в себя, он поглядел в глаза Петру, и что-то робкое-робкое и одновременно светлое просветило в его взоре. Петр первый потянулся к Геронтию, тот понял, и они, так же молча, троекратно облобызали друг друга. На другой день владимирцы собирались в обратный путь. Споры и страсти утихли, лишь иногда взрываясь отдельными всплесками запоздалой брани. Петр вышел благословить на дорогу недавних врагов своих и по той затрудненности, с которой склоняли головы иные тверские бояра, понимал, что самое тяжелое из предстоящего ему еще впереди. Уже когда череда конных и пеших владимирцев выходила и выезжала из ворот подворья, направляясь к пристаням Золотого Рога, до Петра донеслись сказанные кем-то нарочито громко слова: - Красивый мужик! И где только отыскали такого? - Муж достойный... - раздумчиво отозвался второй голос. Говорилось это явно про него, нового митрополита русского. ГЛАВА 21 В деревне время движется совсем по-иному, чем в городе, и у крестьян иначе, чем у бояр и князей. Кто там скачет и откуда с важными вестями, ждут ли гонцов, собирают, ли княжеские снемы, грозят ли ратною силой там, за синими чередами лесов и рек? Здесь - проходит зима, и оседают снега на отвоеванных у леса полянах. Соха процарапывает первые борозды на прошлогоднем пожоге. Сеют и растят хлеб. Жнут и встречают по осени вездесущих купцов и княжеских сборщиков дани. От них только и узнают новости, что творятся в мире. В дни наезда гостей девки бегают, задрав носы; хоть к коровам; а все одно - в лучшей сряде. Парни, распустив губы, глядят, завидуя узорной упряжи, суконной одежке, шитым сапогам и нарядным шапкам редких гостей. Потом наступает зима. И всех вестей в эту пору, что к курносому Яшке залез медведь-шатун, ободрав бок у коровы, и что Дрозда с конем чуть не загрызли волки в потемнях у самой деревни, едва отбился кнутом. Метут-заметают вьюги, скрипят снега в морозных искрах, холодно сверкают высокие звезды над оснеженными, в синем серебре, елями. От наезжих гостей одна память: железная ковань (топор, две рогатины, новые наральники для сохи, горсть железных наконечников к стрелам, кованые гвозди да новые подковы на четырех коней), что выменял на лисьи, барсучьи и медвежьи шкуры батько, крашенинный сарафан у жены да жемчужные серьги у дочери, за них отдал отец купцам седых бобров, сам не зная толком, дешево ли, дорого заплатил? А захотелось порадовать дочку! Девки теперь перебирают ленты в коробьи, тихо судачат, хихикая, что Саха рябая из соседней деревни такая непроворая девка! Понесла с приезду гостей, уже и брюхо видать, сидит теперя, глаз никому не кажет, ни на беседы, никуда не сойдет, только что по воду, до ручья и назадь! Дым густо колышется над головами, тянет в дымник. Потрескивает, сворачиваясь, лучина, черные огарки с шипом падают в подставленное деревянное корыто с водой. Еще по осени пакость приключилась, о ней теперь вовсю толкуют мужики. Наехала дружина новгородских бояр, забрали коней, коров, - что не успели отогнать в лес, - потравили хлеб, пограбили добро в амбарах. Деревня оправилась, не в полный расплох застали. Спасибо Птахе, пригнал охлюпкой: <Грабют!> Успели припрятать кой-что, а все же боязно стало: теперича и за синими лесами, а не усидишь! Вдруг да новые незваны гости пожалуют? У Степана в избе собрались все четыре хозяина. Степан, злой о сю пору (у него свели хорошего коня и бычка с коровой, с переляку не сумел ни спасти, ни отбить), засаживал новую рогатину - не то на зверя, не то на гостей-грабежчиков. Птаха Дрозд горячился, хлопал руками по коленям. Сыновья сидели смирно, слушали старших, но и у них порою ноздри раздувало гневом. Марья вынесла мирянам корчагу пива и с тревогою смотрела на расходившихся мужиков, что давно уже скинули зипуны, порасстегивали ворота посконных рубах и теперь, дыша потным жаром, со сбитыми бородами, раскосмаченные, орали, выкрикивая давнюю обиду свою. - Где твои Окинфичи о ту пору были?! Молви обчеству! Ты старшой у вас, тебе ведать! - ярился Дрозд. Мужики кивали, дакали, требовательно глядя на Степана. - Теперя, слышно, рать собирают, на ково-та? На новгородчев, дак вси пойдем, а коли на московлян, дак ищо думать надоть! Московляне-ти Окинфа, вишь, и с зятем под Переяславлем порешили, с има неметно дело иметь! Вот те и Окинфичи, туда и думай! Не рано ли от монастыря откачнулись? - Новгородцы-ти монастырь тоже пограбили! - Пущай! Дак с ченцов, со мнихов, какой и спрос? Кака защита от их? А боярин, боярин на что! Кормы берет, дак и оборонить должон! - На ково рать-то теперя, нет, ты скажи, на ково рать?! На кого рать собирает князь Михайло, Степан и сам не знал. Знал, что собирает и что, верно, придет и им уже этою зимой послать двоих-троих в войско. И еще понимал, что идтить придет ему самому. Васюк не пойдет, у ево и так сына убили. Птаха в сумненьи, коли и пойдет, дак только с им, Степаном, вместях. А князю помочь надо было. <Князю не дашь помочи, новгородцы все тут под себя заберут! Може, под Новгородом-то не хуже, чем под Тверью, а только не с того начали. Коня сводить - какого коня! И бычка! Ты купляй! А зорить не смей! Я коль в задор взойду, тебе и сам пожалую ту скотину, а зорить не смей!> - подумал так, и руки аж свело от бешенства. Так нажал, что сразу влезла, точно в масло вошла, непослушная рукоять. Поглядел, пристукнул рогатиной, когда отхлынуло, молвил: - Ты, Птаха, не кричи. Криком города не возьмешь. У боярина делов много. В ином мести был, и вся недолга! А за раззор отольетце им. Пото князь и полки собират! - А на Москву не хошь? Тут уж и сыновья поглядели на Степана. Степан усмехнулся, отложил рогатину, твердые ладони бросил на столешницу: - Московской князь Юрий Данилыч, бают, с новгородцами заедино. А наш Михайло - великой князь! Всей, значит, Володимирской земли хозяин! Тута и понимай сам! Оны вместях, их и бить вместях придет! - Ты все думаешь про Переяслав свой! - недовольно возразил Дрозд. Степан помотал головой: - Не думаю, Птаха! Как Окинфа Гаврилыча, значит, порешили, с того не думаю боле. А только, мужики, выбрали вы меня миром, миром и слушайте, а не то вон Птаху либо Васюка заместо меня изберите... Ну, а не хотите, дак мой вам сказ: не отсидимся тута, ратитьце нать! Позовут, сам пойду, и с сынами. Коли грех какой - Марью мою не оставьте тогда... Сказал - и замолкли, засопели, часто задышали мужики. Марья беззвучно охнула, закрыла лицо передником. Сыны-двойники одинаковым движением оглянулись на мать и вновь оборотили к отцу насупленные, решительные рожи. <Не трусят!> - удовлетворенно подумал Степан. Птаха покраснел шеей, потянулся к пиву, не подымая глаз, буркнул: - С тобой вместях и я пойду! Васюк с Лапой поддакнули было тоже, но Степан пристукнул ладонью, невступно крутанул бородой: - Деревню без мужиков негоже оставлять, други! Ратной порой всякое тут... Вы без нас вота што: сторожу выставляй! Парней кого-нито на Птичью гору посылайте, с нее далеко видать, а мимо николи не пройдут. Ну, а с Горелого Бора засеку нать нынче же поделать, тамо тогды тоже не сунутце. А придет нужа в избушки лесные уходить, дак скотину крюком гоните, черезо мхи! Тамо ты знашь, Васюк, гнилу тропку? Дак по той и гони. За мхами отсидитесь ужо. Хто етово пути не знат, утонут и с конями... - Марья! - позвал он, шатнув корчагу. Жена высморкалась в подол, отерла глаза, готовно подошла к столу. - Подай ищо, что ли... Не допили мы, вишь! - примирительно сказал Степан. ГЛАВА 22 Утро обещало быть морозным и ясным. Михаил, в накинутом на плеча, сверх нижней, тонкого полотна, рубахи, азяме, постоял на галерее, поеживаясь от сладко заползающего под рубаху холода, глядя на город, сгрудившийся внизу, на раскинутые за ним пригороды и далекие, оснеженные, - словно замороженные озера, - поля, с дымами дальних, неразличимых в прозрачном предутреннем сумраке деревушек, и синие леса по всему окоему, с убегающими в них извилистыми ниточками санных дорог, по одной из которых скачут сейчас к нему, в Тверь, братья московского князя Юрия. На резьбе перил, на мохнатом подзоре кровли голубым бисером переливался иней. Крохотные огоньки горели в капельках преображенной влаги. Город только еще просыпался. Редко курились, курчавились в недвижном воздухе дымы. Яснели, четче и четче отделяясь от зеленого неба, кровли теремов и круглящиеся маковицы церквей. Близкие и недостижимые в воздушной тверди, повисли перед ним шеломы и кресты княжеских храмов. Мягким сиянием, еще не сверкая, вся притуманенная инеем и словно еще сонная, светлела золотая глава Спасского собора. Видно заметив своего князя, замерли молодшие кмети на стрельнице ближнего к терему костра приволжской городской стены. Островато и тонко прорезывались их копья и навершия железных шапок над белою, уходящей в далекую даль, бесконечной, как время, великой рекой. Михаил еще и еще раз глубоко, всею грудью, вдохнул прозрачную чистоту воздуха и, уже зябко переведя плечами (ворот нижней рубахи заиндевел и отвердел от мороза), полез назад, в терем, в теплую полутьму княжеских опочивален. Анна, когда он, неслышно ступая в своих валеных сапогах, осторожно, без стука, притворял тяжелую дверь, приподнялась на локте, сонно и томно потянулась, сквозь сон улыбаясь мужу. Маленький зашевелился в колыбели, и нянька с тихим ворчанием уже совала ему в рот рожок со сцеженным молоком. <Старается, чтобы не закричал малыш!> - с мимолетным одобрением подумал Михаил. Нянька была старая, прежняя, вынянчившая всех и выучившая наизусть господский навычай. Знала, как не любит князь пустого детского крика и пустых слез, - особенно из утра, перед дневными трудами господарскими. Анна уже встала и в долгой мятой рубахе, с расширившейся, тяжко округлившейся грудью, уже шла кормить новорожденного. На миг, пока Михаил скидывал азям и сапоги, прикоснулась к нему рукой и плечом, приласкаться, и вздрогнула от холода: - Ух! Намерзнул как! Нянька передала маленького Константина матери. Тот сразу, поймав мягкий большой сосок, въелся, жадно чмокая и нетерпеливо дергая головкой. Анна глядела то на малыша, к которому еще не успела привыкнуть, то на мужа, и в глазах у нее, озерами, стояло тихое восторженное сияние. - Повались еще, милый! - предложила она вполголоса. Михаил кивнул согласно, прилег, закинув руки за голову, на постель. Однако уже не спалось. Невольно отмечал глухие звуки за стеною. То в горнице, полной холопов и боярчат, подымалась с расстеленных по лавкам и по полу соломенных и овчинных постелей очередная сторожа, а сменные, намерзшиеся на галереях княжого терема, торопливо опрокинув в глотки по чаше меду, заваливались на их место спать. Внизу на дворе топотали кони, слышались сдержанные окрики, визжали на морозном снегу полозья саней. Девка, торнутая под бок нянькой, торопливо накинув плат, пошла выносить ночную посудину и хлопала дверьми. В ближнем монастыре ударили в било. Сейчас начинается шевеление в службах и мастерских, подымаются седельники, шорники, щитники и прочие мастеровые княжого двора. Где еще слышится густой мужичий храп или тонкое сопение и стоны сонных девок, а где уже и стук, и звяк, и плеск воды, и топотанье по лестницам и переходам. Сейчас отворяют городские ворота, пропуская купеческие ватаги, а также обозы посольских и данщиков, что везут в Тверь рождественские кормы из деревень. На поварнях разводят огонь, наливают воду в котлы, ключники выдают поварам крупу и муку, квас и рыбу - тысячи полторы душ живет и кормится при тверском дворе великого князя владимирского... А там уже скоро надо принимать бояр, а там уже ждут послы от литовского князя - неволею приходит союзничать с Литвою, дабы держать в узде Юрия Львовича Волынского, бывшего родственника, который ныне, бают, спит и во сне видит, как бы поддатися католикам-ляхам... Игумен Геронтий давно уже послан на поставление в Царьград, но путь не близок; не задержали бы еще посольство в Орде! И опять же, подозрительно повел себя бывший шурин... У Михаила от всех этих дум поднялся привычный утренний зуд во всех членах, нетерпеливый зов к работе, к делу, что - только начни - закружит, понесет целодневною горячею суетой. Нет, совсем уже не спалось! Анна кончила кормить, прилегла на ложе, посунулась к нему: - Не дремлешь, ладо? Михаил приобнял жену, было жаль нарушать ее покой. Он прикрыл глаза и еще полежал, собираясь с мыслями. День обещал быть хорошим и, невзирая на заботы, на увертки волынского князя, на грозное розмирье с Новгородом, невзирая на все, Михаил чуял, что он счастлив. Чем? Анной? Сыном? Нет, не то! Задумавшись, понял: Даниловичи! Их приезду обрадовался бы любой князь, как радуются всякому ослаблению врага, но радость Михаила была другого рода. Не то, что Юрий Московский рассорился с братьями, а то, что в роду покойного Данилы, как-никак союзника и друга, нашлись-таки люди с совестью и честью, для коих убийство было убийством, а грех - грехом. Он и сейчас, услышав о приезде братьев Даниловичей, не собирался чем-то вредить Юрию или тотчас бросить рати на Москву. Да, впрочем, пока не укрощен Новгород, это было бы и невозможно. Новгородское ополчение о сю пору стоит под Торжком и уступать князю владимирскому пока не собирается. Из Новгорода шло на Русь заморское серебро. Серебра требовала Орда. Легче бы было платить натурой: мехами, хлебом, полотном, даже рабами, наконец! Но серебро доставать было далеко не так просто. Нужна была налаженная торговля с правильным и отнюдь не чрезмерным взиманием податей. Нужен был мир и, кроме того, единство страны. Но единство добывалось ратною силой, а угроза ратная тотчас нарушала торг. Замирали караваны лодей у причалов, задерживались хлебные обозы, мытники и вирники начинали разводить руками, роптать и низить глаза, кивая на пресловутое новгородское непокорство. И без того уже слишком тоненькая струйка серебра совсем тоньшала, не давая потребных для уплаты ордынского выхода и для сбора ратей доходов... Путь был один - круто подчинить Новгород. Но Новгород, в пору многолетней резни Александровичей захвативший княжеские права и земли, отнюдь не хотел ими поступаться и расплачиваться за великого князя с Ордою тоже не хотел. Серебро они предпочитали тратить на возведение новых каменных храмов у себя в городе и затейливых рубленых хором. Великий Новгород хорошел, сильнел и строился, посылал за Волок, в чудь и за море дружины охочих молодцов и теперь требовал от него, Михаила, подтверждения своих вольностей и новых великокняжеских уступок. Даже такие, как Бороздин, говорят теперь, что подчинить Новгород будет зело не просто... И все-таки Михаил был счастлив. Даниловичи едут! С удельными князьями, да и с волынским шурином, он справится, когда на Руси будет свой, преданный ему митрополит. Прежде надо урядить с Новгородом. Пожалуй, и уступить кое в чем на этот раз... А теперь - встреча! Он решительно спрыгнул с постели. Завтракали в тереме, своей семьей. Михаил дорожил этими краткими часами близости с домашними. Обедать и ужинать приходилось уже с боярами, дружиной, послами земель иноземных. Митя, вставший раньше других, уже взобрался на колени к отцу. - Тятя! А скажи, одушевленное и неодушевленное, это живое и неживое? Вот кони, коровы, люди - это все живое, а дерево как? Растет, дак живое, а когда бревна? Из чего терем сложен? Он тоже живой?! А рыбы? А почему в пост рыб едят? А ты меня повезешь в Орду? А Сашок тоже поедет? Куда ему! Он еще и на кони не умеет сидеть! - Митя торопится спрашивать: днем батю и не увидишь, и Михаил едва успевает отвечать. Любуясь детьми, что тихонько поталкивают друг друга, стараясь притиснуться к отцу и непременно, в очередь, залезть на колени, он гадает: каковы будут сыновья на возрасте? У Мити силенки уже нешуточные (<Богатырем растет!> - приговаривает нянька) и храбр, - то князю надобно. Да и умен, кажется, лишь бы не ссорился с братьями! Только что отпихнув Сашка, запыхавшийся, румяный, глядя на отца светлыми серыми глазами, он спрашивает вдруг: - Тятя! А что такое единосущный? Дьякон даве не толково баял! - Единый, нераздельный по существу, как Бог. - Вот, что он троичен и един, да? - Митя на миг хмурит брови, запоминая, и, едва выслушав ответ, кивает головой и снова начинает возиться... Анна сама разливает медовый квас, подает мужу горячую гречневую кашу в глиняной миске, отрезает кусок севрюги. Михаил ест резной костяною ложкой, сосредоточенно двигая челюстями. Крупные желваки ходят под кожей. Широко расставленными глазами он оглядывает семью, троих малышей, что едят, сопя и стараясь не ронять на стол крошки, лучащуюся светом Анну, что легким кивком головы приказывает слугам, и те быстро ставят на стол и убирают пустые блюда. Михаил молчит, удовлетворенно отпивает квас из серебряной чары. Ощущение радости не проходит в нем. В конце концов, чего он хотел? И Новгород, и Юрий Московский, и даже волынский князь ведут себя, как им и должно. Плохо, что недавно умер Михайло Андреич Суздальский. Как раз перед зимним постом. Это осложняет дело с Нижним Новгородом (и тут Юрий Данилыч, доносят, хочет вмешаться!). Но все это не страшно. К брату суздальского князя уже послано. Новгород он усмирит. Михаил пока не чувствует усталости ни в душе, ни в теле. Тело просит движения и труда. Семилетнего Митю он без усилий подымает к потолку на ладони. Самых свирепых жеребцов, взяв за узду, осаживает одною рукой. Медведей на охоте всегда сам берет на рогатину. Ему и теперь, как в прежние годы, не в труд скакать, не слезая с седла, от утренней до вечерней зари, лишь пересаживаясь с коня на конь. Не в труд выстаивать многочасовые торжественные службы в соборе, и, не уставая, править суд, и вершить дела в думе боярской. Хватает его и на ордынские, и на свои, великокняжеские, заботы, и на заботы градские: сам принимает гостей торговых, сам строжит мытников, вирников, наместников и волостелей. Сам заботится о силе ратной. Сам судит споры бояр, своих с пришлыми. И еще - ремественники, и еще - книжные хитрецы, коих сзывают из прочих земель и градов, и мастеры-литейщики, и иконного письма мастеры, и дела церковные, кои важнее прочих, - на все хватает княжеского пронзительного зрака, твердого слова, ласки, а где надо, и власти княжеской. Нет, с Юрием он справится! Тем паче ныне, когда беспокойный московит лишился родных братьев... Михаил кончает трапезу, вытирает рот рушником, ополаскивает руки под рукомоем. Еще выслушивает, уже немного рассеянно, что взахлеб спешит рассказать ему Митя, а сам уже опоясывается золотым поясом сканной работы с крупными самоцветами в нем. Слуга подносит княжеские выходные зеленые с жемчужною вышивкой сапоги, востроносые, на высоких малиновых каблуках, и Михаил, переобувшись из домашних, тонкой кожи узорчатых мягких поршней в сапоги, в дорогом зипуне, стянутом княжеским поясом, сразу становится выше и величественнее, хотя князя и так Бог не обидел ни ростом, ни статью. С поклоном входит в покой постельничий. На сенях уже ждут думные бояре. Стража выстроилась по всей внешней горнице, там, где ночью вповалку спала молодшая дружина и где уже все убрано и подметено. И Михаил выходит к трудам и заботам, к новому грядущему дню. К пабедью потеплело, и в воздухе тонко, обманно, повеяло неблизкой еще весной. Мороз отдал. Снег, слепящею белизною под ярким солнцем, как-то омягчел, перестал холодно искриться, уже не скрипел, а только хрустел под копытами коней, под шагами. Празднично разодетые придворные бояре, холопы и кмети заполнили площадь детинца. Двор был чисто выметен, и от крыльца тянулась по накатанной белизне дорожка расстеленных сукон: Даниловичей встречали как дорогих гостей. Михаил сам сошел с крыльца и уже издали, подняв руку, приветствовал подъезжающих. Вот Александр с Борисом соскакивают с седел и спешивается их дружина. Вот, чуть смущенно и чуть-чуть настороженно улыбаясь, Александр - уже издали Михаил понял, что это он, - ступает на сукна и идет через двор к ожидающему его у крыльца великому князю владимирскому. В вышине полощется в ясном воздухе веселый перезвон колоколов. Рядом и поодаль - бояре. Иван Акинфич стоит у плеча. Он старший среди пришлых бояр, у него с братом и у молодого Андрея Кобылы самая большая дружина. Даже после переяславского погрома много больше, чем у прочих. И потому он стоит тут, вблизи, на правах родовитого и сильного, и тоже улыбается, и, улыбаясь, тихонько говорит князю: - Горносталюшко идет, сера соболя ведет! Михаил чуть оборачивается к старшему Акинфичу, с легким недоумением вслушиваясь в негромкую речь, и боярин, продолжая ласково глядеть на подходящего Александра, поясняет: - Так, гляди, и всех Даниловичей переловим! Михаил мгновенно хмурится. Слова боярина пронзают его даже не грубою сутью своею, а тем, еще более страшным, что стоит за ними, - непониманием его, Михаила, дум и чувств, полным непризнанием его высоких целей. <Заместо дружбы - плен? Почто тогда Акинфичи не перебежали к Юрию? Неужто и другие о московских княжичах мыслят такожде? Как, однако, молодой Иван даже и видом похож на покойного отца, Акинфа Великого!> - неприязненно думается Михаилу. Но и хмурить брови нельзя. Александр уже близко. Михаил усилием воли переламывает себя и, ничего не ответив боярину, широко улыбаясь, шагает встречу Александру. Они обнимаются, и Михаил с особою, той, утренней радостью ощущает крепкие плечи московского княжича, чует морозный и свежий дух его кожи, видит совсем близко румяное с холоду юношеское лицо и чует - не надо уже и объяснять - все, что переживает сейчас Александр у себя в душе: и робость, и гордость, и капельку стыда за то, что приехал даваться врагу своего брата, и упрямство, и облегчающую радость встречи. Они оба на миг задерживают крепкий, мужской поцелуй и оба враз отводят глаза. Александр смущенно, Михаил - дабы не смущать гостя излиха. Да к тому же подошел Борис, и надо поцеловаться с ним, уже как со старым знакомым, с другом, который приехал погостить в родной, хорошо знакомый дом. И они подымаются по ступеням терема, все трое. И их, уже на сенях, ожидает Анна с хлебом и солью. А великокняжеские бояре тем часом встречают дружину Даниловичей, ратников зовут в хоромы, а коней слуги разводят по стойлам и коновязям. Гостям показывают их горницы, слуги подают умыться и переодеться с дороги, и затем - пир, большой, торжественный пир с боярами и дружиной на сенях княжеского дворца. И Михаил чествует гостей, и шутит, и улыбается, слуги носят бесконечные перемены рыбных блюд (пост еще не окончен), пирогов, каш и закусок, различных питий, своих и иноземных, восточные сладости, пряники и орехи, и снова мед, и красное греческое вино... За узкими оконцами палаты гаснет короткий зимний день, разливаясь по снегам прощальным закатным золотом. Звучат раз за разом здравицы в честь приезжих московитов и тверского великого князя. Гремит хор певцов, звучат сопели, домры и бубны, пляшут скоморохи, уводят под руки по опочивальням не в меру упившихся гостей. Все хмельны и все радостны, только одно, занозою, сидит, не выходит, в душе у Михаила: давешние слова Акинфова сына Ивана: <Так, гляди, и всех Даниловичей переловим!> Что ж это? Неужели и многие так? Неужели они мыслят, что иначе нельзя? Что на дружбе и равенстве, на любви, на том, что все они одно, одна семья, и одна у них родина, один язык и земля, и один враг, там ли, в ханском Сарае, на Западе ли, где властвуют жадные католики, - один враг и одна судьба, и чаша одна предстоит, - неужели на этом нельзя утвердить Русь и закон русский? Или они мыслят власть как насилие и не успокоятся, пока кто-то один - он ли, Юрий ли Данилыч, все одно, - не <переловит> всех прочих и не утвердит, стойно покойному Андрею, своего стола на крови и пепле сожженных городов? А далее что? Как мыслят они себе власть на Руси Великой? Или не мыслят никак? И что должен делать он, ежели они его не могут понять?! Должен подчинить Новгород... А там кого можно <переловить>? Нет, земля должна сама захотеть власти своего князя, и нельзя склонять ее силою под любое ярмо! Не прав ты, Иван, и отец твой, Акинф, убитый под Переяславлем, тоже не прав! ГЛАВА 23 <Господи! Как я хочу вышней власти! Почто Михайло, а не я? Мало дарил я Тохту? Мало раздал вельможам ордынским серебра, соболей, сукон, кречетов? Мало красивых девок? Мало греческого вина и меда было выпито и пролито на пирах? За что ему, а не мне? За что?! Лествичное право! Смех! Кто об ем помнит, об етом праве! Не то, не то... другое тут! Или заплатил боле моего Михаил... Да нет! Куда уж боле! Батюшка, покойник, за голову схватился бы, узнай, сколь мы передали ордынцам добра! А вота што: слишком я доволил вельможам, Токтаю то и не любо стало! Мол, противу него подговариваю. Из их ведь кто и на деле противу хана... Понимай! Племянник, Узбек, тот ему не люб, эмиры иные, кто Мехметову веру блюдут, тож не любы. Самого нать было улещать. Всегда самого! И женок ханских николи забывать не след. А я всем давал, всех дарил, встречного и поперечного, лишь бы ордынец нарочитый какой... А Михайло, видно, той порою одного хана обаживал. Вот и передолил меня. Ловок, подлец! И тогды ищо, при батюшке, когда гостил на Москве да про воду прошал, есть ли в кремнике? Ведь вона когда к Москве подбирался! И Акинф не без его же ведома к Переславлю пошел! Не поверю, что сам, ни за что не поверю! И на Новгород Великий Михайло не первое лето зубы точит. Ему Новгород забрать, дак и нам конец. Сядет самовластцем на Руси, никакого удержу не станет ему ни в котором деле... И чем улестил, чем обадил Тохту?! Ну, погоди, царь ордынский, будет еще горя тебе с тверским князем! Он и полков не даст, и с Литвою станет заедино противу тебя, и выход утаивать начнет (не святой же он!). Прошибся, ой, прошибся ты, Тохта, хан мунгальский! Говорено уж баскаку владимирскому, писано уж! А все - как об стену горох! Брат Иван бает, надо добром... С кем добром, а с кем и... пожестче! Со Святославом это он, верно, хорошо устроил. Снарядили можайского князя на Брянск - довольнехонек! Сидел, дрожал: зарежут, стойно Константина, а как отъезжал с дружиною к Брянску, дак того паче величался, уже и в гости, как равного, звал! Князек... Да ему до Константина, до покойника, втрои выше стать, дак и то не достать! Тот-то был князь! Прямой! Упрямый! И помирал, бают, по-княжески, себя не уронил на последнем часу... А Петька Босоволк, убийца, смерд, трус, за убиение господиново тысяцкое прошал! Уму непостижимо, как на такое и дерзнуть можно было! И дал бы тогды, сгоряча... Да нет, куда ему тысяцкое! Кровью повязан, дак и без того не сблодит. К Пронским князьям ныне гонял с грамотами. Толково службу исполнил. Дак и то - перехвати его Василий Костянтиныч, в петлю бы немедля, и концы. Теперь, коли рать с Рязанью, пронские полки оттоле, мы отсель - не выстоять Костянтинычу, нипочем не выстоять! Да еще до всякой рати Орда его прижмет! Тамо ужо попомнят рязанам книжные ихни словеса! В Орду, с доносом, и ту книгу послали, что у покойного Константина сыскалась. Чтущий да разумеет! <Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!> Вот, коли резвецы, с Ордой и воюйте. А Коломна за нами останет. Братья подвели. Ох, как подвели братья! Тут Михайло сглупил. Я бы на ево месте зараз на Москву кинулси, а он все с Новгородом которы разбират, законник! Теперь, к весне, в распуту, уже и не сунутся... Город нынче же покрепить надо, все одно к осени рати не миновать! Брату Ивану накажу... Сам-то он не опасен? Вроде прост, молитвенник, а когда и умен... очень... излиха умен... Может, пото и не уехал с Сашкой да Борей к Твери? Может, уговор у их?! Упредить, схватить, посажать в железа? И кому тогда верить? Протасию с Бяконтом? Бяконт с Новгородом очень помог, худа не вымолвишь... Протасий? Этот Ивана и освободить может... Эк тогда: <На детей князя свово руки не подыму...> А я не князь ему? Мой наказ ни во что? А ну я ему бы поручил старого Константина убрать?! Что Протасий, что Бяконт - два старых лиса. Чистенькие оба! Им бы по краешку кровушку обойти и ч°боты не замарать... Вертят Москвой, как своею отчиной! И почто московляне столь любят Протасия?! Не уберешь ить его, без шуму не уберешь... И опереться не на кого. Родион? Ну, тот хоть Акинфичам враг! Батюшку ихнево порешил на рати, дак ужо в Тверь ходу ему нету... Так вот и все бояре, суди да перебирай! Московские робки, а пришлые, те и отъехать могут. Так ли опасен брат Иван? Иван изменит - свалит меня Михайло! (Потому и опасен!) А - остался. И дела вершит. За его доглядом и села ухожены, и торг не скудеет, и казна не пуста... Поверить Ивану? Пусть хозяеват да семейные грехи замаливает по ночам... Не мои ли, што ль? Дак я ищо путем-то и не нагрешил! Вот свалю Михайлу, тогда... Тогда сам помолюсь на великих радостях. Господи! Дай же ты мне власть вышнюю! Ни о чем больше не скорбит моя душа! Чист я перед тобою, Господи! Почто этому аспиду, Михайле, почто не мне? Да, я хочу власти! Хочу быть набольшим на Руси! На все пойду! То совершу, не вздохнув, от чего Михайло сто раз ся устрашит! Возьму Нижний. Михайло Андреич Суздальский помер, а брат не силен горазд. Подыму Новгород Великий, - им княжчины отдать, суд владычень и печать посадничью обещать, дак всею волостью в оружии станут! И этого ржевского князя, Федора, на Михайлу поднять проще простого. Он и подлец, да свой! (А и погибнет - пущай! Такого-то не жалко!) С Костромою тогда глупо створилось. Можно было забрать и Кострому! Бяконта с Борисом послать надо было и дружины поболе. Не подумал в те поры, глуп был ищо... Господи, дай мне вышнюю власть на Руси! Батюшка, повиждь с небеси и помоги сыну своему набольшему! Прости Сашка с Борисом, не хочу желать смерти им, даже Александру (не попусти, Господи, до таковыя нужи!). Надоест же Михайле кормить дурней попусту, воротят домой... Воро-о-отят! Прости же им, батюшка! Подскажи мне только, надоумь сына своего, как мне поссорить Михайлу Тверского с Тохтой? Хан так еще молод! Скоро ить не умрет... Помоги и ты, Господи! Повиждь с небеси и дай награду страсти моей, дай награду тоске и нетерпению моему! Дай, Господи! Не томи! У меня изныла душа! Ладони горят огнем, вложи в них то, что надобно мне паче меры, паче жизни самой! Дай, Господи, рабу твоему Юрию, князю московскому, вышнюю власть на Руси!> ГЛАВА 24 - Мишук! Медведь! Медвежонок курносый! Ужотко проснись! Прочнись, соня! А я-то опять ноне всю-то ночку с тобой глазоньки не соткнула... Заря уж, полно, полно, желанной мой! Мишук потянулся, еще не размыкая глаз, весь еще в обволакивающем тепле бабьего щекотного запаха, потянулся, попытался прижать ее снова к себе, но женка, уже сердито выставив твердые локти, не далась и отревоженно торопила: - Вставай! Старик вызнает! Мне тогды и не жить! Было, и верно, пора. За окном уже посерело. Не вздувая огня, Настюха нашаривала одежку, подавала парню то и другое, приговаривала: - Ступай задами, через тын перелезь и по тому проулку... Свекор и то даве баял: не к тебе ли, мол? Я ему: <Коли увидашь, дак за волосы мои женские из постели выволоки, тогда и бей! А баять неча попусту, мало ли чего соседи сбрешут!> Сына цельный год нет, как угнали с ратью под Коломну, так и глаз не кажет, а старик и бесится. Куда пойду - ждет меня, что ворон крови... Про мужика своего Настюха редко вспоминала, и всегда так, походя, на расставаньи, как сейчас, торопливо заматывая косы округ головы и отводя глаза. Она стояла перед ним в мятой рубахе, босая, но уже чужая, неприступная. И - пора было уходить. Скосив глаза вбок, будто нехотя, молвила: - Завтра вовсе не приходи, гости будут у нас, и про корчагу не забудь. Не увидишь на тыну никоторой посудины, ступай прочь с Богом и не стучи, не ходи по заулку, как того разу. Ну, прощай! - И задохнулась, забросила руки на плечи ему, до боли, почти укусив, поцеловала и тотчас выпихнула за дверь. Мишук тенью пробрался вдоль стены, прыгнул, потужась, одна глупая жердина хрустнула под ногой, и соседский пес - тотчас залился брехливым, хриплым спросонья лаем. Ругнувшись про себя, Мишук свернул за анбар и, пробежав по зыбко чавкающей, оттаявшей черноте, остоялся. Лезть в грязь в единственных своих тимовых сапогах страсть не хотелось, но псы за спиной уже заливались вовсю. Ославить бабу, мужик которой того и гляди мог воротиться и затеять смертоубийство, Мишуку совесть не позволяла. Пришлось-таки петлять межулками, прыгая по случайным мостовинкам, выбирая твердые, не оттаявшие еще, с кромкою темного льда закраинки и поминутно проваливаясь в лужи. Сапоги погибали. Впрочем, кого винить! Сам же пошел хвастать обновой. А ей - что сапоги! Стянула, не поглядела, - кинулась обнимать... Долговато уже это у них повелось, а все Мишуку будто в первый раз. Ох и баба, ну и баба! Похвастал бы сотоварищам в палате молодечной, а и похвастать нельзя... Ночная прохлада едва трогала его разгоряченное лицо, и всего переполняло ликованием. Он шел, уже выбравшись на наезженный путь, пьяный от недосыпа и счастья, осклизался, спотыкался и подпрыгивал, чуя, как невесомо сейчас его тело: разбежись - и можно полететь! На мосту через Москву-реку его окликнули сторожи: - Стой, парень! Откуда? Чей, молодец? Ждать бы до утра, да, к счастью, попался знакомый ратник. - А, Протасья, тысяцкого кметь! Проходи, проходи! Хороша баба-то небось? До зари додержала! Мишук покраснел в темноте, отшутился. Перейдя мост (вот-вот его должны были снимать, лед уже потемнел, потрескал и весь покрылся разводьями), Мишук, огибая кремник, полез в гору. Миновав еще одну сторожу, выбрался наконец на угор и, уже подходя к дому, подумал, что худо, ежели дядюшка ныне не заночует, как обычно, в монастыре. Просунув руку, отомкнул щеколду, отворил калитку. В сенях нашарил запор, толкнул разом подавшуюся дверь и - остоялся. Дядюшка, как на грех, пожаловал домой и, видимо, давно уже ожидал племянника. На стук отворяемой двери он пошевелился в кресле, отложил, заложив кожаным снурком, книгу и, отведя покрасневшие глаза от одинокой свечи, хмуро и недобро уставился на Мишука. Дядя был в лиловом подряснике, камилавке и суконном коче, наброшенном на плечи. В горнице, со вчера дня не топленной, было прохладно. (<Вот принесла нелегкая!> - невольно посетовал Мишук.) Сейчас бы сунуться носом в постель, под овчинный тулуп, и заснуть, а тут отвечай - что да зачем... Не маленький! Дядя оглядел Мишука всего, задержавшись на изгвазданных сапогах. - За рекою был? - сказал, не столь спрашивая, сколь утверждая. - По бабам шастаешь все, удержу нет... - Примолвил сурово: - Смотри, гулящую девку в дом приведешь - выгоню! Мишук вспыхнул, промолчал, сдержался. - От батьки ничего? - Ничего... - Давно вестей не шлет... - сказал Грикша задумчиво, поглядев на огонь свечи. - Эх, Федя, Федя!.. Садись, племяш. Оголодал, поди, бегаючи? - спросил он уже не сурово, а устало. У Мишука и впрямь засосало в животе. Дядя кивнул на кувшин с квасом, хлеб и половину сушеной рыбы, и Мишук, ожидая разноса, но не в силах справиться с собой, начал жадно жевать, отрывая крепкими зубами куски судака и крупно откусывая от краюхи. Дядя смотрел, как он ест, пригорбившись, молчал, чуть покачивая головой. Видно было, какой он уже старый, и Мишук, насыщаясь и добрея, уже со смущением и раскаянием за недавнюю злобу свою поглядывал на дядюшку, соображая, что, пустив племянника к себе в дом, дядя вправе требовать от него и поведения, пристойного своему сану и должности, как-никак келаря Данилова монастыря. - Схиму принимаю, - вдруг сказал дядя устало, без выражения, как о давно решенном. - Пора. - Дак как же, келарем-то?.. - не понял Мишук. - Ухожу. И из монастыря ухожу из Данилова, в Богоявленский перебираюсь, в затвор... Пришел проститься с тобой, а ты, вишь... - Прости, дядюшка! - вымолвил Мишук, теперь только начиная понимать, как не вовремя пришлась нынче его гульба. Дядюшка был и придирчив, и занудлив порой, а все ж остаться без еговой обороны, одному совсем на Москве... Струхнул Мишук. Даже и есть расхотелось. Дядя уйдет в затвор, дак его и в монастыре не навестишь! А отец далеко, в Переяславле, да тоже хворает. Подумав об отце, Мишук испугался того боле: показалось - уйдет дядя, и с отцом беспременно стрясется какая беда... Дядюшка поворотился, поднял усталые глаза от огня, вздохнул, вымолвил: - Имя наше не позорь. Не марай. Мы с батьком твоим чести своей не теряли. Тебе одному дале нести надобно. Вот и хочу прошать у тебя: как жить будешь? По бабам век не набегаисси. Ожениться тебе нать. Може, отец присмотрит невесту, а то здесь, на Москве... - Он, не договорив, замолк. Спросил про другое, без связи: - Служба-то каково идет? Век в молодшей дружине тоже не проходи! Протасий, слышно, ныне у князя не в великой чести... - Дядя! - решился Мишук. - Скажи! Вот княжичи наши к Михайле Тверскому отъехали. Дак, може, они-то и правы? Нам-то как? Сумненье у нас большое - и сказать неловко, и не вымолвить грех - Юрий-то Данилыч не больно ли круто забрал? Михайле ведь великое княжение Тохтой дадено! Чего ж мы с Тверью и с Ордой ратиться учнем?! Грикша вскинул седую мохнатую бровь, поглядел на Мишука строго: - Князя свово судить не смей! Князь от Бога ставлен. О своих грехах молись. Иной князь за грехи людские дается! - Дядя! Ты -тоже грешен? - перебил Мишук. - И я грешен. - Дак как же жить, дядя! По правде али как? Грикша совсем нахохлился и поник, видно, что разговор вызывал в нем безмерную усталость. Да, верно, и не хотелось ему теперь, перед концом своих земных трудов, решать все это неразрешенное жизнью и суетное кишение страстей, ничтожное перед лицом вечности. И только то, что разговор этот был, возможно, последний, заставляло его отвечать Мишуку: - Ты, стойно батьки своего, мыслишь, что вот - зло, а вот - добро. Одно убери, другое ся останет... А жизнь, она как окиян, и добро и зло - волны на нем. Возвысь волну, западинка ниже упадет. Данило Саныч добрый был князь, Юрий Данилыч злой, настырный. На нем то и воротилось, чего в отце не было... А дале опять волною подымет, после Юрия-то. Так и прочее в жизни. И все предназначено, из веков в веки. А люди глупы, мыслят, что могут сами ся управить, тщатся изменить жисть! Остареешь - поймешь. А то и не поймешь, как батька твой: о сю пору верит, что ему свободная воля дадена! В голосе Грикши что-то дрогнуло - отзвуком давнего раздражения, старого, так и не решенного когда-то спора. Дрогнуло и угасло. Давно, видно, спорили, давно отошло... Мишук медленно опустил глаза. Далекий батька был ему все равно ближе, чем дядя. Но и батька не мог сказать, как ему быть теперь. Одно знал Мишук твердо: задумай Протасий отъехать с Москвы, он, Мишук, поедет вместе с ним. Но Протасий оставался. И служил Юрию. И он, Мишук, не знал, что делать и как жить дальше. И хоть нынче ночью он совсем и не вспоминал о том, да и в иные времена далеко не всегда вспоминалось - то играли в зернь, то боролись с приятелями, то балагурили, хвастали успехами у баб, то были ученья, там тоже не до мыслей: гляди, как бы не отрубить ухо коню да не промазать из лука по чучелу, - а все же нет-нет да и приходило. И в разговорах между своими ратниками тож нет-нет и возникало: кто шумно одобрял Юрия, кто помалкивал. И, видно, многим хотелось, чтобы свой стал великим князем; многим, да не всем... Дак как же все-таки жить? Дядюшка тяжело поерзал в кресле, поглядел отрешенно, как бы издалека. Вымолвил негромко: - Так вот, племянник. Жизни своей не порушь. А Князеву заботу сложи на Вышнего! Все одно, что бы ты ни сделал, все предназначено искони. Сосни теперь. Ляжь тамо. Поди, ночь-то не спал совсем! А я посижу. Напоследях. Дом заберешь себе, грамотку я выправил. Серебра малую толику оставляю. Не мотай без дела, лучше зарой на черный день. А там, как знаешь... Может, и по моей стезе пойдешь, с годами-то! Спи. Грикша замолк, и Мишук, укрывшийся шубой, подумав еще, что ради прощального дня можно бы и не поспать и еще поговорить с дядей, хоть бы и лежа, тут же начал проваливаться в сон. А Грикша сидел над книгою, не читая, и задумчиво глядел то перед собой, то на племянника, который, хоть и непутевый был, в общем сильно скрашивал ему старость и чем-то, незаметно, помогал жить. Может, самим присутствием своей радостной щенячьей молодости... ГЛАВА 25 Новгород грозно шумел. С утра разом собрались три вечевых схода: в детинце - перед Софией, на Торгу - у вечной избы, и у Сорока мучеников на Щерковой, в Неревском конце. Толпы вскипали и пенились с говорливым волнением, подобно рассерженным водам Ильменя. Бояре, верхами, сновали с Софийской стороны на Торговую, от вечной избы к архиепископским палатам, проталкиваясь среди горожан, что хватали их за стремена и полы, требуя к ответу: что порешили господа вятшие? Где посадник? О чем мыслит владыка? Верно ли, что княж-Михайловы наместники сидят в Торжке? Верно ли, что идет татарская рать на город? Что Михайло хочет прежних княжчин и грозит отобрать суд посаднич? Что тверичи закроют немецкий двор? Что великий князь требует черного бора по всей Новгородской волости? Закамского серебра? Торжка и Бежичей? И тут же прошали: <Послано ли уже к вожанам? Где корела, идут ли двиняне? Готова ли рать плесковская в помочь Нову Городу?> Бояре успокаивали, как могли: в Торжке наши, и новгородская рать стоит на устье Тверцы. Княжчин не дадим Михайле, и суда тоже. Немецкий двор не закроют, а о черном боре идет пря с великокняжескими боярами досюль. Про рать татарскую невестимо кто и брешет! А слы даве были московские, то князь Юрий Данилыч хочет нас боронить! И под радостный рокот толпы отпущенный боярин опрометью скакал по гулкому настилу Великого моста, опасливо поглядывая на готовый двинуться, посиневший и волглый волховский лед. Весна гнала ручьи, точила сникшие сугробы, и уже просыхали рудовые неохватные бревна новгородских городень. Хоть бы и рать татарская, а в распуту и они не сунутце! Проваливаясь в снежную кашу, торопились по весенним дорогам верхоконные посланцы Великого Новгорода и Твери, везли в калитах трубки скатанных грамот. Сталкиваясь на разъездах, недобро озирали друг друга. Рати ждали с часу на час. Впрочем, передавали, что Волга уже тронулась, на время разделив ледоходом враждующие волости. Сплошною кашей, налезающей на берега, с редкими промельками быстробегущей воды, шел лед. Разом остановилось все. От усланных на Тверцу воев не было ни вести, ни навести. Поддавшись тяжкому, беспричинному гневу, Михаил, рискуя жизнями своих бояр, отправил очередное посольство на тот берег, через ледоход, и, опомнясь, долго молча смотрел с высокого костра, как отчаянная лодья пробивалась среди сверкающего на солнце крошева, сто раз заваливаясь и кружась, пока наконец каким-то отчаянным усилием гребцы не прибились уже под самый Отроч монастырь. Муравьиные отселе фигурки промокших и чудом спасшихся людей разом попрыгали на берег, а пустую полузатопленную лодью тут же утянуло в бешеную круговерть стечки Тверцы с Волгою, мгновенно раскрошив в щепы и перемешав с битым льдом. Больше подобных опытов Михаил не повторял. Слишком поздно узнал он, что и в этом затянувшемся упорстве Новгорода виноват князь Юрий. Дать волю страсти - тут же бы и поворотить полки на Москву. Но ледоход и распута, заставив ждать, заставили и помыслить путем. Опомнясь, Михаил уступил новгородцам ежели не все, то многое, пригрозил татарскою ратью и добился наконец почетного мира. В мае Великий Город принял его своим князем. Уже отовсюду буйно лезла молодая трава, уже копали огороды, когда по чуть просохшей земле конный княжеский поезд - сам Михайло тоже скакал верхом, с дружиною, - зеленым берегом Тверцы двинулся на Торжок. Новгородские слы ждали его на подставах со сменными конями, старосты без задержки выдавали корм и обилие, и князь, покинув Тверь пятого, в канун Троицы уже подъезжал к Новгороду. Благовестили колокола. Укрощенный (или укротивший Михаила?) город готовился к торжественной встрече великого князя владимирского. Юрий Московский, столько сил вложивший в новгородскую прю, как кажется, проиграл и на этот раз. Город, любимый с детства! Родина матери, великой княгини Ксении. Город, который нужно, необходимо, подчинить, чтобы платить Орде новгородским серебром. Точнее, заморским серебром, которое текло из-за моря в обмен на дорогие меха, воск, хлеб, лен, мед, сало морского зверя, рыбий зуб, коней и многоразличную узорчатую кузнь, что продавал тороватый Новгород гостям иноземным. Серебряные ворота Руси! Вечный соперник Твери. Великий, воистину великий город! Город, упорно не хотевший принять его, Михаила, на принадлежащий ему по праву стол. Дерзко выставивший рати к самым тверским пределам. И два года упорно не принимавший его, великого князя владимирского! За спиною которого стояла как-никак неодолимая сила Орды! И все же он настоял на своем. Без войны. Без татар. Невзирая ни на что: ни на козни Юрия, о коих еще предстоит досыти уведать в Новгороде, ни на упрямство владыки Феоктиста (пока нет нового митрополита, архиепископ новгородский мнит себя первым духовным лицом на Руси!), невзирая ни на что... И без войны. Спасибо ледоходу, остудившему голову князя. Тверской тиун не безделицу давеча толковал: на войну надобно серебро, и на помочь ордынскую паки серебро надобно, а коли война, с Нова Города ни товаров, ни серебра. Откуда ж и взять? Так-то вот! В споре с новгородцами Михаил упорно возвращался к тому, что было при покойном отце, Ярославе Ярославиче. Андреевых послаблений городу, сделавших великокняжескую власть совсем призрачной, он упорно не хотел принимать. Пото и тянулась столь долгая пря с новгородцами. И - не будь Юрия Московского - он бы и добился своего, но нынче приходилось признать, что переупрямили новгородцы. Город, любимый с детских лет! И как же все изменилось, расстроилось, похорошело! Розовые тела новых соборов, и венец каменных стен у детинца, новые ополья, и терема, терема! И в дерзких лицах новгородских смердов удаль какая-то новая, небылая, словно чуют, как силы прибыло. Вон тот, черный, или этот, белокудрявый купец со смешливым зраком, или эти, что стоят обнявшись, вольготно, мол: поглянь, княже, на нас! Отвычно. Тревожно. И как-то словно бы молодо, словно бы все впереди и ничто не завоевано еще. Не видел ты, Тохта, этой синеглазой вольницы, не знаешь ты, почем достается твоему русскому князю собирать татарскую дань! А там уж, в Сарае, верно, не один и донос лежит от Юрия: мол, великий князь утаивает выход ордынский... Вот и Торг, и собор Николы на дворище Ярославовом, ныне захваченном горожанами. Что ж! Дед и отец правы были, что ушли на Городец, за три версты от города, от торговой толчеи, вечевых сходбищ, от рева и угроз черных людей. Князь не должен жить в постоянной осаде толпы. А все же ушли, не сладили... Да! В Твери все иначе. Там и купцы свои, и бояре свои. Для всех князь - защита и оборона. А тут? Он еще надеялся, где-то в глубине души, что с материною родней на Прусской улице будет легче. Слишком много Ксения насказывала сыну своему про родню-природу. Да и сам он смутно помнил еще старика деда, приезжавшего на погляд к дочери, в Тверь. Да и когда учился в Новгороде Великом, родня наперебой привечала юного княжича. Где теперь они! Иные умерли, других - не узнать даже. Вырван корень, и не осталось ничего от прежних полузабытых времен. Больше помнили давнюю прю с его отцом, Ярославом Ярославичем, - до его рожденья еще, а помнили! Видел по глазам, по речам чуял. <Сын в отца>, - не говорил, а думал едва ли не каждый из них... И как ошиблись его бояре! Как ничего не поняли в делах градских! (А он понял бы преже?) Это нынче, после торжественного дня с богослужением и принятием венца в Софийском соборе, после трапезы в палатах архиепископских, после того, как увидел обоих братьев Климовичей, Андрея с Семеном, и Юрия Мишинича с ними заодно, после того, как Андрей, стоя и жестко поглядев на князя, поднял чару и серебро блеснуло в его руке, стойно оружию... Только после того понял Михаил, что да, верно, совет посаднич и вот они - господа Великого Новгорода, а он, он - принятой гость... А Семен с Андреем были истинные господа. Он, великий князь, должен был это признать. И что-то было в них, и в Семене, и в Андрее, что объясняло, почему город столь долго находится в их руках и, видать, не думает восставать противу. Глаза были не жадные - гордые. Значит, не за себя только, а и за город весь! И - жестокость, бестрепетность гляделась в них (у Андрея больше - воин!). Мысленно вспоминал блеск чары, и чуяло сердце: раньше, позже, а станет, очень станет битися с ним! А вот тут теперь вспоминать. Юрий Мишинич, глава неревских бояр, и Михаил Павшинич, глава бояр плотницких, - оба в родстве с московскими боярами покойного Данилы, что служили еще Александру Невскому по Переяславлю. Вот кто поднялся! Вот где корень зол: опять Москва! Хоть и то сказать, что ж молчит ихняя, <тверская> родня? Нет, не ищи виноватого, великий князь владимирский! Ты сам виноват. Виноват в силе и славе твоей. Виноват в том, что хочешь собрать Русь в единый кулак, а она того не хочет и разбредается на уделы. Виноват, что ты упорен и талантлив, что тебя полюбила земля, и она же теперь капризно мстит тебе за любовь свою. Мстит за то, что ты не оказался хуже, чем про тебя думали... Что происходит с тобою? Вот они, руки, способные сжать меч и проложить дорогу сквозь тьмы врагов. Ты сидишь в тесовых палатах, на высоких сенях княжого терема. Отсюда, сквозь слюдяные окошки, видны Юрьев и Аркаж монастыри на той стороне Волхова, а ежели встать и подойти к гульбищным окнам палаты, откроется в летнем прозрачном северном сумраке громозжение Великого Города, ныне увенчавшего тебя достоинством своего господина. Тихо светит волховская вода. Белеют башни детинца. И главы, и кресты, и островатые вышки теремов рисунчатым изломанным прочерком окружили мерцающее небо. Словно нет конца городу! Словно вся земля - Новгород Великий, и над ним, в голубом сумраке, неслышные разговоры звезд... Нет Анны. Она бы успокоила теперь. Взглянуть бы на спящие рожицы детей, почуять мягкие руки жены, прикоснуться к земному, уйти от вечного холода звезд, от холода вышней власти! В изложнице ждет князя раскрытая постель. Пуховые полосатые подушки круто взбиты, и легкое беличье, крытое шелком одеяло откинуто. Постельничий поставил на невысокий столец кувшин с выдержанным ржаным квасом (князь любит кислое питье). Заботно, уже дважды, заглядывал в палату. Но Михаил, словно тело налилось тяжким бессильем, не мог встать, не мог выйти, хоть и многотруден должен был быть его завтрашний день, день новых, теперь уже княжеских, пиров и приемов... Два гонца, в грязи и пыли дорог, промчавшиеся сотни поприщ и давеча вручившие ему измятые грамоты свои, - один из Волынской земли, от тамошних доброхотов, другой из самой Кафы, от далекого Русского моря, через степи и Сарай много месяцев добиравшийся к нему и по смешному капризу судьбы поспевший единовременно с первым, - два гонца и две привезенные ими грамоты лишили князя сил на исходе торжественного дня. Из Кафы сообщили, что Геронтий, посланный им ставиться в митрополиты, отвергнут патриархом и кесарем (и, значит, византийский двор отворотился от него!), а с Волыни - что князь Юрий Львович таки исполнил угрозу давнюю, поставил на Русь митрополита из своей руки, игумена Ратского монастыря... И теперь что ж? О чем только думают там, на Волыни? Неволею склоняют его к союзу с Литвой! Будут рвать Русь на части к вящей радости католического Рима. Дождет волынский князь, подарит Галичину с Волынью польскому крулю или великому князю литовскому - тому, кто одолеет из них! Как быстро изветшало наследие великого Даниила Романыча! Передают, при дворе волынском шатания в вере, давно сие передают... И кого мог найти для своей услады бывший шурин? Какого-нибудь тайного католика или ханжу! Бают - праведной жизни... Иная праведность такое прикрывает, что предпочтешь ей блудодея и бражника, был бы бесхитростен сердцем! И жесткие лица Климовичей... Два брата, что держат Новгород. И город хочет того! Все четыре конца градских, даже утесненная Славна, все в единой воле, все в кулаке. Противу князя. Против него, Михаила. Господи! Он ведь тоже хочет соборного правления на Руси! <Каждый да держит отчину свою>. Видит Бог, он не порушил этого древнего завета! Порушил Юрий... Быти всем заедино, всей Руси, всему языку христианскому, всем православным, наконец! А византийский кесарь ликуется с латинами и отвратил лицо свое от него, Михаила, предав Владимирскую Русь. И волынский шурин спешит туда же, отдавая Западу веру и землю свою. И вот - тоже вверг нож, поставя на митрополию своего игумена... Так вот и гибнет соборное правление на Руси! Чья-то злая воля, кто-то не придет с полками в тяжкий час, кто-то перебежит к врагу, изменит святыням. Юрий Данилыч, кажется, способен Магометову веру принять, лишь бы получить власть... Над чем? И зачем? Что даст ему власть, кроме животного ощущения власти, раболепства низших, необузданного утоления страстей, капризной раздачи направо и налево жадным лизоблюдам, случайным людям из холопской черни народного, родового достояния, добытого тяжким трудом пахарей и ремественников? Что кроме?! А к какой соборности может он призвать новгородских бояр? Или уж надо установить общие правила, законы, жесткие настолько, что любую непокорную выю склонят долу, и соборно блюсти их... Но такие драконовы законы сами отменят всякую соборность, погубят всякое народоправство, ибо каждому укажут от сих и до сих, и уже не будет жизни, не будет свободного творчества мастера, пахаря или купца, не будет смелости и удали, не будет вольной наживы и торга. Все станут холопы перед законом, и худшее насилие воцарит... К тому же интересы общего дела требуют порою - или всегда? - временных жертв. Так, Новгород должен поступиться доходами ради Руси Великой! И задача верховной власти - его, Михайлова, задача и долг - блюсти обчее, где сдерживая, а где понуждая, у иных отбирая, ради того, дабы не изгибло все. Его вышний долг - блюсти Русь и православную веру как духовную опору Руси. И вот почему невозможны соборность и народоправие, почему нельзя позволить Новгороду отделить себя от Руси и нельзя позволить Юрию Московскому безнаказанно подрывать великокняжескую власть! Так что же, его долг - подавление? А ежели на престол владимирский когда-нибудь сядет такой вот Юрий? Сумерки меркли, сгущались и начинали редеть. Постельничий опять заглянул в палату - князь не спит, он, постельничий, в ответе за то перед княгиней! Михаил шевельнулся, увидел, понял немой зов. Вопросил, помолчав: - Что Александр? (Старшого из Даниловичей он привез с собою в Новгород.) - Даве ездил по городу, баял с горожаны... А ныне спит, уездилсе... Поздно уже, княже! - с укором добавил постельничий. Что ж! Ежели не будет опоры во власти духовной, нужно укрепить власть княжескую. Иного пути, кажется, нет. Слышно, и в иных землях укрепляет себя королевская власть! Надобно разузнать погоднее у гостей торговых, что створилось у короля франков Филиппа с его божьими рыцарями? Надобно вызнать наконец, кто из бояр новгородских явно поддерживает Юрия? Что получают новгородцы по торговому суду? Любыми средствами нужно заставить Великий Новгород давать серебро на ордынский выход! Без того не стоять власти (и ничему не стоять на Руси!). И нужно решить наконец, что делать с Юрием. До сих пор он как-то сам не позволял себе... Да и Тохта не одобрил бы новой войны на Руси! А ежели на место Юрия посадить Александра? Сохранив в целости княжение московское?! В этой мысли он впервые так ясно признался себе. Гнал ее, не хотел додумывать до конца. А Александр - нравился. Прямотой. Честью. Даже видом, статью своей. Хотелось бы иметь такого сына! И, кажется, подружились. Вот ездит по Новгороду, бает с гражаны, и он, Михаил, уверен, что не противу него те речи, что не тайный друг Юрия, хоть и брат, а скорее союзник ему, Михаилу... Поздно. Светает уже. Он заставляет себя встать. Надо соснуть хоть малый час, ради грядущего дня. И поговорить с Александром! И уведать мысли Тохты! И завтра же - послов в Литву! Власть надо усиливать. Надо собирать Русь! ГЛАВА 26 Лето 1307 года ушло на новгородские дела, устроение волостей, споры и переговоры с боярами. Он вызвал в Новгород жену и старшего сына Дмитрия. Новый митрополит, слышно, приехал в Киев. Михаил не хотел думать о нем, свалив дела церковные на епископа Андрея. Тем паче что отставку Геронтия и поставление Петра тверской епископ воспринял как личное ему, Андрею, заушение. Летом рязанского князя Василия Константиновича вызвали в Орду и казнили там. Кажется, даже в отсутствие Тохты. За казнью стоял, конечно, Юрий, а на рязанский стол сел пронский князь Ярослав. Коломна теперь уже окончательно осталась за москвичами. Михаила задерживали дела с иноземными послами. Следовало подтвердить мир со свеей, урядить с готскими купцами. Были долгие пересылки с Орденом и, паче того, с Литвою; здесь, кажется, намечался твердый союз. Все это время Юрий вредил чем мог. Будоражил Новгород, засылал прелестные грамоты во Псков, невестимо пересылался даже с боярами Михаила. Похоже было, что склонил на свою сторону ржевского князька Федора. И долила обида: все это удавалось Юрию не потому, что был талантлив и дальновиден, нет! Потому лишь, что мирволил распаду Руси, потакал тому, против чего следовало противустать всеми силами власти и авторитета. Уже не раз и не два беседовал Михаил с Александром. Оба Даниловича были при нем почти безотлучно. Александр, как и следовало ожидать, сперва отверг предложение Михаила, не желая противустать старшему брату. Но раз за разом (а Михаил о всякой пакости Юрия тотчас извещал Александра), раз за разом, мрачнея и задумываясь боле и боле, Александр начинал склонять слух к речам великого князя. В конце концов Москва была его городом. А Юрий не звал братьев назад, не винился перед ними, и даже доходы ихние, с Москвы и волостей, удерживал за собой. И вот настал тот час, когда Александр, острожев лицом, не отверг слов Михайловых, а вопросил: како мыслит великий князь о войне с Юрием? И не захочет ли он, по примеру покойного Андрея, звать татар на Русь? Татар звать Михаил не хотел. Громить чужими и чуждыми руками родную землю - даже землю Юрия! - он не мог позволить себе. С Александром заключили ряд. Зимой начали собирать рати. Юрий тоже готовил полки. Не пересылаясь, оба знали зачем. Михаил пока еще медлил, ожидая, чтобы Юрий сорвался на чем-нибудь, ожидая вестей из Орды - без хотя бы косвенного разрешения Тохты он не рисковал напасть на Юрия. Святками пришли вести, что Тохта изгнал генуэзских гостей. Те покупали татарских мальчиков у голодных, потерявших в джут большую часть стад родителей. Победители полумира умирали от голода в степи... Русское серебро не проливалось на них даже и отдельными малыми каплями. И невольно думалось: так ли уж могуществен Тохта? Но те же степняки, что от бескормицы продавали детей иноземцам, садясь на коня, становились грозною неодолимою силой, сотрясавшей целые страны. Нет, для спора с Ордою час не настал! Пока еще не настал. И он, великий князь Золотой Руси, должен склонять голову перед ордынскими вельможами... Но, во всяком случае, поступок Тохты с генуэзцами в чем-то развязывал руки Михаилу. Ордынских вельмож надо кормить. Не то многочисленные родичи, племянники, двоюродные и троюродные, сводные и иные дядья, деверья и прочие свойственники взбунтуются противу своего хана. Кафа ограблена, генуэзцы ушли, а он, Михаил, даст серебро хану и скажет, что должен покончить с Юрием. (И попросит полков? Нет, полков татарских, как обещано и себе, и Александру, он не попросит!) Подошла весна с распутицами, влажными сумасшедшими ветрами, бездорожьем и оголтелыми криками птиц. Наступил сев. Идти на Москву Михаил решил летом, до жнитва. В июле отовсюду поползли конные и пешие рати и, сбивая порубежные заставы, стали надвигаться к Москве. ГЛАВА 27 Рать накатывала глухими волнами, железная, без лиц, клубясь, как туман, и, как туман, растекалась, избегая ударов, а он рубил воздух, рубил и рубил, не попадая ни по чему, но знал: кончит рубить, и немая рать сомкнется у него над головой, и тогда погибнет все. Что все, он не знал, но знал, чуял ползущую волнами погибель. И удары меча о воздух отдавали глухо в его голове, гудели, словно его самого били по шелому... Мутный и пьяный ото сна, Протасий наконец прочнулся. В дверь тихо, но настойчиво стучали. Он поднял косматую, тяжелую голову. Лег о полночь, а сейчас не звонили еще и второго часу. - Кто тамо? - спросил, нашаривая рукоять меча. Кормилец просунул голову: - К твоей милости, батюшко, гонец. Тайной. - Старик замялся, оглянул в лампадном мраке покой: нет ли кого? Добавил вполголоса: - Смекаю так, не от Ляксандры ли Данилыча часом? Протасий опустил ступни на прохладный тесовый пол, прошел босиком, отряхая сон, сунул ноги в мягкие сапоги, набросил зипун. <Зови!> Сам, тяжело вступив на лавку, дотянулся до лампадного огонька, зажег свечу, утвердил в свечнике. Подумав, зажег другую. Горница осветилась. Хорошо, что лег в особном покое, супруги не тревожить ночною порой... Гонец, ратник, переряженный в мужицкую сермягу, влез в покой, отдал поясной поклон, в свой черед сторожко озрел горницу. - К твоей милости Олександр Данилыч шлет. Вота! - подал свиток. Протасий наконец признал ратника: тот был из княжеских, князь Лександра, молодших. Стало, не врет. Строго спросил: - Никого не встретил дорогой? - Никого, батюшка! Подумалось досадливо: <Берегут же Москву Юрьевы молодцы!> В том была сугубая обида, что с нахождением ратной поры князь Протасьеву сторожу у ворот Москвы заменил своей, княжеской. (<Так и берегут, поди, перепились с вечера!>) - Велено тем же часом назад. - Ведаю. Пожди! - кивнул кормильцу. Когда оба вышли, разрезал снурок и развернул грамоту. Вот она! Догадывал. Ждал. Сердце чуяло. Нашарил кувшин, крупно, облив бороду, отпил квасу. Александр предлагал Протасию, когда подойдут тверские силы, сдать город великому князю. Буде же сие невозможно, перейти с полком на сторону тверичей. Буде и это не возможет совершить, перейти самому с дружиною и затем стать тысяцким Москвы при нем, Александре. Подрагивающей рукою Протасий протянул грамоту к свечному пламени и ждал, пока последний малый кусочек, обжегши пальцы, не истаял на огне. Тогда, тяжело уронив длань на столешницу, откачнул к стене жесткое, заматерелое тулово и, прикрыв глаза, стал слушать, как кровь толчками била в левый висок. В мозгу, мерцая, кружил огненный хоровод. Одно знал - гонца надобно отослать без грамоты. Почти не удивился, когда, постучав, в покои вошла, в наспех наброшенном сверх рубахи распашном сарафане, со свечою в трясущейся руке, жена. Поставила свечник на стол, перекрестилась. - Беда какая, Таша? У меня сердце не на месте, помыслила - схожу! Кто это у тебя? - Узрела пепел на столешнице, поняла все. - От Даниловичей весть? - Зовут! Отмолвил и насупился. Оглядел жену, увидел вдруг, какая она уже старая, и в ней, стойно в зеркале, себя узрел. Свои морщины, свои руки в буграх, багровизну мохнатой груди, отвердевшие, с возрастием, уже негибкие члены. Неуж так и порешить? На том и покончить все? Она опустилась на лавку, сгорбилась, пристально глядючи в жестокое, большое лицо своего главы и заступы. - Таша! - позвала. Он молчал. - Нельзя нам... - вымолвила с мольбою. - Князь и гневен... а нельзя, немочно. Ташенька! Не молчи! Отзовись! - Вдруг опустила голову и, шепча молитву, начала ронять редкие тяжелые слезы на колени. Протасий молчал. Знала, не уговорить. Поступит, как сам решит. И он знал, что решить должен сам - один. Да и что тут! Весело ли сожидать с часу на час, как в самую ратную нужу Юрий с соромом лишит его тысяцкого, передаст дружину и волости тому же Петьке Босоволку альбо Родиону, а ему на старости придет поношение ото всех, а невдале - яма подземельная, а жене, а детям - остуда и опала... Чего ждать? Вот уже охрану Москвы отобрал у него Юрий Данилыч. И поделом, поделом! Рука протянулась вновь к кувшину. Судорожно отпил, поставил, едва не отбив дно. Сором на седую голову! За что? Чем не угодил князю? Что тайных убиений не совершал, яко Петька Босоволк? Что побеждал на ратях? Берег Москву? Помог спасти Переяславль от Акинфа? За службу ежедневную и еженощные заботы великие? За то, что в делах и трудах незаботного ломтя хлеба не изъел за все прошедшие годы? Вот она, награда твоя, тысяцкий Москвы, великий боярин Протасий! Вот она, награда, - в сей грамоте сгоревшей, в сем, яко татю пришедшу, ночном гонце! Знатье бы раньше, уехать вместях с княжичами! А жена все роняет и роняет слезы и вздрагивает плечами. Старая, косы посеклись, поблекли глаза. Брови только по-прежнему хороши: вразлет, густые, соболиные. И всегда-то глядел-заглядывался на ее соболиные брови! А вот уже и жизнь проходит. И взрослы сыновья: Данило, надежда отцова, и Василий, тоже не отстал, ни статью, ни разумом. Две дочери замужем уже, и обе в хороших родах московских. Не сошло у них с Бяконтом породниться, а так бы хотелось! Федору тоже любо, толковали о том не раз, да малы у него дети-то... Еще малы. Что ж, и противу Федора пойти? Встал, ощущая на плечах тяжесть непомерную. Положил большую твердую ладонь на плечо жены, - нет уже той наливчатой крутизны, вся изошла, вьшилась в детей, в красавцев сыновей, в дочек... Больно стало за нее, за себя. - Ты поди! Поспи. До утра, так и сяк, ничо не решу. Она с промельком надежи, помолодев, глянула на него покрасневшими глазами. Встала, шатнулась, припала к плечу. Выдохнула с мольбою: <Ташенька!> И, погорбясь, ушла, с порога еще оглянувши покой и недвижного середи покоя высокого седого мужа. Дождав, когда боярыня отойдет, Протасий сделал два шага, неуверенно потянул дверь. Кормилец словно тут и был. Гонец выглядывал из-за его плеча. - Скажи... - вымолвил и замолк Протасий. - Скажи... Ответа не будет. Покамест... - Он еще помолчал и, стараясь не глядеть в глаза посланному, заключил: - Ступай. Оба неслышно исчезли. И он, выйдя на галерею, долго ждал в ночной августовской темноте - не загремит ли там, у ворот? Не раздадутся ли крики, лай псов и лязг железа? Нет, все было тихо. В ночном шевелении наполненного ратными города не чуялось ни яростной сшибки, ни кликов поимщиков. Миновал ли? (Поимут - и без вины виноват будешь перед Юрием!) Ночь была тепла, и тонко звенели редкие тут, на крутояре, ночные комары. Стали бить в било на звоннице. Протяжно заперекликали сторожи. Наконец, кормилец замаячил на галерее. - Ушел? - Из города вышел невережон, а тамо уж не вем! Дак с грамотой прошел, без грамоты, Бог даст, минует... - Ладно, поди. Молчи о том. - Вестимо, батюшка! Не мне говорить... - с легкой обидой отозвался старик. Почему-то непрошено возникло в уме - давешний наказ бронникам и - не забыть - о копьях: поострили бы наконечники не круто, не то на бою ломлют острия... Вспыхнуло и отошло. Другое нать было думать, другое решать! Александр, княжич, вестимо, не чета Юрию. А Переяславль? Можайск? Коломна? Михайле ить Переяславль вот как надобен! И опять догадал, что не о том, не про то... Пойдет ли за ним дружина? (И тоже не про то!) Тяжкими, тяжелыми стопами Протасий со ступени на ступень сошел на двор. Ратник у крыльца (переславской, сын того Федора, знакомца покойного князя Данилы) с готовной приветностью прянул к своему тысяцкому. Протасий приодержал стопы, не зная, как затеять разговор. Сказал негромко: - Переславской? Федора сынок? - И, на улыбчивый кивок ратника, спросил: - Батюшка благополучен? - Передавали, приболел малость... - По смущению парня понял, что тому давненько нет вести из дому. Вот так бы и брякнуть: <Едешь ли со мною к великому князю Михайле?> Но вместо того вымолвил: - К бою все готовы? - Все, батюшка-боярин! Даве брони чистили и коней перековали почитай всех! - Пойдете со мною? - С тобою все головами ляжем! Пущай... Не думают... Протасий внимательно оглядел парня. От смолисто вспыхнувшего факела посреди двора по лицу переяславца пробегали пляшущие тени. <Про князя Юрия хочет сказать!> - догадал боярин. Протянул раздумчиво, отвердевшими глазами глянув на недальний княжой терем: - Главы положить легко... Не скучливо тутотка? Али уж породнело на Москве? - Кабыть и породнело, Протасий Федорыч! - Како мыслишь о войне? - почти решась, вопросил воевода. Переяславец (<Мишук, вот как его зовут, Мишук!> - вспомнил Протасий наконец) горячо и волнуясь - не то зарозовев, не то пламя так легло ему на лицо в этот миг, - отмолвил: - Ты, батюшка, не сумуй! Мы выстоим! Мы за тебя, за Москву животы складем, все заедино! Никоторому другому из бояр у нас веры нет, то мы и князю скажем! И противу тверичей выстоим, прикажи только! - Ну, что ж... - помолчав, отозвался Протасий и опять, туманно, глянул поверх головы парня на княжеский терем. (Охота говорить об измене князю пропала у него после горячих слов ратника.) - Ну что ж... - Он постоял и, не зная, что еще сказать, молча кивнул головою. А Мишук, когда боярин, оставя его, двинулся по двору, вдруг остро пожалел, что не нахрабрился сказать о главном, о том, что князь Юрий не прав в этой войне, и что ежели тысяцкий решит противустать князю, то и тогда они, молодшие, поддержат своего господина... И скажи Мишук это боярину, кто знает, как бы повернуло одно его слово грядущую судьбу Москвы? В темноте, узнав боярина, к Протасию подошел дворский с отчетом, потом прискакавший с Пахры ратный холоп, потом двое старост, приведших ополчение из Воробьева и Красного... Протасий всем отвечал, во все входил, отдавал приказы, которых должен был бы - пожелай он помочь князю Михаилу - не отдавать или, напротив, отдавать приказы прямо противоположные нынешним - отослать, например, назад ополчение из Красного, распустить по домам те полторы тысячи мужиков, что стянул он за эти дни на защиту города, отогнать конские табуны за Пахру, да и мало ли что! Тысяцкий Москвы, коли захочет, возможет и всю рать московскую порушить и разогнать так, что нечем и не с кем станет противустать Михайле. И, однако, он продолжал делать то, что было во вред Михаилу и на пользу Юрию. Продолжал отдавать дельные наказы холопам, и все не мог додумать, не мог поймать той единственной, самой главной мысли, которую должно было додумать ему именно теперь. И уже редело, светлело и серело небо, и уже третий факел переменял сторож в кованом кольце на дворе, когда Протасий, с запавшими глазами, вновь поднялся по ступеням крыльца и тут, наверху на гульбище, понял, что теперь, когда город готовится к бою, ему особенно трудно уехать, особенно трудно предать - не Юрия, нет, - честь свою предать, свое право и свое уменье делать все это: двигать тысячами людей, которые пойдут за ним на смерть (и пойдут потому, что верят ему, а не Юрию!), и - совсем невозможно оставить их всех теперь, в грозный час народной беды, - хоть беду эту и накликал на город сам князь Юрий Данилыч, - раньше, позже, но не теперь! И сурово озрел он еще раз свой двор и по-за двором суетящуюся предутреннюю Москву. Вспомнил горячую речь ратника Мишука (верно, уже сменился и спит в молодечной избе) и, с почти отрешенною, уже покаянною грустью, княжича Александра, которого, так складывалась судьба, должен будет он, ежели не уедет, предать на этот раз ради изверга и убийцы Юрия... Подумал так, отворотив лицо, полез в терем, в изложню, соснуть мал час в передрассветной, ломкой, точно весенний лед, тишине. Уже почти решив, что не оставит града, Протасий у самых дверей изложни столкнулся со старшим сыном Данилою. Тот был румян со сна и бодр. - Батя, не спишь! Я уж услыхал тебя на дворе, дак дай, думаю, выйду! Беда какая ли? Протасий отмотнул головой. Вся кровь бросилась к сердцу, когда узрел сына. Схватил Данилу за твердые предплечья, притянул к себе, глянул близко-близко, глаза в глаза. Что ж, Юрий Данилыч, и парней моих не пожалеешь? Не пожалеет ведь! Дак не отдам псу! Пущай Господь в горней выси рассудит нас с тобою, московский князь! - Ты што, батя, батюшка? - отревоженно прошал Данила. - Так... Устал я, сынок, малость... Ты сходи тамо, за меня побудь... Коломенская помочь должна подойти из утра... - Будь в спокое, батюшка, справлю все! Протасий наконец отпустил сына, легонько оттолкнул: - Ступай. Сам отворил дверь и, низко сгибая голову, полез в изложню... На Москве уже разноголосо заливались петухи. Данило, названный так в честь покойного князя, вышел на гульбище, глянул в заречье. В редеющих сумерках по Коломенской дороге тянулось конное и пешее войско - шла коломенская помочь. Перегнувшись через перила, Данила крикнул стремянного и велел подавать коня. У речных ворот сына московского тысяцкого с его свитою, однако, задержали. Ругаясь, он поднял было плеть, но переломил себя - еще не хватало драться с княжьими кметями! Решив все-таки не будить родителя, круто поворотил к терему Юрия. Балуют тамо! Враг у ворот! В княжеские палаты Данилу пустили тоже не вдруг. Дружина осталась за воротами, саблю пришлось отдать придворному холопу. После ряда задержек его все же допустили на сени. Князь Юрий сидел с дружиною и был порядком хмелен. По мятым, осоловелым лицам видать было, что пили и не ложились всю ночь. На жалобу Данилы князь качнулся, отвел рукой со лба прилипшие волглые рыжие кудри, недобро глядючи, вымолвил: - Мой приказ! А коломенску рать без тебя встретят! - Мал глуздырь, а туда ж, за батькой! - явственно произнес кто-то из пирующих. Данило залился горячим темным румянцем, дивно похорошев, свел брови, рука рванулась к поясу, где только что была сабля. За столом усмехнулись: - Уже и в княжеской гридне ратиться хочет! В этот миг в палату вошел княжич Иван. Просительно оглядел светлым взором сына тысяцкого и старшего брата и, верно, не то услышав что, не то догадав, махнул Даниле: - Пожди тамо! - Почто задержали молодца? - спросил он, когда Данила вышел. - Нынче ночью, бают, к Протасию гонец был тайной! - громко сказал Юрий, оборотив к брату упорный яростный взор. - Ни от кого иного, как от Сашки с Борисом! - Грамота могла быть и с тем, дабы ты на Протасия опалился! - пожав плечами, возразил Иван и, в свой черед, оглядел застолье. - Тверичи в Волоке Ламском, а нынешней ночью Клязьму перешли! - сказал он негромко и просительно отнесся к брату: - Выйди на мал час! Юрий неохотно встал на неверные ноги, вылез из-за стола. Под настороженными взглядами дружины и враждебно-пронзительным зраком Петра Босоволка братья вышли из покоя. - Во время ратной поры снять тысяцкого - стало, самих себя разгромить еще до ворога! Юрий, покачиваясь и хмуро усмехаясь, глядел на нежданно острожевшего Ивана, фыркнул: - Устал я от ево! - Кем заменишь? - А - Петькой! - Ратные примут? Юрий презрительно усмехнулся. - Мне как: до стыда еще уехать к Михайле или поглядеть, как тебя, связанного, поволокут во тверской стан? Юрий рыкнул и, трезвея, вперил острый взгляд в братнее лицо. - Так мыслишь? - Слушай, Юрий! Я служу тебе всею душой и кажным помыслом. Вот крест, и пусть Всевышний поразит меня, ежели лгу! Но не дай порушить отцово добро! Молю тебя, брате! Хошь, на колени паду?! Юрий засопел, утупил глаза. - Оставь... - Махнул рукой как-то вкось. - Дозволь дельный совет подать! Я ить тебе о сю пору худа не советывал! - попросил Иван, поднимая на брата прежний свой, прозрачный и словно бы не от мира сего, взор. - Ну! - Отпусти Протасьича, пущай рать коломенску встретит, а к тверским боярам не худо бы и от нас грамоту послать: одно на одно и выйдет. - Кому? Они, как псы, все умереть за Михайлу готовы! Иван опустил глаза и ответил тихо: - Ивану Акинфичу. - ?! - И не требуй многого. Сам обещай. Села те, переславски, что мы под себя забрали, дак тово... доход с их... пущай своих посольских шлет! С Родионом сговорим опосле, удоволим его из обчего... Юрий долго-долго молчал, разглядывая брата-молитвенника. Заглядывал, недоумевая, в честные светло-голубые его глаза и опять, как когда-то прежде, издрогнув, подумал: не слишком ли опасно умен младший брат? Иван Акинфич... про которого сам бы не подумал ни за что на свете, - сын убитого врага! И, конечно, ежели кто может изменить Михаилу, то только он! Хмель уже совсем покинул Юрия, оставив лишь муть и изжогу (<Верно, что горе-воеводы - враги у Москвы, а мы бражничаем!>). - Поди, надумал, ково и послать к ему? - угрюмо догадал Юрий. - Ты мне поручи только, Юрко! Я все сделаю! - примирительно ответил Иван. - А Протасия не трогай. Добра не получишь, а худа не избудешь! - Ладно... - ответил наконец Юрий, покивав головой. В утешение себе он тут же представил, как обозлит Босоволка братний совет оставить тысяцкое за Протасием: то-то взвоет, пес! Юрий тряхнул головой (муть пьяной ночи больно колыхнулась под черепом), крикнул слугу. Не ворочаясь в палату, велел готовить коня и тут же наказал отпустить сына тысяцкого встречу коломенской рати. Он был уже вновь деловит и весел, стремителен, готов скакать и объезжать полки на ближних к Москве заставах. А Иван, проводив брата, вышел на глядень и долго устало смотрел в заречные дали по-за Неглинкой, туда, где уже скоро должны были замаячить конные тверские разъезды, пока на светлеющем окоеме не разлилось золото утренней зари и жгучий расплавленный краешек солнца не вылез из-за далекого леса, пробрызнув светлотою по маковицам и кровлям теремов. Тогда Иван, прошептав что-то про себя, одними губами, начал спускаться по ступеням, складывая в уме, как и что должно написать старшему сыну Акинфа Великого, который сейчас, во главе победоносных ратей, близится к Москве... Написать так, чтобы Иван Акинфич польстился на московские посулы и не увидел в них чрезмерной слабости. Ибо у слабого попросту отбирают, безо всяких с ним соглашений... И нужно к тому же, чтобы грамота успела к Акинфичу в ближайшую ночь. ГЛАВА 28 Война обгоняла жатву. В тяжелой августовской пыли шли войска, топча золотой хлеб. Пугливые крестьянские возы со снопами шарахались в рожь, уступая дорогу конным ратям. Тускло горело на жаре покрытое пылью железо. И, казалось, усатые, тяжело колеблемые ветром головы колосьев повторяют ощетиненный копьями очерк конных дружин. Великокняжеские рати надвигались на земли Москвы широким полумесяцем, следуя мунгальскому навычаю загонных облав. Левое крыло, где воеводили пришлые бояре - Иван Акинфич с Андреем Кобылой, перенимало переяславскую дорогу и подходило к Москве с востока. Правое крыло, во главе с Бороздиным, захватив Волок Ламской и отсекая Можайск, угрожало Рузе. Михаил с главным полком шел через Дмитров прямо на Москву. Тохте, занятому ссорой с генуэзскими купцами (татары по его приказу нынче погромили Кафу), через владимирского баскака была послана грамота, в коей война объяснялась непокорством Юрия, его нечестностью в выплате ордынского выхода и, главное, поддержкою им новгородской смуты, от чего страдали и русская и ордынская торговля, а великий князь владимирский не мог собрать нужного хану количества серебра. Даже и владимирский летописец отмечал позже, что поход на Юрия был затеян Михаилом по причине <войны новгородской>. Все это была святая правда, и одного лишь не повестил Михаил хану, что поход на Москву был нужен прежде всего ему самому ради укрепления единовластия на Руси, а твердая власть великого князя была залогом грядущей независимости страны от всякой сторонней власти - прежде всего от Орды и хана мунгальского. И о том, что в случае успеха он мыслит заменить князя Юрия на московском столе Александром Даниловичем, тоже не написал Тохте Михаил. А, значит, в самом дальнем и самом главном он все-таки обманывал Тохту? И лепо ли было теперь говорить ему о дружбе с ханом? Надеяться на заступу мунгальскую? Впрочем, татарской конницы в помочь своим ратям Михаил у великого владимирского баскака не попросил. И без конницы этой ему становилось трудно. Не поспевали гонцы, то и дело рвалась тоненькая ниточка связей между раскиданными на десятках поприщ полками. Все чаще московские разъезды безнаказанно вклинивались в порядки тверских дружин и, натворив пополоху, уходили на рысях, избегая ответных ударов тверичей. Юрий, как выяснилось, пользуясь погромом, учиненным в Рязанской земле, и казнью рязанского князя Василия Константиновича, снял заслонные полки с южного рубежа, вывел коломенскую рать и всю эту силу стянул к Москве. (В чем, впрочем, была заслуга не столько Юрия, сколь его дальновидных воевод, и прежде всего Федора Бяконта с Протасием.) Конные стычки делались все ожесточеннее, и все чаще Михаилу приходилось посылать наперед крупные дружины из главного полка. Войска зорили деревни, жгли усадьбы московских бояр и большие скирды княжеского хлеба. Ленивый дым столбами клубился в пыльном мареве, увеличивая духоту. С возвышенных мест, придерживая коня, Михаил озирал перелески и поля, в которых, сгибаясь долу, бабы продолжали серпами жать хлеб, меж тем как мимо них змеисто текли и текли по дорогам и без дорог конные и пешие ратники, покрытые с ног до головы пылью. И по тому: хищно, ища поживы, или беззлобно, с невольной жалостью к испуганным селянкам и неистребимым уважением к древнему великому труду пахаря озирали жнущих баб проходящие кмети, разом угадывалось, кто дружинник, потомственный воин, чья нива - поле ратное, а кто сооруженный мужик, коему и самому-то невтерпеж скорей воротить до дому да круто начать валить горбушею перестоявший хлеб. И Михаил в невольной задумчивости удерживал коня на холмах, откуда война и жатва - несовместимые в сути своей как хлад и огнь, влага и твердь, жизнь и ее смертное отрицание, - враз предстояли взору. Поначалу великого князя Михаила еще долили мирные заботы, оставленные назади, в Твери. Заботила судьба дружины иконописцев, вызванных им из Суздаля подписывать соборный храм, коих он, узрев мастерство и талан, мечтал оставить у себя, и уже баял о том со старшими мастерами, суля почет и прибыток. Мечталось утвердить во Твери училище иконного письма, книжного дела и пения церковного, достойное стольного града Владимирской земли. Пото уже перебрались в Тверь избранные владимирские певчие - знатоки византийского осьмигласия, распевщики, гимнографы и хитрецы крюкового письма. Князь почасту пел и сам вместе с певчими в соборе и деятельно добивался устроения у себя лучшего хора на Руси. Тревожила также судьба киевского философа, мниха лавры Печерской, коего приветил Михаил еще в бытность тверским князем, уже ветхого деньми, а ныне изрядившегося в долгий путь на родину, откуда чаял добыть редкие книги и ученых людей для князя обещал привести. Он да еще духовник князев с игуменом Отроча монастыря почасту толковали Михаилу непривычное еще и доднесь на Владимирщине учение о единовластии, яко свыше сущем даре от Господа, применяя оное учение к тверскому княжескому дому... И Михаил, глядя на пакости Юрия Московского, непокорство новгородцев и глухую злобу волынского шурина своего, нет-нет да и задумывался над сим учением, коим византийские кесари, а ныне и короли земель западных подтверждали и укрепляли единовластие в землях своих. Все это, однако, - и дела посольские, хитрые уловки торговых гостей немецких, что через его земли стремились проникнуть на Восток, в далекую Персию, и градские заботы, и даже дела семейные, - все это постепенно отодвигалось, меркло, уступая место насущным воеводским заботам. Старшего сына, Митю, - ему шел девятый год, - Михаил нынче взял с собой. Пусть поглядит на взаправдашнюю, не детскую войну! Сын держался молодцом. Часами выдерживая в седле, скакал рядом с дядькой, обгоняя тяжело и ходко идущие пешие рати, и с радостной гордостью являл отцу свою седую от пыли умученную детскую мордочку, старательно пытаясь в такие мгновения принять пристойную воину осанку. Впрочем, и не до сына уже было. Хотя в умножающихся сшибках с московитами великокняжеские дружины постоянно одолевали, Михаил опытным чутьем воина угадывал недоброе. Вдруг и сразу показалось, что его обманывают, что войска идут не там и не туда, куда говорят ему, что Бороздин опоздал и московская рать готовится нежданным ударом разорвать его силы надвое и, может, разгромить по частям. Будь у Юрия толковый воевода, он бы уже сейчас это сделал! - Эй! Что там! - Ходу нет, княже! Подскакавший дружинник, размазывая грязь по лицу, частил: - За лесом кованой рати, что черна ворона, едва ушли! - От Бороздина есть ле кто? - С ночи не было никоторого гонца. - Так... Кованая рать, говоришь? В бронях? - Все в бронях, княже! - подтвердил обрадованный, что его не ругают, молодший. - Родионов полк, должно! - сказал Михаил вслух и вопросил строго: - Напереди что? - Наши вроде... - растерянно отозвались сразу несколько голосов, - часа три как пешцы прошли... Вот оно. Так. Родион... Михаил оглядел бояр, приметил решительное лицо Микулы - этот! - Найдешь Бороздина! Пущай не стряпая идет к Москве! Всем вздеть брони! К утру чтоб выходили на Сходню, понял? Поскачешь с дружиной. Коли что, пробивайтесь с боем! Ты, Арефий, скачи вперед, останови пешцев. Пущай оброют стан и ждут в оружии! Никанор! Окишь! Семен! Тверской полк сюда! На рысях! - Сынишкино личико кинулось в очи... - Семен! Княжича захвати с собою! - крикнул Михаил вдогоню. - Батя! - с надеждой и горестью выдохнул мальчик. Но отец, непривычно грозный и чужой, только мотнул шеломом, как отгоняя муху, и Митин конь, схваченный за узду, поскакал с прочими назад по дороге. - Бой будет! - объяснил ратник на скаку. - Нельзя тебе ищо! Встречь и мимо уже мчались, подскакивая в седлах, подтянутые, острожевшие ратники. Мотались гривы коней, вздрагивали кончики копий, и Мите, только что до слез разобиженному, что его отсылали назад, в товары, вдруг стало страшно за отца: а ну, как тятю убьют на бою! - Тятю не убьют? - спросил он ратного, морщась от густой пыли, поднятой проносящейся конницей. Ратник ворчливо отверг: - Неча и баять такое! Твой батюшка во многих сечах бывал! В голосе кметя прозвучало такое почтительное уважение, что Митя успокоился немножко. Поехали обочь дороги, по истоптанному хлебному полю. Мимо и встречь шли и шли на рысях, все убыстряя и убыстряя ход, конные тверичи, и никто из них не смеялся и не шутковал с товарищами, как было еще час назад. Митя, глядя в их насупленные лица, начинал, робея, понимать, что вот это, наверно, и есть взаправдашняя война, хоть еще не было ни скепания сабельного, ни треска копий, ни свиста стрел, ни конных сшибок, ни крови... До боя, впрочем, как узнал Митя к вечеру, дело не дошло. Родион, увидав, что его обходят конные тверичи, и завидя над полком великокняжеские стяги, не выдержал, поспешил отступить к Москве, так и не поняв, что мог сам в свой черед обойти и даже пленить Михаила. Об этом со смехом и шутками говорили вечером в стане, когда великий князь, воротясь, раздавал останние приказы воеводам. (С Бороздиным наконец установили связь, Микула доносил, что полки правой руки прошли Рузу и близятся к Москве.) Митю, засыпающего на ходу, отец подхватил на руки, подкинул в небеса, и Митя, испуганно-счастливый, прижался к знакомой бороде и твердой скользкой броне, заново переживая свой давешний страх за отца. Эту ночь Михаил почти не спал, разыскивая через гонцов и сводя воедино свои рати, и к утру уже полностью овладел полем. Плотные ряды тверичей и владимирцев в боевых собранных порядках все гуще и гуще выходили из лесов на пригородные росчисти, полки тут же смыкались крыльями, и можно было уже не страшиться прорыва или охвата со стороны московлян. Отвердевшими очами Михаил зорко выглядывал с каждого угора: город вот-вот должен был появиться в разрывах изреженных лесов, и уже не смотрел на пожары, на спасающих скарб жителей, на изломанные хлеба, на густые столбы дыма от горящих ржаных зародов, уже бездумно взирал на полон и скот, что гнали по дорогам ратные (созови он татар, тут бы не осталось уже ни одной целой деревни!), ибо сейчас ему приходило держать пред мысленными очами все свое войско, пылящее по дорогам; и от ежеминутных гонцов узнавая, где тот или иной полк, князь тут же отмечал в уме перемещения ратей, торопил или удерживал воевод, и конные кмети стремглав летели с приказами сквозь пыль, поля, понурые от дыма леса, пожары и прах деревень. Война подкатывала к Москве. Двадцать третьего августа, сбив последний заслон на Сходне, Михаил увидал вдали московский кремник; двадцать четвертого послал Ивану Акинфичу приказ выйти на коломенский путь и, буде возможно, бродом или плавом, перейдя реку, зайти в тыл москвичам. Вечером того же дня подошли, от Можайска последние дружины правой руки. Доле Михаил порешил не ждать и наутро, двадцать пятого, на память апостола Тита, приказал изготовить полки к бою и осадному приступу. Двукратные послания княжича Александра московскому тысяцкому ответа не возымели, и рассчитывать на добровольную сдачу Москвы уже, видимо, не приходилось. Поздно вечером, отдав последние наказы воеводам, Михаил подъехал к своему шатру и устало спешился. Кинул стремянному повод и, нагнув голову, пролез в шатер. С низкого ложа ему навстречу поднялся Александр Данилыч. Они обнялись. Сели на раскладные ременчатые стулья. Слуга подал хлеб, обугленное на вертеле мясо и квас. Оглянувшись на гостя, поставил на дорожный столец сулею с вином, мису с восточными сладостями и изюмом. Удалился. Князья остались одни и сперва занялись едой. Оба пробыли в седле почти сутки. Михаил молча разлил вино, молча выпили. Александр был непривычно хмур. Он жевал, изредка взглядывая на Михаила. На худом лице очень явственно двигались крупные желваки. - С делом ли, князь? - наконец нарушил молчание Михаил. Александр шумно вздохнул, обтер рот, откинулся. Поглядел строго в лицо великому князю: - О Переяславле речь! - Москва еще не взята, - чуть охмуря брови, возразил Михаил, - одолеем Юрия, будем делить волости... - Все равно! - не отступая, молвил Александр. - Мне брать княжество или объедки от него придет? - Русь должна быть единой, Саша. Мы ить с тобою досыти баяли о том! Он сказал это мягко, с чуть заметным упреком. Александр потупил глаза, залившись неровным румянцем: - Переяславль и ныне слывет в волости великого княжения... А совсем штоб... Меня бояре проклянут московски и... самому жаль! - Он решился поднять глаза на Михайлу. Тот глядел на Александра с усталою горечью. Неужели корыстные заботы княжений, тверского, великого и московского, сошедшие, как на пробном камне, на судьбе Переяславля, разведут его с этим мальчиком, которого он так хотел иметь своим сыном! - Я не знаю, Александр, как нам решить с Переяславлем. Пусть будет так, как теперь. Ну, быть может... да что делить шкуру неубитого зверя! Важно не это! Важно, чтобы мы, ты и я, оба думали прежде всего о судьбе Руси, потом уже о своем. А иначе, боюсь, погибнет наша родина, и наследие наше - твое ли, мое - вместе с нею. Без родины мы ничего не спасем! - Я знаю это! - ответил Александр, подымая взгляд, уже без внутреннего усилия, просто и строго поглядев на Михаила. (Знаю и то, что моя с Борисом дружина мало что значит в войске великого князя! Но не дай Бог и ему, стойно брату, сев на московский стол, в свой черед вступить в ссору с великим князем владимирским!) Прости меня, князь! Но ты сам хочешь, чтобы я занял московский стол. И потому я и хотел поговорить с тобою до боя... Ведь решать за все княжество не мне одному, есть бояре, народ... - Знаю. И все равно хочу иметь дело с тобою, а не с Юрием. Ты честен. И у тебя есть совесть и прямота. Поэтому с тобой можно иметь дело и тебе можно верить. Что бы ты ни решил, Александр! Понимаешь меня? Оба встали и стояли несколько мгновений, задумавшись. Потом Александр порывисто шагнул и обнял Михаила крепко-крепко. - Прости, князь! - пробормотал он. - Прости и верь. Веры твоей не обману. Ночь опустилась на стан. В ночи глухо ржали и топотали кони. Михаил спал, вскидываясь во сне. Спал Юрий, тоже беспокойно ворочаясь с боку на бок, уже со страхом, порастерявши давешнюю спесь, думающий о завтрашнем сражении. Спал, отдав последние приказания и благостно сложив руки на груди, на высоко взбитых подушках великий боярин Федор Бяконт. Он сделал для своего князя все, что мог, и не его вина, что Юрий все, что мог, погубил и испортил. Теперь ежели не спасут воеводы и не вмешается Орда, погибнет московский князь! А и ему, Федору, опала предстоит от Александра, ежели, конечно, не поймет княжич, что и для него тоже Федор Бяконт сможет хорошо послужить. А ежели не поймет? Тогда в монастырь! Спать, спать! - одернул он себя и верно, заснул, с непривычно суровым, как бы уже монашеским, отрешенным ликом. Спал, постанывая во сне, Родион, слишком поздно понявший, какую промашку он совершил днями, отступив перед Михаилом. Спали кмети и оборуженные мужики на возах и под возами, в избах и шатрах, и прямо в поле, на теплой земле, завернувшись в попону. Лишь сторожевые ходили, перекликаясь да поглядывая на недальний вражеский стан... Не спал воевода Протасий. Он уже отослал последние наказы и последних слуг отправил на покой, чуть не силой заставил лечь сыно