ть в руку свою все русские волости, давно уже захватившей Киев, Подолию, Червонную, Белую и Черную Русь и теперь все ближе придвигающейся к сердцу Московии, заглатывая одно за другим северские княжества. И есть к тому же любимая женщина, жена, рожающая ему сыновей-наследников, дочь литвина Витовта, влюбленная в своего великого, как она считает, родителя... И он, Василий, глава Владимирской Руси, призванный к тому, чтобы защищать, приращивать, но никому и никогда не отдавать землю, прадедами освоенную, русскою кровью политую, мирволит Витовту, совершая тем самым непростимый грех - измену родине своей! "Веду себя стойно византийским василевсам, что во взаимных которах изгубили империю Костянтина Великого!" За окном барабанил сентябрьский дождь. Горница была жарко натоплена, тепло шло из открытых отдушников. Печи топились по-черному, но устья печей выходили туда, на холопскую половину, поэтому здесь было не дымно и чисто. Стены покоя обиты рисунчатою голубою тафтой с восточными травами и птицами в кругах узора. Печи покрыты многоцветными изразцами. В прежнем тереме были одноцветные, красно-лощеные. А Соне и всего того мало! Просит и просит каменные палаты, как в краковском Вавеле, да и наподи! Давеча был Киприан, хлопотал о том, чтобы на месте сретения чудотворной иконы владимирской поставить церковь, а при церкви устроить монастырь и установить ежегодный праздник двадцать шестого числа августа месяца во славу и честь Пресвятыя Владычицы нашея, Богородицы и приснодевы Марии. От князя требовалось серебро и мастера каменного и иконного дела. Василий приказал выдать митрополиту и то, и другое. Он начинал все более понимать Киприанову кипучую деятельность с его стремлением возродить византийские церковные традиции на Руси и тем охотнее помогал владыке в его неустанном церковном зиждительстве, касалось ли то иконного письма, книг, руги монастырям или, как теперь, каменного зодчества. Он задумался так, что не услышал осторожного скрипа двери у себя за спиною, и лишь когда старый московский посол прокашлял, дабы обратить на себя внимание молодого князя, Василий обернулся и поднял голову. - Здравствуй! Садись! - сказал просто, кивнув боярину. Хлопнув в ладоши, вбежавшему слуге указал кивком головы на стол. Тот поднял крышку, под которой, на блюде, оказались разнообразные заедки: печево, хрустящие печенья и пряники, киевское засахаренное варенье, сушеные винные ягоды и грудка чищеных грецких орехов. Отдельно достал из поставца чашу спелой морошки со вставленною в нее серебряной ложечкой и тарель вялых белозерских снетков, расставил и налил до краев обе чары, исчез. - Закусывай, Федор, чем Бог послал! - произнес Василий с беглою улыбкой. - Кумыса у меня нет, а кислого молока могу предоставить сколь хошь! Федор Кошка в свой черед усмехнул, подымая чару. Приглядываясь, увидя прямую заботную складку лба молодого государя, его безулыбчивый взор, лицо в мягкой, но уже и густеющей бороде, отметил про себя: мужает князь! Отметил и то, что Софьюшки-княгинюшки не было рядом, чему тихо возрадовал. - Нынче сына в Орду посылаю заместо себя! - высказал князю. - Пущай уведает, как тамо и што, кто теперича у власти... Федор все еще был крепок на вид, но углубились морщины чела, посеклись седые волосы... Стар! "Поди, и ездить ему туда-сюда становит трудно!" - думал меж тем Василий. Сын Кошки, уже маститый боярин (татарскою речью овладевший еще в отроческом возрасте под руководством отца, - тогда уже Федор Кошка готовил себе замену!), был крепок, раж, красовит, о татарах говорил с легким ласковым пренебрежением, как о несмысленых детях... Не споткнуться бы с того ему в делах посольских! Верно, пото отец и послал нынче его одного, дабы поучить уму-разуму. Василий, привстав, налил сам, не вызывая прислугу, по второй. Федор, беря щепотью с тарели, с удовольствием жевал вялых снетков, пренебрегая иноземною сладостью. - Бают, - сказал, - на Темерь Аксака рати повел, а - Бог весть! Темерь Аксак ноне на Кавказе, а Витовт Кейстутьевич в Смоленской земле! Не стало бы худа какого! Али опеть на князя Олега кинетси? Оба замолкли, слушая усиливший и теперь звонко барабанящий по тесовой кровле дождь. - Грузди пойдут! - высказал Федор, наставя морщинистое ухо. Доселе стояла сухмень, и грибов почти не было. Василий молча кивнул, представивши вдруг, как великий боярин Федор Андреич Кошка, в холщовом летнике и... в лаптях, поди, кряхтя вылезает из телеги, рыщет по перелеску, собирая спрятанные во мху, похожие на круглые луны грибы, как садится на пень, отирая взмокшее чело, обращаясь к слуге, не приказывает, а просит: "Донеси пестерь до телеги, Гавшенька, больно притомилси" И сидит, и ждет, один, в русском дикорослом лешем лесу, отдыхая душою после бесконечных степей ордынских, вяло отмахивая от лица настырного, тоже вялого осеннего комара, а глазом уже облюбовав густой ельник в том вон ложку, где нать быть добрым груздям! - Рязане ти ведают ле? - вопрошает осторожно Федор. (А невысказанное: предупредить нать!) Василий кивает несказанному: - Упреди! Хошь и то примолвить: ранее нас, поди, уведали! Юрий-то Святославич на Рязани теперь? - У тестя в гостях! - досказывает Кошка. Смоленские князья разодрались, словно клубок змей. В братней которе могут и города не удержать. И помочь никак в таковой нуже! Юрий Святославич нравен, свиреп, женолюбив, жесток, но все же князь прямой, паче Глеба Святославича будет! Он один и есть соперник Витовту... Олег... Опять Олег, тесть князя Юрия, должен вмешатися, коли какая пакость от Витовта изойдет. А я? А мы? - Думу собирать? - спрашивает Федор Кошка. Вести пришли всего через несколько дней. Витовт, не переставая повторять, что идет на Темерь Аксака, двадцать восьмого сентября, подойдя накануне к Смоленску, обманом захватил город. Сперва обласкал вышедшего ему встречу Глеба Святославича, потом вызвал всех князей и княжат к себе, якобы на третейский суд, обещая разобраться в их семейных спорах, а когда эти дурни, неспособные навести порядок в своем дому и поверившие в "заморского дядю", прибыли всею кучей к нему в стан, приказал тут же похватать их всех и поковать в железа, после чего вступил в безнальный, не готовый к обороне город, объявив его своим примыслом, а на стол посадивши литовского князя Яманта с боярином Васильем Борейковым. "Се первое взятье Смоленску от Витовта", - писал впоследствии владимирский летописец. Московская рать так и не выступила на помощь городу. И все для чего? Дабы протянуть руку Олегу Рязанскому? Воротить стол смоленским князьям, рассорившимся между собою? Юрию, тестю Олега? То-то вот! Словом, не выступили. А о том, что кричала Василию и чего требовала Соня в княжеской опочивальне с глазу на глаз, лучше и вовсе не поминать. А вслед за тем наступила зима. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Ясным морозным днем к Фроловским воротам Кремника подходил инок с можжевеловым посохом в руках, в грубом дорожном вотоле с откинутой видлогою, в кожаных чунях, надетых на троекратно, ради тепла, обмотанные онучами ноги, в меховой круглой монашеской шапке, надвинутой на самые уши, и вязаных серых рукавицах, с небольшою котомкою за плечами, в которой, судя по ребристым выпуклостям мешковины, находились книги. Он любопытно оглядывал посад (не был еще здесь после великого летнего пожара), радуясь тому, как быстро и споро отстроили город, как весело глядятся укрытые снегом сосновые и дубовые терема из свежих, еще не заветренных бревен с затейливою резью наличников, кровельных подзоров, решетчатых высоких ворот, как сказочно подымаются над прапорами белокудрявые на морозе дымы топящихся печей, как красивы вывернувшиеся из-за поворота расписные розвальни, как хорош молодец посадский, что, стоя в санях и крепко, раскорякою, расставив ноги, правит конем, и конь, в пятнах куржавого инея, гнедой, широкогрудый, пышущий паром и мощно кидающий из-под копыт комья твердого смерзшегося снега, тоже хорош, и крепок, и горд возницею, и две повизгивающие жонки в санях, старая и молодая, замотанные в цветастые платы, в шубейках из красных овчин, вышитых по груди и подолу цветными шерстями, видимо, мать и дочь, тоже хороши, каждая по-своему, румяные с мороза и тоже гордые быстрым бегом коня. Инок уже не молод, но сейчас не чует своих годов и готов от радости прыгать, стойно малому отроку. На него снизошли две радости: одна дальняя - обещанная ему самим Киприаном поездка в град Константина Равноапостольного, город давней его мечты, побывать в коем жаждал он еще будучи молодым воспитанником Григорьевского затвора в Ростове Великом; другая же, ближняя радость заключалась в том, что на Москву прибыл из Перми Стефан Храп, с которым они когда-то и спорили, и учились вместе. И Епифаний (то был он) предвкушал встречу со старым сподвижником великого Сергия как встречу с юностью, как посланное свыше благословение, как свидание с самим усопшим старцем, учениками и последователями коего считали себя они все... Гулкое нутро Фроловских ворот. Ратник, остановивший было путника, но, узнав по платью монаха, отступивший посторонь. Затейливый хоровод маковиц, прапоров, смотрильных вышек, вздымающихся над крутыми кровлями боярских теремов, и знакомая толчея этой улицы, от которой рукой подать - соборная площадь с храмом Успения, а там и приказы, и княжеский дворец, терема великих бояр и княжат, среди коих высит белокаменный терем Владимира Андреича. Кричат, поколачивая лаптями и валенками друго друга, уличные продавцы с многоразличным товаром и снедью. Продают горячие пироги с требухой, блины, заедки, вяжущие рот плети вяленой дыни, орехи, лапти, сельдей, копченых лещей и сигов, студень, сладкие аржаные пряники... Шум и гам, сквозь толпу пробирается возок знатной боярыни, скороходы бегут впереди, расталкивая народ... Епифаний пробрался наконец к воротам Чудовой обители, взошел вместе с толпою нищих калек на монастырский двор, проминовал двух братии, что разливали убогим дымящую паром похлебку в подставляемые медные и деревянные тарели и мисы, и те ели тут же, на дворе, присев на завалинку, кто на корточки. Безногий слепец тыкался среди прочих, и кто-то, пожалевши наконец убогого, подволок его за руку к раздаче, помог налить в протянутую миску горячего хлебова, которое слепец тут же и начал поглощать, трясущимися руками поднеся медную посудину к самому рту. Ложки у него, видно, не было вовсе. Не задерживаясь и тут, Епифаний обогнул поваренную клеть, где, уже у самого храма, его остановил иной монашек, вопросивший строго: куда и к кому он? - К знакомцу своему, епископу Пермскому Стефану бреду, брате! - возвестил Епифаний, и монашек, недоверчиво смерив его взором от надвинутой на глаза шапки до кожаных лаптей, отступил посторонь. Пришлось еще потыкаться, поискать, пока наконец ему указали келейный покой, в коем пребывал приезжий епископ. И опять пришлось сказать, кто он и откуда грядет. Вся эта волокита несколько приглушила Епифаньеву радость, и у дверей надобного покоя, мягко, но властно отстранивши придверника, бормотавшего что-то о болезни пермского владыки, Епифаний приодержался, собирая в себе прежнее радостное нетерпение, и постучал. Голос, раздавшийся из-за двери, был и вправду недужен и хрипл. Епифаний, скинувший вотол и шапку в сенях, взошел, еще плохо видя с уличного солнца в полутьме покоя, что тут и как. Болящий первым признал гостя, приподнявшись на ложе, воскликнул: - Епифание! - И махнул рукою придвернику, взошедшему следом за гостем: - выйди, мол, не мешай! Они обнялись, троекратно облобызавши друг друга. Стефан осторожно опустил на пол ноги в вязаных толстых носках, прокашлял. - В нутре у меня, - высказал, - нехорошо! Порою и не вздохнуть, воздуху не стало хватать. Умру скоро, Епифание! Чую, Сергий зовет за собой! На уставные утешения друга только махнул рукой: - Смерти не боюсь! На кого только чад своих оставляю? Он проковылял к столу, и Епифаний в скудном свете, льющемся в крохотное оконце, с горем рассмотрел зримые следы быстрого увядания на лице друга молодости своей: седину и прозелень потусклых, посекшихся волос, глубокие морщины чела, неотмирность когда-то ясного, блистающего взора, и сгорбленную спину, и подрагивающие руки, напомнившие ему руки давешнего слепца, принимающего ощупью миску с варевом. Стефан походя тронул подвешенную медную тарель. Придверник подал на стол квас, хлеб и рыбу. Епифаний потянул носом, поднял на Стефана недоуменный взор. От нарезанной сиговины шел невыносимый смрад. - Кислая рыбка! Подарок! С собою привез! - пояснил Стефан после молитвы. - Гребуешь? Ты, когда в рот берешь, зажми нос-то, не вдыхай! На вкус-то она нежна, што твой кисель! А я - привык! Тамо у нас таковую все едят - и зыряне, и вогулы, и русичи. Епифаний, поборовши неприязнь, откусил кусок и взаправду, коли б не тяжкий дух, нежной и довольно вкусной рыбы, поскорее закусив куском хлеба и запивши квасом. - Не мучайся, ежели не по нраву! - с улыбкою возразил Стефан. - Вон у меня, принесли давеча, снеток с Белоозера, вялый. Бери! Проголодавшийся Епифаний ел хлеб, кидал щепотью в рот похрустывающих, скукоженных снетков, отпивал квас, опасливо поглядывая на то, как Стефан с видимым удовольствием поглощает "кислую" рыбку. Разговор долго не налаживался, они оба заметно отвыкли друг от друга. Повспоминали Сергия, потолковали о новом игумене Маковецком, Никоне. Стефан продолжительно и ворчливо жаловался на местные трудноты (никогда ранее Стефан Храп не позволял себе жаловаться на что-либо), сказывал о набегах вогулов, о недороде, о том, как упросил покойного князя Дмитрия содеять снисхождение, свободить на год от налогов оголодавшую свою новообращенную паству, как выпрашивал помочь в Новгороде Великом на вечевом сходе, как тут, на Москве, добивался обуздания воевод и дьяков, что бессовестно грабили зырян, наживаясь на их простоте и безответности, как отговаривал вятчан вселяться в зырянскую землю, помянул и укрощенного им разбойника Айку... На вопрос Епифания перечислил, загибая пальцы, свои переводы на зырянский язык: часослов, псалтырь, избранные чтения из Евангелия и Апостола, паремии, стихирарь, октоих, литургию и ряд праздничных служб, а также заупокойную службу, Евангелие от Луки... Стефан закашлял опять, задыхаясь, долго справлялся с собою, после махнул рукой: "И много чего!" Епифаний глядел на него, поражаясь в душе огромности того, что успел совершить сей муж в бурной и многотрудной жизни своей, в которой, казалось бы, вовсе было недосуг ученым занятиям келейным! - Умру, ризы мои и книги пусть отвезут назад, на Усть-Вымь, в Архангельскую обитель! Там они нужнее! Я уж повестил о том келарю, - ворчливо домолвил Стефан и замолк, передыхая. Глаза его, уставленные в ничто, поголубели, и в них отразились вновь далекие дикие Палестины, где он сражался и побеждал, неутомимо проповедуя слово Божие. - А помнишь Григорьевский затвор и как мы с тобою спорили о многих азбуках иноземных? - вопросил Епифаний. Глаза пермского епископа потеплели, губы чуть сморщились при воспоминании о том, юном времени, о дерзких шалостях школяров, почасту трунивших над учителями своими. Какой-то ледок, стоявший меж ними до сих пор, сломался наконец, и оба начали вспоминать юность и знакомцев, иные из коих были уже в могиле. - Петровским постом получил грамотку от Афанасия! Из Цареграда! - сообщил Епифаний. - Не ладитце в Русь? - Нет, видно, и умрет тамо, в теплом краю! Иконы шлет сюда, книги... А ты еще не забыл греческую молвь? Стефан, усмехнув, легко перешел на греческий, и Епифанию пришлось усилиться, дабы поспевать про себя переводить сказанное на русский салтык и готовить ответ по-гречески. - Вижу, не забыл! - сдался он наконец, вновь переходя на русский, и, помолчав, повестил другу, зарозовев от смущения: - Весною в Константинополь еду, Киприан посылает к патриарху, так вот... Потому... Стефан легко кивнул. Весть, столь важная Епифанию, мало задела его. Сказал только, перемолчав: - Когда-то и я мечтал побывать тамо! Да не судьба! А ныне и не жалею о том: каждому из нас свой крест даден и поприще свое, его же указал Господь! И, устыдившись в душе, Епифаний помыслил, сколь многое совершил Храп и сколь малое он сам за те же самые протекшие годы. И еще о том, что истинно великое достигается всегда ценою отречения от самого себя, от телесных страстей, немощей и мелких похотений своих. Епифаний обратился к тому, что было у всех на устах: захвату Витовтом Смоленска и дальнейшей судьбе страны. - Витовт полагает себя бессмертным! - медленно возразил Стефан. - Решать будет не он, а Господь! Навряд литвинам, да и ляхам тоже удастся удержать в подчинении православный народ! А посему строит он храмину свою на песце! Отрекшись православия, Витовт и Великую Литву осудил на распад и гибель. Вера скрепляет, но она же и полагает пределы властителям! - Но он подчиняет себе одно русское княжество за другим! В конце концов православная Византия так же вот была съедена бесерменами: сперва арабами и турками ныне! Стефан упрямо покачал головою: - Греки устали жить! Приедешь, увидишь сам! - высказал. - Если народ теряет землю отцов своих, это первый знак того, что сей народ устал жить на земле. - Но Василий Дмитрич?.. - Князя не суди! - строго остановил Епифания Храп. - Возможно, он и виноват во многом. Правители постоянно забывают, что земля принадлежит не им, а Господу! Но не нам судить помазанника Божья, коего осудит Высший судия! Нам надлежит со всем тщанием свершать труд свой, завещанный от Господа. А Смоленск... Когда русичи поймут, что это та же русская земля, ничто, ни мужество воевод, ни крепкие стены не помогут Литве удержать город! "Сохранятся ли, не погибнут ли в пучине времен труды мужа сего?" - думал Епифаний, покидая гостеприимную келью. (Стефан предложил ночевать у него, пока Епифаний пребывает на Москве, и Епифаний, дав на то свое согласие, сейчас торопился, дабы до вечерней службы воротить в Чудов монастырь.) Он прошел улицами, вдоль высоких боярских хором, остановясь на миг у бывшего Протасьева терема, ныне принадлежащего Федору Андреичу Кошке, - нахлынули воспоминания: знал, знал он и последнего тысяцкого Москвы, и его несчастного сына Ивана! И боярыню Марью Михайловну знавал в прошлые годы... "Все еще жива! Как-то она?" - подумалось, пока крутился да поворачивал из межулка в межулок, уже подосадовав, что не вышел сразу на Соборную площадь. Наконец выбрался-таки к митрополичьим хоромам, а вслед за тем и к палатам княжеским, где надеялся обрести греческого мастера, изографа Феофана. И все время, пока крутился, смаргивая редкие снежинки с ресниц, среди знакомых и уже незнакомых, новорубленных теремов, переменивших своих хозяев, думал о том, как быстро проходит время, как, - не успеешь глянуть, - юность сменяется старостью, уходят одни и являются на свет другие, новые поколения, и о том, что только лишь писаное слово способно закрепить, сделать нетленной живую жизнь, и такие люди, как Стефан Храп - прижизненный святой муж! - достойны своего жития, достойны быть закрепленными в памяти потомков. Греческому иконному мастеру с его русскими сотоварищами (Данило Черный был, пожалуй, знаменит не менее Феофана) отвели широкий сводчатый подклет каменных погребов княжого дворца. Низкие своды словно придавливали своею тяжестью двусветное жило, казавшееся оттого ниже, чем на самом деле. Безостановочно стучали краскотерки, и под этот стук высокий нахохлившийся мастер писал очередной образ для нового иконостаса. Епифанию молча кивнул, словно бы они расстались только вчера. - Еду во град Костянтина Равноапостольного, Феофане! - похвастал Епифаний, глядя, как мощно ложатся на иконе складки греческого гиматия под кистью мастера. - А я тебя не признал сразу! - высказал Феофан, откладывая кисть. - Епифаний? Вишь, и я сподобился иноческого жития! - домолвил, снимая передник, измазанный красками, и кивая подмастерью, дабы помыл кисти, пока мастер отдыхает. Они присели на лавку. От трапезы Епифаний отказался, памятуя, что Стефан сожидает его к ужину, и тотчас заговорил о Царьграде. - Ты зайди в монастырь Хора, - наставлял его Феофан, - это невдали от Харисийских ворот, за Влахернами сразу, на холме! Погляди тамошние росписи, пока еще их турки али латины не содрали со стен! И завидую тебе, Епифане, и нет. Сам не хочу вновь увидеть сей срам и угнетение великого града. Ты-то не заметишь того! - перебил он готового возразить Епифания. - Ты там впервые, так и узришь велелепие и красоту. Я же узрю запустение вместо того, что зрел и знал в молодости своей, и потому не тянет меня посетить заново град сей. Да и стар! Нынче стало в труд то, что легко было сызмладу. Ноги ноют, особенно как день постоишь на подмостьях, да в сырой церкви... В черной бороде Феофана явственно серебрилась седина, и чуялось, что ему уже и разговаривать вот так, сидя без дела, в труд, что он воистину спешит оставить после себя хотя частицу ускользающей вечности. - Помнишь, - высказывал он Епифанию на прощанье, - я баял, что у вас, русичей, молодость духа доднесь? Берегите ее! Постигайте нашу мудрость, но и с осторожностью! Иное вам ни к чему, пока вы такие, какие есть, и не дай вам Бог состариться прежде сроков, отмеренных владыкою бытия! Будешь в Константинополе, помни об этом, Епифаний! На улице уже сгущалась тьма, небо затянуло редкою рядниною облаков, из коих сыпал и сыпал невесомый спокойный снег. Над Москвою текла вечерняя перекличка колоколов, и Епифаний ускорил шаги, боясь опоздать к службе и ужину. Когда он подходил к воротам Чудова монастыря, его била крупная дрожь, и усталость от целодневного хождения наваливала тучей. Стефан встретил его радушно, словно после долгой отлучки, выслав придверника встречу Епифанию аж к монастырским воротам. Говорили в этот вечер мало, оба были утомлены. Епифаний ложился уже в темноте, разбавленной огоньком лампады. С удовольствием разболокся и сунулся, унырнул в мягкую овчину постеленного ему ложа, натянув на себя овчинное же одеяло, и, постепенно согреваясь, умеряя давешнюю дрожь, уснул. Он еще совсем не думал тогда, что невдолге станет писать житие своего покойного друга, а много потом, в старости, решится написать и житие самого Сергия Радонежского, дошедшее до нас, увы, в позднейшей обработке Пахомия Серба. Он уехал раньше Стефановой смерти, случившейся двадцать шестого апреля нового, 1394 года, и узнал о ней много позже, уже воротясь из Цареграда, полный впечатлений о великом христианском городе, чающий поделиться ими со старым другом. Узнал - и замер, и радость, поневоле неразделенная, умерла. И вот тогда-то и замыслил он сохранить писаную память о крестителе Перми, связав воедино скудные воспоминания Стефановых ближников. Во многом, чувствовал он, эта работа не удалась (излишнее изобилие общих слов, и слишком мало тех, драгоценных воспоминаний сердца, что только и делают живым образ усопшего). Но так или иначе, "Житие Стефана Пермского" было написано им первым, и навряд кто другой сумел бы сохранить и те драгоценные черты и пометы времени, что проглядывают, как драгие камни на дне прозрачного ручья, в потоке словесных украс и вычур, неясно, впрочем, самим ли Епифанием или уже Пахомием Сербом измысленных? Но эти слезами написанные слова, горестный вопль над могилою друга, приоткрывают нам душевную боль живых и живших людей, отделенных от нас шестью веками - всего лишь шестью веками! - быстротекущего времени. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ В середине марта, за две недели до Великого дня, Василий Дмитрич гостил у тестя Витовта в Смоленске. С ним был и Киприан, после этой встречи на полтора года уехавший в Киев вершить дела тамошних православных епархий (по-видимому, получив на то согласие самого Витовта). Ездила ли Софья на встречу с отцом в этот раз? Известий о том нет, но легко предположить, что ездила. Не могла любимая дочерь Витовта упустить такую возможность! А вот о чем говорил Витовт с зятем своим, коими глаголами убедил отречься от помощи рязанскому и смоленскому князьям - об этом нам ныне приходится только гадать. Да, князю Олегу не помогли, но вмешаться в его споры с Литвою на стороне Витовта, по сути помочь разгрому рязанских ратей? Да, смолянам было бы трудно помочь, но благословить захват Смоленска Витовтом, напрочь отказать Юрию Святославичу в помощи и тем самым страшно приблизить Литву к своим рубежам, после чего попросту ничего иного и не оставалось Витовту, как захватить и саму Московию?! Но вместе с Витовтом угрожать Новгороду, вовлекая его в союз противу немецкого Ордена, союз, надобный Литве и Польше, но никак не России, тем паче не Новгороду, теряющему через то заморскую торговлю свою? Все это трудно и понять, и принять, полагая, что не был же все-таки Василий круглым дураком, да и предателем своей собственной отчины быть не мог! И куда смотрели бояре московские? И ежели бы... Но о "ежели бы", о том, что произошло четыре года спустя, не ведали, да и догадывать в ту пору еще не могли ни Витовт, ни Василий Дмитрич, ни боярская дума московская. Непонятно! Неужели и те вершители судеб народных были способны, как нынешние, продавать отчизну свою ради эфемерных лукавых обещаний, ровно ничего не стоящих в дипломатической борьбе Востока с Западом, ради, - стыдно сказать, - жениных покоров и просьб, перемежаемых супружескими ласками? Быть может, и так! Хотя, нет, все же не так! Бежать в Литву, утягивая за собою казну своего княжества, Василий попросту не мог. Да и отрекаться от православия - тоже. То и спасло. Хотя пожалуй, без Едигея не спасло бы и это! Но - начнем по порядку, "по ряду", как говорили наши пращуры. Однако есть одно противоречие, весьма часто повторяемое в истории государств и государей, когда интересы династии начинают рассматриваться как нечто более важное, чем интересы нации. К чему это приводит, достаточно показала история императорского Рима, Византии, или история европейских государств, где примеров державного "семейственного" передела границ хватало с избытком, но хватало и катастроф, когда уставшие терпеть самоуправство государя граждане подымались на борьбу с ним, и являлись Вильгельмы Телли, Жанны д'Арк, Яны Жижки, да и нашего Минина с Пожарским не забудем при том! Частный произвол венценосца, столь страшно проявившийся в опричной диктатуре Грозного, привел в шестнадцатом-семнадцатом веках к грандиозному падению культуры общества, к польской интервенции и крестьянской войне, но в исходе четырнадцатого столетия сломался о волю соборного национального начала (Василий Дмитрич уступил сопротивлению думы и посада). Культура Руси продолжала развиваться, а страна расти. Ну, а гений Витовта сломался о преграду конечности человеческой жизни и бренности политической судьбы! Гостевой встрече Василия предшествовали, разумеется, пересылы грамотами, поездки гонцов и все прочее, без чего ни один государь не может покинуть, хотя на время, пределы своего отечества. Ехали бояре, свита, слуги - целый поезд в несколько сот душ тянулся по мартовской, уже кое-где протаявшей смоленской дороге. Софья ехала в возке, обитом красною кожей, а изнутри волчьим мехом, и все время, оттискивая прислужницу, высовывала в окошко любопытный нос. Она была совершенно счастлива. Василий скакал верхом, легко и прочно сидя в седле. Ордынская школа на всю жизнь приучила его к конской красивой посадке. В седле он и чувствовал себя лучше, всякую простудную хворь прогоняя бешеной скачкой коня. Трясся, проваливая в рыхлый снег, Киприанов возок. Владыка только что поставил нового епископа на Ростов, Григория, и теперь надеялся, сославшись с Витовтом, продолжить тихую войну с католиками, каковую вел всю свою жизнь в литовском княжестве, хоть и без особого успеха, что, впрочем, приписывал, вряд ли ошибаясь, не себе, а умалению византийских василевсов и, с ними, освященного греческого православия. Ехал инок Епифаний с важным поручением к патриарху. Он будет провожать Киприана вплоть до Киева, а далее поедет один с небольшою свитой. Ехал, во главе дружины, Иван Федоров, с коим было уже обговорено: после княжеского гостеванья в Смоленске он провожает Киприана в Киев, а далее сопровождает русское духовное посольство в Константинополь... Литовские разъезды встречают поезд великого князя Владимирского невдали от города. Василия окружает иноземная, в литых панцирях, дружина, и ему мгновением становит зябко: а ну как Витовт задумал содеять с ним то же самое, что и с князьями смоленскими? Впрочем, брату Юрию и Владимиру Андреичу даны крепкие наказы на случай всякой ратной пакости от Литвы. В городе бьют колокола. Выстроенная почетная стража встречает их музыкой. Высыпавшие по-за ворота горожане орут и машут платками. Рады ли они тому, что достались Литве?! Город лепится по днепровским кручам. Мощные прясла стен сбегают к самой воде. Городские хоромы крыты соломой и дранью. Близят терема княжеского города. Близят упоительно взлетающие ввысь ребристые тела гордых смоленских каменных храмов, стремительно легких, совсем иных, чем Владимирские, властно и тяжело оседлавшие землю... Но смотреть и сравнивать некогда. Гром литавр, пронзительные голоса дудок, теснящееся многолюдье, бояре в узорных опашнях и, наконец, сам Витовт на белом танцующем коне, весь золотой и алый, протягивающий отверстую длань в сторону Василия. Они одновременно соскакивают с коней, целуются. Софья вприпрыжку выскакивает из возка, приникает к отцу... "Привезла!" - вспыхивает мгновенной досадой в мозгу Василия, ревниво углядевшего сразу, что они, отец с дочерью, двое, а он перед ними - один. Раздувая ноздри, нарочито не глядя на Софью, Василий идет по раскатанному ковру, подымается по ступеням терема... И будет все как надобно: служба, пир, столы, уставленные рыбным изобилием (пост еще не окончен, Пасха в этом году второго апреля), латинский прелат, тактично старающийся не лезть на глаза русскому князю, толкотня, духота, бесконечные здравицы, масса питий, - Витовт явно не ведает меры ни в чем, - наконец, опочивальня и сон, тяжелый с перееда и множества выпитого им меда и фряжского красного вина. Софья (они спят весь Великий Пост врозь) заходит к нему попрощаться перед сном. Василий хмур, пьян и зол. Он целует жену в щеку и, не желая более слушать ничего, отсылает ее от себя. Все сложные переговоры с литвином - на завтра! Соня уходит. А он лежит и не спит, не может уснуть. Зачем он приехал сюда? Чего хочет от Витовта? Вернее, Витовт от него? Встать нынче же, сесть на коня и ускакать. Пока не поздно. Пока окончательно не окрутил его тесть с доченькой своею... Встать... Сесть на коня... Он спит беспокойно, вскидываясь. Ему мнится, что он снова в Орде и скоро взойдут татары, дабы подвести под руки к хану Тохтамышу, который отчего-то гневает на него и грозится убить... Под утро просыпается, жадно пьет кислый квас, засыпает снова... И от него, даже помыслить страшно, от него одного зависит судьба страны! А Софья, воротясь от Василия, проходит в палату к отцу. Вновь кидается в родительские объятия. - Тяжело тебе? - вопрошает заботно Витовт. Она кивает молча, спрятав лицо у него на груди, потом отстраняется, смотрит, отвердев взором. (Она уже не та девочка, что он некогда провожал в Русь, изменились и походка, и стан, налились плечи женскою силой, и в глазах неведомая прежде твердота.) - Порою! - отвечает. - Любит он тебя? - спрашивает Витовт, дрогнув щекой. - Любит, - отвечает Софья. - Весь в твоей воле? - уточняет отец. - Не ведаю! - возражает она. - Порою блазнит, что весь, а порою... В латинскую веру его не можно склонить!.. - Подумав, вопрошает: - А почему бы тебе самому не перейти в православие? Витовт глядит на нее с прищуром, взвешивает: в чем-то дочерь права, его подданные в большинстве схизматики... И все же... - Тогда я потеряю Польшу, дочь! - отвечает он строго. - И Ягайло объединится с рыцарями противу меня. И римский престол не даст мне жизни! А от греков нынче помощи никакой... Пускай спор о вере решают Папа с патриархом Константинопольским! Оставь это им, доченька, не дело воина влезать в церковные свары! И, к тому же, без Папы римского я не могу стать королем! - Без того тебе не володеть Русью! - упрямо возражает она. - Как видишь, володею! - Он усмехается своей кошачьей зловещей улыбкой. - Ты токмо держи своего Василья в руках! Обещай ему литовский и русский престолы после моей смерти! - Уже обещала! - возражает Софья. - Да он тут же помянул Скиргайлу... Не верит тому! А ты не помирай, батюшка, как я буду без тебя? Витовт усмехнул вновь: не боись, еще, поди, переживу и Ягайлу, и князя твоего, донюшка! И Софья вновь приникает к родителю, дороже коего для нее никого не было и нет. Трется щекою, как кошка, о бархат его кафтана, стискивая кулачки, понарошку, не больно, лупит его по груди, повторяя вполгласа: - Не умирай, не умирай, не умирай! Теперь, разглядывая Витовта вблизи, Василий узрел, что литвина тоже коснулись годы. Отвердел, ожесточел его круглый лик, означилась грядущая отвислость щек, строже стали глаза, подсохли губы... Хотя, ежели не приглядываться, Витовт изменился очень мало. В походке, мановениях рук сохранялась прежняя быстрота, был так же тверд его шаг и юношески прям стан. Ради этой приватной встречи он сбросил свою пугающе пышную мантию и алый, отделанный рубинами кафтан. Теперь казалось, что вся эта бьющая в нос пышность и не нужна Витовту. Он легко вскакивал, бегал по покою и говорил, говорил. Василий слушал, изредка отпивая из чаши темно-багряное фряжское вино. Слушал настороженно и недоверчиво, стараясь понять, в чем и когда литвин перед ним лукавит. Однако сам не заметил, в какой миг его начала увлекать дерзко парящая мысль тестя, который, казалось бы, весь раскрывался перед ним. - ...Мы все погрязли в мелочах, зарылись мордою в сор, выискиваем корм в назьме, зерно по зерну, как куры! В нас нет размаха! Мы разучились рисковать! Отец всю жизнь стоял на рубежах Жемайтии, и каков итог его усилий? В чем он? В том, что истощенная рыцарскими набегами Литва устала отбиваться от натиска тевтонов? Или в том, что католические прелаты давно уже, за его спиною, захватили Вильну и потихоньку обращали литвинов в католичество? Чего хотят, что могут эти твои смоленские князья, раскоторовавшие друг с другом до того, что им и города стало не поделить? А Олег?! Да, он рыцарь, он храбр и удачлив в бою, этого у него не отнимешь! Но чего он достиг, отбиваясь от Литвы, от Москвы и татар? Десятка вражеских нахождений, после коих ему приходило прятаться в лесах, а затем все зачинать наново?! Пойми, что они обречены! Обречены на неподвижность, а значит, на гибель! И Новгород обречен! Нынче век дерзаний! Растут великие царства, рушатся троны. Мы никого не победим в одиночку, пойми! А глупая мечта о союзе равных государей так и останется мечтой! Ахейцы пошли под Трою лишь потому, что Агамемнон оказался сильнее всех, потому и сумел сплотить прочих! Монголов была горсть, но они, обретя Чингисхана, потрясли мир, ибо вылезли из своей мурьи, где только и могли, что пасти овец да убивать друг друга! Сейчас решается судьба всего славянского мира, взгляни на Восток! На того же Тимура! Взгляни и помысли: мог ли бы ты, или Олег, или Юрий, не говорю уж о северских князьях, поодинке противустать ему? Отец твой вывел на Дон силы всей Владимирской земли, пото и победил! И вновь был побежден, когда эти силы разошлись розно! Необходима единая власть, да, да! Власть не над тысячами, над тьмами и тьмами тем! Я, зайдя в Смоленск, не враг тебе, это пойми! Тебе достанутся просторы Новгородского севера: Заволочье, Двина, земля Югорская, - я не полезу туда! Тебе достанется Заволжье, да и вся Волга будет твоя! Орды нет, Орда разгромлена Тимуром, и тебе открыт путь на Восток! А Тимур-Аксаку нечего делать в степях, ни здесь, на Руси. Ему нужны Иран, Исфаган, Индия - теплые страны. Пущай он там сражается с Баязетом, нам надо брать пример с Железного Хромца: смотри, как неодолимо растет его держава! Почему турки съели греческую империю? Ты задумывался над этим? Почему нынче пала Болгария, почему разгромлены сербы, а уж они ли не добрые воины? А ежели я и разобью Олега, и укрощу Новгород, то тем лишь помогу тебе, пойми это! Ведь ты же сам знаешь, признайся себе в том, нынче проиграл войну с Новым Городом! Давай сложим усилия, не станем мешать друг другу! Мне должно укротить Ягайлу, паче того, разбить немцев, так заключим с тобою союз! И пусть Новгород слушает нас, тебя и меня, нас обоих! А ежели на востоке Европы возникнет, наконец, Великая славянская империя, ежели та же Польша перестанет резаться с Литвою и Русью, ежели мы, мы все, от Литвы и до Сербии, встанем заедино, в империи одной, от нас содрогнется мир! Папа римский? Католики? А представь такое, что сам Папа станет славянином! Я отдал сыновей за эту мечту! И теперь токмо Софья может помочь мне обрести, во внуках, - в детях твоих, Василий! - продолжение мое во времени и на земле! И как знать, не сольются ли Литва и Русь воедино... Да и Польша тоже... Нахмурясь, он замолк. Клятый вопрос о вере молчаливо встал перед ним главною препоною его обширных замыслов и быстрых решений. - В конце концов, не так важно, во что и как веруют смерды! - высказал он и снова умолк. И, отойдя от опасной черты, вновь заговорил с жаром, развертывая перед Василием великолепные видения грядущей мощи единой огромной страны. - А теперь помысли, ежели останут все эти маленькие смехотворные княжества, с десятком кметей и всемирною спесью своего володетеля? И что замогут они, когда явится новый Тимур? Да и какое хозяйство, какая торговля возможны будут в эдакой толпе карликов! Те же орденские немцы съедят русичей одного за другим! Я это тебе говорю, Василий, ибо только ты сможешь что-то понять! Смоленские князья понять что-либо уже давно не способны, а Олег будет тупо отстаивать свою отчину, и не более. Не с Семеном же, не с Кирдяпою мне говорить? Али уж принять бесерменскую веру да протянуть руку Железному Хромцу? Где и в ком, кроме тебя, найду я на Руси сподвижника себе? Перед кем иным посмею открыть сердце свое, как не перед тобою? Мы родичи, ты мой зять, и этого не изменишь ничем! Пойми и поверь! Витовт оборвал речь, как и начал - на высокой звенящей ноте. Подошел к своему креслу, сел, вцепившись пальцами в золоченые подлокотники. У Василия горело лицо и слегка кружило голову. - С боярами баял? - поднял он на тестя тяжелые глаза, и Витовт слегка, чуть заметно, мгновением, расхмылил, ставши похожим на сибирского кота. Подумал про себя: "Кажется, проняло!" Взамен воздушных замков, нарисованных им своему русскому зятю, Витовт получал Смоленск и обещание не вступаться в его дела с Олегом Рязанским. Великую державу, очерк которой он только что нарисовал Василию, Витовт собирался создавать сам для себя, без какой-либо помощи русича, а точнее сказать, и за его счет. Он все-таки добился надобных ему грамот и заверений московских бояр, донельзя испуганных нашествием Темерь Аксака, и мог торжествовать. А Василий, подписывая соглашение с тестем, все не мог понять, как и чем тот настолько обадил его и обольстил, что он даже теперь все еще находится под впечатлением бурной Витовтовой речи и опасной тестевой доверительности? Да, должна возникнуть империя, и мелким независимым княжениям в ней не жить. Русская империя! Но со столицею в Вильне или Москве? Витовту в полной мере было присуще странное свойство иных людей подчинять себе окружающих, и Василий начинал понимать, почему к его тестю так тянутся люди. Ближайшим итогом смоленских переговоров Василия стало то, что когда в августе Олег штурмовал Любутск, ранее захваченный Литвою, и уже почти взял охаб, Василий помешал ему, воспретив дальнейшие бои и заставивши отступить от города. Два месяца спустя, в октябре, на Покров, Витовт со всеми силами явился в рязанской земле, выгнал Олега из Переяславля, разорил столицу рязанского княжества и жестоко пограбил волость. Они опять встретились: великий князь владимирский и литовский великий князь, в этот раз на Коломне. Теперь Витовт был в гостях у Василия, и опять приезжала на погляд Софья, забеременевшая сразу после Пасхи, в середине апреля. Приехала в возке, довольная, торжествующая, казалось бы, полностью укротившая Василия. Зять и тесть послали совместную грамоту Новгороду Великому, веля разорвать мир с немцами, на чем настоял Витовт. Новгородцы, впрочем, рассудительно возразили, что, де, у них с великим князем мир свой, а иной - с Витовтом, а и с немцами тоже иной, и на Князевы прещения и понуды отнюдь не дались. Назревала новая новогородская пря. И еще одного не уведали ни великий князь Владимирский Василий, ни Витовт: как в рязанских лесах, в мерзкой сыри, среди раскисших, занесенных мокрым снегом и вовсе непроходных путей и буреломного лешего леса, в рогожном шатре, приткнутом под раскидистою елью, разгромленный старый рязанский князь принимал своего зятя, Юрия Святославича. Смоленский князь сидел нахохлившись, словно больной ворон, Олег, напротив, удобно расположившись на возвышении из седел, накрытых попонами. Сидел как ни в чем не бывало, словно и не мокрый лес вокруг, и не промозглая сырь ранней зимы, и не чадит головешками разгромленная и сожженная Рязань у него за спиною, за разливом боров и полян, отделивших рязанского князя от его разоренной отчины. Кмети входили и выходили, получая приказания своего князя. Порою кто-нибудь из них шептал ему на ухо, тревожно поглядывая на смоленского гостя. Олег кивал, иногда зорко взглядывал, прикидывая в уме, сколько надобно лесу и сколько рабочих рук, дабы восстановить сожженный город. Отбить его он мог даже теперь, но литвины, по первым слухам, понимая, что в Переяславле-Рязанском им не удержаться, сами покидали город. - Я могу воротить тебе стол даже сейчас, ежели бы не Василий со своей благоверной! - говорил Олег, спокойно глядя на нахохлившегося смоленского зятя. - Ты ешь! Тот только повел глазом. Помыслил о том, как дико звучат слова Олега здесь, в рогожном шатре, глянул на деловитых, отнюдь не растерянных воинов, и те, скользом, тоже взглядывали на растерянного смоленского князя. И один молодой кметь, видно, почуя сомнения гостя, с широкой улыбкою вымолвил: - Отобьемся! Нам не впервой! Не усидит здеся литва! Сухое, в шрамах, лицо рязанского князя тронула невольная улыбка. Костер, зажженный на воле, вспыхивал и трещал. Мокрые кони, привязанные под елью, отфыркивали влагу из ноздрей. "И верно, им не впервой!" - подумал, с невольным уважением, князь Юрий, как-то поверивший вдруг, что потеряно далеко не все. - Ежели Василий и дальше будет искать себе мудрости под жениным подолом, так не долго усидит и на великом столе! - жестко сказал Олег, глядя в огонь. - Съест его Витовт! А там... Будет он сидеть здесь вот, на твоем месте, и просить защиты у меня, старика. Поди, тогда и о родстве нашем воспомянет! И Юрий понял, что Олег сможет все, все выдержит, выдюжит и перенесет. До той поры, покудова жив, пока длится эта суровая и красивая жизнь. Так ли, инако, но великий князь Владимирский все более становился подручником Витовта, помогая тому забирать под себя русские волости одну за другою. Наступила осенняя распутица, прервавшая на время боевые действия. Олег, впрочем, уже успел воротить себе Переяславль-Рязанский. А потом подошла зима. Пятнадцатого января, в исходе 1396-го года, у Василия Дмитрича родился второй сын, Иван. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Летом 1397 года разразилась давно ожиданная война с Новым Городом. Виновны были обе стороны. Великий князь так до сих пор не освободил новогородских пригородов - Волока Ламского, Вологды, Торжка и Бежецкого Верха, занятых московскою ратью, хотя по перемирной грамоте обязан был это сделать. Сверх того, в апреле месяце поссорившийся с дядей князь Иван Всеволодич отъехал с Твери на Москву, и Василий Дмитрич дал ему в кормление Торжок "со всеми волостьми и пошлинами", распорядившись новгородским достоянием, как своим собственным. Мало того! Тою же весной двиняне отложились от Новгорода, присягнувши на подданство великому князю Московскому, пользуясь чем Василий Дмитрич тотчас "разверже мир с новогородци". Но надо и то сказать, что в отпадении своих волостей в значительной степени виноват был сам Господин Великий Новгород, рассматривавший Заволочье как источник даровых доходов, не раз и не два сваливавший на двинян свои убытки в неудачных низовских войнах. Совсем недавно двинской земле пришлось расплачиваться за поход новогородских молодцов на Волгу. И все это копилось, копилось и - взорвалось наконец. Само слово "демократия" означает отнюдь не "равенство граждан", как принято думать в наши дни, но - "власть народа" (от "демос" - народ, и "кратос" - власть. Сходное понятие вмещает латинское слово "республика", от "рекс"-царь, т.е. "царствование народа"). Народом же являлись всегда в демократических городах-государствах коренные граждане, разделенные по филам и демам, по трибам и фратриям, ежели это касается Греции и Рима, по концам и улицам, ежели это Новгород или Псков, а сверх того, на старейшин и простой народ (ареопаг и граждане, патриции и плебеи, вятшие и меньшие). Сходную картину мы видим и в итальянских городах-государствах Венеции, Генуе, Флоренции и проч. Демократия не исключает, а, напротив, предполагает принципиальное неравенство граждан перед законом. (Относительное равенство достигается только в монархической системе, при условии соблюдения законов.) В тех же Афинах жила масса неполноправных граждан: метеки, иностранцы, наконец, рабы. Кстати, авторы коммунистических утопий, опираясь на греческий образец, все как один допускали в своих утопиях систему рабства и обращения в рабство (в частности, за плохую работу и лень), что послужило прообразом и идеологическим оправданием советских лагерей. А наша партийная система (господствующая и единственная партия, разделенная на номенклатурно-бюрократическую верхушку - "патрициат" и низовых членов - "плебс") оказалась забавною карикатурой древних рабовладельческих демократий, с одним, весьма существенным изъяном: эта господствующая элита не опиралась ни на какие племенные традиции, ни на какие предания родимой старины, а значит, не имела и никакой культуры, способной хотя бы оправдать ее существование... Едва ли не все наши беды именно отсюда и проистекают! Не пользовались, естественно, равными правами с митрополией и жители подчиненных городу-гегемону областей, будь то, опять же, афинский морской союз, колонии генуэзской и венецианской республик или те же новогородские пригороды - Псков ли, Двина, Вятка (последняя, впрочем, состояла из новгородских беглецов, обиженных городом, и Новгороду не подчинялась). Споры Пскова с Новым Городом начались давно. Плесковичи требовали себе особого епископа, чтобы не ездить на суд в Новгород и не платить "старшему брату" разорительных церковных пошлин, спирались о данях, торговых вирах, политических переговорах с тем же немецким Орденом. Доходило и до прямых военных действий. Последнее розмирье продолжалось четыре года подряд, и мир между "старшим" и "младшим" братьями был заключен только-только, восемнадцатого июня, возможно даже, в предведеньи спора с Москвой. Летом Новгород принял на кормление двух служебных князей, кроме литвина Патракия Наримонтовича еще и Василья Ивановича Смоленского, - надо полагать, опять же готовясь к военным действиям. Отношения Новгорода с далекою Двинской землей складывались своеобразно. Когда-то здесь добывали меха, да, в летнюю пору, приходили ватаги промысловиков бить морского зверя. Но медленное перемещение воздушного океана, незримо текущего над землею, заставило, с половины четырнадцатого столетия, циклоны, несущие с запада на восток влагу и тепло, на два ближайших столетия передвинуться к северу. Избавленные от ученых мудрствований и бредовых замыслов двадцатого века с "поворотами северных рек", местные русичи чутко отметили то, что было для них важнее всего: на севере начал вызревать хлеб! Двина, Пинега, Сухона, Юг и Кокшеньга стали тотчас заселяться земледельцами, а не одними только добытчиками пушнины. Где только позволяла почва, на любом пятачке чернозема, возникали починки, распахивалась пашня, умножалось оседлое население, являлись ремесла, начинали строиться города. Новгород отреагировал на этот подъем лишь увеличением даней да обычаем взыскивать с двинян, как уже говорилось, все свои исторы и убытки. Гром грянул, когда в начале лета на Двину прибыли великокняжеские бояре во главе с Андреем Албердовым, предложившие двинянам заложиться за великого князя Московского и обещавшие защиту от новогородских поборов: "А князь Великий от Новагорода хоцет вас боронити, и за вас хощет стояти". И двиняне, в большинстве своем выходцы с "низа", из ростовских и владимирских волостей, предпочли великокняжескую власть новогородской. Во главе со своими старостами, Иваном Микитиным "и всеми боярами двинскими", они целовали крест великому князю владимирскому. Великий же князь (видим тут обычное юношеское нетерпение Василия, возжелавшего добиться всего разом!) "на крестном целованьи у Новагорода отнял Волок Ламскый с волостьми, Торжок с волостьми, и Вологду, и Бежичькый верх, и потом к Новугороду с себя целованье сложил и хрестьную грамоту въскинул", - как записывал новгородский архиепископский летописец. От Двины до Нова города и от Нова Города до Москвы путь не близок. Все лето ушло на пересылы с той и другой стороны. Седьмого октября воротился из Киева митрополит Киприан с Луцким и Туровским епископами. К нему и направили, в первый након, новогородские бояре вместе с архиепископом своих послов. А меж тем жизнь шла своим чередом. Сеяли и убирали хлеба, косили сено. Рождались, умирали, женились и выходили замуж. Василий не был близок со своими многочисленными братьями и сестрами. Отвык от них за годы ордынского и краковского сиденья. Братьев Юрия, Андрея, Петра и Константина уделами наделил еще отец (соответственно: Галичем, Можаем и Вереей, Дмитровом и Угличем). Они встречались на пирах, на общих семейных трапезах, которые, время от времени, устраивала Евдокия, старавшаяся поддерживать в сыновьях семейный лад, но и только. С Юрием, не подписавшим ряда со старшим братом, отношения тем паче оставались натянутыми, и Василий испытывал душевное облегчение каждый раз, отсылая его в очередной поход. Сестры, вырастая, уходили из дому. Софья уже десять лет была замужем на Рязани, за Федором Ольговичем, Марию он сам выдал в Литву, за князя Лугвеня. Оставалась Анастасия. Широкая, в деда, осанистая коренастая девушка, она влюбилась в Ивана Всеволодича сразу, как узрела его, по приезде князя в Москву. Холмский князь, и верно, был хорош. Высокий, стройный, в лице - кровь с молоком. Она стояла на сенях, когда он проходил к Василию, и подняла на него ждущие глаза. Одного этого взгляда ей и хватило. И, не была бы княжеской дочерью, да и сестрою великого князя Владимирского, как знать, поглядел бы еще на нее Иван? И не такие красавицы сохли по нему, по его излучистым, в разлет, бровям, алым губам, по соколиному взору редкостных, темно-голубых глаз, по гордой его поступи княжеской. А у Анастасии нос широк - лаптем, брови слишком густы, бедра - слишком круты, не по-девичьи. Таких, в теле, девиц больше любят пожилые, познавшие вкус женской плоти мужики, не юноши. Пото и присловье молвится: "Перед мальчиками пройду пальчиками, перед старыми людьми пройду белыми грудьми"... Не посмотрел бы! А тут и глянул, и задумался, и румянец, полыхнувший пламенем, заливший жаром лицо великокняжеской сестры, углядел. Каких только тайных страстных мечтаний не таили в душе прежние теремные затворницы! Сколь многое решалось для них с одного взгляда, с одного слова ласкового, походя сказанного! Нынче лишь где-нито на Севере еще можно встретить такое, чтобы с одного поцелуя в сумерках святочной ночи, с недолгого разговора за углом бани девушка начинала ждать - и годы ждала! - того, кого почла с этого краткого мига своим суженым... Быть может, все одно ничем бы не окончило, но Василию надо было, дабы поддержать нестроение в тверском дому княжеском (всякие нестроения у опасного соседа на руку Москве!), дабы поддержать, подкрепить, - покрепче привязать к себе тверского беглеца. Анастасию спросил грубо и просто: - Пошла бы за князя Ивана? Не такая уж и благостыня беглый, лишившийся своего удела князь! Ну, удел-то, положим, не отберут, позор, а все же! Мог бы быть и поважнее жених у сестры, это Василий понимал и потому неволить Настю отнюдь не собирался. И не понял сперва, когда она, побелев, начала падать в обморок. Думал - с горя, ан, оказалось, с радости. Свадьбу сыграли двадцать третьего сентября. Когда невесту раздевали, укладывая на постель из ржаных снопов, когда ждала, обмирая, в полутьме покоя, как он войдет, как она будет стаскивать с него сапоги, - чуть снова не стало дурно, в глазах все поплыло. И в постели не поняла еще ничего. Лежала навзничь, оглушенная, а дружки жениха уже били горшками в стену: вставайте, мол! Вздрагивая, с тихим отчаяньем думала: не по нраву пришла, ничего не сумела содеять, о чем шептали ей подружки в бане и утром свадебного дня. Но он обнял нежно и крепко, прижал к себе, и она радостно заплакала, поняв, что не остудил, не оттолкнул, ну а о прочем... Не последняя эта ночь, первая! А за стеной: - Разлилось, разлелеялось. (Это уж на всякой свадьбе поют!) Когда вышли снова к гостям, узрела заботный лик матери, ободряющий взгляд Софьи Витовтовны, лучше других понимавшей состояние молодой, и строгий - Василия, заботившего себя интересами земли. Севши на расстеленную овчину рядом с мужем, обморочно прикрыла глаза, еще даже не понимая, счастлива или нет. Щедрым даром молодому князю был переданный ему Торжок с волостьми. Но уже и начиналось розмирье, уже и тучи сгущались над его новым владением. Но все еще, как перед грозою, стояла грозная тишь. А пока не ударил гром, продолжалась обычная жизнь. Михайло Тверской с княгинею, детьми и боярами ездил в Литву, к своему шурину Витовту. Литвин явно затеивал что-то, задевавшее интересы Москвы. На Москве ждали новогородского посольства. К владыке Иоанну Киприан посылал своего стольника Климентия, о церковных делах, прося новогородского архиепископа прибыть в Москву. (Василий не отдавал Новгороду его пригороды, а Новгород задерживал выплату обещанной церковной дани и черного бора по волости.) Новгородцы, вместе с владыкою, прислали (это было уже в начале января) посадника Богдана Обакуновича, Кириллу Дмитриевича и пятерых житьих, от всех пяти городских концов. Новогородский поезд остановился у Богоявления. Бояре и житьи били челом митрополиту (наконец-то доставив ему судные пошлины), дабы умилосердил, свел их в любовь с великим князем. Василий принял новогородских послов не вдруг заставивши потомиться до Крещения. ...Обедали в монастырской трапезной, сидели особно, все свои, и потому говорили вольно, не обинуясь. - А что, владыко! Не похватають нас тута, как куроптей? - спрашивал сердито Богдан, окуная ложку в постное монастырское варево. - Покуют в железа, тебя, батька, запрут в келью, во гресех каяти, а в Новый Город пошлют Владимира Ондреича с ратью! Тем и концим... Житьи со страхом глядели на Богдана, веря и не веря его пророчеству. Архиепископ вздохнул. Завтра, баяли, великий князь их примет. Все складывалось так, что надежды на добрый исход посольства у него не оставалось. Вечером долго не спали, обсуждая предстоящий прием. Утром тщательно одевались в лучшее, выпрастывали белые рукава с золотым шитьем в прорези узорных опашней. Богдан, сопя, вешал на шею золотую цепь, вертел головой, глядясь в иноземное веницейское зеркало, прикидывал так и эдак. Наконец остался доволен. Всею кучею набились во владычный возок. Пока колыхались на выбоинах пути, молчали. Также гуськом, блюдя чин и ряд, восходили по ступеням дворца. Василий принял послов, сидя в отцовом золоченом креслице. Когда владыка Иоанн благословлял его, едва склонил голову. Послы твердо, один за другим, просили унять меч, отступить захваченного, воротить им занятые московитами пригороды, "понеже то не старина". Василий слушал молча, сцепив зубы. В груди полыхало бешенство. Даже Витовту с его наставленьями мысленно досталось. "И ведь начнут войну!" - прикидывал Василий, глядя на осанистого Богдана, на неуступчивый лик новгородского владыки, на житьих, разряженных паче московских бояр, на их руки в дорогих тяжелых перстнях, словно напоказ выставленных. "Кажен год камянны церкви ставят, и не по одной! Мне бы, Москве бы подобную благостыню! Стольный град Владимирской Руси не может позволить себе того, что позволяет Великий Новгород!" Когда послы кончили, склонил голову, так и не вымолвив слова. Была и та мысль: повелеть схватить посольство и поковать в железа. Но сдержал себя. Невесть что может произойти, пойди он на такое. После приема у великого князя была долгая пря с боярами. Тут даже и поругались немного. Поздно вечером боярин Иван Мороз прошел к Василию, отирая взмокший лоб, высказав одно слово: - Не уступают! - Тяжело сел по приглашению князя, подумал, склонив голову вбок: - Война, княже! И князь подтвердил, кивая: - Война! Посылаю Федора Ростовского на Двину! - Выдюжит? - поднял заботный лик боярин. - Должон! - не уступая, отозвался Василий. - Нам князя Владимира Андреича не можно отпустить из Москвы! Здесь надобен! Опять помолчали. Оба молча подумали о Витовте. Новгородское посольство было отпущено из Москвы в начале Великого Поста. Пасха в этом году справлялась двадцать второго апреля, и вечевой сход всего города состоялся как раз на Велик день. В обращении к своему архиепископу новогородцы заявляли: "Не можем, Господине отче, сего насилья терпети от своего князя Великого Василья Дмитриевиця, оже отнял у святей Софеи и у Великого Новагорода пригороды и волости, нашю отчину и дедину, но хочем поискати святей Софии пригородов и волостий!" На Торговой стороне, на Ярославовом дворище, бил и бил вечевой колокол. Увязавши в торока брони, нагрузив телеги рогатинами, сулицами и иным ратным и снедным припасом, выходило из городских ворот пешее новогородское ополчение. Коней вели в поводу, иные сидели на телегах, свесивши через грядку ноги. Путь предстоял не близкий: на Двину, к Орлецу-городу. Владыка Иоанн стоял при пути, благословляя уходящую трехтысячную новогородскую рать. Воеводами были на этот раз посадники Тимофей Юрьевич, Юрий Дмитриевич и Василий Борисович. Все испытанные в боях воеводы. Да и ратные - дети боярские, житьи, купеческая чадь - были на этот раз не из черни, не шильники, не христов сбор, а лучшие люди республики. Все понимали, что война предстоит нешуточная и многодневный путь - только приступ к тому, что ожидает их на Двине. На Веле новогородское войско встретил владычный волостель Исайя, сообщивший им, что на тот самый Велик День, как состоялся в Новом Городе вечевой сход, наехали московские воеводы "Андрей с Иваном, с Микитиным и с двинянами" и разорили принадлежавшую Святой Софии волость Вель, взяли "окуп на головах", а от великого князя приехал на Двину в засаду князь Федор Ростовский: "Городка боюсти и судити, и пошлин имати с новогородских волостий. А двинские воеводы, Иван и Конон, со своими другы, волости новогородские и бояр новгородских поделиша собе на части". Исайю трясло. Он пил, обжигаясь, горячую жидкую уху, сваренную на походном костре, то и дело пугливо озираясь, все еще не вполне веря, что встретил своих, что угрюмые бородатые лица, оступившие его, люди в оружии и бронях, это свои "новгородчи", - столько страхов натерпелся за тот месяц с лишком, что протекли до подхода новогородской рати. Светлая северная настороженная ночь с негаснущею розовою зарей по всему окоему обнимала стан. Сонно молчали деревья. В широком прогале лешего леса открывались первозданные, сине-зеленые холмы и таинственно мерцающая река, точно жидкая лунная дорога, пролитая на землю. - Ростовский князь в Орлеце?! - строго вопрошал Тимофей Юрьич, встряхивая Исайю за плечи. - Ну, ты отдохни! - отпустил он наконец владычного волостеля. Новогородские воеводы, переглянувшись (стан уже спал, выставив сторожу), собрались у костра. Посадник Юрий Дмитрич узорным воеводским топориком с золотым письмом по лезвию колол сушняк, подкидывал в костер. Неровное бледное пламя металось, с едва слышным треском пожирая замшелые ветви и куски коры. А вокруг, окрест, стояла тишь. Такая тишь! Не шумела река, молчали спящие птицы, не шевелился ни веткою, ни единым листом стоящий по сторонам лес, и только не гаснущая заря висела над ними, как тысячи лет назад, когда по этим холмам бродили, с каменными топорами в руках, одетые в звериные шкуры косматые древние люди. Тимофей Юрьич, уединясь, чертил что-то обугленною веточкой на расстеленном куске холста. Потом позвал: - Глядите, други! - Три головы склонились над самодельною картою. - Вот тута Вель! А тута вот, надо полагать, нас и сожидають в засаде! А мы воротимси Кубенкой, горой ле, али вот тут, на озеро Воже, оттоль к Белоозеру... Следите, други? Тамо нас не ждут! Оттоль по Кубенскому озеру... - На Кубену? - поднял Юрий Дмитрич загоревшийся взор. - Ну! На Кубену, на Вологду... А воротимсе, войдем не Двиной, а Сухоною, в насадах! Микифора пошлем с молодцами, пущай насады да лодьи готовит на Сухоне, сколь мочно, и по воде, плывом, на Устюг. А уж от Устюга к Орлецу! Тута нас ницьто не остановит! Тимофей Юрьич, швырнув в огонь сухую ветвь, откинулся совсем на спину, мечтательно глядя в негаснущее небо: - Славно тута! Тихо! Не етая бы пакость, покинул Новый Город, осталси в Заволочьи жить! Рыбу ловил на Двине... Красную! - А по зимам тамо тьма: солнце едва проглянет, как мороженый шар прокатит по краю неба, и все! - возразил Василий Борисыч. - Бывал я на промыслах! Рокана закуржавят, рук не сдынуть! Дак есчо, в поветерь-то, когда и льдину оторвет, и носит их, бедных, по морю, доколе не потонут али голодом изомрут! Тоже не мед! - Всюду не мед! - возразил Тимофей. - А - воля! Простор! Ширь-то какова! Здешнюю землю словно бы Господь только-только ищо сотворил! Все трое вздохнули. Через несколько дней им лезть на валы, бревном вышибать градские вороты, будут резня, кровь и смерть, будет ярое пламя плясать над кровлями ограбленных хором... Чтобы потом сесть у себя, в Нове Городе, в рубленом красовитом тереме. Из резного, рыбьего зуба, кубка, оправленного в серебро, пить багряное фряжское вино, запивая жареную кабанятину, узорною вилкою брать с тарели куски дорогой рыбы или, открывши старинную кожаную книгу в дощатых, украшенных по углам серебром переплетах, с узорными жуковиньями, честь про себя, шевеля губами, "Девгениевы деяния", "Амартол" или "Жития старцев египетских"... Да набивать сундуки добром, дорогими мехами, сукнами и бархатами заморскими; да ходить в церкву, свою, самим строенную на заволоцкое серебро, да ростить сыновей и внуков, сказывая им о чудесах Севера, о розовом небе, о сполохах, об одноглазых людях, аримаспах, о заповедных горах, за которыми - земной рай... И что дороже всего и ближе сердцу? Зажиток, полные сундуки, сытое теремное тепло? Или эти вот походы за серебром, ворванью, мехами и рыбой, ночлеги под открытым небом у дымных костров, многочасовая гребля, стертые до мяса руки, заполошный зык и вой режущихся ножами ратей, и удаль, и кровь, и смерть? И это розовое небо, и тишина! Тишина пустых, заколдованных древних просторов, куда тянет душа, куда уводит - были бы силы! - за разом раз неспокойное сердце, не за серебром, не за мягкою рухлядью - за хмельным неоглядным простором холмистых неведомых далей, чистых рек и сказочных, недостижимых при жизни чудес. Старый белозерский городок весело пылал. Мычала и блеяла угоняемая скотина, голосили жонки. - Пущай выкупают! - насупясь, твердо отмолвил Тимофей Юрьич, стряхивая с себя ухватившую его было за ноги жонку. - Брысь! Та, слепая от слез, выдирала серьги у себя из ушей, рвала серебро с шеи. Тимофей безразлично глянул, взвесил на ладони жонкины цаты, опустил в калиту, подумав, велел: - Пущай выбирает свою! Ратные скорым шагом проходили мимо воеводы. Впереди был еще не одоленный новый белозерский городок. Один из кметей, оборотивши к боярину лицо с хмелевым, не то с вина, не то с ратной удачи, прищуром, выкрикнул: - Добычу не расхватают тута без нас? Тимофей Юрьич без улыбки качнул головой: - Не боись! Делить станем на всех поровну! - То-то! - уже издали прокричал ратник. Кто-то дергал боярина сзади за рукав дорожного вотола. - Чего тебе? Новая жонка лезла к нему, держа в руках серебряное блюдо. Тимофей отмотнул бородою. - Тамо вон! - указал. - Да живее выкупай, не то и скотины не обрящешь! Вразвалку пошел к лошади. Стремянный подставил колено, подсаживая боярина. Тимофей улыбнулся хмуро, плотно всев в седло, подобрал поводья. Жеребец всхрапнул, пошел как-то боком, мелкою выступкой, зло кося глазом. - Ну, ты, волчья сыть! - ругнулся Тимофей. Конь был чужой, достанный два часа назад, и еще не привык к новому хозяину. По всему окоему, там и тут, подымались дымы. Новогородские молодцы зорили волость. Новый белозерский городок не стал ждать приступа. Отворились ворота. Местные князья и воеводы великого князя Московского, сметив силы, покорялись и предлагали окуп с города. Поторговавшись, сошлись на шестидесяти рублях. Из взятых на щит деревень гнали скотину, везли рухлядь и снедный припас. Рать, не задерживаясь, уходила в сторону Кубены. Ополонившиеся молодцы весело топали вслед за тяжело нагруженными возами. В ближайшие дни добра и полону набрали столько, что не вмещали возы. Тяжелое попросту бросали, иное продавали за полцены. Кубенская волость была разорена полностью, окрестности Вологды выжжены. Молодших воевод, Дмитрия Ивановича и Ивана Богдановича с дружиною охочих молодцов отослали к Галичу. Всего за день пути не дошли новогородцы до города, все разоряя окрест. Набранного добра и полону не могли вместить и речные суда. Приходило останавливать ратных и открывать торги, отпуская полон и скот за окуп. Меж тем основная рать, посажавшись в лодьи и ушкуи, спустилась Сухоною к Устюгу. Тут стояли четыре недели, дожидая своих и разоряя окрестные волости. Город, едва оправившийся от недавнего разорения, был вновь разграблен и выжжен дотла. К Орлецу подступали уже в исходе лета. - Град тверд и укреплен зело! - заключил Тимофей Юрьич после первого погляда, когда они с Васильем Борисовичем, двоима, объезжали городские укрепления, ища слабого места для приступа. - С наворопа не взять! - подтвердил Василий Борисыч. Тимофей сопел, прикидывая. Отсюда, с выси, видно было, как, выше города, чалились к берегу новгородские лодьи. Юрий Дмитрич подскакал к воеводам. Тимофей оборотил к нему заботный лик: - Порочные мастеры есть у тя? - Найдутце! - возразил Юрий, вопросив, в свой черед: - С наворопа не взять? - Дуром молодчев уложим! - отверг Тимофей. - Рогатками нать обнести город и пороками бить бесперестани. Не выстоят! На том и порешили. Новгородские молодцы работали всю ночь, изредка переругиваясь с засевшими за палисадом двинянами. К утру первый ряд заостренных кольев, перевязанных ивовым прутьем, был готов. Стало мочно не опасаться вылазок из города. Двиняне с ростовским князем не сразу сообразили, что заперты, как мышь в мышеловке, и что им одно осталось: бессильно следить с городских костров, как там и сям подымаются дымы сожигаемых деревень. Скоро первые камни из споро сработанных новгородскими мастерами пороков начали, со свистом разрезая воздух, перелетать через стены. Кое-кого ранило, один человек, не поостерегшийся вовремя, был убит. Князь Федор Ростовский с чувством горькой бессильной злобы обходил костры. Великий князь явно недооценил новгородскую вятшую господу. На Двину надобно было послать иньшую и большую рать, быть может, с самим Владимиром Андреичем во главе. Но и то понимал Федор, что великий князь, при всем желании, не мог нынче снять полки с южного рубежа, ибо никто не ведал толком, что творится в степи. Двиняне были брошены князем Василием на волю Божию, и - вот! Истаивала третья неделя осады. В городе кончалось продовольствие, не хватало стрел, четыре привезенных московитами тюфяка простаивали бесполезно, не было пороха. Да и что могли содеять тут эти жалкие пыхалки! Испугать? Новогородских молодцов, повидавших в деле рыцарские пушки, тюфяками не испугаешь! Князь проходил в избу, где сменные ратники мрачно хлебали мучную тюрю, заправленную сушеною рыбой и травой. Вместе со всеми опускал ложку в жалкое варево, на злые настырные вопросы: "Когда же подойдут воеводы великого князя с ратью?" - отмалчивался. Он-то знал, что не подойдут и что ждать им помощи неоткуда, ежели и Белозерье, и Кубена разгромлены, а Устюг сожжен. В исходе четвертой недели он уже не мог сдержать ни истомившихся кметей, ни двинян, чаявших пощады от Господина Великого Новагорода за покорство свое. Осажденные открыли ворота. Черным был этот день для двинских воевод! Ивана и Конона с их сотоварищами казнили на месте. Ивана Микитина с братом Анфалом, Герасима и Родиона поковали в железа, повезли казнить в Новгород. У князя Федора отобрали присуд и пошлины, что поймал с двинян, самого, с дружиною, пощадили и, обобрав, отпустили домой, на Низ. С гостей великого князя, что тоже сидели в Орлеце, в осаде, взяли триста рублев окупа "с голов", а у двинян - две тысячи рублев и три тысячи коней, каждому новогородцу по лошади. Двинян укрепили новым крестоцелованием и поворотили к дому. Возвращались пешим путем, горою, струги побросав. Лужи на путях уже скрепило льдом, звонко хрустевшим под копытами, а за Велью пошел снег. Кони весело бежали, расшвыривая копытами молодые пуховые сугробы. Позади оставались обугленные развалины Орлеца да раскопанные валы уничтоженных городских укреплений. Великому князю Василию Дмитричу на этот раз пришлось-таки смириться. Тою же осенью, еще до возвращения новогородской рати, был заключен мир "по старине". В Москву ездили архимандрит Парфений, посадник Есиф Захарьинич, тысяцкий Онанья Костянтинович да житьи люди Григорий и Давыд. Великий князь прекращал войну и очищал захваченные им новогородские пригороды. Новгород брал к себе на княжение (кормленым князем) брата великого князя, Андрея. Иван Всеволодич переходил княжить из Торжка во Псков. Воеводы, посланные в Заволочье, воротились зимой. Ивана Микитина скинули с моста, утопивши в Волхове, Герасим и Родион с плачем "добили челом" Господину Нову Городу и были пострижены в монастырь. Ушел один Анфал, сумевший убежать с пути. Не тот был муж Анфал, чтобы так вот, дуром, погинуть на плахе! За тою же Велью, чудом сумевши развязать вервие, каким был прикручен к саням, и разорвать железную цепь, он, в серых сумерках наступающей ночи, кубарем скатился в кусты, рыкнул, пригибаясь от посвиста стрел, взмыл, весь в снегу, волчьим скоком уходя в чащобу. - Анфал! Где ты, Анфал? Найдем! Поймаем все одно! - кричали ему. Но он упорно лез буреломом, цепляя обрывком цепи, перемахивал через поваленные дерева, хрипло дыша, хватая снег губами, бежал, лез, полз, снова бежал и - ушел-таки! Добравшись до Устюга, он имел уже дружину в шестьсот душ. Оттуда направился в Вятку собирать ратных... И много же зла натворил он потом Господину Нову Городу! Что же касается самого Великого Новгорода, то, выиграв войну с великим князем, укротив двинян железом, он гораздо более потерял, чем приобрел. Задавив силою свой двинский "пригород", он тем самым показал двинянам, чего стоит демократия (власть народа!) по-новгородски, в применении к их собственной судьбе. Власть права, демократический союз земель, сплоченных вечевым строем, сами понятия свободы и равенства разом были обрушены, сведены на ничто этой войной. И пусть Новгороду удалось на три четверти века отодвинуть собственную гибель, в конце концов, он же сам и подготовил ее, превращая граждан своих "пятин" в зависимых данников, отнюдь не заинтересованных в защите митрополии от внешнего, более сильного врага, который мог обещать им, по крайней мере, гражданский порядок и избавление от "диких" поборов и вир новогородской боярской господы. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Иван Федоров, как и прочие члены московского посольства, два года пробывшего в Константинополе, ничего этого не знал. Не ведал даже, что началась новая война с Новым Городом. Русичи стояли в монастыре Иоанна Предтечи, у Афанасия. Бывший высоцкий игумен освободил московитам одну из келий, другую уступил настоятель монастыря. Начались бесконечные хождения по секретам патриархии, в коих Иван не принимал участия. Утром Иван спрашивал: не надо ли чего? А получив ответ, что не надобно, без конца ходил по городу, простаивал то у "правосудов", то у ипподрома, дивясь мраморным статуям греческих героев и святых. Раза два удалось подняться по лестницам на самую кровлю Софии и обойти кругом ее потрясающий каменный купол. Отсюда открывался вид на Босфор и Пропонтиду. Далеко внизу подымался из воды маленький отсюда Форос, маяк, на котором ночью пылал огонь, указуя путь проходящим судам. Слева горбатилась генуэзская Галата с башней Христа на самой вершине. Там, у подножья горы, кипела жизнь, чалились сотни больших и малых судов - галер, каракк, нефов и гатов, подходили и отходили, распуская паруса, крутобокие торговые барки, уходя то в теснину меж гор, к греческому морю, в Тану, Солдайю, Трапезунд или Кафу, - и тогда мучительно хотелось домой, то, напротив, суда уходили в Мраморное море, древнюю Пропонтиду, чтобы другим проливом, Геллеспонтом, выйти в Эгейское море, к берегам Греции, и дальше, к землям фрягов и франков, где он никогда не бывал и где стояли, по слухам, большие каменные города, выделывались сукна и бархаты, а град Веницейский, сказывали, вообще весь стоит на воде. Вместо улиц у него проливы, по которым, между домов, ездят на узконосых долгих лодьях - гондолах, с одним лишь длинным веслом, укрепленным на корме. Вот бы побывать! - думал Иван, провожая взглядом уходящие паруса. Прямо перед ним, на той стороне, подымалась зеленая, в желто-серых осыпях гора, белели домики. Там чалились у вымолов турецкие корабли, а выше них чуть выгладывали невысокие купола монастырька, в котором умирал лишившийся ума Пимен. Где-то тут проходили на своих кораблях, триерах или триремах, греческие герои. Плыли к берегам Колхиды за золотым руном. Теперь оттуда доставляют рабов и восточный товар: перец, шелка и пряности. Василевса Мануила видел как-то раз издали. Но очень ему сочувствовал, ибо чуялось, что здесь, в Константинополе, уже не можно чем-либо и кем-либо управлять. События идут по своему заведенному распоряду, и никто не может, а главное, и не хочет что-либо изменить. Все погибает на глазах, и все ждут конца, ждут тупо, как бараны, которых гонят на убой. И духовные греческие были спесивы и глупы, по Иванову наблюдению, ни о чем не желали помыслить толком и только чванились невесть чем. Русская митрополия, единственно поддерживавшая своими подачками византийскую патриархию, занимала, по греческому счету, меж православных митрополий всего лишь семьдесят второе, не то семьдесят третье место. При нем сговаривались о новом посольстве в Русь. И патриархии, и василевсу Мануилу требовались деньги. Турки уже давно подбирались к городу и уже начинали переплавляться через Босфор, разбойничая в верховьях Золотого Рога. Мануилу нужна была армия, патриархии - серебро на прокорм многочисленной рясоносной братии, что Ивану, перед лицом турецкой грозы, казалось нелепостью. Шли судорожные пересылки с Москвой, наконец дошли вести, что великий князь посылает в Царьград серебро от себя, от тверского князя Михаила и от митрополии с чернецом Родионом Ослебятевым, и Ивану Федорову поручалось встретить его в Крыму и препроводить в город. Дело - всегда дело! На носу был уже новый, 1398 год. Иван собрал молодцов, проверил оружие. Перед самым отъездом с греческим судном, пришедшим из Кафы, дошла весть, что Родиона надобно искать не в Кафе, а в Солдайе, в тамошнем православном монастыре. Ветер был попутный, и плаванье прошло без каких-либо препон. Крым, запорошенный снегом, был непривычно странен. Только-только покинув качающуюся палубу, Иван неуверенно ступал по земле, земля словно бы покачивалась под ним. Генуэзский замок в Солдайе лепился по самой кромке прибрежных скал на крутосклоне, прямо над морем. Каменные купеческие анбары, врытые в землю, жердевые загоны для скота, каменные и глиняные халупы местных жителей - все это лепилось на склонах и у подножия, обведенное второю каменною преградою: стенами с башнями, каких никогда не строили на Руси, чудными, словно бы недоделанными до конца. Каждая состояла из трех стен, а задней, обращенной внутрь, не было вовсе. Снаружи крепости тоже громоздилась короста крыш, тянулись виноградники в снегу, стояли плодовые деревья, росли пальмы, привезенные генуэзцами, и на их разлатых вершинах с огромными, узорно прорезанными листьями тоже лежал снег. Замотанные до глаз татарские бабы в портках, бродники в высоких бараньих шапках, фрязины в своих свисающих на ухо беретах, в коротком меховом платье, похожие на голенастых петухов, готы, караимы, евреи, греки - кого тут только не было! Все толкались, спорили, торговали, ежились и кутались от непривычного холода. Все толковали о татарах, о войне, о сменяющих друг друга ханах и сущем безначалии в степи, при котором любой торговый караван подвергался грабежу не тех, так этих (а то и тех, и этих!), и не к кому было взывать о защите, и некому предъявлять ставшую пустою дощечкою ордынскую путевую тамгу. Иван, покинув своих ратных на постоялом дворе, с трудом разыскал греческий монастырек, где остановился инок Родион Ослебятев, сообщивший, что уже под Ельцом на них было совершено нападение. Отбиваясь, потеряли многих людей, причем так и не выяснили: кто нападал и какому хану надобно приносить жалобы за ту дорожную татьбу? Сейчас, когда, по слухам, Крым готовятся захватить не то Тохтамыш, не то Темир-Кутлуг, не то литвины с самим Витовтом во главе, ежели не все трое вместе, имя великого князя Владимирского стало звуком пустым, потеряв всякое значение! - горестно заключил Ослебятев, присовокупив, что и в Кафе за ними ходили какие-то до глаз замотанные незнакомцы, требовали серебро и грозились убить, а он совершил огромную глупость: вместо того чтобы устроить наивозможнейший шум, собрать русских торговых гостей, духовенство, всею кучею явиться к консулу, потребовав защиты, понеже послан от самого великого князя московского, да и пригрозить осложнениями для фряжских гостей торговых на Москве, - порешил попросту скрыться, сговорясь с византийскими греками, обещавшими ему корабль и защиту, скрытно переправил сюда мешки с серебром и сам, оставив в Кафе дружину и большую часть спутников, дабы запутать след, тайно прибыл в Солдайю. Но, по-видимому, и здесь, в Солдайе, за ним следят, собираясь ограбить. Иван посидел, подумал. Взывать к консулу, искать защиты и прав в днешнем бесправии не стоило. Решительно встал: - Можешь устроить тута моих молодцов? Не можно тебе одному быти! Скорым шагом направился за своими кметями, и - вовремя. На возвращенье увидел свару в воротах монастыря. Несколько угрюмых мужиков, по обличью не то ясов, не то черкесов, рвались внутрь, угрожая привратнику расправой. И ни одного фрязина хотя бы в отдалении. Да уж не фряги ли и затеяли все это? Поди, от самой Москвы "пасут" серебряный караван русичей! А ентих наперед послали, скоты! Он молча сгреб за шиворот крайнего, ударом кулака выбил кинжал у него из рук. В короткой схватке, - молодцы не выдали, кинулись дружно, - не поспела даже пролиться кровь. - К консулам веды! - гортанно кричал обезоруженный носач, мотаясь в руках у Ивана. - Я те покажу консула! - сквозь зубы пробормотал Иван, оттаскивая чернявого от ворот. Затащив всех пятерых в какой-то узкий закут между сложенными из ракушечника домами, русичи, по знаку Ивана, принялись, так же молча, избивать бандитов. Старшой, что требовал консула, потеряв половину зубов, хоркая и уливаясь кровью, теперь молил только об одном: отпустить его живым. - Не будэм, не будэм! - повторял он, выплевывая красные ошметья и дергаясь от очередного удара кистенем. Когда уже тати не стояли на ногах и только хрипели, кмети за ноги поутаскивали их в какой-то отверстый двор, кинули в пустой каменный сарай, приперев дверь колом. Иван пообещал, уходя: - Лежи, падаль! Пошевелитесь который тута ранее суток - убьем! Первая работа была содеяна. Теперь требовалось срочно отыскать судно, и - негенуэзское. А то завезут неведомо куда! По счастью, у вымола нашли веницейского купца из Таны. Упросили отчалить в ночь, обещали помочь с погрузкой корабля. Иван оставил молодцов работать, бросив хозяину на ходу: - Накормишь! А за платой не постоим! И, прихвативши саблю, отправился назад, в город. У знакомого закутка остоялся. В сарае было тихо. Он осторожно, озрясь, проник во двор, заглянул в щель, подойдя сбоку. Сарай был пуст. Невестимо кто и откинул кол, и выпустил пленников из затвора. У ворот монастыря опять стояли какие-то носатые. Расступившись, недобро оглядели Ивана. - Ты наших бил?! - выкрикнул один высоко, с провизгом. Иван поспел увернуться, выхватил саблю, зверея, рубанул вкось. Те, видно, такого не ожидали, отступили, уволакивая товарища. Грек-монашек трясся, глядя на Ивана вытаращенными глазами. - Это же Али-хан! - прошептал. Имя не было знакомо Ивану, но по лицу монашка, по придыханию, с коим тот произнес страшное для него имя, понял, что надобно уходить. - Можешь вывести нас невестимо? - вопросил строго. Монашек покивал обрадованно головой. На заднем дворе была низенькая калитка в каменной стене, выходившая едва ли не в сточную канаву, полную нечистот. Приходило лезть сюда! Слава Богу, Родион Ослебятев был муж не робкого десятка (как потом сказывал, когда все уже стало позади, из городовых бояр Любутских, а значит, оружием владел хорошо). Четверо Родионовых слуг тащили тяжелые кожаные мешки с казною. Осла пришлось бросить, не пролезал в низкий каменный лаз. Выйдя из города, пробирались краем виноградников, поминутно оглядываясь, нет ли погони. Невдали от вымолов Иван положил всех в снег и заставил ждать темноты. И - к счастью! Люди Али-хана проходили по вымолам, искали русичей, справедливо полагая, что те будут уходить морем. Проверяли почему-то все корабли, кроме генуэзских. К веницейцу лазали аж в самое нутро. По счастью, оставленные Иваном ратные, грязные, в дегте, с ног до головы осыпанные мукой, не привлекли особого внимания татей. Только спросили у хозяина: - Твои? - Грузчики! - ответил тот. - Нанял вот... из хлеба... Догружали веницейца уже в густых сумерках. Издрогший Иван Федоров появился тенью, возник. Повелев молчать, свистом подозвал Родиона с его спутниками, быстро затолкал всех пятерых в нутро корабля. Кмети дотаскивали последние кули, зашитые в просмоленную рогожу и холст, заводили живых баранов. Когда уже закатывали бочку с пресной водой, весело переговаривая друг с другом - "пронесло!" - черные появились снова. Веницеец засуетился, робея, готовый выдать и русичей, и товар. - Чалки сымай! - приказал негромко Иван. - Лук есть? - вопросил, вполглаза глядя на купца, который, узревши, как горбатится русич, словно приготовившийся к прыжку, на всякий случай сдал посторонь. - Какие люди у тебя, показывай! - требовательно прокричали с вымола. Смолисто вспыхивавший факел, вставленный в железное кольцо, освещал решительные бородатые лица мужиков, достававших луки и обнажавших оружие. - Чалки! - просипел Иван и, углядев, что уже ничто не держит корабль, крикнул в голос: - Отваливай! Сам же метнулся на берег, выхватил факел из кольца и швырнул в воду. Черные остолбенели. Иван с разбега перемахнул ширящуюся полосу воды, молча схватил поданный лук, наложил стрелу и, по слуху, сильно натянув, спустил тетиву. Раздался крик и затем протяжный стон, в кого-то попало. В ответ полетели стрелы, вонзаясь в доски палубного настила. По счастью, все кмети успели залечь за невысоким набоем и не пострадал ни один. Ранен был только, да и то легко, моряк, закреплявший развернутый парус. Скоро корабль сильно накренило. Парус забрал ветер, и кормчий торопливо переложил руль. Судно уходило во тьму, провожаемое уже безвредными стрелами. Так и шли, петляли, не приставая к берегу, и даже войдя в Босфор, в виду гор, оступивших судно, береглись. Едва не убереглись только уже когда вошли в Золотой Рог. Генуэзский бальи махал им с берега, требуя пристать, но капитан, словно бы не замечая, вел судно все далее, в глубину залива, и наконец, уже у греческого вымола, пристал. Ивану не надобно было объяснять, что к чему. Русичи горохом соскочили на берег, из рук в руки передавая тяжелые мешки, и тотчас пошли в гору, унырнув в отверстые ворота каменной приречной стены, к счастью, еще не закрытые, сунув воротнему сторожу серебряный диргем, дабы не задерживал попусту. Успокоились, уже когда стояли за воротами Влахерн, объясняя старшому воротной стражи, кто они и откуда. Грязных, измотанных, их ввели наконец во дворец. Суетливо металось пламя масляных светилен, выхватывая из тьмы сдвоенные византийские колонны портала с капителями в сложной мраморной рези. Пробегали слуги. Нестарый человек в простом хитоне и небрежно натянутом сверху скарамангии вышел к ним, озирая, с легким недоумением, кучку оборванцев русичей с всклокоченными волосами, сбитыми на сторону бородами, в корабельной смоле и соли, белыми полосами стынущей на их изорванной одежде. Родион Ослебятев величественно выступил вперед, повестив громогласно: - От великого князя Московского Василия! От князя тверского Михаила! И от митрополита Киприана к тебе, с милостынею! Иван только тут понял, что перед ними сам император Мануил. Прислужники Родиона стали выкладывать у ног Мануила с глухим тяжким звоном кожаные мешки с серебром. Мануил глядел на них молча, расцветая улыбкой. Потом переступил через серебро, обнял Родиона и расцеловал. Помедлив, расцеловал и Ивана Федорова, признав в нем старшого дружины. Василеве, император ромеев, был крепок, и пахло от него хорошо. Бежали слуги. Кто-то нес, рассыпая искры по каменному полу, смолистый факел. Вскоре их всех повели мыть, переодевать и кормить. Только уже за трапезою узналось, что утром этого дня турки Баязета приступили к осаде города, и московское серебро в сей трудноте явилось едва ли не спасением ромейского престола. Переговоры с патриархией, с помощью Мануила, наконец завершились. Пора было уезжать, покудова турки не обложили города с моря. Иван увозил в этот раз и ковер, сходный с тем, давним, когда-то полюбившимся ему, от узора которого, - из красных, рыжих, желтых и коричневых плит, - веяло жаром неведомых южных пустынь, и византийскую переливчатую шелковую ткань, мысленно подарив ее покойной Маше. Купил для чего-то и греческий часослов, смутно почуя, наверное, будущую стезю одного из своих сыновей. Накануне отъезда медленно прошел по Месе, вдоль обветшалых дворцов, от форума к форуму, понимая, что видит все это в последний раз. Вдалеке, у Харисийских ворот, глухими ударами били пушки, не понять чьи. "Удержат ли греки город?" - думал Иван, со смутной печалью к этому уходящему величию, к этой красоте, обреченной на неизбежную гибель. Ихний корабль должен был отплывать в ночь и прорываться на Босфоре сквозь преграду из легких турецких лодок с оружными кметями, почти перегородивших пролив. С собою увозили икону "Спас в белоризцах", подаренную Мануилом великому князю Московскому. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Крым - незаживающая боль России. Когда властолюбивый кукурузник, невежда и самодур, подарил (не имея на то никаких прав!) Крым Украине, уже тогда слагавшемуся буферному государству, искусственно составленному из униатского Закарпатья, собственно Украины и отвоеванной у турок Новороссии, то вряд ли понимал, чью волю выполняет он, какова цена его "дарения" и какие катастрофы воспоследуют оттого в грядущем, катастрофы, перед которыми даже гибель Черноморского флота покажется детскою забавою. Впрочем, Хрущев был "выдвиженец". Этот термин означает, что его носитель достиг занимаемой должности не по уму, талантам и заслугам, а был выдвинут в угоду чьим-то политическим амбициям и тайным расчетам, не умея ни понять всей меры ответственности, свалившейся на него, ни справиться с порученным делом, - в данном конкретном случае делом сохранения страны. Великие адмиралы Лазарев, Корнилов, Нахимов бессильны были встать из своих могил, дабы воспротивить бессовестному отторжению Крыма, как и сотни тысяч русских солдат, отдавших жизни за то, чтобы этот древний полуостров стал наконец русскою землей. Не забудем, что на каждого нынешнего крымского жителя приходится по крайней мере две солдатских головы, отданных за его бытие! Дорого было отдано за то, чтобы справиться с крымской ордой, последним осколком распавшейся монгольской державы. Лишь в конце восемнадцатого столетия удалось окончательно избавиться от разорительных набегов крымских татар на Русь. Еще дороже стоило, за три века до того, сокрушить Турцию, начавшую завоевывать полуостров в последней четверти пятнадцатого столетия, уничтожившую Мангупское христианское государство в Крыму и захватившую все генуэзские колонии на побережье. Четыре века упорной борьбы потребовалось России, чтобы справиться с могущественным соседом и выйти к берегам Черного моря. И сколько же сил, средств, таланта и энергии вложили русские люди, чтобы обиходить Крым! Возвести портовые города и крепости, проложить дороги, развить земледелие и виноградарство, завести различные ремесла, словом - превратить перевалочную торговую базу итальянских купцов и гнездо степных разбойников в благоустроенную цветущую страну! Но не с Гиреев, не с генуэзской торговой экспансии начиналась история Крыма! Гибнущая Византия уступала Венеции и Генуе давно обжитые, устроенные земли и города. Греческая Кафа-Феодосия лишь постепенно перешла в руки "высочайшей республики святого Георгия", а до того здесь простирались владения Восточной Римской империи, а еще ранее - Рима, а до того было тут греческое Боспорское царство, и Митридат Понтийский так-таки на самом деле закончил свои дни в Крыму... А до того здесь располагались греческие колонии, города-государства, вцепившиеся в изрезанное бухтами южное побережье полуострова, и жители Херсонеса отстаивали свою самостоятельность от натиска кочевых скифов, последнее государство которых располагалось, опять же, в Крыму. Да и поклонялись граждане Херсонеса, наряду с богами греческого Олимпа, Великой Богине-Матери, верховной покровительнице скифо-славянских племен, культ которой, с наступлением христианства, был постепенно и органично заменен культом Богоматери... Херсонес видел у своих стен неисчислимые паруса князя Владимира, да и крестился Владимир, по преданию, здесь же, в Херсонесе. И торговля наших предков скотом и хлебом шла через Крым, и все это происходило и начиналось еще задолго до нашей эры, задолго до появления римских легионов, задолго и до того, как греки начали, после легендарных походов за золотым руном, основывать здесь свои города. Вдоль Крыма текла бесконечная вереница арийских народов, вторгавшихся в материковую Грецию. Нынче можно говорить с достаточной долей вероятности, что в многоязычном войске Приама действительно участвовали наши далекие пращуры, носители праславянского языка, а это уже двенадцатый век до нашей эры! Ныне наиболее смелые исследователи сопоставляют с праславянским язык государства Урарту, уводя истоки нашей цивилизации к третьему тысячелетию до новой эры, когда началось общее движение арийских народов через причерноморские степи на запад. И все проходящие так или иначе оставляли свою память в Крыму. Помимо праславян и скифов, Крым заселяли (с третьего-четвертого веков н.э.) готы, остатки которых дожили в Крыму до двадцатого столетия. Были тут и сарматы, и гунны, и загадочные киммерийцы, от которых не осталось ничего, кроме имени да волшебно-печального звучания слов "киммерийская полынь". Здесь, в изъеденных морем южных бухтах, в незапамятные времена уже отстаивались ахейские триремы, а на плоских вершинах местных гор, защищенные отвесными обрывами известковых скал, стояли древние города, исчезнувшие уже в не столь далекое от нас историческое время. Редко какая земля привлекала столь жадное внимание соседей. Крым всегда являлся яблоком раздора тьмочисленных завоевателей. Через его порты шла, к тому же, едва ли не вся южная торговля Руси (купцы-сурожане были самой значительной купеческой силой на Москве). Но и автор "Слова о полку Игореве" приглашает "послушати земле незнаеме, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, тьмутараканский болван!". Львиная доля доходов от русской "сурожской" торговли попадала, естественно, в лапы генуэзцев и уходила на Запад... Три тысячи (!) лет истории, походы Руси на Царьград, крещение князя Владимира, а с ним и всей страны, торговля, ордынское иго, четыре века борьбы с турецкой экспансией, строительство городов и флота - на одной чаше весов, а на другой - подпись ординарного самодура, выбросившая Крым из состава русского государства, разом обратившая в ничто вековые усилия русской армии... Как можно уравновесить такое? Лишь беспрецедентным развалом русской державы в исходе двадцатого столетия, сравнимым, и то относительно, с распадом империи Рюриковичей накануне монгольского нашествия или с распадом и гибелью Византии, можно объяснить этот трагический итог! Русское посольство, возвращавшееся из Константинополя, успело попасть в Кафу в период между военными действиями - осадой Кафы Тохтамышем и уже схлынувшим нашествием Темир-Кутлуга с Витовтом. Старый Крым (Салхат) был сожжен. В самой Кафе, там и сям, чернели обугленные развалины. Разноязыкая толпа армян, фрягов, татар, касогов, готов кипела и суетилась потревоженным муравейником. Генуэзский консул потребовал предъявить поклажу, угрюмо глянув на икону "Спас в белоризцах" - подарок Мануила, которую приказал поначалу развернуть, и был явно разочарован, не обретя драгоценного оклада, украшенного самоцветами. Сама по себе живопись схизматиков его явно не интересовала. Они долго толклись у вымола, долго ожидали грека-провожатого. Иван успел подняться на кряж и осмотреть крохотную армянскую церковку, двери которой были украшены сложным геометрическим узором из железных полос и игольчатыми гранеными шишками скрепляющих полосы гвоздей. Армянин-сторож выглянул любопытно, узнавши русича, приветливо заулыбался, приглашая внутрь. Но снизу уже кричали, махали руками, и Иван устремил к своим. Неправильный четырехугольник генуэзской крепости был весь тесно заставлен и застроен амбарами, клетями, угрюмыми и узкими каменными палатами фрягов и слепленными из глины и камней армянскими саклями. Похоже, татары сюда не добрались. Сам город, в своем обводе генуэзских трехстенных башен, тянулся дальше вдоль берега, отлогою излукой уходящего к далеким горам. Скоро они вышли из ворот, тут же встреченные местными русичами, которые повели их в разгромленный татарами монастырь. Кое-как восстановленные кельи являли вид жалкий. Здесь порядком оголодавшие члены посольства смогли наконец насытиться и отдохнуть. Уже лежа на расстеленных кошмах, уже задремывая, слушал Иван бесконечные рассказы о недавнем бедствии, о сраженьях под стенами Кафы и о погроме города. О том, что Витовт вывел из Крыма несколько сот семей караимов. (Иван уже знал, что караимы - это потомки хазар, обращенных в иудаизм, но не слившихся с евреями, ибо евреем надобно родиться, и обязательно от еврейской матери, поскольку "жидовская вера" исключает обращение инославных, как это принято у христиан и у бесермен.) Принявшие Тору хазары оказались чужими и чуждыми всем на свете, чем, видимо, и воспользовался Витовт, поселивший караимов у себя в Литве, под Троками (где они, кстати, живут и до сих пор). И самое удивительное, что Тохтамыш якобы теперь находится в Киеве, в гостях у своего недавнего врага. Засыпая, Иван уже не понимал, кто же здесь и с кем дрался, кто именно зорил Кафу, и только мимолетно удивился Витовтову деянию. Даже и то не очень насторожило, когда сказали, что шайки татар о сю пору разбойничают в степной части Крыма. Хотелось спать, и думалось, что тут уже - родина, и все трудности позади... В неосновательности своих надежд Ивану Федорову довелось убедиться уже на третий день, когда караван русичей пробирался равниною северного Крыма, встречая по пути лишь пепелища сожженных селений да стаи одичавших бродячих собак. Шайка степных грабителей явилась нежданно, и, сметив силы, Иван порешил попробовать уладить дело миром. Татары уже оступали русичей, уже рвали с них что поценнее: серебряные кресты с духовных, с ратников - оружие, уже и к самому запеленутому в холсты "Спасу" приступали, жадными руками раздергивая портно и вервие. Самая труднота заключалась в том, что Иван не ведал, чьи перед ним татары. Темир-Кутлуевы, Тохтамышевы или просто степные грабители, не подчиняющиеся никому? Старшой шайки лениво подъехал вплоть, безразлично взирая на начавшийся грабеж каравана, и Иван, с падающим сердцем, отпихнув очередного грабителя, устремил к нему. Сотник, на темно-коричневом лице которого необычайно и ярко голубели глаза, глянул на Ивана, потом вгляделся пристальнее и мановением руки приостановил грабеж. Его, видимо, слушались беспрекословно, ибо стоило сотнику татарской дружины слегка махнуть тяжелою ременною плетью, и грабители тотчас отхлынули, образовав вокруг них, не в отдалении, широкое кольцо. - Не узнаешь? - хрипло, по-русски, вымолвил татарин. Иван вгляделся и тихо ахнул. - Васька?! - воскликнул он, намерясь кинуться в объятия другу, но Васька остерегающе повел головою, и Иван тотчас понял: здесь - нельзя. - Чьи таковы? -