тарских, пировавших вместе с ним. А внизу чествовали, кормили и поили нукеров Кавгадыя, и в те же часы кормы - мясо, пиво и хлеб - были посланы князем в татарский стан, на прокорм всей Кавгадыевой рати... Нет, ни в чем не мог упрекнуть или укорить тверского князя Кавгадый! И баранина, и мясо молодого жеребенка, изготовленное нарочито ради татарских гостей, и дичь, и рыба были отменно хороши. Хороши и обильны были хмельные пития, обильны и подарки, полученные затем Кавгадыем. И, прикладывая руки к сердцу, Кавгадый наклонял голову, улыбался, совсем в щелки сощуривая свои узкие глаза под припухшими нависшими надглазьями, и уверял князя, что в поход они вышли без слова царева и он, Кавгадый, виноват, но загладит свою вину, похлопочет за него, Михаила, перед ханом, чтобы Узбек не рассердился на тверского князя за разгром татар и не прислал сюда своих грозных туменов, своих непобедимых степных батыров, которые покорили три четверти мира и могли бы покорить всю землю до последнего моря. И Кавгадый, качая головой, повторял по-мунгальски слова старинных песен, петых еще при Чингиз-хане, изредка остро и кратко взглядывая и проверяя - так ли его слушает тверской князь? Понял ли он? Устрашился ли? Совсем не хотел Кавгадый, чтобы его вытащили нежданно из-за стола и, проволокши по сеням, бросили с перерезанным горлом под крыльцо, на снедь псам. И хвастая, льстя и пьянея, Кавгадый все больше и больше начинал ненавидеть тверского великого князя, ибо понял по духу, по запаху понял, почуял, что этот князь чужой ему, что в нем присутствует то твердое, несгибаемое, чего нет в нем, Кавгадые, и нет в Юрии, что у этого высокого и сильного, с тяжким взором, урусутского коназа есть, верно, такие мысли и такие убеждения, за которые он будет драться и, если нужно, положит голову, но не отступит от них. А это было как ржа, как болезнь, ибо в душе Кавгадыя на месте этом зияла пустота. И Кавгадый возненавидел Михаила, возненавидел пуще Юрия, ибо, в отличие от Юрия, почуял величие в супротивнике, величие и гордость врага своего, почуял то, чего Юрий Московский в Михаиле не понимал и не чуял совсем. Упившегося Кавгадыя под руки вели в изложницу, а он все продолжал, качаясь и прикладывая руки к сердцу, попеременно то стращать, то молить Михаила о защите перед Узбеком, ибо он-де боится теперь опалы за самовольный поход на Тверь... И моля, и льстя, и пугая князя, Кавгадый цеплялся за руки Михаила, тяжело обвисая на плечах служителей, тянул к нему жирные пальцы в кольцах золота, и все заглядывал не то кошачьим, не то лукаво-старушечьим взглядом снизу вверх в лицо тверского князя, и, льстя и ненавидя, все думал: а не зарежут ли его теперь в спальне вот эти дюжие служители? Ибо самому Кавгадыю неистово хотелось сейчас погубить Михаила, только о том уже и мыслил он, засыпая на роскошном княжеском ложе, и утром, пробудясь, уже почти знал, удумав во сне, что он для этого совершит. Михаил, проводив наконец Кавгадыя, поднялся к себе и прежде всего вымыл руки и лицо. Казалось, что-то нечистое пристало к нему во время пира. Только потом он позволил себе тронуть за плечо Анну и огладить по голове малыша Василия. Князь не был брезглив, почасту ел и пил в дымных избах смердов, куда более грязных, чем этот разряженный татарский князь, и все же у него осталось до тошноты доходящее ощущение нечистоты. Он тоже по духу почуял в Кавгадые нечто до того чуждое и неслиянное с ним самим, нечто до того пакостное, что спешил омыться, будто это мерзкое и страшное, проглянувшее в соратнике Юрия, можно было смыть простою водой. У Михаила от меду и вина тоже слегка кружилась голова и была, сверх того, общая, почти безнадежная усталость. Он усадил Дмитрия, Сашка и Константина с собою за стол, выслал слуг. Анну попросил присесть рядом. Младший сын и дочь уже спали. - Василия посадим в Кашине! - сказал Михаил усталым и тихим голосом. - А ты, Костянтин, возьмешь пока Дорогобуж. Тверь пусть будет вам всем нераздельно. Ты, Дмитрий, никогда не спеши... - Он хотел еще что-то сказать, но замолк и прикрыл глаза. Заметны стали морщины на висках, набрякшие вены тяжелых рук и темные мешки подглазий. Анна вдруг ткнулась лбом ему в плечо и беззвучно заплакала, вздрагивая всем телом. Дмитрий с Александром переглянулись. - Тятя, мы от тебя не отступим! - сказал Дмитрий сурово. Михаил кивнул, отмолвил шепотом: - Знаю. Не погибнуть бы только и вам, дети, вместе со мной! - Неправда! - вдруг высоким голосом выкрикнула Анна, подняв горячечный взор, и сжатыми кулаками ударила себя по коленям. - Неправда! Все тверичи за тебя встанут! Неправда! Неправда! - Успокойся, жена! - сказал, усмехнувшись через силу, Михаил и привлек Анну к себе. Сыновья враз опустили очи. Сидели строгие, высокие, готовые по его зову взяться за мечи, такие еще щенячьи юные и простодушные! - Не верю я Кавгадыю! - выговорил Михаил, подымаясь с лавки. Помедлил, добавил: - И он не верит мне... - И, шатнувшись, тотчас готовно поддержанный с двух сторон сыновьями, пошел вон из покоя. Начались томительные пересылки и переговоры, затянувшиеся на весь январь и февраль. Новгородцы собирали рать, но медлили. Низовские князья, после разгрома под Бортеневом, готовы были перекинуться на сторону Михаила, но все и вс° ждало ханского решения. Была и такая мечта у многих, что Узбек, убедясь в силе и значении Михаила на Руси, вернет ему великое княжение. И только Кавгадый с Юрием, деятельно и бесстыдно хлопоча, добивались своего. Кавгадый потребовал допустить его к Кончаке, и Михаил не посмел отказать ему. Изнывавшая от безделья, скуки и одиночества, пленная княгиня надменно и капризно принимала Кавгадыя, который садился на подушки, весь расплываясь в улыбках, гнулся и лопотал по-своему, а ханская сестра бросала ему слово-два, узила глаза, а то кричала, называя предателем и трусом, требуя, чтобы Кавгадый тотчас повестил хану, освободил ее или привез к ней ее ненаглядного алтын коназа, - чтобы хоть так развеять тоску. Кавгадый уходил, и Агафья-Кончака била по щекам девок, а затем, упорно и зло глядя на образ, молилась новому своему богу, не понимая, почему он не может тотчас и сразу помочь ей покинуть Тверь. Братьев Юрия, Бориса с Афанасием, Михаил принял у себя, был гостеприимен, но холоден. Борису слегка попенял, и московский княжич померк и потупил взор - давно был в могиле Александр, с которым... Ах, да и что вспоминать! Афанасий глядел испуганно и страдальчески, он не ведал, зачем и к чему это все: война и трупы, и плен, и равно боялся Михайлы Тверского и своего старшего брата... А из Орды все не приходило ясных вестей. И тяжелее всего было понимать Михаилу, что Узбек сейчас сам не знает, что сделать, что предпочесть. Со всех сторон ему наушничают те и другие, а он, этот красивый юноша, влюбленный в Аллаха и не понимающий людей, только слушает и попеременно склоняется то к одному, то к другому мнению, и от его безвольно колеблющихся решений гибнут жизни, падают головы людей, - как всегда в таких случаях лучших, а не худших, - и страшно качается на весах судьбы участь Великой Руси. Весенняя распута прервала боевые действия. Рати застряли, пережидая бездорожье, и синяя Волга, с шорохом и хрустом ломая лед, на время проложила непроходный рубеж между Новгородом и Тверью. Однако вырабатывались условия мира и стало известно что князь Михайло на сей раз намерен уступить. Пригодилось торопить события. Тем паче что Кавгадый уже заручился согласием Юрия на все, что произойдет и что может произойти в Твери. Московский князь заранее прощал Кавгадыю любое преступление, лишь бы оно оборотилось во вред Михайлу. К марту Кавгадый с Юрием узнали, что переменчивый Узбек, устрашась возможной резни, почти порешил простить Михаила. А значит, стало возможно опасаться возвращения тверскому квязю великокняжеского ярлыка... ...Это было теплым весенним днем, когда так чист воздух над Тверью, когда пахнет свежестью волжской воды, птицы реют, ширяясь, в воздушных струях вокруг глав собора и дотаивают в глубине дворов остатки зимнего льда. Агафья-Кончака уснула после прогулки по княжескому саду, а Кавгадый, пришедший ее навестить, не ушел сразу, а вызвал из покоя на сени одну из двух ближних служанок Агафьи - Фатиму, сказав, что хочет ей передать весть для ее госпожи от князя Юрия. Кавгадый недаром долго присматривался к двум приближенным рабыням Кончаки и недаром выбрал из двух эту, Фатиму, не такую робкую и преданную, как вторая, Зухра (та была совсем под башмаком Агафьи-Кончаки и не дерзнула бы даже помыслить чего-нибудь худого противу великой княгини). Фатима была посмелее, да и бойчей. Она уже немного понимала русскую речь, когда и обижалась на побои нравной Кончаки, любила драгоценности. Водились за ней и другие грешки, о коих Кавгадый заботливо вызнал. И Кавгадый понял: если сделает, то только она! Сейчас Кавгадый стоял перед нею, большой, толстый, усмехаясь по-бабьи, лукаво и сладострастно оглядывая девушку. Вдруг он грубо и со страшною силой ухватил Фатиму за предплечья, придвинул к себе и, оскалив пасть, проговорил: - Знаю про тебя все! Зарежу! Хан повелел! - За что?! - обвисая в его руках и бледнея, проговорила Фатима. Шепотом, медленно и раздельно, Кавгадый перечислил: и про украденный браслет, и про сахар, и про встречи с урусутским воином. - Любовь? Наушничаешь урусутскому князю! За это... - он показал ребром ладони по горлу. Девушка, не отрывая от Кавгадыя испуганного взора, только трясла головой: - Нет, нет, нет! - Да! - жестко сказал Кавгадый. - Тебе или мне, князю, поверит Узбек? Твоя госпожа первая повелит тебя удавить, когда вернемся туда, вот увидишь! Девушка дрожала вся с головы до ног и уже не понимала ничего. Звериный оскал Кавгадыя, эти страшные тугие складки щек и его тяжкое дыхание сводили Фатиму с ума. В первый миг, когда Кавгадый схватил ее за плечи, она думала, он хочет ее саму, и приготовилась к отпору. Теперь она готова была бы поступиться всем - телом, честью - лишь бы сохранить жизнь. - Ладно, я не злой! - сказал Кавгадый, помедлив, и вдруг, сняв с пальца золотой перстень с большим изумрудом, вдавил его в полную ладонь девушки: - На, возьми! И этот вот порошок! Будешь давать госпоже в меду. Понемногу. Не сейчас, потом. Тогда она начнет забывать. Не бойся, не умрет, только забудет. Ей многое надо забыть. Так хочет коназ Юрий. И тебе будет хорошо. Но смотри! Ослушаешься, скажешь - умрешь. Трудно умрешь, долго. Может, кожу с тебя снимут, с живой, так и знай! Фатима сжимала черную коробочку с порошком в трясущейся руке и ослепленно глядела на страшного князя, друга коназа Юрия, не понимая, не веря и уже не имея сил ни швырнуть порошок в лицо ему, ни побежать к госпоже - да и поверят ли ей? Вечером она, замирая и холодея от страха, лизнула крохотную щепотку горького красновато-бурого порошка и, закрыв глаза, стала ждать смерти. Ничего, однако, не произошло. <Бытъ может, и верно? Только забудет... Зачем ему... И коназу Юрию тоже!> На беду свою, она не знала, что страшный тибетский яд, врученный ей, действует медленно и убивает не с первого разу, а только после нескольких приемов и, к тому же, разбавленный действует сильнее, чем в сухом виде. Волга входила в свои берега. Новгородские полки подошли к бродам и остановились. Михайлова рать уже ждала их на правом берегу. Нападать не думали ни те, ни другие, это был, скорее, показ сил. Новгород давал понять князю, что уже оправился от предыдущих погромов и готов сразиться с тверскою ратью, а Михаил являл Новгороду твердость и намерение вести переговоры, не очень унижая себя. Однако на деле силы были очень и очень неравны. Из Орды вести вновь доходили недобрые, Михаилу грозил вызов на суд к Узбеку, сверх того, Агафья-Кончака заболела, маялась животом, верно, как полагал лекарь, объелась солеными грибами. И не дай Бог, ежели ей станет хуже в Твери! Он уступал новгородцам все, завоеванное годами трудов и крови. Рвал грамоты, подписанные Новгородом после поражений, признавал старые рубежи, давал путь чист торговому гостю и послам новгородской республики. Пропускал хлебные обозы из Ополья в Новгород, признавал ряд, заключенный новгородцами с покойным князем Андреем, а с тем и суд, и печать Великого Новгорода, отпускал всех задержанных на рати новгородских бояр, давал путь Юрию и выпускал без выкупа его жену и братьев... Агафье меж тем становилось хуже и хуже. Она умерла, не дождав двух дней до приезда Юрьевых послов. А в день приезда москвичей произошло еще одно, почти не замеченное в общей суматохе, несчастье. Удавилась на шелковом шнурке, привязаном к оконнице, одна из двух ближних рабынь Агафьи - Фатима. Усопшую княгиню повезли хоронить в Ростов. И тотчас поползли зловещие слухи, что Агафью-Кончаку отравили по княж-Михайлову наущению. Слухи эти как-то очень скоро, подозрительно скоро, достигли Орды. ГЛАВА 47 И это было крушение. Михаил почти угадал, что Кончаку отравили, но кто? И как? Он мог и на Юрия подумать (Юрий все мог и на все был способен), но где был Юрий и где была Кончака? С пристрастием допрашивали поваров, слуг, холопов и холопок. Никто ничего не знал не ведал. А Кончака, сестра хана Узбека, меж тем умерла, и умерла у него, Михаила, в плену, в Твери. - Ведь умирают и не от яда! - кричала Анна. - Мало ли болестей таких: схватит - и нет человека! Пуще того, когда кто животом ся мает! Михаил, подрагивая лицом, дожидал, когда княгиня стихнет, спрашивал негромко: - Ты-то хоть веришь, что не я ее отравил? Анна валилась ничью на постель, зачинала плакать. Михаил думал, прикидывал так и эдак. Вызова в Орду и суда перед Узбеком теперь было не миновать, и чем кончится этот суд - об этом даже и думать не хотелось. Пока он послал в Орду младшего из взрослых сыновей, Константина, по молчаливому и строгому решению всей семьи. Дмитрия с Александром сама Анна не хотела отпускать, да и бояре настаивали, чтобы старшие сыновья Михаила остались дома. От Узбека ждали всего, и послать младшего казалось пока даже и безопаснее. Юрий тем часом хлопотал вовсю, по совету Кавгадыя собирая жалобщиков и лжесвидетелей противу Михаила где только можно. Он уговорил новгородцев, - которые, получив все, за что бились, уперлись было, - стращая их тем, что отречение Михаила притворно и надобно добивать его до конца, и заставил их послать целое большое посольство с исчислением Михаиловых грехов, собирал всех низовских князей, обиженных Михаилом бояр, утесненных купцов, не брезгуя ничем и никем. Подымались обвинения в союзе с литовским князем Гедимином, якобы противу Орды направленном, в утайке ордынской дани, в розмирьях и непокорствах. Всюду, где жадные послы из <новых людей>, окруживших Узбека, слишком насильничали и обирали города, вызывая возмущения горожан, всюду теперь виновен в смутах оказывался Михаил Ярославич. Из-за него (и только из-за него!) и сам Юрий задерживал выплату ордынской дани. И среди всех этих обвинений стояло главное - убийство сестры Узбека, Агафьи. Самое нелепое, ибо кто дерзнул бы назвать тайным отравителем женщин тверского князя? И самое основательное, ибо Агафья-Кончака умерла-таки в тверском плену. Стояло лето. Косили, поглядывая на небо, и косьба ни лежала к рукам. Поставив стог, тут же представляли себе, как по зиме, с приходом татарвы, займется он ярким полымем, обращая на ничто труды селянина. И потому и работалось нынче с каким-то озлоблением, без радости, без того светлого, вековечного и высокого чувства, с коим выходит на покос русский человек. И бабы ворошили сено нонече в ежеденном, не в праздничном, как всегда, и мужики, вздымая виловатою рассохой беремя сена на стог, не переговаривали весело, а мертво молчали или, напротив, взрывались неподобною бранью, почасту приправляя работу соленым словом - в Бога и в мать. И бабы, слыша охальное, только тверже поджимали губы да супились, не унимая яро и молча ворочавших работу мужиков. Вдосталь разоренная Юрием тверская земля готовилась к новому раззору, и уже мыслили: где и как зарывать хлеб, где отрыть загодя землянки в лесу, куда угонять скот - ежели что. Старики вспоминали Дюденеву рать, терпеливо и долго молились - пронес бы Господь беду! И Михаил, проезжая деревнями, ловил молчаливые ждущие взгляды, чуял кожей мольбу земли содеять что-нибудь, не попустить, оберечь от гибели и погрома. Как-то после очередной думы он удержал старого своего боярина, Александра Марковича. Давеча толковали о новгородцах, и Михаилу захотелось вдосталь дотолковать о делах днешних и давешних со своим бессменным послом. Вспомнил Михаил и решился спросить вновь о том, о чем когда-то повестил ему Александр Маркович, воротясь из Новгорода вместе с покойным Бороздиным. (Старый воевода умер два года тому назад, и место его в думе заступил сын его, Тимофей Бороздин.) Александр Маркович с горечью оглядывал своего князя, непривычно тихого и смиренного в этот вечерний час, когда летние сумерки уже наполнили княжую горницу, но еще не зажигали огня, и потому лицо Михаила, одетое тенью, казалось голубовато-бледным, словно бы даже прозрачным в затухающих струях заката. - Я хочу понять! - сказал, пошевелясь, Михаил. - Закамское серебро? Корысть? Торговые пошлины? Земли? Соль? Но ведь жизнь - дороже соли и серебра, а отдают жизни, и - за разом раз, вновь и вновь! Ты был там! Толковал с ними! Объясни! Или они не знают, что пропадет Русь и им пропасти тою ж порой? Что распадись земля на уделы, и вороги тотчас одолеют нас поодинке, а там сотрут даже и имя наше со скрижалей сущих языков земли? Что их серебром хранима Русь до часу и сами они хранимы? Не им ли, что ни год, приходит отбивать то свею, то ордынских рыцарей, то датских немцев? И хватит ли им сил без великого князя владимирского? - Я баял со смердами и с изографом одним на Славне. Дак вот, княже, прошаешь - отвечу! - произнес, подумав, Александр Маркович и сам поежился: не хотелось гневить, печалить ли князя своего, и любил он Михайлу Ярославича... А сказать, верно, нать было правду. - Понимают они, - осторожно начал боярин, - и про власть, и про угрозу немецкую, и про Великую Русь... Только иное у их... Как бы сказать-то! Ревнуют они о свободе, и не просто свободе от власти княжеской, - о духовной свободе своей! И страшит их - под властию кесаря альбо князя - человека умаление. При всякой власти вышней, толкуют, всема надо в едину стать, в един норов и навычай, ну, а там - не гневи, княже, - ты умрешь, кто-ста будет после тебя? Там сын ли, внук, а придет самоуправец какой и всех пригнет, и уничижение настанет людям, духу - растление от тяготы властителя недостойного... - И потому берут себе Юрия?! - гневно прервал Михаил. - Дак Юрий что ж, он не опасен им пока што... - Александр Маркович умолк, потерявшись, и Михаил, заметя это и устыдясь невольной вспышки своей, подторопил его баять далее. - Умаление души, говоришь? Андрей Климович перед смертью об одном думал - сразиться со мной! - И это тоже, княже, от гордости души! - возразил боярин. - Мыслишь? - с сомнением отозвался князь. - Как же нужно тогда, что же надобно? Как и чем совокупить инако русский язык?! - По завету Христа... - осторожно отозвался Александр Маркович. - Любовью! - сказал Михаил и усмехнулся горестно: - А с князем Юрием как? С ним тоже любовью? - Мыслю, иного пути нет, - раздумчиво вымолвил Александр Маркович, - хоша с Юрием... И с Юрием тоже! Ведь и не пытали мы, о сю пору все силой вершили. - Что ж мне, до хана Узбека поехать к Юрию на поклон? - мрачно спросил Михаил. - Как мочно! - возразил испуганно боярин. - Да и не выпустит он тебя! Меня хоть пошли... Сумерки совсем сгустились, и лицо князя смутно белело в темноте. Михаил долго-долго молчал, потом тяжко поежился. Скрипнуло резное креслице: - Поедешь? - Поеду, князь! - твердо отмолвил боярин. - Иного пути нет. Авось да уговорю! Вам бы в любовь сойтись, дак и Русь была бы в спокое! - Ну что ж, Александр! Пошлю тебя с посольством любви, - медленно выговорил Михаил. - И крестом клянусь перед тобою, не буду и лукавить перед Юрием! Уймется он - и я уступлю ему в свой черед. Видно, пора пришла мне оберечь землю свою не силою ратной, а смирением. ГЛАВА 48 Александр Маркович с <посольством любви> отбыл в Москву на той же неделе. Уже шла из Сарая грозная весть, вызов на суд ханский, и медлить дольше нельзя было. Кавгадый давно сидел в Орде, и Юрий с часу на час собирался туда же. Александр Маркович, отправив вперед себя гонца, подъезжал к Москве волнуясь, но веря, что сумеет уговорить Юрия. Он был принят, но как-то странно. Его разлучили со свитой и почитай посадили под замок. Впрочем, через день он был допущен к Юрию и приободрился. Александр Маркович был хожалым послом, ездил и в западные земли и умел достойно держать себя перед всякою властью. Но здесь, сейчас, творилось что-то небывалое и тревожное. Во-первых, Юрий был один, в хоромине находилась лишь молодшая дружина, но ни братьев великого князя, ни великих бояр московских не было ни одного. Александр Маркович, однако, начал править посольство поряду, уставно и громко приветствовал великого князя Юрия, после чего приступил к главному. (Грамота уже была вручена Юрию, и Александр Маркович должен был подкрепить ее приличным случаю и украшенным словом.) Он строго начал от Писания, напомнив заповедь Христа о любви к ближнему своему, напомнил затем о бедах Русской земли, от княжьих котор происшедших, о погромах городов, о Дюденевой рати и о прочем горьком и жалостном, что совершалось в прежде бывшие годы по причине несогласия братьев-князей. Сказал и о том, что Михаил уступает Юрию стол и клянется Господом, что не подымет меча на Юрия: - Токмо не будет гнева меж ним и тобою, и да не приведет никоторый из вас злонеистовых измаильтян - рекомых татар - на землю Русскую, ею же просвети светом веры истинной пращур твой, великий святой князь киевский Владимир Святославич, иже сперва пребывах во тьме неверия, после же постигше вся заповеди веры Христовой, и заповедал, умирая, детям своим не вздевати меча ни в спорах, ни в которах братних. И егда же смертей венец приимь, то диавол, враг рода человеческого, вложи тотчас котору в сердце детям его и окаянного Святополка подучи на братью свою подъяти гибельное железо! Но не попусти Господь погинуть заветам своим! Вспомни, господине, святых великих князей Бориса и Глеба, иже не восхоте подъяти меч на брата старейшего, и до того, что предпочли нужную и горькую смерть от руки убийц, да не попустили которы! И паки, и паки вспомни, княже, о снемах братних, вспомни речи Владимира Мономаха, как молил он: будьте едины, и не поженуть вас измаильтяне лукавии! Снидьте в любовь, и несть вам вреда с поля половецкого от языка незнаема! Снидьте в любовь, да не страждут паки и паки смерды земли вашея! Снидьте в любовь, помыслите о Родине, о земле своей! Снидьте в совет не по закону только, но - паче того и преже того - по любви! Вы братья, вы одержатели Руси Великой! Взгляните с любовию в очеса братнии и упокойте землю, упокойте в совете и согласии отчину свою! Помыслите, яко ни у каких иных народов, ни языков иных не весть таковых князей-страстотерпцев, яко Борис с Глебом, и нам, паче прочих, паче всех языков земли, достоит утвердить единство по любви! Помысли, княже, и о том еще, какова еси Русь середи народов окрест сущих, от лопи дикой до ясских Железных ворот и от югры до литвы и до немец! Мы есьмы великий народ среди тьмочисленных и разноликих племен нашея вемли! На нас взирают, нас славят, и паки жаждают уничтожить нас сугубо. Мы великий народ, и се понуждает паки к единению нашему в братней любви! В таковыя нужи, в таковой грозе и в таком почете от прочих народов - ежели мы истощим силы во взаимной ненависти - погибнем сугубо, и страшно погибнем тогда! Ни прока нас, ни остатка на лице земли не оставят завистники и враги наши ради прошлого величества нашея земли! И об ином такожде помысли, княже, вспомня горестную котору братню, ю же ныне восхоте прекратит брат твой, Михаил Ярославич! Помысли о том, что ежели добиватися единой сильной власти жезлом железным, склоняя выи братьи своея под ярмо сильнейшего середи вас, то и тогда такоже растлимся духом мы, русичи, превратим себя в стадо, несмысленно бредущее под кнутом пастыря, и погибнет то, что есть лучшее в нас, то, что еще князь Владимир и святые князи Борис и Глеб заповедали и утвердили в корени русском, то, что нас возвышает как народ над иными языками, - погибнет единение, не на законе, а на любви утвержденное, и с ним наше дружество, заповеданное нам горним учителем и святыми пращурами, наша правда, наша слава, наше величие и красота! Александр Маркович говорить умел и говорил вдохновенно. Многие и из детей боярских понурили головы, слушая его украшенную и страстную речь. И почти забыл даже боярин о пустой думе княжеской, о том, что Юрий слушает его один-одинешенек, ибо молодшие в думе княжой не в счет. И полно - да слышит ли он? Почему он глядит так прямо, даже будто и не мигая, почто встает, медленно встает на напряженно расставленных ногах... - Богом и крестом клянусь тебе, великий князь володимерский и князь московский, Юрий Данилыч, да не погубим с тобою Русскую землю всеконечно! Да будем отныне едиными усты и сердцем единым предстательствовать пред царем ордынским! И в том тебе брат твой молодший, Михайло, кланяю и умоляю ради земли, тишины, языка нашего и ради горнего нашего учителя Иисуса Христа, иже заповеда нам любовь братию! Княжеский посол говорит от лица князя, как бы сливаясь с ним в одно. И Александр Маркович сейчас говорил как бы будучи самим Михайлой Ярославичем, он так и руку поднял приветным княжеским жестом, и поодержался, намерясь и еще сказать от Писания... Но Юрий уже стоял, выпрямясь на напряженных, сведенных судорогою ногах. Он весь как бы замер, и только руки делали что-то, и когда тверской боярин опустил глаза, то увидел, что пальцы Юрия медленно двигались, как будто сами по себе, и с хрустом мяли и уродовали свиток, в коем Александр Маркович признал не сразу полюбовную грамоту Михаила. Потом эти пальцы стали драть с усилием на куски тонкий пергамен, кожа лопалась с треском и падала ошметьями под ноги князю. И тогда Юрий, прямо и бешено глядя в лицо Александру Марковичу своими разбойными голубыми глазами, сделал несколько падающих шагов и, размахнувшись, изо всей силы ударил боярина по лицу. Александр Маркович шатнулся. От удара закружило голову, и он почуял текущую по лицу кровь. Он еще ничего не понял, не сообразил, а к нему уже кинулись с двух сторон дети боярские с саблями наголо и схватили его за руки и за плечи. И было мгновение тишины: те тоже растерялись, не ведая, что вершить. И в тишине раздался дробный пакостный смешок Юрия, и сквозь смех выговорил он: - Любовь? В любовь, баешь? По слову Христа? А как под Москву приходил с ратною силой, он ищо Христу тогды не веровал? А жену отравил почто? А?! - крикнул вдруг Юрий и, вырвав саблю у одного из боярчат, слепо и страшно ткнул ею в живот боярина. - Зарезать? Тотчас! - возопил он. - Не то всех! Медведями затравлю! И дети боярские, бледнея, поволокли харкающего кровью и теряющего сознание боярина вон из палаты и по сеням, оставляя брызгучий кровавый след, по переходам, по ступеням заднего крыльца на черный двор, где и прирезали наконец, бестолково и рьяно изрубив тверского боярина едва не в куски саблями. Весть о том принесли в Тверь отпущенные Юрием спутники боярина Александра. Так закончилось <посольство любви>, последняя тщетная попытка помирить двух людей, которым вместе не суждено было жить долее на Русской земле. ГЛАВА 49 Медленно движется время в монастыре. За рублеными стенами Богоявленской обители - тишина. Размеренно бьют в било часы, размеренно правят службы в деревянном храме. Москва едва слышна отселе и не видна совсем, ежели не выйти вон из ограды монастыря. Вести и слухи доходят сюда с отстоянием и почти не мешают сосредоточенной работе иноков, переписывающих книги в свободные от служб и земных трудов монастырских часы. Приезд в монастырь великого боярина или княжича - событие. Суетится эконом, готовят особую трапезу. Но можно и тогда не покидать кельи, продолжая размеренные на годы и века вперед келейные труды. Среди крови и срама монастырь - остров. Давеча келарь повестил, что великий князь Юрий Данилыч в гневе убил тверского посла. И об убиенном боярине служили панихиду. Будто и не Юрий московский князь, будто не в его воле монастырская братия. Страсти, гнев, корысть, зависть, гордость и вожделение остались там, за стенами обители. И те, кого влекут они по-прежнему, не выдерживают, прекращают послушничество и уходят назад, в мир. Твердые духом остаются здесь навсегда, навовсе. Постригаются, принимают сан, навеки уходят от мира. У каждого из братии свой обет. У иных - несколько сразу. Молодой монах Алексий (в миру прозывавшийся Симеоном-Елевферием), старший сын великого боярина московского Федора Бяконта, принял на себя обет тяжкий - молоть зерно. И каждодневно он мелет рожь тяжелыми ручными жерновами, мелет, теряя силы (руки отваливаются и делаются совсем чужими уже через полчаса этой работы), мелет, доходя почти до обмороков, ибо к тому же строго блюдет принятое на себя воздержание в пище и питии, и никогда не нарушает данных обетов. После работы хочется спать. Просто лечь и вытянуть члены и забыться. Но он выстаивает службы и читает. Читает вдумчиво, перечитывает раз за разом знакомые страницы древних книг и сейчас, в монастыре, в монашеском одеянии, понимает их, мнится ему, иначе и глубже, чем это было дома. И ему раскрывается вновь старая как мир истина, что слово, запечатленное в книгах, доходит токмо до избранных сердец, что истина написанного раскрывается не всякому чтущему, но токмо тому, чья душа уже заранее приуготовила себя к приятию истины изреченной. А без этого хотенья сердца, без душевного ожиданья хладным и пустым покажет себя любое высокое слово чтущему его, и не зажжет оно в сердце книгочия огнь ответный. Да, хладно и пусто слово для неподготовленного чтеца! И потому приуготовление к приятию слова божия важное даже самой книжной мудрости Благорасположение чтущего, и токмо оно, делает живым слово, запечатленное в Писании. И вот почему еще сын великого боярина Федора Бяконта, надрываясь, мелет зерно ручными грохочущими жерновами, кидая и кидая горстки немолотой ржи в жерло верхнего жернова, и, лишь иногда отирая пот с чела, проверяет глазом: много ли осталось от меры, отмеренной им себе на каждодневный урок? Ибо должен он познать меру трудов народа своего. Меру трудов каждой простой бабы, что мелет рожь, отнюдь не считая это подвигом или великим трудом. Ибо, не познав этой меры, не вправе он учить людей и призывать их жить в Господе. Да и себе самому должен он дать урок, ибо должен приучить себя к тому, чтобы дух вседневно одолевал плоть. Ибо иначе не вправе он следовать стезею жизни духовной ни ныне, ни впредь. Ибо духом должен он приуготовить себя к служению и, значит, отринуть гордыню плоти своея, унизить высокоумие боярского рождения своего, стать таким, как все, и меньше всех, дабы иметь право сказать потом: смирение мое не ложно, и несть более искушений тленного мира для духа моего! Не так же ли и не с тою же целью истязали плоть свою подвижники древних времен? Приуготовляли и они дух свой к высокой цели, подавая примеры мужества в отречении. Разогни книги, и чти, и ужаснись, и вострепещи в сердце своем, и возропщи об этой судьбе: жить в пустыне, самого себя скрыв в пещере малой, и там же умереть, молча, ибо обет молчания на устах твоих, никому не сказав ни слова о знаменитом роде твоем, ни о палатах позлащенных, отринутых тобою ради молчания на берегу Мертвого моря... Или всю жизнь нести на себе язву поношения, как та дева, что скрыла себя под монашеской рясой, и лишь смертью открыть свою горнюю белизну, свою незапятнанность пред клеветою поносной, от коей могла бы она свободить себя словом единым еще и при жизни своей... Или с пением гимнов, с радостною улыбкой взойти на костер, на казнь, колесование и дыбу и, умирая, возлюбить мучителей своих, призывая глаголы Христа в темные души язычников-палачей... Многоразличны подвижничества иноков, но лишь тому пристала ряса и лишь тот оправдал высокое звание старца, кто добровольно поднял на себя тяготу большую, чем та, что лежит на мирском человеке, селянине или ремественнике. Тем же, кто скрывает под рясою желание жить не тружаясь, сладко пия и ядя, тем достоит прияти от инших не поношение и не укор даже, а одно лишь забвение. Да не будет памяти о них ни в ком, никогда! Да и то не забудем, сказанное в древнейшей книге земли: <В поте лица своего добывай хлеб свой>. И зри: племена и народы, исхитрившиеся в том, чтобы облегчить себе бремя труда, очень быстро затем выродились и исчезли с лица земли. Ибо нужно, чтобы <в поте лица>. Нужно всегда и во всем предельное усилие. И только в предельном усилии труда велик человек, только в трудовой <трудной> (а отнюдь не в легкой, лишенной тягот!) жизни - истина. Алексий мелет зерно. Сыплет и сыплет из-под жерновов тонкая серая пыль с сытным ржаным запахом. Худеет мешочек с зерном, растет горка муки. Можно ли оправдать князя Юрия? Можно ли уверовать, что в Твери, после Михайлы Ярославича, не появится в черед свой Юрий? Что нужно сделать, чтобы земная власть не порывала с путем добра, доброты и справедливости? Владимир Святой не хотел казнить разбойников, бо они те же христиане. И епископ уговорил князя применить в этом случае строгость власти. Но где предел? И кто тать, а кого лишь назовут татем за несогласие в мыслях? Для Юрия тать - Михайло (не мог же он, и правда, отравить княгиню Агафью!), для Михайлы - Юрий. Но Юрий - сын Данилы Александровича, а лучше его, говорят, не было никого. И еще есть его крестный, Иван. Мели, мели, мельница! Уже и руки стали привыкать, и уже что-то красивое кажет в скользящем кружении камня и в тонкой осыпи сыплющейся муки. И жизнь пройдет по кругам своим, и все умрут, и народятся новые люди... И что съединит их, и что останет в памяти людской? Нет, не безмысленна, не подобна злакам растущим жизнь людская! Раз возможно нам творить добро или зло, стало, возможен и выбор пути доброго или злого. И не камням, людям проповедал Иисус истины братней любви! Мели, мели, мельница. Мысль должна созреть и стать твердой, должна перейти в убеждение, больше того, стать мерилом всей жизни и поступков твоих. Голая мысль, без действования, мертва. И надо до изнеможения молоть зерно в ручных жерновах, чтобы понять этот, такой простой и такой непреложный, закон жизни. Почто проклял Иисус сухую смоковницу? Пото, что даже и дереву непристойно не приносить плодов своих! Мели, мели, мельница, крутитесь, тяжелые жернова. И ты, человек, что понял, - сделай. Иначе проклят ты, как сухое дерево в далекой Иудейской земле, ибо плодов - дел твоих, - а не одних речей, хотя бы и высокомудрых, жадают от тебя присные твои. И ежели ты не возможешь более ничего иного, - паши, сей и мели зерно, это святая работа, и в ней одной уже - оправдание жизни твоей. А ежели ты возможешь иное, делай тоже, но не гордись, не возвышай себя над пахарем. Засевай ниву душ человеческих, созидай и твори, и знай, что ты - мелешь зерно. Соразмеряй труд рук своих с усилием разума, и ежели слишком легок твой труд, усилься и делай больше, ибо несть веры тому, кто лукавит в работе своей, и несть блага в труде том, который содеян с большею легкостью, чем этот. Мели, мели, мельница! Впереди еще много труда и много лет подвига. И много большую тяготу подымет на плечи свой инок сей, нареченный в монашестве Алексием, сын великого московского боярина Федора Бяконта и крестник княжича Ивана, отныне и навсегда посвятивший себя Богу. ГЛАВА 50 Он знал, что, возможно, едет на смерть. Благословился у епископа Варсонофия и у духовного своего отца, игумена Иоанна. Анна с Василием провожали его до Нерли. Здесь он еще раз исповедался и принял причастие. Анна стояла с малышом на руках, уродуя губы и глядя на него теми страшными, отчаянными глазами, которыми смотрят русские женки на своих мужиков во все века русской истории, провожая их на войну, на каторгу и на смерть. И Василий, еще ничего-ничего не понимавший, вцепившись ручками в шею матери и охватив мать ножками, как толстенький медвежонок, тоже смотрел на отца любопытным вопрошающим взглядом, недоуменно переводя глаза с него на мать. Так и запомнилось: зеленый склон берега, церковь на горе, плывущая среди белых облаков, и женка с дитем на руках, в узорном долгом наряде, по бровям замотанная во владимирский синий с золотым шитьем плат, высокая, стройная, с кричащими, полными мольбы глазами и губами, искусанными в кровь, - только бы не возопить, не пасть ничью на землю, царапая травы и цветы, что как пестрый ковер разлеглись под ее ногами... И слезы, вечные слезы жены, и ничего больше - родина, Русь. Дальше, к Владимиру, князя провожали старшие сыновья, Дмитрий с Александром, и бояре с дружиною. Его встречали. Юрий уже отбыл в Орду, а для большинства бояр и смердов тут, в стольном граде земли, он, Михаил, все еще оставался великим князем владимирским. Встречали и даже чествовали. Михаил не торопился, ожидаючи вестей из Орды от бояр, посланных туда с Константином. Теперь, когда пришел час тяжкий, у многих и многих раскрылись глаза на то, чем был Михаил для них и для всей Русской земли, и его не хотели отпускать. - Не езди, княже, лучше умрем за тя! - восклицали, и не ложно, бояре, кмети и простецы, прибежавшие на княжеский двор проститься с Михаилом. Жали хлеб. По небу, над главами соборов и кострами городовой стены, текли белые ватные облака. Задувал мягкий, полный медовыми ароматами лугов ветер, и так не хотелось уезжать отсюда в далекую чужую степь, к чужим и жестоким людям, добивающимся сейчас у хана Узбека его, княж-Михайловой, головы! Во Владимир прибыл царский посол Ахмыл, знакомец Михаила. Нынче все чаще и чаще послы с неограниченными полномочиями заменяли баскаков и, дорвавшись до русских городов и сел, грабили <райю> как только могли, воскрешая худшие времена хана Беркая. Послы уже не пораз разоряли Ростов и иные волжские грады, и Михаилу все труднее и труднее было оберегать хотя бы свою Тверскую волость от жадной бесцеремонности <новых людей> Сарая. Ахмыла он знал. Тот был жесток, но прям и уважал Михаила, как сильный уважает сильного. Князю при встрече, оставшись с глазу на глаз, он без обиняков сказал, чтобы тот ехал в Орду не стряпая. - Беда, князь! - говорил Ахмыл, сводя к переносью гнутые брови кочевника и цепко сжимая коричневою рукой серебряный ковш с медом. - На твою галаву беда! Кавгадый тебя обадил перед царем. Уже и рать на твой улус готова! За месяц не придеши, худа будет! Все твои городы возьмут! Кавгадый рек: да ты к царю совсем не придеши, хочеши побежать в немцы! - Ахмыл выпил, обтер ладонью усы, прямо поглядел на Михаила: - Я табе правда гаварю, на свой галава гаварю! Узбек уже повелел твоя Костянтина галоднай смертью морить, да все ему гавари: тогда-де Михаил вовсе не придет в Сарай! За месяц приди, не придешь - рать выйдет. Я сказал, ты слышал. Михаил, супясь, достал кошель, высыпал в пустой ковш горсть жемчугу, придвинул Ахмылу. Тот взял ковш, потряс головой: - Падаркам спасибо, князь, а что сказал - сказал. Ничего для тебя сделать не могу. Больши не могу. Теперь Орда закон: серебра давай! Кто больше дал, тот и прав. Плахой времен! Старый люди, честный люди плахой пора, умирай пора! Еще скажу: я не гавари, ты не слыхай. Пойдешь Орда, берегись! Кавгадый берегись. В дарога очень берегись - убьют, не допустят к царю. Слово мой помни и поспешай, князь! Вечером Михаил собрал думу. Тверские бояре многие отговаривали: - Пожди, княже! Второго сына пошли! Царь гневен, тебя не помилует! Дмитрий с Сашком, с загоревшимися лицами, наперебой предлагали поехать вместо отца: - Если надо, то и смерть примем тамо, в Орде! Михаил слушал их всех, и в сердце были нежность и боль. Он уже решил после разговора с Ахмылом, понял, что надо спешить. Пригорбясь, смотрел на все это смятенное, гневное, протестующее гнездо свое, на бояр, которых, и досадуя порою, любил, на детей, что не посрамили отца в этот решительный час. Взгляд широко расставленных глаз князя был властно-спокоен, но что-то остраненное, мудрое и уже далекое-далекое порою мерцало в глубине его зрачков. Он слегка приподнял тяжелую руку, водворил тишину. Заметил, запомнил, что и сидели нынче не по чину, не с отстоянием, а близко, сдвинувши плечи, одною тесною ватагой, словно соратники в последнем тяжком бою, сошедшие на час малый, с мыслию о смертной чаше - ю же испить кому из них предстоит? А за узкими окнами покоя лежала родимая земля. Над землею текли облака, волоча по зелени трав, по золоту спелых хлебов тени и свет. Солнце низилось, и приканчивались дневные труды. Сейчас последние запоздалые возы с тяжелыми душистыми снопами едут с полей, и цепинья перестали плясать, умолкли на токах. Сейчас доят коров, и, воротясь с полей, обожженные солнцем мужики подрагивающими от усталости руками подносят ко рту кринку с пенистым парным молоком. И в очередь белоголовые, звонкие, как галчата, дети тоже торопятся, лезут, сопя, напиться после отца белопенной сытной вологи. Мычат телята, блеют овцы, свиньи ворочаются и хрюкают в хлевах, ожидая корыта с пойлом. И уже готовится рать, чтобы все это обратить дымом, чтобы запрудить беженцами дороги и трупами обесславить поля, и уже готов огонь для сжатых хлебов и готовы веревки для женок и малых детей... И за вс° и вся в ответе по-прежнему он. Он один, а не Юрий, с его смешным ярлыком на великое княжение, полученным в постели покойной царевой сестры! Он мягко глядит на сыновей, на их решительные - у каждого на свой лад - лица. Запоминает. Отвечает им задумчиво и спокойно, как о давно-давно решенном: - Дети мои милые! Спасибо вам за все, и вам, бояре мои, спасибо! А только Узбек зовет меня одного, и никто не заменит меня там, где хотят моей головы! Бежать - куда? Разорят всю нашу отчину, тысячи христиан будут убиты, тысячи уведены в степь... А в конце концов Узбек доберется и до меня! Лучше уж мне теперь одному погинуть, да не губить невинных!* _______________ * Вот подлинная его речь, которую мне не удается переложить достойно, как ее излагает древняя наша летопись: <Видите ли, чада моя, яко не требует вас цесарь, ни иного кого, разве мене, моея бо главы хощет, и аще аз, где уклонюся, то вотчина моя вся в полон будет и множество христиан избиени будут, а после того умрети же ми будет от него, то лучше ми есть ныне положити главу свою, да неповиннии не погибнут>. Перед величием этих слов можно только молча склонить голову. Осталось сделать немногое. Написать ряд - разделить отчину детям. Он написал, поделил между ними земли и добро, Тверь оставив в нераздельном владении и заповедав жить в мире и не дробить княжества. Оставшись вечером наедине с сыновьями, дал им прочесть завещание. Выждал. Не позволяя юношам расплакаться, строго напомнил: - И помните, дети, важнейшее в жизни - всегда жить по совести. Чаще чтите Евангелие и повторяйте заветы Христа. Смердов берегите, яко детей своих. Любите бояр и чин церковный. Чтите, яко святыню, матерь свою. Храните чистоту телесную и каждодневно, отходя ко сну, помыслите: что доброе каждый из вас совершил в день минувший? Подобают князю храбрость на ратях и ловах, щедрость и милость к меньшим, справедливость в делах градных. Помните, что гость торговый - ваш ходатай в языках и землях. Како примете его, тако и слава пойдет о вас по странам и городам. И еще помните, чада моя милая! Отец ваш мыслил о всей Руси Великой и за весь русский народ ныне главу свою вержет. Не посрамите чести рода своего! После долго сидели молча. Тишина еще звенела, и едва доносился шум градной. - Тятя, помнишь? - сказал Дмитрий, словно просыпаясь от сна. - Мне, еще юну сущу, вепрь ногу порвал! Руда шла, а ты посадил меня на коня, дал рогатину и сказал: <Догони и повержь!> У меня в ту пору черные круги шли пред очами, а я таки догнал и прикончил ево! Помнишь, Сашко? Матка еще меня лечила травами после... Тятя, ничего нельзя сделать? - Нельзя, сынок. Надо ехать в Орду! Очень хотелось на прощанье поговорить с митрополитом Петром. Но тот был далеко, в Галиче, и свидеться не пришлось. Сыновей и ближних бояр, - тех, кто не отправлялся вместе с ним к хану, - из Владимира Михаил отсылал обратно, домой. Когда расставались, мальчики плакали. Сашко откровенно рыдал. Дмитрий крепился изо всех сил, смаргивая с длинных ресниц редкие слезы. Михаил хотел проводить их строго, как подобает воину, но и сам не выдержал. Крепко обняв Дмитрия, расплакался, и Митя, словно того и ждал, как прорвалось, затрясся, вцепившись в отца, мотая головой, захлебываясь слезами, долго-долго не хотел отпускать. Михаил освободил левую руку, привлек Сашка, так они и стояли втроем и плакали. И бояре, что отошли посторонь, дабе не смутить князя, тоже украдкою вытирали влажные глаза. Дожинали хлеб. Так захотелось вдруг вкусить напоследях горячего ржаного хлеба из новины! Лодьи проходили мимо останних градов и весей Русской земли, и мечта князя исполнилась. Уже почти на выходе в Волгу, когда пристали к берегу ради какой-то нужды, кучка селян подошла к лодье, и большелобый старик с добрым морщинистым лицом угодника Николы поднес князю ковригу горячего хлеба. И Михаил отрезал и ел, ел горячий ржаной хлеб, улыбаясь и роняя слезы, а селяне смотрели на него и потом поклонились земно, провожая. И пошли, разбегаясь по сторонам, луга и осыпи Волги, чужие станы и города, чужие смерды, пасшие стада на далеких берегах. Едучи - береглись. Два или три раза на настойчивые зовы пристать князь притворно соглашался, а потом проходил мимо. Встречные тверские купцы сказывали, где видели вооруженных татар, те места проплывали по самому стрежню реки. Единожды по каравану принялись стрелять из дальнобойных татарских луков. Были ли то посланные Кавгадыем убийцы, просто ли кто озоровал в степи - приставать, вызнавать не стали, прошли мимо. В Сарае князя встретил ханский посол и сообщил, что Узбек кочует с Ордой в низовьях и велит Михаилу ехать туда. Вооруженные ханские слуги должны были сопровождать князя в пути от стана к стану, оберегая от лихих нападений. Хоть этого-то можно стало не опасаться теперь! Почти не побывав в желто-голубом пыльном городе, они двинулись дальше, теперь уже на конях, увязав в торока казну и многочисленные подарки царю и вельможам ордынским. Степь, уже сухая в эту пору, пахла томительной горечью полыни и серебрилась ковылем. Воду и ту везли с собою в бурдюках. Хана нашли шестого сентября на устье Дона. Орда уже издали встречала шумом движущихся конских табунов, ревом и ржанием, столбами пыли с майданов, многоголосым шумом необъятного человечьего стойбища. По берегу Дона, среди кустов и тощих тополевых рощиц, вдосталь пропыленных и вдосталь объеденных и обломанных скотом, раскинулись пестрые палатки и лотки походного торга. Вездесущие армянские купцы, аланы, русичи, персы, бухарские евреи, татары, арабы, греки, фряги, генуэзцы, касоги - кого тут только не было! Среди шатров бродили непривязанные лошади, верблюды и горбоносые овцы. Черные загорелые татары толпились вокруг лотков, меняли скот, серебро и драгоценности на ткани, вино и оружие. Скоро небольшой караван русичей, уже остолпленный любопытными татарами, - многие были в оружии и явно высматривали, нельзя ли поживиться чем? - встретил прискакавший из главной ставки ханский пристав. Кое-как плетью разогнав толпу, он передал охранную грамоту и велел трем десяткам воинов, приведенных с собою, оберегать князя. С приставом вместе встречать отца прискакал Константин. Сын был, слава Богу, и живой и здоровый. Он первым кинулся в объятия Михаила, спрятав лицо у него на груди. Натерпевшись страху в Орде, надрожавшись вдосталь, он теперь, встретив родителя, чаял уже, что все беды позади. В час страха зачала его Анна, и красивый высокий мальчик получился робким, чем не пораз печалил отца. Сейчас, по четырнадцатому году, он и возмужал, и вытянулся, и еще похорошел, только вот эта непроходящая печаль в больших глазах, столь схожих с глазами Анны... И этот детский трепет всего тела. Да, могли убить, могли заморить голодом! Сказать ли тебе, сын, что отец твой приехал на смерть? Михаил ласково отстранил Константина, шепнул, что неудобно - татары кругом. Сын понял, понурил голову, поехал рядом с отцом, словно побитый. По степи там и тут разъезжали отряды разнообразно одетых и вооруженных всадников, горяча коней, круто поворачивая, то рассыпаясь, то собираясь опять в плотные ряды. Скоро вдали показались белые и узорные шатры самого Узбека. Начали попадаться всадники в дорогом оружии. Иногда, судя по щелковому или бархатному платью, это был кто-нибудь из вельмож - ближних князей, нойонов или темников татарского войска. Хан, как уже сообщили Михаилу, затеял войну против Абу-саида Иранского и медленно двигался с войсками к Железным воротам. У Орды продолжался старый спор с хулагуидами, спор, в котором персидские монголы постепенно одолевали, вытесняя ордынцев из Азербайджана и Грузии. И Узбек надумал теперь вернуть утерянное Закавказье. Когда-то русские полки помогали Менгу-Тимуру брать Дедяков, нынче хан накануне войны затевает суд над самым сильным из русских князей... И еще раз с горечью подумал Михаил, что будь жив Тохта, ему, Михаилу, пришлось бы сейчас, вместо затеянного позорища, руководить вместе с ханом этою разноплеменною ратью. (И тогда бы он еще месяц назад послал к Железным воротам изгонную рать, а пешие полки двинул сразу же за Дедяков... Смешно сейчас и думать об этом! Узбек сам заслужил бездарность своих воевод.) Вечером разбивали шатры, ставили княжескую вежу близ торга, вдали от ханской ставки. Так повелел им посланец Узбека. К самому царю Михаила не допустили ни в этот первый, ни в ближайшие дни. Вежу Михаилу собрали из легких ивовых плетенок, обтянув их войлоком и посконью, устлали коврами, поставили походный аналой и иконостас. Отходя ко сну, Михаил долго молился. Было тяжело на сердце. С утра начались утомительные объезды ордынских вельмож. Каждый чванился, принимая бывшего великого коназа урусутского. Получали дары, словно делая одолжение Михаилу. Потом ели и пили. Долго текли увертливые, по-восточному цветистые, состоящие из сотен недомолвок беседы. Один за другим прошли перед ним визири Узбека - новые хозяева Золотой Орды. Жирный большелобый, с бараньими глазами навыкате, наверняка бездарный как полководец - беглербег. Усталый, с пергаменным лицом и безжизненным взглядом равнодушного ко всему человека - казначей дивана. Сухой длиннобородый старик - хранитель печати. (С этим было особенно трудно: фанатичный мусульманин, он даже и не скрывал острой неприязни к урусутскому князю.) Чем им всем так угодил московский князь? А что Юрий успел побывать всюду и у каждого и всем сумел угодить - ясно было до всяких объяснений... С самим Юрием Михаил виделся раза два, да и то издали. Съезжаться, беседовать не было ни желания, ни даже сил. Зато Кавгадый сам пожаловал в гости. Держался нагло и льстиво. Михаил сдерживал себя, как мог, понимая, что здесь, в Орде, он уже не волен ни в чем... Вечером, исповедуясь своему духовнику, Михаил признавался: - Гневен я, гневен! И поделать с собою ничего не могу, отец мой! - По-людски понять мочно, - ответил старик, вздохнув и осеняя князя крестом. - А только, батюшка, покрепись! Твой жеребей ныне - аки у Христа перед Пилатом, что ж делать-то! Измаильтяне ся радуют, а ты, княже, не кажи нехристям духа гневна, паки будь радошен, им же на кручину! Потупясь, иерей выговорил сокрушенно: - Я бы, старый, и то за тя с радостию жизнь свою отдал, кабы кому нужна была... Что же делать-то, княже! Токмо терпети... Михаил побывал у всех ханских жен. Дарил мехами, сукнами и паволоками, узорной кованью, сканью тверских и владимирских мастеров, розовым новгородский жемчугом... Жены радовались подаркам, на тверского князя смотрели с пугливым любопытством - и здесь Юрий сумел понравиться больше, чем он. Было только одно отрадное посещение. Царица Бялынь, византийская княжна из рода кесарей Палеологов, приняла Михаила с глубоким сочувствием. Икону тверского письма, поднесенную князем, поцеловала и спрятала на груди. К прочим подаркам отнеслась равнодушно, видно было, что ее, византийскую христианку, судьба князя-христианина тут, в недавно завоеванной исламом стране, заботила кровно, помимо всяких даров. - Постараюсь помочь! - шепнула она Михаилу на прощанье по-гречески, и этот робкий шепот (не услышали бы рабыни) больше всего открыл Михаилу, как плохи его дела. Наконец князя Михаила принял сам Узбек. Принял в своем огромном шатре, сидя на троне среди жен и массы придворных. На дары Узбек едва глянул. Сидел прямой, еще более, чем раньше, красивый. Протекшие годы прибавили обличью хана, его точеному лицу мужественности. На Михаила он поглядел только раз, - когда князь, вошедши в шатер, поклонился ему, - после смотрел мимо него и едва шевелил губами. Толмач переводил уставные приветствия Узбека и ответы Михаила. Так и окончился прием. Только через два дня Михаилу передали, что хан сильно гневается, считая его убийцей своей сестры. Михаил не спал целую ночь, постепенно, шаг за шагом, припоминая всю болезнь Кончаки - действительно, подозрительную болезнь! Следовало допросить с пристрастием лекаря, чего он не сделал. Следовало допросить, прежде чем отпускать в Орду, всех пленных рабынь и слуг Кончаки... Одна, говорят, повесилась от любви к какому-то из его молодших дружинников... От любви?! Не здесь ли разгадка! Но с мертвой уже не спросить... Зато жив Кавгадый. Но его, увы, не допросишь! <Ищи, князь, ищи>, - понукал он себя, вспоминая все новые и новые подозрительные подробности. Следовало найти иголку в стоге сена - бывших слуг и служанок Кончаки здесь, в Орде (или в Сарае, или даже на Москве!). Наутро он вызвал вернейших слуг. Рассказал дворскому. Вечером ему привели несколько купцов-христиан: аланов, армян и русских, и все, многие даже отказавшись от платы, уверили князя, что будут искать и приложат к тому все силы. Никто из них раньше не видал Михаила, но, бывая в Твери, знали порядки тамошнего мытного двора, а такие вещи купцы умеют ценить особенно, и Михаил, проводив торговцев, даже омягчел душою. Правителю страны, издающему справедливые законы, редко удается так вот прямо встречаться и толковать с теми, ради кого эти законы бывают изданы, и сейчас, когда приходилось думать о возможном конце жизни, Михаил немножко даже погордился торговыми порядками, устроенными им во своем княжестве. Купцы начали негласные поиски, обнаруживали то одного, то другого из бывших слуг, но столь желанной ниточки пока не находилось. Выяснили, впрочем, что у Кончаки была не одна особо приближенная девушка, а две - Фатима и Зухра, - и удавилась из них первая, а вторую пока еще не нашли, и что с ней случилось - не знают... А время шло. Через полтора месяца был назначен суд князю. Орда между тем медленно двигалась на восток, к Железным воротам, минуя ясские, касожские и греческие селения, и все время на краю степи подымались, словно сгустившиеся облака, сизые и голубые твердыни Кавказа, причудливо изломанные, с полосами и пятнами снега на гранях гор. И такой был покой в этих облачных нагромождениях, такая лазурная, почти божественная чистота и остраненность от всего, что творилось и мельтешило тут, у их подножия, что Михаилу порою страстно хотелось уйти туда, раствориться, исчезнуть в их голубом сиянии, слиться телом с прозрачным холодом далеких снежных вершин. Бялыни очень долго не удавалось поговорить с Узбеком. Будто предчувствуя неприятный разговор, хан долго не посещал свою греческую жену. И когда Бялынь, за фруктами и пурпурным вином, лишь только намекнула, что хочет вопросить о Михаиле, Узбек гневно свел свои писаные брови, пролил кубок и выкрикнул: - Довольно! Я не хочу больше слышать о Михаиле! Со всех сторон только: <Михаил! Михаил!> Ежели князья порешат, что его надо убить, пусть убьют! Бялынь промолчала, пережидая гнев хана, оправила шелковое покрывало низкого ложа. Подумала: вот сейчас встанет и уйдет, и тогда - конец! Тогда и для нее беда. Начнут говорить об охлаждении Узбека к своей византийской жене, завистники начнут глумиться над нею... Узбек фыркал неизрасходованным гневом, расшвыривал подушки. Ежели бы жена возразила, быть может, и ушел бы. Но молчание гречанки обезоруживало его. Хотелось спора, чтобы в споре убедить до конца и самого себя. Бялынь, почуяв это, решилась: - Мой повелитель! Не за Михаила, но за тебя боюсь я! Твою справедливость славят во всех странах, но до конца ли ты убедился, что тверской князь заслуживает казни? - Твой тверской князь отравил мою сестру! - жестко отмолвил Узбек. - Этого одного достаточно для приговора о смерти! - Михаил - воин! - возразила, пожав плечами, Бялынь. - Зачем воину убивать женщину? Он пощадил Кавгадыя и даже с честью принял у себя... - Кавгадый мой посол! - перебил, вновь распаляясь, Узбек. - А жена Юрия - твоя сестра! - возразила гречанка. - Неужели твой Михаил (она сделала чуть заметное ударение на слове <твой>) столь глуп, что не знал об этом или не ведал, какое горе причинит кесарю Узбеку смерть его сестры в тверском плену? Узбек несколько мгновений молча глядел на Бялынь, осмысливая сказанное. В чем-то, возможно, она была и права, но уже столько и без конца было говорено об этом тверском князе, этом русском гордеце, не ведающем, видно, что Русь состоит в подчинении у Орды... И к тому же, как настойчиво повторяет главный кадий, урусутам, с их распятым богом Исой (который и не Бог вовсе, а только один из пророков Бога истинного!), урусутам давно надо показать твердость ханской воли! И этот Михаил, которого вся Суздальская земля упорно продолжает считать великим князем, невзирая на ярлык, данный им, Узбеком, московскому коназу Юрию... Тут стройные доселе рассуждения Узбека запутались, и он выкрикнул опять, прикрывая гневом бессилие мысли: - Ты брала от него подарки! - Все жены брали! - тотчас возразила Бялынь. - И ты сам тоже брал подарки Михаила! Решительно эта гречанка стала считать себя слишком умной! Узбеку уже расхотелось оставаться у нее на ночь, и, пренебрегая молвою, которая, конечно, уже завтра утром разнесет слух о его размолвке с дочерью Палеологов, он поднялся и начал застегивать пояс. - Ты уходишь, повелитель? - спросила Бялынь, понурясь. Служанки уже кинулись подавать хану мягкие сапоги и расшитый золотом халат. - Прости, но заботы государства не оставляют меня и по ночам! - напыщенно, скорее для служанок, чем для Бялынь, выговорил Узбек. - Тогда, повелитель, выпей на прощанье! Узбек принял кубок из рук гречанки, осушил и, несколько смягчась, на минуту привлек ее к себе. Греческая жена так готовно, с такою женской беззащитностью и тоской приникла к нему, что Узбек чуть было не порешил остаться на ночь, но теперь удержало то, что слуги уже видели его сборы и могли истолковать колебания повелителя как слабость или переменчивость нрава, а этого Узбек боялся больше всего. Все же разговор с Бялынь заронил в его душу сомнения относительно судьбы Михаила, которых у него уже почти не оставалось, и, как это было ему свойственно, Узбек тотчас обозлился на обоих соперников: и на Михаила, и на бывшего шурина, Юрия (хорош супруг: сам бежал с поля боя, а жену оставил врагу!) и приказал творить суд обоим, и того, кто окажется виновен - будь то Михаил или Юрий, - казнить, а правого воротить на Русь, сделав великим князем владимирским. Юрий в эту ночь пил у Кавгадыя и только в полдня узнал, как опасно поворотилась его судьба. Вечером впервые они поругались с Кавгадыем: - Что сделал ты для меня до сих пор? Лишил жены, завел в степь и заставил кажен день глядеть на этого старого тверского волка! Где твоя помочь?! Где твои обещания?! А ежели меня, а не его обвинят на суде? Тогда, крестом клянусь, свалю всю затею с Кончакой на одного тебя! Сам издохну, но и ты пойдешь вслед за мной! Кавгадый крутил головой, прицокивал языком, утешая князя, как умел: - Ай, ай, нехорошо, Юрко, нехорошо ты говоришь. Зачем издыхать? Тебе не нада, мне тоже не нада! Объедем всех, всех дарим! Беглербег давай, хранитель печати давай, многа давай! Узбек сегодня одна, завтра другое, как ему скажут, так и думай! Я тебе друг, ты мне друг! Не веришь? Веришь? Зачем тагда кричи? Тиха нада! Серебро доставай, купцов бери, многа бери - твоя и моя голова серебром выкупай! И все-таки никогда в жизни - ни до, ни после, ни даже тогда, когда он стремглав бежал с поля боя под Бортеневом, - не испытывал Юрий такого ужаса, как в ночь накануне суда. Он не спал. Словно загнанный зверь, озирал тесный шатер, выходил под ночь, под высокие южные звезды, слушал глухой топот бесчисленных табунов, следил огнистые вспыхивающие бледные сполохи, и волосы шевелились у него на голове, ибо он понимал: не удрать! Некуда удрать! В горы - догонят! Да и... - тут уж признаться можно было самому себе - ясы, аланы енти, все соболезнуют Михайле, не ему. Он-то с бесерменами больше, со знатью ихней, а они... Мученика себе нашли, Христа новоявленна! Покажет им этот Христос, мать их... дай ему волю только! Как под Бортеневом... А признается завтра Кавгадый - и вс°, и смерть. А вдруг струсит и скажет? С перепугу-то и на копья кидаются! Вроде не трус он, а? А я-то! И почто ево давеча костерил? Не нать было, ох, не нать! А коли слыхал кто? Из холопов? И донесли? Хамову-то отродью каку гривну получить - человека зарежут! Господи! Пресвятая Богородица! Спаси и помоги! Юрий повалился на колени, рвал траву, мычал и стонал. Едва опомнясь, встал, прислушался: тихо. Вроде не скачут? Слуги спят, дружина спит по шатрам. Не видела ли сторожа? Да нет, чего тут... Подумают, за нуждой... Всем ведь дано, и ябедников с Руси нагнали - стадо целое! А ну как перекуплены? А ну как переметнулись? А ну как дознался Михайло и явит... кого? А кого-нито да явит, и тот: знаю, мол, видел или слышал там, от Кавгадыя хоть... И Узбек тут же велит, и - острым - по затылку! Или скрутят и - давить! Не хочу! Его, его давите! Ворога моего! Все отдам, все, крест сыму, в веру вашу пойду, в бесерменскую, землю есть буду, в яме сидеть... Хоша нет, что я, не хочу в яму, не хочу! На Русь уйду, буду сидеть в Москве, тихо буду сидеть, Переслав отдам, Коломну отдам, с утра до вечера молиться буду... Господи, помоги рабу твоему верному! У меня брат Иван - молитвенник, он заслужит, умолит за меня! Господи! Я не хуже других! За власть и не так ищо бьютсе! Родителей травят, братьев, сестер... Вона, бают, Чингиз ихний родного брата убил... Я не хуже других! Я такой же, как все! Грешен я, каюсь! Но не паче прочих! Спаси и пощади меня, Господи! Едва не поседел Юрий за эту ночь. Вежа, в которой назначили быть судилищу, находилась за царевым двором. Внутри обширного войлочного шатра по кругу устроили возвышенные сиденья, застланные кошмами, а середину оставили для тяжущихся. Узбеку его приближенные отсоветовали самому являться на суд, дабы таким образом - поскольку убийство Кончаки затрагивало честь хана - соблюсти беспристрастие. Собираться начали к полудню. Князья приезжали с нукерами, степенно слезали с коней, отдав повод, оглаживали бороды, оправляли оружие и платье. В вежу заходили, снимая у порога грубую обувь. Проходили по коврам, рассаживались на подушки, блюдя чин и звание. Робко, оглядываясь на строгих ордынских вельмож, вступали в вежу русские жалобщики, набранные Кавгадыем и Юрием. Юрий приехал пышно, от ночных страхов остались только бледность в лице да неистовый блеск в голубых глазах. Он был в лучшем своем наряде, с золотою, сканной работы, цепью на плечах и в золотом, с красными каменьями, поясе. Михаил оделся просто и много беднее Юрия, но столь прям был стан тверского великого князя, столь мужественно и строго благородное лицо, столь властен взгляд тяжелых, широко расставленных глаз, что по рядам собравшихся прошел шепот, словно прошелестела осиновая роща под набежавшим ветром. И не в одной душе, не в одном уме пронеслось: что они делают? И над кем?! Но - молчали. Недавно закончившаяся победой бесермен резня в Орде отняла силы и мужество у тех, кто остался жить. Ждали, что скажет равный кадий, глава духовенства, что решат казы - мусульманские судьи, хотя суд творился по русскому праву: тяжущиеся были поставлены друг против друга, и каждому дана была возможность состязаться - отстаивать свою правоту перед противником. Михаил впервые за много лет увидел Юрия близко и про себя поразился переменам в облике московского князя. Юрий заметно потолстел и станом и ликом, причем лицом потолстел как-то с носа, словно бы надутого в переносье, отчего все обличье Юрия приобрело характер надменной заносчивости. Глаза его несколько выцвели, а волосы, отпущенные до плеч, уже не пылали солнечным облаком вокруг головы, а висели тяжелыми и словно бы сальными прядями тускло-рыжего цвета. На Михаила он глядел снизу вверх - тверской князь был выше, и в свирепой наглости его взора Михаил прочитал спрятанный в самую глубину зрачков страх. Судил Кавгадый, и это уже было очень плохо. Он тотчас начал вызывать жалобщиков - князей, знакомых Михаилу; и тверской князь, ощущая тоску и гадливость, взирал, как они, стараясь не глядеть ему в очи и жалко путаясь, кладут грамоты и бормочут что-то об утайке им, Михаилом, ордынских даней... Михаилу ничего, не стоило разбить все их лживые и плохо составленные обвинения. Четверо его ближних бояр, печатник и дьякон-писец хорошо поработали в эти последние дни, когда уже выяснилось более или менее, в чем будут обвинять Михаила. Сейчас он мысленно вспоминал строгое, с прямою складкою между бровей, сдержанно красивое лицо боярина Викулы Гюрятича, который еще утром повторял, натверживая князю, кто и сколь гривен внес, кому и когда были переданы те серебро, меха и сукна, сколь и чего ушло сверх того на кормы и издержано на подарки послам. Грамота, составленная старым боярином Онтипою Лукиничем, казалась таковой, что и придраться не к чему было. Михаил громко и ясно прочел ее, и вновь шепот-шелест прошел по рядам ордынских вельмож. И вновь его обвиняли, что он <многы дани поймал еси на городах наших, царю же не дал ничтоже>, и вновь Михаил, обличая ложь правдою, являл грамоты, приводил свидетельства, называл имена. Он был как лев в своре гиен, - но гиен было много, а он был один. Появлялись все новые свидетели, вылезали личности, о коих он и сам уже не помнил. В косматой медвежеподобной фигуре какого-то великана он не сразу признал даже своего тверского мытника Романца, некогда сбежавшего от справедливой расправы. Теперь Романец, зло и подло глядя на князя, врал, что Михаил якобы заставлял его утаивать доходы мытного двора, дабы меньше платить хану, и с того-де он, Романец, и убежал от князя в Орду, ища справедливости. И таких, как Романец, Кавгадый с Юрием собрали очень много. Была беззастенчивая ложь, уже и ни на чем не основанная, и ее опровергать было труднее всего. Нет, он, Михаил, не грабил Ярославля, не обирал Костромы, не затем затеял войну с Новгородом Великим, чтобы не дать новгородцам заплатить выход царев, а как раз затем, что они этого выхода не давали... И шло, и шло, и шло. За отвергнутой ябедою тотчас являлась другая, и нет того, чтобы повиниться, признать неправым хоть одно обвинение, нет! Выслушав ответ Михаила, те, будто бы и не слыхав ничего, продолжали со спокойною наглостью: <И паки, окроме прежереченного, брал князь Михайло Ярославич поборы с Галича Мерского, и с тех поборов, пятидесяти гривен серебра, тебе, царю, не дал ничего же...> - и приходилось вновь казать грамоту с исчислением дани, полученной с Галича и Дмитрова, собственноручно подписанную дмитровским князем, и другую, где сообщалось о присыле дани в Орду. <И паки еще, - едва выслушав, начинала противная сторона, - несытый тот князь Михайло Ярославич утаи дань со своего града Кашина, а с Переяславля - уже в руце московского князя Юрия Данилыча - требуя излиха противу обычая, как дани давали искони...> - и вновь начиналось долгое выяснение: давал или не давал город Кашин ордынскую дань. Так тянулось до вечера. Уже все устали, с лиц катился пот, у Юрия с Михаилом взмокли платье и волосы. Поглядывая на своего печатника Онисима, что подавал князю грамоты и быстрым шепотом подсказывал ответы, ежели Михаил запамятовал что-нибудь, на его совсем белое, в росинках пота, лицо, князь думал уже, что Онисим скоро упадет в обморок, но тот на немой вопрос господина лишь мотнул головой, проговорив едва слышною скороговоркою: <Выдержу, княже! Тут не тебя, Русь судят!> И верно, судили Русь. Судили, хотя по справедливости давно должны были прекратить позорище, оправдать Михаила и выгнать, обличив, всех жалобщиков с Юрием вкупе. Но судьи-бесермены продолжали судить. Ибо решились судить и осудить заранее. Ибо вся мусульманская верхушка Орды требовала суда над Михаилом и осуждения Михаила, видя в нем - вполне справедливо, впрочем, - опору враждебного религиозного учения. Сколько бы подарков ни раздали Юрий с Михаилом, кто бы подарки эти ни получил, не в них было дело и не от них зависел исход затеянного судилища. В конце концов ни Михаил, ни даже Юрий не предлагали увеличить ордынской дани. Михаил не хотел, а Юрий ежели и захотел, то не смог бы добиться от страны добровольного отягчения хомута, и так уже вдосталь натиравшего шею. И не затем столь долго и въедливо выслушивали тут лжесвидетелей, и не потому столь громогласен и весел был Кавгадый, оглашавший ложь за ложью, что кто-то всерьез верил предъявленным обвинениям. Верили, уверялись - количеству хулящих на князя, не видя или не желая видеть во всем этом ловкой подтасовки, игры, затеянной Кавгадыем, дабы убедить их в том, в чем они и сами очень хотели убедиться, надеясь, что ежели на Руси столь много недовольных Михаилом, то и убрать его можно будет без особых хлопот. А там Русский улус останется без хозяина, - ибо такие, как Юрий, никогда и никого в истории, не страшили, хоть порою и власти добивались, и зло творили немалое, а обманывали и предавали своих соратников чуть ли не всегда. Но и опять, и вновь встречая среди рядов <своих> таких вот деятелей, без совести и убеждений, никто не числил их опасными себе, никто не задумывался: а как они поведут себя, добившись власти? И... история повторялась с точностью крутящегося колеса. Юрий был подл. И это видели все. И потому никто не ставил его всерьез и никто не опасался его власти на Руси. Юрий для них - этих важных и властных (а втайне опасающихся за свою власть и даже за жизнь), чванных с покоренными, жадных к добру и почестям, частью фанатичных ревнителей новой веры, частью раздавленных ею или беспечных ловцов переменчивой ханской милости - Юрий для всех них был понятен, удобен и удобно ничтожен. А тверской князь олицетворял то, что едва не победило, вместе с учением Христа, у них, в Орде, что требовало союза и дружбы, а не окрика и глума, что требовало мысли и благородства, а то и другое сильно поменело в Орде. Так сошлось, что в лице Михаила ислам судил учение Христа, и все, что потом справедливо начали связывать с Ордой и с татарами: жадность, предательство, насилия и грабежи, ругательства над верою - все, что потомки, по обычаю людского ума распространять последующее на предыдущее, стали приписывать монголам и их нашествию на Русь, все это началось совсем не с похода Бату и даже не с мусульманского переворота в Орде, совершенного Узбеком пять лет назад, а с этого именно дня, с вечера этого, 20 октября 1318 года, со дня суда над русским князем Михаилом Ярославичем Тверским. Уже поздно вечером, так ничего внятно и не решив, разошлись вельможи, разъехались судьи и свидетели, и князья-соперники были отпущены по своим вежам. Михаил ужинал с боярами. Сын, только тут, кажется, начавший понимать полную меру происходящего, глядел на отца расширенными от ужаса глазами. Старый Онтипа Лукинич, поглаживая бороду и без обычной улыбки своей взглядывая на князя, говорил: - Противни со всех грамот я изготовил, и пуще тово - иные в Тверь перешлю тож, пущай и тамо знают, как оно тута створилось! Правда, она завсегда нужна... - И после смерти?! - не выдержав, взорвался Викула. - После смерти тово пуще! - спокойно возразил старик. - Да и грех пока про смерть-то говорить. Узбек, поди, думает ищо. Може, и постыдятся нехристи... Есть ведь и у их суд-то божий! Прямоплечий русый богатырь Кирилла Силыч, ясноглазый, кудрявобородый, веселый и прямой в речах, бесстрашный в бою и знатный песельник в дружеском застолье, откачнулся, положил кулаки на стол: - Княже! Бежать надоть тебе! Не жди более! Повели только: часом соберу дружину, коней отобьем ханских, - вызнал уже, где стоят! На них - черт не догонит! Хошь - всем, хошь - тебе одному. Мы-то изомрем за тя честно, а Твери без твоей головы худо стоять! Михаил медленно покачал головой: - Потерпи, Силыч! Мне бежать ныне - и без вины виновату стать перед ханом! - Подумав, он прибавил негромко: - Может, и вонмет Узбек гласу истины! В голосе Михаила при этом прозвучала такая безнадежная горечь, что все вздрогнули и замерли на мгновение... Онисим молчал. Побывав с князем на суде, он и сам уже ничему не верил. В глазах все еще маячили бесстрастные восточные лица вельмож, что несколько часов подряд выслушивали напраслину и ложь на его князя и только покачивали головами... Вновь надо было хлопотать, брать серебро у купцов по заемным грамотам и дарить, дарить, дарить... Он снова ездил к Бялынь, но царица не приняла Михаила, передав, что ничего не может сделать. В конце концов она была женщина, и жертвовать своим женским счастьем, и даже судьбой, ради чужого русского князя она не могла. Михаил понял и не винил ее. Неделя прошла в хлопотах и в непрерывном ожидании ханской воли. В субботу вечером князя неожиданно схватили - к веже явилась целая толпа вооруженных до зубов татар с двумя князьями и Кавгадыем во главе (Кирилла Силыч взялся было за меч, но Михаил сам вырвал оружие у него из рук). Схватили и, связав, поволокли на новый суд, где уже многих и многих не было, - явно, не всех и известили даже, - и тут, в присутствии беглербега, хранителя печати, кадия и еще нескольких князей (Юрия в этот раз не было), ему прочли приговор: <Цесаревы дани не дал еси, противу посла бился еси, княгиню великого князя Юрья уморил еси>. Михаил вновь и гневно отверг обвинения, заявив: <Колико сокровищ своих издаял есмь цареви и князем, все бо исписано имяше, а посла пакы избавих на брани и со многою честью отпустих его>. (Так, со слов Онисима, записывал позже тверской летописец.) И все была правда: и грамота, исчислявшая дани, составленная Онтипою, была явлена им на суде, и Кавгадыя он после боя под Бортеневом, боя, к которому его принудил Юрий, с честью принял у себя и, наградив, отпустил, - все было так! Единственное, в чем не мог оправдаться Михаил, была смерть Кончаки. Тут он, призвав в свидетели Господа Бога, поклялся, что и в уме не имел такое сотворить. Судьи только переглянулись и, опять покивав головами, больше не позволили князю отвечивать. Тотчас явились семь стражей от семи князей, Михаила, пеша и связана, повели к его веже, причем толпа палачей все увеличивалась. Тут, в веже, его долго и бестолково, причиняя князю боль, заковывали в цепи, в то же время били и волочили бояр. Михаил еще видел, как Кирилла Силыч, с лицом в крови, рыча и отбиваясь, уводил за собою княжича Константина, и, сквозь боль, обрадовался сметке боярина. Видел отца Александра, у которого рвали из рук княжеский золотой крест и заушали старца, пихая его в шею вон из шатра. Видел, как, согнувшись, держа под полою ларец с грамотами, убегал Онисим, а Викула Гюрятич, закрывая его телом, свирепо и страшно отбивался от наседавших татар. Видел, как старый Онтипа Лукинич волочился по земи, уцепившись за полу какого-то дюжего ордынца, и тот, пиная сапогами, все не мог скинуть с себя старика. Бояре и слуги все вели себя так, как умели и как могли. Не в состоянии спасти господина, они спасали то из добра, что считали ценнейшим и важнейшим. Не в силах смотреть на позор и поношение своих бояр, прикрывая глаза от стыда и боли, Михаил все же в душе гордился и сейчас своими соратниками, не посрамившими чести ни своей, ни княжеской. И после того, как последние слуги Михаила были изгнаны из вежи, началась безобразная свалка: делили, вырывая друг у друга из рук, порты, рухлядь, оружие и одежды Михаила. - Удалиша от мене дружину мою и знаемых моих от страсти! - прошептал Михаил, старинным стихом благодаря небо за то, что никто, хотя бы здесь, при его глазах, не был убит или всерьез изувечен. Потом явился кто-то из князей, ругаясь по-татарски, заставил навести некоторый порядок в веже. Многочисленные цепи с ног Михаила тоже сняли, но оставили его связанным и под охраною на всю ночь. Михаил дремал, лежа на боку, прислушивался к шорохам за стеною вежи. Хотелось пить, но он не мог заставить себя попросить воды у своих мучителей... Перед утром он, однако, забылся, и тут же его грубо растолкали. Явился палач, два дюжих татарина принесли тяжелую разъемную колоду, которую тут же и надели на шею Михаила. Толстое дерево поддернуло подбородок, тяжесть легла на плечи, сдавив уши, и сперва показалось Михаилу, что выдержать это не можно и часу. <Слава тебе, Господи, - проговорил он хриплым шепотом, мысленно уже распростившись с жизнью, - сподобил мя еси, владыко, человеколюбче, начаток прияти мучения моего! Сподоби мя и скончати подвиг сей!> Однако шли часы, и он не умирал. Понял, что не надо напрягать шею, - стало немного легче. Ему поднесли воды. Испив и открыв глаза, князь увидел одного из своих слуг. У него невольно навернулись слезы: не чаял уже и видеть никого из тверичей! Оглянувшись, князь узнал и ближних бояр, и прислужников княжьих. Все они теперь были снова допущены к нему. Увидел и сына и поспешил отвести взор - так непереносно жалок был взгляд Константина. Было трудно есть. Князя кормили слуги, как маленького. Сам он не мог дотянуться руками до рта. Мучительно было не спать. На ночь ему забивали в ту же колоду и руки, и князь мог лишь сидеть, но ни лечь путем, ни положить голову было невозможно. Михаил дремал, привалясь к стене. Отроки, сменяясь, держали под его головой кожаную подушку. Помогало это мало, и недостаток сна поначалу доводил его до исступления, хотелось, чтобы это скорее кончилось, как - все равно. Хотелось хоть перед смертью снять колоду с шеи - пусть казнят, пусть отрубят голову. Но в последний час, хоть на плахе, почувствовать свободной выю свою! Помогала молитва. Строгий в исполнении обрядов, князь ныне ужесточил для себя служебный устав. Еженощно пел псалмы Давидовы, и - поскольку руки его были забиты в колоду - один из отроков, сидя перед князем, переворачивал страницы псалтыри; почасту причащался и исповедовался, дабы умереть с чистою душою, как подобает христианину. Сейчас, напрягая все силы души, Михаил заставлял себя быть не только спокойным, но и радостным с виду. Ни один из отроков, обслуживавших князя в его жалком образе, ни разу не видел Михаила унылым или гневным. И это тоже помогало ему выдерживать муку. Духовно ободряя бояр и слуг своих, князь черпал в сем силы для одоления непослушливой плоти. - Помните наши пиры, и песни, и утехи? - говорил он боярам, собиравшимся вокруг своего опозоренного господина. - А ныне (он слегка поводил онемелою шеей) видите вы это древо и скорбите душою! В жизни столько было хорошего, столько благ послал мне Господь, так сей ли не претерпети беды! Что мне эта мука противу дел моих! И больше достоит прияти, да бых за гробом прощение получил... Не плачьте, не надо! Яко угодно Господу, тако пусть будет! Буди имя Господне благословенно отныне и до века, и не печалуйте о муке моей! Все это длилось уже более трех недель. Орда медленно передвигалась, и князя везли в арбе вслед за ханом. Узбек, по-видимому, еще не решил, казнить ли ему Михаила или наказать инако. Возможно, просто медлил вперекор дружному напору вельмож. Возможно, болезненно самолюбивый и постоянно неуверенный в себе, он - когда решение о казни уже получило силу приговора - вновь заколебался, отлагая исполнение ее на неопределенный срок. Во всяком случае, Узбек не захотел оставить Михаила в стане (видимо, чуя, что в его отсутствие князя могут прикончить уже и без ханского разрешения) и, отправляясь на ловы в предгорья Кавказа, повелел вести Михаила за собой. Лучшей поры для побега было трудно придумать. Ясы, соболезнующие русскому князю, сами вызвались помочь, достали коней и проводников: в горах они были хозяевами, и никакая татарская погоня не настигла бы князя за Тереком, особенно теперь, в начале зимы. Через Кафу и западные земли князя брались доставить на Русь армянские и греческие купцы. Царица Бялынь, рискуя головою, передала наказ своим единоверцам в Крыму. Кирилла Силыч, уже заранее торжествуя, явился к Михаилу вместе с Викулой Гюрятичем поздно ночью, в отсутствие татарской сторожи, и передал, что все готово для бегства: - Кони и проводники ждут! Из утра, как повезут, арба князя уклонится в горы... Михаил, вздрогнув, строго оглядел своих бояр. (На миг, только на миг один, так захотелось ему даже и не бежать, нет, но снять поганую колоду с плеч, освободить голову, сесть на коня, вдохнуть свободным горлом ветра и солнца! Сам испугался своего желания.) - Не дай же мне Бог сего сотворити! - сурово отмолвил он. - Ежели я один уклонюсь, а людей своих оставлю в этой беде, то какую похвалу приобрету себе? И о княжестве нашем, о земле, подумали вы? Голова эта теперь - жертва за други своя и за всех людей русских. Идите! И не смейте содеять ничего такового. А погибну я или нет - на то все воля Господня да будет! Орда выходила уже к многолюдным селениям нижнего Терека. Вновь разбивали стан, развертывались палатки торга, ставили походную вежу. Пытка колодою продолжалась уже двадцать четыре дня. Михаил заметно ослабел, у него почасту кружилась голова, на шее сделались кровавые язвы. Нежданно в княжескую вежу явился Кавгадый со свитою, размахивая грамотою, повелел взять князя и вести в торг. Здесь, на пыльном и промороженном майдане (снегу еще не было, и в глаза несло мерзлую острую пыль), Михаила поставили на колени, и Кавгадый, кривляясь, начал строго вычитывать князю его вины. Михаил не слушал. Чуть шевеля губами, он молился, стараясь победить вновь поднявшееся головокружение. Вокруг, в небольшом отдалении, собиралась толпа гостей торговых, воинов, просто глядельщиков: оборванных слуг, холопов, местных жителей. Кавгадый вгляделся в осунувшееся лицо князя, увидел, как вздрагивает от усилий держать тяжелую колоду его голова, и заговорил по-иному, с масленым наигранным добродушием, <имея яд аспиден во устнех своих>, как замечает древний летописец: - Не горюй, княже! У нашего цесаря таков обычай: на кого прогневает, хотя и свой будет, такую же колоду налагают ему, маленько мучают, а когда царский гнев минет, опять в прежнюю честь введут! - Кавгадый, не скрывая насмешки, подмигнул катам: - Из утра али на тот день тягота сия отыдет от тебя, Михаиле, и в большой чести будеши! Вы почто не облегчите ему древа сего? - вопросил Кавгадый стражей по-русски, и те, расхмылясь, начали тоже подмигивать и кивать в ответ. - Заутра, князь! Али в другой день, како скажешь, тако и сотворим! - ответил тоже по-русски один из палачей, - явно для Михаила. Кавгадый покачал головой, поцокал, будто от жалости к тверскому князю, вздохнул всею жирною грудью. Будто теперь только увидав дрожь княжеской головы, приказал сторожам: - Ну-ка, поддержите ему древо, а то давит на плеча! Ему тяжело! Князю тяжело! Ай, ай! Дюжий татарин, передав другому копье, ухватил колоду за два конца и приподнял так, что подбородок Михаила задрался и он неволею принужден был смотреть в довольное лицо своего мучителя. Кавгадый начал выводить из толпы заранее собранных заимодавцев Михаила и принуждал их задавать вопросы князю, а Михаила - отвечать. Так прошло около часу. Князь, выведенный без верхнего платья, зам°рз и дрожал. Наконец Кавгадый утомился и приказал отвести князя назад. Михаил уже едва стоял на ногах. Черные круги поплыли у него перед глазами, когда он, ведомый своими отроками, сделал несколько шагов. - Дайте стулец! - попросил он отроков. - Ноги мои отягчали от многих грехов, не держат... Подали раскладной стулец. Почти теряя сознание, Михаил опустился на сиденье. Стало легче. Он плохо видел колышущуюся толпу по сторонам, только рокот накатывал, подобный рокоту волн бурного моря. Не видел генуэзцев и фрягов, немецких и греческих торговых гостей, остолпивших майдан. Толпа все густела и густела. Бежали и спешили любопытные поглядеть на великого русского князя в позорище. Кавгадый явно перестарался. Викула Гюрятич, строго сводя прямые брови, коснулся плеча Михаила: - Княже господине, встань, коли можеши! Погляди кругом: видишь, коликое множество народа зрит на тебя в такой укоризне? А прежде слышали тебя царствующа во своей земле! Пойди, господине, в вежу свою, не срамись тута! - И ангелы глядят с небеси, и люди позоруют мя! - отвечал Михаил, словно в бреду, с увлажненными глазами. - Уповаю на Господа, да избавит мя и спасет, яко же хощет! С усилием он встал и, шатаясь, двинулся к веже, повторяя слова псалма Давидова... И был еще день, и настал следующий. Стояли уже за Тереком, на реке Севенце, под городом Дедяковом, миновав ясские и черкасские горы, близ Железных ворот. - Какой сегодня день? - спросил князь, очнувшись от сна. - Середа! - ответили ему бояре, Михаил подумал. Голова была ясной, но что-то происходило или уже произошло над ним. Он приказал игумену и двум священникам, бывшим при нем, отпеть заутреню и часы. Сам слушал и молча плакал. Велел затем причастить себя. После, взяв книгу, начал вполголоса, с умиленною тихою радостью повторять псалмы. Потом подозвал сына Константина и бояр с игуменом и еще раз, устно, повторил завещание, распорядясь про отчину, про княгиню, что кому оставляет из сыновей, чем дарит бояр, слуг, даже холопов, бывших при нем в Орде. Немного отдохнув, уже близко к часу, попросил снова псалтырь, вымолвив: - Вельми скорбна душа моя! Разогнув наудачу, он начал честь псалом: <Внуши, Боже, молитву мою и вспомни моление мое. Воскорбех печалию моею и смутих и от гласа вражия, яко во гневе враждоваху мне...> В тот самый час Кавгадый, придя к Узбеку, получал у него наконец согласье на убиение тверского князя и уже выходил с разрешающей грамотой. <...Сердце мое смутися во мне, и страх смерти нападе на мя...> - читал между тем Михаил. Приодержась, он поднял глаза на священников и, содрогнувшись от страшной догадки (Как все-таки слаб человек! Как все-таки надеется он, даже и приговоренный, избежать гибели!), спросил, с дрожью в голосе: - Скажите мне, что означает псалом сей? Александр с другим иереем оба согласно отвели глаза. - Сам же ты знаешь, господине, - ответил Александр, стараясь не смотреть на князя, дабы не смутить его, ибо и над ним словно повеяло незримыми крылами нечто страшное, не имущее образа и вида. - В последней главизне псалма сего глаголет Давид: <Возверзи на Господа печаль свою, и той тя пропитает: не даст в векы смятения праведнику!> Михаил вздохнул, перемогая слабость и, еще раз вздохнув, прикрывши веки, молвил словами того же псалма: <Кто даст ми крыле, да полечу и почию. - Он замолк, подумал и договорил скорбно: - Се удалихся, водворихся в пустыни, чая Бога, спасающего мя>... И в этот миг в вежу ворвался, задыхаясь, обморочно бледный княжой отрок и сиплым, задавленным голосом выговорил: - Господине княже! Едут уже! Кавгадый с Юрьем! И толпа с има, прямо к веже твоей! Михаил быстро встал на ноги. - Идут меня убивать! - вымолвил он твердо и, нежданно властным голосом, приказал: - Силыч и ты, Лукинич, с Гюрятичем! Берите Константина и - скорей, к царице Бялынь! Она укроет! Грамоты - с собой! Бегите! Онисим, выскочив из вежи, увидел вскоре, как со всех сторон приближаются толпы вооруженного народа. Вытягивая шею, он следил: успели или нет прорваться бояре с Константином? Кажется, успели! Тогда он, с внезапно закипевшими слезами, стиснул зубы и поворотил назад, в вежу, чтобы умереть вместе с князем своим. Слуги и бояре метались, не зная, что делать. Князь стоял в этом сраме, неистовыми глазами глядя куда-то вверх и побелевшими пальцами дергал колоду у себя на шее. И Онисим понял невысказанный крик князя: хоть умереть без этого ярма! Он схватил меч и мечом начал разнимать склепанное железными прутами дерево. Князь помогал, как мог. Меч гнулся и вдруг с треском лопнул у самой рукояти. Онисим, озверев и обрезав руки, схватил клинок, завернул в шапку и начал было клинком расщеплять колоду. Но он уже не успел. Двери как вылетели. В вежу ворвалась толпа дикой сволочи - именно так подумал Онисим, увидя эти взъяренные, нечеловеческие, сладострастно-жестокие лица, нет, личины, хари, морды зверей - его отбросило в сторону, и, падая под ударами, он успел увидеть, как огромный косматый медвежеподобный мужик схватил Михаила за колоду, рванул, и голова князя страшно мотнулась, словно уже полуоторванная от тела, рванул и колодою ринул в стену вежи, проломив ее насквозь. Онисим пополз, царапаясь и плюя кровью, волоча на себе каких-то вцепившихся в него двух убийц. Там, за вежею, была свалка. Князь сумел вскочить и, невзирая на тяжелую колоду, повалить двух-трех из наседавшей своры. Но тут его опять схватили за колоду и начали валить. И, хрипя и храпя, страшно задирая голову, Михаил упал в месиво тел, и тотчас сверху на него свалился тот огромный мужик - это был беглый тверской мытник Романец - и, пока другие сапогами и пятками топтали князя, извлек огромный ясский кинжал и всадил его справа в грудь Михаилу. Онисим, доползший как раз до пролома в стене, увидел, как из кучи тел брызнула фонтаном вверх горячая алая струя. Послышался сквозь вой, визг и рев убийц глухой стон, и вслед за тем Романец, обагривший руки до плеч, повращав ножом в груди князя, извлек красное, еще трепещущее сердце Михаила и с торжеством поднял его в протянутой руке. Тут Онисим потерял сознание и уже не видел, не чуял, как продолжался грабеж вежи, как стаскивали, обнажая донага, порты с убитого, как ковали в железа и уводили схваченных тверских бояр и слуг Михаила... Юрий с Кавгадыем остановились близ торга, за один перелет камня, и ждали, отослав убийц. Юрий был бледен и тяжко дышал, словно сам гнался, и имал, и убивал своего врага. Они слышали крики и рев толпы и ждали, сойдя с коней. Оба стояли, не подумав или не догадав присесть. Так прошло около часу. Наконец показался бегущий к ним по снегу пеший татарин. Он косолапо раскачивался на ходу и махал шапкой: - Господина! Уже Михайлу кончай, вежу грабят, сама ступай! - кричал он по-русски из уважения к Юрию. Юрий первый взвился в седло и поскакал, даже не оглянувшись, едет ли за ним Кавгадый. Минуя вежу, от которой оставались уже лишь прутяной остов да клочья войлока, он в опор подскакал к тому месту, где лежал измаранный кровью нагой труп с так и не снятою колодой на шее, и, сползши с коня, остановился над ним. Тотчас подскакал и спешился Кавгадый. Обнаженное тело Михаила, сухо-поджарое, бугристое, с мощными ключицами, твердыми на взгляд и сейчас мышцами ног, с запавшим чуть не до хребта животом, со страшно запрокинутою головою - борода торчала в небо, обнажая обострившийся, недвижный кадык, - расхристанное, бесстыдно брошенное в луже темнеющей крови, - было страшно. Юрий тупо смотрел на него недвижным, белесым каким-то взглядом, и только пальцы рук у него шевелились, как медленные толстые черви. Юрий был тоже страшен, еще страшнее Михаила. Он напоминал сейчас не человека даже, а разъевшегося, налитого кровью скотинного клеща, выпавшего на дорогу и медленно шевелящего маленькими на безобразно раздутом теле крючками усиков-лап. И Кавгадый вдруг первый не выдержал, дрогнул, шатнулся назад и крикнул хрипло, почти ненавистно, в лицо Юрию: - Что же ты глядишь?! То - князь твой великий! Прикрой его! Он - брат старейший тебе, в отца место! Юрий очнулся несколько, обвел глазами круг остолпивших их людей и, завидя одного из своих, кивнул ему. Тот неохотно, с сожалением снял с себя катыгу и прикрыл нагое поверженное тело князя. Потом подошли татарские каты и начали деловито расклепывать колоду на шее мертвеца. Откуда-то приволокли широкую старую доску, всю в желобках от тесла, подняли на нее тело князя и, обмотав веревками, положили вместе с доскою в телегу. Лошадь, шарахающаяся от запаха крови, дергала постромки. И, неровно расшвыривая снег, скрипя и тарахтя на выбоинах, покатила телега с телом тверского князя за торг, к мосту и через мост, мимо слепленных из глины мазанок, за реку Адеж, что, ежели перевести по-русски, означает <горесть>. Бояр Константина, тех, кто не успел убежать или не был принят за мертвого, как Онисим (он очнулся в сумерках от холода и ползком выбрался с торга), обнажив и ругаясь над ними, волочили по стану, избивали, хулили, всячески глумились, после чего посадили всех в железа. И вечером, когда успокоился стан и утихли наконец шум и крики, начался пир победителей. Собрались в шатре Юрия. Пили, неистово паясничали, орали песни. Подымая чары, громко хвалились, кто какую хулу изрек на покойного князя, кто и в чем овиноватил его на суде. И пил Кавгадый, весь добродушно-масленый, словно сытый барс, и Юрий пил, бледнея и молодея лицом, пил с безумным торжеством в очах, пил распахнувши платье, плескал густой мед и вишнево-пурпурное фряжское вино, поил гостей, икал и хохотал, сверкая зубами, закидывая хмельную голову, взмахивая рыжею гривой, пускался в дикий непристойный пляс и вдруг застывал изумленно, еще и еще раз понимая, что его враг, ненавистью к которому он только и жил все эти долгие четырнадцать лет, наконец-то убит! И второе было сходбище: без шума, вина и песен, в глубокой тишине и тайне - сходбище верных, тех, кто остался жив и на воле и не потерял друг друга. Тут были битые, кое-как перевязанные бояре и слуги Михайловы, был Викула Гюрятич, отец Александр с Кириллой Силычем, старый Онтипа Лукинич и Онисим, которого уже за торгом подобрал знакомый купец и, перевязав и накормив, привел сюда. Были тут несколько ясов, два-три касога, какие-то армяне и один грек-лекарь. Сидели все в полутьме, при единой свече, так что иных и лиц нельзя было рассмотреть, да и по именам Онисим знал лишь немногих. Говорили об одном: как спасти тело князя, доставив его на Русь невережено. - Выкрасть, дак искать станут, колгота начнется опять! - мрачно подвел итог сказанным речам Кирилл. - Пущай Юрий везет! - отозвался Онтипа Лукинич. Сильно помятый, он теперь сидел, тихо охая и изредка отплевывая кровь в большой пестрый плат. - Пущай, а только тело поберечь надобно: бросили ить за рекою - звери тамо! - Стэрэжом! - коротко и гортанно откликнулся один из ясов, блеснув жемчужною полоской зубов под черными усами. - Звэр не тронэт! Лекарь-грек предложил было опустить тело князя в мед, но ясы дружно заспорили с ним. Оказывается, они знали некое тайное средство, какие-то соскобы с пчелиного меда, которые было очень трудно доставать, но зато сохранявшие любое мясо без гниения в самую сильную жару. У Онисима сильно болела разбитая голова, и, когда он услышал слово <мясо> и вспомнил опять голый труп князя на мерзлой земле, его едва не стошнило. Ясы брались достать свое средство этой же ночью. Надобно было удалить от трупа татар-сторожей. Викула с Кириллом уже стояли, затягивая пояса, прямые, готовые на дело, сильные, несмотря ни на что, и Онисим, плохо стоявший на ногах, невольно позавидовал их могутной твердости. - Кто зрел, како князя нашего убивали? - подал голос Онтипа Лукинич. Онисим вздрогнул, оглянулся вокруг, потом вымолвил: - Я! - Отпиши путем, надобно нам грамоту составить об убиении блаженного... для детей, для внуков, - сказал старик. Он, сам едва живой, не унывал и всем, кажется, находил дело по талану и по плечу. - Со сторожею как? - спросили в темноте. Кто-то из местных поднес ладони ко рту, и жуткий звук волчьего воя послышался середи вежи. - Отгоним! - сказал он, обрывая вой. Гуськом, потушив свечу, стали выходить на зеленый от лунного света двор. Легкие перистые облака то затеняли, то вновь открывали холодный лик ночного светила, и, казалось, не облака, а сама луна плывет, ныряя, словно на волнах, по холодному темному небу, неуверенная, над неуверенной землей. Утром тело князя было найдено на земле, рядом с телегою. Князь лежал лицом вниз, одетый в порты. Последняя сошедшая кровь из груди омочила под ним стылую землю. Правая рука Михаила была у него перед лицом, левая подкорчена и прижата к язве. Казалось, князь сам, с вырезанным сердцем, развязался и полз по земле. Сторожи, ночью сбежавшие в стан, бормотали что-то невразумительное: не то испугались волчьего воя, не то некий темный ужас напал на них еще с вечера... Тело мертвого Михаила поскорее отправили в Мождежчарык, поскольку уже начались толки и пересуды. Кто-то видел свет над телом. Убитого всерьез начинали объявлять святым. В Мождежчарыке торговые гости хотели накрыть покойника плащаницами и поставить в церкви. Приставленные сторожи не дали сделать того, заперев тело в хлев, и всю ночь, говорили жители, на небе стоял столп огнен, изгибающеюся дугою упиравшийся в крышу хлевины с телом Михаила... Словом, начались чудеса и видения. Когда мертвеца везли к Бездежу, многие из города видели около саней с телом множество народа со свечами и призрачных всадников, что с фонарями разъезжали по воздуху, сопровождая и охраняя князя. Уже в Бездеже, ночью, когда один из сторожей лег сверху гроба, неведомая сила сбросила его прочь, едва не убив до смерти. Так, сопровождаемое молвою, обрастающее легендами, тело Михаила ехало на Русь. Его везли и везли, пока наконец не привезли в Москву и не положили в монастыре у святого Спаса... Юрий мог торжествовать. Он вновь получил ярлык на великое княжение, теперь уже никем не оспариваемый. Был принят Узбеком, обласкан