тогда душой своею смрадной и грешной восплачу у престола божия, моля тебе и себе спасения на небеси! Тогда! Но не теперь! И помни: душу я свою гублю за отцово добро, но отцова добра погубить не дам! Смутен был Юрий после толковни с братом. Разумеется, не покинул он ни намерения своего, ни решения не переменил, а только не стало воли решать все самому. Потребовалось собрать бояр, думу, потребовалось прошать градских воевод, архимандрию... Потребовалось, пришлось выслушивать, что решит земля. А земля, еще не оправившаяся от голода, помнившая разоренье после Михайловой рати, земля поддавалась туго. Решали, в затылках чесали, считали да перекладывали добро в скрынях, и одно выходило у всех: нет, нет и нет! Не осилить. Золотом-серебром не осилить князя Михайлы. Так как-то, кабыть-нито самому князю уж... да, може, добром-то сговорить! Переслав, да Коломну, да Можай сохранить, а там - что Бог даст! И преже надоть с Великим Новгородом уведать, что они о себе мыслят? Даве ободрал их Михайло, поди, не по нраву пришлось! И Юрий бесился, диким скакуном, как на привязи, вставал на дыбы, а поделать ничего не мог. Земля не хотела новой смуты и разоренья не желала. Прав оказался Иван. На думе, покряхтывая да лебезя, великие бояре провалили-таки запрос Юрия, не дали ни серебра, ни добра на дальнейшую колготу и прю с Михаилом в Орде. Все, кто и молчали, молча думали одно: <Пущай сам Михайло шею себе свернет, пущай Новгород снова встанет, тогда поглядим... А до той поры нет, нет и нет!> После думы братья опять встретились. Все четверо: Юрий, Иван, Борис и Афанасий, что теперь уже, подросши, на полных правах княжича участвовал в советах и думе боярской. Афанасий, хоть и подрос, и вытянулся изрядно, но был тонок, узок в плечах, большие глаза его смотрели жалобно, худые персты беспокойно шевелились - не чуял себя володетелем младший Данилыч! Борис, очень потишевший после Твери, только внимал, со скучною покорностью готовый исполнить любое братнино повеление. Один Иван - хоть нынче не ярился, глядел покорно и прозрачно-ясно по-старому, и вновь не чаялось во взоре его никакой возможной грозы - один Иван глядел загадочно-удоволенным, и Юрий, бросая на брата косые взгляды, так и вскипал каждый раз. Пили мед, закусывали. Слуги сновали с подносами. Вот сидят четыре холостых мужика (из них один - вдовый), пьют и едят, и от их совокупной думы, так или другояк, изменится судьба Русской земли. Причем уже тогда изменится, когда и кости их сгниют в гробах. Дивно! Юрий уже пьян. Он расстегнул зипун, голубые глаза помутнели. Тяжкая мысль бродит в его хмельной голове: <Новгород... Опеть Новгород! Прав Иван, как ни поверни, хоть и забедно признать! А ежели все-таки придет в Орду ехать?..> Внезапно глаза его светлеют, молодой блеск появляется в них. Руки - вечно зудящие от желаний ладони московского князя - крепко ухватывают кубок и край столешницы. Он краснеет и бледнеет разом, незряче глядя туда, сквозь и через стену покоя, в глухую ордынскую даль... <Алтын коназ!> Так говорила тогда... Ежели еще не замужем... Почто теперь не попытать судьбы? Шурином-то хана он и Михайлу свалит! Юрий уже пренебрежительно и надменно озирает очами братьев, утверждает взор на Иване: - Баешь, надоть без серебра досягнуть стола володимирского? Дак вот тебе, досягну и без гривен твоих вонючих, досягну, крестом клянусь! И Новгород подыму, и в Орде, у хана, свое возьму! Он, и верно, достает серебряный крест из-за пазухи и держит его перед собою, пьяно покачиваясь. Иван быстро и остро взглядывает на брата и вновь опускает очи долу. Молчит. Юрий встает на ноги, утверждается на высоких каблуках: - В ноги поклоните мне! - В ноги и поклоним, - без выражения отвечает Иван. Борис взглядывает хмуро, не очень понимая, пожимает плечами. Афанасий смятенно оглядывает старших братьев: неужели опять будет ссора? Но ссоры нет. Юрий садится с маху и с маху бьет кулаком по столешнице, опрокидывая кубок. Слуга кидается подымать, ставит и наливает новый, исчезает, пятясь. - Досягну! - тупо и упрямо повторяет Юрий и, резко охапив каповую, в серебре, чашу, пьет. В тот день, когда в княжеской думе решилось, что Юрию ехать в Орду без великих даров и не противустать явно Михайле Тверскому, Федор Бяконт воротился домой поздно, усталый и довольный. Юрию всегда недоставало терпения, и ныне, окоротив своего князя, великие бояре могли тихо торжествовать. Как ся оно повернет в Орде - невестимо, а коли чья голова и падет под ханский топор, так преже набольшего! Пущай Михайло за все в ответе, пущай Тверь напереди. По нынешней поре эдак-то и вернее! Омыв руки и лицо, переоболокшись в домашнее, мягкое, испив от души кислого квасу, прошел Федор на домашнюю половину, огладил по головам сыновей-подростков. Славные растут отроки! И не заботят так, как старшой. Елевферия одного и не было. <Верно, у себя, как всегда, над книгой сидит! - подумалось с легким недовольством. - Мог бы, после думы-то такой, и встретить родителя! Седни и похвастать мочно!> - Послать за Олферием? - вскинулась Марья. - Сиди! - решил Федор, подумав. - Погодя сам схожу. Он сел было за трапезу и не выдержал. Едва отведав, встал, вышел в галерейку, поднялся по узкой лесенке к вышним горницам. Постучал. У Елевферия горела свеча, но он не читал, сидел недвижно и даже не встал, только поглядел на отца глубоким и грустным взором. Сын как-то и вырос, и окреп за последние годы, хоть и невелик ростом. Бородка сошлась клином и потемнела, родниковые глаза углубились, потемнели тоже, наполнились мыслью. Федор, подавив обиду свою, не стал сетовать, что сын не вышел к ужину, присел, начал сказывать о думе, о том, как окоротили Юрия. Сын слушал, кивал, изредка взглядывая на отца. Выслушивал терпеливо, но без участия, словно побаску какую. Отец обиженно замолк, не договорив. Елевферий шевельнулся, вскинул головой, отбрасывая долгие волосы: - Прости, батюшка! Прошать хочу у тебя. Орда теперь беспременно вся к бесерменам перейдет, в ихнюю веру? - Бают, так! Новый хан ихний, Узбек, на то поворотил. - А христианам теперь, тем, что в Сарае, как же? - Дак что ж... епископ сарский сидит... Без нас-то тоже... Как оно дале пойдет, не ведаю, сын! Елевферий помолчал и сказал просто, как о чем-то давно готовом, о чем сообщают походя: - Я в монастырь ухожу, батюшка. - Ты што... Пошто так-то? - потерялся Федор. Полураскрыв рот, он воззрился на сына. Конечно, ожидано было, давно ожидано, и все ж... Крестник Ивана! Первенец... Службой уж николи б не обошли! Было преже - мыслил на своем месте в думе Елевферия утвердить, с тем и помереть уж... А тут - в монастырь! Да круто как! А что решил твердо - по глазам было видать. Сына Федор с годами навык понимать и - в большом - не перечил. Но тут такое... - Воеводы во бранях землю берегут! Думны бояре о делах мыслят! - с обидой, не сдержавши себя, вымолвил Бяконт. - Разве ж тебе чести и места недостало бы? Сын медленно покачал головой: - Сказано: <Яко держава моя и прибежище мое еси ты!..> Теперь, когда бесермены одолели Орду, а латины вот-вот покончат с Цареградом, когда и ляхи и литва уже покорились папе римскому и католической вере, что возмогут воеводы? Одолеть в двух-трех битвах? Ну, отбить ворога раз-другой... Ежели вся Орда не навалит, или весь Запад враз, или совокупною силою, и что тогда воеводы?! И думные бояре от великой беды не спасут. И при князе своем, и без ратного одоленья пропасти мочно! Сменить веру, а там и вс°: храмы, навычаи, молвь книжная... Там, глядишь, и само имя <Русь> исчезнет, на что ся другое повернет. Забудут предков гробы и святыни отринут. Знатные учнут величаться в иноземном платье и молвью чужою щеголять, учнут гнушатися смердов своих, дальше - пуще, и, поиначив вс°, исчезнет Русь, всю себя истощит. И не будет уже ни языка, ни памяти, ни святынь от них, а вс° инако... Вот что на ся грядет от иных земель! И како обороним, и чем, и кто возможет? Единым - верою! Верой стоят земли, и языцы верою укрепляются. Зри, батюшка, и помысли о сем! Не меч, но крест православия - наша крепость и спасение на земли! Я не от мира бегу, отец, и меч не отринул от себя, но пусть будет отныне меч мой - меч духовный, им же утвердимся ныне и присно. В вере - правда! А кто одолеет в споре за власть - князь Михайло или Юрий - разве это важно, отец?! Разве в этом спасение Руси?! Я даве молился и Он, - тот, кто крестную муку приял за ны, - Он явился мне и утвердил, овеял... Не видом, нет, а так, как ветер или как лунный свет! Федор понурил чело, долго молчал. Таких речей как-то и не ожидал он от сына. - Ну, коли так, не держу... Исподлобья взглянув, уверился, что нет, не напрасно молвит такой его первенец, княж-Иванов крестник, не от детской резвости ума, и про монастырь строго решил. И словеса высокие не впусте молвит. Быть может, и дано Елевферию нечто, чего он, Федор Бяконт, не в силах понять! Эвон: все одно - Михайло, Юрий ли... Ан не все одно! Кабы все-то одно, он, Бяконт, может, и за Михайлу бы заложился. А вишь, оно как... Всю жисть батька положил на то, а он - как локтем со стола смахнул, и вся недолга. Нет, милый, и в монастыре-то не мед! Да ведь что я, знает же! Монастырь-то выбрал ли? (Испросить боязно!) Хоть здесь-то бы подсказать... А матери, ей как повестить такое? Ох! Пока малы дети, все мнишь: скорей бы выросли, а вырастут - и не удоволить им! И добро еще, коли станет архимандритом (уж об епископском сане Бяконт боялся и мечтать), а ежели в простых мнихах пребудет? А ведь и станет с него! А паче того, и горше, чуялось: в чем-то становится сын выше самого Бяконта, выше отца своего, и уже и боязно началовать, начал вести... <Высидела утка лебедя!> - с горьким удивлением подумал великий московский боярин Федор Бяконт. ГЛАВА 43 Первые же слухи о событиях в Орде породили в Новгороде смуту. Михаилу заявили, что, по вечевому приговору всех вятших и меньших, отказывают давать великому князю черный бор и дань заволоцкую. В ответ Михаил вывел из Новгорода своих наместников и прекратил подвоз хлеба. Год был тяжек, новгородцы смирились. Князю было послано с дарами. Городу пришлось дать Михаилу по миру полторы тысячи гривен серебра отступного. Урядив с Новгородом, Михаил собрался в Орду, к Узбеку. Уже ясно стало за протекшие месяцы, что Узбек утвердился прочно, и приходилось ехать на поклон, получать у нового хана ярлык на великое княжение. Оставя наместникам строгие наказы (пуще всего - беречься возможных Юрьевых пакостей), расцеловавшись с Анною, а пятнадцатилетнего Дмитрия, с приданными боярами, посадив вместо себя, Михаил отбыл во Владимир, чтобы оттуда уже плыть в Сарай. К новому хану за ярлыком церковным собирался и митрополит Петр, и так уж совершилось волею судеб, что Михаилу с Петром пришлось плыть вместе, в едином корабле. Великий князь не мог не пригласить митрополита, а Петру неудобно было отказать князю и ехать в особину. Караван судов, - и среди них самый большой, расписной и изукрашенный резью, с беседкою, устланной коврами, великокняжеский, - спустился по Клязьме, вышел в Волгу и, растянувшись долгою вереницею крутобоких, с вырезными носами учанов, лодей и паузков, под серо-белыми, желтыми и красными парусами, на поворотах и стремнинах обрастающий сверкающею щетиной долгих весел, враз и дружно пенивших синюю громаду волжской воды, поплыл в Сарай. Поначалу великий князь с митрополитом сторонились друг друга. Михаил больше сидел наверху, в беседке, обдуваемый ветром, обозревая плывущий караван, извивы Волги, зеленые берега и осыпи крутояров, на которых все еще щетинился лес, не желающий уступать места ковыльному натиску степей. Думы его были невеселы. Тревожил Новгород, едва укрощенный, тревожил московский князь, тревожил юный Дмитрий - как-то он там? На пятнадцатом году можно и натворить беды, уже и ближний боярин за шиворот не возьмет. А сын рос нравным, крутым, уже и прозванье получил от холопов: Грозные Очи. Должен быть грозен князь! Но и мудр, но и добр порою. Хотя ему самому, Михаилу, доброта давалась все трудней и трудней, девять лет власти сделали свое дело... Второй сын, Саша, тоже тревожил. Этот, напротив, излишнею легкостью нрава. Или уж у него, у отца, столь требователен взгляд на детей? Этим детям править Русью. Тут подумаешь! Константин, тот еще был непонятен. Красивый, большеглазый, высокий, а - робковат. Хоть, конечно, третий сын, а все же его сын, Михаила! Он сам никогда не робел на ратях, ни на охоте, ни в иных путях княжеских. Чуял восторг, гнев, прилив удали, а страха - никогда. Разве за кметей своих, а за себя - нет. Быть может, потому, что о себе думать времени не хватало, может, и оттого, что не убывала сила в плечах, годы не чуялись еще телом, разве - душой иногда, как нынче, и то перед неизбежным, перед неподвластным ему, там, где и сила бессильна... Раздражало и то, что рядом этот чужой и, вместе, столь уважаемый многими муж - митрополит Петр. Не знал, как держать себя с ним, как и речь вести, после Переяславского-то собора! Петр поначалу пребывал в глубине корабля, но вот как-то тоже вышел, сел в раскидное креслице, с любопытством оглядывая сине-зеленое приволье. Михаил покосился, Петр слегка поклонился и улыбнулся князю. Так и сидели в молчании до часа полуденной трапезы. Тут уж нельзя было промолчать, следовало сказать нечто, пригласить к столу. Петр к столу княжескому сел, но лишь испил легкого квасу с медом, а от еды отказался вовсе, изъяснил навычаем своим. По Петру видно было, что и правда - не чревоугодник сей муж. Ни жира, ни лишнего мяса не чуялось в его просторно-сухощавой, как бы иконописной стати, в долговатом горбоносом лице, с крупными яблоками глаз в больших отененных глазницах, в чистых, с западинами худобы, линиях щек и вогнутых седоватых висков. И одет был просто митрополит: в светлых холщовых ризах, с единым золотым митрополичьим крестом на груди и тяжелым перстнем-печатью на пальце. Руки были у него чуткие, тонкие, с долгими перстами, и Михаил вспомнил, что Петр, кажется, сам иконописец. Митрополит тоже любопытно всматривался в бугристое, тяжелое, с широко расставленными выпуклыми глазами лицо князя, в крутые взлысины и темные вьющиеся волосы хозяина Русской земли, в его большие мощные длани, в огромные мышцы предплечий. Зримая сила Михаила Ярославича, ясно ощутимая тяжесть властности настораживали Петра. Он знал, что с излишнею силой подчас соединяется заносчивость и необузданность норова. На Москве о великом князе говорили нехорошо, а во Владимире наразно. Петр должен был признать для себя, что не понимает князя, как и князь, видимо, не понимал, не чуял Петра. Посему Петр и медлил, не заговаривал. Наконец Михаил не выдержал, отверз уста для первых необыденных слов. Подняв на Петра свои тяжелые глаза, он сухо выразил сожаление в поступке тверского епископа: - Впрочем, собор уже установил невиновность митрополита в хулах, на него возводимых! Петр внимательно поглядел на князя, покивал. Помолчав, сказал мягко: - Прискорбно не то, что охулили мя неправые и неправдою, прискорбно, что несть в русичах братней любви друг к другу, до раздрасия и доносов на брата своего! Сему, княже, достоит тебе, яко главе земли нашея, разумение многое приложити, речено бо есть: <аще царство на ся разделится...> - Прилагаю силы, дабы одержати землю в единых руках! - сурово отмолвил Михаил, подумав про себя, что ни Петр, ни он сам сейчас ничего не скажут об Юрии, разве о новгородских делах, и, значит, все, сказанное днесь, будет лжа. - Ведаю, что Юрий Данилыч много препон творит сему, и молю Господа об утишении страстей и вражды вашея прекращении! - спокойно возразил Петр. Михаил вздохнул глубоко и сильно. В самом деле, показалось, что стало легче дышать. Словно некий груз великий камнем отвалил с души. И уже теперь совсем легко показалось толковать с митрополитом. Больше, впрочем, ни об Юрии, ни о тверском епископе они не заговаривали. Обсудили зато новгородские дела и дела ордынские, паки и паки. Петр рассказывал (а Михаил расспрашивал и слушал жадно) о Цареграде, о волынском дворе, о латынском богослужении и о том, како ся держат Палеологи и константинопольский патриарх. Уже скоро перерывы в беседах, - когда приставали к берегу, варили кашу дружине, дневали или ужинали, - стали отяготительны тому и другому, ибо хотелось говорить и слушать еще и еще. От дел господарских и церковных скоро перешли к живописному искусству иконного письма, в коем Петр был знатцом великим, а также к пению церковному, в коем Михаил мог и сам кое в чем поучить Петра. И уже настал день, когда князь открыто рассказывал митрополиту о домашних трудах и трудностях в воспитании княжичей своих и прошал совета, а Петр, хваля Дмитрия, обещал, воротясь во Владимир, позаниматься с прочими, ежели княжичи приедут к нему. - Порою долит и власть, и труды княжеские. Хочешь простой жизни, с женой, с семьей! - признавался Михаил. - Святительская участь такожде многотрудна, в ину пору восхощеши и покоя, и уединения, а паче всего тишины! Быв игуменом, почасту завидовал я участи простых мнихов, спасающихся в горе Афонской! - ответно поддакивал князю бывший ратский настоятель. Петру начинал все более нравиться тверской князь, а Михаилу все проще и душеприятнее становилось разговаривать с митрополитом. И хоть так и не было сказано слова о том, но к концу этого пути решилась участь тверского епископа Андрея, коему пришлось вскоре покинуть епископию и уйти в монастырь. Решилось и другое: Петр в Орде не поддержал происков князя Юрия, что сильно облегчило Михаилу тяжкие для него переговоры с Узбеком. В Сарае их встретила почетная стража, и внешне все было так, как и всегда. Казалось, ордынцы всячески стараются загладить прошлогодний погром русских купцов. (Михаил уже знал, что пограбленным был частью возвращен товар и сбежавшие было тверские и иноземные гости начали возвращаться в свои лавки.) Еще шла война на восточной окраине великой степи, в Синей Орде, мусульманская конница Узбека теснила последних защитников древней монгольской веры, но тут, в Сарае, уже все было тихо. Узбек вовсю занимался реформами управления. Появился диван (совет при государе) и старший визирь, с почти неограниченными полномочиями. Дела страны решали теперь четыре главных эмира, одержавших четыре улуса Орды, из коих старший, беглербег, ведал войском и имел в подчинении темников, тысячников, сотников и десятников, - прежде подчинявшихся самому хану, - второй визирь распоряжался гражданскими делами государства, третий - денежными. На местах начинали плодиться муфтии - духовные наставники - и казы - судьи, секретари дивана, таможенники, сборщики налогов, начальники застав и прочие и прочие. Едва созданная администрация разрасталась, как половодье. Приемы стали пышнее. Русского великого князя встречали и чествовали, передавая из одних рук в другие, несколько эмиров разного ранга, среди коих Михаил, однако, почти не встречал знакомых лиц, а ежели и встречал, то видел в их глазах странное отчуждение, холодную почтительность, а два-три раза (и это было самое тревожное) - промелькнувший страх. К Узбеку их допустили только на третий день. Но уже вечером, в день приезда, прибежал (именно прибежал, - у него был вид тайно притекшего беглеца) сарский епископ, от коего они и узнали, пуще чем от русского ключника княжеского подворья в Сарае, о всех происшедших здесь изменениях. Епископ был явно напуган и утверждал, что мусульмане грозятся вырезать всех христиан в Орде. И хоть русичи составляли едва ли не треть населения Сарая, по утверждению епископа, все они не чаяли добра и остерегались покидать свои улицы. Петр, как мог, успокоил епископа и отпустил. Про себя подумал, что этот перепуганный человек вряд ли возможет и на грядущую пору достойно нести бремя Сарской епископии. Михаил помнил Узбека стройным красивым мальчиком и недоумевал, зачем этот мальчик сам, своими руками, лишает себя власти, передавая ее в руки визиров, беглербега и прочих бесерменских вельмож - ведь он все же потомок Чингиз-хана! Михаил уже видел, как эта, только-только складывающаяся, администрация в один прекрасный день съест и саму ханскую власть, и пожалился в душе о времени Тохты, таком близком и уже таком далеком! Слишком мягкое и слишком жаркое в этой жаре ложе - бумажный тюфяк, вместо привычного, скользко-прохладного соломенного, и бумажное (ватное) одеяло - не давали уснуть. Михаил скинул липкую, горячую, изузоренную бухарским хитрецом оболочину и лежал раскрывшись, в одной льняной, тонкого полотна, рубахе и нижних, тоже холстинных, портах, - думал. Пересушенное дерево потрескивало от жары. Зудели вездесущие мухи. Охватывало знакомое уже не впервые и всегда только в Орде подступавшее к нему чувство бессилия. Тут он ничего не мог сделать, ни приказать, ни заставить, и даже сила своих рук здесь была (или казалась) лишней. Что-то царапало ум, какое-то воспоминание дня, будто шепот, мельком коснувшийся уха, и потом опять, вновь... <Райя>... Вот оно, это слово: <райя>! Это они про них! Напуганный епископ толковал, что так бесермены зовут иноверцев, врагов, захваченных или завоеванных ими. Райю облагают непосильными налогами, поворуют хуже скота. Райя. Это они, русичи, это он теперь райя! И к нему и к ним, значит, приложимо то, что бесермены испытывают к униженным врагам ихней веры. Райя. Как ему завтра говорить с Узбеком? И подарки... Подарки ордынцам приходилось давать всегда. Татары плохо понимали, что можно служить за плату от хана. Каждый важный путник рассматривался ими как источник дохода. Что ж! К этому можно было привыкнуть, притерпеться, приспособиться, наконец. В Орде порою, когда не хватало серебра для подношений, брали по заемной грамоте у своих же, русских купцов. Отданное татарам тотчас, через торг, возвращалось в купеческую мошну. Брали подарки просто, открыто радовались красивым вещам, прищелкивали языком, улыбались, тут же примеряли на себя богатую сряду, любовались посудой и оружием. Было во всем этом что-то детское и по-детски не обидное. Нынче важные ордынцы так уже даров не берут. Толкуют что-то о праве, о законе, поминают имя пророка. Приношений ждут, отводя глаза, и тотчас отсылают со слугами куда-то в задние покои. Злее и настойчивей требуют серебра - видно, купцы выучили - и берут подарки не просто так, а с делом каким, чтобы, например, ускорить встречу с Узбеком, - уже не подарки, взятки берут. И это тоже вызывало омерзение. Михаил про себя вспоминал, кому, что и сколько дано. Беглербегу явно даров показалось мало. Ну, придет домой, увидит иной принос княжеский, коней разглядит - омягчеет! У себя, в Твери, некогда вирников и мытников казнил за такое. А тут наново вводят, радуются! Бесермены теперь во все щели полезут, раз ихняя настала власть! Он еще не мог обнять умом всего, что совершилось и совершалось в Сарае, но чувствовал, что свершившееся и огромно, и страшно, и - провидя не умом, но сердцем грядущую судьбу - понимал, что в своем падении (а падение мыслилось неизбежным) Орда может подмять под себя Русь и погубить ее вместе с собою. Князь задремывал, и, засыпая, блазнил ему бледный мерцающий свет, как бы ореол, исходящий от собственных волос, - свет мученичества, предвестие грядущего горя... Узбек сидел на золотом троне, в окружении главных жен и бесчисленных эмиров. Заметно было, несмотря на множество новых лиц в окружении хана, что старые монгольские обычаи торжественных приемов пока сохранялись еще полностью. Вскоре Михаилу пришлось уразуметь и еще одну истину: чиновники новой администрации ханского двора назначились в большинстве из прежней знати, эмиров и родичей хана, лишь сменивших веру отцов, - да и то полного замещения всех государственных постов мусульманами не произошло и не могло произойти еще долгие годы спустя, несмотря на всю ретивость духовных руководителей и вдохновителей Узбека. И все-таки хоть и те же самые люди, и почти на тех же местах, но вели себя нынешние ордынцы иначе. Ненавистное слово <райя> звучало там и тут. На Михаила взирали любопытно, как будто ожидая, когда же и в чем он сорвется и станет неугоден хану. Петр был отпущен вборзе и отбыл на Русь с новым ярлыком. Русская церковь была еще слишком сильна даже здесь, в Сарае, и самые умные из мусульман предпочли пока не ссориться с нею. После отъезда Петра Михаилу сделалось совсем сиротливо. Подступила зима. Завьюжило. Вести с родины приходили самые нехорошие. Весною Новгород поднялся вновь, и Юрий Московский, конечно, воспользовался отсутствием великого князя, послал в Новгород изменника, окраинного тверского князька Федора Ржевского, с которым стакнулся еще в прежние годы. Тот похватал в Новгороде наместников Михаила и осенью, с новгородской ратью, двинулся на Тверь. Пятнадцатилетний Дмитрий с тверскими полками вышел ему встречу, но уже начинался ледостав, перевозу не стало, войска остановились по обеим сторонам Волги и стояли шесть недель, ожидая, когда укрепит лед. До бою не дошло, замирились, но тотчас вслед за тем Юрий с братом Афанасием отбыл в Новгород, позванный туда на княжение. По первому чувству Михаил хотел было, бросив все, устремиться на Русь, чтобы разгромить коромольников, но, подумав, понял, что права уезжать не имеет. Надо было продолжать обивать пороги ордынских вельмож, дарить и дарить беглербега, добиваться новых и новых свиданий с Узбеком, который - он видел это - не понимает и едва ли даже не боится его, Михаила. Иногда охватывал настоящий страх: а ну как Узбек помыслит и вовсе оставить его при себе вековечным заложником? Весною Орда кочевала по степи, и Михаил кочевал вместе с Ордой. Проходили месяцы. Вновь задували зимние ветра, и все продолжалось и продолжалось томительное сидение, раздача подарков, пустопорожние переговоры... В одном ошибся Юрий - слишком круто стал действовать и, кажется, насторожил Узбека. К тому же новгородцы задержали ордынскую дань, и Узбек наконец начал склонять слух к просьбам великого князя, решив довериться его авторитету на Руси. Неизвестно даже, сам ли Узбек или его советники, а скорее всего задаренный Михаилом беглербег надумали наконец, через полтора года хлопот и ожиданий, отпустить великого князя на Русь, снабдив его вспомогательным войском для усмирения непокорного Новгорода. Самого Юрия тогда же, зимою 1315 года, хан строгою грамотой потребовал к себе, в Сарай. В конце концов это было то, чего хотел и что намеревался совершить Тохта, но, боже мой, чего это стоило и во что обошлось теперь Михаилу! Дотла истощившаяся великокняжеская казна уже взывала о милосердии. Да и железное здоровье самого великого князя было основательно подорвано в Орде. Пыль, жара, жгучие и ледяные ветра степей да еще непривычная еда в Сарае - сделали свое дело. Много толковалось и тогда и впредь о частых будто бы отравлениях русских князей в Орде. Увы! И безо всякой отравы русичу из лесного мягкого климата Владимирской Руси попасть на жарынь, сушь и сырость нижней Волги, да еще пробыть там, ожидаючи ханской воли, в постоянном напряжении и тревоге духа много месяцев - редкое здоровье могло выдержать все это без труда и без вреда для себя! ГЛАВА 44 Юрий не поехал тотчас вслед за Михаилом, ибо до него наконец дошли вести из Новгорода, и вести эти были такого свойства, что московский князь разом переменил все свои намерения и планы. Новгородские бояре тайно (пока тайно, ибо в Новгороде еще сидели наместники княж-Михайловы) звали его на стол. Звали <на всей воле новгородской>, то есть: с°л по Новгородской волости не имети и не ставити, в суд владычень и суд тысяцкого не вступатися, а судить совместно с посадником, а печать была бы Господина Великого Новгорода... и прочая, и прочая. Статей, утесняющих княжескую власть, было весьма много. Юрий, читая грамоту, веселился в душе и даже посочувствовал малость великому князю. Под такой договор не только Михайло, и любой бы взбесился! Ему-то было легко давать и отдавать - не свое дак! Юрий вспоминал решительные лица братьев Климовичей, прусских посадников, Андрея и Семена, почти бессменных руководителей новгородской республики, и прищелкивал языком. Новгородцы вообще нравились ему. Нравились веселая дерзость, твердое сознание своей выгоды, купеческая хватка и оборотистость. Нравился и сам Новгород, с детства, с тех еще лет, когда отец отсылал его туда учить грамоте. Быстрый и прыгучий на решения, Юрий даже нет-нет да и подумывал иногда: а не перебраться ли ему в Новгород навовсе, став великим князем? Тамо и сидеть! У их станешь сидеть - бунтовать уже не замогут, а и выгода городу немалая: великий стол! Поди, сами рады будут... Мысли эти были дальние, как придут, так и уйдут. До владимирского стола великокняжеского еще - ой-ей-ей-ей! А что стол он добудет и станет великим князем на Руси, в это Юрий верил твердо. Даже не верил - знал. И уверенность эта мало-помалу передавалась всем, кто окружал Юрия. Уже уверились и тоже ждали - когда? Ничего не говоря братьям, Юрий начал тянуть-затягивать, пропадал в Нижнем (суздальские князья, запоздало сообразив, что московский князь попросту отобрал у них богатый торговый город, тщились теперь избавиться от Юрия) и так в конце концов протянул зиму, потом весеннюю распуту и дождал новгородской смуты. А тут и началось, и Федор Ржевский, Юрьевым наущением, поскакал в Новгород хватать Михаиловых бояр. Едва дождавшись ледостава, Юрий, захватив младшего брата Афанасия, сам устремился в Новгород, поскольку к нему уже прибыло законное посольство и ждать долее не имело смысла. Иван лишь головой покачал: - Погубишь Афоню, вот те крест! Юрий с веселой небрежностью отмахнулся от брата; - Сиди, Монах! (Монах, впрочем, собирался, кажется, жениться, и Юрий не знал еще, разрешать ему этот брак или нет.) В Новгороде Юрия и догнал ханский вызов в Орду. И тут же дошли известия, что Михаил возвращается с татарскою ратью. Неужто опять Иван оказался прав? Юрий укрепился с новгородцами грамотою, оставил им Федора Ржевского и брата Афанасия с дружиной и по стылым, в густом молодом снегу дорогам, по звонкому холоду ранней зимы поскакал в Москву. Добравшись до Владимира, Михаил Ярославич тотчас разослал гонцов со строгими наказами подымать ратных и вести их к Твери. Владимирский полк был частью уже собран по прежнему, посланному еще из Орды, наказу. Анна, тоже извещенная с пути, сожидала его в Твери. Михаил не хотел торжественных встреч в стольном городе. Торжествовать будет он не раньше, чем сломит новгородцев. Он заставил себя выздороветь. Заставил сесть на коня. С митрополитом Петром встретился дружески (сердце немного оттаяло), но и тут не захотел медлить. На четвертый день князь с полками уже двинулся в Тверь. Татарская конница ушла вперед. Отовсюду стекались рати. Люди шли дружно, и это радовало. Его не забыли на Руси! Тайный гонец из Москвы доносил, что Юрий уже в городе, но никуда не едет - ждет. Михаил распорядился выставить заставы на дорогах и доглядывать: не собирают ли москвичи рати? С сильно бьющимся сердцем подъезжал он к родному своему городу, обгоняя большие и малые отряды конных и пеших ратников, бредущих по его зову в сторону Твери. Узнавая князя, кмети кричали приветное. Сиренево-серое, мягкое небо ровно облегло белые озера полей и оснеженные темные боры. Деревни курились белыми дымами. Радостно, даже с болью, дышалось, и самому не понять было: от режущего ли ветра или от чего другого навертывает слезы на глаза? Ближе, ближе, ближе... Давно оставлены назади товары, княжой возок и казна. Конь идет рысью, переходя в скок. В снежном серебряном вихре проносится долгая змея верхоконных в дорогом платье, в цветных шапках. Пышут паром, сверкают изузоренной сбруей кони... И вот уже показалась Тверь. Чернеют толпы народа, вытекшие из ворот города, издалека доносит тонкий, в морозном хрустале, голос большого городского колокола. У Михаила подрагивают губы, застит и застит глаза. Кто это там, на голубом тонконогом коне? Неужто Дмитрий? Как вырос! А этот, рядом, кажись, Сашок? Он круто осаживает, подъезжая. По сторонам кричат, но ему уже не до чина, не до торжества. Сумасшедшие, ждущие глаза сына близко, близко... Роняя поводья, он протягивается с седла, коленом ударяясь в бок голубого скакуна, крепко-крепко обнимает Дмитрия, целует, аж задохнувшись, и долго не может отпустить, не может надышаться запахом сына, таким знакомым ароматом кожи, волос, треплет и мнет любимые кудри, не замечая, что ненароком сронил с сына шапку. Наконец, вздохнув, отрывается. Кто-то, бережно отряхнув снег, подает Дмитрию его бобровый околыш, и княжич, улыбаясь, щегольски кидает его на кудри, легким толчком сзади передвинув на лоб. Михаил целует, в очередь, Сашка, видит Константина, и его целует тоже, и едет бок о бок со старшим сыном под крики народа, под благовест, почти не сдерживая радостных слез. Дмитрий басовито - голос низкий, еще с переломами - сказывает, где и как размещены татары, кажется, винит себя в осеннем деле, за то, что уступили Новгороду по миру. Михаил кивает и не понимает ничего. Сейчас его встретит Анна, и после - вс° после, вс° потом! А сын - казнись, сын - казнись, ништо! В твои годы и я бывал бит на рати! Господи, да за что мне такая великая радость! Господи, Митя, милый, как же я вас всех люблю! Полки подходили несколько дней. Михаил, почти не слезая с седла, встречал и размещал ратных. Анна захлопоталась совсем. Кому чего отпускать: кули с мукой, бочки с пивом, мешки сушеной рыбы, полти мороженой говядины - все шло через ее догляд. Вечером еще надо было встретить и накормить князя. Как увидела, в первый-то день, что и похудел, и пожелтел, и морщины, да и седина появилась - чуть не заплакала той поры. Теперь старалась кормить на убой. Сама лишь смотрела, как ест, как жадно ходят скулы, как вздрагивают плечи, как движутся руки, какой острый блеск в глазах от непрерывных господарских дум. Хотелось всего-всего огладить, всего исцеловать. Когда засыпал, не разжимая объятий, долго лежала так, с тихим обожанием слушая, как сильно бьется сердце в его груди, и ничего-ничего больше не было надо, только бы он так, с нею, от всего бы мира укрыть, ото всех бы бед защитить! Да нельзя, не в силах. Недели не пройдет - и снова ей ждать и мучаться, а ему - в новый поход! Иван Акинфич, у коего рыло было в пуху за осеннее дело, нынче старался вовсю. Шутка, князь татар привел! Видать, по-евонному в Орде поворотило! Ну, а раз так - услужай, не зевай! Нарочные боярина поскакали во все концы подымать людей, и веля не стряпать. Поэтому и Степан из своей деревни, похороненной в лесах и заметенной снегами, теперь уже впятером - с близняками, оставившими дома двух баб на сносях, и все тем же Птахой Дроздом, который нынче шел с сыном, - оборуженные рогатинами и топорами, на двух розвальнях, вышли в поход. Они добрались до Твери за день до выступления рати, были приняты боярином и даже мельком увидали самого великого князя Михаила. А затем, как и прочие, влились в бесконечную череду конных и пеших ратных, санных возов и возков, в толпу разномастно снаряженного и оборуженного войска, которое, полк за полком, во главе со своими боярами, потянулось вверх по Тверце к Торжку, где, по утверждениям бывалых ратников, их уже ждало новгородское ополчение. Стояли рождественские морозы. Пронзительно скрипели и визжали на снегу полозья саней. От конского и человечьего дыхания подымался морозный пар. Шерсть на конях, усы и бороды мужиков куржавились инеем. Солнце, не видное в облачной пелене, казалось, не смело взглянуть на холодную землю. - Масляну тута стречать, ето не дело! - ворчали мужики. - Масляну не стретим, должны зараньше управить! - без особой уверенности в голосе отвечали ратные воеводы. Снова тележная рать, теснясь к обочинам и залезая в сугробы, пропускала верхоконных. Тревожа смердов незнакомым обличьем шапок, оружия и коней, а боле всего - складом плоских жидкобородых лиц, проходила татарская конница. - Быват, и наших пораблют, ентим што! - переговаривались в полках. Минуло Сретение. Солнце в оранжевом круге, промороженное, наконец вылезло из облачной пелены и зажгло снег мириадами сверкающих хрусталей. Торжок показался как-то нежданно, веселым нагромождением бревенчатой городьбы, костров и хором, нарядный и легкий, как невеста в снежном уборе. Было уже девятое февраля. Наутро обещали бой. Новгородцы с князьями Афанасием Данилычем и Федором Ржевским подошли к Торжку о Рождестве и простояли шесть недель, перенимаючи вести. Ожидали Михаила вскоре, с одною татарскою конницей и дружиною тверичей. То, что великий князь сумел вборзе собрать такую рать и идет к Торжку в силе тяжце, для многих оказалось нежданным. Посадники, возглавлявшие рать, однако порешили не отступать и дать Михаилу бой под городом. Люди были добротно оборужены, на сытых конях, большая часть дружинников навычны к бою, не раз имели дело со свеей и с орденскими рыцарями, после которых пешая рать Михаила их не пугала вовсе, да и татары казались нестрашны. Андрей Климович, привставая в стременах и загораживаясь рукавицей, - сверкающая белизна снегов слепила глаза, - старался понять, что задумал Михаил, отводя конный полк? Жеребец под ним танцевал, попеременно подымая ноги и выгибая шею. Андрей охлопал коня, скакун, мотнув головой, отозвался на ласку хозяина, перебрал ногами, легко отвечая поводам, и плавной рысью понес седока вдоль рядов большого полка. Морозный ветер крепко и молодо обжигал лицо. В полку творилось веселое оживление. Боя, истомясь, ждали как праздника. Приметив кудрявого бело-румяного, в льняной, посеребренной инеем бороде, знакомого купца со Славны, Андрей помахал рукавицей: <Творимиричу!> Придержав коня, с прищуром оглядел ладную фигуру купца в дорогой броне под распахнутой шубой и в начищенном кованом шеломе. Спросил, улыбаясь: - Ну как, разобьем Михайлу? - Свейских немцев били! - степенно отмолвил купец, ответно улыбаясь посаднику. Оба они не догадывали о своей сегодняшней судьбе. Андрей поскакал дальше, чуя радостный задор и нетерпение во всем теле. Эх! И мороз не в мороз! Надо было урядить с Мишей Павшиничем и Юрьем Мишиничем, посадниками Плотницкого и Неревского концов, да и потолковать: чего там измыслил тверской князь? Юрий Мишинич с князем Федором уже скакали ему встречу и с тем же самым. Скоро подъехал и Павшинич. Тот так и рвался в бой: - Прошибем пешцев - и всема силами на княж-Михайлов полк! Нипочем не устоят! Широкое лицо Юрия Мишинича чуть прихмурилось: - А коли не прошибем? Пущай-ко князь Федор молвит, евонные татар сдержат ле? Вертлявый, петушистый ржевский князь надул щеки, захорохорился: - Мы да московляне неуж не остановим?! - А? Как Славна думат?! - лихо подмигнул он подъехавшим славлянам. Ржевский князь явно подражал новгородцам, называя бояр именами городских концов. - Ставайте противу татарской рати тогда! - решил Мишинич, а Андрей подумал, что не опасу ради, а ревнуя о своем Неревском конце говорит все это Юрий Мишинич. Сердятся, что они, пруссы, завсегда у власти! И, поддерживая Павшинича, Андрей тоже уверенно примолвил: - Беспременно прошибем! Рвутце в бой молодци! Вскоре воеводы, затвердив еще раз, кому за кем выступать, поскакали к своим полкам. Вчера, когда к городу подошли княж-Михайловы силы, и минувшей ночью, на совете воевод, все главное промеж них уже было решено и уряжено. И конь Андрея вновь летел вдоль рядов тронувшегося в ход полка, туда, где высоко веялось прусское кончанское знамя и посверкивали зеркальные шеломы и дорогие щиты вятших бояр. Сколько лет ждал он, Андрей, этого боя! И вот - пришло! Пора Господину Нову Городу усмирить тверичей! Что ж, Михайло Ярославич, мало тебе власти на Руси, хочешь и в Нове Городи тож?! Да уж власть теперича наша, новгороцка! Наша власть! Не отдадим никому! И, любуясь, оглядывал он хмельные близящимся боем рожи. Енти да не выстоят! Любую рать побьем! И голодом нынче нас не задавить, хлеба у самих уродило богато! И еще об одном в душе, в самой глубине, мечтал Андрей: схватиться на рати с самим князем Михайлой! Давно, еще в ту пору, как принимали князя на стол, как за одной трапезою сидели, задумал о том Андрей. Чем-то занравился ему великий князь! Гордый, наступчивый, упорный! И с каким же восторгом сшибется он с ним в бою! Бают, Михаил на ратях за воев ся не прячет! Вота бы! Любота! Он сжимал рукоять дорогого харалужного меча свейской работы и, щурясь от слепящего снега, старался на скаку усмотреть там, далеко в полях, великокняжеский стяг. Михаил (его с утра лихорадило, сказывались болезнь и напряжение предыдущих недель) шагом ехал по дороге, разъезженной и растоптанной в кашу тысячами копыт, и слушал, не прерывая, Ивана Акинфича с тверским городовым воеводой, которые в два голоса настаивали встретить новгородский полк конною лавою. Про себя он уже решил, что так не сделает. Конечно, с помочью татар нехитро было бы разбить новгородцев и в прямой сече, но тогда они попросту отступят и запрутся в Торжке. Следовало разгромить их так, чтобы прок оставших уже не смог противустать приступу. Он оглядывал шевелящееся, как разворошенный муравейник, поле и молчал. Почему эти вот воеводы, - что уговаривают его положиться на конный полк детей боярских и на татар, - почему они не верят смердам, коих сами же и привели? Да, в подвижном бою, безусловно, опытные кмети перешибут этих вот мужиков, но ежели в плотном строю... Видел же он тогда, под Москвой, как пешцы отбивали напуск конницы! Мановением длани Михаил остановил поток речи Ивана Акинфича и велел ставить пешцев в чело густыми рядами и еще перегородить поле телегами, и на телегах тоже поставить лучников. Выстоят тверичи! - А конный полк, как я велел, отводи на левую руку и жди до часу. Да смотри, не умедли потом! Иван, поглядев внимательно в желтое суровое лицо князя, понял, что спорить бесполезно, и поскакал исполнять приказ. Отослав с таким же наказом воеводу правого крыла, Михаил продолжал шагом пробираться вперед. К нему подскакивали гонцы с донесениями, и от него, из кучки ближней дружины, поминутно выезжали и уносились вскачь гонцы с приказами. И огромное, кажущееся бестолково кишащей толпою людей войско послушно перемещалось, принимая тот вид и строй, о назначении коего ведал лишь сам Михаил. Даже и Дмитрий, на минуту подскакавший к отцу (он был оставлен Михаилом с татарскою конницей), подивился про себя небывалому строю ратей, но промолчал, увидел, что отец не в духах, так и не спросил ничего. Степан и Птаха Дрозд с сыновьями опять оказались противу конного полка. Мало задумываясь, почему так, они лишь радовались, что ратные стоят плотно, плечо в плечо, что сзади, справа, слева, напереди - тоже ратные, что еще дальше назади, прямо за полком, телеги и, по крайности, можно станет хоть туда заползти. Полк обрастал сплошным частоколом копий и рогатин. Лаптями и валенками мужики уминали снег. Крестились, супились. На новгородцев они все были в злой обиде. В недавнем розмирье Степановой деревне опять досталось от охочей дружины новгородских шильников, и жителям пришлось, бросив скарб и кое-какую скотину, спасаться в лесу. Теперь князь мстил Новгороду, полагали мужики, и за ихний раззор. Пото и стояли крепко. Кровное было дело, свое. Поэтому, когда понеслись на них, в вихре снега, с протяжным криком размахивая саблями, новгородские окольчуженные молодцы, тверские мужики только вспятились плотнее к телегам и, ощетинясь рогатинами, встретили новгородскую конную лаву в лоб. Под телеги никто не лез, и в бег кинулись едва двое-трое, да и тех бояре заворотили в строй. Первый натиск отбили. Кони, вздымая на дыбы, с храпом пятили, роняя седоков в снег, лучники били с обеих сторон, и сколь урону понесли пешцы, столь же потерпела и новгородская конница. Перестроившись, новгородский полк опять и опять ринул в сабли, и вновь и вновь откатывал назад, теряя людей. Тверичи уже радовались, кричали обидное, многих охватил задор, иные выбегали из рядов, совали копьями, добивая раненых. Но тут обозленные новгородцы зачали слезать с коней и, построясь пеши, выставя копья, пошли на новый приступ. И теперь-то началось нешуточное. Яростные глаза - лик в лик, хриплое горячее дыхание, кровь и матерная брань, добирались, ломая копья, рубились, резались засапожниками и уже достигали телег. Степан пятил, удерживая строй, пока рядом не повалили одного из близняков. Тут жалкий острый крик сквозь грохот и шум сечи достиг его ушей, и - как оборвалось внутри, понял: убили! Тогда и обеспамятел Степан, бросил расщепленную рогатину, сорвал топор, висевший до дела у него за спиною на долгом паворзне, и с рыком ринул в гущу тел и рук, гвоздя и круша шеломы, щиты и головы. Его трижды ранило, он не чуял, отпихиваемый, вновь лез и лез в сечу, туда, где над трупом сына громоздилась уже куча кровавых тел. Какого-то кудрявого мужика, отрубившего, скользом, ухо Степану, свалил, проломив шелом, и тот лежал в снегу, подплывая кровью, раскинув бессильные руки, уронившие оружие, а Степан, стоя на его вдавленной в снег шубе, полуослепший от крови и ярости, с хриплым утробным дыхом махал и махал топором... После уж, когда разгребали трупы, и Степан, прочухавшись, начал было снимать с новгородца бронь, тот открыл глаза, поглядел слабо, прошептал: - Олфим я, Творимирич, со Славны, купечь... - и захрипел долгим затухающим хрипом. И Степан, приодержась, не зная, что содеять, так и держал кудрявую седоватую голову купца на коленях. Затем взгляд новгородца потуск, голубые глаза, уставившиеся в небо, охолодели, он еще вздрогнул раз-другой и умер. И Степан зачем-то снял железную изрубленную шапку с головы и перекрестился, хотя рядом лежал труп его собственного сына, зарубленного в сече, а другой сын, тяжко раненный, лежал на возу... Михаил рассчитал сражение верно. Дождавшись, когда новгородцы, сойдя с коней, кинутся врукопашную, он вывел сразу в охват и в тыл новгородского полка татарскую и тверскую конные рати. Вся вятшая новгородская господа оказалась в охвате. Спаслись, вовремя ударившие в бег, лишь Федор Ржевский с Афанасием да горсть ратных. Костью пали посадники Миша Павшинич, Юрий Мишинич и иные. Андрей Климович, бешено пробивавшийся к великокняжескому стягу, уже было увидал самого Михаила и, скрежеща зубами, рванулся к нему. Он был весь залит кровью, своей и чужой, на его глазах пал стремянный и последние дружинники. Он давно понял, что никакой надежды одолеть тверичей не осталось, и одно билось в нем: досягнуть, досягнуть, хотя мертвым, а досягнуть великого князя! И почти доскакал. Умирая, на смертельно раненном коне, он, шатаясь, приближался к Михаилу, и князь, обнаживший оружие, вгляделся и узнал. Только и было одного взгляда меж ними. И, узнав, понял, чего хочет тот, и поднял было оружие, чтобы с честью проводить боярина на смертное ложе, но Андрей, у коего из-под изорванной в клочья кольчуги хлестала кровь, шатнулся, помутневшим взором следя расплывающийся в глазах очерк рослой фигуры князя на рослом караковом коне, обведенный по краю не то кровью, не то алым цветом княжеского охабня, и, прошептав: <За три сажени всего...>, грянул плашью с конем в красный от крови снег, в черную муть смерти, в небытие. Еще рубились последние упорные кмети, еще резались пешцы у возов, и татарские всадники, с гортанными криками, догоняли и вязали бегущих... Победа была полная. И Михаил шагом ехал по истоптанному снежному полю с темными пятнами крови там и тут и кучами порубленных тел, около которых уже суетились ратные, обдирая с мертвецов оружие и порты. Распорядившись о раненых и убиенных, Михаил приказал, окружив город, приметывать примет. Впрочем, осажденным горожанам уже было не до битвы. Наутро в стан к Михаилу явились послы с просьбой о мире. Михаил принял бояр в шатре и, не входя в долгие разговоры, потребовал выдать изменника Федора Ржевского и княжича Афанасия. Посовещавшись, послы воротились с тем, что выдать могут одного Федора, яко изменника своему князю, а <за Афанасия готовы главы своя приложить и измерети честно за святую Софию>. (Говорилось это, как понял Михаил, не столько для него, сколько для московского князя Юрия, перед которым новгородцы, выдав Афанасия, оказались бы в ответе.) С Новгорода Михаил потребовал окуп в пять тысяч гривенок серебра и согласился на мир после выдачи одного ржевского князя. Михаил был мрачен и не заговаривал даже с ближними боярами. Когда, наконец, явились к нему, заключив мир, новгородские бояре с княжичем Афанасием, он, прямо глядя на приведенных, приказал всех заключить в железа и отослать в Тверь, и княжича Афанасия тоже. Даже свои бояре не ожидали такого от Михаила. Но великий князь (его одолевала болезнь, и он, как мог, боролся с собой), горячечно глядя мимо и сквозь своих думцев и воевод, велел приступать к стенам и, буде торжичане не откроют города, идти на приступ. Город открыли ввечеру, и великокняжеские войска начали вливаться во все ворота, занимая дворы. На другой день князь велел отбирать по дворам доспехи и боевых коней у всех горожан, ратных и не ратных, у кого ни буди, а затем начал брать окупы со всех подряд, продавая добро захваченных тут же, в торгу. Дождавшись в Торжке новгородского посольства с повинной и обещанием серебра, он отослал в Новгород своего наместника и, ополонившись вдосталь, разорив новоторжцев и волость, разрушив напоследях городской детинец, поворотил в Тверь. Тою порой разосланные в зажитье отряды продолжали пустошить Новгородчину, и многие села, забранные прежде новгородскими боярами или даже устроенные ими самими, спасаясь от грабежей, заложились за великого князя. Михаил принимал закладников не моргнув глазом, нарушая тем самым все решения новгородского веча, принятые еще со времен Андрея Александровича. Но он знал, что делал, и не один гнев руководил великим князем в этой войне. Над ним висела Орда, и Михаил чуял, что вынужденная милость Узбека к нему может истаять прежде, чем встает весенний лед на Волге, а тогда единым спасением страны будет только твердая власть великого князя. Если еще не поздно. Если вообще не поздно что бы то ни было. Юрий, получив в Москве весть о торжокском разгроме и поняв, что дома надеяться не на что, пятнадцатого марта, через Ростов, отбыл в Орду. Туда же устремились и новгородские послы с жалобою на великого князя, но Михаил, разоставив заставы по дорогам, перенял их и посадил в железа. Воротясь в Тверь, Михаил сместил епископа Андрея с кафедры (старый тверской епископ, видя остуду князя, сам попросился в монастырь) и настоял на избрании Варсонофия, вскоре рукоположенного Петром. Новгородцы меж тем задерживали окуп, а Михаил задерживал хлеб, недостаток коего уже начинал ощущаться в Великом Новгороде. Новгородцы, наконец, прислали обещанное по миру серебро, но заключить ряд с князем на новых условиях отказались наотрез, ссылаясь на докончания с Андреем Александровичем и на измышленное ими <рукописание Всеволода>. Назревала новая война. Михаил меж тем помог суздальским князьям воротить Нижний, и москвичи, поскольку Юрий Данилыч сидел в Орде, новой распри не затеяли. Анна была на сносях и в конце года родила сына, нареченного Василием. Знал ли Михаил, что это последний его малыш? Год прошел, и новгородцы снова восстали, выслав наместника великого князя вон из города. Михаил собрал чуть не всю Низовскую землю, порешив идти на Новгород весной, хотя многие и отговаривали его от похода в эту пору. Пути были непроходны, топи и болота скрозь по всей Новгородской волости, да и хлеб не созрел, ежели что... Но в Михайле проснулся древний нерассудливый гнев, и он не похотел ничего и никого слушать. Рати вышли в поход и двинулись к Новгороду. Новгородцы в ответ совокупили всю свою землю, привели псковичей, ладожан и рушай, корелу, ижору, вожан, вооружили всех городских жителей поголовно и обнесли город острогом с обеих сторон, решившись биться до последнего. Великий князь остановился в Устьянах, за пятьдесят верст от города, и тут затеял переговоры, требуя уступок и не беря мира. Меж тем огромное войско становилось нечем кормить, и тут еще самого Михаила свалил приступ непонятной ордынской болезни. Князь лежал и бредил, не узнавая никого. Княжич Дмитрий оставался в Твери, и воеводы растерялись. Переговоры были прерваны, Михаила с бережением повезли назад, а голодная рать тронулась разными путями и начала пропадать в лесах. Тонули в болотах. Теряя последних коней, брели кое-как, опираясь на копья, распухшие, в тучах безжалостного комарья. Иные, падая, уже не подымались. Резали и ели лошадей, потом дошло до того, что одирали кожу со щитов, варили и ели, отрезали голенища от сапог, жевали ременную упряжь. Тяжелое оружие, осадные пороки, щиты, копья - все было пожжено или брошено. Пешие, шатаясь, словно тени, выбирались ратники из болот и дебрей, с трудом добредали до родимых хором, вваливались, распухшие, обезножевшие, под вой женок. Плакали и крестились, что остались в живых. Так бесславно окончился этот поход, не давший Михаилу взять власть над Новым Городом. Больной Михаил, придя в себя - уже в Твери, - узнав, что случилось с его ратною силой, заплакал и приказал крепить город и пуще стеречь захваченных новгородских бояр. Юный Дмитрий отправился собирать новую рать. Зимой начались переговоры. Новгородцы, понадеявшиеся, что после разгрома великий князь омягчеет, сильно ошиблись. Михаил, еще слабый после затяжной болезни, принял послов с твердостью и потребовал прежнего. В самом начале февраля в Тверь прибыл новгородский владыка Давыд с мольбою отпустить за окуп захваченных князем новгородских бояр. Михаил отказал архиепископу, и Давыд отбыл восвояси. - Одолеем, отец? - как-то спросил его Дмитрий, только-только прискакавший из Кашина. Михаил поглядел на сына долго и тяжело. Помедлив, отмолвил, с просквозившей печалью: - Не ведаю, Митя. Тоя весны я мыслил стоять в Новом Городе! - И добавил, твердо возвысив голос: - А драться надо. Мы с тобою должны крепить Русь. - Против Новгорода? - переспросил Дмитрий. - Против Орды. И против Литвы, ежели что, и против немцев и свеи. Вместе с Новгородом! Я же не с лица земли стереть их хочу в конце концов! - Боюсь, что тебя не понимают, отец! - робко отозвался Дмитрий. Таким мальчиком чувствовал он себя сейчас рядом с родителем! - Поймут. После моей смерти, может! У нас любят прославлять после смерти. Но поймут! - возвысив голос, пообещал Михаил. - Что кашинцы? - Собирают полк! - готовно отозвался Дмитрий. - Много зла натворили татары в Ростове? - Весь город, говорят, ободрали! - А это послы! С самим князем Васильем из Орды пришли! Вот и помысли! При Тохте такого не творилось. Мы для них теперь <райя>, рабы! Так-то, сын! Боюсь, что новой рати в помощь мне в Орде уже не дадут! - А Гедимин нам не опасен, батюшка? - Я посылал послов, договор о дружбе возобновили. Быть может... у него есть дочери... Подумай, сын! А правду баять - и того не ведаю. Только против Орды и Литвы вкупе нам не устоять. Надо, ежели что, татар бить с Литвою вместях. - Кто нам сейчас страшнее всего, отец? Литва или Орда? - Страшнее всего... Московский князь, Юрий Данилыч! - отозвался не вдруг Михаил. - Он все еще в Орде? - начиная понимать, спросил Дмитрий. - Да, в Орде! - мрачно ответил отец. ГЛАВА 45 Юрий пробыл в Орде почти два года и теперь возвращался победителем. Все замыслы его исполнились. Он женился на сестре Узбека, Кончаке, перекрещенной в Агафью. И теперь красавица с узкими, приподнятыми к вискам глазами с ревнивым обожанием то и дело выглядывает из возка: где он, ее золотой князь? Почто не сойдет с седла, не сядет близ нее на шелковые подушки в обитый мехом и такой уютный внутри возок, не коснется ее рукою, от чего все тело становится враз слабым и жарким... И она одна, одна у него! Урусутам Бог не позволяет иметь много жен! Рабыни прикорнули в ногах, где тесно стоят сундуки и сундучки с драгоценностями, свернулись, как собачонки, в своих шубах из тонкого куньего меха. Кончака-Агафья выпрастывает руки в перстнях, с накрашенными длинными ногтями, из долгих рукавов собольего русского опашня. Поправляет украшения. Так непривычен еще золотой крестик на шее! Она капризно надувает губы: что же не идет к ней, не согреет, не приласкает, не развеселит ее ненаглядный алтын коназ?! А Юрий скачет напереди, румяный от морозного ветра, забыв про жену. Что жена! Великое княжение - вот что подарил ему Узбек свадебным даром, приданым своей сестры! Ну, и самому прежде дарить пришлось! Каждому из князей ихних по золотой тетерке! Серебра ушло - прорва! Иван, получив заемные грамоты, за голову схватится. А - не беда! Теперь из казны великокняжеской расплачусь! Взовьется же Михайло теперича! С Юрием идут два князя ордынских, Кавгадый и Астрабыл, два тумена татарской конницы ведут за собой, чтобы тверской князь не упрямился очень. С ним власть! Власть над страной, над Русью! С ним сладкая (и ладони аж зудят от нетерпения), прямо сладчайшая, слаще меда и сахара, предвкушением одним сводящая с ума похоть: разделаться с Михайлой и с его Тверью, увидать наконец въяве срам и унижение врага! Полузабытое, из дали дальней, из прошлых лет, приходит воспоминание о худом, дурно пахнущем старике, что, трясясь от бессилия и злобы, обличал его, Юрия, в тесном затворе в самом сердце Москвы и, обличая, знал, что сейчас умрет... И умер. И никто уже не вспомнит того! Нет, теперь бить, и бить, и бить, и добить до конца! Это они сейчас про Михайлу: великий да мудрый, а умрет - забудут! И могила не просохнет еще! Я буду мудр, я велик! Теперь Иван перстом не щелканет противу - добытчик! Пущай сидит на Москве да считает кули с зерном! На то только и гож! Мелко плавашь, брат! Размаху у тя нет! Вот я зять царев и великий князь! Вс° вместях! Разом! И Новгород Великий меня принял! Вся земля в кулаке! А Михайлу... в железа его! Пущай хоша в яме посидит... И уже пахнет весной! Или это от радости, что даже ледяной февральский ветер кажется сладок, будто цветущие яблоневые сады? А солнце! А снега - скрозь голубые! Любота! Он смело прошел сквозь Рязанскую землю, и его не тронули, даже дары поднесли. Москва встречала его жидким звоном (<Ужо тверской колокол сыму, не так будут звонить!> - пообещал себе Юрий.) и густыми толпами горожан. Ахали, разевали рты. Верили и не верили. Да и дивно было: как же так вдруг, сразу? Тохта приучил к порядку, к тому, что все по закону, по ряду, по обычаям, а тут - нате! И великое княжение, и жена - царева сестра, и рать татарская! Поневоле закружится голова! Вся Москва выбежала встречу: взглянуть, подивиться своему рыжему князю - досягнул-таки! - Вон он, едет из заречья, верхом на чалом коне, вон, вон, рукою машет! А в том вон возке супружница еговая, царская сеструха! Красавица, бают! - А ты видала ли? - А и не видала, дак люди молвят, не врут! - Ну, за красивой-то велико княженье в придано дадут вряд ли? Поди, кривая кака да перестарок! - Што и мелешь, милая, да нашему князю уж некрасовитой-то и в Орде не дадут! Сам из писаных писаной! - А татар-то, татар с им навалило, страсть! Едут и едут с самого заранья! Мишук стоял в охране пути и а ж охрип, усовещивая охальных. Бабы прямо на плечи лезли князя посмотреть, словно не видали допрежь! Он и сам, впрочем, сожидал Юрия как будто наново. Шутка, великое княженье получил! Что бы батько покойный-то нонече молвил? Не любил больно-то Юрия, а вишь, как оно поворотило! Мечтая, как и все, увидеть Юрьеву молодую, Мишук тянул шею, ловил миг и прозевал-таки! Пока отпихивал толстую старуху, что лезла непутем под самые копыта поезжан, княгиня выглянула из окошка возка, махнула рукой и скрылась. Так стало обидно, чуть не ударил поганую старуху в гузно древком копья! Призадумался он только вечером, когда, голодный и усталый, дождавшись наконец смены, добрался до своей хоромины. Хлебая перестоявшие щи и вполуха слушая воркотню тетки, он понял вдруг, что ведь будет опять война! Не таков же Михайло Ярославич, чтобы так вот просто уступить стол Юрию?! Узнав назавтра, что объявили сбор рати, он почти не удивился тому, так уже и знал, что созовут в поход. Вот те и женитьба, что почти уже сварганила тетя Опросинья, вот те и жена молодая! Когда начали оборужать полки, Мишук так и предрек сотоварищам, что поведут их прямехонько на Тверь. Полки, однако, вместе с татарской конницей двинулись на Кострому, где их уже ждали дружины князя Михайлы. С ним были суздальские князья со своей ратью, и у Михаила оказалось угрожающе много войск. Юрий скликал подручных князей, слал гонцов в Новгород, но шли к нему туго, предпочитали пережидать. Гадали, верно, чем еще кончится? Да и не верилось как-то никому, что это всерьез. Николи такого не бывало! При Андрей Саныче - так тогда в Орде был Ногай, пото и ратились, а теперь? Ни за что ни про што?! Мало ли кто женится в Орде, всем и велико княженье подавай? Словом, не шли. Юрий злился, войска проедались. Проходил март. Новгородцы были далеко, приходилось вести переговоры с Михаилом, что-то обещать, о чем-то уряживать... Добро, переговоры взял на себя Кавгадый! Юрий про себя чуял: он бы сорвался, натворил чего неподобного. Ратные, выступившие налегке, теперь приголадывали и зорили потихоньку округу, что тоже не прибавляло популярности Юрию. Татары, так те волокли добро и полон безо всякого. Весна шла ранняя, уже рушились пути, и новгородцы не могли выступить. Михаил сам соступился великокняжеского стола, требуя лишь обещаний, что Юрий больше его не тронет. И это приходилось обещать, хоть поначалу совсем не о том мечтал Юрий, вживе представлявший себе Михайлу с веревкой на шее у своих ног. Мишук изводился стоючи, как и все в полку, и одно только было развлечение - выглядывать ордынских князей. Переняв несколько татарских слов от тетки, он заговаривал с ордынскими ратными, те отвечали охотно, съезжаясь, хлопали по плечу, звали к себе на службу. Мишук улыбался, отшучивался. Сам, робея, поглядывал - близко ли свои? Енти и силом увести могут, им што! Ему показали и Кавгадыя и Астрабыла. Кавгадый и к ним в стан приезжал не пораз. Он был, сказывали, старшой. В пушистой лисьей шапке, в дорогой русской шубе - верно, даренной Юрием, - весь увешанный драгоценным оружием, изузоренным так, что было уму непостижимо, на узорном, в голубых камнях и серебре, высоком седле. Конь под шелковой попоной, и конь-то не простой, идет, как плывет! Сам Кавгадый был не столь высок, но плотен и, видимо, силен, с широким, мясистым, немножко бабьим лицом. Припухлые мешки над раскосыми глазами придавали ему вид лукавой старухи сводни, усы были тонкие, длинные, а бородка жиденькая и лицо плоское, как у большинства татар. Кавгадый прошал что-то у воинов, улыбался, кивал - точно по-бабьи! Но как-то раз, осердясь, вдруг глянул зло, обнажив зубы, почти не разжимая их, резко выкрикнул, и тогда на щеках у него звериным оскалом сложились две тугие страшные складки, и сошедшие в щели глаза глянули столь пронзительно-беспощадно, что Мишук шатнулся от него, едва не кинувшись в бег, хотя не к нему и не о нем был окрик Кавгадыя, верно, даже не заметившего одинокого русского ратника среди своих воинов. Этот Кавгадый и устроил все. Михаил без бою уступил Юрию по царевой грамоте Владимир и великое княжение. Суздальским князьям Юрий обещал оставить Нижний за ними (уже начал понимать, что без союзников Михайлу и нынче не одолеть). А потом соступивший великокняжеского стола Михаил двинулся в Тверь. Астрабыл с половиною татар поворотил в степь, а Кавгадыя, после пиров и многой толковни с глазу на глаз, Юрий сумел оставить у себя, с одним туменом татар, которых на время весенней распуты частью расположили во Владимире, а частью в Переяславле - стеречь княж-Михайловых воевод, не сунулись бы невзначай! Сам же Юрий с Кавгадыем поскакал в Москву, где его ждала истосковавшаяся по нем татарская жена и где воеводы уже начинали, по его наказу, совокуплять ратную силу для войны с Михаилом. От суздальских князей Юрий вскоре получил обещание выступить вместе с ним против Михаила, да и иные князья, помельче, поняв, что ярлык нешуточно перешел к московскому князю, присылали своих гонцов к Юрию, обещая помочь кормами и ратною силой тотчас, как свалят страду. В Новгород на сей раз Юрий послал вместо себя Ивана - подымать новгородцев на войну. И Иван отправился без спора, готовно исполняя волю брата, теперь великого князя владимирского. Да, впрочем, Ивану спорить уже и не приходилось. Почти нарушив волю брата, он женился в его отсутствие на дочери московского великого боярина. И хоть Олена (так звали молодую) была и хороша собой, и кротка нравом, и хоть в приданое Иван получил несколько богатых сел под Москвой, много серебра, драгоценных портов, рухляди, коней, - брак этот возмутил Юрия и самоуправством Ивана, и тем, что Иван выбрал себе невесту не из княжон. Он даже хотел было развести брата с женой, но накатили дела ордынские, не до того стало. А в прошлом году у богомольного братца родился сын, Семен, - видать, не только молились они с женой по ночам! Так ли, иначе, брат вел хозяйство хорошо и в Новгороде урядил толково. Борису Юрий жениться не дозволял, да он, кажись, и сам уже не хотел того. Пока у Юрия была одна дочь и не было супруги, приходилось думать о наследнике московскому дому хотя бы и от Ивана. Теперь же Агафья, гляди, нарожает ему сыновей, и братьям уже плодить своих потомков неча! А то наследники и все княжество по кускам разволокут! Юрий хотел напасть на Михаила летом, но все союзные князья жались и тянули. А Иван, воротясь из Новгорода, доносил, что и новгородцы хотят сперва управить с жатвою. Поход откладывался на осень, и Юрий злился, но поделать ничего не мог. На увещания митрополита Петра не затевать братней которы, Юрий, бегая глазами, врал, что ничего такого не мыслит и лишь держит татар спасу ради, от возможных Михайловых угроз. Да и верно: Афанасий еще сидел в плену, и с новгородцами по-годнему уряжено не было. Петр, разговаривая с Юрием, чувствовал то же бессилие, что некогда покойный митрополит Максим, и то же горькое сомнение приходило ему на ум: да верует ли Богу этот московский князь, получивший ныне ярлык на великое княжсние владимирское? Одно было видно: упорства и жажды достичь своего ему не занимать стать. Этого упорства в хотеньях здесь, во Владимирской земле, хватало с избытком у многих. В земле этой, в этом славянском племени нарождалась великая сила, и сколь надобно было силу эту поворотить на добро? А - не получалось. Пока не получалось. Медленно прозябают семена добра и мудрости - годы и годы, целые жизни проходят, прежде чем они процветут и дадут плоды. И сколь быстр и гибелен путь гнева, вражды и корысти! Что же одолеет в этой тысячелетней борьбе здесь, на Русской земле? Михаил Ярославич не обманывал себя ни дня, ни часу. Он знал, что Юрии не успокоится и что с Москвою будет война. Но теперь, когда великое княжение в руках Юрия, от него и от Твери отступятся все. Даже суздальские князья, как он уже узнал, перекинулись на сторону Юрия... Будь жив Тохта, он бы не разрешил усобицы в своем русском улусе: настоял бы на съезде, на бескровном разрешении всех споров... Как возмущало их всех некогда это спокойное давление, строгая мунгальская воля, не дозволявшая <вонзить меч в ны> - затеять братоубийственную резню! И как не хватало ее, этой благостной воли, теперь, когда все вновь распадается и лишь иная, сторонняя сила могла бы уберечь страну от грабежа! Он знал, что будут сгоревшие деревни, трупы по дорогам, полон, бредущий в дикую степь, резня и осады городов, и сожженные хлеба, и голодные глаза детей... И он должен был противустать этому сраму, ибо Юрий не давал ему покончить миром, не зоря земли и не наводя татар на Русь... Не давал, или он сам не хотел уступить московскому мерзавцу? Было и это? Не хотел уступить. После всех трудов, после жизни, положенной им за эту землю, так просто уступить, уничтожиться, исчезнуть - он не мог. Мог бы, быть может, уступить дорогу достойному - тому, кто пусть иначе, чем он, Михаил, но столь же глубоко и ответно понимает нужду земли, кто мыслит и прошлым и грядущим, а не только единым сегодняшним днем, как Юрий. Но этому татарскому прихвостню, что, не задумаясь, примет любую веру, пойдет на любую пакость, лишь бы досягнуть вышней власти, - зачем?! Потешить самолюбие, боле незачем! Этому подлецу он даром уступить не может. Не способен. Права не имеет. Пусть, до часу, сидит на владимирском столе, но уже Твери он ему не отдаст! Сразу после сева Михаил приказал скликать мужиков на городовое дело в Тверь. Кремник раздвигали почти вдвое в сторону владимирской дороги. Вели новый ров двадцатисаженной глубины, по насыпу ставили новые городни, засыпанные утолоченной рыжей глиной, подымали валы по Тьмаке и волжскую стену рубили и возвышали наново. Тысячи мужиков рыли землю, тысячи муравьиными бесконечными вереницами вывозили на телегах нарытое наверх, тысячи рубили городовые прясла и ставили костры. Работа не прекращалась даже на ночь. Михаил, не доверяя городовым боярам, сам объезжал жуткие развалы и осыпи липкой, глинистой, вставшей дыбом, изъезженной колесами, на себя не похожей, вывороченной до самого нутра почвы, потерявшей вид и форму тверди земной. Люди, выпачканные в земле, при всем своем муравьином множестве, казались малы перед страшною крутизною гигантских валов, которые уже никакие прим°ты не смогли бы засыпать, никакие вороги взобраться до верхних стрельниц и никакая татарская конница не сумела бы одолеть. Конь, напруживая жилы, неуверенно пробовал угрязающими копытами дорогу, вздрагивал и прядал ушами от гулких ударов дубовых баб по сваям, косился на тьмочисленное мелькание заступов. Рослый старик в посконине разогнул спину, сбрасывая пот со лба, оперся на заступ, передыхая. Михаил подъехал к нему, поздоровался, спросил об имени. Старика звали Степаном. Скоро вызнал Михаил, что он из дальней заволжской деревни, что один сын у него убит в сече под Торжком - осталась баба с внуком, - а другой сейчас с ним, возит глину на лошади. - Близняки были робяты, дак вот и жалкует теперя! Михаил смотрел на крепкого старика с распахнутым воротом, на его потную, с кожаным гайтаном креста, измазанную землею грудь, на твердые ключицы и могутные предплечья коричневых рук, на длани в мозолях, трещинах и грязи, плотно охватившие верхушку рукояти заступа, на твердые - даже на взгляд - руки пахаря, приученные к обжам сохи, топору, заступу и рогатине, а не к сабле и не к перу, коим пишется на дорогом пергамене или лощеной привозной бумаге история войн и бед народных. - Задыхаюсь маненько-то, годы! - пожаловался старик. - Сам я из Переславля, вишь. От Дюденевой рати батько бежал да помер дорогою, а я уж и не похотел ворочаться. Да и некуда, поди... Окинф-то Великий в те поры, как Андрей Саныч помер, хотел было Переслав отбить, да сам голову тамо сложил. Мы уж за Окинфова сына Ивана, и заложились. Я и под Москвой на рати был, княже! Тебя видел еще, на вороном коне. - Помер тот конь! - Вот, вишь... Годы-то идут. Как оно в Орде-то положили, непутем! - Я, Степан, тогда, под Торжком, вас, мужиков, нарочито сам во чело поставил, противу большого полка. Где сын-то у тя погиб. Не зазришь? - неожиданно сам для себя выговорил Михаил. Старик вздохнул, поглядел серьезно, устало. - Рати без мертвых не быват! - сказал он, подумав. - Иного бы убили, тамотка тоже и отец, и детки, и женка, поди... Ты, князь, не казнись о том, можем и еще за тебя стати! Нашу деревню, вон, новгородчи не пораз жгли, могли и в родимом дому ево убить! А токо без княжой обороны и вдосталь разорили бы нас альбо в полон увели... Конешно, сердце иногды и повернет: думашь, лучше б меня, старого лешака, повалили, чем ево, парня-то! Уж и на возрасте, а по мне-то все отрок малый... У тя самого сыны, понимашь, дак! - прибавил он чуть дрогнувшим голосом. Чуялось, что смерть сына в чем-то уравняла его с князем. Старик крепко отер лицо, постоял и, кивнув каким-то своим несказанным мыслям, взялся за заступ. - Вона, едет сын-от! - кивнул он на подъезжавшую телегу, которой правил, стоя, молодой мужик, во все глаза уставившийся на князя. - Ну, прощай, Степан, не кори! - сказал, отъезжая, Михаил. - Прощай, княже! Ты свое доглядай, а мы не подгадим! - отмолвил старик, сильно и яро вгоняя заступ в землю. Михаил ехал шагом, объезжая с каким-то новым, неведомым ему самому досель береженьем крестьянские, груженные рыжей глинистою землей возы, и, присматриваясь, подмечал у большинства яростное, как у того старика, Степана, упорство и наступчивость в работе: в том, как копали, как швыряли тяжелую землю, как круто заворачивали полные возы, как и там, наверху, дружно волокли бревна и крепко, без устали, махались блестящие секиры древоделей, как мельком, разгибаясь, сбрасывая пот со лба и щек, взглядывали на него - кто с промельком улыбки, а кто, подобно старику Степану, просто и строго, - и, глянув, тотчас вновь принимались яростно швырять землю, - по всему по этому видел Михаил, что эти люди верят ему по-прежнему и по-прежнему готовы за него драться. Юрий двинулся в поход, едва собрали урожай. В конце сентября московские рати вкупе с татарами уже пустошили Тверскую волость. Горели деревни. Который уже раз горели деревни! Ветер нес горький дым и чад, жалко блеяли овцы, надрывно мычали коровы, плакали дети, угоняемые в полон. Жаркими кострами, выметывая в небо снопы огня, горели скирды сжатого и необмолоченного хлеба. И потому, что татары, зорившие все подряд, шли вместе с москвичами, на москвичей смотрели тоже как на нехристей. Избегшие погрома мужики, устроив в лесах женку с детьми, кинув семью на стариков, шли, пробирались в Тверь. Шли с топорами и рогатинами, хоронясь дорог и пажитей, шли с черными лицами, со сведенными ненавистью скулами, шли, остро и слепо глядя прямо перед собой. Добираясь до Твери, не передохнув даже, приходили на княжой двор и тут получали миску щей и каши, шелом и щит и становились в ряды очередного городского полка. Проходил октябрь. В мелких моросящих дождях, в наступавшем холоде шли и шли из лесов тверские мужики с туго сведенными скулами, оборванные, голодные, злые. Молча жрали черную кашу, давились, отвыкнув от еды. Молча разбирали оружие, рогатины, сабли, копья, сапоги и порты. Михаил ждал. С Юрием поднялась вся земля, князья суздальские, ростовские и ярославские, стародубский, муромский, дмитровский, ополчения из волжских городов - Костромы, Городца, Нижнего, владимирцы, еще недавно ходившие под его рукою... Запоздав с урожаем, двигались к Твери новгородские рати. Земля в каком-то исступлении спешила разделаться с тем, кто вот уже полтора десятка лет был честью, славой и спасением Владимирской Руси! (Далекие потомки должны прибавить: и Руси Великой, - ибо в эти грозные годы только он, Михаил Ярославич Тверской, спасал и хранил страну от распада и исчезновения в волнах иных племен.) Михаил ждал. Запаздывали, боясь или не желая выступать, полки из низовых тверских городов. Кашинцы, как ни торопил их Дмитрий, продолжали медлить. Епископ и ближние бояре, купеческая старшина не пораз являлись на княжой двор, с поклонами, но настойчиво звали князя на бой. Михаил медлил. Он сидел, большой, тяжелый, мрачно уставя выпуклые, широко расставленные глаза, уложив перед собою твердые могучие руки воина, и ждал. Анна, робея, приступала к нему, тормошили сыновья, приходилось отвечать епископу и избранным горожанам... - Думаешь, Узбек разъярится, коли побьешь татар еговых? - спрашивала Анна. Михаил взглядывал на нее, молчал. - Или сил мало у нас? - И это. Кашинцы медлят, - коротко отвечал князь. Епископу в очередной раз Михаил отмолвил: - Достоит ли мне, владыко, битися с русичами, коих я, как великий князь, боронил от ворогов? И Варсонофий не смог враз возразить князю... - Отец, что же деется, московляне всю землю пусту сотворят! - восклицал Дмитрий, только-только прискакавший из-под Углича. Михаил подымал тяжелые глаза, долго глядел на сына и не отвечал ничего. Вооруженные заставы, по слову Михаила, на всех путях перехватывали новгородских гонцов к Юрию. Пленных приводили в Тверь. Михаил выслушивал донесения, кивал, твердо наказывал и впредь стеречь пути. Было непохоже, чтобы он упал духом или потерял себя. Уже на размешанную коваными копытами грязь полетели белые мухи и ледяные ветра рвали последние листья с дерев. Роптали кмети. Московляне, продолжая пустошить волость, двигались к Волге. Бояре с епископом паки и паки уговаривали князя дать бой ворогам, уверяя, что готовы главы своя положить за князя. Михаил глядел, выслушивал, думал. Боярам не отвечал ни да ни нет. В ноябре, заслышав приближение Юрьевых разъездов, поднялись наконец кашинцы. Михаил тотчас стремглав поднял конные полки и повел к Торжку. Новгородцы, коих князь обошел, отрезав пути, пополошились и, не имея вестей от Юрия, поспешили заключить с князем мир, <яко никому не вступатися> в дела противной стороны. Это была первая и очень важная победа тверского князя. Уже замерзала грязь на дорогах, и первый снег, укрыв колеистые разъезженные пути, сделал вновь прохожей и проезжей многострадальную русскую землю. И уже по снегу брели и брели в Тверь ратные мужики, беженцы, бабы с коровами, старики, собаки и дети. И даже привычным ко всему воеводам тяжко было зреть перепуганных сирых и голодных, помороженных дорогою селян, синих детей, точно хохлатые воробьи выглядывающих из телег и саней, в робкой надежде хоть здесь, в городе, обрести приют и защиту от зимы, глада и ворога. Снег валил все гуще, заметая трупы на дорогах. Стоял декабрь. Уже почти три месяца продолжался грабеж Тверской волости. Юрий ждал морозов, чтобы по окрепшему льду перейти на левый, пока еще не разоренный, берег Волги. Он уже почти не страшился Михаиловых ратей и говорил о противнике своем с откровенным презрением. Полагаясь на татарскую помочь и на обилие собранных воев, Юрий выступил в поход, словно на пышную прогулку. Возы и возки с припасами, толпы слуг и походная кухня сопровождали московского князя от стана к стану. Кончака-Агафья ехала вместе с ним. Юрий устраивал медвежьи охоты, дарил жене соболей и тверских рабынь, ежедневно пировал у себя в шатре, одаривая и привечая татарских воевод. Поверив в собственные таланты, он сам разоставлял рати, сам водил полки, захватывая и зоря безоружные деревни, сам рубил с коня бегущих селян и, окровавив саблю, гордясь, возвращался к расписному шатру, где ждала его раскосая жаркая и неистовая татарка, с накрашенными ногтями и покрытыми хною ладонями рук, где ждали его роскошные блюда, дичина, рыба и хмельные пития, привезенные из греческой земли. С холодами Юрий начал останавливаться в боярских усадьбах, но все продолжались пиры и пышные приемы гостей, все продолжались охоты, облавы на людей и зверя, медвежьи потехи и соколиная охота, все продолжалось, не кончаясь, празднество, растянувшееся на три месяца, пир победителя, чаявшего уже так вот, пируя, войти и в саму Тверь. Бой с войсками Михаила произошел в сорока верстах от Твери, под Бортеневом, 22 декабря 1317 года. Заслышав о подходе тверских ратей, Юрий стянул полки московлян и союзных князей, сам, не слушая воевод, разоставил воев, повелев Кавгадыю выдвинуть татарскую конницу на левое крыло, в охват тверичам, дабы догонять бегущих, отрезая их от Твери. Полагаясь на превосходство в силах, Юрий надеялся истребить и забрать в полон всю Михайлову рать вместе с самим князем. От новгородцев все еще не было никаких вестей, и Юрий не знал о невольном мире, заключенном ими с Михайлой. Гордясь собою, конем и оружием, ехал он утром этого дня по снежному полю и, любуясь, глядел, как движутся бесчисленные конные дружины его войска и как вдали медленно, словно бы увязая в снегу, ползут по скату холмов пешие ряды тверичей. Вспоминая, как рубил бегущих, он с удовольствием предвкушал побоище и зудящими ладонями уже как бы чуял крепкий замах сабли, падающей с высоты в удар, и, подобное снопам, мягкое падение в снег мертвых тел разбегающихся от него тверских пешцев. К нему подъезжали князья, он улыбался, радостно встряхивал рыжими кудрями, выпущенными из-под шелома на плечи, соколиным взором своих голубых глаз окидывал поле и холмы и бесчисленную, шевелящуюся повсюду рать, шагом и рысью проходящие дружины, гонцов, что в снежных вихрях проносились по полю к нему - вс° к нему! - с донесениями от воевод, оборачивался назад, туда, где, едва видные отсюда, были раскинуты походные шатры и ждала Агафья, пожелавшая видеть бой и истребление Михайловых воев, - и серый зимний день казался ему солнечным, и уже достигнутою - победа над Михаилом. И проходили полки, и проплывали знамена, и приветно кричали при виде Юрия ратники, подымая над головами копья, горяча коней, - за три месяца безнаказанного грабежа все они, как и Юрий, уверовали в легкую победу и шли сейчас на рысях, убыстряя и убыстряя скок, почти не сомневаясь, что тверичи при их приближении ударят в бег и им придет только колоть и рубить бегущих. Кавгадый столь же не сомневался в успехе, как и Юрий. У Кавгадыя, впрочем, на то были достаточные основания. Еще никто из побежденных Темучжином племен не разбивал в бою монгольскую конницу. Оставленные Юрием для конечного погрома тверичей татары медленно двигались по снежному полю к намеченным рубежам, берегли коней к последнему напуску. Справа, не видные отсюда, обходили тверскую рать, проламывая редкую поросль кустов и мелкого березняка, суздальские и владимирские полки. Юрий остановился на высоком месте, оглядел дружину и стяг, реющий над ним в вышине, и - вспоминая далекий детский бой под Рязанью - картинно взмахнул воеводским изузоренным шестопером. Задудели и запищали дудки, ударили цимбалы, поскакали гонцы, и передние полки, с дружным кликом, переходя с рыси на скок, устремились туда, где виднелись плотные ряды тверской рати. Все, что произошло потом, было совсем непонятно Юрию. Конный полк, натолкнувшись на строй тверичей, начал, рассыпаясь, откатывать назад. Юрий бросил на приступ запасную рать, и она тоже, ткнувшись в ощетиненный остриями строй пешцев, откатилась, теряя людей. Крики, ржание коней, треск и лязг железа перекатывались по полю. Мчались и падали в снежных вихрях кмети. Юрий, задумав повторить поступок отца, сам повел было в напуск конный полк и оказался в каше бегущих, в круговерти падающих и взмывающих на дыбы коней, распяленных ртов, отверстых конских пастей с клочьями пены на удилах, в громе и реве, где уже никакие приказы были не слышны, и - самое страшное - он узрел близко-близко тяжело ступающую, мнущую снег лаптями и валенками, надвигающуюся на него, уставя рогатины, тверскую пешую рать. Все же было в Юрии что-то человеческое, потому как вспомнил он в этот миг свои забавы с безоружными, белые лица и вздетые руки тех, кого рубил, потехи ради, на скаку, - вспомнил и увидел в этих бородатых, страшных, оскаленных, с острыми ножевыми глазами ликах, в этих уставленных в душу остриях, в этом тяжко колышущемся, все подминающем под себя движении - словно гигантская борона волочилась по земле, вспахивая и уминая снег и трупы павших, - увидел, понял и почуял надвинувшуюся на него и беспощадную месть. Месть за все его шкоды, за вс°, что натворили его войска в эти три месяца безудержного грабежа, и, поняв, почуяв это, уронил Юрий в снег вздетую было саблю, и, подняв на дыбы скакуна, поворотил его, и ринул в безоглядный бег туда, к шатрам, к спасению, - но спасения уже и там не было: по полю, наперерез, шла тверская конная лава, и Юрий зайцем устремился прочь от нее. Петляя, путая следы, растеряв чуть не всех своих дружинников, с горстью ратных, собирая по перелескам бегущих кметей, устремился Юрий сперва сам не ведая куда, а затем, озрясь и сообразив, где он и что с ним, поскакал, уходя от преследования, в Новгород. Только там надеялся он найти защиту и новую рать для войны. Михаил в этом сражении опять и вновь положился на пешцев, и вновь мужики добыли ему победу. Отбив приступ конницы, они пошли встречу московлян, прикалывая спешенных кметей. Полон не брали, у каждого за спиною была своя сожженная деревня, кололи яро и молча, молча, сцепив зубы, умирали, падая в снег. Потому и конные лавы одна за другой разбивались о них и откатывали, редея. Полк, в котором были Степан и Птаха Дрозд с сыновьями, простоял полдня за холмом и в дневном сражении не участвовал. Издали к ним доносились звуки боя. Мужики ждали, дрогли, переминаясь, опершись о рогатины. Жевали хлеб. - Татар у ево нагнано, беда! - говорил кто-то в толпе. - Татары-ти свирепы кмети, их ить и не передолить! - С Михайлой передолим! - отвечали ему, но в бодрой веселости голоса не хватало твердости. Татары страшили всех. От татар - уж так было заведено - бежали без боя. А там накатывало и удалялось, орали, не поймешь: наши ли, московляне - все одно русичи! Кто-то, протаптывая снег, полез было на холм, глянуть. Его враз шуганули: - Не велено и носа высовывать! - Що тако? - А будто и нет нас тута! - Чудеса! - Михайло-князь тако постановил. Должно, нас к самой важной сече берегут! - высказал один, высокий и до того все молчавший, мужик в железном шеломе. На него поглядели с уважением: верно уж не к шапошному разбору такую громаду людей за холмом держать! Иные сидели на щитах, кто тягался за пальцы - погреться малость. И опять жевали хлеб, и ежились, охлопывая себя рукавицами. Серело, день понемногу мерк. Там, за холмом, то замирая, то усиливаясь, все длился и грохотал бой. - А ну как наших побили? - высказал один тонкий и неуверенный голос. - А мы стоим тута и не знаем ничего? - Сопли утри! - В портах поглянь, не накладено ль! - дружно, с гоготом, отозвались сразу многие голоса. Но уж и слишком дружно, и слишком натужно весело. Тихая неуверенность ползла где-то сквозь продрогшие, уставшие от немого ожидания ряды. И тут, уже в сильных сумерках, на холме перед ними показался сам князь Михайло на вороном коне. Князь сжимал в опущенной руке темную саблю, с которой капала в снег свежая человечья кровь. Он был один и, увеличенный тенью, казался очень большим и даже зловещим. Завидя князя, мужики завставали, спеша, пристегивая завязки шеломов, отряхивая щиты, прочнее ухватывая рогатины: <Князь, князь! Он!> Степан обернул мохнатое лицо к сябрам и сыну, бросил: <Михайла, сам!> И рядом тоже услышали, и волнами пошло по рядам, а князь, подскакав к полку, обвел ряды сумасшедшим сверкающим взором и крикнул страшно, так, как только на ратях кричал: <Татары!> И - поднял саблю. И замер на миг, на то краткое мгновение, в которое творится поражение или победа и пропустить которое полководцу значит - потерять бой. И - не упустил, и, еще подняв свой железный ратный зык, грянул: - В полон - не брать! Резать всех! И не спеши, кучей! - И указал саблей. И еще выкрикнул: - С Богом! И уже бы ничего не сказать было, ибо, как шум прорвавшейся воды, поднялся рев полка, но ничего и не надо было больше. Мужики, издрогшие на морозе, что несколько часов только слышали рев и гомон сражения, двинули, пошли, опустив и уставя рогатины, и шли плотно, пихая плечами друг друга, древками рогатин задевая по головам передних, шли сплошным железным ежом, с хрустом и чавканьем уминая снег, шли для того, чтобы не брать пленных, и так, вс° наддавая и наддавая ходче и ходче, на самом изломе холма, лоб в лоб, столкнулись с катящимся на них валом татарской конницы. Михаил знал, что делал, пряча полк за холмом. Татары не поспели взяться за луки, а сабли - плохое оружие против рогатин, и случилось чудо: непобедимая татарская конница начала густо валиться под ноги тверских мужиков. Храпели и хрипели кони, визжали татарские богатуры, взмахами сабель перерубавшие древко копья, и падали, пронзенные рогатинами, а мужики шли, добивая павших, и конница покатила назад, отстреливаясь из луков, все убыстряя и убыстряя скок, сама не понимая еще, что же такое произошло с нею? Ибо не бежали, никогда не бежали доднесь на ратях воины великого Темучжина! Разве в степных битвах против своих... Михаил с дружиною трижды врубался в строй врагов, и трижды кровавый след его кованой рати, словно нос лодьи пенистые волны, разрезал полки московлян. Дмитрий рубился рядом с отцом и не посрамил воинской чести, многажды заслужив свое прозвище: Грозные Очи. Суздальцы и владимирцы, нерасчетливо посланные Юрием в охват, сами оказались в окружении и начали сдаваться и ударять в бег, как только увидели скачущих на них с тылу тверских дружинников. Мелкие князья бежали, почти не оказывая сопротивления. Огромное войско Юрия распадалось, как ком пересушенной глины, ибо все они пришли с победителем и к победителю и совсем не гадали и не хотели разделить участь побежденных. Мишук в сече уцелел чудом и ускакал, потеряв поводного коня, тороченного нахватанным добром. Коня было жаль, добра - не очень. Продираясь сквозь густой ельник, поминутно оглядываясь - не гонят ли за ним? - Мишук запоздало вспоминал отцовы слова и каялся, что грабил, стойно прочим, тверских смердов. <Своих зорить - ето не дело!> Не дело и вышло. Теперь, едучи голодный и усталый, страшился он заезжать в испакощенные тверские деревин - убьют! И за дело убьют-то! Он был один из немногих, добравшихся до Москвы и принесших злую весть о полном разгроме Юрия. Короткий зимний день мерк, и уже в сереющих сумерках добравшиеся до Юрьевых товаров тверичи зорили и пустошили московский стан. Толпы тверских полоняников с воем и плачем встречали своих. Кидались на шею ратным, там и тут женки узнавали то своего мужика, то знакомца из соседней деревни, смеялись от радости и тут же рыдали над павшими. Казну, рухлядь, припас и шатер Юрия, вместе с его женой Кончакой-Агафьей - все забрали в полон. Уже в темноте к Михаилу подскакал ратник, повестивший, что среди пленных оказался и княжич Борис Данилыч, брат Юрия. Кавгадый, увидев полный разгром рати, приказал бросить стяги и отступить в свой стан. Татары ждали приступа и резни, но Михаил, отобрав у них весь тверской полон, распорядился самих татар не трогать, а Кавгадыя, через вестоношу, пригласил к себе в Тверь. Теперь, после сражения, надо было подумать о дальнейшем. Узбеку нельзя было показывать вражды. Даже победоносная Тверь в одиночку не сумела бы справиться с Ордой. Потому он и жену Юрия, Кончаку, приказал держать честно и отвезти в Тверь с береженьем, не лишая ни служанок, ни рухляди, ни драгоценностей. Усталый и опустошенный, уже в полной темноте, ехал Михаил к себе в стан. Во тьме шевелились войска, вели пленных, гнали захваченных лошадей. Проходили нестройные толпы освобожденных полоняников, слышался говор и женский смех, молодой, грудной, счастливый. Проходили пешие полки и тоже переговаривали и смеялись. Путаным частоколом качались над головами положенные на плеча рогатины и копья. В телегах везли стонущих раненых. Темные фигуры бродили по полю, переворачивая мертвецов. Искали своих, подбирали раненых, одирали оружие и одежду с трупов. И таким малым было все это, и даже сегодняшняя победа, перед тем, страшным и неодолимым, чем была Орда! И он, победитель, должен сейчас будет унижаться и заискивать перед разгромленным им же татарским князем, в призрачной надежде, что тот заступит за него, Михаила, перед ханом Узбеком и не прольется на Русь, не затопит землю безжалостная и неодолимая (пока еще неодолимая!) татарская конница. Горько унижать себя перед врагом. Того горше, когда это приходится делать после победы. Гнуть шею там, где гордость велит встать прямо... Но за ним стояла земля, и он знал, что не сможет, никогда не сможет, ежели бы и захотел, поступать стойно Юрию, не думая ни о чем, кроме себя самого. Как никогда раньше чувствовал Михаил в эту ночь - ночь после самой блестящей своей победы - бессилие перед грядущим и грозную поступь приближающейся к нему беды. ГЛАВА 46 Людей в дружбе ли, ненависти связывает (или разъединяет) не расчет, не выгода, не любовь даже, и уж конечно не признание заслуг другого человека, а некое темное чувство, непонятное и древнее, схожее с запахом, по коему звери находят себе подобных, - чувство, что этот вот <свой>, <своего> племени, клана, вида или типа людей. Или <не свой>, и тогда никакие стремления превозмочь это чувство, помириться или сдружиться не достигают цели и заранее обречены. Причем этот <свой> может и предать и выдать (а тот, <не свой>, - спасти и помочь), все равно тянут к <своим> по духу, по нюху, по темному и древнему чутью животного стада. Так слагаются сообщества по вере и по ремеслу, так съединяются разбойничьи ватаги, так находит, по одному невзначай уроненному слову, <своего> странник-книгочий в чужой стране, среди чужого себе народа. Так, видимо, складываются и племена, уже потом вырабатывающие себе общий язык и навычаи, обряды, сказания, образы чести и славы. Обрастают затем дворцами и храмами, творят искусства, строят города... Но когда уходит, ветшает, меняется оно, это древнее, похожее на запах, чувство-осязание <своих> и <не своих>, - когда уходит оно, ничто не держит уже, ни храмы, ни вера, ни власть, ни рати, ни города, и падает, рассыпает по лику земли, неразличимо растворяясь в иных племенах, некогда сильный и могучий народ, и мертвые памятники его славы, словно скорлупу пустых раковин, заносит песок времен. Кавгадый сдружился с Юрием не потому, что Юрий осыпал его золотом, льстил и дарил каждодневно. Нет! Хотя подарки и тешили жадного на добро татарина, Кавгадый признал, почуял, унюхал в Юрии своего. Понял в нем то же отсутствие твердого нутра, заместо коего колотилось одно лишь распаленное честолюбие, какое было и в самом Кавгадые. Ибо Кавгадый был отступник. И отступник тройной. Булгарин по матери, он отрекся от языка и памяти своего материнского племени, надругался над ним, числя себя чистым потомком Чингиз-хана. Как монгол он отрекся от веры предков, легко приняв <веру арабов>, ибо иначе ему грозила смерть или лишение богатств и бегство вон из Орды. Не веруя Магомету, он принял его учение, как надевают чужое платье, и стал рьяно преследовать тех, кому совесть и честь не позволяли так легко переметнуться к иным богам. И так он стал отступником вторично. Сторонник и друг Тохты, Кавгадый в грозном розмирье после смерти своего хана переметнулся к Узбеку, предав и выдав соратников, что ждали его помощи и верили, что он приведет им тумен отборной конницы, предал сына своего господина, и Ильбасмышу пришлось заплатить головой за доверие к бывшему другу отца. И так, предательством купив почет и влияние в стане Узбека, стал Кавгадый отступником в третий након. И потому он обожал дары: шелка, серебро, рабынь и редкостных пардусов; и всего этого, хоть и хватало до пресыщения, все было мало и мало ему, ибо за утехи мира сего отдал он главное, за тленное добро подарил бессмертную душу. И ненасытимая жажда точила и мучила его из нутра, рождая зависть и гнев в его душе, зависть к тем, кто не предал святая святых сердца своего. Впрочем, он и не чуял своей зависти, мысля, что презирает их, неумелых, негибких, теряющих головы там, где, уступив, можно было получить и жизнь, и жирный кус со стола удачи... Юрий прислал Кавгадыю весть, что скачет в Новгород собирать ратных, и Кавгадый, до того целый день и ночь бывший в безвестии и страхе, - все мнилось, что русичи, эти вот мужики с рогатинами, возьмут и вырежут весь татарский тумен и его голова будет болтаться, черная от крови, на каком-нибудь самодельном копье, - Кавгадый, получив известие от московского князя и одновременно зов Михайлы Тверского, тотчас взыграл сердцем. Конечно, тверской князь не знает, как капризна милость Узбека, что хану то и дело наушничают кому не лень и подозрительный Узбек может любого вдруг и враз лишить своего благорасположения... Всего этого тверской князь, видимо, не ведал, и Кавгадый нахрабрился. Вздел дорогое платье, даренную Юрием шубу, велел оседлать лучшего коня. Со свитой из вооруженных нукеров, с четырьмя сотниками своей потрепанной <тьмы> отправился он на зов Михаила в Тверь. Города Михайлова до того он не видел и, цокая, прищелкивая языком, жмурясь и покачивая головою, оглядывал мощные валы, взметенные на недоступную высоту бревенчатые городни из светлого, видно только-только срубленного, леса, высокие, с мохнатою опушкою кровель, костры с навесным боем, выдвинутые вперед за линию стен. Его встречали сыновья тверского князя, высокие красивые мальчики на породистых тонконогих, с лебедиными шеями, конях, и коням этим тотчас позавидовал Кавгадый. (А когда ему позже подарили такого коня, позавидовал еще больше, ибо дар сильного не столь сладок - слаще отобрать самому, надругавшись прежде над дарителем. Разбив Михайлу и захватив Тверь, он бы мог сам выбирать себе княжеских коней!) Оглядел Кавгадый и белокаменный, в резном кружеве каменного узорочья, собор, поднял глаза на сияющий золотом купол; он уже знал, что золота этого нельзя одрать, что кровля купола обита медью, только позолоченной снаружи, и все-таки позавидовал золотому куполу собора. Он въезжал во двор княжеских хором, спешивался и озирал эту твердыню в твердыне, двор-крепость, и высокие, тоже изузоренные терема, и вышки, и стрельницы, и смотрильную башенку, поднявшуюся вровень с крестами соборной главы, и думал, сколько тут добра, рухляди, серебра и сукон и как сладко было бы ворваться сюда с окровавленной саблей в руке и глядеть, как рубят, зорят и волокут добро, как тащат за косы упирающихся женщин, срывая с них дорогие одежды, как пламя начинает лизать эти узорные столбы и расписную украсу хором... Его провели по сукнам, и он оробел несколько, не смог не оробеть, при виде князя, высокого, с грозным и величавым лицом. Подумалось вдруг, а что как Михайло сейчас взмахнет рукой, и его, Кавгадыя, за шиворот сволокут по ступеням и там, под крыльцом, прирежут, словно барана или свинью, простым кухонным ножом? Таких смертей он уже навидался вдосталь у себя, в Сарае, и знал, как легко нынче теряют головы князья-чингизиды. Кто может запретить тверскому князю поступить точно так же и с ним? (Тем паче что оставался с Юрием и отправился в этот злосчастный поход Кавгадый без приказания Узбека.) Но его не зарезали, не скинули под лестницу - хотя, быть может, это и было бы самым разумным деянием Михаила! Его провели в столовую палату, чествовали, кормили на серебре и поили винами и медом. И Кавгадый брал руками жареное мясо, ел и рыгал, узкими глазами разглядывая тверского князя, который был заботлив и ласков к нему, сам наливал ему чары, передавая их кравчему, и чествовал и его и сотников та