Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина
Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из
Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит, учитывает,
сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же,
князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского
приказу замест Ивана Квашнина.
Квашнин поклонился, сказал царю:
- Дозволь, государь, удалиться?
- Поди, боярин!..
Квашнин, не надевая шапки, ушел.
Царь перевел глаза на Морозова:
- Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь
отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту.
Морозов низко поклонился царю.
- Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного
боярина к дому его.
- Будет сделано по слову твоему, государь!
Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.
Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли
Долгорукого с царской милостью.
Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:
- Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда
придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда
посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом
Ивановичем и Квашниным не лишнее есть!
Долгорукий уехал.
Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НА ВОЛГУ
1
"От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и
белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе
князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову
Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову.
В прошлом во 174 году (*39) мая во втором числе посланы к вам наши,
великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и о промыслу
над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично
воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб
они на Волге для грабежей не были..."
На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667
года:
"Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо
избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со
Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили".
Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:
"Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и
войско ему в том не препятствовало".
В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной
божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол
устлан пестрыми половиками.
Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с
короткими голенищами, прибирала стол.
- Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал - где он?
Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих
глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил
игру, сказал:
- Твой Гришутка с ребятами побежал за город - играют в войну.
Снова забренчали струны.
- Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься - жди!
- А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и
Стенька его не любит.
- Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает...
- И покойный отец Тимоша не любил... В ночь, как помереть ему, я его
хмельного вел по Черкасскому, говорил: "Берегись Корнея, Корней дуже
хитрой". Давно уж то было, да хорошо помнится.
- Не хитрой был - не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и
круг не бывает. - Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя,
растопыривая над головой казака полные руки.
- Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку
походишь - оттого, должно, не женишься.
Фрол опустил глаза.
- Не женюсь и в помыслах не держу, - прибавил чуть слышно: - Тебе
забава, а я тебя сызмальства люблю...
- Любишь? Ой, да не казак ты!
- Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть,
а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.
- Кабы Стенько тебя чул - согнал бы с хаты.
Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином,
одернула скатерть.
- Чего струны тревожишь?
- Вишь, эти пищат - не могу терпеть.
В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым
мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их
разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в
сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не
могли - вновь садились, свистели заунывно:
- Фи-и-и... Фи-и-и...
- Махонькие были, а выросли - все сцепиться пробуют... Тебе бы, Фролко,
в пирах домрачеем ходить... Стенько не такой. У, мой Стенько грозен
бывает!
- Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой
(*40) Гурьев достроить цареву купцу не дал... сказывали...
- А ты не в породу. Ха-ха... девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали...
ха-ха-ха... - колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно
беременной - топырилась спереди плахта.
Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая
фигура атамана степенно прошла в сени хаты.
Взмахнулись концы половиков у дверец.
Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей
широкой пятерней.
- Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?
- Садись, хрестный, испей чего с дороги.
- С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.
Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.
- Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты
казацкую, круты.
Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:
А то было на Дону-реке,
Что на прорве - на урочище.
Богатырь ли то, удал казак
Хоронил в земле узорочье...
То узорочье арменьское,
То узорочье бухарское -
Грабежом-разбоем взятое,
Кровью черною замарано,
В костяной ларец положено.
А и был тот костяной ларец
Схожий видом со царь-городом:
Башни, теремы и церкови
Под косой вербой досель лежат...
- О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста
чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня
играется... Тай по-украиньски вона граетця...
Фрол не ответил атаману.
- Ты плясовую круты!
Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!
- О, так! О, так! Олена, пляши!
- Грузна я стала, стара, хрестный.
Атаман топнул ногой.
- А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится - пляши!
Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо
загорелось, глаза померкли.
Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из
ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:
- Фролко, выди, - два слова хрестнице скажу и уйду!
Казак не посмел перечить атаману - взял с лавки шапку, вышел.
Корней хмельна зашептал:
- Сколь годов маню и нынче не забыл - идешь ли со мной, бабица?
Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?
- На мужа надею кладу, батько...
- Мужу твоему мало с тобой любоваться.
- Пошто так, хрестный?
- Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы
беглых сошло... Голутьба к Стеньке липнет, он ее мушкету обучил и в море
взял а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто
держать? Хлеб съедают, своих теснят... Я дал волю: лети, сокол, с
куркулятами. Заказано от Москвы пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва?
Нам, матерым казакам, без голутьбы на Дону шире.
Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:
- Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома...
Олена заплакала, опустила руки.
- Садись, баба! - Атаман сел.
Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на
плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене
глаза, она отвернулась.
- Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела,
парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа,
остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки - молод, то
Самаренину (*41), и мы с тобой в азовскую сторону... гех!
- Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с
собой...
- Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять
твоему Стеньке - уловят! А ты, вишь, еще брюхата...
- Нет, хрестный!
- Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, - давно манит меня, а то к
польскому крулю за гетьманом Выговским, - подавай-ко нам, круль, цацкы:
золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал бы, як богородицу...
э-эх!
- Не... хрестный...
- Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, - вон вишь, как железо дерут
в клетке? Услышишь скоро - почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань:
"Имай вора!" И поймают, замучат в пытошной башне аль где... Знай, ежели ты
с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым пяткам - эк,
вот, эк, - атаман постучал в стол сжатым кулаком.
Олена зажмурилась.
- И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров,
собаками затравят. Москва - она боярская, у ей жалости не ищи... Со мной
уедешь - не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!
- Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль...
Атаман встал.
- Я еще зайду, ты думай, - страшное твое, сказываю, зачинается только.
Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней-атаман, слегка хмельной,
попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза
на казака:
- В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да боярским боярыням в
теремах песни играть... игрец! Це не казак и не буде казак!..
Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:
- Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне, - пора
обучать, будут гожи гулебщикам.
- Хрестный, забранится Стенько: его птицы.
- Сказывал я, Олена, - не до птиц будет твоему Стеньке.
Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена,
опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи
слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели.
Он сказал:
- Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет... злой он. А не
упился, хитрой глядит...
Олена не ответила и уронила на руки голову.
2
С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул
выстрела из пушки.
Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь.
Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым.
Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной
ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вгляделся в степь.
- Так их, поганых сыроядцев!
Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет
татарские сакмы [воинские тропы] отодвигаться прочь от казацких городов.
С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.
- В поле, казаки!
- Батько зовет!
- Охота! Будем слаживаться.
Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с
перехватом - ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней
встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану,
располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали
выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос:
- На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у!
- Знаем, батько!
- Эге-ге-ге!
- Угу-гу-гу!
В стороне, из камышей, от озер, выкатились на луг два крупных бурых
пятна.
- Ого-го-го!
- Ве-е-при-и!
Пасынок атамана, тонкий, сухой и смуглый, на пегом коне первый поднял
пику наперевес. Задний кабан свернул в сторону, передний шел навстречу
пегому коню Калужного.
- А ну, парень!
Ворчал атаман, вглядываясь, заслонив рукавом от солнца глаза, и
отдувался - из степи несло душной, жаркой гарью. Калужный направил пику -
зверь близко; казак с силой опустил пику, но промахнулся; зверь, не видя
охотника, почуял опасность, отвернул, сделав неожиданный прыжок в сторону,
успел резнуть клыком брюхо лошади. Пегий конь под Калужным взвился на
дыбы, обдавая траву кровью и внутренностями, захрапел, пал на бок, казак,
перебросив ноги, врос в землю и, не целясь, выстрелил из мушкета. Пуля
ободрала щетинистый бок зверю, кабан бешено хрюкнул, открыв длинную пасть
- сверкнули клыки, он метнулся, но был остановлен пикой наскакавшего
казака... Кабан, пронзенный пикой в живот, быстрей, чем ожидали, согнул
непокорную шею, куснул древко; оно хрястнуло, переломившись. Калужный
кинулся на кабана, выстрелил из пистолета в ухо зверю - от головы кабана
пошел дым... Зверь, тихо хрюкая, осел в траву.
- Собак, хлопцы, уйдет другой! - кричал атаман.
Желтеющая стена ближних камышей, извиваясь, кое-где трещала. Треск
камыша замирал и таял, как потухающий костер, - кабан исчез в зарослях
болот.
- Упустили зверя.
- Да, не сгонишь, ушел!..
Стрелки от кургана двинулись в луга. Крупный русак мелькал в траве
желтовато-серой шерстью. По зайцу много охотников опорожнили ружья, но он
невредимо шмыгнул на холм к ногам лошади атамана. Корней молодо согнулся в
седле, взметнув плетью; русак заклубился с переломленным хребтом под
лошадью, плача грудным ребенком.
- Прыткий ухан!
Корней поправился в седле, оглядывая луга, меняя на черкан плеть.
Казак гонит волка - вот-вот конец зверю, лошадь под казаком споткнулась
в травянистой рытвине... Светло-палевый зверь, прижав уши, ушел, но сбоку
кургана голоса и шум, а вверху один красный. Палевый зверь - быстрее
стрелы на курган, навстречу ему с коня, как огонь, метнулось красное,
сверкнула сталь... Зверь, завизжав, пополз на брюхе с кургана, из головы
его лилась кровь, мешаясь с мозгом. Душный ветер с простора степей нагнал
к охотникам в поле тучу кусливых мух с красно-пегими крыльями. Укушенные
лошади лягались, дыбились, мотали головами. Атаман, съезжая с кургана,
сдерживал пляшущего коня, крикнул:
- Съезжай, казаки-и! Зубатка налетела, щоб ее... э-эй!
- Чуем, батько!
Калужный ехал с поля на чужой лошади. Слуги в тачанку подбирали в поле
убоину.
По зеленому синели кафтаны вслед красному на вороном коне.
У ворот атаманского дома охотники, соскочив с коней, поворачивали их
глазами в город, кричали:
- Го, гоп!
Лошади, фыркая, пыля копытами белый песок, шли без седоков по своим
станицам. Атаман на крыльце, закурив трубку, оглянулся.
- В светлицу, атаманы-казаки. Съедим, что жинка справила...
3
На длинных столах, крытых сарпатом [миткаль с цветной выбойкой] с
выбойкой, высокая с худощавым, строгим лицом жена атамана сама укладывала
ножи, расставляя чаши и поставцы с яндовами. Смотрела на каждую вещь
долго, словно запоминая ее. Слуги приносили водку и кушанья.
Кутаясь в женский кунтуш с золотым усом на перехвате, атаманша хмуро
оглянулась на мужа. Корней, шагнув к столу, ткнул широкой рукой с
короткими пальцами в скатерть.
- Не беден атаман, чтобы в его доме сарпатом столы крыть!
- Не камкосиную ли прикажешь скатерть? Зальете, бражники, да люльки
высыпете - сожжете...
- У, скупая жинка, седатая! - пошутил атаман, пряча глаза от жены.
Женщина дернула плечом, проговорила торопливо, слыша шумные шаги и
голоса гостей:
- Бисов дид! З молодыми кохался?..
Гости, входя, кланялись хозяйке. Атаман упрямо тряхнул головой;
забрасывая привычно седую косу на плечо, крикнул:
- Садись, матерые казаки и все гулебщики!
Высокая женщина, не отвечая на поклоны, степенно прошлась по светлице,
приказала мимоходом слуге зажечь поставленные в ряд на дубовые полки свечи
- ушла. Атаман, не садясь, проводил глазами жену, подошел к двери, крикнул
в сени:
- Хлопцы караульные, кличьте в мою хату молодняк песни играть, тай
бандуриста и дудошников.
- Чуем, батько!
Корней раздвинул одну из киндячных с узорами занавесок; на окне лежал
раскрытый букварь с крупными буквами, разрисованными красным сиянием:
"Буки - бог, божество". Атаман сбросил на пол букварь, проворчал:
- Глупо рожоно, не научишь! - и пнул книгу.
Пыльная, дышащая теплом, пропахшая потом и дегтем, кланяясь атаману,
пролезла за ковер на двери в другую половину молодежь.
- Гости, пей, гуляй, я ж дивчат погляжу...
Проходили девки. Иные в желтых длиннополых свитах, иные в плахтах, в
белых мелкотравчатых рубашках, волосы заплетены у всех в косу, снизу
перевязаны лентами, у иных на концах кос были кисти, а то и банты. У
которой из девок в волосах сзади повыше косы торчал цветок, атаман
протягивал к той девке руку, гладил по голове, брал цветок, нюхал.
- Э-эх, купалой пахнет. А купався Иван, тай в воду упав...
Пропустив всех девок и сунув собранные из волос девичьих цветы за
кушак, атаман сел на скамью за стол. Гости, не дожидаясь хозяина, пили и
ели; атаман, подымая ковш с вином, крикнул:
- Пьем, атаманы-молодцы, за малую гульбу, что нынче в поле была, -
кабан убит доброй! Конь запорот, да о коне казаку не слезы лить.
Смуглый пасынок атамана подвинулся на скамье к вотчиму, чокаясь:
- Ништо, батько, сыщу коня. Бувай здоров!
- Ладно, парень, не ищи, дам такого... А теперь, атаманы-молодцы, пьем
за государя, царя Московского!
- Пьем, батько Корней!
- Отзвоним чашами за то, что крепка рука у Московии, что она и в Сибирь
дикую лезет, и татарву согнула. А еще, браты, кличьте на пир пысьменного.
- Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит.
- Гей, пысарь!
Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему дали
место на скамье в конце стола.
- Пей, пысьменный! - крикнул атаман, подымая ковш. - На гульбе нашей не
был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь - нам сгодишься.
Писарь встал и поклонился кругу:
- Завсегда готов служить!
- И лить чернило замест крови?
- Перво, атаманы-молодцы, покудова не упились, займемся делом.
- Батько, дело прежде всего.
- То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу казака?..
- Бизюк упился, батько, ото дремлет...
- Эх, лихой был казак, а стар стал - мало хмелю несет, и вот дело мое к
вам какое, атаманы-молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний
наш казак Стенько Разин чинит?
- Ворует на Волге!
- То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску... А
своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит.
Калужный крикнул, подымая свой ковш:
- Кто, батько, ворует противу великого государя, тому казаку дома не
бывать!
- Где бы ни был мой хрестник, атаманы-молодцы, а ведомо мне - оборотит
на Дон.
- Пущай оборотит, - закуем его и Москве дадим!
- Не забегай, Родион, - оборвал атаман пасынка, - додумаем все вместе.
Помнить надо, что державны на Дону с голутьбой злы и утеснительны.
Голутьба же глядит к тому, кто ей люб, и голутьбы в трижды больше
матерых...
- А ведомо ли батьку, - вставил свое слово заслуженный казак Самаренин,
- что Мишка Волоцкой (*42) да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке?
- Не ведомо мне было бы, казак, то Мишка и волк Серебряков Ванька с
нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели.
- Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за него, и ладно
будет, если он за нас не примется...
- То и я думаю, Михаиле, не можно взяться, и беречься Стеньки
занадобится, - ответил Самаренину атаман, - но Москву озлить не можно.
Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой... Служилых людей у Москвы
довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон торговому люду. Дон
оголодает...
- То ты знаешь лучше нас!..
- Стенько пошел на Волгу. Волга - часть утробы московской: по ней торг
с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву
послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву
тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва
нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет...
- Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся!
- А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей - дать отписку
царицынскому воеводе!
- Во, вот!
- Гей, пысарь, пиши.
- Прямо пиши в Царицын!
- А бумага у его?
- Атаманы-казаки, не шукать бумагу, - весь справ с собой.
Кое-кто вылез из-за стола, сняли с полки свечи, поставили, опростали
место, обступили писаря плотно. Корней-атаман, сверкая золотой жуковиной
на большом пальце правой руки, заговорил:
- "Во 174 году в мае 5 дне царицынскому воеводе и боярину Андрею
Унковскому Великое войско донское и их атаман Корнило Яковлев доводит:
жили мы с азовскими людьми в миру, и тот мир хотел рушить наш войсковой
казак Стенько Разин с товарищи, - удумал идти на море с боем, да по нашей
отписке он с моря воротился, ничего не чинив азовцам, а прогребли Стенько
с товарыщи мимо Черкасского вверх по Дону. Мы, атаман и войско, посылали
за ними погонщиков, да их не сошли..."
- Так, батько!
- Дуже!
- "И ведомо нам нынче учинилось, что Стенько Разин пошел воровать на
Волгу-реку..."
- Вот, вот! Пошел...
- "И еще до ухода на азовских людей сказывал мне, атаману, тайно,
что-де моего, Стенькина, отца извели бояры и на моих-де глазах, когда я
был есаулом в Зимовой станице, с атаманом Наумом Васильевым, на Москве же
в Разбойном приказе засекли брата Ивана. Про умысел свой воровской на
Волгу и на море он, Стенько, мне, атаману, таил - не говаривал!"
- Дуже укладно!
- Так, батько!
- Все ли ладно у пысаря?
- До слова исписал, батько!
- Гей, все ли согласны с грамотой?
- Дуже, дуже!
- Тогда завтра припечатаем - и гонца к Унковскому. И еще, казаки, слово
к вам есть.
- Сказывай, батько.
- Казаки-атаманы! Я, Корней, черкас, приказую вам снять с церковного
строения, что от Москвы делается, плотников и землекопов и чтоб они нам
служили. Харч едят наш... Церковь пождет, в старину мы и часовнями веру
справляли - ништо... Снять, сказываю я, плотников и землекопов, указать им
крепить Черкасск. Все видели вы, что частокол городской снизился, а башни
и раскаты избочились. Надобе поднять вал, укрепить тын, выкопать новые
рвы. Все то на случай ратного приходу, от кого бы он ни был, - будет от
своих, да и от азовских людей и ордын береженье не лишне. Вода круговая
иссыхает в жару, подступы к городу легки, острогов не возведено...
- Так, батько!
- Давно то справить надобно!
- Так... На днях поднимем город!
- Поднимем, батько!
- А теперь же скажу: пейте, ешьте, сколь душа примет. Мало вина - еще
дадут. Да вот: ни чаш, ни яндовых не прячьте по себе, - жинка у меня
скупая, иной раз наши пиры в дому не пустит...
- Чуем. Не схитим, батько!
- Веселитесь без меня, а я... Ото бисовы дити жартують...
Атаман грузно вылез из-за стола, стуча каблуком и подошвой, слыша
музыку за стеной, припевал:
А татарин, братец, татарин,
Продав сестрицу за талер,
Русую косочку за шестак,
А било лыченько пишло и так!
Ушел в другую половину светлицы.
4
Разлив - словно зеркало, в котором отразилось все небо, зеркало,
прикрепленное лишь по ночам золотыми гвоздями рыбацких огней, и тогда,
когда загорятся огни, вспоминаются невидимые берега, - то разлив
Волги-реки и Иловли, бесконечно раскинувших свое водное поле... Через это
поле светлой ночью даже луна бессильна от берега до другого перекинуть
дорогу, засыпанную трепетно-мелким серебром сияния. На этом поле люди
кажутся пятнами - серыми днем, черными ночью, а далекий берег с деревянным
городком, окруженный гнилым бревенчатым тыном, с косыми башенками,
отрезанный водой и небом, похож на игрушку, старую, давно заброшенную. И
город тот зовется Паншином. На самой далекой ширине разлива - бугор,
малозаметный днем. По ночам бугор светится огнями. Иногда с бугра стукнет
выстрел, предупреждая рыбаков, чтоб не подплывали к бугру, где, обходя ряд
боевых челнов, опутанных по бокам камышом, ходит казацкий дозор.
Человек незаметен здесь, лишь голос его значителен и звонок. Каждую
ночь на бугре слышится окрик дозора:
- Не-е-ча-й!..
То пароль вольного Дона, пароль гулебщиков-охотников. Пошло то слово от
имени запорожца, батьки Нечая.
Атаман голутьбы не раз, не два громил на морях кизылбашские бусы, имал
ясырь - тезиков [персов] и турок.
Богатыря Нечая с товарищами не единожды видел под своими мраморными
стенами Константинополь. Пожары турецких селений на широкое пространство
зыряли в море, выделяя на воде черные челны и лица казаков в рыжих
запорожских шапках.
В Паншин часто стали наезжать посланные от воевод царицынского и
астраханского. Бугор на разливе Волги - бельмо в глазу властной,
загребистой Москвы.
Иногда на заре утром паншинцы слышат громовой голос:
- Гей, Паншин-город, московских лазутчиков гони, да не держи тех
казаков, кои идут ко мне с донских городов - бойся-а!
Это гудит по воде:
- ...о-о-й-ся-а...
Каждый в Паншине слышит страшный голос.
Молчат в ответ паншинцы. Когда же приезжают к ним от воеводы послы, то
говорят им:
- Челны дадим, поезжайте! Голову, должно, переставить надо? У нас она
на месте, мы не едем на бугор...
Дальше Паншина лазутчики воевод не едут.
С воеводской печатью, на узком, склеенном из полос листе, воеводы пишут
в Москву царю:
"Умысла-де воровских Козаков не дознались мы, но живем денно и нощно с
великим бережением... Наших людей паншинцы не перевозят, а Стенько Разин с
товарыщи стоит под Паншином на буграх Волги-реки и не чинит грабежей -
смирен".
Пригнали на конях в Паншин выборные с Дона, от войсковой старшины, -
атаман и два есаула, усатые, с чубами, в малиновых жупанах.
Паншин зашевелился. Ходил глашатай, старый хромой казак, стучал палкой
по подоконью. Собрались паншинцы - ответили:
- Без припасов огнянных и людей донских мы не едем, пущай войско
донское пришлет челны с казаками, тогда и мы едем с вами. И учините то,
что нам сказали: "Чтоб Стенька Разин под Царицын и иные государевы городы
не ходил", - сами мы не мочны.
Донские выборные грозили паншинцам:
- Доведем царю, что и вы с воровскими казаками заедино!
Уехали на Дон, и о них слухов не было... Иногда сотнями, а то и больше,
с верхнего Дона в Паншин сходилась голутьба.
- Паншин, челны давай - к батьку Степану едем!
Паншинцы не отвечали сразу, посылали своего человека по городу
выслушать и высмотреть настрого - нет ли в городе чужих? Узнав, что нет
никого из воевод, сажали в челны голутьбу, перевозили на бугор и тут же,
не выходя на берег, торговали водкой, хлебом, харчем и порохом.
Дозору, окликающему с бугра, многими голосами отвечали:
- Не-е-чай едет!
5
Далеко по волжским островам-буграм слышны то скрип весел в уключинах,
то заунывная песня гребцов, заглушаемая бранью начальников. Когда под
брань и хлесткие удары плети затихала песня, то по воде неслось гнусавое
монастырское пение...
В белесом прохладном тумане за широкими низинами начиналась заря.
На бугре от челнов дозорный казак шагнул к палатке атамана.
Разин сидел в черном бархатном кафтане, золотом отливал желтый зипун
под кафтаном. Сидел атаман на обрубке дерева, грел над углями большие
руки.
- Караван, батько!
- Давно чую... Багры, фальконеты и люди - готовы ли?
- Справно все!
- Сдай дозор маломочным - и к веслам!
От стрелецких кафтанов Лопухина [Лопухин - стрелецкий голова; его
стрельцы носили голубые кафтаны] приказа голубела вода. Дальше голубого,
растекаясь серебром, прыгали отражения бердышей. В голове каравана
торопливо, скрипя уключинами, шел царский струг - паруса свернуты. Ветра
не было. За царским стругом, колыхая в волнах черные пятна, тянулся струг
патриарший - на его палубе гнусавые голоса все явственнее выпевали:
"Благоверному государю и великому князю всея Руси..." Над головами монахов
на мачте тихо покачивался флаг с образом нерукотворного: по золоту черный
лик.
Гребцы вновь запели:
Гей, приди, удалой.
Мы поклон учиним,
Воевод укроти-и-м.
Голоса гребцов скрыли голоса монахов, а покрывая все голоса, кто-то
басил:
- Ма-ать! пере-ка-ти поле-е... В Астрахани ужо, сво-ло-о-чь колодная!
За стругами тянулся ряд серых низкопалубных судов. На ладье, ближней к
стругам, один визгливо всхлипывающим голосом молился вслух звонко:
- Го-о-споди-и! Пронеси-и, пронеси-и...
Другой торопил гребцов:
- Наддай, ребята! Не порвись от государевых!
Еще голос твердил одно и то же:
- Водкой ужо-о! Водкой, не отставай от колодников делом...
Как будто Волга раскрыла утробу, и со дна ее раздался голос,
заглушивший на миг пенье гребцов, ругань, мольбу и молитвы:
- Гей, сарынь, на взле-ет!
Тут же щелкнул выстрел из фальконета, другой, третий, и свист, долгий,
пронзительный. Сотни весел сверкнули. Басистый голос с переднего струга
надрывно гудел.
- По-о-што: мы госуда-а-ревы-ы... по-ошто?
- Нечай!
- Не-е-чай!
- Кру-у-ши-и!
- Сарынь, сбивай со стругов, ладьи топи!
Стук багров и топоров. Тысячи отзвуков вторили короткому бою: утки
торопливо делали светлые шлепки по воде к низким берегам, а над побоищем,
деревянным стуком стуча, кружилась крупная черная птица - кру-кру!
кру-кру! Стреляя и хватаясь за топоры, отбиваясь и нападая, люди перестали
молиться, плакать, а стук топоров низко над самой водой делался все
слышнее - ладьи одну за другой глотала Волга.
- Стрельцы!
- Эй, ра-а-туйте!
На царском струге лязг железа, выстрел и крик:
- Стрельцы, в ответ станете!
- Сторонись, пузатой черт!
Голубея кафтанами, перебегая, стрельцы разбивали колодки и цепи
гребцов.
- Что чините? Эй, стрельцы!
- Васька, заткни ему горло!
Удар топора, и шлепнуло в воду тело в боярском кафтане...
6
Вставало солнце. С низин потянуло над Волгой запахом травы и соли...
На носу царского струга сорван флаг с образом казанской, вместо него
висит широкое полотно - "печать круга донского" [голый казак, в одних
штанах, верхом на бочке, в правой руке сабля, в левой трубка, а на бочке
перед ним чаша с вином].
На носу царского струга бочка с водкой, закиданная боярскими кафтанами,
на бочке сидит, обнажив саблю, Разин. Казаки подводят стрелецких
начальников.
- Того вешай! Секи того... Вешай - за ноги!
Мачты струга становились пестрыми от боярских котыг и цветных кафтанов
стрелецких голов. Разин видит: волокут кого-то, звенит в ушах режущий
крик, подведенный ползет к ногам атамана.
- Батюшка, мы холопи подневольные!
- Батюшка, не губи-и!
- Гей, кто вы?
- Вековечные должники купцу.
- Приказчики богача Шорина!
- Спущу для ябеды царю?
- Батюшко, на пытке уст не разомкнем!
- Вот те пресвятая, ей-богу!
- Спусти их, казаки, пущай утекают.
- Вот тя бог храни-и!
Широко крестятся и, дрожа, лезут с борта вниз.
- А вот, батько, голодраной народ - ярыжки!
- Пихай в лодку!
- Да, вишь, иные с нами идти ладят.
- Кто с нами - бери.
На подтянутом плотно к царскому стругу другом, патриаршем, еще не умолк
бой и шум. Ругань, стоны и крики:
- Чего глядишь? Из пищали-и!
Среди красных шапок мелькали черные колпаки, сверкали топоры, выше всех
голов голова с длинными волосами, и голос трубит:
- Не гнись, братие-е! Яко да Ослябя-инок (*43), поидоша на враги-и!
Взметнулся черный кафтан, сверкнул на солнце желтый атласный зипун -
Разин шагнул на патриарший струг, перед ним расступились свои.
- Дьявол!
Мелькнула сабля, повисла от удара сабли рука высокого монаха с топором.
- Черт, не пил с Волги?
За бортом плеснула вода, монаха сбросили.
- Закрутилси-и... удал был!
- Батько, вона еще сатана твоего суда ждет: "Знает меня атаман, пущай
сам", - так и сказал, не смели без тебя...
- А ну - ведите!
К атаману толкнули боярского сына в алой котыге, лицо густо заросло
курчавой черной бородой, длинные кудри спутались, закрыли глаза.
Разин нахмурился, рука пала на саблю.
- Старое приятство, сатана! В Москве у бани с бабой?..
- Тот я... секи, твой.
- Эй, дайте ему попа, коли какой жив!
- Попа мне не надо, атаман! Хоша я патриарший, да к черту...
- Открутите с него веревки!
- Эх, руки-ноги на слободе - дайте шапку, голоушим неохота помереть!
- Забыл я твое имя, парень.
- Еще раз скажу тебе, атаман, - зовусь Лазунка Жидовин!
Боярский сын расправил левой рукой курчавую бороду, из правой текла
кровь.
Разин глядел сурово, опустил голову, будто силясь что-то вспомнить,
вздохнул, ткнул концом сабли в палубу, залитую кровью.
- Дайте ему шапку! - Атаман поднял голову, лицо повеселело, когда на
боярского сына нахлобучили монашеский колпак. Он шагнул вперед и выдернул
саблю...
- Гей, казаки! Как бился он, сильно?
- Сатана он, батько! Бьет из пистоля не целясь и цельно, будто так
надо...
Подвернулся еще казак:
- Много он наших в Волгу ссадил - хотели первым вздыбить, да сказался,
вишь, что к тебе, батько!
- За удаль в бою не судят! На то бой. - Разин поднял саблю, боярский
сын глядел смело в глаза атаману, подался грудью вперед.
- Шапка ладаном пахнет... чужая, монашья... Секи, атаман.
Разин засмеялся, опустил саблю, спросил:
- Как ты служил боярам?
- Служу, не кривлю душой.
- Письменный ты?
- С детских годов обучен в монастыре, потому патриарший.
- Сатана ты! Побежишь от меня или будешь служить?
- Чей хлеб ем, от того не бегу!
Разин вложил саблю.
- Живи, служи мне.
- И то спасибо.
- Гей, дайте ему руку окрутить - кровоточит!
- Раз, два! Робята-а... заворачивай стру-у-ги-и!
Струги с песнями повернули к бугру. На палубах их голубели кафтаны
приставших к казакам стрельцов.
Небо светлело, белесый туман осел в низины, по серебру простора
плескало размашисто голубым, отсвечивало красным вслед челнам с гребцами в
запорожских шапках. Все гуще несло по воде запахами трав с широких лугов,
где бродили кочующие стада кобылиц хищного Ногая. Черные птицы с
деревянным карканьем садились на мертвые тела, укачиваемые исстари
разгульной Волгой...
7
С ордынской стороны от берега Волги две косы песчаных, на них чернеют
смоляными боками обсохшие, покинутые струги. На горе над Волгой кабак, с
версту в просторных полях голубеют в знойном тумане бревенчатые стены
города с воротной деревянной башней. Город четырехугольный, на углах его,
кроме воротной, башен нет... За стенами города монастырь, стены церквей
высятся - белеют штукатуркой, окна церквей узкие, главы жестяные.
На берегу в кабаке прочная из двух половин дверь распахнута - гудят
голоса питухов и бабьи взвизги хмельные. У угла кабака на камне,
прислонясь спиной к толстой жерди с кабацким знаком - помелом наверху,
сидит стрелец в малиновом, выцветшем на плечах кафтане. В глаза стрельцу с
Волги бьет белым блеском, стрелец жмурится, бороздит по песку острием
бердыша. Ему хочется делать то же, что перед ним шагах в пяти на откосе
делают два солдата с короткими саблями в пыльных епанчах.
Солдаты обхватили пьяную краснощекую бабу, пыля песок, грузно
впахиваются в него стоптанными лаптями, и, потные, хмельные, бормочут:
- Ты укройся, миляга, в япанчу... Шалая! Она сдох даст и младеню твому
- вишь, палит небушко!..
У бабы на руках в тряпье ребенок посинел от бесполезного плача и больше
не издает звука, лишь шевелит ртом.
- Ты титьку ему сунь! И покеда суслит... я тя... сама знаешь... сласть!
Баба мотает головой.
- Ой, косоротой! Мне ище ране мамонька заказала: мужиков-псов любить с
младенем у титьки - бешеной буде младень-от...
- Истинно! То мужиков, а мы с Васем - солдаты...
Баба пьяно смеется:
- Солдат не к месту! А хто для солдата миронью запас?
- Во што, чуй! У солдата в кажинной бабе доля... Вась, лапай младеня -
я жонку япанчей укрою!
- Краше тогда в кабаке, за бочками.
- За ноги выволокут, не дадут, плоть твою всю огадят. Япанча - она те
что баня. Держи, Вась!
Солдат тащит у бабы ребенка, передает, другой держит ребенка вверх
ногами. Первый широкой епанчей окручивает себя и бабу - оба валятся в
песок, от них пахнет потом, водкой, и пылит кругом...
- О, черт! Умял-таки бабу...
Стрелец расплывается в улыбку, прибавляет громко, бороздя песок
оружием:
- Эх, солдаты, вам ужо на ужину батоги-и.
- Молчи, мать твою перекати, разбойничий кафтан!
- Ты, полой рот, поправь младеня, заклекнется! Я на тя тогда послух у
судьи - в ответ хошь стать?
Солдат поправил ребенка, качает его на руках, а стрельцу говорит:
- Бабу тебе жальче - не робенка?
- Жалеть? Хи! Немало их под вами валяется.
- На-кось, курь! Не на Москве, носов за курево не режут.
Солдат тащит из глубокого кармана епанчи трубку и кисет.
- Запасливый ты! - Стрелец курит, смотрит на Волгу.
С насадов безмачтовых и низких судовые ярыги таскают в прибрежные
амбары мешки с мукой и зерном. Голые спины потны, отливают бронзой - спины
ярыжек в шрамах, рубцах и царапинах. Рабочие в крашенинных портках, босые,
переваливаясь, идут, согнувшись, по длинным плахам. Тощий, загорелый, в
валеной шляпе, на корме одного насада стоит приказчик, в руке плеть, время
от времени кричит и бьет плетью по голенищу сапога:
- Спускай ровно, не дырявь ку-у-ли!
По берегу Волги едко несет соленой рыбой, пахнет дымом. У берега
костром сложены бочки. Недалеко от бочек с рыбой, у самой воды, бледный
при ярком дне огонь. Трое каких-то босых, лохматых, без шапок, жарят на
коле барана.
- Робята, нет ли у кого для жарева натодельной жилизины?
- Век мясо не сжарить - горит палочье...
- На зубах дойдет! Мякка баранина-т...
- Самара! В ней воеводы да бояра - мать их в каленую печь, - ворчит
казак в синей куртке, синих штанах, в сапогах, запыленных и рыжих. Казак у
того же костра кипятит воду в деревянном ковше. У огня калит камни и,
накалив, осторожно опускает в ковш.
- Ты чего это, станишник?
- А вот согрею воду да толокна ухлебну.
- Тебе дольше кипятку добыть, чем нам баранины укусить.
- Я скоро!
Казак, нагревая камни, взглядывает на гору. На двойном фоне, снизу
желтом, сверху ярко-голубом, на горе, над берегом, видна конная фигура:
лошаденка мохнатая, на ней татарин, подогнувши ноги, без стремян, за
спиной саадак [футляр, в котором помещается колчан со стрелами], обтянутый
верблюжиной, набит стрелами, и лук - рыжеет шапка островерхая, опушенная
мохнатым мехом. Изредка казак кричит одно и то же:
- Кизилбей-мурза, гляди коня!
И так же однообразно отвечает татарин:
- Кардаш урус! Ту коня, ту...
Казацкий конь стоит смирно, лишь мотает хвостом, к его седлу
приторочены узел и ружье с саблей.
В кабаке все слышнее шум и ругань. Пьяные солдаты играют в карты, сидя
на грязном полу в кругу. Кабацкий ярыга, служка в дерюжном фартуке, в
опорках на босу ногу, пристает к солдатам:
- Заказано, служилые, на царевых кабаках лупиться в кости, в карты тож!
- Крою! Ядрена с паволокой!
- А не лжешь? Во он - туз!
- Туз не туз - крою червонным пахлом! [валетом]
- В кои веки пахол идет выше туза?
- Эй, служилые!
- Ты поди! Б...ня тож заказана, а их вон - ну-ко всех? Умаешься!
Ярыга идет к целовальнику.
- Гонил я, Иван Петрович, да неймутся солдаты.
За прочной темной стойкой целовальник теребит широкую бороду, не
слушает ярыгу, кричит на баб:
- Эй, стервы! Кто такой удумал казну государеву убытчить? За приставы
возьму!
Бабы носят худым котлом с Волги воду, полощут винные бочки и, опрокинув
посудину, лежа на животах, пьют. Одна, озорная, пьяная, шатаясь, идет к
целовальнику, повернувшись к стойке, задрав лохмотья, показывает голый
зад:
- Эво-ся, борода, твои напойные деньги - зри-кось!
- Гони ее, стерву, в хребет - дуй! - кричит целовальник.
Ярыжка хватает бабу, не дав ей поправить подол, волокет на воздух.
Два солдата вскакивают на ноги, из кучи играющих кричат целовальнику:
- Мы те покажем, как жонок из кабака!
- Не гони баб, коли бороду жаль!
Целовальник кричит слуге:
- Кинь ее, Федько, не трожь! Поди ко мне.
Ярыга подходит, нагибается к целовальнику через стойку, целовальник
косит глазом на солдат, шепчет:
- Бона стрельцы! Може, уймут солдат - скажи...
Ярыга идет к стрельцам. Рыжие кафтаны в углу за столом пьют пенное,
бердыши кучей приставлены в угол, лица красны, шапки сдвинуты, говорят
стрельцы вполголоса, оглядываясь:
- Век и служи... Побежал - имают, бьют кнутом на торгу, в тюрьму
шибают...
- Из тюрьмы да битой сызнова служи, а отощал - ни земли тебе, ни торга,
ни жалованья...
- В старости за собаку пропадай!
- Эх, в черной обиде, браты, жисть волочим.
- А что, коли щастье изведать, как лопухинцы?
- Во, во - сказывают, на Иловле Лопухин приказ весь сшел к Разину.
- Гляди, робяты, много слухов идет, нюхать надо...
- Оно и то - може, слух ложной? Ярыга, тебе чего? К нашим словам
причуеваешься?
- Я? Нет! Я, государевы люди, на солдат - унять бы картеж?
- Не мы начальники! У их маэр.
- Не трожь, парень! На то кабак, чтоб, значит...
- Драка заваритца.
- Сойдут подобру. Худче будет, как погонишь: кабацкое питье изольют,
изобьют и целовальника...
Ярыга отошел. К целовальнику с вестями сунулся приказчик с волжских
насад: длинный, перегнулся через стойку и, чтоб не замочить узкую,
мочалкой, русую бороду, забрал ее в кулак.
- Тебе ба, царев слуга, Иван Петров сын, наладить малого, - кивнул на
ярыгу, - к воеводе...
- Пошто, Клим Митрич?
- А вот - тут, за кабаком, на горе, поганой в справе стоит с двумя
коньми, с поганым заедино казак, да у огня трое гольцов барана жарят...
Народ, по всему, пришлой, воровской. Пожога бы, грабежа какого ради
упреждение потребно... У гольцов же рубы худы, портки кропаны, обутки нет.
Барана жарят! Не укупной баран, сквозит грабеж.
- По ряду сказываешь, да вишь мой муравельник: без слуги меня
затамашат. Я же пуще головы берегу казну государеву! С кого, Клим Митрич,
- с меня ведь сыщут пропойные деньги, пропажа - лишь отвернись... Людей у
тебя немало, выбери, за мое спасибо, верного кого, да и к воеводе... а?
- Правду баю, Иван Петров сын, судовые казаки теи ж гольцы, народ с
Волги - почесть все были в тюремных сидельцах до Волги-т!.. Шепни-кось -
головы не сыщешь. Про воеводу - беда...
Подошедший солдат стукнул кулаком по выгнутой спине приказчика.
- Спрямься, жердь! Душа пенного ищет, а ты застишь...
Приказчик отскочил от стойки:
- Без причины хребет ломишь, разбойник! Ужо начальству доведу...
- Доводи. По доскам ходишь? Волга-т глубока, не мерил?
- Грозить? Утоплением грозить? Ужо вот целовальник в послухи, я тя
укатаю... - Крича, махая валеной шляпой, приказчик выбежал из кабака.
- Ярыги, робяты-и, пихни вашего захребетника в Волгу-у! - крикнул
солдат из дверей кабака, а в ответ с Волги послышался громовой голос:
- Вты-ы-кай челны, браты!
В кабаке стрельцы, схватив бердыши, кинулись на берег Волги.
- Разин!
- С пожогом ли, с грабежом?
- Гуляй, народ! У черного люда крест да вошь - и живот весь...
С Волги голос, какого не было окрест, прогремел:
- Не бежи, пропойной люд! Без худа в гости идем!
Целовальник перекрестился и бестолково засевался у стойки, бормоча под
нос:
- Ой, матушка, казна государева, - быть мне биту кнутом [цареву кабаку
было задание от казны - "собрать напойных денег по ряду без убытка"; за
недобор целовальников били кнутом]. Смерть моя, ой!
Ярыжка вбежал за стойку, приткнулся к бороде целовальника.
- К воеводе? В город?
- Подожди ты - уловят!
Солдаты спрятали игру, привалились к стойке, стуча кулаками.
- Пожжем бороду - или бочонок пенного ставь!
- Приехали гости - пить зачнем!
- К черту маэра!
За солдатами лезли бабы, пьяные, растрепанные, рваные, голые руки
тянулись к солдатам.
- Не обходи чаркой! Нам питья, питья!
Золотился желтый атласный зипун, черный кафтан висел на одном плече.
Разин вошел в кабак. Солдаты и бабы от стойки хлынули в сторону.
- Столы на середь кабака!
Столы мигом передвинули. Кабацкий ярыга обтер фартуком верх столов,
приставил скамьи.
- На скамьях питухи, а мы - соколы!
Разин сел на стол. На другой, рядом, поставили бочонок с водкой и
железные кружки.
- Гей, стрельцы! Пейте.
Стрельцы по очереди подходили, принимали из рук Разина кружку с водкой,
пили и, кланяясь, отходили, уступая другим место. Когда выпили все,
старший из стрельцов выступил вперед, поклонился:
- А вот мы, атаман-батько! Я за всех своих сказываю: надоела неволя
боярам служить, воли занадобилось спытать... Хотим с тобой головы положить
- бери нас! Мы твои. Служить зачнем, не кривя душой.
- Будете мне служить, то еще пейте. А солдаты? Или с нами бою хотят?
Гей, солдаты!
- А нет, атаман! Зорю мы прогуляли, и ныне, если к полку придем, будут
нам батоги...
- Так не пойму: воли вы иль батогов норовите?
- Воли хотим, атаман! С тобой идем! Стрельцы по тебе, и мы по ним...
- Добро - пейте и вы!
С Волги казаки привели троих парней, поставили к атаману.
- Куда ваш путь, браты?
- Куда глаза и ноги ведут... Шли искать работы - не сошли ее...
Голодно, съели с себя все!
- А нынче?
- Нынче на наше счастье пало - ты пришел, возьми с собой: к пищали не
свычны, в греби гожи.
- В греби сядете - пищали обучим. Ну, гуляй!
Пришел казак с берега Волги.
- Ты отколь слетел, куркуль?
- Сам ты куркуль - я с Дона, сокол! Мне к батьку.
- Вот он - батько!
- Ты отколь?
- От Ивана Серебрякова, атаман. С мирным мурзой все за тобой по берегам
гоняли - лошадей умаяли, и оводно местом - беда!
- Ну?
- Погнал нас за тобой, батько, Иван Серебряков, наказать велел:
"Донской-де голутьбы верховиков с тыщу под Царицын привел", да Мишка
Волоцкой в верхних городках набрал столь же и больши охотников, ведет...
Под Царицыном челны и струги захватили... В островах на Волге тебя ждут...
- Пей, не зря гонил! У меня нехмельному место узко.
Разин сам налил казаку кружку водки.
- Пей и гони с мурзой в обрат - упредишь нас, скажи Серебрякову: "Кто
конной, пущай гонит берегом на Черной Яр, да ордынским с конями ходить
днем не можно - ночью ладнее: озер много, овод, изрону в конях немало
будет".
- Чую. Извещу по-твоему, батько, спасибо!
- Тебя как зовут?
- А Федько Шпынь!
- Ты завсегда в есаулах ходил с Васькой Усом?
- Тоже собирается к тебе!
Казак ушел.
Бабы, продираясь сквозь солдат, полезли к водке.
Атаман глянул на них через головы, сказал:
- Жонки в походе и нехмельные - навоз. Гоните этих, да чтоб ни одна из
них в город до солнца не пошла!
- По слову справим, батько!
- А как дозор на дороге и в полях?
- Учинен... без отзыва никого...
Выступил один из стрельцов:
- А так что, батько, один из наших в город утек!
- Эге-ге! Когда?
- А так что, когда ты с Волги в челнах шел, он сидел на камени у
кабака, а к берегу стал, ен и утек!
- Ну, я б его матку и бабу старую! Справится воевода - дадим бой...
Нынь же пить, гулять - и за дело, по которое пришли.
- Какое укажешь!
- Поднять с кос кинутые струги, починить в ночь, оснастить, побрать
муку с анбаров, рыбу, и в ход с песнями. А где приказчик?
- С насадов приказчик, батько, в Волге плавает. Как лишь ты в кабак
сшел, ярыги того приказчика в петлю, да кончили и в воду... Лютой был с
работной силой! Ярыги теи нынче у воды костры жгут, все к тебе ладят...
- Добро! Гуляйте, браты...
Разин иногда вскидывал глаза на целовальника, видел, как ярыжка сунулся
к нему, и целовальник что-то сказал. Разин окинул кабак взглядом - ярыжки
не было. Когда гнали баб, он исчез в суматохе.
- Гей, кабатчик! Пущай твой ярыга кружки сменит.
- Да где он? Не ведаю, вот те Христос.
- Христос у тебя в портках! Ты ярыгу угнал с поклепом?
Целовальник начал теребить себя за бороду и бормотать:
- Народ вольный, атаман... я не ведаю... слова не несет... наемной,
едино слово - ярыга!
- Сатана! Жди суда, ежели окажется поклеп.
У кабака зашумели, плачущий голос ярыги взвыл:
- Да, казаки-браты, я за хлебом сшел в город!
Кабатчик задрожал и сел на ящик за стойкой.
Разин крикнул, когда втолкнули в кабак ярыгу:
- Перед кабаком накласть огню, еще сыщите железину!
- Батьке! - сказал один рабочий с Волги. - Мы тут барашка жарили на
кольях и все тое жилизины добирались, потом-таки нашли - у костра лежит.
- Волоки!
Рабочий мигом сбежал с горы, вернулся с железным прутом. Казаки против
дверей кабака, натаскав головешек, разожгли огонь. Железину кинули калить.
Ярыгу держали стрельцы.
- Скиньте ему портки! - приказал Разин. - Вот, парень, ежели ты не
скажешь правды, пошто потек в город, мы тебе спалим то место, без коего
мужик бабе негож.
- А-яяй-яй! - Ярыга начал сучить ногами.
- Стрелец, вот на рукавицы, сними с огня железо.
Ярыга метнул глазами на целовальника и закричал:
- Вот Иван Петров, атаманушко, меня с поклепом наладил!
- С каким?
- Молви-де воеводе скоро: "Пришли-де воровские казаки, сам Стенько
Разин с ими, кабацкое-де питье пьют безденежно, не платя николи, да
разбой, пожог чинить собираются".
- Киньте железо! Парень все сказал.
- Ты, сатана-кабатчик, чего дрожишь? Аль суда ждешь?
Целовальник выбежал из-за стойки, упал на пол перед столом, где сидел
Разин, заговорил:
- Мутится разум, атаман вольный, разум мой помешался... Послал парня -
мой грех! Потому государеву казну напойну беречь указано: хучь помереть,
правду молвю - бьют за нее кнутом. Царю крест целовал беречь деньги,
кабацкого питья в долг не отпущать и безденежно ни отцу, ни брату, ни
родне какой не давать.
- Поди на свое место! Мы подумаем, как быть. Гей, товарыщи, за дело -
струги волоки!
- Чуем, батько!
Кабак опустел, остались лишь Целовальник за стойкой, ярыга в углу,
натягивавший крашенинные портки, да у двери в карауле два стрельца с
бердышами. Ни кабатчик, ни ярыга не говорили ни слова. Стрельцы были
угрюмы. Лишь один, закуривая трубку, не выдержал молчания, сказал:
- А надоть, брат, воли вольной хлебнуть. Ну его, вечное служилое дело -
за нуждой к тыну, и то голова едва спущает.
Другой курил и молчал.
С высот за Самарой на Волгу понесло вечерней синевой, за высотами
спряталось солнце. По воде широко и упорно запахло свежим сеном.
На косах против кабака около заброшенных стругов плещутся в воде люди.
- Ма-ма-ть!
- Тащи, закрой гортань.
- Под днище за-а-води-и!
- Подкрути вервю, лопнет!
- Ду-у-бину-шка-а!
Трещит гулко дерево.
- Не ломи-и!
- Все одно - починнвать!
- Гей-гей, товарищи, справляй!
Один из стругов подведен недалеко от берега к насаду, через насад по
сходням ярыжки таскают из анбара обратно на Волгу мешки с мукой, иные
катают бочки с рыбой. Треск и уханье.
- Берегись - ты-ы!
- Размать твою, по ногам, черт!
- Подбирай, на чем ходишь!
Волны бьют в берег. Струг под стуком и хлопаньем тяжестей дрожит. Синяя
Волга серебрится просветами, посылает к далекому и ближнему берегам
белесые волны. Волны, наскакивая одна на другую, торопясь, шумом своим как
бы повторяют тревожный говор питухов кабака.
- Ра-а-зин!
- Ра-а-зин при-шо-о-л!
Еще из-за круч самарских не встала утренняя заря, а струги, снятые с
отмелей, законопаченные, подшитые по смоляным бокам белыми заплатами
дерева, уходили оснащенные. На корме переднего рыжела шапка, чернел кафтан
и слышался голос:
- Береги, собака, цареву каз-ну-у.
Многоголосым уханьем ответила Волга грозному голосу атамана. Рассвело.
На одной из отмелей сидел на зеленом сундуке, набитом медными деньгами,
голый человек с железным ошейником; через ошейник к сундуку была привязана
веревка.
Человек с широкой рыжеватой бородой дрожал и крестился. На сундуке
сбоку виднелась надпись:
"Тот вор и пес, кто убытчит казну государеву, питий не пьет на кабаке,
а варит на дому без меры".
8
Потный, уперев локти в отвислый на стороны живот, воевода лежа читал
издержечную записку старосты:
- "Июлия во второй день воеводи Митрию Петровичу Хабарову несено
свинины полтора пуда, рыбы осе-три-ны на десять а-лт-ын".
Записка упала на шелковую голубую рубаху вместе с пухлыми волосатыми
руками - воевода всхрапнул.
Курная приказная изба была жарко натоплена, слюдяные окошки задвинуты
плотно: иначе одолевали мухи. Солнце за окнами пекло. Жар улицы усиливал
духоту прокопченной избы. В избе пахло потными волосами и еще чем-то
кислым. За длинным столом на широкой лавке (к лавке была придвинута
скамья) воевода лежал на двух бумажниках, положенных один на один. За
дверями в сенях шептались дьяки, не смея ни ходить, ни двигать скамьи.
Что-то обеспокоило рыжебородого боярина, он замычал во сне, свесив с
ложа бороду, почесался, вздрогнул. Еще почесался и, не открывая глаз,
начал шарить рукой под рубахой. Пожевал толстыми губами, проворчал,
проснувшись, подремывая:
- Продушили избу дьяки, клопы из поруба тож лезут.
Шлепнул себя по животу, кряхтя сел. С него сползли желтые шелковые
портки, расшитые узорами, обнимая волосатые ляжки. Воевода залез руками в
портки.
- Эк, жрут!.. - Нащупав клопа, оскалил зубы. - Я тя на пытку, дьявол...
на, - и раздавил клопа.
На столе липовая чашка с квасом, козьмодемьянского дела - резная.
Воевода отпил квасу и начал оглядывать ложе:
- Малая животина, а как пес, столь кусает... И с чего зародится? Даже
удивление - от духу... Как же без духу быть? На корм просился у государя и
обонял - от него шел тот дух. И коли же царь испущает, так нам как без
оного? А, черт! Я те, а-а, на!
Воевода снова показал зубы и раздавил клопа. Поднял голову. В сенях
становилось шумно. Крикнул:
- Эй, кто тамашится? Ведомо всем, что воевода почивает!
Дверь приоткрылась, просунулась взъерошенная, волосатая голова дьяка:
- Прости, отец воевода, тут я не пущаю, стрелец лезет к тебе.
- Пошто ему?
- С тайными-де вестями.
- А ну коли - пусти!
Вошел стрелец в малиновом, выцветшем на плечах кафтане, без бердыша,
поклонился поясно:
- Челом бью воеводе.
- Ты пошто лез ко мне?
- С вестями, боярин.
- Величай полностью! Скажи, да не путай, не таи и не лги.
- Воевода, боярин-отец! Вчера рано к кабаку с Волги в челнах...
- Ну-у?
- ...воровские казаки - Разин с товарыщи пристали.
- Ой, что ты?.. Эй, не лги, парень!
Воевода вскочил на ноги, портки с него сползли. Ширя ноги, боярин ходил
по избе, портки волочились за красными сапогами, из-под рубахи свешивался
низ сизого живота.
- Стервы, девки! Сколь приказано пугвицы отставить, опушку раздвинуть.
Застегнешь - брюхо режет... Стрелец, на низ мой не гляди, сказывай...
- Только не все ведаю, боярин.
- Таить? Я-те порву твою сивую бороду - мотри!
Воевода шагнул к стрельцу, запутался в портках, покраснел, сгибаясь с
трудом, натянул узорчатый шелк и не мог нащупать пуговиц.
- Стервы! Так молышь - Разин? А нынче где?
- Должно, уплыл вниз...
- Уплыл? Пошто пригребли к Самаре? Не зря воры пригребли! Пошто, сивая
борода, не дознался, куда они сошли, а?
- А вот, боярин, был я у кабака на Камени...
- Сказываю, величай полностью.
- Воевода и боярин, был я у кабака на Камени, зрю на Волгу и вижу -
плывут теи казаки...
- Воры!
- Плывут воры... Я в ход, чтоб упредить тебя, да не поспел: следом за
мной на гору лезут, и по полям казачий дозор стал. Я в ров, уполз в траву,
а слух вострю: что-де зачнут говорить?
- Что подслушал? Годи мало! Окаянные, скрутили совсем ноги - сдену
портки, ты не баба. А там вон, на лавке, мой озям - дай!
Стрелец подал воеводе кафтан, узкий, длиннополый.
- Я, воевода-отец, лежу и чую: "Снимем с луды струги, починим - да к
Царицыну". И мекаю я: Разин уведет с собой кинутые струги.
- Не велик изъян! Худче не чинили ли чего? Пожога, грабежа, не познал о
том?
- Мекаю я, - сошли на Волгу, боярин...
- ...и воевода-а! Сколько говорю! Сошли ежели, то нам без убытку, и
отписки не надобно... не люблю отписок.
- Тогда лишь, воевода-боярин, я с оврага сдынулся да сквозь траву
глянул, а шапку сдел и зрю: на гору заскочил приказчик с насад, государев
недовезенный хлеб в Астрахань правил, кричит, руками машет, а за ним
судовые ярыги гонят - дву человека... Вервю на шею ему кинули, поволокли к
Волге, стало - топить.
- А стрельцы? Стрельцы ж даны приказчику в бережение и понуждение тых
ярыг!
- Чул я, воевода-боярин, что стрельцы к Разину дались...
- Сошли? Все вы крамольники, изменники, не радеете великому государю!
Ну, а там еще солдаты?
- Солдаты, воевода-отец, когда еще был я у Камени, сплошь бражничали, в
карты лупились и тоже, думно мне, сошли...
- Картеж заказан - целовальника к ответу!
- Целовальнику чего поделать? А как я лежал в овраге, целовальник,
должно, наладил ярыгу к тебе, да его дозор перехватил и поперли к кабаку в
обрат... В то время травой уполз к городу, мало лежал и перед тобой стал.
- Стать-то стал, да худо знаешь... Но вот, ежли, как довел ты, воры
угребут, не чинив беды, ты, стрелец, не полоши народ в городу и кого
увидишь - слухи о ворах пущает аже грамоты, листы подметные дает, волоки в
приказную ко мне. Не идет - бери караул и волоки... Где целовальник? А
ярыга где?
- Думно мне, воевода-отец, сыщется целовальник - водкой откупится.
А-ярыге куда деться? Сыщется тож...
- Ну, поди! Гляди и слушай, будешь у меня в доверье...
Под вечер жар дневной спал, но в воздухе парило, заря украсила золотом
жесть на главах монастырских церквей...
Два конюших воеводских к крыльцу приказной избы подвели коня. Воевода,
застегнув на все пуговицы озямный кафтан, с помощью конюшего сел и
направился домой, оглядывая хозяйским оком улицы, по которым ехал.
9
В просторной горнице, душной от запаха какой-то травы с белыми
цветочками, раскинутой под лавками, на низком, широком стульце, обитом
бархатом, дремала грузная воеводша в шелковом зеленеющем сарафане, в таких
же нарукавниках, застегнутых на жемчужные многие пуговицы. Сарафан
вздымался и топырился у ней на животе. Воевода, о чем-то думая, потряхивая
головой, ходил, заложив руки за спину.
- Митрий Петрович, боярин! Што ты все трудишься, устал, чай, думать с
дьяками? - Воеводша подняла голову.
Воевода подошел к жене, взял ее волосатой рукой за полный живот,
потряс:
- Максимовна, мать, чай у тебя тут детем не быть?
- Благодарение Христу! Пошто так? Я здорова.
- Жир, вишь, занял место...
- Ой, хозяин, сам-от ты жиром заплыл - не я, я еще не чревата... Вот
маэрша, то она чревата есть...
- Мне вот думается...
- О чем много думается - кинь!
- А и кинул бы, да не можно. На Волге, вишь, опять воровские казаки
гуляют...
- Не по нонешний год гуляют - пошто думать?
- Вишь, Максимовна, ежели заводчики у них сыщутся, атаманы удалые, то
нам с тобой на воеводстве сроку не высидеть... сниматься надобно будет...
Холопей у нас немало, а холопям ни ты, ни я поблажки не даем. Злобят
посацкие, да и черной люд скаредно говорит... глядит зло.
- Распустил ты всех, хозяин, поблажку даешь, оттого злые люди снятся, а
припри-ка всех ладом... Вот тоже земского старосту зачастил звать хлеба
есть.
- Зову недаром! С посулами [посулы - подарки, подношения], да выпытать
от него, нет ли в волостях крамолы какой?
Воевода потянул носом:
- Вот слышу сколь и не познаю, что душит горницу? Углядел - понял. Да
пошто, Максимовна, сеновал в избе?
- Пото сеновал, что это клопиная трава. Ты, Митрий Петрович, из своей
приказной натащил клопов, развелись - нет покою...
- Вот ладно, боярыня! Ты гляди!
Воевода распахнул полы кафтана.
- Ой, стыд! Родовитый муж и воевода без порток ходит - пошто так?
- С травой твоей упомнил: сколь раз наказывал, чтоб опушку у портков
шире делать, пугвицы шить не близко - не ярыга я, боярин! И вот без порток
срамлюсь перед дьяками да низким служилым народом - тебе вот тоже неладно
зреть.
- Ой, хозяин, каждоденно девке Настахе твержу: "Воеводе портки-де шей
ладом!" Она же, вишь, неймет, а чуть глянул, сиганула в холопью избу -
должно, о женихах затевает.
- О женихах - то ладно! Холопы закупные - рабы и холопьи дети - наши
рабы, холоп для нашего прибытку плодится...
- Так вот, вчера ее вицами била, и нынче должно отхвостать девку.
- Хвощи! Батог разуму учит, холоп битье любит.
Воеводша задышала тяжело, стулец начал трещать.
- Ты не вставай, не трудись - чуй!
- Чую, хозяин.
- Сей день довел мне стрелец, что атаман Стенька Разин к Самаре
пригреб.
- Ой, хозяин-воевода! Ты бы маэра да солдат и стрельцов бы сполошил, да
пищали, пушки оглядел. А где он, страшной? Худые сказки идут про него...
- То-то, Максимовна, вишь, стрелец не все ведает: послал я своих людей
прознать толком да сыскать целовальника, притащить в приказную:
целовальник все ведает, как и где были воры. А на маэра худая надежда:
бражник... В приводе по худым делам был не раз, и солдаты его не любят: не
кормит, не одевает, как положено, забивает насмерть - солдаты от него по
лесам бегут... Моя надежда на мужиков, и ты хоть меня клеплешь, да умыслил
я земского старосту звать хлеба есть в воскресенье...
- Ой, в воскресенье-т Оленины имянины, хозяин!
- Вот-то оно и есть.
- Зови, с подношением чтобы шел староста. Скажи ему: "Воеводша-де в
обиде, что восьмь алтын дает..." Пущай хоть десять - и то на румяна,
притирание лица будет.
- Скажу... Только, Максимовна, везде одинакое подношение: восьмь алтын
две деньги.
- А ты скажи!
- Воскресенье день праздной. В праздной день лучше чествовать имянины
дочки.
- Батюшка, посулы мне кто принесет и какие?
Грузная, обещающая быть как сама воеводша, вбежала в горницу воеводская
дочка в девичьем венце кованом, в розовом шелковом сарафане, в шелковой
желтой рубахе; на широких, коротких рукавах рубахи жемчужные накапки.
- Ой, свет ты, месяц мой! - ласково сказала воеводша.
- Месяц, солнце, а только негоже бежать в горенку из своего терема...
Чужой бы кто увидал - срам!
Воевода говорил шутливо, глядел весело, подошел, обнял дочь,
понатужился, с трудом приподнял, прибавя:
- Не площадной дьяк - воевода, да весчие [счет веса] знаю - пуд с пять
она будет в теле!..
- И слава те боже, кушат дородно!
- Эх, выдать бы ее за кого родовитого: стольника ай крайчего?..
- Батюшка, ищи мужа мне; хочу мужа, да помоложе и потонявее, да не
белобрысого... Я тонявых люблю и черных волосом.
Воевода засмеялся.
- Ужо за ярыгу кабацкого дам! Те все тонявы. Родовитые тем и берут, что
дородны.
- Хозяин, Митрий Петрович, ну как тебе хотца судить экое, что и во снах
плюнешь, - за ярыгу! Ой, скажет...
- Дочка, подь к себе. Мы тут с матерью судить будем, кого на имянины
твои звать, да и опасно тебе - сюда чужие люди забродят. Поди!
Боярышня ушла.
Воевода шагнул к двери горенки, стукнул кулаком.
В двери просунулся, не входя, слуга:
- Потребно чего боярину?
- Боярину и воеводе, холоп! Кличь, шли Григорея.
Слуга исчез. Вместо него в горенку степенно вошел и закрестился на
образа старый дворецкий с седой длинной бородой, лысый, в узком синем
кафтане.
- Ты, Григорей, у меня как протопоп!
Слуга поклонился ниже пояса, молчал. Воевода ходил по горенке и, когда
подошел обратно, встал около слуги, глядя на него; дворецкий вновь так же
поклонился.
- Какой сегодня день?
- Постной, боярин и воевода, - пятница!
- Та-а-к! Знаешь, ты поди завтра к земскому старосте, Ермилку, зови его
ко мне на воскресенье хлеба есть... О подношении он ведает, а воеводше
Дарье Максимовне особо - она у меня в обиде на мужика, что дает ей восьмь
алтын две деньги, надобе ей носить десять алтын, и сколько к тому денег,
знает сам, козья борода! Ты тоже бери с него позовного четыре деньги иль
сколь даст больши... Поди. Можешь, то извести сегодня. Да калач
имениннице...
- Спит он, думаю я, боярин и воевода! Спит, и не достучишься у избы...
- Взбуди! Мужик, ништо - на боярский зов пробудится.
Слуга поклонился воеводе и воеводше - ушел.
Воеводша сказала:
- Григорей из всех слуг мне по разуму - молчит, а делает, что
укажешь...
- Немолод есть, и батоги ума дали, батогов несчетно пробовал... Молчит,
а позовное из старосты когтьми выскребет.
- Батоги разуму учат. Нынче я девку Настаху посеку вицами. Ты иди-ко,
хозяин, негоже воеводе самому зреть девкин зад.
- Умыслила тож! Да мало ли холопок бьем по всем статьям в приказной?
- То гляди - мне все едино!
- Позовешь девок, наладь кого в приказную за портками - дела делать я
таки буду в ночь, да чтоб моя рухледь на глазах не лежала... Прикажи
подать новые портки - шире,
Стулец опять затрещал, воеводша встала на ноги:
- Девки-и!
Переваливаясь, грузно прошла по горнице, поправила лампадки в
иконостасе, замарала пальцы в масле, вытерла их о ладонь и потерла рука об
руку. От золоченых риз желтело широкое, с двойным подбородком, лицо.
- Девки, стервы-ы?!
Неслышно вошли две девицы в кичных шелковых повязках по волосам, в
грубых крашенинных сарафанах, прилипли плотно к стене горницы - одна по
одну сторону двери, другая по другую.
Воеводша молилась.
Сморщив низкий лоб, повернулась к девкам:
- Кличьте Настаху, да ивовых - нет, лучше березовых, погибче, - виц
два-три пука в огороде нарежьте!
Девицы неслышно исчезли.
Воевода из-под лавки выдвинул низкую широкую скамью:
- И не видал хозяин, а знает, на чем девок секу...
- Козел [узкая скамья с длинными ножками] бы тебе, Максимовна,
поставить в горенке. Плеть тоже не худо иметь.
- Ужо, Петрович, заведу.
10
Накурено и душно в холопьей избе. Окно в дымник открыто, да не тянет, и
только в то окно мухи летят.
Весело в холопьей избе до тех пор, пока воевода или воеводша не
потребуют кого на расправу.
Из девичьей русая приземистая и полногрудая Настя зашла в избу. Готовая
скоро уйти, встала у двери.
Кабацкий ярыга, чернявый гибкий парень с плутоватыми глазами, сегодня
пришел, как всегда: ходил он часто от кабатчика с поклепами, и воевода по
его доносу посылал в кабак стрельцов. Парня знала Настя: он ей не раз
подмигивал, пробовал взять за руку мимоходом и шептал:
- Эх, милка, полюби!
В девичьей ночью Настя иногда думала:
"Полюбить такого? Нам и так худо от хозяев, он же клеплет, и сколь
людей за то волокли в приказную стрельцы... От своих стыдно, ежели свяжусь
с приказным. Ярыга - едино что приказной..."
- Я вольной человек! - шептал иногда Насте ярыга. - Служу кабатчику, а
будет иной лучше, буду лучшему служить... Одет, не гляди, - деньги есть,
одежа на торгу... не пьяница... грамотной я!..
Ярыга не таился Насти, считал ее своей, при ней говорил в избе, на кого
указано довести воеводе. Холопы его побаивались, но дружбу водили:
- Где подневольному взять, а он иной раз и водкой попотчует.
Сегодня ярыга был какой-то иной, смотрел гордо, а не хитро. Водки
кувшин принес, угощал всех. Когда подвыпил, начал сказывать сказку.
- Эй, ярыга, забудешь, пошто к воеводе пришел!
- Пришел я к вам, братие, гость-гостем, к воеводе кончил ходить. Кабак
кинул - пущай иного зовут.
- Ой, не веритца нам, парень.
- Пущай ране сказки поведает, что нынче на Волге было!
- Сами узнаете, лучше не сказать.
- Вот то и есте - запрет положен!
- Вирай коли сказку.
- Эй, молчок!
- "Жил да был малоумной парень... родители у него были старые. А был
тот парень, как я, холостой, и жениться ему пора было. - Ярыга посмотрел
на Настю, она потупилась. - И как всегда глупые надежны по хозяйству, было
у него хозяйство хрестьянское налажено: дом новый, кони в конюшне, двор
коров... Позарилась на малоумного одна девка, и девка та была уж не
цельная - дружка имела! Посватался за ту девку малоумной, она и пошла..."
- Ты б нам, парень, лучше довел, что там на Волге-т?
- Потом, робята. Чуйте дальше... "Так вот, братие, пошла замуж девка, и
ну в первую ночь над мужем узорить, выгнала весь скот на улицу, да когда
зачали спать валиться, говорит:
"Нешто кто из твоей родни был ротозей?"
"А что, жонка?"
"Да полой двор оставил: коровы, лошади убрели, а нынче скот крадут!"
"Ахти, крадут! Дай-ко, я сыщу!" - Хотел оболокчись, она не дала:
"Бежи наскоре - должно, недалеко убрели".
И выбежал малоумной еле не нагой. Старой да прежний дружок у ей в клети
ждал. Заперла она двор, избу на крюк, и ну по-старому тешиться с другом...
Побежал глупой по улице, собрал скот, а ворота, глянь, на запоре.
Колотится, дрожмя дрожит, зуб на зуб не уловит, во рту - зима.
"Пусти, Матрена! Я твой Иван".
А молодая высунулась в окно:
"Лжешь! Мой Иван дома, только что пир отпировали, поезжан-гостей спать
по домам наладили и сами полегли - поди, шалой..."
- Сказывают, твово целовальника атаман Разин к сундуку с пропойной
казной на луду [отмель] приторочил? Эй, ярыга!
- Я не ведаю того... "Побежал, братие, глупой к попу. Стучит в окно:
"Батюшко! У меня дома неладно: батько, матка глухие, древние, а
молодуха в дом не пущает. Ты венчал!"
"Што те надобно?"
"Уговори бабу - пущай домой пустит".
"Не мое то дело, свет!"
"Как же не твое? Ты поп, всех учишь..."
"Давай пойдем коли - усовещу!"
А поп-то знал, что девка путаная, да денег ему дали, он и скрыл худое -
венчал... Поп надел шубу да шапку кунью - студено в ночь стало. Пришли.
Стучал, колотился поп. И почала их та молодуха ругать:
"Ах вы, мать вашу! Неладные, чего, куда лезете?"
Покудова полоумный к попу бежал, она скот застала и еще крепче ворота
приперла..."
- Сказывают - эй, ярыга! - и тебя пытали казаки-т каленым железом?
- Кабы пытали, так и к вам не пришел - вишь, сижу, вино пью... "Муж мой
Иван дома, сам же ты, долговолосой, венчал, а тут гольца привел,
навязываешь в дом пустить - пойду ужо воеводе жалобиться!"
Спугался поп, зрит и теперь лишь углядел, что парень в одной рубахе:
"Впрямь, тут неладно". Пошел поп прочь, малоумной не отстает, ловит попа
за шубу. Поп бежать. Иван не отстает. В шубе жар сдолил попа - кинул шубу
и шапку, наддал по холоду. Иван подобрал шубу, оделся, а за попом бежит.
Но поп утонил, забежал домой, двери замкнул, и остался малоумной на улице.
Слезно стало Ивану и хоть зябнуть не зяб, да к жене охота... Выл, выл
по-волчьи, вспомнил: "А дай пойду к бабке!"
Жила-была та бабка старая недалеко, слыла колдуньей, но обиженных из
беды вызволяла и за то судейских и иных посулов не брала. Прибрел
малоумной к ей - плачет, а она ему: "Ляжь спать - дело твое в утре!"
Лег и заснул Иван"...
- Эй, ярыга, ужли не видал? С луды, сказывают, струги сволокли,
закропали, да на теи струги с анбаров всю муку стащили судовые казаки.
- Гляньте сами, робята! Я не ведаю.
- Ну-ка, уйди на Волгу, воевода так выпарит, что из спины палочье сколь
вымать придетца!
- Оттого нам не сказывает, что к воеводе тайно налажен.
- У кого ноги, глаза да уши, время пришло тем! Воевод не боятся они...
- Вишь, что сказал! Знать, не к воеводе сшел.
Холопы пошептались, потом один, крепкий парень, придвинулся к ярыге.
- Ты не бойсь! Меж нас языков до воеводы нет... Мы все глядим, ищем
льготы, чтоб боя нам меньше, и в казаки уйдем - голов на дело не жаль...
- То ладно! Потом увидите, что к вам пришел. Не доводчик я на вас
воеводе...
- А ну вирай коли до конца сказку...
- "Утром старая сказала Ивану:
"Вот те плат! Приди домой, бабе слова не говори, на глаза ей не кажись
- тайно чтоб. Залезь под кровать. И как твоя жена с любым своим лягут, а
ты на плате узел завяжи. Сам узнаешь, что делать с ними, да попа сдуй - он
знал, кого венчал и за что с худой девки деньги принял".
Так и сошлось, братие: ночь накатила, залез Иван под кровать, а
молодуха с миляшом на кровать, и завязал малоумной на плате узел первой...
Слышит, завозились на кровати, баба ругается, гонит миляша от себя, а ему
от ее оторваться не можно... Утро пришло, а бабин миляш, как был, чего
людям казать нельзя, с бабой ночью, так и остался... Баба воет - и туда и
сюда повернется, а мужик к ей как прирос... Надо уж скот назрить - поить,
доить коров, лошади ржут, стаи ломают, а баба с мужиком мается, хоть на
деревню в эком виде катись аль к воде. Пришел старик отец, мать старуха,
крестятся, плюются - глядят: сноха приросла к чужому мужику. Старуха их
ухватом - не помогат!
Послали за попом: "Пущай и крест несет - неладное в дому!"
Суседи попа привели.
Поп молитву чел - не помогат, дьякон кадил - не помогат, все пели
молитвы, а дьячок подпевал - нет, все ништо! Иван под кроватью ну узлы на
плате вязать. Завязал узел, попа кинуло на мужика и бабу, даже крест
уронил, и прилип поп. От иного узла на плате дьякон прилип, и дьячок
прилип. Тогда малоумной из-под кровати вылез, дубину сыскал:
Ра-а-аз дьячка! Развязал узел - отпустил. Ра-а-аз, два, дьякона! Узел
развязал - спустил. Попу дубин десять дал, спустил. А миленька на бабе
уби-и..."
В избу вбежали две девушки:
- Настаха! Сколь ищем, воеводча велит к ей идти...
- Вот наше житье, - сказал кто-то, - уж ежели воеводча девок послала за
какой да иных звать велит, то быть девке стеганой.
- Помни, Настя! Я тебя от боя воеводчина выручу, - крикнул ярыга.
Девка вздрогнула, коротко вскинула глаза на сказочника и, потупясь,
пошла в горницу воеводы.
11
- А ну, снимай сарафан! - Воеводша подошла к Насте, сорвала с ее волос
повязку, кинула на пол. - Будешь помнить, как ладом боярину пугвицы
пришивать...
Девица, раздеваясь, начала плакать.
- Плачь не плачь, псица, а задом кверху ляжь!
Настя разделась до рубахи, села.
- Не чинись, стерва, ляжь! - приказал воевода.
Девка легла животом на скамью, подсунула голые руки к лицу, вытянулась.
- Что спать улеглась!
Воевода велел заворотить девке рубаху. Воеводша отстегнула шелковые
нарукавники, в жирные руки забрала крепко пук розог.
- Стой ужо, боярыня, зажгу свет!
Воевода высек огня на трут, раздул тонкую лучинку, зажег одну свечу,
другую, третью.
- Буде, хозяин! Не трать свет.
- Свет земской: мало свечей - старосту по роже: соберет...
Грузная воеводша, сжимая розги, ожила, шагнула, расставив ноги,
уперлась и ударила: раз!
- Чтите бои, девки!
- Чтем, боярыня!
- Вот тебе, стерво! Вот! Сколько боев, хозяин?
- Двадцать за мой срам не много.
Воевода продолжал зажигать свечи.
- Сколько?
- Девки-и!..
- Чтем мы: тринадцать, четырнадцать...
- Мало ерепенится... Должно, не садко у тя идет, Дарья?
- Уж куды садче - глянь коли.
- Дай сам я - знакомо дело!
Воевода взял у девки новый пук розог, мотнул в руке, крякнул и, ударив,
дернул на себя.
- А-ай! О-о-о! - завыла битая.
- Ну, Петрович, ты садче бьешь!
- Нет, еще не... вот! а вот!
Воевода хлестал и дергал при каждом ударе.
- Идет садко, зад у стервы тугой.
К двадцати ударам девка не кричала. Воевода приказал вынести ее на
двор, полить водой. Он поправил сдвинутые рукава кафтана, задул свечи и,
подойдя, крепко за жирную талию обнял воеводшу.
- Да што ты, хозяин, щипешься?
- Дородна ты!.. Щупом чую, как из тебя сок идет.
- Какую бог дал.
- Дать-то он дал, а покормиться не лишне, проголодался я, - собери-ка
вели ужинать.
- Ой, и то! Я тоже покушаю.
- Дела в приказной к полуночи кончу без палача с дьяками...
Из холопьей избы в окна и прикрытую из сеней дверь глядели холопи:
девки на дворе отливали битую. Ярыга сказал:
- Вот, братие! Досель думал, а нынче решил - сбегу в казаки.
- Тебя так не парили, и то побежишь, а нас парят по три и боле раз на
дню.
- Да это што - вицей... Нас - батогами!
- Зимой на морозе битая спина что овчина мохната деется.
- Много вы терпите!
- Поры ждем - придет пора.
- Я удумал, нынче же в казаки... Только, робята, чур, не идти на меня с
изветом к воеводе... Атаман дал еще листы, в городу, да мужикам раздать...
Дам и - в ход...
- А что сказывает народу атаман?
- Много вам сказал, что листы честь буду, только угол ба где?
- Вон за печью.
Устроились в углу. Выдули огня, один светил лучиной, ему кричали:
- Ладом свети, светилка, береги затылка!
Тонявый черноволосый ярыга встал на одно колено, вытащил желтый лист
из-за пазухи кафтана, пригнув близко остроносую голову с короткими усами,
топыря румяные губы, читал тихо и почти по складам:
- "Все хрестьяне и горожане самарьские, ждите меня, Степана
Тимофеевича. Жив буду, то сниму с вас воеводскую, боярскую неволю...
Горожанам, посацким людям я торг и рукодель беспошлинно, хрестьянам землю
собинную дам, а кто чем впадает - владай. Подьячих же и судей, бояр и
воевод пожгу, побью без кончания. Атаман Разин Степан".
- Да, вишь, парень, ладно, только о холопях, о нас и слова нету?
- Ой, головы! Побьет бояр - кто нами навалится владать?
- Оно так, а надо бы в листе...
- Берегись, Хфедор, стрельцов.
- Тут один тасканой кафтан лазал к воеводе и нынь все доглядывает...
- Знаю, кого берегчись! Вот листы верным людям суну и сей вечер
утеку...
- На торгу кинь иные, небойсь, подберут!
- Вы, парни, тоже, невмоготу кому - бежите к Разину.
- Поглядим...
- Меня одно держит. Настю ба глянуть, полслова сказать.
- Того бойся - ай не ведаешь? Покеда не станет к службе, в клеть запрут
и стеречи кого приставят. Уловят с листами - целу не быть!
- Вернешь ужо казаком - выручишь?
12
В приказной избе, с лучиной, воткнутой на шестке печи в светец, и при
свече на столе, воевода сидел на своем месте на бумажниках в малиновом
бархатном опашне внакидку поверх голубой рубахи. В конце стола прикорнул
дьяк, склонив длинноволосую голову, повязанную по лбу узким ремнем. Дьяк,
светя в бумагу зажженной лучиной, читал.
- Дьяк, кого сыскали мы?
- Жонку, воевода-боярин, Дуньку Михайлову.
- Эй, ярыги, поставить ко мне посацкую жонку Дуньку.
В задней избе в перерубе заскрипело дерево. Ярыга приказной избы
впихнул к воеводе растрепанную миловидную женщину лет тридцати. Кумачовый
плат висел у женщины на плечах, миткалевая, горошком, светлая рубаха
топырилась на груди и вздрагивала. Женщина сдержанно всхлипывала.
- Пошто хнычешь?
- Да как же, отец-боярин...
- ...и воевода - величай, блудня!
- ...боярин и воевода, безвинно взяли с дому... Кум у меня сидел, в
гости заехал...
- Сидел и лежал. А заехал он не теми воротами, что люди, - вишь, не во
двор, под сарафан заехал...
- И ничевошеньки такого не было. Все сыщики твои налгали...
- Сыскные - государевы истцы!
- Сыскные... воевода-боярин! Пошто нынь меня тыранят безвинную, лают
похабно и лик не дают сполоснуть?.. Напиться водушки нет... Клопов -
необоримая сила: ни спать, ни голову склонить.
- Дьяк, поди с ярыгой в сени - надобе жонку поучить жить праведно...
Дьяк и ярыжка ушли.
- Ты вот что, Евдокея! Нынче я тебе худа не причиню, а ежели в моем
послушании жить будешь, то и богата станешь. Поди и живи блудно, не бойся:
я, воевода, - хозяин, тебя на то спущаю. Только вот: кои люди денежные по
торговым ли каким делам в город заедут, тех завлекай, медами их хмельными
пои, не сумнись - я тебе заступа! Ты прознавай, у кого сколь денег. Можешь
схитить деньги - схить! Не можешь - сказывай мне, какой тот человек по
обличью и платью. А схитишь, не таи от меня, заходи ко мне сюда в
приказную и деньги дай, а я тебе на сарафан, рубаху из тех денег отпущу.
Что немотствуешь? Гортань ссохлась?
- Боярин-отец!..
- ...и воевода...
- Боярин-воевода, я тое делы делать зачну, да чтоб сыщики меня не
волокли на расправу: срамно мне, я вдова честная была...
- Кто обидит, доведи мне на того, да не посмеют! Я сам иной раз к тебе
ночью заеду попировать, а?
- Заезжай, отец боярин! Заезжай, приму...
- И все, чего хочу, будет? Эй, дьяк! Сядь на место. Ярыга, проводи
жонку до дому ее...
Женщина поклонилась, ушла.
Вошел дьяк, зажег лучину от воеводской свечи и снова уткнулся в бумагу.
- Дьяк, кто там еще?
- Еплаха Силантьева, воевода-боярин.
- Эй, ярыга, спусти из клети колодницу Силантьеву, путы сними, веди.
На голос воеводы затрещало дерево дверей, второй служка приказной ввел
к воеводе пожилую женщину, черноволосую, с густой проседью, одетую в
зеленый гарусный шугай. Женщина глядела злобно; как только подпустили ее к
столу, визгливо закричала на воеводу:
- Ты, толстобрюхой, што этакое удумал? Да веки вечные я в застенках не
бывала, николи меня клопам не кармливали беспритчинно и родню мою на
правеж не волочили!
- Чого ты, Силантиха, напыжилась, как жаба? Должно, родня твоя
праведных воевод не знавала! У меня кто в тюрьме не бывал, тот под моим
воеводством не сиживал.
- Штоб те лопнуть с твоим судом праведным!
- Сказываешь, беспритчинно? А ты, жонка Силантьева, притчинна в
скаредных речах. На торгу теи речи говорила скаредные, грозилась на
больших бояр и меня, воеводу, лаяла непристойно, пуще всего чинила угодное
воровское казакам, что нынче под Самарой были... Ведомо тебе - от кого,
того не дознался, - что не все воровские казаки погребут Волгой, что иные
пойдут на конь берегом, так ты им взялась отвести место, где у Самары
взять коней... А ты не притчинна, стерво?!
- Брюхан ты этакой! Крест-от на вороту есте у тя али закинут?! Путаешь,
вяжешь меня со смертным делом!
- О крестах не с тобою судить, я не монах, по-церковному ведаю мало...
Но ежели... Дьяк, иди с ярыгой в сени, учиню бабе допрос на глаз, с одной.
Дьяк и ярыга вышли.
- Вот что, баба буявая, супористая, - воевода облокотился на стол,
пригнулся, - ежели ты не скажешь, где у мужа складена казна, то скормлю я
тебя в застенке клопам...
- Ой, греховодник, ой, брюхатой бес! Ой, помирать ведь будешь, а без
креста весь, без совести малой... Ну, думай ты, скажу я тебе, где мужнины
прибытки хоронятся, и ты их повладаешь, а вернется с торгов муж да убьет
меня? Нет! Уж лучше я до его приезду маяться буду... Помру - твой грех,
мне же мужня гроза-докука худче твоей пытки.
- Дьяк, ярыга - ко мне!
Из сеней вошли.
Дьяк сел к столу, ярыга встал к шестку печи. Воевода сказал дьяку:
- Поди к себе. Буде, потрудился, не надобен нынче.
Дьяк, поклонясь, не надевая колпака, ушел. Ярыга ждал, склонив голову.
- Забери, парень, бабу Силантиху. Спутай да толкни в поруб. Справишь с
этой, пусти ко мне целовальника...
Баба ругалась, визжала, кусала ярыге руки, но крепкий служка уломал ее
и уволок. Когда смолк визг и плач, затрещало дерево, раздались дряблые
шаги.
Вошел целовальник. Отряхивая на ходу синий длиннополый кафтан,
целовальник поклонился воеводе.
- Как опочив держал, Иван Петров сын?
- Ништо! Одно, боярин-воевода, клопов-таки тьмы-тем...
- Садись, Иван Петров сын! Благо мы одного с тобой отчества, будем как
братья судить, а брат брату худого не помыслит.
Целовальник сел на скамью.
- Надумал ли ай нет, чтоб нам как братьям иметь прибыток?
- Думал и не додумал я, Митрий Петрович!..
- ...и воевода.
- ...и воевода Митрий Петрович, боюсь, как я притронусь к ей, матушке?
Ведь у меня волос дыбом и шапку вздымает...
- Да ты, Иван Петров сын, ведаешь меня, воеводу?
- Ведаю, воевода-отец.
- Знаешь, что я все могу: и очернить белого и черного обелить? Вот,
скажем, доведу, что твой ярыга Федько к воровским казакам сшел по твоему
сговору.
- Крест, воевода, целовать буду, людей поставлю послухов, что на луду с
государевой казной меня нагого на вервю за ошейник воры приковали.
- Да ярыга сшел к казакам? И ты притчинен тому!
- Крест буду целовать - не притчинен!
- Хоть пса в хвост целуй, а где послухи, что меж тобой и ярыгой сговору
не было? Я, воевода, указую и свидетельствую на тебя - притчинен в
подговоре!
- Боярин-отец, да пошто так?
- А вот пошто: понять ты не хошь, Иван Петров сын, что ни государь, ни
бояре не потянут тебя, ежли мы собча с тобой тайно - вчуйся в мои слова -
ту государеву казну пропойную меж себя розрубим... Или думаешь, что царь
почнет допрашивать вора: "Сколь денег ты у кабатчика на Самаре во 174 году
вынул?" Послушай меня, Иван Петров сын! Будут дела поважнее кабацких денег
- деньги твои лишь нам надобны на то, чтобы от Волги подале быть, а быть
ближе к Москве...
- Боярин, крест царю целовал, душу замараю!.. Сколь молил я, и Разин
меня приковал, а казны не тронул.
Боярин неуклюже вылез из-за стола, цепляясь животом, сказал вошедшему
ярыжке:
- За колодниками стрельцы в дозоре, ты же запри избу, иди! Пойдем, Иван
Петров.
В сенях целовальник зашептал:
- Боярин, ярыга на меня ворам указал, что тебя упредить ладил...
- Ярыга твой углезнул - взять не с кого, и вот, Иван Петров, с тебя
сыщем, допросим, пошто ярыга в казаки утек?..
- Крест буду целовать! Послухов ставлю...
- Я так, без креста, рубаху сымаю и - ежели крест золотой - сниму и
его! Ты в кабаке сидишь, а за все ко кресту лезешь - весчие такому
целованию я знаю, Иван. У меня вот какое на уме, и то тебе поведаю...
- Слышу, отец-воевода...
- Клопы, вишь, тоже к чему-либо зародились, а ежели зародились, то грех
живую тварь голодом морить, и вот я думаю: взять тебя в сидельцы, платье
сдеть да скрутить, и ты их недельку, две альбо месяц покормишь и грех тот
покроешь!..
- Ой, што ты, отец воевода-боярин! Пошто меня?
- Не сговорен... Розрубим пропойную казну, тогда и сказ иной. Нынче иди
и думай, да скоро! Не то за Федьку в ответ ко мне станешь.
Стрельцы зажгли фонари, посадили грузного боярина на коня, и часть
караула с огнем пошла провожать его.
13
В воскресенье после обедни на лошадях и в колымагах ехали бояре с
женами на именины воеводской дочери. Боярская челядь теснилась во дворе
воеводы. От пения псалмов дрожал воеводский дом. В раскрытые окна через
тын глядела толпа горожан, посадских и пахотных людей.
Все видели люди, как дородная воеводша, разодетая в шелк и золото с
жемчугом, вышла к гостям, прошла в большой угол, заслонив иконостас,
встала.
За тыном говорили:
- Сошла челом ударить!
- Эх, и грузна же!
- Боярыня кланяется поясно!
- Да кабы низко, то у воеводчи брюхо лопнуло.
- Стрельцы-ы!
- Пошли! Чего на тын лезете?!
- Во... бояра-т в землю воеводчи!
- Наш-от пузатой, лиса-борода, гостям в землю поклон.
- С полу его дворецкой подмогает...
Видно было, как воевода подошел к жене, поцеловал ее, прося гостей
делать то же.
- Фу ты! Што те богородицу!
- Не богохули - баба!
- Всяк гость цолует и в землю кланяетца.
- Глянь! Староста-т, козья борода.
- Как его припустили?
- Земскому не целовать воеводчи!
- Хошь бы и староста, да чорной, как и мы...
- Воевода просит гостей у жены вино пить.
- Перво, вишь, сама пригубит.
- У, глупой! По обычею - перво хозяйка, а там от ее пьют и земно поклон
ей...
- Пошла к бояроням! В своей терем - к бояроням.
- Запалить ба их, робята?
- Тише: стрельцы!..
- Ужо припрем цветные кафтаны!
- Читали, что атаман-от Разин?
- Я на торгу... ярыга дал... "Ужо-де приду!"
- Заприте гортань - стрельцы!
- Тише... Берегись ушей...
- В приказной клопам скормят!
- Ярыга-т Федько сбег к Разину.
- Во, опять псалмы запели с попами.
- Голоса-т бражные!
- Ништо им! Холопи на руках в домы утащат...
- Тише: стрельцы!
- Эй, народ! Воевода приказал гнать от тына.
- Не бей! Без плети уйдем.
14
Ночью при лучине, ковыряя ногтем в русой бороденке, земский староста
неуклюже писал блеклыми чернилами на клочке бумаги:
"Июлия... ден андел дочери воиводиной Олены Митревны, воеводи и
болярину несен колач столовой, пек Митька Цагин... Ему же уток покуплено
на два алтына четыре денги. Рыбы свежие... Налимов и харюзов на пят
алтын... В той же ден звал воивода хлебка есть - несено ему в бумашке
шестнадцать алтын четыре денги. Григорею его позовново пять денег..."
- Э, годи мало, Ермил Фадеич! Боярыню-то, воеводчу ево, куда? После
Григорея! Штоб те лопнуть, кособрюхому! До солнышка пиши - не спишешь,
чего несено ему в треклятые имянины... Ище в книгу списать, да письмо ему
особо. "Ты-де не лишку ли исписал?" Лишку тебе, жручий черт! "Как
крестьяня?" Так вот я те и выложу как. "А не видал ли, кто листы чтет
воровские да кому честь их дает?" Видал и слыхал - и не доведу тебе! И
когда этта мы от тебя стряхнемся?
Староста положил записку на стол, разгладил ладонью:
- Уй, в черевах колет - до того трудился письмом!
По столовой доске брел таракан с бочкой; почуяв палец старосты,
ползущий за ним, таракан потерял бочку, освободясь от тяжести, бежал к
столешнику:
- Был черевист, как воевода, а нынче налегке потек? Эх, кабы воеводу
так давнуть, как тебя, гнусь!
Староста еще поскоблил в бороде, зевнув, зажег новую лучину, встал в
угол на колени, склонив голову к правому плечу, поглядел на черную икону.
Крестился, кланялся в землю. У него на поясе, белея, болтался деревянный
гребень. Постная фигура, тонкая, с козьей бородкой, чернела на желтой
стене. Из узких окон, вдвинутых внутрь бревна в сторону, смутно дышало
безветренным холодком.
ЦАРСКАЯ МОСКВА
1
От жары дневной решетчатые окна теремной палаты в сизом тумане. Справа
белые кокошники с овальными кровлями, с узкими окошками вверху, собора
Успенского - жгучие блики на золоте глав вековечной постройки итальянца
Фиоравенти. Слева Архангельский собор (*44) - создание миланского
архитектора, а меж соборами выдвинулась с шестью окнами Грановитая палата
с красным крыльцом. По крыльцу ходят иногда бородатые спесивцы - люди в
бархате, держа в руках, украшенных перстнями, высокие шапки. Жар долит
бояр, иначе они не сняли бы свои шапки.
От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора
светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами
беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк,
оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый
крик и говор человеческих голосов - Ивановская площадь ревет, совершая суд
над преступниками, позванными в Москву "со всей Русии в угоду великому
государю". Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к
палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой
палаты, людей "розно: кого нещадно, кого четно".
Рундуки [деревянные панели; ими были мощены многие улицы] от собора к
собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают,
чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж
причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий;
внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с
которыми сам царь не в силах сладить.
Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня
больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью
лошадях - ей настрого приказано "ждать, пока вверху у государя боярин!".
Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья
и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.
Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на
площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного (*45) и
Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников,
перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен
приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные
кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед
козлами дьяки и палачи.
Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: "Москва
слезам не верит!" - и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих
приговоры, никто не слушает.
У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа
бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками - все
ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя
поведено:
"Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов
попозже".
Поведено также боярским холопям "с коньми стоять за Ивановской
колокольней". Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж
себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить
царю.
Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает:
"Что князья Трубецкие изменники - Польше продались, латынской замест
креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с
государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро".
- Я вот на тя доведу князю-у!
- А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу!
- Стрельцы!
- Дворня! Езжай за Ивановску - там стоять указано.
- Сами там стойте, бабы!
- Брюхатые черти!
- Шкуры песьи!
- Чого лаете? Караул кликнем!
- Кличьте, сволочь!
- Дай им, головотяп, кистеня!
- Нет сладу со псами, тьфу!
- Эй, люди-и! Бирючи едут.
- Пущай едут, орут во всю Ивановску!
Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский
крик:
- Отцы родные! Пошто мне Никон? (*46) Не воровала я противу великого
государя...
- А ну еще, заплечный, подтяни.
- О-о-й! Ду-у-шу на покаяние...
Два бирюча в распахнутых рудо-желтых кафтанах останавливают белых коней
на площади против дьяческой палатки, где заключаются со всей Русии
крепостные акты. Палатка задом приткнута к колокольне Ивана Великого,
полотняный верх ее в густой пыли. В палатке виднеются стол, скамьи, за
столом подьячие, и дьяк за столом, стоя читающий закон.
У бирючей в левой руке по длинному жезлу. Сверху жезла знамя из золотой
парчи, у седла литавры. Остановив лошадь, один из них, старший, бородатый,
бьет рукояткой плети в литавры, кричит:
- Народ московский! Ведомо тебе, что с год тому святейшие вселенские
патриархи учинили суд над бывшим патриархом Никоном... Самовольством он,
не убоясь великого государя повеления, снял с себя в Успенском соборе сан
светлый, надел мантию и клобук чернца, сшел на Воскресенское подворье.
Другой бирюч бьет в литавры, продолжая речь первого:
- И ныне Никон тот не патриарх, да ведомо тебе будет, а чернец
Ферапонтова монастыря, имя же ему Ании-ка!
Первый бирюч, чередуясь, кричит:
- Сей чернец Аника с толпой монахов, обольщенных его прежним саном,
вошел в собор Успенский, пресек службу господню. За бесчинство, подобное
тому, простых людей кнутом бьют, но волею и кротостию великого государя
самодержца всея Русии Алексия Михайловича Аника был спущен в Воскресенский
монастырь!
Второй бирюч сменяет первого:
- Чернец Аника, стяжавший многими злыми делы кару господа бога и
великого государя, лаявший собор святейших патриархов жидовским, назвавший
великих иереев бродягами и нищими, не мирится с долей чернца-заточника -
он утекает из своего заточения, соблазняет народ сказками о несменяемости
сана патриарша и грозит, лжесловя, судом божиим всуе...
Первый бирюч, поворачивая коня и заканчивая, прибавляет, потрясая
жезлом:
- Народ московский! Не иди за бывшим патриархом Никоном, не верь
кликушеству и пророчеству ложному тех, кто прельщен им! Отвращайся его, не
поклоняйся дьявольской гордыне его и знай крепко, что на бывшем патриархе,
а ныне чернце Анике - проклятие отцов церкви, запрещение быть ему в сане
иерейском и гнев на нем великого государя!
Бирючи уезжают, толпа ропщет:
- Сгонили бояра-т святейшего патриарха.
- То всем ведомо! Да, вишь, по народу сказки идут... Дуют нам в уши лжу
бирючи...
- Страшатся Никона!
- Никон-патриарх таков есть, что уйдет из монастыря да за народ,
противу обидчиков!
- Мотри, уши ходят!
- Стрельцы?
- Стрельцы ништо - сыщики!
- Эй, слушь-ка, люди! - кричит один, потный, в распахнутом кафтане, в
бараньей шапке. - Почесть с год на Волге донские казаки шарпают.
- О-ой ли?
- Вот хрест! И атаман у них Стенька Разин...
- Вишь, како дело-о!
Потный человек, польщенный тем, что его многие слушают, надрываясь
кричит:
- Сказывают... государев струг да патриарш другой потопили на
Волге-т... да стрельцы сошли к...
- Стой ты, парень! Не знаешь, где рот открыл?
- А чаво?
- Ту - чаво! Дурак, под окнами Разбойного приказу - чаво!
- Ну, а я - правду? Чул, вот хрест!
- Стрельцы! Хватай вон того в зимней шапке, лжой народ прельщает!
Стрельцы ловят человека за распахнутые полы кафтана.
Тот, кто велел взять, запахивается плотно в длиннополую сермягу, пряча
вывернувшийся из рукава тулумбас и надвигая на глаза валеную шляпу.
- Сыщик?
- Кто еще? Ен! Сказывал дураку.
Толпа, пыля песок, бежит прочь от взятого. Стрельцы кричат сыщику:
- Эй, государев истец! Куды с ним?
- То заводчик! Тащи в Разбойной - я приду.
- Эко дело! Да не заводчик я, пустите, Христа ради, государевы люди...
- Допытают кто!
- Ну, парень, волоки ноги, недалеко в гости ехать.
- Ой, головушка! Чул и сбрехнул.
- О головушке споешь в Разбойном - чуешь, как баба поет?
- Да пустите, государевы люди!
- Не упирайся, черт!
У соборов на рундуке спешилась толпа боярских холопов, бьются на
кулачки, кричат, свистят пронзительно. Иные, сбитые с деревянной панели,
валятся в пыль, вскочив на ноги, хватают за гриву лошадей, за стремена и
уезжают, а бой жарче, гуще толпа. Но разом и бой, и крик, и свист утихли:
люди как не были тут. Из Архангельского собора по рундуку медленно идет
седой боярин в голубой шелковой ферязи, расшитой жемчугом. Боярин без
шапки, утирая лысую голову цветным тонким платком, говорит:
- Люди, шапки снять! Кто не снимет, бит кнутом будет здесь же на козле.
Великий государь всея Русии со святейшим патриархом идут из собора...
Кто близ рундука, все обнажают головы. Идут попы с крестами, бояре в
шелковых и бархатных ферязях, в кафтанах из зарбафа [парчовая ткань]. В
пестрой, блещущей жемчугом и дорогими каменьями толпе сияет шапка
Мономаха, мотается крест на рукоятке посоха. Близ самого рундука, где
проходит царь, толпа валится для поклона в землю, но площадь Ивановская в
ширине своей ревет и гудит, не замечая ни царя, ни патриарха. Кого и за
что бьют на площади - не разберешь. Голоса дьяков выкрикивают о наказании
исправно и точно, но приговоры тонут в ссоре, высвистах конных холопов, в
команде стрелецких дозоров, в жужжании голосов Ивановской палатки, в
плаксивых жалобах и просьбах у Судного приказа, в ругани приставов и
площадных подьячих, не дающих кричать матерне и бессильных остановить
тысячи глоток. Гам человеческий сливается с гамом галок и воронья,
кочующего на соборах и башнях, облитых по черепице зеленой глазурью, и на
рыжей стене Кремля с белой опояской, с пестрыми осыпями кирпича - зубцов и
бойниц.
2
Узорчатое окно распахнуто - царь стоит у окна. Голоса с площади
долетают четко. Царь в атласном голубом турецком кафтане, пуговицы с
левого боку алмазные, короткие рукава кафтана пестрят камением и
жемчужными узорами. Шапка Мономаха блестит рядом на круглом низком столе.
Тут же приставлен посох с золотым крестом сверху рукоятки. Иногда проходит
палатой, каждый раз почтительно сгибая шею, стольник-боярин, бородатый, в
дорогом становом кафтане [становой кафтан - с перехватом и воротником;
турецкий - без перехвата и без воротника]. В следующей, меньшей палате
царь приказал собрать столы для пира и бесед с боярами; дел накопилось
столько, что царь позволил большим и ближним боярам вершить иные дела, не
сносясь с ним. Рядом с царем высокое кресло с плоской спинкой, расписное,
в золоте и красках, с подножной скамейкой, обитой голубым бархатом.
Видит в окно царь, как из приказа вывели волосатого дьяка, повели через
рундук к одинокому козлу. К козлу у Грановитой палаты водили тех, кто
словом или делом обидел царское имя.
Палач встал у козла и расправляет кнут. Рукава красной рубахи засучены,
ворот расстегнут.
Помощник палача, не имея времени расстегнуть, срывает с дьяка
длиннополый кафтан. Дьяк уронил в песок синий шелковый колпак, топчет его,
не замечая, и сам топчется на месте. Руки дьяка трясутся, он дрожит, и
хотя в воздухе жарко, но дьяку холодно, лицо посинело. В конце длинного
козла стоит дьяк с листом приговора, Осужденный подымает голову на окно
царской палаты, раскинув руки, валится в землю, закричав:
- Великий государь, смилуйся-а, прости!..
- Его поруха как? - спрашивает царь.
Дьяк с листом деловит, но, слыша царский голос, поясно кланяется, не
подымая головы, и во всю силу глотки, чтоб покрыть многие звуки, отвечает:
- Великий государь, дьяк Лазарко во пьянстве ли, так ли, неведомо,
сделал описку в грамоте противу царского имени, своровал в отчестве
твоем...
- Сколь бить указано?
- В листе, великий государь, указано бить вора Лазарку кнутом нещадно.
- Бить его четно - в тридцать боев! Нещадно отставить и не смещать -
пусть пишет да помнит, что пишет!
Свернув приговор, дьяк