голубым штанам такой же кушак. На песке в кругу людей ползала крупная змея с пестрой головой. Укротитель ударил кулаком в бубен, висевший у кушака: все змеи, недвижно пестрящие на нем, оттопырили головы и зашипели. Ползущая по кругу тоже подняла голову, остановилась на минуту и поползла прямо в одну сторону. Толпа, давая змее дорогу, спокойно расступилась. Рыжий отскочил: - А как жогонет гад? Сколь раз видал их и не обык! Укротитель ударил в бубен два раза, змея поднялась на хвосте с сажень вверх, мелькнула в воздухе, падая на плечи укротителя. Один человек из толпы выдвинулся, спросил: - В чем моя судьба? - Мар махазид суй машрик, бояд рафт Мекке бэрои хадж. Ин кисмат-э туст! [змея ползет на восток, следует отправиться в Мекку в паломничество - это твоя судьба] Рыжий, боясь подойти близко к укротителю, крикнул по-русски: - Эй, сатана! Наступи гаду на хвост - поползет на полуночь. С того идти не в Мекку, а к бабам для приплоду или в кабак на гульбу! Не зная языка московитов, укротитель покачал головой, чмокнув губами... На шаховом майдане ударили медные набаты, взревели трубы - шах вышел гулять. А на торговый майдан входили трое: двое в казацких синих балахонах и третий в золоченых доспехах. - Вот те святая троица, Гаврюшка! Хошь не хошь, к шаху путь, - то они! Серебряков поддерживал Мокеева. Мокеев с дубиной в руке медленно шел, сзади их казак-толмач из персов. Рыжий подошел, кланяясь, заговорил, шмыгая глазами: - Робятки! Вот-то радость мне, радость нежданная... От Разина-атамана, поди, до шаха надо? - От Степана Разина, парень. Тебе чого? - спросил Серебряков. - Как чого? Братие, да кто у вас толмач? Ломаный язык - перс? Он завирает ваши слова, как шитье в куделе. Замест услуги атаману дело и головы сгубите - шах человек норовистой. - Ты-то так, как тезики говорят, смыслишь? - спросил Мокеев, тяжело дыша, пошатываясь. - Горит утроба! Да, жарко, черт его! Водушки ба испить? - Окромя персицкого надо - так арапский знаю, говор их тонко ведаю, а вы остойтесь: шах еще лишь вышел, не разгулялся, сядьте. Толмач вам воды пресной добудет, здесь она студеная! - Ты куды? - Платье, рухледь обменю! К шаху пойдем - шах не терпит людей в худой одежде. - Поди, парень! Мы дождем. На каменной скамье казаки сели, толмач пошел за водой. Рыжий юркнул в толпу. - Начало ладное, свой объявился, по-ихнему ведает - добро! Обскажет толком. - Как будто и ладно, Петра, да каков он человек? - Справной, зримо то. Жил тут и обычаи ведает. Вишь, сказал: "Шах не любит худой одежи". А кабы не заботился, то было бы ему все едино - худа аль хороша одежа... - Оно, пожалуй, что так! Рыжий вскоре вернулся в желтом атласном кафтане турецкого покроя, по кафтану голубой кушак с золочеными кистями на концах. На голове, вместо колпака, летняя голубая мурмолка с узорами. - Скоро ты, брат! - сказал Мокеев. - То добро! - Хорош ли? - Ладен, ладен! - Веди коли ты нас к шаху. - Я тут обжился и нажился с деньгой - ясырем промышляю, мне все - не то улицы - закоулки ведомы. Ладно стрелись - дело ваше розыграю во! Толмач-перс молчал. Рыжий заговорил с толмачом по-персидски. Серебряков спросил перса: - Хорошо наш московит знает по-перски? - Карашо, есаул! Очень карашо! - Тогда он будет шаху сказывать, ты пожди да поправь, ежели что солжет про нас... У тебя, вишь, язык по-нашему не ладно гнется, нам же надобны прямые словеса. - Понимай я! - ответил толмач. 10 Шах сидел спиной к фонтану в белом атласном плаще. Голубая чалма на голове шаха перевита нитками крупного жемчуга, красное перо на чалме в алмазах делало еще бледнее бледное лицо шаха с крупной бородавкой на правой щеке, с впалыми злыми глазами. По ту и другую сторону шаха стояли два великана-телохранителя с дубинами в руках. В стороне, среди нарядных беков, слуга держал на серебряных цепях двух зверей породы гепардов. Звери гладкошерстны, коричневы, в черных пятнах, морды небольшие, с рядом высунутых острых зубов, лапы длинные, прямые - отличие быстроты бега... Рыжий шепнул Серебрякову, поняв, что он недоверчиво относится к нему: - Зрите в лицо шаху! Шах любит, чтоб на него, как на бога, глядели... - Чуем, парень! Было очень тихо. Шах начал говорить, но обернулся к бекам: - Зачем даете шуметь воде? Шум воды прекратился. Фонтан остановили. Шах, обращаясь к толпе, заговорил ровным, тихим голосом: - Бисмиллахи рахмани рахим! Люди мои, разве я не даю вам свободу в вере и торге? Я всем народам царства моего даю молиться как кто хочет! У мечетей моих висят кумиры гяуров - армян, русских и грузин, разве я разбиваю то, что они называют иконой? Нет! Правоверным даю одинаковое право - шиитам и суннитам (*56). Пусть первые исповедуют многобожие, другие единобожие, они сами враждуют между собой. Мне же распри их безразличны!.. Я не спрашиваю у вас, посещаете ли вы мечеть, как творите намаз? Я знаю, что вы платите при разводах абаси на украшение моих Кум [священное место, кладбище шахов]. Того мне довольно. Или вам в торге мной не дана свобода? Торгуйте чем хотите. Я не мешаю, если вы жен своих продадите в рабство - то ваше право. А вот когда вас шах призывает играть грязью и водой - игру, которой тешились еще предки мои, властители Ирана, мой дед Аббас Первый - победитель турок, завоеватель многих городов Индии, и я, шах Аббас Второй, - тогда вижу, что иные из вас приходят играть в худом платье, боясь, что их разорят... Так вы жалеете для шаха тряпок? Берегитесь. Я буду травить собаками или давать палачу всякого, кто пришел играть в старой одежде. Помните лишь: шах прощает наготу и нищету только дервишам, но не вам! Также есть, кто говорит со мной грубо, не преклонив колени, - того казню без милосердия. Толмач тихо переводил слова шаха Серебрякову. Мокеев, прислушиваясь, сказал: - Вишь, Иван, наш московский сказал всю правду про шаха. А мы таки запылились в пути. - Перво все же пущай наш толмач говорит, Петра! - Серебряков, обратясь к рыжему, прибавил: - Паренек! Наш толмач скажет, а там уж ты. - Ныне, казак, как захочу: шею сверну или с дороги поверну... хо! - Нам спокойнее - наш! - У вас сабли востры - у меня язык. - Рыжий, шмыгнув по толпе глазами, сказал: - Ужли Аким-кодьяк зде? - Кто таков? - То не вам - мне надобно! Без сатаны место пусто! Пришел курносой... Бывший дьяк был в толпе, но на вид не выходил. - Выйди ближе - я тя обнесу перед шахом! - Ты и нас обнесешь? - спросил Серебряков. - С чего? Я узрю, как лучше. Серебряков выдвинул вперед толмача, сказал: - Молви - послы от атамана! Толмач, выйдя, преклонил колено, прижал руку к правому глазу. - Великий шах! К тебе, солнцу Персии, с поклоном, пожеланием здоровья прислал своих казаков просить о подданстве атаман Степан Разин. - Тот, что разоряет мои города? Беки! Отберите у них оружие! Два бека вышли из толпы придворных, сказали толмачу: - Пусть отдадут сабли, и, если есть пистоли, тоже передай нам! Серебряков и Мокеев, вынув, отдали сабли. - Пусть тот отдаст дубину! Он посол, дубина надобна только великого шаха слугам. - Не дам! Паду без батога - скажи им, толмач. Толмач перевел слова Мокеева, шах спросил: - Чего тот, в доспехах, кричит? - Хвор он! Сказывает, падет без палки. - Пусть подходит с палкой! Мокеев, Серебряков и толмач вышли вперед. Серебряков, как указал толмач, преклонил левое колено. - Приветствуем тебя, шах! Толмач перевел, прибавив слово "великий". - Много вы разорили моих селений и городов? - Те разорили, кои на нас сами нападали, - ответил Серебряков. Шах метнул больными глазами на Мокеева, крикнул: - Зачем не преклонил колен и головы?! Он знает мою волю. Толмач перевел. Серебряков ответил: - Шах! Ему не подняться с земли, преклонив колени: он хворобый. - Пущай лежа сказывает, что надо ему. Зачем шел хворый? - заметил шах, мотнув головой, сверкая алмазами пера, скороходам: - Поставьте казака на колени, не встанет - сломайте ему ноги - он должен быть ниже! Великаны, оставив посохи, подошли к Мокееву. - Што надо? Толмач перевел есаулу волю шаха. - Хвор я, да кабы ядрен был - не встал, оттого царя на Москвы глядеть не мог - не в моем обычае то... Видя, что Мокеев упорствует, скороходы шагнули к нему, взялись за плечи. Мокеев двинул плечами, рукой свободной от палки, оба перса отлетели, один упал под ноги шаху. Толпа замерла, ожидая гнева повелителя. Шах засмеялся, сказал: - Вот он какой хворый!.. Каков же этот казак был здоровым, и много ли у Разина таких? Толмач быстро перевел. Мокеев крикнул: - Все такие! И вот ежели ты, шах, не дашь нам селиться на Куре, не примешь службы нашей тебе головами, то спалим Персию огнем, а жителей продадим турчину ясырем! Серебряков сказал тихо: - Петра! Ты губишь дело - не те словеса твои... - Вишь, он нахрапистой - все едино, что говорить! Серебряков приказал толмачу: - Переведи шаху вот, а не его слова: "Много нас, шах, таких, как я. Будем ему служить верно и честно, если даст место на Куре-реке". Толмач перевел. Шах ответил: - Погляжу еще на вас. Может быть, прощу разорение Дербента и иных селений... Я верю, знаю, что они храбрый народ! Такие воины нужны Персии. Из толпы вышел седой военачальник гилянского хана; преклонив колено, приложив правую руку к глазу, заговорил торопливо: - Великий шах Аббас! Эти разбойники в Кюльзюм-море утопили, сожгли корабли и бусы повелителя Гиляна; его убили, взяли сына в плен - держат до сих пор. Благородный перс томится на своей родине в неволе у грабителей. Шах нахмурился, сказал строго: - Встань, Али Хасан! - Чашм, солнце Персии! - Старик встал, склонив голову. - Скажи мне, визирь моего наместника, сколько повелителей в Персии? - Един ты, великий шах! - ответил старик. - Да, только я один, шах Аббас Второй, - повелитель! Убитый казаками наместник присвоил себе имя повелителя, и горе ему! Вас всех приучил к этому слову... Завел двор, жил хищениями. Он так зазнался, что стал самовластным. Не дожидаясь моего указа, кинулся в море на них! - Шах указал рукой в сторону Серебрякова. - И думаю, хан мешал тебе, старик? Ты вел корабли, позорно бежал от сечи. - Великий шах Аббас, хан перед битвой отнял у меня власть, он сам приказывал битве. Я же, усмотря, что гибель кораблей неизбежна, увел три бусы, спасая людей. - Али Хасан, что еще сказать о хане? Меня замещал словом "повелитель"? Тебя, старого военачальника, сместил? За гордость свою был достойно наказан. И еще: он без моего ведома сносился с горцами - он опасен. Смутно понимая, что говорят о гилянском хане, Серебряков склонил голову и левое колено. - Шах, гилянский хан сам напал на наши струги. Так же прибавив слово "великий", толмач перевел. - Казаки, за хана гилянского не осуждаю вас. Выступил рыжий. Преклонив перед шахом оба колена, сняв мурмолку, затараторил по-персидски: - Великий государь всея Русии, великия, малыя и белыя, самодержец Алексий Михайлович послал меня, холопа своего, к величеству шаху Аббасу челом бить, справиться о здоровье и грамоту от государя передать! - Встань и дай! Что пишет царь московитов ко мне, повелителю Ирана? - Погубит нас тот! - тихо сказал толмач Серебрякову. Мокеев услыхал. - Тебя, парень-толмач, зависть берет? - Петра! Толмач правду молыт, я это чую... Шаху подьячий читал бумагу по-персидски, начиная с величания царя: - "А чтоб не было розни между-государствами и многой помехи торгу, то пишу я тебе, брат мой величество шах Аббас Второй: изымай ныне шарпающего твои городы вора-атамана Стеньку Разина, дай его мне на расправу на Москву... Грабитель оный, Стенька Разин, столь же опасен как нашему русскому царству, такожде и тебе, величество, шаху потданным..." Шах накрыл бумагу; прекращая чтение, сказал: - Кто опасен мне - знаю, а что торговля падет, то не моя о том печаль! Мои подданные исправно платят подати, а иное - купцов заботы... Думаю я взять казаков в подданство; куда их селить - увижу!.. Хочешь, то передай это своему царю, да скажи: указать мне не волен никто! Рыжий, свертывая бумагу, подумал: "Сей же день отписку: "В посольском-де приказе дьяки нерадиво пишут - на письмо шах зол". Он поклонился, не надевая мурмолки, и не уходил. Шах был гневен. - Хочешь говорить? Скорей. И уходи с глаз! Рыжий ткнул свернутой грамотой в сторону Мокеева. - Величество, шах Аббас! Вон тот вор, дознал я, убил в Дербени твоего визиря Абдуллаха, братов его и сынов, а дочь, зовомую Зейнеб, имал ясырем, дал необрезанному гяуру, атаману-вору, в жены! - Как, Абдуллах убит? - Шах повернулся к бекам. Те, склонив головы, молчали. - И вы до сих пор не известили меня о его смерти? Да... Теперь я знаю, беки, как ненавидели вы его, - он был горд с вами! Тот убил? Эй, вя! - Шах ткнул рукой в сторону Серебрякова с толмачом. - Отпускаю, мира с атаманом не будет! Того - гепардам. - Шах погрозил кулаком Мокееву и, крепче сжимая кулак, махнул слуге: - Спускай! Слуга, отстегнув цепь, гикнул, бросил к ногам Мокеева кинжал - знак, кого травить. Гепарды рыкнули, кинулись: один спереди, другой сзади впился есаулу в шею. Переднего Мокеев ткнул дубиной - гепард отполз, скуля, роняя на песок из носа кровь. Другой висел, сжимая пастью, царапал кошачьими когтями колонтарь. - Посулы от сатаны?.. Кинув дубину, Мокеев согнулся, по шее спереди текла кровь, не давало дышать. Есаул достал гепарда рукой, с кусками тела сорвал и, перекинув через голову, стукнул о землю, придавив ногой. Нагнувшись, поднял животное, кинул к ногам шаха: - Тебе, черту, на воротник! - Гепардов дать! - Шах вскочил. Лицо его из бледного стало серым, на щеке синим налилась бородавка, красное перо замоталось на чалме. Серебряков сделал шаг вперед, склонив колено: - Шах, товарыщ хвор! Его обнесли, не он зорил - много казаков зорило Дербень! Толмач быстро перевел, а на песке издыхали любимые гепарды шаха. Шах был гневен: поверив одному, ничему больше не верил. Он взвизгнул, потрясая кулаками: - Хвор - ложь! Дать гепардов! Во всем моем владении нет человека, кто бы таких могучих зверей задавил, как щенков. Ложь! Берегись лгать мне! Беки с оружием придвинулись к шаху, охраняя его и давая дорогу. От рычания гепардов толпа шатнулась вспять. Четыре таких же рослых гепарда, молниеносно наскочив, рвали Мокеева. Не устояв на ногах, он обхватил одного гепарда и задавил. Шах сам гикал визгливо гепардам, топал ногой. В минуту на песке, дрыгая, подтекая кровью, сверкал на солнце замаранный колонтарь: у есаула не было ни ног, ни головы. Недалеко вытянулся задушенный силачом гепард с оскаленными зубами да валялась смятая запорожская шапка... Затрещал рог - гепарды исчезли. - Видел?! Скажи атаману, как я принял вас. Пусть отпустит дочь Абдуллаха, или я отвезу его в железной клетке к царю московитов. Бойся по дороге обидеть людей, или с тобой будет то же, что стало с тем. Голова с седой косой военачальника гилянского хана низко склонилась: - Непобедимый отец Персии, вели сказать мне. - Говори! - Не надо отпустить живым этого посланца; он, я по глазам его узнаю, - древний вождь грабителей, имя его "Нечаи-и", его именем идут они в бой... - Того не знаю я, Али! Он вел себя как подобает. Мое слово сказано - отпустить! А вот, если хочешь быть наместником Гиляна, - тебе я даю право глядеть, как будут строить флот. Вербуй войско и уничтожь или изгони казаков из Персии. Толмач опасливо и тихо перевел слова шаха Серебрякову. - Чашм, солнце Ирана! - Нече делать - идти надо, парень! От фонтана толпа медленно шла на шахов майдан; в толпе шел рыжий, желтея атласом, пряча под пазухой бархатную мурмолку, чтоб не выгорала. Лицо предателя было весело, глаза шмыгали. Он, подвернувшись с левой руки к Серебрякову, крикнул: - Счастливы воры! Мекал я, величество всех решит! - Б...дослов, - громко ответил есаул, - кабы пистоль, я б те дал гостинца, да, вишь, и саблю не вернули. - Толмач, поучи черта персицкому, пущай уразумеет, что сказал шах: "За обиду - смерть!" Шутил, удаляясь, рыжий: - Эх, Гаврюха, ловко сказал, лучше посольской грамоты!.. Скоро идти в толпе было трудно. Подьячий шел в отдалении, но в виду у казаков. Справа из толпы к Серебрякову пробрался бородатый, курносый перс, шепнул: - Обнощика спустили! Стыдно, казаки! - Да, сатана! От руки увернулся, пистоля нет. - А ну, на щастье от Акима Митрева дьяка - вот! Заправлен! - Курносый из-под полы плаща сунул Серебрякову турецкий пистолет с дорогой насечкой. - Вот те спасибо! Земляк ты? - С Волги я - дьяк был! Прячь под полой! - То знаю! Бывший дьяк исчез в толпе. Серебряков, держа пистолет в кармане синего балахона, плечом отжимал людей, незаметно придвигаясь к подьячему. Рыжий был недалеко. Не целясь, есаул сверкнул оружием, толпа раздалась вправо и влево. - Прими-ко за Петру! Рыжий ахнул, осел, роняя голову, сквозь кровь, идущую ртом, булькнул: - Дья... дья... дья... - сунулся вниз, договорил: - дьяк!.. Из толпы кинулись к рыжему. Серебряков продвинулся, взглянул. - Нещастный день пал! Да, вишь, собаку убил как надо. - Иа, Иван! Иншалла... Дадут нас гепардам, бойся я... - Дело пропало, Петру кончили, - я, парень, никакой смерти не боюсь. Серебрякова с толмачом беки привели к шаху. Кто-то притащил рыжего. Он лежал на кровавом песке, где только что убрали Мокеева. Серебряков бросил пистолет. - Хорош, да ненадобен боле! - Тот, седые усы, убил! Шах сидел спокойный, но подозрительный. Военачальник гилянского хана сказал: - Теперь, солнце Персии, серкеш исчезнет в Кюльзюм-море как дым. - Али Хасан, этот старый казак - воин. С такими можно со славой в бой идти. - Спросил Серебрякова, указывая на рыжего: - Он ваш и вам изменил? Я верю тебе, ты скажешь правду! - Шах, то царская собака - у нас нет таких. Толмач перевел. - Убитого обыщите! Беки кинулись, обшарили Колесникова и, кроме грамоты, не нашли ничего. - Может быть, убитый - купец? Из толпы вышел седой перс в рыжем плаще и пестром кафтане, в зеленой чалме; преклонив колено, сказал: - Великий шах, убитый не был купцом - я знаю московитов купцов всех. Шах, развернув грамоту подьячего, взглянул на подписи. - Здесь нет печати царя московитов! Ее я знаю - убитый подходил с подложной бумагой. Беки, обыщите жилище его - он был лазутчик! - Взглянув на Серебрякова, прибавил: - Толмач, переведи казаку, что он совершил три преступления: мое слово презрел - не убивать, был послом передо мной - не отдал оружия и убил человека, который сказал бы палачу, кто он. Толмач перевел. - Шах, умру! Не боюсь тебя. - Да, ты умрешь! Эй, дать казака палачу. Не пытать, я знаю, кто он! Казнить. Серебрякова беки повели на старый майдан. Есаул сказал: - Передай, парень: умерли с Петрой в один день! Пусть атаман не горюет обо мне - судьба. Доведи ему скоро: "Собирают-де флот, людей будут вербовать на нас, делать тут нече, пущай вертает струги на Куму-реку или Астрахань". - Кажу, Иван! Иа алла. 11 Много дней Разин хмур. Неохотно выходил на палубу струга, а выйдя, глядел вдаль, на берег. Княжна жила на корабле гилянского хана. Атаман редко навещал девушку и всегда принуждал ее к ласке. Жила она, окруженная ясырками-персиянками. Разин, видя, что она чахнет в неволе, приказывал потешать княжну, но отпустить не думал. На корабле, в трюме, запертый под караулом стрельцов, жил также пленный, сын гилянского хана; его по ночам выпускали гулять по палубе. На носу корабля; где убили хана, сын садился и пел заунывную песню, всегда одну и ту же. Никто не подходил к атаману; один Лазунка заботился о нем, приносил еду и вино. Разин последние дни больше пил, чем ел. Спал мало. Погрузясь в свои думы, казалось, бредил. Утром, только лишь взошло солнце, Лазунка сказал атаману: - Батько, вывез я на струг дедку-сказочника, пущай песню тебе сыграет или сказкой потешит. - Лазунка, не до потехи мне, да пущай придет. Вошел к атаману скоро подслеповатый старик с домрой под пазухой, в бараньей серой шапке, поясно поклонился. Подняв опущенную голову, Разин вскинул хмурые глаза, сказал: - Супротив того, как дьяк, бьешь поклоны! Низкопоклонных чту завсе хитрыми. - Сызмала обучили, батюшко атаманушко... - Сами бояра гнут башку царю до земли и весь народ головой к земле пригнули! Эх, задасца ли мне разогнуть народ! - Сказку я вот хочу тебе путать... - Не тем сердце горит, дидо! И свои от меня ушли, глаз боятся; един Лазунка, да говор его прискучил. Знаешь ли: сказывай про бога, только чтоб похабно было... - Ругливых много про божество, боюсь путать... Ин помыслю... что подберу. Да вот, атаманушко: Жил, вишь, был на белу свету хитрый мужичонко, работать ленился, все на бога надею клал... И куда ба ни шел, завсе к часовне Миколы тот мужик приворачивал, на последние гроши свечу лепил, а молился тако: "Микола свет! Пошли мне богачество". Микола ино и к богу пристает: "Дай ему, чого просит, не отвяжется!" Прилучилось так - оно и без молитвы случаетца, - кто обронил, неведомо, только мужик тот потеряху подобрал, а была то немалая казна, и перестало с тех пор вонять в часовне мужичьей свечкой. Говорит единожды бог Миколе: "Дай-кось глянем, как тот мужик живет?" Обрядились они странниками, пришли в село. Было тогда шлякотно да осенне в сутемках. Колотится божество к мужику. Мужик уж избу двужирную справил, с резьбой, с красками, в узорах. На купчихе женился, товар ее разной закупать послал и на копейку рупь зачал наколачивать. "Доброй мужичок, пусти нас". Глянул мужик в окно, рыкнул: "Пущу, черти нищие, только хлеб свой, вода моя. Ушат дам, с берега принесете; а за тепло - овин молотить!" "Пусти лишь, идем молотить!" Зашли в избу. Сидит мужик под образами в углу, кричит: "Эй, нищие! Чего это иконам не кланяетесь, нехристи?!" "Мы сами образы, а ты не свеча в углу - мертвец!" Старики кое с собой принесли, того поели; спать легли в том, что надели. Чуть о полуночь кочет схлопался, мужик закричал: "Эй, нищие черти, овин молотить!" Микола, старик сухонькой, торопкой, наскоро окрутился. Бог лапоть задевал куды, сыскать не сыщет, а сыскал, то оборки запутались... Мужику невмоготу стало, скок-поскок - и хлоп бога по уху: "Мать твою - матерой! Должно, из купцов будешь? Раздобрел на мирских кусках!.." "Мирским таки кормимся, да твоего хлеба не ели!" - Смолчи, дидо! Чую я дальне, будто челн плещет? Давай вино пить! Должно, есаулы от шаха едут... али кто - доведут ужо... - От винца с хлебцем век не прочь... На струг казаки привезли толмача одного, без послов-есаулов. Лазунка встретил его. - Здоров ли, Лазун? Де атаман? Петру шах дал псам, Иван - казнил! - Пожди с такой вестью к атаману - грозен он. Жаль тебя... Ты меня перскому сказу учишь и парень ладной, верной. Толмач тряхнул головой в запорожской шапке. - Не можно ждать, Лазун! Иван шла к майдан помереть, указал мине: "Атаману скоро!" - Берегись, сказываю! Спрячься. Я уж доведу, коль спросит, что казаки воды добыли... Потом уляжется, все обскажешь. - Не, не можно! И кажу я ему - ихтият кун, султан и казак [опасайся, повелитель казаков]: шах войск сбирает на атаман... Иван казал: "Скоро доведи!" - Жди на палубе... Выйдет, скажешь. Лазунка не пошел к атаману и решил, что Разин не спросит, кто приплыл на струг. Ушел к старику Рудакову на корму, туда же пришел Сережка, подсел к Рудакову. - Посыпь, дидо, огню в люльку! Рудаков высыпал часть горячего пепла Сережке в трубку, тот, раскуривая крошеный табак, сопел и плевался. - Напусто ждать Мокеева с Иваном! Занапрасно, Сергей, томим мы атамана: може, шах послал их на Куру место прибрать. Эй, Лазунка, скажи-кось, верно я сказываю? - Верно, дидо! Прибрали место. - Ну вот. Ты говорил с толмачом, - что есаулы? Лазунка ответил уклончиво: - Атаман не любит, когда вести не ему первому сказывают! Молчит толмач. - То правда, и пытать нечего! - добавил Сережка. Рудаков поглядывал на далекие берега, думал свое. - Тошно без делов крутиться по Кюльзюму... Кизылбаш стал нахрапист, сам лезет в бой. - Ты, дидо, спал, не чул вчера ночью, а я углядел: две бусы шли к нам с огненным боем. Да вышел на мой зов атаман, подал голос, и от бус кизылбашских щепы пошли по Хвалынскому морю... - Учул я то, когда все прибрано было, к атаману подступил, просил на Фарабат грянуть... - Ну и что? - Да что! Грозен и несговорен, сказал так: "Негоже-де худое тезикам чинить без худой вести о послах". А чего чинить, коли они сами лезут? - Эх, дидо! Я бы тож ударил, только тебе Фарабат, мне люб Ряш-город... Шелку много, ковров... арменя живет - вино есть. - Чуй, Сергей, зверьем Фарабат люб мне... В Фарабате шаховы потешны дворы, в тых дворах золота скрыни, я ведаю. И все золотое, - чего краше - ердань шахова, и та сложена вся из дорогого каменья. Издавна ведаю Фарабат: с Иваном Кондырем веком его шарпали, а нынче, знаю, ен вдвое возрос... Бабра там в шаховых дворах убью. Из бабровой шкуры слажу себе тулуп, с Сукниным на Яик уйду - будет тот тулуп память мне, что вот на старости древней был у лихого дела, там хоть в гроб... Бабр, Сергей, изо всех животин мне краше... - Ты ба, дидо, атаману довел эти свои думы. - Ждать поры надо! Я, Сергеюшко, познал людей: тых, что подо мной были, и тых, кто надо мной стоял. Грозен атаман - пожду. Разин, оттолкнув ковш вина, сказал старику: - Ну, сказочник-дид! Пей вино един ты - мне в нутро не идет... Пойду гляну, где мои люди? Лазунка, и тот сбег куды! Стал одеваться. Старик помог надеть атаману кафтан. - Зарбафной тебе боле к лицу, атаманушко, а ты черной вздел... - Черной, черной, черной! Ты молчи и пей, я же наверх... Наверху у трюма толмач. - Ты-ы?! - Я, атаман! - Где Петра? Иван где? - Атаман! Петру шах дал псу, Иван казнил... Тебе грозил и казал вести на берег дочь Абдуллаха-бека - то много тебе грозил... - Чего же ты, как виноватый, лицом бел стал и дрожишь? Ты худо говорил шаху, по твоей вине мои есаулы кончены, пес? - Атаман, я бисйор хуб казал... Казал шах худа лазутчик царска, московит... - Ты не мог отговорить шаха? Ты струсил шаха, как и меня?! Толмач белел все больше, что-то хотел сказать, Не мог подобрать слов. Разин шагнул мимо его, проходя, полуобернулся, сверкнула атаманская сабля, голова толмача упала в трюм, тело, подтекая на срезе шеи, инстинктивно подержалось секунду, мотаясь на ногах, и рухнуло вслед за головой. Разин, не оглянувшись, прошел до половины палубы, крикнул: - Гей, плавь струги на Фарабат! На его голос никто не отозвался, только седой, без шапки, Рудаков перекрестился: - Слава-ти! Дождался потехи... - На Фарабат! - повторил атаман, прыгая в челн. - Чуем, батько-о! Два казака, не глядя в лицо Разину, взялись за весла. - Соколы, к ханскому кораблю!.. 12 - Гей, браты, кинь якорь! - крикнул казакам Сережка. Гремя цепями, якоря булькнули в море. Струги встали. На берегу большой город, улицы узки, извилисто проложенные от площади к горам. У гор с песчаными осыпями на каменистой террасе голубая мечеть, видная далеко. Справа от моря на площади шумит базар с дырьями в кровле, среди базара невысокая башня с граненой, отливающей свинцом крышей. К берегу ближе каменные, вросшие в землю амбары. - Батько! Вот те и Ряш. - Иду, Сергей. На палубу атаманского струга вышел Разин в парчовом, сияющем на солнце золотым шитьем кафтане. Кафтан распахнут, под ним алый атласный зипун. - Здесь, брат мой, справим поминки Серебрякову с Петрой! - Дедке Рудакову тож, а там в шахов заповедник, к Сукнину... - Узрим куда. - Чую нюхом - в анбарах вино! - Без вина не поминки - душа стосковалась по храбрым, эх, черт! Еще издали, заметив близко приплывшие струги казаков, в городе тревожно кричали: - Базар ра бэбэндид! [Закрывайте базар!] Кто-то из торговцев увозил на быках товары, иные вешали тюки на верблюдов. - Хабардор! - Сполошили крашеных!.. Лазунка вглядывался в сутолоку базара. - Гей, Лазунка! Что молвят персы? - Чую два слова, батько: "Закрывай базар!", "Берегись!". Пошто кизылбаша моего посек - обучился б перскому сказу! - К сатане! Не торг вести с ними... Казаки, в челны запаси оружие. - Батько, просится на берег княжна. - Го, шемаханская царевна? Сажай в челн, Лазунка: пущай дохнет родным... Добро ей! Челны казаков пристали. Немедля на берегу собрались седые бородатые персы в зеленых и голубых чалмах. Поклонились Разину, сторонясь, пропустили для переговоров горца с седой косой на желтом черепе. Пряча в землю недобрые глаза, горец сказал: - Казак и горец издавна браты! - И враги! - прибавил Разин. - Смелые на грабеж и бой не могут дружить всегда, атаман! Здесь же не будем проливать крови: мы без спору принесем вам, гостям нашим, вино, дадим тюки шелка, все, чем богат и славен Решт, и будем в дружбе - иншалла. - Добро! Будем пировать без крови. Тот, кто не идет с боем на нас, мы того щадим... Прикажи дать вино, только без отравы. - Гостей не травят, а потчуют с честью. - Скажи мне: где я зрел до нынешнего дня тебя? Горец повел усами, изображая усмешку. - Атаман, в Кюльзюм-море, когда ты крепко побил бусы гилянского хана, я бежал от тебя, спасая своих горцев. - То правда. Казаки и стрельцы по приказу Сережки разбивали двери каменных амбаров. Слышался звон и грохот. - Казаки-и, напусто труд ваш: вина в погребах нет, оно будет вам - идите за мной! - крикнул горец и, поклонясь Разину, махнув казакам, пошел в город. Двадцать и больше казаков пошли за ним. Горец, идя, крикнул по-персидски: - Персы, возьмите у армян вино, пусть дадут лучшее вино! - По-русски прибавил: - Да пирует и тешится атаман с казаками, он не тронет город! Шелк добрый тоже дайте безденежно... Казаки с помощью армян и персов катили на берег бочки с вином, тащили к амбарам тюки шелка. За ними шел горец, повел бурыми усами и саблей ловко сбил с одной бочки верхний обруч. - Откройте вино! Пусть казаки, сколько хотят, пьют во славу города Решта, покажут атаману, что оно без яда змеиного и иного зелья... Пусть видит атаман, как мы угощаем тех, кто нас щадит, го, гох! Открыли бочки, пили, хвалили вино, и все были здоровы. - Будем дружны, атаман! И если не хватит вина, дадим еще... сыщем вино... иншалла. Так же, не подавая руки, Разин сказал: - Должно статься, будем дружны, старик! Слово мое крепко - не тронете нас, не трону город! - Бисйор хуб. - Горец ушел. На берегу у амбаров на песок расстилали ковры, кидали подушки, атаман сел. Недалеко на ковре легла княжна. Разин махнул рукой: с одного узла сорвали веревки, голубой шелк, поблескивая, как волны моря, покрыл кругом персиянки землю. - Дыхай, царевна, теплом - мене хрыпать зачнешь, и с Персией прощайся - недолог век, Волгу узришь! Атаман выпил ковш вина. - Доброе вино, пей, Сергейко! - Пью! - Казаки, пей! Не жалей! Мало станет - дадут вина! Казаки, открыв бочки, черпали вино ковшами дареными: ковши принесли армяне; персы подарили много серебряных кувшинов. Стрельцы пили шумливее казаков, кричали: - Ну, ин место стало проклятущее! - Хлеб с бою, вода с бою. - От соленой пушит, глаза текут, пресной водушки мало... - Коя и есть, то гнилая. - А сей город доброй, вишь, вина - хоть обдавайся. - Цеди-и и утыхни-и. - Цежу, брат. Эх, от гребли долони росправим! - Батько, пить без дозора негоже. Разин крикнул: - Гой, соколы! Учредить дозор от площади до анбаров и всякого имать ко мне, кто дозор перейдет... Лазунка, персы много пугливы - чай, видал их в Фарабате?.. Я знаю, с боем иные бы накинулись, да многие боятся нас и пожога опасны. - "У тумы [тум - родившийся от пленной турчанки или персиянки] бисовы думы", хохлачи запорожцы не спуста говорят: черт и кизылбаша поймет. А горец тот косатой - хитрой, рожа злая... - Эх, Лазунка, вот уж много выпил я, а хмель не берет, и все вижу, как Петру Мокеева собаки шаховы рвут... Пей! Со стругов все казаки, стрельцы и ярыжки, оставив на борту малый дозор, перешли на берег пить вино. Берег покрылся голубыми и синими кафтанами, забелел полтевскими московскими накидками с длинными рукавами. Дозор исправно нес службу, хотя часто менялся. Опустив голову в черной высокой шапке, к берегу моря на казаков шел старый еврей. Еврей бормотал непонятное, когда его схватили, привели к Разину. - Жид, батько, сказывает: "Пустите к вашему пану!" - Пинками подтолкнули ближе бородатого старика в вишневой длиннополой накидке. - Не бейте, браты! Эй, ты, скажи "Христос". Еврей дрожал, но лицо его было спокойно, глаза угрюмо глядели из-под серых клочков бровей. Он бормотал все громче: - Адонай! Адонай! - Слушь, батько, должно собака с наших мест: Дунай поминает. - Не те слова, соколы! Ну, что ж ты? - Пан атаман, не мне говорить имя изгоя, не мне сквернить язык. - Добро! Махну рукой - с тебя живого сдерут кожу. Казаки ближе подступили, толкая еврея, ждали, когда атаман двинет шапкой. Разин, отбросив ковш, пил вино из кувшина и не торопился кончить еврея. - Зато велю тебе, что сам не говорю никогда этого имени... ну! - Пан атаман, пришел я жалобить: твои холопы изнасиловали в Дербенте мою единственную дочь, убили двух моих сынов. Что одинокому, старому делать на свете среди злых - убей и меня! - Пожди! Дочь ты не дал замуж пошто? Муж защищает жену... Сыны твои бились с казаками, чинили помочь кизылбашам - нас не щадят, мы тож не щадить пришли... Нас вешают на дыбу, на ворота города - мы вешаем на мачту струга за ноги... - Пан атаман, сказать лишь пришел я - не в бой с вами... - Без зла шел - тебе зла не учиню, пошлю в обрат. Ты скажешь персам так: "Нынче атаман наехал пировать, а не громить их город. Пусть ведут русских, я же поменяю полон - дам им персов, иманных ясырем!" - Пан Идумей [Идумей - правитель римлян; древние евреи называли их идумеями], персы - кедары... [дети рабыни от Авраама] Ты им показал это в городе, где на воротах по камню начертано: "Бабул-абваб" ["Дербент" по-арабски], там убили моих детей. - Сатана! Я не пришел зорить персов - они же боязливы... Кто трус, тот зол. Я требую от них: пусть будут добрее и еще пришлют нам вина. - Вай! Мовь пана смыслю - он велит выхвалять себя персам, но дети рабыни знают о Дербенте и Ферахабате. Послушав ложь, кедары побьют камнями старого еврея. - Хо-хо! Ты же молвил, что не боишься смерти? Пыля сапогами песок, встал Сережка: - Лжет, собака! Батько, дай-ка я кончу жида? - Сядь! Когда душа моя приникла к покою, я люблю споровати с тем, кто обижен и зол... Город не тронул, какая же корысть убить старика? Дуванить с него нечего, и крови мало... - Пан атаман мыслит ложно: он доверяет тому сказать кедарам, кого ненавидят они... Пан лучше скажет свою волю персам тем, что висит у него на бедре! - Сатана! Слово мое крепко: дали вино, шелк - и я не убью их. - И еще, пан атаман! Некто, придя в дом к злому врагу, скажет: "Я не убить тебя пришел, хочу полюбить". Злой помыслит: "Так я же убью тебя!" И направит душу понимающего ложно в ворота "Баб ул киамет" [по-арабски "ворота воскресения на кладбище"]. - Батько, рази меня, но жида кончу - глумится, собака! - Сережка потянул саблю. Разин схватил Сережку за полу кафтана, посадил. - Жидовины - смышленый народ... За то царь и попы гонят их. Они научили турчина лить пушки... Еврей бормотал: - Твои, пан атаман, соотчичи залили кровью дома моего народа на Украине... Насиловали жен, дочерей на глазах мужей и братьев. Евреев заставляли пожирать трефное, нечистое, надругавшись, вешали с освященными тфилн... [священные знаки, намотанные на лбу и руке во время молитвы] Еврейские вдовы не искали развода - им гэт ["развод" по-древнееврейски] давали саблей... На утренней молитве хватали евреев и, окрутив в талэс [покрывало полосатое, надеваемое во время молитвы], топили... - Слышь, брат Степан, еврей бредит. - Не мешай, Сергейко! Вот когда мы будем споровати-то! Эй, жидовин, не все знаю, что и как чинили запорожцы с твоими, но послушал: казаки при батьке Богдане мешали навоз с кровью еврейской, то знаю... - Ой, вай, понимаешь меня, пан атаман: здесь, убивая кедаров, ненавистных мне, ты не разбираешь, кто иудей, кто перс, и тоже не щадишь нас. - За то секли и жгли гайдамаки, что люди твои имали на откуп церкви - хо! Польски панове хитры: они пихнули вас глумиться над чужой верой, вы из жадности к золоту сбежались, не чуя, что то золото кровью воняло... Вот я! Много здесь золота взял, а если б земля отрыгнула людей моих, что легли тут, - все бы в обрат вернул, да не бывает того! Мне же едино, хоть конюшню заводи там, где молятся, знай лишь - не все таковски... Иных не зли, иным это горько. Уйди, хочу пить! Убили твоих, моих тож любимых убили - душа горит! Еврея оттолкнули, но не отпустили. - А где ж моя царевна? - Тут, батько! - Ладно! Пусть пляшет, пирует, дайте ей волю тешиться на своей земле! Ни в чем не претите. - Чуем. С болезненными пятнами на щеках, с глазами, блестевшими жадным огнем, и оттого особенно едкой, вызывающей красоты, персиянка лежала в волнах голубого шелка на подушках, иногда слегка приподнимались глаза под черными ресницами, изредка скользили по лицам пирующих. На атамана персиянка боялась глядеть, испугалась, когда он спросил о ней. "Умереть лучше, чем ласка его на виду всего города!" - подумала она, изогнулась, будто голубая полосатая змея, оглянулась, склонив назад голову, увитую многими косами, скрепленными на лбу золотым обручем. Быстро поняла, что захмелел атаман, зажмурилась, когда он толкнул от себя кувшин с вином, сверкнув лезвием сабли. - Гей, жидовин! Старик, сгорбившись, подошел и, тычась вперед головой, как бы поклонился. - Пан, еврей готов к смерти! - Убить тебя? Тьфу, дьявол! Иди, скажи персам: "Не ждите худа, ведите полон русский, атаман знает, что он есть в Ряше!" Я верну им персов и к ночи оставлю город. Еврей попятился, остановился. Разин сказал: - Он не верит? Гей, соколы, отведите без бою старика к площади - спустите. Два казака подхватили еврея, отвели за амбары. - Все ж таки кончить ба? - Берегись! Узрит самовольство - смерть... Эх, атаман! Казак, отпустив еврея, лягнул его в зад сапогом, от тяжелого пинка старик побежал, запутавшись в накидку - упал. - Вот те, жених, свадебного киселю!.. [на Украине в то время женихов в шутку били по заду] Старик, встав, отряхнул шаль, нагнулся за шапкой в песке и пошел прихрамывая. Казаки вернулись к вину. Еврей, проходя мимо персов, стоявших густой толпой на площади, крикнул: - Иран, серкеш! [Персия, грабитель!] Из толпы тоже крикнули: - Чухут! [Жид!] Старик закричал уже издали: - Серкеш - азер! [Грабитель - огонь!] Толпа все больше густела. Из голубого в голубом полосатом встала персиянка, закинула за голову голые в браслетах руки, в смуглых руках слабо зазвенел бубен. Княжна, медленно раскачиваясь, будто учась танцу, шла вперед. Глаза были устремлены на вершины гор. Княжна наречием Исфагани протяжно говорила, как пела: - Я дочь убитого серкешем князя Абдуллаха - спасите меня! Отец вез нас с братьями в горы в Шемаху... Туда, где много цветов и шелку... туда, где шум базаров достигает голубых небес - там я не раз гостила с отцом... Ах, там розы пахнут росой и медом!.. Не смейтесь, я несчастна. Лицо мое было закрыто... Серкеш, ругаясь над заповедью пророка, сдернул с меня чадру - оттого душа моя стала как убитая птица... Танец ее не был танцем, он походил на воздушный, едва касающийся земли бег. Дозор часто менялся и был пьян. Два казака, ближних к площади, сидя на крупных камнях, били в ладоши, слушая чужой, непонятный голос, глядя на гибкое тело в шелках и танец, совсем непохожий ни на какие танцы. - Дочь Абдуллаха-бека! - То Зейнеб? - Да, сам шах приказал ее взять! - перебегало по толпе. Персиянка была уже за цепью дозора, но до площади еще было далеко. Персы не смели подойти к вооруженным казакам. Горец с седой косой, военачальник гилянского хана, запретил злить разинцев. Девушка, делая вид, что пляшет, подбрасывалась вперед концами атласных зеленых башмаков. Золотой обруч с головы упал в песок, она кинула бубен и громко закричала: - Серкеш! Серкеш! Сверкнув золотом в ухе, вскочил Сережка. Раздался оглушительный свист. Дремавший Разин вскочил и выдернул саблю. Свист рассеял очарование, казаки, мотаясь на бегу, поймали персиянку, подхватив на руках, унесли к пирующим. Девушка извивалась змеей в сильных руках, кричала, но голос ее хрипел, не был слышен персам: - Трусы! Бейте их! Пьяны! Разин кинул перед собою саблю, сел, и голова его поникла. Сережка крикнул: - Гей, казаки! Пора царевне на струг! Пленница рвалась, била казаков по шапкам и лицам кулаками, ломались браслеты. Казаки шутили, подставляя лица, пеленали ее в растрепавшийся на ней шелк, будто ребенка. Грубые руки жадно вертели, обнимали бунтующее тело, тонкое и легкое, посмеиваясь, передавали тем, кто ближе к челнам. А когда уложили в челн, она ослабела, плакала, вся содрогаясь. - Ото бис дивчина! Белыми и зелеными искрами вспыхнуло море, заскрипели гнезда весел. К Лазунке с Сережкой казаки привели бородатого курносого перса. - Вот бисов сын! Идет на дозор и молыт: "К атаману". - Чого надо? Перс протянул Сережке руку, Лазунке тоже. - Здоровы ли, земляки? А буду я с Волги - синбирской дьяк был, Аким Митрев... Много, вишь, соскучил, в Персии живучи, по своим, да и упредить вас лажу, - Сказывай! - Сбег я от царя, бояр, а вы супротив их идете, и мне то любо! Зол я на Москву с царем, и мало того, что земляков жаль, еще то довожу: не роните впусте нужные головы. - Голову беречь - казаком не быть! - Вишь, что сказать лажу: давно тут живу - речь тезиков понимаю. Послушал, познал: с боем ударят на вас крашеные головы, так уж вы либо уйдите, альбо готовы будьте, и вино вам дадено крепкое, чтоб с ног сбить... Кончали ба винопитие, земляки?.. - Эх, служилой, должно, завидно тебе казацкое винопитие? - Не, казак! Сам бы вас сколь надо употчевал, да время и место не то... Спаситесь, сказываю от души. - Правду молыт человек! - пристал Лазунка. - Углядел я оружие и мало говор тезиков смыслю - грозят, чую... - Да мы из них навоз по каменю пустим! - Как лучше, земляки, - ведайте! Меня велите казакам в обрат свести, за цепь толкните к майдану с ругней, а то пытать персы зачнут. Сережка крикнул: - Казаки! Перса без бою сведите к площади, толкните, да в догон ему слово покрепче. Бывшего дьяка отвели и, ругнув, вытолкнули к площади. Дойдя до площади, дьяк зажимал уши руками, кричал персидские слова. Толпа на площади поубавилась - уходили в переулки. Кто храбрее - остались на площади, придвинулись ближе к казакам, кричали: - Солдаты сели в бест! [сесть в бест - не идти в бой в ожидании жалованья, не выданного солдатам] - Сядешь. Жалованье им с год не плачено! Лазунка, натаскав ковров и подушек, лег близ атамана. Голубой турецкий кафтан был ему узок: ворот застегнут, полы не сходились, пуговицы-шарики с левого боку были вынуты из петель, да еще под кафтаном кривая татарская сабля, с которой он не расставался, топырила подол. Лежа высек огня, закурил трубку. Сережка подсел к нему на груду подушек. Иногда Лазунка вставал, брал у пьяного, сонного казака пистолет и, оглянув кремень, кидал на ковер к ногам. Он давно не пил вина, вслушивался. Толпа персов снова росла на площади. - Чего не пьешь, боярская кость? - Похмелья жду, Сергей. Чую, дьяк довел правду. - И я, парень, чую! - На струг бы - огруз батько? - У него скоро! Не знаешь, что ли? Вздремнет мало - дела спросит. - Много казаки захмелели, а тезиков тьмы тем... [десять тысяч] Не было бы жарко? Сережка ухмыльнулся, протянул сухую, жилистую руку, как железо крепкую. - Да-кось люльку, космач! - покуривая, сплюнув, прибавил: - Ткачей да шелкопрядов трусишь? - Ложь, век не дрожу, зато в бою всегда знаю, как быть. Недалеко, сидя на бочке, будто на коне верхом, покачнулся казак, раз, два - и упал в песок лицом. От буйного дыхания из мохнатой бороды сонного разлеталась пыль. Лазунка встал, шагнул к павшему с бочки, подсунув руку, выволок пистолет, кинул к себе. - Ты это справно делаешь! - На сабле я слаб, Сергей. От гор на город и берег моря удлинялись пестрые, синие с желтым, тени. У берегов поголубело море, лишь вдали у стругов и дальше зеленели гребни волн. Горы быстро закрывали солнце. В наступившей прохладе казаки бормотали песни, ругались ласково, обнимались и, падая, засыпали на теплом песке. Кто еще стоял, пил, тот грозился в сторону площади: - Хмельны мы, да троньте нас, дьявола?! - Сгоним пожогом! - Ужо встанет батько, двинет шапкой, и замест вашего Ряша, как в Фарабате, будет песок да камень! В переулки и улицы все еще тек народ. Ширился гул и разом замер. Настала тишина; толпы персов ждали чего-то... На террасе горы из синей в сумраке мечети голые люди вынесли черный гроб, украшенный блестками фольги и хрусталей. В воздухе, сгибаясь, поплыли узкие длинные полотнища знамен на гибких древках из виноградных лоз. Послышалось многоголосое пение, заунывное и мрачное. Кто не пел, тот кричал: - Сербаз, педер сухтэ [солдат - чтоб его отец сгорел], дервиши поведут народ... - Нигах кун! Табут-э хахэр-э пайгамбер ра миаренд [Глядите! Несут гроб сестры пророка!]. - Гуссейна - брата пророка! - То гроб князя мучеников! - Нигах кун! [Глядите!] - Идут те, кто проливает кровь в день десятого мухаррема! [день убиения пророка] - И черные мальчики! - Все, все идем! Толпа за гробом прошла, напевая, до площади и повернула. Дервиши унесли гроб обратно в мечеть. Два дервиша, хранители мусульманских реликвий, вышли из мечети, держа в руках по отточенному тяжелому топору. За ними шли мальчики, участники кровавых шествий Байрам Ошур [праздник мухаррема]. Оба дервиша - в черных колпаках, всклокоченные, бородатые. Черные овчины, шерстью наружу, были намотаны на дервишах вместо штанов. Они вышли, напевая, впереди толпы и повели ее к берегу моря. Толпа вторила пению дервишей, иногда кое-кто с угрозой кричал: - Серкеш - азер! - Ну, есаул, распахни ворота - свадьба едет! - Стоим супротив ткачей! Сабля не прялка. - Резким голосом, слышным в горы, Сережка крикнул: - Гей, казаки! К бою! Между амбарами, среди бочек, лежали и сидели казаки, пьяные стрельцы ловили пищаль, падающую из рук. Дальше чем на полверсты, по берегу там и сям краснели кафтаны, синели накидки. Сережка, вскочив на бочку, издал свой страшный свист. Свист его сильнее голоса поднял на ноги пьяных. - К бою, соколы! Атаман встал, но снова лег, еще шире раскинув большие руки. Разин лежал на парчовом кафтане - на золоте зипун ярко алел. Сережка, косясь, сказал: - Эх, батько, лишь бы голос подал - и конец Ряшу. - Ищет его душа забвенности, Сергей! Тошно ему от тоски по есаулам... - Да, богатыри были Серебряков с Петрой! Гей, гей, казаки-и! Стрельцы первые взялись за оружие, приложились, дали залп в толпу. Синие и зеленые чалмы, поникнув, завозились, пыля песок. Толпа от выстрелов расстроилась, отхлынула на площадь. На площади появился горец с желтым черепом, без чалмы. Крикнул, остановил бежавших, построил разрозненных людей клином, в голове поставил дервишей, потряс кривой саблей над толпой идущих персов и снова исчез. В желтом от песку тумане толпа, скрипя, шелестя башмаками, стала обходить амбары, от боя и гика персов стрельцы подались к морю, вспыхивали беспорядочно огни пищалей. Казаки беспечно собирали сабли, карабины, иные еще тянулись к бочкам с вином. - Добро гинет. Пей, браты!.. - Сергей, худо казаки стоят, и нам отступать надо, увесть батьку! - Казаки, берись ладом! Кинем мы, Лазунка, - много казаков падет. - И так сгинут, не уберечь... Горсть не горазд хмельны, иные - мертво пьяны... - Бери-и-сь! - Голос Сережки покрыл гул напиравшей толпы. Казаки и стрельцы, сгрудясь, рубились, иные стреляли. Дымом пороха ело глаза, от пыли и гари трудно дышалось. Многие стрельцы за спиной отбивающих готовили челны к отступлению. В толпе, нападавшей, катящейся назад, шныряли голые, будто дьяволята, мальчишки, намазанные до волос черной нефтью, с хорасанскими клинками. Они, прыгая, резали спящих на земле казаков. За ними бродили собаки, разрывая заколотых, слетались из гор серые коршуны, садились на кровли амбаров. Один из черных малышей, особенно смелый, подобрался к амбару. Его белеющие на черном лице глаза притягивало золотое крупное кольцо в ухе есаула. Черный неподвижно прилепился к серому камню стены. Атаман спал, не было силы поднять его на ноги. Великан дервиш, размахивая топором, ломая сабли, разбивая казацкие головы, воя, подпрыгивая, шел вперед. Овчина с него сорвалась, болтались срамные части, воняло потом, кровью, и море порывами дышало горячим асфальтом. Дервиш издали видел сонного повелителя неверных, видел, что двое защищают, охраняя атамана, и на ближнего, Сережку, шел. Держа саблю готовой для всякого удара, есаул, прищурив глаз с бельмом, сторожил идущего врага. Дервиш гикнул, оскалив крупные зубы, барсовым прыжком подпрыгнул, но сбоку его бухнул выстрел: мелькнули в воздухе осколки голубого хрусталя, висевшего у великана в ухе. От выстрела Лазунки дервиш уронил за спину топор, упал навзничь. Череп его, пачкая мозгом ковер, распался. - А я?! Сережка метнулся в сторону, черкнул белый круг сабли: голова ближнего перса, срезанная, подхваченная на лету ловкой саблей, мотая зеленым, проплясала через кровлю амбара. Туловище перса с красным по штанам широким кушаком, в чулках встало на колени, безголовое поклонилось в землю. - Ихтият кун! [Опасайся!] - Толпа отхлынула. Запел второй дервиш, он был широкоплечий, ниже ростом. Повел толпу, крича ей: - Бисмиллахи рахмани рахим! Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал вперед, того пулей в лицо бил Лазунка: - Сэг! - Голубой черт! - Педер сухтэ! Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко. Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу. - А ну, сатана, иди! Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним, махая саблями. - Остойся мало! Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы, разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песку, дервиш тянул сидя: - Ихтият кун! - Голубой черт! Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга сделала сабля: два трупа, кровяня песок, поклонились без голов в землю. - Вместях ладнее, Сергей! Не забегай... - Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на шелкопрядов! - Много их... Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит. - Не то видишь ты! К батьке лезут... С Лавреем бери атамана в челн, узришь - бой полегчает! - Ой, ужли впрям один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе... Худо казаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят. - Голова атамана дороже моей! Велю - бери! Свезешь - вернись. И мы их загоним в горы! - Мотри, Сергей! Жаль тебя! - Бери! Устою с казаками. Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов: - Бежал голубой черт! - Бежал! - Бисйор хуб! Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно пьяных на смерть не хотелось, он крикнул: - Лазунка! Скорей вертайся! - Скоро-о я-а!.. - А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти - стою!.. Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли трупы, и куда бросался он, там его сабля, играючи, снимала головы. В него стреляли - промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа, лицом что-то закричал; отстранив толпу армян и персов, схватив топор дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли есаула, ударив по топору, отлетел прочь. - Сотона-а! - Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел. Сережка рукояткой сабли разбил ему череп. - Сэг! Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток острый клинок, по-обезьяньи скоро, сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав в кулачонке золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле, рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле. Бородатый армянин, в высокой, как клобук, черной шапке, шагнул к Сережке, с злорадным торжеством крикнул: - Вай, шун шан ворти! [Ах, собачий сын! (армянск.)] - неслышно двинул кривым ножом и, подняв за волосы голову удалого казака, кинул к ногам идущих вооруженных персов. - Бисйор хуб! - Сергея кончили, браты! - Уноси ноги! Казаки и стрельцы, отбиваясь, вскакивали в челны, из челнов стреляли, давая ход тем из своих, кто мог отступить. Синее быстро становилось черным. Черные люди, сбрасывая чалмы, встали на берегу в ряд. - Бисмиллахи рахмани рахим! Персы натирали грудь, голову и руки песком, делая намаз. 13 Порывами, как бред буйно помешанных... То все утихает, и мертво кругом атаманской палатки. Стон, пьяные голоса вперемежку... Разин сидит у огня. Лазунка кидает в огонь траву, прутья кустов. Дым прогоняет комаров, тучей подступающих из болота, разделившего на два куска полуостров Миян-Кале, шахов заповедник. Лекарь-еврей, лечивший Мокеева, отпущен. Он привез от атамана записку, где было указано: "А минет в жидовине нужда, то спустить его на берег. В путь ему дать три тумана перскими деньгами, хлеба дать на день, сухарей. Сей человек честно служил мне, и не чинить ему, кроме ласки, иного... Разин Степан". Еврей сказал Сукнину: - Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь казаки не пьют соленой воды да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух, воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой. - Мух нет, лекарь, то комары многих величин... - Вай! Я ж зову их мухой... Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо переменить место. Парши на людях - еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи бередят парши, и человек болеет проказой, - того в этих местах много... Гораздо шелудивых удалить надо! Кроме Разина у огня сидят и двигаются: Федор Сукнин с желтым лицом, он кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые есаулы, Черноусенко и Степан Наумов - крепкий широкоплечий казак, похожий на самого Разина. Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова поник. - Сказывай, Федор, не крась словом, - про все говори, про себя тоже не таи, не лги... Я же про себя скажу всю правду. - А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, - словом я прям!.. Начну с того, что зиму тут жить можно, зима здесь - наше лето, лето же в этих местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть... Из болот злой туман падает, и как довел жидовин - все правда, комары воздух травят, туманы ж несут лихоманку... Вишь избило меня до костей, и ведаешь ты - крепок я был... Другое - кизылбаш взбесился; что ни ночь - вылазка, пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото... И еще до тебя дни четыре-пять горец объявился - что сатану из земли отрыгнуло... Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры, ходит в огне солнца без шапки и чалмы... Казаки лишь за пресной водой - горец тут и войско ведет... Бой, смерть! - Знаю того горца! В Ряше обвел нас - за гилянского хана отмщает: визирь его... - И вот, как в Миян-Кале ты наехал - горца не стало, ушел в горы, войско увел! Мяса нам было много - били кабанов. Хлеба нет, соли, воды нет... Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до единой головы на берег - от них ходит к казакам черная немочь. Казаки, стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы... Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут, да на берег за вином. Воды нет - пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют морскую воду, - чревом жалобят, потом и болести шире пошли. - Что ж лекарь? - В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить! - Оно так... Сказано слово. - И лечить он не стал, указал переменить место. - Делать тут нече - смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки засеяли проклятую землю... И немудрой я был, что после гилянского хана бою пошел вперед... - Не одному тебе, батько Степан, - всем хотелось вперед. - Вот то оно - силу размыкать впусте! - И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой - вина подсунет... Чтешь после того людей: из трех сот - сотня цела, альбо и того меньше... Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем - по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся... - Заедино мало нас - спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик... Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай... Быть может, не видаться боле... - Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан. - При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца-есаула с Волоцким... - Да, то ведомо мне... - Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит - пью. Сергей, брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну - бека шахова дочь... С ней живу, храню ее - память о богатыре Петре Мокееве... В гробу поминать буду - столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и спросил: правда ли то? Сказалась - правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял - и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул - казнил... Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача... Слал лазутчиков - изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас... А, дьявол! И грянул я на Фарабат - золотой шахов город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали... В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков... Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, - то на шаховом потешном дворе было... Зверя не кончил до смерти - кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей - сам же кончен... Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня... И плыл я сюда - пылало сердце: "Возьму от тебя людей, сравняю Ряш с землей". После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть... Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами... Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих людей: "Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!" Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много... ох, много дела, Федор! - Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы. - Эх, таковые уж не слетятся больше! В темноте перекликали дозор: - Не-ча-а-ай! - Не-ча-а-ай!.. На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека - зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше, звучит "заказное слово": - Не-ча-а-й! - Не-ча-а-й!.. Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря: - Гей, Стенько! Не спрямить сломанного - давай ломить дальше! С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам: - Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани! - О, то радость! Кинем землю проклятущую. - Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор! Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, - но, голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель. Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги: - Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу дочиниваться. - Чуем, Степан Тимофеевич! Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую: - Торо-пись! - В Астрахань! - А там на Дон, браты-ы! На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НА ВОЕВОД И ЦАРЯ 1 За столом - от царского трона справа - три дьяка склонились над бумагами. Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы. Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово: - "...старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь - сто одиннадцать человек, - велели посадить в старые тюрьмы". Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой белый низкий лоб, сказал: - Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали тож... Сядь, дьяче. - Поманил рукой Пушкина. - Подойди, Иван Петрович! Тут дела, кон до тебя есть. Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон. - Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман Разин объявился у наших городов. - Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову (*57), чтоб вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и держали до нашего на то дело повеления... - Подумав, царь прибавил: - И никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!.. - Не должно спустить на Дон тех казаков, государь... На Гуляй-Поле много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там, скудность большая... В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам дьяков и сыскных людей, богат несметно... Мне еще о том доносил мой сыщик Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот подьячий... Достоканы [доподлинно], живучи в Персии, познал и язык и нравы - все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить... А зорок парень, ох, зорок! - Очутится здесь - службу ему дадим по заслугам. - Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много вор Стенька Разин пожег шаховых городов? - Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья... Пишет мне стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить... Шатости, грозы со всех сторон еще немало будет... - Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно! - Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и оклады их - довольство - чти же! Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к строчкам, зачастил: - "Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства: Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму 50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту, Василию Шварцу по 15 рублев. Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14 рублев. Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево - Фредрику - обоим 50 рублев. Павлу Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15 рублев". Царь, махнув рукой, остановил чтение. - Обсудим с бояры, но мыслю я надбавить иноземцам довольства! - То не лишне будет, великий государь! Падет война, много бояр и боярских детей утечет в "нети". - В ляцкую войну на воеводский зов не оказалось бояр с дворянами вполу [вполовину]. - Великий государь! Бояре бороды берегут и любят лишь место за столом да счет отчеством в Разрядном приказе... - Не будем корить их, боярин! Чти, дьяче, кои еще иноземцы есть? Довольство их оставь - имена лишь, прозвище тож чти. Дьяк поклонился и снова заползал бороденкой по листу: - "Яган Линциус, Яган Вит, Яков Гитер, Ганц Клаусен, Хрестьян Беркман, Альберт Бруниц, Антон Ребкин..." - Не жидовин ли тот Ребкин? - Немчин родом он, великий государь, храбр и сведущ, едино лишь - бражник. - Оное не охул молодцу - проспится. Дьяк продолжал: - "Индрик Петельман, англичанин Христофор Фрей, Дитрих Киндер, Яган Фансвейн, Яган Столпнер..." - Много еще имен? - Великий государь, противу тыщи наберется! - Сядь, дьяче! И, как сказано в голове листа, то все начальники? - Начальники и пушечные да орудийные мастеры, гранатные тож. - Теперь, боярин, хочу знать, чем жалобит богомолец мой астраханский? Боярин передал русоволосому дьяку, наследнику Киврина, грамоту с черной монастырской печатью. Дьяк Ефим, поклонившись царю, громко начал: - "Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия, малыя и белыя Русии самодержцу..." Произнося величание царя, дьяк снова поклонился поясно. - "Бьет челом богомолец твой Иосиф, митрополит Астраханский и Терский. В нынешнем, государь, во 177 году августа против 7 числа приехали с моря на домовый мой учуг Басаргу воровские казаки Стенька Разин с товарищи и, будучи на том моем учуге, соленую короную рыбу, икру и клей - все без остатка пограбили, и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, долота и напарьи, буравы и невода, струги и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. Разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарыщи, покинули у нас на учуге в узле заверчено церковную утварь, всякую рухледь и хворой ясырь, голодной... Поехав, той рухледи росписи не оставили..." - Роспишет сам старик своими писцами... Не в росписи тут дело! - Да пустите вы, псы лютые, меня к духовному сыну!.. - закричал кто-то хмельным басом. Царь нахмурился. В палату вошел поп в бархатной рясе с нагрудным золотым крестом, скоро и смело мотнулся к трону, упал перед царем ниц, звеня цепью креста, завопил: - Солнышко мое незакатное, царь светлый!.. А не прогневись на дурака попа Андрюшку, вызволь из беды... Грех мой, выпил я мало, да пил и допрежь того. Вишь, Акимо-патриарх грозит меня на цепь посадить!.. Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину: - Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего. А, Савинович, ставай - негоже отцу духовному по полу крест святой волочить... И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович! Протопоп встал. - И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще - пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу! - Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у меня на душе горько!.. - Горько-то горько, да от горького, вишь, горько. - Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая - опосадит Андрюшку на цепь... - И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне - ведаю, что посадит... Патриарх - он человек крутой к духовным бражникам. - А сам-от, великий государь, к черницам по ночам... - Молчи, Андрей! - крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: - Нынче, боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже... Немчин будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и дела все сговорим. Обернулся к протопопу: - Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель! Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу. - Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к римлянам, Евангелие. - Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а божественное зришь, ведаешь, что мне потребно... Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много времени. Встречные бояре кланялись царю земно. 2 В горницу Приказной палаты к воеводе вошел Михаил Прозоровский. Старший - Иван Семенович - стоял на коленях перед образом Спаса, молился. Младший, не охочий молиться, не мешая воеводе разговором, сел на скамью дьяков у дверей. Воевода бил себя в грудь и, кланяясь в землю, постукивал лбом, вздыхал. Серебряная большая лампада горела ровно и ярко. В открытые окна, несмотря на август, дышало зноем, ветра не было. От жары и жилого душного воздуха младший Прозоровский расстегнул ворворки из петель бархатного кафтана. Расстегивая, звякнул саблей. Воевода встал, поклонился, мотая рукой, в угол и, повернувшись к большому столу, крытому синей камкой, сел на бумажник воеводской скамьи. На смуглом с морщинами лице таилось беспокойство. Он молча глядел в желтый лист грамоты, шевеля блеклыми губами в черной, густой с проседью бороде. Силился читать, но мутные, стального цвета глаза то и дело вскидывались на стены горницы. Брат не вытерпел молчания воеводы, встал, шагнул к столу, поклонился: - Всем ли по здорову, брат воевода? - Пришел, вишь ты, сел, как мухаммедан кой: где ба помолиться господу богу... Ты же, вишь, только оружьем брякаешь. Навоюешься, дай срок... - Воевода говорил, слегка гнусавя. - Про бога завсегда помню, да и спешу сказать - ведомо ли воеводе: вор Стенька Разин с товарыщи Басаргу пошарпали, святейшего заводы? - Лень, вишь!.. Молитва бока колет, хребет ломит, шея худо гнетца... Про Басаргу давно гончий государю послан. Продремал молодец!.. Вот молюсь, и тебе не мешает - пришел гость большой к Астрахани, да еще тайши калмыцкие шевелятся: хватит ужо бою, не пекись о том. - Астрахань, братец, стенами крепка. Иван Васильевич, грозной царь, ладно строил: девять и до десяти приказов наберется одних стрельцов, в пятьсот голов каждый. Сила! - Стрельцы завсегда шатки, Михаиле, чуть что - неведомо к кому потянут, не впервой... Вот послушай, Калмыцкие князьки, начальники. Воевода крикнул: - Эй, люди служилые! Пошлите ко мне подьячего Алексеева... В Приказной палате за дверью скрипнули скамьи, зажужжали голоса: - К воеводе! - Эй, Лексеев! - Воевода зовет! - Подьячий, ты скоро? Вошел в синем длиннополом кафтане сухонький рыжеволосый человек с ремешком по волосам, поклонился. - Потребен, ась, князиньке? - Потребен... Вишь, грамоту толмача худо разбираю, вирано написано. Сядь на скамью и чти. Знаю, не твое это дело, твое - казну учитывать, да чти! - Дьяку ба дал, ась, князинька, Ефрему, то больно злобятся - все я да я... - Сядь и чти! Пущай с тебя нелюбье на меня слагают. - Тебя-то, князинька, ась, боятся! - Чти, пущай слышит князь Михайло. Подьячий отошел к скамье и не сел, стоя разгладил грамоту на руке. - Сядь, приказую! - Сидя, князинька, ась, мне завсегда озорно кажется. - Сядь! Лежа заставлю чести. Подьячий сел, дохнув в сторону вместо кашля, и начал тонким голосом: - "Тот толмач Гришка сказывал и записал им, что-де собираютца калмыцкие тайши многи, а с ними старые воровские Лаузан с Мунчаком, кои еще пол третье-десять лет назад тому воровали с воинскими людьми, а хотят идти под государевы городы - в Казанской уезд и в Царицын. Да один-де тайша пошел к Волге, на Крымскую сторону, под астраханские улусы на мирных государевых мурз и татар для воровства, да в осень же хотят идти в Самарский уезд. От себя еще показывали кои добрые люди, что-де в Арзамасе на будных станах боярина Морозова - нынче те станы за князьями Милославскими есть - поливачи и будники [рабочие поташных заводов] забунтовались... Сыскались многие листы подметные, что-де "Стенька Разин пришел под Астрахань и на бояр и больших людей идти хочет!". Да в Казанском и Царицынском краях хрестьяне налогу перестали давать денежную и хлебную воеводам, а бегут по тем листам подметным к Астрахани: помещиков секут, поместя жгут, палом палят. Кои не сбегли, те по лесам хоронятца, кинув пахоту и оброки. А больше бегут бессемейные. И вам бы, господа воеводы астраханские, те вести ведомы были". - Поди, подьячий! Князь Михаиле слышит грамоту, знает теперь, пошто я бога молю да сумнюсь. Подьячий поклонился, вышел в палату и вернулся: - Тут меня, князинька, ась, чуть не погубили люди, что я тебе на дьяков довел о скаредных речах. - Поди, я подумаю и с тобой о том поговорю. Подьячий снова поклонился и снова, уйдя, вернулся. - Еще пошто? - Тут, князинька, ась, пропустить ли троих казаков, от Стеньки Разина послы - тебя добираютца? - Поди и шли! Каковы такие? Вошли три казака, одетые в кафтаны из золотой парчи, на головах красные бархатные шапки, унизанные жемчугами, с крупными алмазами в кистях. - Челом бьем воеводе! - Здорово жить тебе! - От батьки мы, Степана Тимофеича. - Да, вишь, казаки, все вы зараз говорите, не разберу, пошто я занадобился атаману. Там без меня есть воевода управляться с вами, князь Семен Львов. - Князь Семен само собой - ты особо... К Семену с моря шли по зову его и государевой грамоте. Выдвинулся вперед к столу казак, похожий лицом на Разина, именем Степан, только поуже в плечах, сутулый, с широкой грудью. Он вынул из-под полы ящичек слоновой кости, резной. Поставив на стол перед воеводой, минуя грамоту, лежавшую тут же, раскрыл ящик. В ящике было доверху насыпано крупного жемчуга. По-лицу воеводы скользнула радость. Мутные глаза раскрылись шире. - За поминки такие атаману скажите от меня спасибо! И доведите ему: пущай отдаст бунчук, знамена, пушки, струги морские да полон кизылбашской. - Тот полон, что вернуть тебе велел атаман, у Приказной весь - десять беков шаховых, кои в боях взяты, да сын гилянского хана Шебынь, - их вертает, а протчей, воевода, нами раздуванен меж товарыщы. Тот полон атаман дать не мочен, по тому делу, что иной полоненник пришелся на десять казаков один, а то и больше. Тот полон, воевода, иман нами за саблей в боях, за него наши головы ронены... Да еще доводит тебе атаман, чтоб стретил ты его с почестями! - Почестей, казаки, мне, воеводе, нигде не дают, и я дать без приказу великого государя не могу... И еще скажу: сбег от вас с моря купчина кизылбашской, бил челом о сыне своем. Того купчинина сына дайте. А вез тот купчина от величества шаха в дар государю аргамаков, и тех аргамаков дайте. Об ином судить будем с атаманом вместях, как лучше. - Аргамаки, князь-воевода, не шах послал, то нам ведомо: от имени шаха купчины царю аргамаков дарят, чтоб им шире на Москве торг был. Они в Ряше-городе закупили народ. Мы их не трогали, персы обманно положили наших четыреста голов. Тот грабеж близ Терков им был за товарыщей смерть! - Того не ведаю... Послышал как - говорю! - Верим тебе - ты нам верь! - Вы же Басаргу, учуг святейшего Иосифа-митрополита, разорили без остатку: побрали рыбу, хлеб и учужные заводы... - Богат митрополит, а древен. Куда ему столько добра мирского? Мы же голодны были и скудны... - Его богатство не одному митрополиту идет - на весь Троицкой монастырь! - Монастырю мы замест хлеба оставили утварь церковную, три сундука добрых наберется серебра. Так сказал атаман: "Выкуп ему за разоренье". - То обсудим, как атаман будет в Астрахани... Теперь же спрошу, где ладите селиться: в слободе под Астраханью или за слободой? Казак, похожий на Разина, ответил: - Я есаул Степана Разина. Мне атаман наказал приглядеть место за слободой, на Жареных Буграх - ту нам любее и место шире... С Дона к нам будут поселенцы, коим там голодно, - не таимся того, знай... - Кидайте палатки и живите! Да сколь вас четом? - Тыщи полторы наберется. - Скажите атаману еще, чтоб много народа не сбирал: городу опас и слободе от огней боязно - ропотить будут на меня! - Много больных средь нас, люди мы смирные, Казаки ушли. Младший Прозоровский встал, беспокойно прошелся по горенке, взяв шапку с лавки, хлопнул ею о полу кафтана: - Не ладно ты, брат мой, Иван Семенович, делаешь! - Чего неладное сыскал? - Надо бы этих воровских казаков взять за караул да на пытке от них дознаться, какие у разбойников замыслы и сколько у вора-атамана пушек и людей?.. Хитры они, добром не доведут правду! - Сколь пушек, людей - глазом увидим. Млад ты, Михаиле! Тебе бы рукам ход дать, а надо дать ход голове: голова ближе опознает правду. Вишь, Сенька Львов забежал, грамоту государеву забрал и ею приручил их. Поди, они на радостях сколь ему добра сунули!.. Я вот зрак затупил, чтя старые грамоты да про житье-бытье царей-государей... Вот ты помянул Грозного Ивана, а был Иван, дед его, погрознее, тот, что Новугород скрутил, и не торопкой был, тихой... В боях не бывал; ежели где был, то не бился, только везде побеждал... Татарву пригнул так, что не воспрянула, а все тихим ладом, не наскоком, не криком... Вот и я - думаешь, воры куда денутся? Да в наших же руках будет Стенька, едино лишь надо исподволь прибираться... Ну-ка навались нынче наскоком!.. Ты говоришь, девять приказов стрельцов? Стрельцы те, вишь, все почесть с Сенькой в море ушли, на пятьдесят стругах; полторы тыщи их всего в Астрахани. Залетели нынче сокола - глядел ли? Крылья золотые. Ты думаешь, вечно служить стрельцам не в обиду? Скажешь, глядючи на казаков, они не блазнятся? Половина, коли затеять шум, сойдет к ворам. Глянь тогда, пропала Астрахань, а с ней и наши головы! Нет, тут надо тихо... Узорочье лишне побрать посулами да поминками, сговаривать их да придерживать, а там молчком атамана словить, заковать - и в Москву: без атамана шарпальникам нече делать станет под Астраханью... Вот! А ты руками, ногами скешь, саблей брячешь... Ой, Михаиле! Я не таков... Пойдем-ка вот до дому да откушаем. Святейший митрополит придет тож: вот голова - на плечах трясется, слово же молвит - молись! Лучше не скажешь. Воевода с братом ушли из Приказной. У крыльца им подали верховых лошадей. По дороге воевода приказал развести по подворьям купцов разинский полон - беков и сына ханова. 3 Дни стояли светлые, жаркие. Чуть день наставал, в лагерь казаков приходили горожане из Астрахани, а с ними иноземцы, взглянуть на грозного атамана. Слава о Разине ширилась за морем. Пошла слава от турок, которые, слыша погром персидских городов, крепили свои заставы, строили крепости. Всем пришедшим хотелось увидать персиянку; говорили, что княжна невиданная красавица; иные прибавляли, что "персиянка - дочь самого шаха Аббаса Второго, оттого-де шах идет войной к Теркам". Разин стоял в большом шатре, разгороженном пополам фараганским ковром. Иноземцы, зная, что атаман любит пировать, несли ему вино. За хмельное Разин отдаривал кусками шелка, жемчугами и парчой. Народ ахал, оглядывая подарки атамана. Сказки о его несметном богатстве росли и ширились. Вплоть до татарских становищ на Волге за Астраханью по берегу теснились люди, где на особенно раздольной ширине волжской качались атаманские струги, убранные коврами, шелком и цветной материей. Один из стругов был обтянут сплошь красным сукном, с мачтами, окрученными рудо-желтым шелком; на мачтах два золотых паруса из парчи. Любопытные спрашивали казаков: - Кто такой живет на диковинном стругу? - Царевич! - коротко отвечали казаки. - Заморской царевич-от? Иные, не зная, но желая ответить, говорили: - Да, царевич, вишь, Лексей от царя, бояр сбег к атаману! - Вишь ты! Атаман - он за правду идет противу воевод. - Пора унять толстобрюхих, бором, налогой задавили народ! - То ли еще узрим! Сегодня особенно яркий день с ветром, доносящим от моря с учугов запах рыбы и морских трав. Волга здесь пахнет морем. К атаману в шатер пришли три немчина. Один сказался капитаном царского струга, другой - послом, третий, особенно длинноволосый, в куцем бархатном кафтане, в мягкой шляпе без пера, - художник. Первые двое при шпагах, третий принес с собой черный треножник, ящик плоский да тонкую доску. Вошел в шатер атамана, сбросил на землю шляпу, недалеко от входа поставил треножник, сказал Разину: - Их бин малер [я живописец]. Хотель шнель писаит. На треножнике укрепил доску, окрашенную бледной краской. - Чего тому, сатане? Лазунка улыбнулся атаману. - Он, батько, парсуну исписать с тебя ладит... Я их на Москве много глядел: ходят, списывают ино людей, ино стены древние, мосты. А то один пса намарал: как живой пес вышел, лишь не лает... - О, то занимательно! Пущай марает, не прещу. - Гроссер казак! Штэен [Большой казак! Стоять надо] нада. Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед, надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу. - Алзо зо [вот так]. - Ха! Стоять перед чертом потребно? Ну, коли стану. Лазунка, дай булаву! Лазунка подал булаву. Разин встал. - Ты скоро, волосатый? - Вас? [Что?] Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет. - Гутес лихт! [Хороший свет!] Карош... карош... - Немец хмурился, вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому ковру - по красному узорчатые блестки. Рука художника, накидывая контур, бегала быстро, уверенно по доске. Разин был одет в голубой бархатный зипун с алмазными пуговицами. Красная бархатная шапка сдвинута на затылок, седеющие кудри упрямо лезли на высокий хмурый лоб. В прорехах шапки золотые вошвы [вшитые куски дорогой материи] с жемчугом. Поверх шапки намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на конце чалмы кисти, упавшие одна на плечо, другая за спину. Длинные усы, черные, сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его впалые смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий взгляд под густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же: - Страшен адлер блик! [Страшен орлиный взгляд!] С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля. Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с кистями висели от кушака до колен. - Како он марает, сатана? - Разин двинулся. Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску: - Штэен блейбен [надо стоять]. - Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава... Скоро мажь. - Нынче мож... - Фу! Устал... Худче много, чем бой держать, стоять болваном. Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком кафтане. - Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич! Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал: - Сам пришел, палач Петры Мокеева? - Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я... - Шах оно шах, а ты пошто руку приложил? - Не навалом из-за угла - игра такая, играли во хмелю оба - сам зрел! - Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань! - Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери... - Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины гости. - Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро! Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца. - Хальт! Мейн готт, гробер керл! [Стой! Боже мой, грубый парень!] - Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет. - У нас скоро, иди! - Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал. Разин встал. Немец показал ему работу. - Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы - палка в руке... - Тю... маршаль штаб! [маршальский жезл] Маршаль... - Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню - заслужил... Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал: - Другой парсун пишу - даю тебе. Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал: - Садись, Чикмаз! Нече споровати - пить будем, не Персия здесь - Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги - ладно, червям не угодил на ужин. - Тое ради могилы утек я, батько! Наливая Чикмазу вина, Разин спросил: - Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях. Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил: - Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, - Петра, Сергей, Серебряков Иван... Нынче не те - иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой - буду служить. Надо на дыбу? Пойду! - Верю! И люди надобны. - Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще - Федька Шелудяк (*58). Этих четырех нас покудова буде... Заварим кашу - Красуля стрелецкой сотник. - Добро! - И еще - от себя дозволь совет тебе дать, батько. - Сказывай! - С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху - прямой человек! Прозоровских же спасись. - То я ведаю. - Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет. На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин. - Лазунка, дай еще чаши. - Пьем за здоровье Степана Тимофеевича! - Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить. - Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами! - Зажали стрельцов! - Стрельцы все твои, они шатки царю. - Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху... Чуял я, Степан Тимофеевич, - обратился к Разину Чикмаз, - Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие - многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только. - Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит - гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали... - То и будет так, Степан Тимофеевич! - сказал Чикмаз. - Будет так, батько, клянемся! - прибавил Красулин. Яранец взмахнул кулаком: - Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими! - Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти. - Добро, соколы! Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца. 4 В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре. - Обещал воеводе шесть, да одного не подберу. Лагунка сказал: - Пошли меня, батько! - Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне... Совет твой тож люблю... - Я скоро оборочу, батько! - Дай подумать. Сядьте, соколы! - Казаки сели. - Ты, Лазарь Тимофеев, - обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, - опытки знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам - беги в Астрахань! Ближе будет - на Дон. Дон сбеглых не выдает. - Увижу, батько. - И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как может... Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью... Казак ли, мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит. Теперь же пейте на дорогу - да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам! Выпили вина. Разин продолжал: - Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом Вологжениным. Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку: - Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось? - Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать тоже глянуть надо... люблю ее... - Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя... Знай, на Москве матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу... Старым атаманам лошадь с санями дают, коли зима... Я же не глядел на царское угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю - не становись на дворе под стражу... Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на яйцах... Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на старом пожарище, в домике, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут Ириньицей... Сыщи ее. Коли дома тесно - она укроет. Только пасись от сыщиков... Про меня ей скажи все и про княжну скажи - поймет... Гораздо меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее, юрод? Древний старец был... Тот, должно, помер... Мудрой был, книгочей, все бога искал... Возьми что надо, да спеши: казаки, вишь, на коней садятся. Коли имать будут - беги сюда! - Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич! - Не блазнись, коли служить царю потянут. Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой, со стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик: - Жа-а-ксы-ы! [Хорошо!] - Бу-я-а-рда! [Здесь!] - Бар? [Да?] - Бар! Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях. Подумал, уходя в шатер: "О, несказанно тяжела ты, человечья доля! Свобода ли, рабство, богатство и почесть венчаются кровью... Пируешь за столом, тебе говорят красные речи, а за дверями на твою голову топор точат..." 5 Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное, как летом. Люди теснятся, переругиваются, шумят между каменных лавок армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в навесах и столбиках. У церквей нищие в язвах, в рядне и полуголые, усвоив московскую привычку клянчить, тянут: - Православные, ради бога и великого государя милостыньку, Христа ради! Хотя в толпе православных мало. В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких окон слышны на площадь крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с толпой, выделяются богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят: - В чертовой башне те же песни поет наш брат! Стрельцы, зарясь на наряд казаков, идя обок, отвечают: - То, браты, по всей Русии ведется... В какой город ни глянь - услышишь... Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой! - Да, воеводские суды - расправы! Разин идет впереди с есаулами в голубом зипуне, на зипуне блещут алмазные пуговицы, шапка перевита полосой парчи с кистями, на концах кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и плеч золотая цепь с саблей. Если атаман не подойдет сам, то к нему не подпускают. Есаулы раздают тому, кто победней, деньги. - Дай бог атаману втрое чести, богачества! - принимая, крестятся. Нищие кричат: - Атаман светлой! Дай убогим божедомам бога деля-а... - Помоги-и!.. - Дайте им, есаулы! Нищих все больше и больше, как будто в богатом городе, заваленном товарами, широко застроенном, кроме нищих и нет никого. Оборванец подросток тоже тянет руки: - Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали... - Пошто мамку-т, детина? - За скаредные про царя слова, тако сказывали... - Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно. Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше. На площади среди каменных амбаров, рядов, казаки, идущие в хвосте, дуваном и одеждой торгуют. Из казацких рук в руки купцов переходят восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые цепочки и иное узорочье. Армяне в высоких черных шапках, в бархатных халатах бойко раскупают кизылбашское добро. Один из армян, с желтым лицом, испуганными глазами, тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло: - Гхаркавор-э пхахэл аистергиц, цахэлу хэтевиц мэн к тала нэн! [Продадут, потом нас ограбят! (армянск.)] Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов. - Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к гхарустананк! [Чего боишься? Мы от этих людей разбогатеем! (армянск.)] Многие из разинцев, спустив в царевых кабаках Астрахани деньги, вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут же под шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих, а иногда и из лавок брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин лепятся на голые потные тела, бронзово-могуче сверкающие, то опухшие от соленой воды или тощие, как скелеты, от лихорадок. - Козаку тай запорожцу усе то краки [кусты] та буераки - гая [леса] ж нема! - Козаку все одно - лезть в рядно! - Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется. - Тепло! Без одежки легше. Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых, в пестрых ермолках, в чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на казаков, сверкая глазами и ярко-белыми зубами в оскаленных ртах. - Нынче на Эдиль-реку ходым? - Волга! Кака-те Етиль? - Нашим Эдиль-река! - Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам? - Лжешь, сыроядец! То калмыки. - Булгарским кудой, злой, не нашим вера, не Мугамет... Булгарским булванам молит! - К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша... - Акча барабыз [деньги есть? (татарск.)], козак? - Менгун есть: перски абаси, шайки... талеры. - Купым! Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус [арбуз]. - Вам не свыня - жру коня? - Бери менгун! Нам кабан гож. Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат в становище убитых кабанов... 6 На крыльце деревянного широкого дома, с резьбой, с пестрыми крашеными ставнями, стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном желтая шелковая рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом. - Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить. - Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!.. - О чем дума, Степан Тимофеевич? - Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну, как звали на крестины, да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в обрат волокчись. - Звал, приму! Не то в сени - в горницы заходи. - На том спасибо! А вот и поминки тебе. - Разин обернулся к казаку сзади: - Дай-кось, Василий! Взяв у казака крытую золотой парчой соболью шубу, Разин, ступив на крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи: - Носи, да боле не проси! Держу слово... - Ой, то неладно, Степан Тимофеевич! Разин нахмурился. - Уж ежели такая рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет. - Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да вишь, атаман, народу много, в народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву доносы на меня... - Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не един ты... - А жадность боярская какова, ведаешь, Степан? - Я еще подумаю... будет ли срок ему доносить. - Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в горницы да за пир сядем, и народ глазеть перестанет на нас. 7 От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он стоит посреди палаты в новом становом кафтане из золотой парчи, даренном Разиным. Слуги наливают вино, мед и водку в серебряные чаши. Когда открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по лестнице шагающих слуг с блюдами серебряными и лужеными. Воевода по очереди подходит к столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям из своих рук чаши с хмельным. Каждый гость, принимая чашу, кланяется в пояс хозяину. За столом среди иноземцев сидит брат воеводы Михаил Семенович Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром, между боковыми окнами, седой дворецкий в черном бархате и двое слуг в синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому из гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни; орган гремит и тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и голландцев зв