и отпущен на Русь. Он забрал сына Михаилова, Константина, и теперь вез его, успокаивая и утешая, любуясь своим пленником, притворяясь ласковым и радошным дядюшкой, - перенял эту повадку у Кавгадыя, - а сам, сыто и успокоенно оглядывая рослого испуганного мальчика, прикидывал уже: подойдет ли тот в женихи его дочери - голенастой носатой девочке, оставленной ему покойной первою женой, - девочке, с которой он до сих пор не знал, что ему делать, и почти не думал о ней... Сказать ли тут еще, что Узбек, напоровшись под Железными воротами на двухтысячный конный отряд Абу-Саида, ничтожно малый по сравнению с его бесчисленною ратью, в панике бежал от него вместе со всем войском, позорно и нелепо окончив поход, обесславленный им еще вначале казнью Михаила Тверского. Тверь узнала о гибели своего князя только в марте, то есть уже в начале следующего, 1319 года, сперва по слухам, а потом и от воротившихся кружным путем останних бояр, тех, что уцелели от погрома, да и те не все добрались до Твери: дорогою умер Онтипа Лукинич, завещав товарищам пуще жизни беречь спасенные грамоты своего князя; умерли и еще двое, не перенеся полученных ран и тягот пути... Годы прошли, и минули века, и те, кто, убив Михаила, надеялись на скорое забвение его памяти, просчитались жестоко. О нем и сейчас еще спорят историки, а житие тверского князя, посмертно канонизированного, составленное по воспоминаниям тех, кто уцелел, и по грамотам, сохраненным заботами старого Онтипы Лукинича, умершего на пути из Орды, вошло во все русские летописи, заботливо переписывалось и сохранялось потомками и в Твери, и на самой Москве, и по другим градам русским... И там, у Кавказских гор, не забылась память его! Спустя недолгое время ясы поставили каменный крест на том месте, невдали от Дедякова, где был убит <русский коназ> Михаил. От города Дедякова с тех пор не осталось и следа, но крест и теперь еще стоит, немой и величаво-одинокий - ежели, конечно, это тот крест и то место. Уверенно мы не знаем. Надписи на кресте не осталось. ГЛАВА 51 Известие о гибели Михаила достигло Твери уже весной. Подтаивали на солнечных склонах сугробы, и тяжело оседал плотный, напоенный влагою снег, и сани виляли на раскатах, осклизаясь, словно по маслу, и птицы кричали дружно и оголтело, и синие тени ложились на снег от лапчатых елей и жемчужно-розовых тел молодых берез, когда торопливые вершники, раскидывая копытами тяжелое крошево ледяного наста, домчали сквозь бешеный ветер весны невозможную весть. В княжом тереме - смятение. Бегают слуги, спешат куда-то, слепо тыкаясь по углам, сенные боярыни и холопки. Требуют сыновей (а Дмитрия нет, как на грех, уехал в Кашин!), и никто не знает, как сказать княгине Анне, как даже подступиться к ней. Девка-швея забегает в горницу, видит госпожу за пялами, маленький княжич Василий играет у ног матери, возится на ковре, расставляя глиняных расписных коней. Девка всплескивает руками, убегает. Анна смотрит строго - порядок научилась блюсти не хуже покойной свекрови - и вдруг, осторожно воткнув иглу в шитье, белеет и, откидываясь к стене, почти теряет сознание. Когда наконец заходит старая боярыня и говорит, нахрабрясь о смерти князя, Анна уже оправилась и встречает злую весть с мужеством, удивляющим окружающих. Никто не ведает, что она хоронила его уже давно, с того часа прощания на Нерли, когда - чуяло сердце - отправляла князя на смерть, и теперь по лицу давешней девки сразу догадала, зачем и почему суета в доме, и сбивчивый рассказ боярыни лишь повторяет ей то, о чем поведало едва не остановившееся сердце. Дмитрий прискакал к вечеру третьего дня. Глянул бешено. Узнав, что тело отца схоронено на Москве, заскрипел зубами, хотел собирать полки. Анна остановила сына, долго успокаивала, увещала. Ни полков, ни сил собрать было немочно теперь. Взамен того приходилось кланяться московскому князю. По совету епископа Варсонофия в Москву, вместе с ним, отправилась сама великая княгиня Анна. Но на Москве великого князя Юрия не оказалось. А ни Иван Данилыч и никто из бояр не взял на себя смелости выдать без Юрия тело Михаила его жене. Правда, приезд княгини Анны с тверским епископом породил на Москве смятение. Началась беготня, пересылки из дома в дом, из терема в терем, торопливые съезды бояр, глухая молвь на торгу. Пока Анну принимала у себя Елена, супруга Ивана Данилыча, и во все глаза смотрела, робея, на скорбный иконописный лик высокой, сухощаво-стройной тверской княгини, разглядывала, дивясь, ее руки с долгими перстами, будто изографом неким выписанные на иконе, потчевала, едва не роняя слез оттого, что тверская княгиня почти не прикасалась к еде, шпыняла девок и сама проверяла, как постелили постелю для высокой гостьи, пока посадский народ толпился и заглядывал - увидеть бы женку Михайлы: <Красавица, бают!> - <А уж ликом такова скорбна!> - <И-и! Батюшки! И не толкуй! На саму-то прикинь: хошь и свово-то мужика потерять, не приведи Господь, а уж...> - и тут, поджимая губы, кивали значительно, округляя глаза; как-то все вдруг почуяли почтение и даже любовь к убитому тверскому князю... - пока все это творилось и княжеские вершники летели во Владимир, весть растекалась по градам и весям земли, порождая смуту и толки. Земля, ждавшая татарского погрома, теперь, гибелью князя избавленная от ужасов войны, оробела вдруг, и в глухом ропоте ее все явственнее начинало сквозить запоздалое: лучше бы мы, лучше бы уж нас... Инок Богоявленского (что под Москвою) монастыря Алексий, оставя обитель, еще до зари вышел в путь. По отвердевшей с ночного заморозка дороге он достиг города и, миновав Подол (позднейшее Зарядье), твердо и наступчиво ударяя посохом, шел, с неосознанным удовольствием вдыхая утренний морозный воздух, по старой Коломенской дороге на Крутицы, где сейчас, по слухам, пребывал проездом из Смоленска митрополит Петр. Алексий столь был уверен, что Петр тотчас примет его, что уверенностью этой обезоружил привратников и митрополичьих служек в Крутицах. Его допустили, даже не спросив, кто он, в ограду подворья, а когда хлопотливый служка сбегал в покои и назвал Алексия, то и к самому митрополиту Петру. Петр внимательно разглядывал стройного бледного инока с клиновидною бородкой, узнавая и не узнавая в нем черты того боярского отрока, что некогда приходил к нему беседовать вместе с княжичем Иваном. Спросил, где иночествует Алексий, осведомился о здравии родителей его - Федора и Марии Бяконтовых, о братьях и сестрах Алексия. Дождав, когда вышел служка, Алексий прямо приступил к тому, ради чего покинул обитель свою и пришел сюда, в Крутицы. Твердо глядя в очи митрополиту, как бы вбирая глазами его большое горбоносое лицо и просторные худощавые плечи, с ниспадающим с них льняным подрясником, и эти руки художника, и седину, и уже легкую согбенность стана, и всю окружающую митрополита подчеркнутую простоту покоя, ничем не украшенного, - вбирая все это единым лучом своих прозрачно-глубоких, юношески неотступных и требовательных глаз, Алексий вопросил: - Можно ли благословить преступление? Епископ Варсонофий и сама княгиня Анна уже встречались с Петром, но Алексий не знал этого, и Петр, коему не стоило бы труда просто отослать от себя отрока, даже и не стал о том говорить. В вопрошании молодого инока чуялись боль и смятение высокого духа, и оставить их безответными стало бы грешно пред Господом. Петр помолчал, давая Бяконтову сыну успокоиться, подумать и прийти в себя. Вздохнул и, по юношескому трепету Алексия поняв, что до того начинает доходить не высказанное Петром, но молчаливо переданное участие, выговорил: - Не благословлять и не проклинать дела света сего пришли мы в мир, а учить добру и приуготовлять к жизни вечной. Власть церкви - горняя, и царство Христово - не от мира сего! Сказано бо есть: кесарю - кесарево и Богу - богово. Воспитывай в духе божьем, а о делах земных оставь заботу князьям! - Помолчав и пригорбясь, он добавил с легким вздохом: - Зло как волны на море, что идут чередою: за подъемом - провал. Да не устанем в бореньи! Да не смешаем вечное с временным и скоропреходящим в сердце своем. Что наши земные жизни и века лет для Господа! Слова, сами по себе, занесенные в харатьи, мало о чем говорят. Больше глаголет сердцу звучание слов, дух и печаль и сердечное тепло глаголющего. Алексей понурил голову. Было тихо. Так тихо! Молчал бор за узким окошком покоя. Шум Москвы совсем-совсем не доносился сюда. И дыхание иного, веяние вечности легко коснулось разгоряченного чела. - Помолим вместе Господа, сыне мой! - тихо попросил Петр, и Алексий, очнувшись, встал на колени рядом с митрополитом. Слова молитвы, древние и бессчетно повторяемые слова, как тихий весенний дождь спадали на его израненную смятенную душу и приносили тишину и покой - то необходимое, что нужно для неустанных трудов духовных. По весенней подступившей распуте стало не добраться ни от Москвы до Владимира, ни от Владимира на Москву. Великая княгиня Анна с трудом воротилась домой, в Тверь. Пережидали паводок, потом снаряжали посольство. Ехать во Владимир к Юрию должен был Александр. Самого Дмитрия, заступившего ныне место отца, Анна не отпустила, справедливо опасаясь, что Юрий может забрать его в полон и не выпустить, как сделал он это когда-то с рязанским князем. В пересылках и переговорах прошли май, июнь и июль. Юрий то принимал, то не принимал Александра, чванился, суетился, выставлял всякие неисполнимые требования, сетовал, что боится нарушить покой праха, уже захороненного в Спасском монастыре. Между тем держал у себя и Константина и бояр Михайловых, привезенных им из Орды, то требуя выкупа за них, то не соглашаясь и на выкуп... Константина он сводил со своей дочерью, Софьей, что была старше тверского княжича, держалась независимо; и Константин, с тайным страхом глядя в завораживающие голубые глаза московского родича, начинал чуять, что ему не уйти и что здесь означено разрешение его судьбы. Твердый носик московской княжны, вся ее гордая, чуть заносчивая стать, упрямый - в отца - норов начинали действовать на его смятенную, потерявшую основу и жизненную опору душу. И уже тайная жажда спасения и покоя сама начинала толкать его в объятия дочери Юрия Данилыча. <Своего зятя уже не тронет!> - так можно было изъяснить (хоть сам Константин и не понимал так, и не признавался себе в том) его робкое чувство и робкое тяготение к московской княжне. Все, что говорил Юрий тверским послам, все его увертки и недомолвки прикрывали сложное и ему самому не совсем понятное даже ощущение. Убив Михаила, добившись вышней власти, став наконец великим князем владимирским, Юрий, вместо ослепительной радости, почувствовал вдруг странное умаление себя самого. Все эти годы отчаянной борьбы, ненависти, призрачных побед и тяжких поражений Михаил, словно исполинская тень, застил для него все. Заслонял, как может заслонять солнце величавая колокольня или собор. Но вот собор рухнул, и вдруг оказалось, что не только застил он свет, а и сотворял высоту. Свету не стало больше, но слабее тени и ниже, более плоской оказалась земля. Так и после убийства Михайлы Юрий на первых порах не совсем понимал, что ему нужно делать, и потому еще держал тело Михаила (странно нетленное!) у себя на Москве как некий талисман, придающий ему силы. И не одни только дела и события увлекли его потом в Новгород. Отдав наконец прах Михайлы, Юрий как-то сразу потерял интерес к Москве. И еще одно заставляло его юлить и отказывать тверичам: он попросту боялся расстаться с трупом. Казалось, что даже и мертвому Михайле стоит только уйти от него, и опять и вновь подымет великий тверской князь победоносную рать на него, Юрия... Уговорил московского князя отдать тверичам тело Михаила митрополит Петр. - И ты смертен, и тебе предстоит могила, - твердо сказал он старшему Даниловичу. - Не оскорбляй праха! Оставь ненависть и вражду здесь, по сю сторону жизни. Там ее нет все равно. Там покой, и радость, и свет... И Юрий, сломленный мнением всей земли и суровою наступчивостью митрополита, сдался. Согласился выдать тело, и вот, уже в августе, посольство тверичей с попами и игуменами прибыло в Москву. Юрий наконец отпускал захваченных тверских бояр, отпускал Константина, предварительно обручив его со своею дочерью, и возвращал гроб с телом Михайлы Ярославича. С пением молитв гроб был поднят, освящен, и, сменяясь, на плечах понесли его к лодьям тверские бояре и именитые торговые гости. Чтобы не растрясти и не обеспокоить инако княжеского праха, его везли по рекам, медленно, и к Твери подвозили тоже на лодьях, по воде. Крутые волжские берега чернели и пестрели народом. В траурных, белых и темных, одеждах вышли встречать своего князя тверичи. Княжеская семья - Дмитрий, Александр и Анна с Василием - встречали тело в насадах, на Волге; епископ Варсонофий с причтом, крестами и хоругвями и весь народ из града, ближних и дальних сел и весей - на брезе. Было уже шестое сентября, и первое золото осени проглядывало в листве дерев над кровлями посада и окологородья. Так же, как и всегда, привычно, реяли, ширяясь в струях свежего волжского ветра, птицы над крестами и маковицами собора, и князь отдыхал, смеживши очи, и уже не было колоды на вые его. Пролежавшее чуть не целый год тело было цело и не обезображено тлением, только почернела и ссохлась кожа лица и рук, заметно опали, прилипли к костям усохшие мускулы, и весь он стал успокоеннее, костистей и тоньше. Синяя вода дробилась мелкой волной. Насады стукнулись, смыкаясь боками. Княгиня Анна, подобрав долгий подол саяна, первая ступила в погребальную лодью, подошла к открытому гробу и долго-долго, не чуя подступивших одесную и ошую старших сыновей, глядела на родимое, чудесно не поддавшееся тлению лицо. Потом тихо поцеловала мужа в лоб, и горячие крупные слезы упали ему на лицо. И она стала причитать шепотом, почти беззвучно выговаривая древние слова, от века известные на Руси каждой женке, теряющей своего ладу. Когда лодьи приблизились к причалу, от вопля и плача народного не слышно стало церковного пения на берегу. Вопили и причитали все женки и у воды, и выше, на круче, и там, у самых заборол городовой стены. Плакали, роняя тяжелые слезы, мужики, и теснилась толпа, мешая сдвинуться гробу. И долго-долго, едва пробиваясь сквозь плачущих, падающих на колени горожан, несли раку с телом Михаила до церкви, и тут, у церковных врат, на многие часы гроб был остановлен ради тьмы жаждущих проститься с прахом князя своего. И шли, и падали, и касались гроба, и плач и стенания не смолкали много часов. Князь лежал, смежив очи, совсем тихий, скорбный и прямой, с потемневшим и высохшим ликом, и принимал посмертную дань памяти и любви сограждан своих. Уже поздно вечером тело было занесено в Спасский собор, некогда строенный самим Михаилом, и здесь отпето и положено одесную (на правой стороне), посторонь гробницы преподобного епископа Симеона. Так достиг он наконец родины и успокоился в родимой земле*. _______________ * Спасский собор, хотя и сильно перестроенный в XVI - XVII столетиях, достоял, однако, в бурях и катастрофах веков до наших дней и был срыт вместе с могилою князя Михаила в 1937 году. ГЛАВА 52 Борьба за власть почти всегда кровава и преступна. Важно не то, как взята власть, а - кем взята. И - для какой цели. Как поведут себя захватившие власть победители? Станут ли они рачительными хозяевами завоеванной ими страны или, словно незваные ночные гости, будут торопливо и жадно обирать и разорять землю, не мысля о грядущем, не заботясь даже о завтрашнем дне? И воздаяние приходит по делам и заслугам властителя, а не по тому, что было совершено им в споре за власть. Хозяину - простится. Незваному гостю - никогда. Юрий, добившись великокняжеской власти, не знал, что ему делать с ней. Весь его талан был в том, как подрывать эту власть, как разваливать страну, стравливая князей друг с другом, как ссорить владетелей суздальских, ярославских, ростовских с великим князем владимирским, как строить козни в Орде, как обещать Новгороду блага и вольности в ущерб единству Руси Великой, как напускать пронских князей на рязанского, а на всех них после - ордынского хана... И помощники у него за эти годы собрались соответственные, с талантами только лгать, наветничать, убивать или грабить. Добившись власти милостью Узбека, он не мог, даже ежели бы захотел, ни в чем ему перечить. На Русь являлись жадные <послы>, пользующиеся кратким благоволением хана, дабы урвать как можно более, и Юрий не окорачивал никого из них. Татары притеснениями возмутили весь Ростов, и население вечем изгоняло насильников; во Владимире в тот же год свирепствовал посол Байдера, и Юрий не защитил стольного града своей земли. В Кашин приходил татарин Таянчар, <с жидовином должником>, разорил поборами весь город, а Юрий только радовался унижению Твери. Понять, что его бывший враг теперь стал его вассалом, или подручником, как говорили на Руси, и проявить милость и рачительную заботливость - на это не хватало у Юрия ни прозорливости, ни ума, ни сердца. Более того: и в вере начались шатания. Из Орды шли и шли на Русь проповедники, пытавшиеся свести в одно учения Христа и Магомета, и Юрий не давал им отвады, оставляя все на добрую волю иереев да на совесть верующих. Даже взять и жениться вновь Юрий не смел, боялся этим оттолкнуть от себя Узбека. А что такое престол без наследников? И стоило ли проливать кровь за такой престол? Брата Афанасия Юрий в первый же год посадил князем в Новгороде Великом. Кроткий хворый мальчик, младший Данилович, только и годился на то, чтобы предстательствовать взамен своего старшего брата. Через год после того, как Юрий утвердился на великокняжеском столе, умер Борис Данилович и был положен в церкви Богородицы во Владимире. Умер молодым и еще вроде бы полным сил, непонятно от какой причины. Через два года, и тоже по неизвестным обстоятельствам, умер в Новгороде Афанасий Данилыч, перед смертью постригшийся в монахи, и был положен у Спаса в Нередичах - в родовом княжеском городке. Верно, были какие-то поводы умереть тому и другому, были, быть может, некие болезни - в ту пору часто умирали молодыми. Простая, суровая, даже в высшем сословии забиравшая много телесных и духовных сил жизнь не баловала своих питомцев и уводила их в небытие с тою же стремительной легкостью, с которой порождала на свет. Но и то еще нужно сказать в надгробное слово этим двум Даниловичам, что умерли они не только и не столько от хвори, сколько оттого, что уже ничего не оставалось для них в жизни сей, за что бы стоило держаться и ради чего нужно бы было продолжать жить. Борис, когда-то бежавший в Тверь от насилий Юрия, теперь должен был убедиться, что насилия эти увенчались успехом и он на всю остатнюю жизнь обречен выполнять веления преступника, коим теперь, с убийством Михаила, является его старший брат. Афанасий, с его детскою верою в Господа, сугубо должен был казниться и скорбеть делами Юрия. Оба они скончали живот свой холостыми, так что и эта, простая и древняя, связь - забота о семье и потомках своих - больше не держала их на земле. В то же годы, как-то незаметно сойдя на нет, умерла и матерь Даниловичей, старая княгиня Овдотья. Ближайший ко времени возвращения Юрия из Орды 1320 год прошел относительно мирно. Юрий ходил походом к Рязани, на князя Ивана Ярославича Рязанского, приводил к покорству - и это все было завершением старой московской, еще Данилою означенной борьбы за коломенские пределы. В том же году как раз и умер Борис Данилыч, и тогда у Ивана с Юрием произошел важный разговор с глазу на глаз, после которого Иван Данилыч впервые отправился в Орду на поклон к Узбеку, дабы заодно покрепить свои княжеские права на Москву. И в этом был первый знак не то что усталости Юрия, а скорее - пресыщения властью и все более растущего у него в душе равнодушия к родному городу. Чтобы жить с прежнею силой, кипеть, и сверкать, и стремиться к чему-то, Юрию нужен был по-прежнему сильный враг, и он безотчетно начинал искать его в возрождавшейся мощи Твери. 1320 год прошел тихо еще и потому, что это был год свадеб. В Твери их совершилось целых три. Женился Сашко (княжич Александр Михайлович) на Анастасии; женился сам Дмитрий Михайлович на литовской княжне Марии, дочери Гедимина, и женился в Костроме Константин Михайлович на Софье Юрьевне, дочери великого князя владимирского (и убийцы своего отца) Юрия Данилыча Московского. Этою свадьбою, казалось, достигалось некоторое примирение Твери с Москвой. И, однако, гроза, ощутимо повисшая в воздухе, уже собиралась. Тверь, сохраненная своим покойным князем от ордынского погрома, не потеряла ни людей, ни торговой мощи, ни ратей, ни налаженной Михаилом толковой администрации. Каждый по-прежнему сидел на своем месте и выполнял свое дело, и всем им нужен был лишь знак, глава, знамя, имя и слово княжеское, дабы съединиться вновь в прежний кулак. И Дмитрий, подталкиваемый матерью и игуменом Иоанном, вновь начал совокуплять Тверскую землю и приводить к послушанию своих великих бояр. Трудно быть сыном великого отца. Еще труднее быть сыном великого отца при живой матери. Он обязан был возродить величие тверского княжеского дома. Он обязан был найти то, чего не нашел, не успел найти в свои предсмертные часы Михаил, - улики против истинных убийц Кончаки. Он взял на себя обе эти задачи и поклялся, что выполнит их или умрет. Расспросив всех воротившихся отцовых бояр и слуг, Дмитрий связался вновь с купцами, что помогали Михаилу, продолжил и расширил поиски Зухры. <Несть тайного, еже не явится, и скрытого, еже не откроется>. Девушку отыскали в конце концов, и она показала, что и должна была показать: Фатима повесилась совсем не от любви, а потому, что Кавгадый велел ей поднести госпоже порошок, от которого и умерла Агафья-Кончака. Произошло ли это сразу после возвращения из плена тверских бояр или через два года, когда Дмитрий поехал в Орду, мы не знаем. В житии Михаила глухо упомянуто, что Кавгадый <окончил живот свой зле>, не пребыв единого лета после убиения князя. Можно только вообразить ярость Узбека, узнавшего, что Кавгадый подло обманул его. Даже не гибель сестры, а подозрение, что он, казнив Михаила по ложному навету, стал смешон в глазах окружающих вельмож, должно было подвигнуть Узбека на самые жестокие меры противу обманщика и убийцы. Быть может, поэтому Кавгадыя и не допросили хорошенько. Извиваясь и визжа в пытках, вываливая язык, с налитыми кровью глазами, в собственном кале, моче и крови, теряя сознание, ползая, с уже перебитыми конечностями, в ногах палачей, он мог тысячу раз выдать Юрия еще до того, как, завершая истязания, ему пригнули затылок к спине, переламывая позвоночник, и черная кровь хлынула из горла и из ушей этого тройного предателя и убийцы, а жирное, почти потерявшее вид и облик тело было кинуто в яму на снедь бродячим псам и отвратительным навозным мухам, что тотчас целыми роями облепили, густо и раздраженно гудя, лужу темнеющей, свертывающейся на жаре крови. Так ли, иначе, но причастность Юрия к убийству своей жены доказана не была, и приходилось вновь разыскивать и связывать рвущиеся ниточки чьих-то воспоминаний, ибо не Кавгадый, а Юрий был и оставался главным врагом Твери. Быть может, и не через <единое лето>, а позже была установлена вина Кавгадыя и совершилась казнь его, быть может, именно тогда-то и встретились Дмитрий с Юрием в Орде... Не знаем. Черная кровь на майдане густеет быстро, и в конце концов не так важно, годом раньше или позже <испроверже живот свой зле> Кавгадый, раз казнь совершилась и возмездие настигло его. Трудно было на первых порах справляться со своими боярами, заставлять их дружно являться по зову, приводить исправно оборуженных кметей и вовремя платить княжую и ордынскую дани. Порою, в юношеской запальчивости, Дмитрий Грозные Очи (прозвище все более укреплялось за ним), что называется, пересаливал, но неуклонно шел к своей цели, и уже начинала Тверь чуять, что есть у нее новый князь и новый глава, достаточно твердый, чтобы, при нужде, не дать погибнуть родному княжеству. Сперва мелкие, а потом и самые крупные вотчинники, разбредшиеся было переждать - как оно ся повернет теперь? - начинали склонять выи под твердую руку Дмитрия. С Иваном Акинфичем, главою принятых некогда Михаилом Андреевых бояр, у него единожды произошел знаменательный разговор. В ответ на увертливую речь великого боярина Дмитрий, сводя брови, тихо и грозно вопросил: - Быть может, мужиков спросим, кому они похотят служить? Тому и дадим села ти! - Мужиков прошать - на веку того не бывало! - осторожно, опасливо приглядываясь к Дмитрию, ответил Иван Акинфич. - Боярину отступати своего князя - такожде не бывало на веку! - сурово возразил Дмитрий. - А коли бывало, так и разговор был иной. Те волости тебе батюшкой дадены, их и отобрать мочно! В середу, и не позже, явишь дружину на смотр, конно и оружно чтоб! И сколь дани не додано - доставишь! С переславских вотчин своих ты не Юрию, а мне ордынский выход должен давать! И Иван подчинился. Понял, что с сыном Михаила лучше не спорить. Ворчали иные, а кому и нравилось. К власти княжеской покойный Михайло приучил добре, и лиха никоторого при нем не видали. Вновь укреплялась Тверь. Но уже и Юрий затеивал новый поход на непокорный город. В исходе зимы, в начале нового, 1321 года, начали собирать полки. Теперь Юрий мог бы и развернуться. Владимирская городовая рать выступала на его стороне, присылали помочь мелкие князья, пришли ростовцы, ярославцы, суздальцы. Юный Дмитрий еще не имел сильных союзников, да и кто дерзнул бы противустать Юрию после ужасной участи Михайлы Тверского! Великокняжеские полки собирались к Переяславлю, чтобы отсюда ударить на Кашин. Вести рати прямо на Тверь Юрий все же опасался. Давешний разгром под Бортеневом слишком крепко запомнился ему. Дмитрий тоже собирал рати. Тверская земля подымалась дружно, но сил было все равно меньше, чем у Юрия, и на семейном совете с государыней матерью и игуменом Иоанном, а после в думе, где решали вместе с большими боярами, а после на совете вятших людей Твери, с купеческою старшиной, избранными от ремесленных братств, и духовенством, - порешили просить мира. В Переяславль отправился епископ Варсонофий (по другим известиям, посредничать вызвался прежний епископ Андрей, удалившийся в монастырь). Так или иначе мир был заключен. Дмитрий обязывался не искать стола под Юрием, давал путь чист московским гостям в Новгородскую землю и, главное, передавал Юрию, как великому князю, ордынский выход со всей Тверской волости - две тысячи гривен серебра. Юрий поломался, конечно, потребовал еще подарков, кормов и даней, но в конце концов согласился на мир. Да и пора уже наступала, неспособная для ратных действий. Ордынский выход Юрий потребовал выдать ему сразу и целиком. Тверичи и это исполнили. Серебро в кожаных кошелях было привезено, сосчитано и в присутствии епископа передано великому князю. Можно было отправлять полки по домам и праздновать еще одну победу над Тверью. Получив с тверян две тысячи ордынского выхода, Юрий ожидовел. Умом он понимал, что должен, хоть в распуту, во что бы то ни стало достичь Сарая и вручить, яко слуга верный, тверское серебро хану, и вручить как можно скорее, но серебро, казалось, само прилипло к рукам. Он не мог так скоро отдать его и, рискуя всем - добытым ярлыком, своим московским княжеством, даже головою, - поворотил с тверскими тысячами в Новгород, где надеялся через купцов-вощинников, пустив серебро в оборот, нажить на гривну - гривну и уже потом, удвоив нежданное богатство, расплатиться и с ханом Золотой Орды. Это был конец Юрия и как великого князя владимирского, и просто как политика, <мужа смысленна>, - по выражению наших далеких предков. Получалось, что и гибель Кончаки, подозрительно устроенная Кавгадыем в пользу Юрия, и утайка ордынского выхода, и даже бегство - ежели не в немцы, то в Новгород, - то есть все, в чем три года назад ложно обвинялся Михайло Тверской, совершено теперь, или почти совершено, Юрием. Было еще и мнение Владимирской земли, которая не могла забыть Михаила. Было и в среде ордынских вельмож глухое брожение: далеко не всем нравилось торжество бесермен в Орде, и уже поэтому не радовала многих расправа с урусутским коназом - Михайлой. Узбек, упрямо непостоянный и мнительный, готовый теперь даже и бегство своей армии от Железных ворот приписать коварству Кавгадыя, назло ему, Узбеку, погубившего не вовремя великого коназа урусутского (признаться в собственной трусости Узбек, разумеется, не мог), узнав о поступке Юрия и его непокорстве, был взбешен. Как только прошел лед и немного сошла талая вода, Дмитрий тотчас поплыл в Сарай, к хану. Он не очень понимал, как делаются дела в Орде (правда, бояре при нем были опытные), и потому даже удивился той легкости, с которой Узбек воротил ему (а в его лице Тверскому княжеству) ярлык на великое княжение владимирское, заочно отобранный им у Юрия, а Юрия, через послов, велел вызвать к себе в Орду. Иван Данилыч, в ту пору сидевший в Орде, вызнавая, как тут и что (он основательно знакомился со всем и со всеми, от чего и от кого зависела ханская политика), не мог помешать Дмитрию Тверскому, а может, даже и не рискнул вмешиваться, заранее дальновидно отделяя себя от поступков и дел Юрия. Так, всего через три с половиною года после вокняжения, Юрий потерял ярлык и власть, за которую дрался до того непрерывно почти пятнадцать лет подряд, к которой шел и дошел по трупам и крови и которую потерял самым нелепым образом, прельстившись тусклым рыбьим блеском дорогого металла. ГЛАВА 53 Мишук попал в Переяславль с полками великого князя владимирского. Москвичей вел на сей раз Василий Протасьич, сын старого тысяцкого, все чаще и чаще заменявший в делах отца. Вторым воеводою был рязанский боярин, когда-то, вместе с Хвостом Босоволком, перебежавший к покойному Даниле. Воеводы, как судачили в полку, должны были бы ссориться ежед°н, но они, однако, быстро сошлись, не попомня розни Босоволковых с Протасием-Вельямином, и действовали дружно и заодно. Стояли по теремам и в пригородах. Силы было нагнано - что черна ворона. Ездили друг ко другу, перекликались с владимирцами, знакомились. Когда начались переговоры с тверичами, приехал ихний епископ и стало ясно, что до боев вряд ли дойдет, стало мочно не так блюсти службу, отлучиться из полку и даже ночевать на стороне, чем очень и очень спешили воспользоваться молодые холостые кмети. Мишук свое время использовал на дело. Он недавно женился (Просинья добилась-таки своего) на дочери московского городового послужильца, и теперь Катя была на сносях, ждали первенца, и надеялись, сына - по бабьим приметам выходило вроде так. Мишук с новым, еще странным для себя самого чувством ответственности спешил устроить дела с отцовым теремом и землею. Переяславскую вотчину можно было сейчас сбыть не без выгоды, а под Москвою как раз продавалась однодворная деревня, а с нею и удобный дом в Занеглименье. (Дядину хоромину на Подоле прошал купить великий боярин Окатий, давал хорошую цену, да и так... отказывать большому боярину не стоило без крайней-то нужды.) Словом, уже не бабы и не девки, а грамоты, заемные и прочие письма, духовные, гривны и куны - вот что занимало его сейчас. Да воспоминания о невысокой, круглолицей, смешливой и немного взбалмошной девчушке, с долгою косою и длинными ресницами, что сейчас стала уже толста, как кубышка, и так беззащитно-доверчиво прижималась к нему своим округлившимся животом, где уже шевелился будущий малыш - его сын! Верно, что сын, а не дочерь, уж и все, и тетка Просинья так говорит! Ойнаса и одну из девок-холопок Мишук забирал в Москву. Ойнас, получивший вольную, мог и остаться, даже поупирался малость, да подумал - и согласился. Тут была могила господина, там - его сын, и Яшка-Ойнас решил, ради покойного Федора, не оставлять Мишука без мужицкого догляду. Купчая грамота составлена, получено серебро. Уже разворошенное, трижды перевернутое барахло разобрано: что с собою, что остается за ненадобностью тут, вместе с домом. А все что-нибудь да кинется в очи: материна треснувшая и склепанная деревянными гвоздиками прялка - намерился кинуть, да вот... А этот сточенный ножик - не дедов ли еще? Тогда и его нельзя кидать! И вновь, и вновь оглядывает Мишук тесаные стены, и закопченный потолок, и узорные лавки и с грустью думает, что Катя уже никогда не увидит этого всего, а ежели бы и увидела - ничего не скажет это все ее сердцу. Не бегала она к проклятому врагу слушать чертей, не глядела на Клещино с обрыва, не каталась на салазках с горы, и Клещин-городок, и монастырь Никитский, куда бегал Мишук учить грамоту вослед своему отцу, - уже ничто для нее... И для сына... Нет, шалишь! Сына, едва подрастет, он свозит в Переяславль обязательно, сводит к Синему камню, расскажет про все ихнее житье, про отца и про мать, про деда - то, что запомнилось из отцовых рассказов, - того самого Михалку, что погиб под Раковором в далекой Новгородской земле... Сына он привезет! Посидит вместе с ним на высоких валах Клещина, откуда все озеро словно на ладони, и синяя вода, и челны, и далекий Переяславль с белеющей бусинкою своего собора, и совсем далекие, аж на той стороне, за Горицами, Вески, откуда уходит дорога на Москву. И еще остаются могилы. Могилы отца и матери на княжевецком погосте. Туда он идет один, в последний раз. Снег тает, капает с темных крестов, и синицы уже верещат и прыгают по темным ветвям берез вниз и вверх, вниз и вверх. В птицах - души прадедов, и, возможно, где-то тут, среди них, души его родителей, матери - Веры и отца - Федора... Как узнаешь?! Даже и сердце не скажет. Он сыплет зерно, крошит вяленое мясо для синиц, и они жадно набрасываются на корм. Потом низко кланяется родимым могилам. Когда еще придет побывать тута! И уже не дома, в гостях! А солнце греет, и кусты, словно напоенные солнцем, только и ждут, чтобы лопнуть почками, одеться в зеленый клейкий весенний наряд... <Прощай, тата! Пригляни и наставь, коли што... Когда-то гладил ты меня по волосам грубой и доброй ладонью, говорил: <Мягкие волосья-то, добрый ты у меня...> Добрый ли я? Не знаю! Воину не приходит слишком добрым быти... Только наставь меня, татушка, не дай очерстветь моему сердцу, не дай совершить такого, от чего потом совестно станет жить на земле!> Уходит Мишук, и оборачивается, и видит уже далекие, затерянные среди прочих, два креста - память сердца, его корень на этой земле, то, что оборвано уже и будет кровоточить долго-долго, быть может - до конца дней! Ибо родина - это земля отцов, и труд, привычный с детства, и привычные радости, и родные могилы, и та же деревянная, глиняная ли миска щей, и та же гречневая каша с молоком, и так же - воротясь из похода, путей ли торговых, из-за тридевять земель и морей, из далеких сказочных царств - скинуть тяжелые порты дорогого сукна, сермягу дорожную ли или суконный вотол и, в холщовой долгой рубахе и холщовых исподниках, росным утром выйти косить с наточенною до хрустального звона косой и пойти махать, оставляя позадь себя холмистую череду перепутанных, срезанных трав, которые потом, к пабедью, женки учнут ворошить, а там уже и сгребать голубое подсохшее сено, в котором с девчушечьей радостью все еще светят сухие глаза цветов. Потому и больно так покидать насовсем родные места! Ибо в боях, путях и походах защищал ты не что-то лучшее или иное, а родное и привычное, отстаивал право быть и жить так, как довелось искони. А уже когда похотят перемен и бросают родные поля и погосты, и идут за иною мечтой и в иную, несхожую жизнь, - ну, тогда и родину ищут себе, создают ли вновь, иную, и сами тогда становятся скоро другим народом, с иною любовью, с иною памятью предков, да даже и с иным языком! Вс° уходит из памяти: и любовь, и предания, и речь, сохранявшая когда-то прежде голоса и заветы пращуров. Но и вновь и опять возникают родимые погосты, и привычный уклад, и навычай, по коему сразу узнаются свой и чужой. И вновь в путях и походах начинают мечтать об одном: воротиться домой, к привычному очагу и труду, и продолжать делать то же, что делали предки, когда-то сотворившие для себя и внуков своих навычай своего бытия. Так - с народами. Ну, то, быть может, в тысячу лет раз! А и каждому, кто даже и в своей земле, в народе своем меняет отчий дом на иной, - в иной волости, княжестве ли соседнем, - каждому, уходя, приходит отрывать от себя что-то вросшее в саму землю, в саму почву родного селища, словно те тонкие корешки, что, как ни старайся, с каким береженьем ни вынимай растение из земли, все одно оторвутся и останутся здесь навсегда, насовсем. Память сердца... Эх! Да ну ее! Забыться, затормошиться поскорей! Дел хватало у Мишука. Впервые поставили старшим над десятком ратников, и надо было не ударить лицом в грязь: у всех проверяй седло, сбрую, сапоги, рукавицы, оружие да не сбиты ли спины у лошадей? Да хорошо ли кованы кони? Огрешишь в чем, боле старшим не поставят, и сиди весь век в молодших тогда! Оно бы и в бою показать себя не грех с десятком-то ратных, да ноне чегой-то не хотелось Мишуку боя! Хотелось тишины, а не сражений. Уже не было того, болезненного, - от сочувствия Михайле, - когда не знай, за кого и биться на рати, но и злобы на тверичей не было. Уж кончили бы все миром! Гляди, в Орде стало больно нехорошо, не привелось бы ратиться с ханом! Тут уж со своими-то нать по-мирному как-нито. И не один Мишук, многие думали так. Потому и обрадовались миру. И воеводы тоже, видать, не рвались особо-то в бой. Все думали: лучше миром. И всем было боязно того, что творилось нынче в Орде. Ханские послы многих и многому выучили. Еще и пото не полез Юрий под Кашин. Почуял нежелание воевод. Из Переяславля по раскисшим дорогам потянулись в Москву. Только на Москве узнали, что князь Юрий ускакал в Новгород и созывает туда, к себе, дружину. Впервые по-настоящему обрадовался Мишук, что служит не у князя, а у Протасия, в городовой рати. Кате было вот-вот родить. И дом устраивать надо было. И пахать. А после - косить. И тут-то у Мишука родился сын, и в то ж узналось, что Дмитрий Михалыч, старший сын покойного тверского князя, взял великое княжение под Юрием. Юрий Данилыч из Новгорода уже слал за помочью на Москву. Дометывая копны вместе со стариком Ойнасом, Мишук все гадал-прикидывал: когда ся начнет новая война? И успеют ли они с Ойнасом скопнить сено? ГЛАВА 54 Есть история народа, его подъема, развития и упадка в череде сменяющих друг друга веков. Есть история власти и властителей, бесконечно важная, ибо от власти зависят жизнь и труд смердов, зажиток или раззор страны и земли. Эта история больше всего и отражена в хрониках и летописях народов. И есть история духа, создаваемая и запечатлеваемая избранными, зачастую посвятившими себя только ей одной и отринувшими все земные утехи и искушения плоти. Интеллигент позднейших веков, обремененный семьею, мятущийся в ворохе мелких дел и страстей, с трудом выкраивая малый час для работы, в которой - в одной - его бессмертие, этот интеллигент жалок и даже смешон по сравнению со своим предком, ученым иноком, что раз и навсегда отринул временное для вечного и плотское для единой работы духа. <Могущий вместить да вместит!> - сказано в древней, изначальной книге. Не в покор прочим и не в гордыню избранным. От гордости тоже должно отречься, вступая на путь монашеского труда. Давно уже упокоился в гробнице митрополит Кирилл, а <правила>, им утвержденные, спасают и держат русскую церковь. Неустанно объезжает бывший ратский игумен, ныне преосвященный Петр свою обширную митрополию: из Луцка в Галич, из Галича в Киев, из Киева снова в Суздальскую землю. На санях и в возке, на лодьях и насадах, и всюду проповедует слово божие, и учит, и наставляет, и пасет паству свою. Петр уже стар и ветх плотью, и скоро наступит конец его земного жития. Но заботы растут, и грозные тучи склубились над его вертоградом. Ныне предстоит положить препону бесерменской проповеди на Руси. Пусть князья спорят о власти. Власть стоит духом живым, а дух народа укрепляется верою. Как укрепляется вера? Проповедью, книжным научением. И потому иноки тратят годы, переписывая ветхие пергамены минувших веков. Возведением храмов. И потому, несмотря на военное розмирье и убийство Михаила в Орде, тверской игумен Иоанн Цесарегородский возводит каменную церковь святого Феодора. Подвижничеством. Церковь, не имеющая мирян и иереев, готовых на муки и скорби ради веры, - мертва. Почему на Руси и канонизировали тотчас христианина Федора, замученного в Болгарах за веру 21 апреля 1323 г. Обличением отступников и паки привлечением заблудших душ. Ходя и проповедуя, Петр, при всей его доброте, тут был тверд и противустал неверным, яко первый воин Христа. Почему мусульманство, одолевшее многие страны Востока, наткнулось на Руси, словно как на железную сеть, на некую незримую преграду? Казалось бы, при господстве Орды над Русью и власти хана-фанатика должны были появиться целые ряды отступников, целые области принявших учение Магомета. Тем паче что философия Джалаледдина Руми, поэта, глаголившего, яко несть большой разницы между Христом и Магометом, уже прельстила многочисленное население Византийской империи - а там были вековые традиции христианства, процветала высокая жизнь духа и древняя культура церкви! На Руси же ни тысячелетней традиции, ни великой церковной организации отнюдь еще не сложилось. Да, был дух народа, не сломленного игом, но дух народа - его бессознательное душевное устремление - в таком сложном и трудном явлении, как церковное учение (скажем шире - всякая идеология вообще), сам по себе мог и должен был оказаться бессилен. Знаем же мы целые культуры и цивилизации, исчезнувшие потому только, что народ принял гибельное для него учение, принял сам, с восторгом и подъемом, а там и исчез в волнах времени, - как кочевые уйгуры, усвоившие философию пророка Мани и через три поколения выродившиеся и сошедшие с лица земли. Чтобы сохранить непорушенной православную веру, требовались и знания, и ум, и неукоснительное проповедание, и борьба, паче жизни самой. Недаром четырнадцатый век породил мощное монастырское строительство на Руси. Появляются все новые и новые обители, на пустых местах, в дебрях и лесах; и те, первые, зачинавшие русское пустынножительство, были чем угодно, только не разъевшимися и отупевшими от безделья паразитами, как принято думать про монашескую братию (и примеры чего, увы, в последующие века также являла-таки наша история). Достаточно напомнить только, что четырнадцатый век создал Сергия Радонежского, и нам уместно сказать здесь об этом потому еще, что родился он в те самые времена, о коих идет речь, а точнее сказать, в 1319 году, через год после гибели Михаила Тверского. Но и для этого мощного, идущего снизу движения пустынножителей, проповедников и учителей народных, для множества, отдавших себя вере и родине, требовалась твердая направляющая воля, и тут мы должны поклониться и воздать должное неутомимой деятельности митрополита Петра. Это он стал вперекор проповеди мусульманства на Руси, как и проповеданию латинства. Это он сохранил в чистоте идею освященного православия, а значит, духовную независимость Руси от восточных и западных захватчиков. Летопись донесла до нас лишь один эпизод этой многолетней борьбы нашего митрополита, и то в смутном и неясном указании, что Петр проклял и отлучил от церкви некоего Сеита... Кого? И за что? Имя Сеит ведет нас на Восток. (Сеит - духовное лицо в мусульманских странах.) Почему он мог проповедовать на Руси? Входил ли он в храмы наши и молился в них, осеняя себя православным крестом? И как и где произнес Петр проклятие ему? В каком соборе, при стечении каких и скольких людей, и как происходило само проклятие? Восклицал ли <анафема> митрополит Петр или как-то иначе отринул Сеита от веры и права посещать храмы русские? Мы не знаем. Но о чем можно догадаться, - только догадаться, конечно! - это о том, каким мог быть, ежели он был, разговор Петра с этим Сеитом с глазу на глаз или в присутствии немногих иерархов, ибо Петр, конечно, прежде, чем произнести проклятие, должен был убедить себя и присных и даже и противника в своей правоте. Что должен был и мог сказать этот Сеит, отстаивая свои взгляды? То же, что говорилось всегда, всюду и во все века сторонниками слияния вер, государств и народов. И, конечно, он знал хорошо русский язык, и был научен и книжен, и <хитр разумом>, и видом, возможно, мало уступал Петру: был скорее сух и прям, чем жирен и толст, и был дерзостен и огнеглаз, в седой или черной бороде, с лицом решительным и резким, красивым лицом таджика, согдийца или араба, горбоносым смуглым лицом, странно похожим по очерку на лицо митрополита Петра. И, конечно, он ссылался на учение Джалаледдина Руми, и, конечно, напомнил слова Евангелия: <несть предо мною еллин, или иудей, или грек>... И, конечно, развернул слепительную картину: одна вера, один народ, одно царство на всей земле, в коем только справедливость, благие законы и равенство, но ни войн, ни насилий, ни розни или вражды. Что мог ответить ему Петр? Оспорить слова Христа, сохраненные Евангелием? Отринуть светлую мечту мирной и дружной жизни народив? Нет, ни отвергнуть Христа, ни оспорить красоты всеобщего мира не мог, да и не хотел преосвященный Петр. Но он сказал другое. Он напомнил иное многое, что есть в благовествованиях евангелистов. О несовершенстве людей. О грехе. Наконец о том, что народы всегда различны и живут своим побытом и навычаем, несходным с иными. Одни пашут и сеют зерно, другие пасут скот, третьи мореходствуют и ловят рыбу. И учение любви могут они все принять только через любовь, а не через принуждение. И все равно - останутся сами собою. Ибо море и суша, горы и пустыни, лес и степи не переменят места свои и не съединятся в одно. И что есть научение всех единой вере и единому способу жизни, как не суета и не обман, ибо одним то будет легко, и они взвеселятся и возликуют и умножатся и распространятся по земле, яко песок морской, а другим станет неудобно и утеснительно, и эти почнут умирать, и терпеть муки, и служить тем, удачливым и веселым. Не худшее ли рабство воцарит в этом едином собрании разных народов и племен? И кто может поклясться и сказать: <Клянусь Богом, что законы, утвержденные смертными людьми, что власть, установленная немногими для многих, будут справедливы и мудры для всех и на все века?> Да ежели бы возможна была на земле такая гармония, сходная с гармонией ангелов, так давно уже божьим соизволением и возникла бы она! Однако зрим мы иное. В борениях и скорби, в долгом непрестанном мужествовании творится справедливость и сама жизнь на земле. И не может быть правды там, где не разрешено или невозможно станет биться за правду! И не может быть равенства там, где не будет воли, и не царство божие на земле, - царство антихриста проповедуют такие, как сей муж, по тщанию коего должна православная вера уступить место <вере арабов>. Пусть каждый народ идет к Богу своим путем, и тогда это будет путь сердца, а не принуждения, путь радости и любви, а не насилия и скорби. И сколько бы на пролилось крови и слез на этом пути, - в борьбе ли народов, в бореньях ли властителей, - все же это будет лишь малая капля по сравнению с тем угнетением духа, теми муками и теми смертями инакомысленных, что льстиво предлагает сей проповедник и присные его! Вот что мог и должен был ответить Петр, ибо сказать прямо, что проповедь Сеита направлена к тому, чтобы духовно подчинить Русь хану Золотой Орды и растворить русичей среди прочих народов Дикого поля, - сказать так прямо он не мог, хоть и без того понимали все, что речь идет именно об этом - о том, будет или не будет существовать в веках Русь? И это решалось прежде всего верою, а не борьбою князей за власть над владимирским столом. И еще был в споре сем один собеседник, соболезнующий Петру, что тоже подал голос свой за разность вер и неслиянность племен и религий, хоть он и не произнес ни слова, и даже видом своим не смутил тяжущихся, но самою участью своею свидетельствовал зато в пользу митрополита. Собеседником этим был замученный в Орде и причтенный русскою церковью к лику святых Михаил Ярославич Тверской. ГЛАВА 55 - Князю Юрию Даниловичу! - Здрав буди! Здрав буди! Гремят и плещут чары и чаши. Звонкой медью, серебром и рыбьим зубом, резным капом, в серебро оправленным, златом в каменьях и жемчугах и даже бесценным стеклом веницейским сверкает и искрится праздничный стол. Под кабаньими тушами, навалами жареной дичи, под чудовищными, в сажень длиной, копчеными осетрами, алыми горами резаной семги, пирогами, серебряными бочками стерляжьей ухи, щей, густого мясного хлебова, под точеными аршинными мисами с белою, сорочинского пшена, кашею, вдосталь начиненною винными ягодами и изюмом, стонут и ломятся дубовые столы. По просторной тесовой палате на два света, под неохватными брусьями высокого гладкотесаного потолка волнами прокатывают веселье и клики. Встают, подымая заздравные чары, приветствуют князя бояре, купцы, житьи и старосты ремесленных братств Господина Великого Новгорода. Откидывая долгие рукава опашней, выпрастывают руки в белом тонком полотне, в шелку, в парчовых наручах и перстнях, тянут чарами ввысь. И лица в улыбках, и грозно-задорные хмельные взоры - и вс° к нему, для него! А Юрий - распахнутый, сияющий, солнечный, лучится весь, весь из счастья и светлоты - кого-то обнимает, с кем-то целуется и пьет. Тут не надо думать, гадая: как теперя быть и что делать? Тут сами не дураки, подскажут! Жизнь положив в споре за высшую власть, Юрий был по поваде своей скорее исполнитель замыслов, чем творец. Ему, чтобы действовать, нужно было не задумывать о самом главном. Высшие причины действования были для Юрия звук пустой. Было родовое: не упустить великий стол из семьи потомков Невского, - и дрался. Можайск, Коломна, Переяславль - все то было исполнением или продолжением замыслов Данилы. Даже то, как справиться с Михайлой Тверским, свалив на него гибель Кончаки, подсказал Юрию Кавгадый. И теперь, в Новгороде, его ласкают, и дарят, и чествуют, как великого князя владимирского и новгородского тож (еще Дмитрий не добрался до хана, и еще ярлык не передан тверским князьям!), и среди пиров и утех шепчут ему в уши, и он, милостиво соглашаясь, кивает головой: <Свея так Свея! И под Выборг пойдем, свею выбивать!> И переглядываются, подмигивая, новгородские вятшие мужи - по-ихнему вышло! На лето назначен поход, и полки великого князя уже вызваны в Новгород. И уже когда, отпировав и отгуляв вдосталь, вошли в скалистую и песчаную, сплошь в красных сосновых борах, землю Суоми, настигло Юрия известие о решении хана. Но и здесь, посвистывая и зло узя глаза, не упал он духом. Про себя крепко-таки ругнул Узбека: <За две тысячи тверского серебра ярлык отобрать! Хорош родственничек!> Поморщился, вспомнив, что Кончаки-то нет. <Ну и жадна была на ласки татарка! Не умори ее Кавгадый, замучила бы вконец!> Под Выборгом стояли чуть не весь август. Били стены пороками, ходили на приступы. Взяли окологородье, испустошили всю волость вконец. Крепости, однако, взять не смогли. Свеи защищались отчаянно. Девятого сентября сняли осаду и, волоча обозы с добром, потянулись назад. В Новгороде ожидал Юрия строгий вызов хана Узбека. Большой охоты идти в Орду сейчас, под первый гнев хана, не было, но ханский посол Ахмыл натворил, передавали, много пакости по Низовской земле, взял и пограбил Ярославль, иссек много народу... Идти надо было. Отправился уже под осенние дожди и слякоть, провожаемый боярами, с обозом, казной и добром. На подарки псам-бесерменам опять невестимо сколь серебра утечет! Не дают обрасти добром, стригут и стригут, стервы! И уже в Ярославской волости, на Урдоме, пристигли поезд Юрия тверичи... Как оно там створилось, Юрий сам потом не понимал толком. Помнил скачущий вроссыпь, облавою, строй вражеской конницы, сумасшедшую рубку, чьи-то яростные глаза и яростный блеск танцующих в воздухе сабель, помнил стрелы низко над головой, когда он, пригнувшись, рвал сквозь кусты, холодный веер водяных брызг, и как плыл, фыркая, конь, и как он, мокрый до плеч, скакал потом под холодным ветром и только молил Господа об одном: <Уйти, уйти, уйти!> И ушел, запалив и бросив коня, потеряв весь обоз, казну и половину дружины. Ушел-таки и, петляя, как заяц, добирался потом во Псков, куда затем долго еще добирались и добредали его разбежавшиеся дружинники... Трудно быть сыном великого отца. Еще труднее, когда рядом, как постоянный молчаливый укор, находится мать со скорбным иконописным ликом русской Богоматери. Дмитрий Михайлович Грозные Очи был красив, но уже и какой-то особой трагической и обреченной красою. Тонкий в поясу, широкий - <просторный> - в плечах, высокий, с прямым долгим носом и легкою кудрявою русой бородкой, с черно-синими, бездонными, страшными иногда глазами, в которых, даже когда он смеялся, все стояла спрятанная глубоко-глубоко немая печаль, с бровями вразлет, с грозным гласом отца, с породистыми узкими ладонями и долгими материнскими перстами рук (руками этими, почти женскими по рисунку, он как-то на охоте без труда, сдавив за горло, задушил рысь, прыгнувшую с дерева к нему на седло). Любил ли он дочерь Гедимина? Мария изнывала от счастья, даже и глядя на него; и когда он погиб, уже не могла жить, умерла вскоре. Но и ее временем охватывало отчаяние. Дмитрий был весь в одной неизбывной мечте. Душа его горела и сгорала одним-единым огнем: отмстить за отца! И даже мать, сама помогавшая разгореться этому пламени, пугалась, чуя обреченность сына, ибо жить только гневом нельзя, не дано живому человеку. Он должен тогда уж погибнуть или погубить. Или и погубить и погибнуть. Но не жить. Ибо для жизни нужны прощение, забвение и любовь. (Хоть не хотим мы прощать, и забывать не хотим, и трудно нам заставить себя полюбить обидящих нас!) Ярлык на великое княжение нужен был Дмитрию лишь за одним: справиться с Юрием. И пока тот беспечно пировал в Новгороде и готовился к войне со свеей, тверские князья обкладывали его, как волка, загнанного в осок. Дмитрий ждал Юрия на главных новгородских путях, брата Александра, Сашка, послал за Кострому. Александр был тоже красив, и высок, и строен, и соколиной статью и породистым славянским лицом, главное в котором были гордая прямота и удаль, вряд ли уступал брату. Только он был проще и живее, и не было обреченной страстности в его ясном, голубом и веселом взоре. Они все были красавцы, тверские князья, и даже много после, и через полтора-два столетия не исчезли в тверском княжеском роду эта величавая стать и открытые породистые лица, прямоносые, крупноглазые, не исчезли ни смелость, ни удаль, и даже ратный талан нередко являлся в их потомках - только судьбою обделил их Господь... Александру и довелось имать Юрия. Сделал он это смело, ярко, излишне красиво, пожалуй. Преизлиха много было бурной скачки и сабельного блеска. Во всяком случае, захватив казну и обоз, Юрия он упустил. Дмитрий, узнав о том, рвал и метал. Едва не схватил брата за грудки. Перешерстил всю дружину - победители прятались от него по углам. - Юрий, Юрий нужен! А не обоз, не казна! Прельстились грабежом рухляди, воины! Дети Михаила такого не допускают! Позор! Понимаешь ли ты? Ах, Сашко, Сашко... И все сначала, все заново теперь... Вечером он заперся ото всех. Даже от матери. Сидел, уставя черные страшные глаза в одну точку. Юрий - это было теперь уже не из мира людей, это было зло, которое требовалось уничтожить, чтобы освободить, нет, - очистить мир. И в том, что Юрий ушел из засады, тоже было нечто зловещее, какой-то недобрый и грозный знак, быть может, знак того, что зло неизбывно в мире... Но человек же он! Дмитрий, издрогнув, крепко повел руками по вискам и щекам. В полутьме покоя, и верно, что-то начинало вроде бы трупно посвечивать и шевелиться. - Чур, чур! - произнес Дмитрий, опоминаясь. Поход на Москву? Сейчас не соберешь сил, да и хан не позволит, да и что ему Москва без Юрия! Москва, где сидит Иван Данилыч, коего он видел только малым дитем, сидит и тихо показывает зубы, почти уже как владетельный князь, давая понять, что он не поступится ничем из приобретений Юрия и покойного Данилы: ни Коломной, ни Можайском, ни тем паче Переяславлем... Наступила зима. Юрий сидел во Пскове как мышь и даже не помог псковичам отбить немецкий набег. Впрочем, те справились сами, с помочью кормленого литовского князя Давида. Летом новгородцы опять перезвали Юрия к себе. Вместе с ними он ставил город на устье Невы, на Ореховом острову, и там, приняв свейских послов, заключил наконец столь нужный Новгороду мир. По нраву пришелся Юрий новгородцам! Шел уже второй год его сидения на севере, и, с легкой руки Юрия и его стараниями, Владимирская Русь окончательно распалась на два независимых государства, ибо Великий Новгород, захватив огромные области Заволочья и простирая руки за Югорский камень, становился уже не городом и не волостью, а почти империей с вечевым управлением и советом вятших во главе. А Узбек между тем ждал, не гневаясь и не посылая на Юрия карательных отрядов. Капризно-непостоянный и нерешительный, он как-то терялся от наглости своего бывшего шурина и уже начинал злобиться на тверских князей, явно облагодетельствованных им и не желающих без него, Узбека, разрешить все эти урусутские ссоры и свары. А между тем доброхоты Юрия не дремали тоже, и <новые люди> Орды, последовательно стремясь к ослаблению христианской Руси, настраивали хана противу тверских князей. Да, они были обречены, дети Михаила Святого! Таким - выходить на Куликово поле, а не льстить и не прятаться по углам... Но до поля Куликова было еще с лихвой пятьдесят лет. На тот год новгородские бояре, стремясь до конца использовать Юрия с его дружиной, повели его в Заволочье, на Устюг, отчаянно мешавший новгородским молодцам проходить в Пермскую землю и за Камень, где они добывали то самое <закамское серебро>, из-за которого велась у Господина Великого Новгорода бесконечная пря с владимирскими, позже с московскими князьями, растянувшаяся на целых два столетия. И только после того, как Устюг был взят на щит, а князья устюжские поклонились Юрию и заключили ряд с Новгородом, уже по весне, по воде - по Каме, - минуя неподвластное ему Понизовье, где его бдительно стерегли тверичи, Юрий отправился в Орду. И произошло то, чего так боялся Дмитрий и что, собственно, и должно было произойти, учитывая нрав Узбека и устремления ордынских вельмож. Юрия не схватили, не заключили в колодки, не пытали и не мучали... К осени ясно стало, что Дмитрию необходимо, чтобы чего-то добиться, ехать в Орду самому. Если еще не поздно! Ежели Юрий не вошел опять в милость и доверие к хану! Было уже начало зимы. Дмитрий простился с женой и с матерью. Черно-синими обреченными глазами оглядел прощально тверские верха и кровли в радостном молодом снегу, обнял брата, тряхнул головою и поворотил коня. Тронулся поезд, заскрипели возы, колыхаясь на еще не отвердевшей после осенних дождей и распутиц дороге; с дробным звончатым перебором стремян, оружия и наборной сбруи тронулась дружина, вытягиваясь вослед своему князю, вытягиваясь, уменьшаясь в запорошенных белым полях, в темных островах леса, где еще горели последние, не облетевшие под осенними ветрами, пронзительно яркие на белом снегу желтые свечи берез. Зима шла за ним, а вести шли к нему встречу, от бояр, посланных зараньше в Орду. И вести не радовали. Дмитрий кутался в соболий опашень, молчал. Бояре робели заговаривать со своим князем. Он казался сейчас старше, много старше своих неполных двадцати шести лет. Он знал одно: должно добиться, чтобы Юрий разделил участь Кавгадыя. Должно уничтожить зло. Он не чаял встретиться с Юрием в Орде и тем паче не предполагал, что встреча эта произойдет очень скоро. По причине зимней поры хан был в Сарае, и Дмитрий поспешил сразу представиться Узбеку. Ничего, однако, нельзя было ни узнать, ни понять, глядючи на это золототронное изваяние, на недвижных жен и вельмож, произнося при этом уставные славословия хану (на Руси, да и в прочих странах, его давно уже называли цесарем или царем) и выслушивая в ответ уставные, ни о чем не говорящие приветствия. Мрачен воротился Дмитрий к себе на подворье. Теперь нужно было объезжать и обходить вельмож, выслушивать соглядатаев, вызнавать, кто и что думает, раздавать бесчисленные подарки... Да хотя бы гибель Кончаки интересует их хоть сколько-нибудь? Ведь из-за этой именно смерти они погубили его отца! И что с Юрием? Где он?! А Юрий как раз и был здесь. Приехал из степи (исполнял поручение хана) и столкнулся с Дмитрием нос к носу прямо у зимнего ханского дворца. Дмитрий, спешившись, как раз отдал коня стремянному (верхами тут ездить полагалось одним татарским вельможам) и шагал по широкой оснеженной и утоптанной конскими копытами площади, обметая снег долгими полами распахнутого вотола. Он не понял сперва, кто перед ним, а поняв - круто остоялся, даже слегка подавшись назад. Рыжекудрый Юрий шел ему встречу, улыбающийся, довольный. Явно он вновь был наверху, и в силе, и в чести у хана. <Неужели уйдет! Уйдет от расплаты еще раз?!> - захолонуло у Дмитрия в сердце. И наглая, снисходительная улыбка Юрия сказала ему еще издали: да, уйдет! Уже ушел! Ушел, заплатив головой Кавгадыя... И уже на подходе, издали, кивал Юрий с приятельскою издевкой тверскому сородичу своему, кивал, как заговорщик, объегоривший приятеля и приглашающий теперь выпить на мировую. У Дмитрия потемнело в глазах, и он вырвал клинок... Со всех сторон бежали к нему татары. Дмитрий еще глядел на распластанное тело Юрия, на расплывающийся, съедающий снег, темный, с красною серединой сырой круг, ширившийся перед ним. Приметил дрогнувшую длань врага и испугался - неужели не до смерти? Но Юрий был уже мертв. Только последняя дрожь, затихая, прошла по телу и подкорчила пальцы выброшенной вперед правой руки. Юрий был мертв. Дмитрий огляделся по сторонам, сжал рукоять. Так не хотелось бросать клинок, даваться в руки татар! Врубиться, пасть с оружием! Но за ним была Тверь, и была страна, которую он теперь мог оберечь только послушной гибелью на суде ордынского хана. Он едва разжал сведенные судорогой пальцы. Сабля упала на снег. Татары уже подбегали к нему. ГЛАВА 56 Весть о смерти брата Иван получил в декабре. Тело еще везли где-то по зимним степным дорогам, сквозь бураны и вьюги, но уже смятенная и оробелая Москва, как-то враз узнавшая об убийстве Юрия, прихлынула в кремник. Когда Иван шел через площадь от княжеских хором к своему терему (подумалось еще: <На днях надо перебираться в батюшковы покои!), по сторонам уже стояли, заглядывали ему в лицо. Подбегавшие, тяжело дыша, мяли шапки в руках - один остался Данилович на Москве, Иван, тут и спору нету! А как с тверичами теперича?! Они ить и ратью пойдут, замогут! За Михайлу в обиде, почитай, вся земля, не стало бы худа нам-то! Заглядывали в глаза, по-новому озирая тихого своего княжича. Прошать - боялись. Уже господин полный, хоть и не ставлен еще. Да и Иван не давал повады. Шел неспешно, не глядя на густеющий народ, что торопливо расступался перед ним, давая дорогу. Полчаса назад Иван вызывал московского тысяцкого, Протасия, и сказал ему, строго глядя в костистое лицо старика: - Протасий Федорыч! Служба твоя верная батюшке и брату моему покойному мне ведома. Надеюсь на таковое же твое и ко мне прилежание! Иван помедлил и, дождавшись, когда маститый воевода Москвы неспешно склонил сивую голову, договорил: - Аще ли о сыне своем сгадаешь, то знай: ни Петру Босоволку, ни кому иному после тебя тысяцкое не отдам, токмо сыну твоему Василью! На каменном лице Протасия медленно-медленно проступил румянец. Потом дрогнули и раздвинулись щеки: - Спасибо, княже! - только и отмолвил он. - Пошли дружину Переяславля постеречь! - попросил Иван. - Не умедлю, княже! - ответил Протасий и начал было: - При батюшке, как при батюшке твоем... - не договорил, вышел, махнув рукой. И теперь Иван шел неспешно через площадь к своему скромному и тесному терему (строил когда - не хотел явно величаться перед братом) и прикидывал, кого из братних бояр надо и можно привлечь к себе, кого из переяславских перезвать на Москву (Терентия Мишинича с сынами беспременно!), а кого из Юрьевых возлюбленников и пристрожить, дабы не величались очень. За думами легко было не замечать сбегающейся толпы. (И отколь узнают?! Часу ить не прошло!) С новым чувством вступал он сейчас в свой дом. Доселе се был тихий приют, от тревог и забот прибежище. Жена, дети... Старшему, С°ме, девять (нравный, крутой), потом Тина (Феотинья, так-то назвать!), Маша и Дуня. Вс° девочки. И еще был паренек, Данилушка, тот помер, как родился, четыре года тому назад. В честь отца назвали... И у Протасья сын Данило, и тоже погиб, хоть уже и в немалых годах... Не нать было по батюшке называть! Святой он, к себе и прибрал внучонка-то! А хочется еще паренька, хоть одного, да и двух не мешало бы. Недаром и пословица молвит: один сын - не сын, два сына - полсына, три сына - полный сын! И Олена - как она теперь? Доселе была в пару ему: тиха, заботна, домостроительна, а вот княгинею - заможет ли? С има ведь и норов нужен! Вздохнул, скинул опашень в руки слуге, поднялся по ступеням. Жена ждала, выбежав из покоя. По лицу догадал: и дома знают уже! Ткнулась, всхлипнула. - Чего ты, ясынька? - Жалко Юрия Данилыча! Огладил, вздохнул. Брата не было жалко ему. Получил чего хотел! Всенародно, конечно, этого не скажешь. Да что - всенародно! Жене не сказать! Молвил: - Все под Богом. Все в руце его! Подняла лицо, робко и пытливо вгляделась, спросила с некоторым страхом: - Ты теперича заместо Юрия будешь? Кивнул. Серьезно, без улыбки, вымолвил: - А ты - княгинею. И она вздрогнула и зарозовела. Только теперь и поняла. Очи потемнели и углубились. <Заможет!> - подумал Иван. - Сыновей нать! - сказал твердо. И она вздернула подбородок, раздула ноздри, серебряным звоном отозвались узорчатые подвески высокого повойника. Пошла перед ним, все так же вскинув голову, гоголем поплыла, сама, вместо придверника, отворяя мужу двери. <Заможет!> - еще раз, уже успокоенно, подумал Иван. С°ма, Семен, первенец, первым и встретил в палате. Вспыхивая, сдерживая радостную улыбку, спросил: - Батюшка, ты теперича будешь князем великим? - Великим еще не буду. Московским князем, Семен! - А великим когда? - обиженно протянул тот. Иван чуть заметно улыбнулся, но сдержал себя. При смерти брата и смеяться грех! А самому невольно подумалось тут же: <Ну, а ежели... И этому вот сыну моему, в его черед, володеть... Заможет ли?> И, мгновение поколебавшись, ответил: <Заможет!> Только бы ему подрасти успеть при отце! Как хорошо, что преосвященный Петр после Рождества ладил прибыть на Москву! Иван присел, закрыл глаза. Так лучше думалось. Чего-то он еще самонужнейшего не содеял? Протасий... дружина... Коломну тоже нать послать постеречь! Еленина родня восхощет мест великих. Не дам. Но и обижать не след... Да, нужен Петр! И паки, и паки - он же! И вот что: в Тверь, Ивану Акинфичу и Андрею Кобыле, обоим послания. Как тогда, под Москвой... И, конечно, тотчас - послов и дары к хану. Кого послать? Тут очень и очень надо не ошибиться! Дмитрий, бают, схвачен... Кому же отдаст Узбек ярлык на великое княжение владимирское? Неужто мне? Быть может, надо просить? Нет, как раз и не надо просить! Не добиваться и не искать стола под Дмитрием! Это вернее. Просить, искать, требовать надобно только одного: справедливости и справедливого суда, наказания за самовольное убийство Юрия, за неуважение, выказанное этим тверичами хану Узбеку. Только это одно. И дары. И - ждать. Ждать он как раз умеет, выучился. Спасибо Юрию! А сейчас встать и быть пристойно печальным. Неужели он так очерствел, что и смерть брага его совсем не долит? Иван поднялся с лавки и, оправив платье, строго оглядел детей. Каждый сидел за делом. Старшие девки за рукоделием, младшая - за куклами. Сын, поняв, что с вопросами к отцу лучше не лезть, разогнул книгу <Лавсаик> и сейчас читал про себя, шевеля губами и шепотом выговаривая отдельные трудные слова. Елена, украдкой поглядывая на супруга, вдвоем с сенной боярышней накрывала на стол. Он вышел в иконный покой. Встал на молитву. Всегда подолгу молился перед завтраком. На тощой живот и молитва ложилась способнее, и думать помогало - умом собираться ко дню. - <Довлеет дневи злоба его...> Подобает каждому дню его забота! - <Дух тверд созижди во мне и очисти мя от всякия скверны...> Надобно тотчас вызвать ключника, дворского и посольских всех. Осмотреть села, те, что были Юрьевы (свои в порядке!). Кому он там что раздарил? Есть ли на те дары грамоты? Без грамот и отобрать мочно. И даже надобно отобрать! И, тотчас, сегодня до полудня, проверить бертьяницу княжую, и у казны поставить своих людей, не то растащат! - <Несть блага в сокровищах, кои червь подтачивает и тать крадет. Токмо о едином скорбит душа моя: яко внити нагому и сирому в лоно твое, Господеви!..> Ковшей было серебряных тридцать семь, и кубков больших девять, и блюда два... нет, три! Большого, того, с крылатыми дивами, Юрий не увозил... Или увез без меня? И бортников всех, и бобровников, что верх Клязьмы и на Пахре сидят, и сокольников княжеских осмотреть, и тех, кто службы не правит... А кого и на землю посадить, кого на извоз. Увечных в сторожу поставить при анбарах, - вс° не даром будут хлеб-от ясть! <Сирому помоги, убогого накорми!> - Вс° так! Да ведь и работника не обидь! Сирых-то набежит, едоков-то! В голод как-то раздавал милостыню, дак один трижды подошел! Обежит по-за народом и опять... А сказал ему, - терпение лопнуло, - дак не то что сомутитися али устыдитися, нет, еще и возроптал: <Ты, княжич, во драгих портах ходиши, сыт и пиан, аз же в рубище и бос пред тобою!> А прочие не в рубище? А прочие не холодны и не голодны? Подают на хлеб! А на вино, пиво ли пить - преже заработай ищо! - <В скорби своей воззвах к тебе, Господи, и в горести моея к тебе прибегаю...> Нужен Петр. Ох, как нужен! Единая заступа и оборона при нынешних смутных временах - в нем, в духовном отце, в митрополите русском!.. А блюд серебряных оставалось три. Двоеручное, то увез в Сарай. Давно еще. А второго, персицкого, не трогал. Седни ж и погляжу! Серебряных гривен новгородских было... Ну, то на грамоту списано все! И жемчуг свешан, и соболя, и куницы, и рыси, и бобры - сочтены. Соколов надо прошать с Нова Города. Терских, красных. Хану в подарок отвезти! И розового жемчугу - женам. И великий золотой пояс Юрия подарить. Нет, великий пущай полежит в казне... Великого жаль. Малый? Да хватает у хана поясов! Вконец изнищали, а вс° дарим и дарим. Хоть женок вези! И то впору! Попробовать разве белого медведя али белых волков из земли полуночной для хана добыть? И янтарю! Янтарю не забыть! И <зуб рыбий> - тот, что с подземного зверя берут, желтый, веской... Редкое надо, такое, чем удивить мочно. Тогда крепчае запомнит! - <Господи, сила твоя и слава твоя! Воззри на мя, грешного, яко на прах у ног твоих, и призри мя, человеколюбче, в велицей милости своея!> Юрьевой дружине тяжкую, хоть и мягкую, словно тигровая лапа, руку Ивана пришлось испытать на себе незамедлительно. Монах - так, с легкой руки Юрия, многие за глаза называли Ивана да еще и фыркали в кулак при этом, ибо у Монаха чуть не каждогодно появлялось по новому дитю, - начал вызывать к себе поодиночке возлюбленников Юрия и посуживать несудимые грамоты на землю. Путь был верный. Некогда и Данила на Москве с этого начинал. Как-то незаметно и быстро у всех пропала охота называть князя Монахом, и вместо того, даже и в сторонних разговорах, появились уважительные: <наш-то>, <сам>, Данилыч и наконец Калита. Последнее прозвище кто-то пустил, когда увидели, как несуетливо и прочно бывший Монах собирает землю и добро. Скоро подоспели и похороны. К концу февраля тело Юрия доставили на Москву, а после похорон должно было совершиться и торжественное вокняжение Ивана Данилыча на столе московском. Двадцать третьего февраля Москва встречала гроб с телом покойного князя. Иван сделал все, что мог, и больше, чем мог. Так, как хоронили Юрия, не всегда хоронили даже и великих князей. Сам митрополит Петр, а с ним новопоставленный новгородский архиепископ Моисей, ростовский владыка Прохор и рязанский епископ Григорий, и даже епископ тверской, Варсонофий, отпевали покойного. Погребли Юрия в церкви архангела Михаила, и там с той поры стали хоронить всех последующих московских князей. Такой пышной заупокойной службы еще не видала Москва. Не видала ни многолюдства такого, ни поминок таких, какие устроил Иван по брате. Кормили в княжьих теремах, в палатах, и прямо по улицам кремника были поставлены столы с пивом, вином и закусками, и толпы пригородных мужиков вместе с москвичами теснились вокруг разноличной рыбы на столах (уже начался пост, и мясного не подавали) и открытых бочек темно-янтарного пенистого пива. Поминая Юрия, дивились Ивану: <Вот князь так князь! Эк размахнул, и долонь не дрогнула! Тороват!> А еще раздавали портна, отрезы сукон, зендяни, еще развозили телегами убогим и больным, - кто лежал по избам и не мог выползти на свет божий. Кормили и поили даже колодников в порубе. (Иван среди прочих дел приказал жестоко хватать разбойников по дорогам - <кто ни буди>, - сажать в яму и ковать в железа. Добивался, и добился в конце концов, что по дорогам московской волости гости ездили без опасу даже и в ночную пору. Несколько Юрьевых боярчат, что сами, наместо татей, разбивали отай караваны купцов, в тех облавах поплатились головами.) Уже рождественский корм Иван собрал без недоимок, никого, однако, не зоря. Тайности тут особой не было. Посылал верных холопов, а раза два проверил и сам: откуль и чего вывезено? Обошел дворы, велел казать скот в загонах и хлевах, зерно и прочую снедь в анбарах. От грамот отмахивался: <Потом!> Писаная на грамоту овца - однояко, живая, с которой и мясо и шерсть, - другояко совсем! За протори и грабеж мужиков, - что обнаруживал, - покарал жестоко. Посельского одного, из княж-Юрьевых, повесил перед кремником, на Неглинной, прежде исписав и явив народу вины его. Мог того и не делать, господин волен во холопах, но - легко казнить, вразумить трудно! Пото и наказал прилюдно и с рассмотрением, дабы иных вешать не пришлось. Перебравшись в княжеские хоромы, молиться ходил по-прежнему через площадь и по пути раздавал милостиню, почасту и с рассмотрением, вызнавая: кто, откуда, от каковыя нужи оскудел? И уже знали и стояли по сторонам, ожидаючи. В чем-то Иван был и вправду монах. Чин дневной и вечерний блюл со строгостию не княжеской. В постные дни не прикасался ни к скоромному, ни к жене. Службы выстаивал полностью. Вставал каждодневно до зари, дела вершил прилежно и кропотливо. Старики, помнившие Данилу, качали головами: <Пожалуй, вострее батюшки будет сынок!> Как-то, пока был княжичем да правил Москвою изтиха, не видать было, каков хозяин. Хоть и успел за прежние годы воспитать слуг и помощников себе под стать, но и они при Юрии казать себя не старались. И говорил Иван всегда тихо. Не гневался. Лишь иногда поглядит прозрачными глазами пристально, еще бледнеть начинал, и чело тогда, как в росинках мелких, в поту делалось. Поглядит так - и страшно становилось. Знали, что от этого вгляда не жди добра. И бояр привечал по-своему. Ценил за службу. Иногда и близко не подойдет, а вдруг и наградит, и обласкает, дарами одарит и местом удостоит. На Москве судачили: не сделает ли Узбек Ивана великим князем? Не сделал. А может, и сам не захотел? Решил паки уступить тверичам? Не ведали. Дмитрий Грозные Очи, убивший Юрия, все еще сидел в заточении у хана... А Иван сидел на Москве, слал дары в Орду и подсчитывал братние убытки и протори. А были протори те зело не малы! Великое княжение, за которое столько лет бились с Михайлой, Юрий, почитай, сам отдал Дмитрию. Новгороду Великому подарил независимость от власти великих князей владимирских. Ему же, брату и наследнику своему, Юрий оставил в наследство расстроенную казну и неизбывную, неизбежную ныне войну против Твери! ГЛАВА 57 Сосны все те же, но они несколько отодвинулись посторонь, уступив место яблоневым садам. И теперь в узенькие оконца митрополичьего покоя в Крутицах видна бело-розовая кипень цветущих дерев. Как-то за делами, за трудами святительскими, не замечаешь течения времен. И вдруг где-то на путях и в кружении суедневных забот пристигает ясное осознание, что конец, означенный каждому из живущих, уже близок. И становится разом прозрачно-покойно на душе. И все уже глядится остраненным, малым и незначащим. Как велик порог жизни вечной, ежели одно лишь приближение к нему так умаляет все земное! Петр вновь и опять прибыл в Москву, и теперь некое веяние крыл незримых указало ему, что это, возможно, его последний приезд. Петр уже вельми стар. Он сухопрозрачен. Благостен. Глаза его лучатся светом, и кажется сейчас, в полутьме покоя, середи янтарных тесаных стен, в столбах горячего света, протянувшихся до самой божницы, что вокруг бело-голубых поредевших волос митрополита и его облачной круглой бороды струится легкое, едва заметное сияние. Жизнь, которую он прожил в трудах и борениях, была зело не радостна, а сущая окрест него так и просто страшна. На его глазах умалялось православие в землях западных и гибла, как перезрелый плод, Волынская Русь. Не сегодня-завтра Гедимин подчинит себе наследие великого Даниила Романыча, и никто не возможет противустати ему. На его глазах приблизилась гибель Византии. Сколько еще десятилетий или просто лет просуществует она? На его глазах победило в Орде учение Магомета, и на его глазах и не с его ли молчаливого согласия был убиен святой князь, Михаил Ярославич Тверской? Где был Петр, когда тот направился в Орду? Почто не проводил, не укрепил словом напутным, почто сидит тут, на Москве, и почто пышно отпевал и хоронил убийцу Михаила Святого? За все то даст он ответ Господу. Но почему-то сейчас радостно вспоминать протекшую жизнь, и чует сердце, что поступал он так, как надлежало ему в его сане. В дела мирские не должно вступати святителю. И осуждать впереди Господа такожде не достоит иерею. Петра хулили и пытались лишить престола и сана. Господь защитил его на суде и, значит, почел достойным служения себе. Не уставая, учил он и сеял истины Христа в души паствы, и не был тяжек ему крест сей. Не с насилием над собою и не в унынии и скорби - в надежде и радостной вере прошел он свой земной, означенный ему вышнею волей путь. И ему было хорошо. В редкие часы отдыха творил он зримые образы святых отцов, многожды повторяя на досках лик особенно близкой его душе Богоматери. И теперь милый образ Ее, писанный им в далекие уже годы ратского игуменства, хранится в митрополичьей божнице, а после его успения будет передан... Москве нужен каменный храм! Не лепо граду быти без храма, коего ни огонь, ни тлен не возмогут разрушить. Церковь, строенная князем Данилою, обрушилась после пожара, да и была она малою, княжеской, и нету ныне на Москве ни единой каменной городовой церкви, пристойной граду сему. Об этом уже говорено с Иваном Данилычем, и надобно паки понудить князя к сооружению святыни. Князь вот-вот придет, и Петр пока, до встречи, позволяет себе слегка подремать, смежив вежды. Пылинки в солнечных столбах света сливаются перед ним в одно золотистое кружение, и блазнит, словно не дремлет он, а тихо плывет по воздуху в ароматах ладана, хвои и цветущих яблонь... Дьякон тихонько касается его плеча: - Князь Иван Данилыч прибыл! Да, под окном топочут и ржут кони. Слышны негромкая молвь и звяк. Сейчас войдет Иван и сядет в свое обычное креслице. Как незаметно за протекшие годы все здесь стало привычным и родным! С вокняжения Ивана прошло уже больше года, и уже казнен в Сарае прошедшею осенью Дмитрий Михалыч Грозные Очи, и уже великое княжение передано его брату Александру, третьему тверскому князю, одержащему ныне великий владимирский стол. Не хочется думать, что Иван приложил руку к убиению Дмитрия. Но строго, не закрывая глаза на дела мирские, должно быть, так! И хорошо, что великое княжение опять в руках тверичей, это немного укротит Ивана, не даст ему стать слишком похожим на Юрия... Они все хотят побеждать ратною силой. Побеждать надо верою! Тот из них, кто скорее это поймет, тот и одолеет в споре. Двери покоя отворяются с легким скрипом в подпятниках. Входит Иван. Петр долго глядит на него, вспоминая и запоминая. Иван густоволос, но уже как-то слегка раздался вширь, и что-то неприятное появляется у него в этих вот морщинках вокруг глаз. Как приземляет человека власть! Как умаляет в нем дух и доброту - главные украсы души! Петр легко вздыхает, приуготовляясь внимать князю, но и Иван хочет не говорить, а слушать митрополита. Петр задумывается на несколько минут, и оба вбирают в себя солнечную тишину. Иван отдыхает сейчас, хоть весь и насторожен: здесь, перед митрополитом Петром, трудно, да и невозможно лукавить, да и ни к чему. Где-то, когда-то надо говорить только правду. На то и есть тайна исповеди. Для облегчения сердца. Для осознания истины. В себе самом, в тайная тайных души. - На церкву камянну много нать! Юрий поисхитил казны преизлиха! - говорит Иван, хмурясь и отводя взгляд. - Преже бы ся поправить, а потом уж созидать храм! - Сыне мой! - отвечает митрополит негромко. - Аз уже ветх деньми и скоро почию. Мыслю, сие может произойти во граде твоем. Заложи храм Успения Богоматери, преславной Марии девы, породившей Господа нашего Иисуса Христа, и аз, недостойный, осную в нем гробницу свою и икону сию, писанную мною, оставлю во храме том! Иван, вздрогнув, внимательнее вглядывается в лицо Петра и чует вдруг, как по коже пробегают мурашки. Столь просто! И - конец. Конец суете, обещаниям, подсчетам добра. Будет кто-то новый, другой - на этой земле... И он уже беспокойно, со страхом, начинает внимать спокойному, как весенний вечер, течению речи старого митрополита. - Воззри окрест, на земли и страны! - говорит Петр. - И подивись, и восскорби в сердце своем! Како стеснена, в каковыя сирости и умалении пребывает наша святая православная церковь! Заложи храм, сыне, и как из малого отростка дряхлого пня лесного вновь вырастает древие ветвистое и плодоносное, тако и из малого града твоего, Москвы, разрастется вновь преславная Русская земля. Предрекаю величие в грядущих столетьях граду твоему, сыне, паки и паки при том умоляя: созижди храм! Не скорби о тяжких трудах зодчих и богатств умалении. Временному и злободневному не дай затмить в себе вечное и несуедневное, то, что простерто в столетья. Да, храмы не приносят доходов строителю своему, яко мельницы, кузнечные, шорные, сыроваренные и прочие многие заводы, яко стада скотинные, хлебородные поля и вертограды плодоносные, но дух народа твоего они укрепляют в веках! Почасту говорил я тебе, сыне, и повторю теперь. Рачителен ты и прилежен к отцову наследью и волости своей. И это хорошо. Не должно зарывать в землю талан, данный тебе Господом твоим. Но и другого не упусти, сыне! Помысли о вечном, о грядущем вослед тебя! О том, что будет при внуках и правнуках твоих, когда и кости наши истлеют в гробах! Ты - князь, тебе должно думать о грядущих судьбах земли! Не прельщай себя единым злободневным, ибо - что при жизни возможно совершить, с жизнью ся и окончит. Только то древие крепко, плоды от коего вызревают чрез долгий срок по возрастии. Дед посадит, отец возростит, сын или внук токмо получает плоды сладкие! Зато такое древо плодоносит потом десятки лет... Иван, что слушал, опустив голову, тут, когда Петр замолк, поднял к нему бледное чело: - Грешен я, отец мой! И мне ли по силам сей подвиг? Грешен я и злобою, и корыстью, и убиением ворогов моих, а паче того - сухотою души! Жестокие складки окружили пронзительные в этот миг глаза Ивана. Искательно вперяясь взором в лицо митрополита Петра, понизив голос до шепота, спросил он то, чего не спрашивал во все протекшие годы, не спрашивал, даже боялся спросить, ибо многие силы ума и души положил на то, чтобы привадить ко граду Москве митрополита русского. А тут, побелевшими пальцами вцепляясь в подлокотники креслица, наклонясь вперед, строгим и горячим шепотом, с болью и почти с ненавистью вопросил он Петра: - Отче! Поведай, почто предпочел ты нас, почто не отверг и в сквернах многих, и в насильствах, нами свершенных? Почто не проклял, не изверг из уст своих, яко плевел и аконит? Худшие мы, и ты... Не погнушал нами еси, не зазрил почто?! И вот сейчас, в этот миг, увидел Иван легкое солнечное сияние вокруг головы старого митрополита. И, увидав, устрашился и вострепетал. И с трепетом ждал, что скажет сидящий перед ним в резном кресле святой старец. Петр задумчиво и долго глядел на Ивана. - В откровении святого Иоанна сказано, - отмолвил он наконец: - <О, если бы ты был холоден или горяч! Ты мнишь, что ты могущ, и богат, и знатен, а меж тем ты беден, и жалок, и слеп, и наг. О, если бы ты был холоден или горяч! Но ты тепл еси, и потому извергну тебя из уст своих>... Тако надлежит затвердить слова сии, сыне! Многие и мыслят, и знают, и ведают грядущее, и како надлежит поступить, дабы отвратить зло, понимают, а поступить тако не могут, ибо не имеют силы самих себя подвигнути на подвиг малый. И зная, и понимая собственную гибель, гибнут, ибо обречены. Не для таких был призыв Иисуса, и не таким суждено узреть землю обетованную! Такова ныне Византия, гибель коей грядет, и отвратить ее немочно, ибо нету уже сил и желания у греков противустать времени. Увы! В роде князей Даниила и Василька вижу я то же бессилие противу грядущей судьбы! Посему я здесь, в этой лесной земле. Тут, за Окою, узрел и обрел я то многоценное, что дороже богатств и ценнее книжного многомыслия философов. Вы добиваетесь того, чего хотите и во что поверили, даже и до живота своего, и главами вержа ради мечтаний своих. У вас есть мужество действования и воля к тому, чтобы доводить затеянное до конца. Сим спасетесь сами и спасете Русь! Почто, сыне, вас, а не тверичей предпочел я? Так сложилась судьба! А быть может, мыслю я теперь, и в этом себя явил перст божий! В вас больше земного, больше греха и несовершенств. Вы ближе к малым сим, заботнее о добре и зажитке. Они повели бы Русскую землю на подвиг и, быть может, на смерть. А время подвигов еще не настало. Еще не вызрела воля к борьбе. Помни, сыне мой, что вся твоя жизнь - для грядущего. И тебе, по грехам твоим, быть может, даже и не взглянуть на землю обетованную. Но не забывай Господа! В нем едином - спасение твое. Наступила тишина. И далекий, из мира иного, звук - горластый зов петуха на заднем дворе - долетел до пронизанного солнцем и тишиною покоя. Оба улыбнулись невольно. Петр спокойно поднял глаза, Иван - опустил смущенно и прикусил губу. - Сынишка здоров? - спросил Петр. У Елены тридцатого марта родился младенец, нареченный, по отцу, Иваном. Князь вздрогнул, отер чело тыльной стороною руки, поглядел изумленно, чисто разгладив морщины лица, и прежняя прозрачная яснота открылась во взгляде Ивана. - Здоров! - поспешно и как-то беззащитно ответил он и улыбнулся медленной детской улыбкой. - А что Алексий? - помолчав, вопросил Петр и примолвил строго: - Не забудь крестника! Великий муж может произрасти из него. Дерзок он и прям, а от прямоты порою и горек, но горький корень исцеляет болезни! - Он смолкнул, прикрыл глаза, утомясь, и после долгой-долгой тишины, почти уже шепотом, досказал: - А храм созижди. Дай покой в нем праху моему, а земле своей - зримую святыню православной веры, и почтен будеши в потомках своих! - Исполню, отче! - тоже тихо и хрипло ответил Иван. - Ныне же наряжу в Мячково ломать камень. ГЛАВА 58 Ломали белый камень. Тянули бечевой, на плотах и паузках, вверх по Москве-реке. Под холмом стаскивали с судов и вздымали телегами и волокушами на гору. Вся площадь и улицы кремника уже были запружены камнем. Вызванные на городовое дело мужики и княжеские холопы споро копали рвы, заполняли битняком и грубыми глыбами дикаря. В ямах творили известь. Мастера меж тем тесали белый известняк, выбивая грубые узоры для будущей церкви (добрых мастеров каменного дела мало осталось на Руси). Пыль, гром и звон стояли над кремником беспрестани. У боярынь закладывало уши, дети - как взбесились, из утра пропадали на площади. Сам наследник Симеон Иваныч, десятилетний вихрастый сорванец, не пораз уже получал подзатыльники от дюжих мастеров, что разгоняли озорников, не очень разбираючи, чей там Сенька, Ванька али Васька лезет под ноги, мешая работникам, тем паче что и боярчата и княжата бегали по кремнику в простом, ежеденном, мало отличаясь от посадских мальчишек, и домой возвращались измазанные до ушей каменной пылью, глиной и известью. Уже четвертого августа состоялась торжественная закладка храма. Означили углы, алтарь и основание жертвенника. Князь Иван и виднейшие бояре в этот день трудились с заступами и кирками в руках. Митрополит Петр после освящения будущего храма сам заложил себе гробницу близ жертвенника. Он работал, совлекши ризы, в подряснике сурового холста, обнаружив недюжинную силу старческих рук. И не ушел, хоть и весь был уже изможден и в поту, пока, с помочью своих клирошан, не уложил тесаные плиты на основание, не вывел стенки и не покрыл каменною кровлею пустую еще будущую домовину свою. Разогнувшись, уже почти теряя сознание, он обозрел кипевшую вокруг него суету стройки и еще раз благословил тружающихся, прежде чем неверными шагами, поддерживаемый служками, удалился наконец в свои хоромы близ княжеских теремов. После закладки храма Петр пролежал два дня не вставая, перетрудил старое сердце свое. Но на третий поднялся, одолевая слабость, правил службу в Михайловском храме, и москвичи, что уже судачили по дворам о тяжкой болезни митрополита, убедились в этот день в ошибке своей... Сам-то он знал, что его конец близок. Измеряя глазом медленно поднимающиеся стены храма (а осень, грозя дождями, скоро должна была прекратить работу мастеров), чуял, что свершения здания ему уже не увидать. Когда дожди остановили работы, а затем снег прикрыл своим мягким саваном и начатые стены, и площадь, и холмы белого камня на ней, Петр понял, что уже не должно ему медлить, ни дожидать окончания работ, - надлежит обозреть еще раз, сколь мочно, обширное хозяйство митрополичьего дома и приуготовить себя к отшествию в мир иной. На место свое, место митрополита русского, он сам назначил архимандрита Феодора, мужа достойного и известного ему издавна, мало надеясь, однако, что Константинопольская патриархия утвердит избранника. Все же, и в том случае, ежели пришлют другого, не должно дому церковному оставаться без главы и на мал срок междувременья, дондеже пришлют иного избранника. Феодора Петр теперь так и держал при себе, не отпуская. С холодами он почувствовал себя несколько бодрее. Князю Ивану, что намерился было сидеть при нем, воспретил сие, тем паче что дела господарские были тревожны. Петр уже мало вникал в новые ордынские пакости на Руси, ссоры и споры в Ростове, Суздале, Смоленске и на далекой Волыни, в начавшуюся вновь котору москвичей с Тверью... Перед ликом вечности все это теперь казалось слишком ничтожно и не заслуживало усилий ума. Умер он в декабре, двадцатого, в полном сознании и знании того, что умирает. При нем в этот час был епископ луцкий Феодосий, он и совершил все потребное. Перед смертью, - в этот, последний, день - он еще нашел в себе силы как обычно справить службу. Окончив богослужение и не разоблачаясь, Петр тут же созвал многих нищих, увечных и больных, созвал иереев и черноризцев-монахов и монахинь и начал раздавать всем щедрую милостыню. Уже возвратясь из церкви, собрал домочадцев, клириков и слуг. Всех наградил и наделил добром. Князя Ивана не было на Москве в ту пору. Вместо него Петр вызвал к себе старого тысяцкого Протасия, старейшину московских бояр, и семидесятилетний старец, не стряпая, явился к митрополиту. Петр полулежал в своем покое, более пышном и менее любимом им, чем Крутицкие терема, обложенный пестрыми подушками ордынской работы, и был так слаб и изможден видом, что Протасий, для коего смерть уже не являла особого ужаса, подивился все же: как смог этот ветхий муж еще несколько часов назад выстоять службу, в тяжелом облачении читать и подымать руки, а потом, стоя, раздавать милостыню сотням людей и теперь еще говорить и что-то делать? Но Петр взглянул на него ясно, движением бровей попросил себя приподнять и произнес нежданно твердым, хоть и негромким голосом: - Мир тебе, чадо! Ивана, Данилыча, нету, - продолжил он с отдышкою, - достоит тебе прияти последнюю волю мою! Он приодержался и поднял узкую прозрачную, почти из одних костей и связок ладонь. Иереи, что наполняли покой, теснясь, вышли один за одним в низкие двери, однообразно пригибаясь под притолокой. Остались только трое: архимандрит Феодор, служка и писец. - Подай мир князю Ивану Данилычу и всему дому его! - сказал Петр и, подняв руку, благословил Протасия. Помолчав, добавил: - И тебе мир, чадо! Протасий, что вряд ли был моложе Петра, в этот миг почувствовал себя и верно чадом, дитем пред отходящим мира сего митрополитом. О столь мужественной смерти он, воин, и сам бы молил Господа! Но было и еще нечто во взоре Петра, некая скорбь невысказанная, обращенная именно к нему. Протасий вздрогнул, почуяв и почти угадав, о чем была та немая скорбь Петра. <Неужели грех мой, тот грех давний, еще не искуплен смертями многими, гибелью первого сына, не прикрыт смертью Юрия и все еще тяготеет над родом моим?> Смутно, из дали дальней, прихлынули и отступили воспоминания, но Петр не сказал более ничего ни словом, ни взглядом. Видимо, знание, пришедшее к нему с того берега, из мира иной жизни, не смел он передать земному собрату своему. Глазами приказав служке достать тяжелый, окованный узорным железом ларец, Петр сухими руками коснулся крышки, надавил с усилием, и она медленно открылась, показав Протасию тесно уложенные рядами иноземные золотые, которых было много, очень много! - На устрой церкви Успения Богоматери и на... помин души преосвященного отца нашего, - с запинкою, взглянув на Петра, пояснил архимандрит Феодор. Протасий принял ларец и почуял нешуточную тяжесть золота - едва удержал. Подумал, что надо вызвать слугу, но его уже упредили. В покой вступили, вызванные архимандритом, стремянный и оружничий Протасия и бережно переняли ларец и грамоту с исчислением содержимого и перечнем: на что и сколько жертвует митрополит из богатств своих, которые теперь, при конце земного пути, все раздавал и дарил тем, кто еще нуждался в зримых сокровищах. С тяжелым сердцем покидал Протасий святительские покои. Как-то незаметно и он, помнивший еще Кирилла, привык к Петру и не мыслил уже без него града Москвы. На улице, садясь на коня, он еще оглянулся на терема, церкви, на остолпивший крыльцо народ и свою дружину, на белый снег, опушивший кровли и серое зимнее небо, в котором чуть-чуть только проглядывала сквозь ровную пелену облаков задумчивая легкая голубень, увидел все это и подивился обычности увиденного, тому, как упорно непрерывна жизнь, не желающая замечать отдельной человеческой смерти... К вечеру Петр, оставшись наедине с архимандритом Феодором, поднялся с его помощью с ложа и стал на вечернюю молитву. Уже кончая молебен, оборотился к Феодору и попросил: - Мир тебе, чадо, аз опочити хочу! Феодор помог ему подняться с колен, дойти до ложа и лечь. Петр глубоко вздохнул, чуть-чуть улыбнулся и смежил глаза. Лицо его оставалось покойно, не дрогнуло, ни судороги не прошло по телу, - поэтому Феодор сперва даже и не понял, в какой миг остановились в нем навсегда дыхание и жизнь. А гонцы летели по зимним дорогам страны, разнося весть о смерти еще одного заступника и печальника Золотой Руси. Князь Иван, вызванный загодя Протасием, получил скорбную весть в дороге, так и не поспев проститься со своим митрополитом, и о последних часах его потом вызнавал из рассказов тысяцкого, архимандрита Феодора и своего крестника Алексия, который также присутствовал при последних часах Петра. ГЛАВА 59 Великое княжение было для тверского князя Александра Михайловича звук пустой. Из Орды он воротился в долгах, приведя с собою татарских должников, и те, взимая серебро по заемным грамотам князя, разорили весь город. Хан Узбек меж тем гневался и говорил, что тверские князья ему надоели, что они крамольники, вороги хана и <ратные ему>, - хотя о какой уж тут рати на Орду можно было сейчас говорить! Ни Новгород, ни Москва не подчинялись тверскому великому князю. Ордынский выход собирался со скорбью и трудом. Суд над Дмитрием, тянувшийся целый год, высосал всю тверскую казну - на подарки вельможам и хану ушли даже родовые реликвии. Анна ничего не жалела для спасения старшего сына. И все равно кончилось казнью. Вдосталь поживясь за счет несчастной Твери, ордынцы так-таки и не выпустили из своих рук Дмитрия. Анна сильно постарела за этот год. Еще высохла. Перестала совсем улыбаться. Ежели бы не младший сын, Василий, нуждавшийся в материнской ласке, может, и не перенесла бы этого горя. И все же ярлык на великое княжение достался опять тверичам. Узбек, вспомнив о своей знаменитой справедливости, не решился явно и сразу передать власть брату Юрия, тем паче что тот его об этом и не просил. Слишком велико было еще у всех уважение к покойному Михаилу, слишком значительным городом была на Руси Тверь, стоявшая на скрещении всех торговых путей страны - с Запада на Восток и с Юга на Север. Что с Волыни, с Литвы, Смоленска ли, с Новгорода ли Великого, Москвы или Поволжья поезжай - Твери никак не минуешь. В рядках и починках, на всех рынках больших городов аж до Сарая каждый второй русский гость торговый - тверич. И книжным научением, письмом иконным, многоразличными ремеслами знатна Тверь. Куда Москве! Ни Ростову, ни старому Суздалю, ни Угличу, ни Костроме, ни Ярославлю не помыслить тягаться с Тверью. Уже и стольный Владимир уступил Твери. Один Господин Великий Новгород дерзал тяг