сока в их жилах стыл еще холодный лед, хотя корни их дремали в мерзлой земле, как оцепеневшие черные ужи, что-то в них изменилось, и Мирошка сразу же заметил эту перемену. Голос у деревьев стал мягче, веселее. Деревья глядели со своей недосягаемой высоты на Мирошку и будто узнавали его, будто улыбались ему. <Эге-ге-гей, Мирошка, - чудилось мальчику в лесном гуле, - мал ты еще, мал. А посмотри, какие мы огромные, крепкие, сильные, как обросли мы зеленым мхом, словно вои Рогволода Свислочского бородами. Мы стоим стеной. Никого не пропустим в вековую чащу - ноги корнями переплетем, глаза ветками выколем. А в чаще той золотая избушка стоит. Серебряный дымок из медной трубы вьется. Там старичок-лесовичок живет. У него глазки что бруснички, брови - мягкий желтый мох. А в бровях золотые пчелки ползают, копошатся. Ему и белки служат, и куницы, и волки. Ежик старичку-лесовичку на острых иголках кислые лесные яблоки носит. Откусит лесовик яблоко, сморщится, чихнет, и сразу потемнеет, зашумит, застонет пуща. Совы закугукают. Филины-пугачи заухают. Гнилой зеленый туман над болотом повиснет, и в том тумане, как присмотришься, люди какие-то плавают. Руки у них на груди сложены. Это утопленники, которых засосало болото. Не ходи на болотный мох... Не ходи на болотный мох...> - Мирошка, - окликнула его мать, - ты что, заснул? Она потрясла сына за плечо. Мирошка вскочил, прогоняя сон. - Пойдем, мама, домой, - попросил мальчик. Уж так одиноко и грустно ему почему-то стало, так захотелось скорее увидеть стрыя и Доможира с Теклей, что сердце сжалось. Он потянул пустые санки и глянул на огромные деревья, подпиравшие небо вершинами. <Кто же мне шептал? Чей голос я слышал? - мучительно раздумывал он. - А мать, слышала ли она этот голос?> У матери он не отважился спросить - сразу же заставит, как вернутся домой, стать на колени перед строгим домашним богом и молиться. - Дымом пахнет, - вдруг сказала мать и остановилась. Стал и Мирошка с санками. Они уже почти добрались до Горелой Веси, осталось только подняться на поросший молодым сосняком пригорок. - Не наш дым, - осторожно втянула воздух, принюхалась мать. Мирошка удивился: как это она может отличить, наш дым или нет? Дым всегда одинаковый. Но мать, побледневшая, с остановившимся взглядом, ступила несколько шагов вперед и тяжело осела прямо в снег. - Сынок, Мирошка, - вдруг сорвала она с головы тяжелый домотканый платок, - нет нашей веси. Мирошка, вздрогнув, удивленно уставился на мать. Что она говорит? Как это - нет? Весь не листок с березы, не улетит в небо. Не бросая санок, он взбежал на пригорок и онемел. Не хаты соседей- общинников увидел он, а костры. Вместо каждой хаты пылал костер. И так по всей Горелой Веси. Столбы огня и дыма поднимались в небо. Он глянул туда, где должна была стоять их хата, и увидел острые багровые языки пламени. Мальчик растерянно повернулся к матери: - Мама, что это? Мать не отвечала. Она словно окаменела. Блестящие белые глаза с ужасом смотрели куда-то мимо Мирошки, сквозь него. - Доможир... Теклечка... - шептала мать. Мирошка заплакал. Но мать не увидела - не увидела! - его слез. Это было впервые. Обычно она, чуть чихнет сын, чуть пустит слезу, сразу прибежит, приголубит, приласкает... - Доможир! Текля! Детки мои золотые! - закричала мать и побежала, проваливаясь в снег, к деревне. - Мамочка! - еще сильнее заплакал Мирошка, не зная - бежать за ней или нет, бросать санки или нет. Горелой Веси не было. Она снова сгорела, сгорела дотла. Коров и овец, которых не могли погнать с собой, вои друцкого князя зарезали, а мясо бросили своим собакам. Голодные псы, объевшись, опьянев от горячей крови и жира, вповалку лежали вдоль улицы, а потом, когда могли подниматься, сбивались в стаю и бежали по следам друцкой дружины - от Горелой Веси через лес к Свислочи и там, по речному льду, на север. Такого разбоя давно не видали на берегах Свислочи. И не печенеги напали, не угры, не орда бродячая, а свои, единокровные, единоверцы. Да, видно, так оно и ведется издавна, что свои бьют сильнее, знают, куда ударить, как ударить, знают все больные места. Дручане, хоть их и опасались общинники, напали на Горелую Весь неожиданно. Вывалили из лесу, как черная туча из-за горы. Обчистили каждую хату, взломали каждый сундук. Забрали все, что можно было забрать. А нельзя было забрать только землю, небо и хаты. И тогда они подожгли хаты, отравив небо и землю горьким дымом. Яков был как раз во дворе, отгребал подтаявший снег от амбара. Хотел спрятаться, да нога подвела. Друцкие вои накинули ему на шею деревянное ярмо и погнали вместе с другими молодыми мужчинами и парнями перед собой. А чтобы сила зря не пропадала, впрягли их в сани, нагруженные боевой добычей. Шел Яков, кусая губы от отчаяния и обиды. Он, вольный смерд, должен стать челядином, рабочей скотиной, умеющей говорить. Доможира и маленькой Текли нет - сгорели в хате, задохнувшись от дыма. А Настасья с Мирошкой и знать не будут, куда делся он, Яков. Будут пепел разгребать, кости искать. Прощай, сторонка родная. Увидимся ли когда-нибудь? Прощай, река быстротечная. Прощай, бор златоглавый. Прощай, тропинка лесная, извилистая. Загрустят, заплачут по тебе мои ноги далеко от дома. ...А Настасья с Мирошкой, если б немного пораньше вышли из пущи, могли бы столкнуться с Яковом и его товарищами по несчастью. Да больно глубок был снег, ноги в нем увязали, путались, и увидели они не толпу невольников, а только следы этой толпы. Сытые собаки, равнодушно глянув на Настасью с Мирошкой, цепочкой бежали вслед за друцкой дружиной. Собаки то и дело останавливались, отрыгивали под каким-нибудь кустом большие куски непереваренного мяса и трусцой бежали дальше. Безрадостным было возвращение. Только черный пепел, только дым и ярко-красные пятна крови на снегу увидели Настасья с Мирошкой. Жизнь в Горелой Веси остановилась надолго, может, и навсегда. Когда еще нарожают новые матери новых сыновей, когда еще эти новые сыновья придут сюда, чтобы дубовой двузубой сохой вспахать, поднять онемевший дерн?! Мать голосила, заламывала руки, искала в золе косточки своих детей. Бог забрал у нее рассудок. Она забыла о Мирошке и все копалась, копалась в золе до самых сумерек. Надвигалась ночь. Надо было думать о ночлеге. Мать, раздавленная горем, не помнила ни о чем, и Мирошка сам обошел Горелую Весь, нашел более-менее уцелевшую хибарку, в которой до наезда друцкой дружины жил кузнец-сыродутник Чухома. Кузнеца погнали в неволю, детей у него не было, и Мирошка - а что делать? - решил обосноваться в его хибарке. Первым делом он тряпьем, попавшимся под руку, заткнул окошко, в котором был разорван бычий пузырь. Потом насобирал щепок, досок, обломков бревен, которых после погрома полным-полно валялось на улице, бросил все это в остывшую печь. С пепелища принес в бересте угольков, развел огонь. Через несколько минут весело зашумела печь, пламя осветило углы убогого жилища. На божнице Мирошка не увидел разрисованных досок с изображением домашнего бога - видно, забрали друцкие вои - и обрадовался. Не будут лезть в душу суровые всевидящие глаза, не надо будет, боясь их, сидеть молчком, опасаясь прогневать строгого бога. Надо было идти на свой двор, чтобы привести оттуда мать в хибарку Чухомы. Тоненько скрипел под ногами темный снег - темный от сумерек, пепла, сажи... Кое-где на пепелищах еще светились, догорая, угольки. Мать копалась в золе. - Мама! - тихо позвал ее Мирошка. Она резко оглянулась, и он увидел страшные блестящие глаза. - Доможир! - закричала мать. - Ты вернулся, сынок! - Я не Доможир, - еще тише ответил Мирошка. - Пойдем отсюда, мама. - Кто же ты? - встрепенулась, а потом сжалась, как бы в ожидании удара, мать. - Я твой сын, - заплакал Мирошка. - Ты мой сын? Мать осторожно поднялась, наклонив голову, подошла на цыпочках к Мирошке, начала внимательно вглядываться в его лицо. Она даже дышать перестала. Ее лицо почти касалось лица сына, и мальчик увидел, увидел впервые, седые волосы у матери на висках, тоненькие морщинки возле рта. - Ты мой сын? - переспросила мать и дотронулась легкими холодными пальцами до Мирошкиной щеки. - Я знаю тебя! - вдруг вскричала она. - Ты убил душу нашего предка! Зачем ты убил ее? Мать, сжавшись в черный пугливый комок, упала на землю, в пепел. Мирошка наклонился над ней, горько плача, стал гладить ее волосы, целовать руки. Он все же упросил, уговорил мать пойти ночевать в хибарку Чухомы. Впервые Мирошка ощутил, что зависит сам от себя, что некому его защитить. Остался он, как деревце в чистом поле. Раньше думалось примерно так: вот живем мы, наша семья, долго-долго жить будем, потом умрет отец, потом мать, за ними Яков, а за Яковом уже я, Мирошка. Жизнь казалось вечной. Как стеной, он был отгорожен от смерти родителями, другими немолодыми людьми. Смерть представлялась страшной сказкой, сном, у которого будет обязательно счастливый конец - он, Мирошка, проснется. Теперь же, впервые за свою недолгую жизнь, мальчик понял, что люди живут и умирают не по очереди, что бог может позвать к себе молодого раньше, чем старого. Наутро мать откопала на пепелище два маленьких черепа - Доможира и Текли. И это, к удивлению Мирошки, ее сразу же успокоило. Она перестала плакать, прятаться в темные уголки, глаза ее потеплели. И Мирошку она узнала. - Вот и вся наша семейка, - улыбаясь своим мыслям, мягко сказала мать и поставила черепа на божницу. - Вернется Яков, и заживем мы, Мирошка, как и раньше жили. Летом на Звонком берегу цветы и травы собирать будем. Подперев щеку тонкой рукой, она застыла, вглядываясь в маленькие закопченные черепа, и они казались ей детьми, живыми, веселыми, ясноглазыми. Мирошка же ни разу не отважился глянуть на божницу, даже не ходил в тот угол. <Мать забудет о них, - думал мальчик, - тогда я их закопаю там, где отец лежит>. Так и начали жить Мирошка с матерью, ветром битые, небом крытые. А до весны еще было далеко. Снова налетели на пущу и на Горелую Весь злобные вьюги. Снова бог морозов Зюзя постреливал в комлях деревьев. Мать ничего не делала, все сидела у божницы, глядя на черепа детей. Мирошка отыскал у Чухомы немного гороха и репы, наловчился варить какую-то похлебку. Он был весь перемазан сажей, руки в царапинах и ожогах. Так тянулись день за днем. Мирошка потерял счет этим дням, чувствуя, как постепенно притупляется, смиряется душа, как становится неинтересно вглядываться в багровое на закате небо, в серебристые от легкого снега ветки деревьев, в замысловатые следы зверей, подходивших ночью к их хибарке. Хотелось одного - закрыть глаза и спать, спать, свернувшись клубком. Но вот однажды мать словно сбросила с себя злое заклятие. Это было утром. Мать слабо ойкнула, странным просветленным взглядом обвела хату, Мирошку, божницу, где стояли черепа. Завернув черепа в постилку, она понесла их на елань и там закопала. Вернувшись, чисто подмела в хате, растопила печь, нагрела воды, налила в дубовые ночвы, искупала Мирошку, натерла его пахучими травами, вытерла досуха, расчесала волосы. - Встала я, сынок, с божьей постели, - радостно сказала мать Мирошке. - Думала уж, помру, тебя одного брошу. Да вернул мне бог память. Помолимся, сынок. Они опустились на колени, и, может, впервые за последнее время Мирошка молился искренне и горячо, со светлыми слезами на глазах. Хорошо, когда есть мать! Боже, как хорошо! Человек, особенно маленький, не может без матери. Как солнце, появляется она над постелью сына. Как светлый месяц, осторожно стоит над ним ночь напролет, глядя, не жестко ли ему спать, не хочет ли он испить холодной воды, тепло ли укрыты его ноги мягкой барсучьей шкурой. <Расскажи мне, мама, сказку. Пусть воет за стеной ветер, сотрясая стены нашей хибарки, пусть нас только двое, двое перед этой ночью и перед всей жизнью. Мы - одна кровь, одна душа, одна слеза, одно дыхание. Расскажи мне, мама, сказку>. Мать убирала в хате, варила еду, а Мирошка, с покрасневшими от холода руками, бродил по лесу, приглядывался к звериным следам, наблюдал за дуплами, откуда в любой миг могла показаться пушистая мордочка какого-нибудь зверька. Тяжелый лук Чухомы носил он на правом плече. Однажды из невысокого, засыпанного снегом осинника выскочил, выкатился беленький зайчик, стал на длинные задние лапы, помахал коротенькими передними, будто погрозил кому-то - как озорной ребенок. Мирошка, сдерживая волнение, натянул тетиву из упругих бычьих жил. Засвистела тяжелая кленовая стрела с оловянным наконечником, и заяц, раза два перевернувшись, упал, подергивая лапами, затих. Мирошка, кинув от радости лук, подбежал к зайцу, нетерпеливо схватил первую в своей жизни добычу. Как хотелось ему, чтобы увидел его в этот миг стрый Яков! Но в последующие дни охотничье счастье отвернулось от Мирошки. Как ни старался, как ни бегал по зимней пуще, ни птичьего перышка, ни звериного хвостика не удалось ему добыть. Словно заколдовал кто- то его лук. Стрелы почему-то летели мимо зверья, бессильно впивались в снег. Мальчик даже заплакал от досады. Пошла на охоту мать, но и она вернулась из леса с пустыми руками. Голод постучал в их жилище, властно открыл дверь да так и поселился вместе с Настасьей и Мирошкой. Однажды, в глухую полночь, завыли в пуще волки. Мирошка спал, а мать проснулась, лежала, с содроганием в сердце вслушиваясь в угрожающий переливчатый вой. Казалось, волки тоже жалуются небу на голод и холод. Высокие и низкие волчьи голоса неслись над бескрайней пущей, над застывшей Свислочью, и все живое замирало, глубже пряталось в норы и дупла. Утром Мирошка увидел возле хибарки большие глубокие следы и понял, что за незваные гости нашли дорогу в Горелую Весь. Прячась от матери, он начал готовить стрелы - их надо наделать как можно больше, чтобы защитить жилье от волков. Как он будет воевать с волками, он пока не знал, одно его утешало - у него есть оружие, чтобы постоять за мать и за себя. Мать, заметив его приготовления, грустно улыбнулась. Волки, которых тоже мучил голод, поселились в Горелой Веси, устроили логово, потом еще одно на пепелищах, под развалинами хат. Они чувствовали себя хозяевами веси. Сначала, опасаясь Настасьи и Мирошки, показывались на улице только ночью, но вскоре, поняв, что из людей тут живут только женщина и маленький мальчик, волки настолько осмелели, что стали ходить всюду средь бела дня. В хате кончилась вода. Настасья взяла дубовое ведро, отперла дверь, чтобы сходить к роднику. У порога сидел волк, худой, светло-серый, и голодными застывшими глазами смотрел на нее. Настасья вскрикнула, махнула ведром. Волк отбежал на несколько шагов, снова сел. Глаза его горели нестерпимым голодом. И женщина поняла, что это волк- людоед и что все волки, поселившиеся в Горелой Веси, - людоеды. Она закричала сильнее, отчаяннее. Выскочил из хаты Мирошка, пустил в волка стрелу. Волк поджал хвост, отскочил в сторону, оскалил зубы, внимательно глянул на Настасью с Мирошкой, потом, припадая к земле, подкрался к стреле и понюхал ее. Прибежали еще три волка, один крупный, рыжеватый, без левого уха - то ли отморозил, то ли в драке с сородичами потерял. Волки сели полукругом, перегородив тропинку, ведущую к роднику. Очень хотелось пить, и. Мирошка, вытащив из окошка ком смерзшегося тряпья, которым сам когда-то заткнул его, высунул руку, наскреб горсть снега, потом еще и еще... Снег растопили в печке и пили теплую невкусную воду. Но однажды, когда Мирошка снова хотел таким же способом добыть снегу, в окошке показалась огромная волчья морда. Из ноздрей волка вырывался теплый пар, он оскалил пасть, щелкнул зубами, глянул, пронизывая взглядом насквозь, на Мирошку. Мальчик схватил возле печки березовое полено, запустил в волка. Морда сразу исчезла. На улице послышался угрожающе недовольный визг. Волки обложили хибарку со всех сторон. Забирались даже на крышу, засыпанную толстым слоем снега. Сначала ночью, а потом и днем там слышался топот, скрипел снег под сильными когтистыми лапами. Настасья и Мирошка, подняв головы, со страхом прислушивались к тому, что делалось наверху. Волки в любой миг могли начать разрывать лапами и зубами ветхую кровлю. Так прошло несколько тревожных дней. Не было больше сил терпеть голод и жажду. Настасья, взяв в руки топор, решилась идти в пущу, поискать чего-нибудь из еды в дуплах деревьев. Через щелку в окошке Мирошка видел, как мать, оглядываясь, быстро шла по занесенной снегом тропинке. Казалось, повезло ей, казалось, прошла, как вдруг словно из-под земли появилась стая волков во главе с одноухим. Настасья отчаянно взмахнула топором, но одноухий покатился клубком ей под ноги, ударил, свалил. Только руку увидел Мирошка в мелькании серых волчьих спин и голов, да и рука в тот же миг исчезла... Так он остался один. Ни души не было рядом. Не было спасения. Все слезы были выплаканы, и Мирошка больше не плакал. Волки ходили по крыше, выли под стенами. Один из них всегда сидел на страже, как раз напротив двери. Волки поджидали, когда же и Мирошка выйдет из хаты. Они были уверены, что мальчик выйдет. Мирошка совсем ослабел. Иногда доставал через окошко горсть снега, сосал его. Шумело в ушах. Он думал сначала, что это шумит лес... Холодное безразличие было разлито по всему телу, безразличие и страшная усталость. Он садился на пол, прислонившись спиной к еще теплой печке, и словно проваливался в темную бездну, долго летел, падал вниз. Все чаще его начал одолевать сон. Однажды показалось, что лицо матери мелькнуло над божницей. Мирошка приподнялся, с трудом добрел до божницы, даже стену рукой потрогал. Никого нигде не было... Все чаще в глазах начали вспыхивать золотые искорки. Сначала они сразу же пропадали, но постепенно все дольше прыгали в глазах. И он привык к ним. Они были красивые, меленькие, как блестящие мошки. Он уже ждал их. Было трудно дышать застоявшимся воздухом, и Мирошка вытащил тряпье из окошка да так и оставил его незаткнутым. Свежий ветер ворвался в хату. На улице было солнечно. Мирошка припал к окну, жадно начал глядеть на белый свет, который был от него в двух шагах и в то же время недосягаемо далеко. Сиял снег. Капли воды искрились на нем. Даже кусочек неба увидел Мирошка. Веселые розовые облака медленно плыли по голубому небу. Еще он увидел тропинку, бегущую к Гремучему бору, а на тропинке - воя на коне. Но он не обрадовался. Он хорошо знал, что это ему кажется, что вой вот-вот исчезнет, как исчезло материно лицо над божницей. Вой держал в правой руке копье и вез над собой, наколов на острие, большое светлое облако; оно вздрагивало, слегка покачивалось. <Зачем вою облако? - подумал Мирошка. - Сейчас и вой, и облако исчезнут>. Он зажмурил глаза и в дрожащей тьме увидел отца и мать, Доможира и Теклю. <Иди к нам, - сказала Текля. - Тут хорошо>. Остальные молчали, только загадочно улыбались про себя. Не было сил открыть глаза, и Мирошка сидел ослепший. <Что делается с глазами людей в могиле? - вдруг подумалось ему. - Мама говорила, что они превращаются в росу. И правда, утром, как глянешь на луг, человечьи глаза светятся из травы и цветов>. Он сидел с зажмуренными глазами и ждал смерти. Легкость была в руках и ногах. Если б съел хоть крошечный кусочек хлеба, птицей полетел бы под облака. Вдруг неподалеку послышался конский топот. Мирошка вздрогнул, открыл глаза. Держа в руке копье, перед хатой гарцевал на коне вой. Облака на копье не было, но вой был тот самый, рыжеволосый, которого Мирошка встретил на реке. И тут острый страх пронзил Мирошку. Вой может исчезнуть, уехать навсегда. Какое ему дело до развалюхи-хибарки? Вот пришпорит сейчас коня, и поминай как звали. Напрягая последние силы, Мирошка крикнул. Только слабый свист вырвался из груди, какое-то шипение. Но вой все же услышал. Глянул на окошко, заметил мальчика, легко соскочил с коня. А по улице, мимо пепелищ, мимо разрушенных усадеб, ехали и ехали дружинники в блестящих шлемах, с красными щитами. Глава третья (часть I) В Полоцк пришла весна, пришла дружно и нежданно. Сначала лопнул, взорвался лед на Полоте. Мутно-молочная вода с шипением, грохотом и треском понесла зеленоватые льдины в Двину. Было это как раз в день сорока мучеников севостийских, или на сороки, как говорят смерды. Двина еще дремала, закованная в ледяной панцирь, но солнечные лучи и теплый мягкий ветер уже во многих местах проточили лед, наделали в нем малюсеньких круглых дырочек. Лед был похож на сито. Он еще держался за берега, но уже где-то в таинственной глубине реки зарождались могучие широкие волны, готовые сломать лед, понести его на своем хребте в Варяжское море. Льдины с Полоты со всего размаха ударили в ледяной панцирь на Двине, давно ожидавший такого удара. Двина только ради приличия вроде бы обиделась на свою младшую сестру Полоту, но силы, дремавшие в ней до этого дня, вдруг пробудились, взбунтовались разом. Глубокие трещины побежали во все стороны по Двине. Лед начал разламываться на куски, эти куски, в свою очередь, крошились, разбивались, превращаясь в искристые звонкоголосые осколки. Послышался густой неумолчный шум воды. С самого дна и до верху река будто закипела. Подледные течения, водовороты, всегда жившие в ней, сейчас, в миг освобождения, заревели, затрубили, запели. На многие поприща разлетелось это ликование, этот радостный крик счастливой реки. И в поддержку ему во все колокола ударил звонарь Богородицкой церкви, стоявшей на острове посреди Двины. Пусть наложат на него завтра эпитимию, пусть прикажут двадцать дней и ночей стоять на покаянной молитве, но сегодня он звонил и звонил, делился своей радостью со всеми людьми. И Полоцк, старший город, Рогволодово гнездо, услышал его. Услышали на площади, где семиглавая София свечой взлетала в прозрачное весеннее небо. Собор, заложенный и построенный князем Всеславом Брячиславичем, был хорошо виден с реки. Стены собора были выложены из широких плоских кирпичей - плинфы и больших необработанных камней - булыг. Плинфа и булыги чередовались между собой. Зодчие не штукатурили собор, и София осталась красновато- пестрой. Звонаря островной церкви услышали на Великом посаде, где жил и трудился ремесленный люд. Шерсть и кость, железо и олово, янтарь и самшит, глина и дерево, звериные шкуры и лен, серебро и медь - все проходит через руки обитателей Великого посада, чтобы стать тем, без чего нельзя жить человеку. Голос Богородицкой церкви долетел до торжища, где полоцкие купцы держали важницу для взвешивания своих и заморских грузов и топницу для перегонки воска. Веселого звонаря услышали монашки-черноризницы в Спасском девичьем монастыре, который стоит на север от Полоцка в излучине Полоты и который основала Ефросинья, дочь князя Георгия Всеславича, а потом подарила монастырю святой крест с частичкой <древа господнего>. Монашки, все как одна, подняли грустные прекрасные лица к небу, и свет, не святой, а земной, весенний, загорелся в их глазах. Недалек от истины был тот человек, что сказал однажды: <Не будь высоких монастырских стен, все монашки давно разбежались бы>. И в Бельчицы, в светлицу великого князя полоцкого Владимира Володаровича, долетел перезвон. У князя болела спина - застудил на охоте, гоняясь за оленями. Уже несколько дней лекари, полоцкие и ромейские, натирали ему спину медвежьим салом и кровью красного петуха, соком серой жгучей крапивы и ядом из зуба черной гадюки. Боль немного утихла. Сегодня князю прикладывали к простуженному месту разогретые камни. Князь морщился, но терпел, ведь завтра- послезавтра надо будет стоять на вече у собора святой Софии. Владимиру Володаровичу перевалило уже за пятьдесят солнцеворотов. Широкая русая борода, пересыпанная сединой, тонкое бледное лицо, цепкие светло-карие глаза, крепкая мужественная фигура - все в нем было от крови Рогволодовичей, и ему не хотелось горбиться и морщиться от боли во время веча. Пусть бояре и купцы, все полочане видят своего князя бодрым, веселым, уверенным. Отворилась высокая, обтянутая рысьей шкурой, обитая серебряными бляшками дверь, и в светлицу вошел тысяцкий Жирослав. Под Гольм, на тевтонов, тысяцким ходил еще Илларион, но недавно внезапно умер после укусов своего же дворового пса. Вече выбрало тысяцким Жирослава, и теперь Владимир Володарович, вглядываясь в суровое бесстрастное лицо нового военачальника полоцкого городского ополчения, думал: <За кого он будет стоять на вече? За меня или за боярских крикунов- подхалимов?> Вошел слуга, объявил: - Великий князь, владыко полоцкий Дионисий приехал. Дионисий был невысок ростом, щуплый, в белом клобуке на голове, в дорожной рясе, поверх которой на кованой серебряной цепи висел большой шестиконечный золотой крест. В руке у Дионисия гордо плыл длинный, темного дерева посох с серебряным набалдашником. Епископ сухой рукой очертил над князем святой крест, спросил: - Все страждет плоть твоя, князь? - Страждет, владыко, - приподнялся с набитых гусиным и тетеревиным пухом подушек Владимир. - Не нахожу покоя. Епископ Дионисий бесшумно сел на мягкий, с гнутыми ножками топчан, снял с головы клобук, положил его рядом с собой, сказал: - Все люди рабы. Один - раб утех плотских, другой - жадности, третий - славолюбия, а все вместе - рабы надежды, и все - рабы страха. Тысяцкий Жирослав тоже сел, но шлем с головы не снял. Толстыми загрубевшими пальцами перебирал по рукояти своего меча. Это не понравилось Владимиру. - С какими новостями пришел, владыко? - спросил князь у Дионисия. - Все новости от бога, - осторожно дотронулся до своего сверкающего креста, погладил его епископ. - Хотят тевтонские купцы на полоцком торжище свою латинскую церковь построить. Рядом с нашей, православной. Их старейшина Конрад ко мне приходил. - Осиное гнездо хотят в Полоцке свить! - воскликнул Жирослав и стукнул ладонью по рукояти меча. Однако великий князь был невозмутим. - И что ты, владыко, ответил Конраду? - внимательно взглянул он на Дионисия. Теперь и Жирослав впился в лицо епископу нетерпеливым взглядом. - Нельзя строить, - звонко и твердо сказал Дионисий. - Наш крест не может соседствовать с крестом латинским. В это время послышался яростный гул ледохода. Двина, протекавшая совсем недалеко от Бельчиц, где была загородная резиденция полоцких князей, застонала, заскрежетала льдинами. Епископ Дионисий живо вскочил с топчана, подбежал к большому окну, ухватился за оловянную раму и стал вглядываться в реку. Лицо его осветило солнце, и он сладко зажмурился, став похожим на разомлевшего от теплой печки котенка, мурлыкающего с поднятым трубой хвостом. Тысяцкий Жирослав тоже подошел к окну. Только Владимир из-за больной, обожженной горячими камнями спины не мог сделать этого, и злость вспыхнула в нем - горячая, неожиданная. Даже в ушах зазвенело. Но он, задохнувшись, прикусив губу, прогнал, выкинул из души эту злость, как хорошая хозяйка выбрасывает из-под наседки яйцо-болтун. Ему надо быть осторожным и терпеливым. Особенно теперь, когда полочане на вече подымают головы, когда, как доносят ему верные люди, все чаще и громче говорят в Полоцке про тридцать старейшин, готовых взять власть в свои руки. О, знает он этих <старейшин>! Некоторые из них моложе его - боярские сынки, богатей, горлопаны, все эти Витановичи, Щепановичи, Мокриничи... Он с трудом захватил власть - приходилось хитрить, выжидать, терпеть удары, чтобы потом нанести удар сильнее и раньше противника. Скинул князя Бориса Давыдовича, его сыновей Васильку и Вячку взял под стражу, потом Васильку заставил постричься в монахи. Вячку, младшего, не удалось запереть в монастырской келье. Сидит Вячка удельным князем в Кукейносе, шлет оттуда дань, которую берет с ливов и латгалов, прикидывается голубком, да видит Владимир, что не послушный голубок, а боевой сокол распростер крылья над Двиной. Теперь Вячка в Полоцке, дважды приезжал в Бельчицы, лестными словами подговаривал идти войной на рижских тевтонов. Когда же увидел, что лесть не помогает, закричал, забывшись, про славу полоцкую, про веру православную, которую надо беречь от чужаков. Хочет лбами столкнуть его, великого князя Владимира, с епископом рижским Альбертом, а через епископа - с папой римским. Проклятый род князей друцких! Никак не угомонятся, все жаждут захватить полоцкий столец, спихнуть с него менских Глебовичей. Так думал Владимир, а владыко Дионисий и тысяцкий Жирослав все глядели на Двину, все слушали гул ледохода, забыв о больном князе. Вот она, судьба князей полоцких! На большом дворе, у самой Софии, стоят палаты каменные, богатые. Злато и серебро там, дорогие уборы и вино заморское. А он, князь Владимир, должен сидеть в Бельчицах и смотреть на город - свой город! - через реку, как смотрит мокрая курица на богатый огород через частокол. И видишь, а не клюнешь. Чудеса в решете, да и только! После Всеслава началось это. Умирая, поделил он Полоцкую землю между своими шестью сыновьями на шесть уделов: Полоцкий, Менский, Друцкий, Витебский, Изяс-лаво-Логожский и Лукомский. Сыновья и внуки его с большим трудом смогли расширить границы, создав уделы Себежский, Слуцкий и Борисовский. Вот на сегодняшний день и вся земля Полоцкая, разве еще Кукейнос и Герцике на Двине. Трудно быть князем, а хочется. Привык он княжить. Когда бояре перед тобой толстые выи склоняют в поклоне, когда народ кричит, тебя славит, когда идешь Двиной дань собирать, - будто поет что-то в душе, будто огненная рука с неба на тебя указывает и неземной заоблачный глас возвещает земле, воде и всему люду: <Он - князь! Он - князь!> Еще мальчишкой-княжичем он почувствовал сладкий хмель власти и однажды даже нарочно порезал палец, чтобы глянуть, какого цвета у него кровь - голубая или красная. Песочные часы, стоящие на столе, сыплют и сыплют в пузатый, синего стекла сосуд тоненькую струйку песка. Течет песок... Течет жизнь... Владимир смотрел на узкую спину епископа, погасив в сердце злобу, он знал одно: как только снова окрепнет, возьмет в свои руки Полоцк, сразу же вытурит этого пса из епископов. Не такие духовники нужны ему, великому князю. - Пусть ставят латиняне церковь, пусть строят, - зычно сказал Владимир. Епископ Дионисий и тысяцкий Жирослав сразу же перестали смотреть в окно, повернулись к князю, и он с радостью заметил в их глазах удивление и растерянность. - Пусть строят, - повторил Владимир. - Крест наш от соседства с крестом латинским плесенью не покроется. А выше Софии тевтонам храм все равно не возвести. - Выше Софии? - задохнулся Дионисий и сразу надел свой клобук. - Да как ты можешь такое говорить, князь? - Полоцкие князья говорят то, что думают, - спокойно глянул на него Владимир. - Пусть построят свой храм за поприще от нашей церкви. А ты что кричишь, отче? Забыл, как под Гольмом нас тевтоны камнями угостили? Хочешь снова лоб под каменья подставить? Епископ слушал князя, бледнел, задыхаясь от гнева, но Владимир, мстя за все, не давал ему рта раскрыть: - Двину все равно не перегородишь. Будет течь, как и текла. А ко мне вчера гонец приехал из Суздаля, от великого князя. И просит князь суздальский, наш с тобой брат по вере, чтобы дали мы вольную дорогу его ячменю, воску и салу, которые люди суздальские в Ригу везут и дальше, за море Варяжское, в Любек и Бремен. Произнеся это, Владимир почувствовал такую силу и бодрость во всех членах, что встал без посторонней помощи, дошел до окна, возле которого несколько минут назад стояли епископ с тысяцким. <Пусть теперь они на мою спину поглядят>, - мстительно думал князь. На Двине гудел ледоход. Река, словно торопясь забыть про долгие месяцы зимнего молчания, трещала льдинами, зловеще шумела зеленовато-белой водой. Через окно Владимир видел высокие красные стены Борисоглебского монастыря, построенного в Бельчицах зодчим Иоанном. Там же возвышалась церковь Параскевы-Пятницы, там были и могилы князей полоцких. - Ваше преосвященство, - за спиной у князя обратился к епископу тысяцкий Жирослав, - мужи-полочане завтра вече созывают. Там и про латинскую церковь решать будут. - Я приеду на вече, - ответил Дионисий. Как и многие священнослужители того времени, он не любил ходить пешком, а ездил верхом на коне. <Не за меня тысяцкий, - понял Владимир. - Не мой человек. Пес боярский. Надо его остерегаться>. Вече! Снова - вече. Как бельмо на княжеском глазу. Руки князю связывает, воле его крылья подрезает. Терпи, князь. Улыбайся боярам, но не забывай о купцах и ремесленниках. Они - твоя опора. Им надо торговать, в моря теплые и ледяные плавать. Им надо свой товар продавать, вот и пойдут они с тобой против боярства, которое сидит в своих вотчинах, отгородившись от всего света, гноит хлеб в амбарах. С тевтонами надо мириться. Епископ Альберт пообещал платить Полоцку дань за ливов. Пусть платит. Тевтоны умеют дань выколачивать. Главное - мир с ними. Будет мир с Ригой - будешь ты, князь, на златоседлом коне сидеть. Пойдешь воевать, послушавшись горлопана Вячку из Кукейноса, - потеряешь и власть, и голову. - О латинской церкви надо хорошенько подумать, князь, - примирительно, миролюбиво сказал Дионисий. Ага, этот ощипанный петух понял, что бояре и с него могут клобук сорвать, в монастыре свечки лепить заставят. Ну что ж, епископ из тех храбрецов, что только в своей постели могут кулаками махать, а чуть прижмет, у них сразу заячьи ноги вырастают. - Мыто тевтоны платят? - спросил у епископа Владимир. - Исправно платят, - ответил за епископа тысяцкий Жирослав. - Храмы святые пустуют, - с горечью вздохнул Дионисий. - На игрища собирается больше народу, чем в храмы. Пойдешь иной раз туда и видишь: одни на дудках играют, другие пляшут, третьи силой меряются. А в иных еще больший дьявол поселился - сидят, знаки друг другу подают, перемигиваются... - Так ты, святой отче, на игрища ходишь? - сделал вид, что удивился, Владимир. Епископ слегка покраснел, засопел маленьким носом. Как только Дионисий и Жирослав выехали из Бельчиц, в светлицу князя Владимира вошел его верный холоп-соглядатай Станимир. У Станимира не было носа - князь отрезал в минуту гнева. Холоп низко поклонился, застыл на пороге. - Что слышно о князе Вячке, безносый? - пронизывая жестким взглядом Станимира, спросил Владимир. - Вячка с малой дружиной и с молодой женой Добронегой остановился на подворье боярина Твердохлеба, родича Рогволода Свислочского, отца Добронеги. - И что же делает Вячка? - Не пьет. С мужами-вечниками ведет переговоры. - О чем переговоры? Тут Станимир задрожал всем телом: - Пока неизвестно, великий князь. - Смотри у меня! - злобно топнул ногой князь. - Можешь и безухим стать. Чтоб все выследил, вынюхал. Пошел прочь, пес! Станимир бесшумно исчез, а князь Владимир приказал позвать к себе ученого ромея, уже давно жившего в Полоцке. Составляя гороскопы, ромей предсказывал князю будущее. Был он смуглолицый, черноволосый, с широкими черными, сросшимися на переносице бровями. На голове носил круглую красную шапочку, на ногах - позолоченные сандалии с острыми загнутыми носами. Князь, конечно же, ничего не понимал в гороскопах. Ромей, как только появился в Полоцке, долго объяснял ему свою мудрую науку. Гороскопы, их составление требуют хотя бы небольшого знакомства с небом, с астрономией. Надо знать, что есть эклиптика - большой круг небесной сферы, по которому проходит видимое глазу годовое движение Солнца. Человек рождается в конкретный месяц, конкретный день, и астролог, составляя гороскоп, устанавливает точку эклиптики этого человека на небосклоне. Начиная от этой точки, все небо делится на двенадцать <домов> - дом счастья, богатства, братьев, родни и т. д. Всегда надо учитывать положение главных планет по отношению ко всем <домам>. Каждая из планет считается <хозяином> того или иного дома. И близость или, наоборот, удаленность планеты от своего <дома> влияют на человеческую судьбу. Одним словом, можно не только ногу - выю сломать на всем этом, но Владимиру нравилась таинственность смуглолицего астролога, нравилось держать в руках и листать потемневшие от времени толстые книги, в которых были нарисованы звезды и солнце, какие-то круги, большие и совсем маленькие. Беседуя с астрологом, князь отдыхал душой. Отодвигались куда-то бояре и их крикливое вече, тевтоны, литовцы, Вячка из Кукейноса. На миг Владимир снова становился мальчишкой, любопытным, озорным, казалось, с деревянных стен менского замка он снова смотрел на залитую лунным светом Свислочь, слушал шум окрестных лесов. Он не верил астрологу, но и сегодня, как всегда, спросил: - Долго ли мне быть князем? Тот хитровато усмехнулся, послюнявил указательный палец и начал листать книгу. Уже не первый год они с князем, не признаваясь друг другу, играли в понятную и приятную только им двоим игру. Что-то детское было в этом. - Планеты на сфере разместились благосклонно к тебе, князь, - сказал ромей и добавил: - Твой епископ ненавидит меня. - Что епископу до тебя? - слегка приподнял брови Владимир. - Епископ не любит умных людей, ибо... - Ибо глуп, как необожженный горшок, - договорил за него князь. Оба засмеялись, а потом астролог, посерьезнев, сказал: - У нас в Константинополе императора берегут, как бога. Император - солнце на земле. Он знал, на какую мозоль наступить князю. Владимир сразу же помрачнел, глаза стали холодными, заблестели. Князь порывисто схватил астролога за плечо: - В моих жилах тоже течет кровь ромейских порфироносцев. Я - князь! У меня дружина! Вече разгоню, особо вредных бояр живьем сожгу. Полоцк будет моим. Слышишь? Моим! - Слышу, - тихо ответил астролог. - Планеты за тебя, князь. Владимир впился остро заблестевшими глазами в лицо предсказателя. Астролог ушел, забрав свои книги, а князь, поднявшись с ложа, забыв о болезни, подбежал к окну, стал жадно разглядывать златоглавую Софию, большой двор, каменные палаты за рекой. Там он должен находиться, там ему сидеть великим князем. Стон вырвался из груди Владимира. Неслышно отворилась дверь, и в светлицу вошла княгиня Ульяна с тоненькой свечкой в руках. Владимир глянул на нее, и на сердце стало легко и светло. - Почему не лежишь, князь мой? - с лаской в голосе сказала Ульяна. - Ты же болен. Ложись, князь. Владимир припал головой к ее плечу, спросил: - Что это ты со свечкой ходишь, Ульянушка? Вечер еще не наступил. - Злой дух от тебя отгоняю, болезни, - слабо улыбнулась княгиня. - Тяжко тебе, плохо. Я все вижу. Ночи не спишь, все о чем-то думаешь. Знаю, о чем. Владимир приподнял голову, вопрошающе взглянул на жену. Лицо ее будто светилось, глаза глядели с любовью и в то же время с жалостью. - Не думай, князь, о большой власти. Бог - единственный властелин всего. Есть мы с тобой. Есть дети наши. Дети нас любят. Чего же нам еще желать? - Ты что? - зашептал Владимир, отодвигаясь от жены. Словно адским жаром обдало его с головы до пят. - Ты что? - Пожалей себя, мой князь, - умоляюще глядела прямо в глаза ему Ульяна. - Все на земле преходяще. Власть, сила, богатство - все пройдет. О душе думай. Обо мне думай и о детях своих. Мы - душа твоя, князь. - Ты с ума сошла, - почти оттолкнул ее от себя Владимир. - Разве я не о вас думаю? Разве не ради вас муки мои, бессонница моя? Он смотрел на жену с ненавистью, но княгиня знала, что он любит ее, и спокойно, как на мальчишку-бедокура, глядела на великого князя. Она погладила его по голове и почувствовала, как снова эта гордая голова склоняется на ее плечо. Осторожно погладила его шею, и крепкая, налитая силой мужская шея сделалась мягкой, покорной. - Чего же ты хочешь, Ульянушка? - прошептал Владимир, и голос его задрожал. - Не нужна тебе великая власть, князь, - тихо ответила Ульяна. - Сломает она тебя, сокрушит. Железное сердце, железные руки и ноги для власти нужны. А ты слабенький. Ты что журавль в небе. Все стрелы в тебя попадают. Эти слова она говорила про высокого широкоплечего мужчину, про богатыря, который на вытянутых руках отрывал от земли кадь, полную зерна. Но она хорошо знала его, знала, что права, когда говорила эти слова. Он был камнем и был воском. - Чего же ты хочешь? - снова повторил свой вопрос дрожащим голосом Владимир. - Наш сын Яков - княжич. Дочь наша Красава за хорошим мужем, боярыня. А мы с тобой, князь, давай пойдем в монастырь, за детей наших молиться. Не успела она кончить, как Владимир вырвал у нее из рук свечку, сломал, смял, растоптал ногами. Казалось, и ее растоптал бы. - В монастырь захотела? - наливаясь горячей кровью, закричал князь. - А Полоцк? Кому я Полоцк отдам? Им? - рукой, сжатой в кулак, он тяжело махнул в сторону Софии. - Или, может, рижскому Альберту? Или сосунку Вячке? Княгиня спокойно встретила извержение этого вулкана. - Мужчины думают о том, чтобы была крепость, а женщины - чтобы лепость, - сказала она и, нагнувшись, начала собирать с дубового пола комочки воска от растоптанной князем свечки. - Зачем святую свечку погубил? - с укором говорила она князю. - Бог не простит. - Бог? - задохнулся Владимир. - А где был твои бог, когда полоцкое вече прогнало меня из княжеских палат? Где он был, когда меня на полоцких улицах грязью закидывали? Красивое худощавое лицо княгини побледнело, она перекрестилась, положила мужу руки на плечи, страстно зашептала: - Проси у бога прощения за свои слова неразумные. На колени стань. Бей челом, чтобы простил тебе дерзость твою! Владимир с испугом, как мальчишка, глянул на княгиню, вздрогнул, грузно опустился на колени. Княгиня подошла к стене, сняла с нее большой крест-складень, с крестом в руках опустилась на колени рядом с мужем. - Святой боже, - тихо заговорила она, - в тиши небесного Иерусалима услышь меня, рабу свою. Дан счастье роду моему. Дай силу мужу моему. Дай, боже, чтобы не увидела я смерть детей моих дорогих, пепелище на месте дома своего. Они стояли на коленях, князь и княгиня, а за широким окном бурлила освобожденная Двина, мокрые льдины трещали, звенели, налезали друг на друга, и не было льду никакого спасения - под огненным взглядом солнца он крошился на маленькие кусочки, выпрыгивал, как живой, на берег и там плавился, исчезал, превращался в сверкающие серебряные лужицы. Князь Владимир плохо спал всю ночь. Слезы душили его, холодный страх обволакивал сердце. Снилось ему, что святая София на огромной красной льдине - не от крови ли? - отплывает от него по Двине. Бежал князь берегом реки за Софией, руки к небу протягивал, спотыкался, а София растворялась в тумане, отдалялась, и князь не выдержал, упал, а когда поднял от земли голову, взгляд его натолкнулся на рижского епископа Альберта. Альберт стоял по колено в воде, руки распростер, смеется, ждет, пока София к нему подплывет. А утром на большом дворе ударил вечевой колокол. Выходили из своих палат бояре, спешили с торжища купцы, ремесленники гасили огонь в горнах, откладывали в сторону молотки, клещи, стамески. Все шли на площадь перед Софийским собором. Уличные мальчишки тоже мчались туда, но стража из городского ополчения отгоняла их от Софии длинными ореховыми палками. Детские уши, как и женские, как и уши холопов, не должны слышать, о чем говорят и спорят мужи-вечники. Детям, женщинам и холопам не дана мудрость, их слабые души блуждают в потемках. Князь Владимир с биричом Алексеем, с небольшой стражей на двух челнах переплыли через Двину из Бельчиц в Полоцк. Вои длинными шестами отталкивали серебристо-серые льдины. София глядела на князя со своей недосягаемой высоты. Князь шел к помосту в центре площади, и народ расступался перед ним. Кое-кто кричал здравицу, иные ж, их было немало, смеялись над князем и биричом, чуть пальцами на них не показывали. Площадь гудела. Вороны каркали, кружились над ней, словно у них, ворон, тоже собиралось свое птичье вече. Князь взошел на невысокий деревянный помост, застеленный дорогими опонами, поклонился сначала Софии, потом, на четыре стороны, вечу. На помосте уже стояли епископ Дионисий, посадник Ратша, тысяцкий Жирослав, наиболее влиятельные и богатые бояре. Справа от помоста, в нескольких шагах от себя, Владимир увидел плотную стену бояр - густые бороды, высокие собольи шапки, длинные, расшитые золотом и серебром шубы. Слева стояли ремесленники, рукодельные люди. Одежда у них была беднее, но гонору не меньше, чем у бояр. - Мужи-полочане, - громко сказал посадник Ратша, - по призыву колокола мы собрались сегодня перед святой Софией. Пусть мудрыми будут наши слова, твердыми - наши души. По закону предков мы будем делать все, что потребуют от нас бог и стольный город Полоцк. Владимир смотрел на посадника и думал, что он, как и Жирослав, и епископ Дионисий, мягкой травицей стелется перед боярами. А недавно же боялся в глаза взглянуть ему, князю. Между тем посадник продолжал, повышая голос, чтобы все услышали: - Тевтонские купцы, купцы с Готского берега, Любека и Бремена просят мужей-полочан позволить им построить на нашей земле, в городе Полоцке свою латинскую церковь. Хотят они своему богу молиться в этой церкви. Казна у них есть, зодчие и каменотесы - тоже. Что скажете, мужи-полочане? Посадник умолк. Владимир напряженно замер, почувствовал, как сильнее начало биться сердце. Епископ Дионисий, конечно же, успел рассказать всем, кому счел нужным, что он, князь Владимир, не против латинской церкви в городе. Сейчас выяснится, что думает на этот счет вече. Посмотрим, сколько врагов у него, князя. - Прочь тевтонов! Прочь! - закричало сразу несколько сотен голосов. - Пусть строят! - дружно крикнуло левое крыло веча - ремесленные люди и купцы. Поднялся крик, шум. Вечники махали руками, палками, бросали вверх шапки. - Прочь тевтонов! - гремело на площади. - Пусть строят! - с неменьшей силой громыхало в ответ. Казалось, два водоворота, два бурных весенних течения столкнулись на вечевой площади, и каждое хотело победить, одолеть противника. Бояре справа молчали, да князь знал, что теперь не они кричат, а кричат их гривни, их серебро, которое они щедро, не скупясь, раздают тем, кто дерет за них глотку на вече. - Прочь тевтонов и их заступника Владимира! Хотим для Полоцка тридцать старейшин! - вдруг прокатилось по площади. Сначала эти слова крикнули несколько человек, однако подобно тому, как ветер, залетевший с поля в лес, раскачивает все больше и больше деревьев, так и этот крик постепенно завладел всей площадью. - Хотим тридцать старейшин! Долой князя! - бушевало вече. Владимир побледнел, глянул на бирича, молодого рослого парня. Тот заметно растерялся - то расстегивал, то снова застегивал свое красное корзно. Тогда князь поднял вверх десницу в боевой перчатке. Князь просил, требовал слова. Вече смотрело на эту руку и постепенно успокаивалось. - Мужи-полочане, - сказал Владимир, - когда в последний раз горел Полоцк? Этим, казалось бы, простым вопросом он ошеломил вечников. Вече еще не понимало, куда гнет князь. Самые отъявленные крикуны на миг притихли. - Когда враг жег и грабил ваши усадьбы? Когда плакала София? Князь кинул взгляд на собор, перекрестился. И все вече глянуло на Софию. Золотые облака плыли над семью ее главами. - Не было пепла и крови? - допытывался князь. - Не тащили ваших жен, дочерей на позор? А почему? Почему, скажите! Потому что я и моя дружина стоим на страже Полоцка и Полоцкой земли. Знаете, сколько на моем теле ран? Я бился с ятвягами и уграми, тевтонами и свеями. Я топил коня в жемайтских болотах. Клянусь могуществом нашей матери-церкви, что никто не переломит копье о святую Софию! - Слава князю! Слава Владимиру! - дружно зашумела площадь. - Долой бояр-многоимцев! - закричали слева, где стояли рукодельные люди и купцы. Вече заволновалось, забурлило. Замелькали палки, пошли в ход кулаки. Уже драли друг другу бороды, уже боярская челядь спешила вступить в драку за своих хозяев. Владимир чувствовал, что победа близка, что еще минута-другая и он снова будет на белом коне. София со своей высоты уже улыбалась ему, и он, в глубине души, вырастал под облака, становился вровень с нею. За такой миг можно отдать полжизни. Вдруг площадь затихла, и эта тишина была столь неожиданной, что князь вздрогнул. Разрезая толпу, к помосту в центре площади шло несколько человек - три или четыре. Вече расступалось перед ними. Они подошли к помосту, и все увидели разорванную одежду, окровавленные лица. Главный из них, седобородый старик, поднялся на помост, поклонился в пояс собравшимся. - Я Доброслав из Кривичского ста, - сказал старик, покачнувшись. - Мы плыли на Готский берег. У Земгальской гавани на нас напали тевтоны. Убили корабельщиков и кормчего, забрали товар. Смотри, Полоцк, на раны сыновей своих! Смотри, София! Старый купец крестился на Софийский собор и плакал. Сыновья его, израненные, окровавленные, стояли возле помоста, глядя на отца. Владимир понял, что неожиданное появление купца может испортить ему все дело. Снова белый конь убегал от князя, насмешливо ржал издалека. Но это был еще не самый болезненный удар. Главное испытание ждало князя впереди. Только стало успокаиваться вече, выслушав ограбленных купцов, как на площади появился князь Вячка с десятком своих воев. Светло-русые его волосы развевал ветер. Темные брови были строго сведены на переносице. <Что тут надо этому сосунку? - в бешенстве подумал Владимир. - Давно надо было замуровать его в монастыре, как брата. Боже, клянусь тебе, как только развеются черные тучи, как только снова укреплюсь на полоцком престоле, сразу же выгоню его из Кукейноса, выброшу в Новгород, в Псков, к эстам, куда смогу, только бы не было его рядом>. Вячка подошел к помосту, но подниматься на него не стал. Поклонился князю Владимиру, посаднику, тысяцкому и епископу, потом поклонился всем вечникам. Высокая его фигура была видна всем. - Мужи-полочане, - волнуясь, начал речь кукейносский князь, - как вы можете спокойно глядеть на обиды ваших людей? Почему не ослепнете от стыда? Где ваш гнев? Где сила ваша? Кто вы - мокрые воробьи или вольные соколы? Вячка повернулся лицом к собору, встал на колени, заговорил громче, и голос его услышала вся площадь, хотя не все уже видели его. - Святая София! Где меч Всеслава? Дай мне его, и я пойду на тевтонов, освобожу Двину, наш извечный Рубон, проложу дорогу к морю. <Скоморох, - думал про Вячку князь Владимир. - Одичал там в своем Кукейносе. Стал язычником, молится рогатой сосне, а тут вон как запел. Скоморох!> Князь сплюнул, правда, осторожно, чтобы, не дай бог, вече не заметило. А Вячка, не поднимаясь с колен, вдруг простер к нему руки, заговорил, обращаясь только к нему, Владимиру: - Великий князь! Отчего не седлаешь коня? Веди дружину на Ригу, ударь копьем в огненную пасть дракона. Ты мудрый и храбрый, ты уже водил нас на Альберта. Пойдем еще, князь! Все вече замерло, глядя на Владимира, сотни глаз, как невидимые стрелы, пронзали его насквозь. Глядели бояре и купцы, ремесленники и вои. И все ждали. <Что делать?> - мучительно раздумывал Владимир. Впервые в душе его шевельнулась жалость, непонятная ему самому. Кого он жалел? Себя? Свою недосягаемую мечту? Княгиню Ульяну? Жалость такая приходила к нему и раньше, но только дома, в своей семье, рядом с княгиней. На площади же, перед народом, сердце у него всегда было словно из железа. А сегодня впервые железо дало тоненькую трещину. <Что делать?> - думал князь. Он сошел с помоста, поднял Вячку с земли, трижды поцеловал его и сказал так, чтобы до всех ушей долетело: - Встань, брат. Одна у нас отчизна - Полоцк. И будем биться за него, своего живота не жалея. Вячка, легко поднявшись на ноги, тоже поцеловал Владимира. - Слава! - гремело на площади. - Слава князьям Вячеславу и Владимиру! Владимир с Вячкой, взявшись за руки, взошли на помост, и всеобщий радостный крик приветствовал их появление. Владимир стоял рядом с Вячкой, улыбаясь ему и вечу, а сам вспоминал о страшной, нелепой смерти своего родича, брата жены Артемия. Богатым, хлебосольным боярином был Артемий, меду и доброго слова гостям не жалел. Много было у него друзей, но и враги, как водится, имелись. Любил Артемий разных зверюшек, разную пушистую хвостатую живность. По усадьбе у него прирученные белки бегали, на плечи гостям прыгали. Выдра в пруду плавала, медведь по двору бродил без цепи. И вот однажды из Киева привезли Артемию хомячка - теплый светло-русый комочек, глазки - как капельки степной воды. Такой был ласковый, такой мягкий, на руках у боярина дремал. Не мог натешиться им Артемий. И однажды особенно ласково гладил зверька, к груди прижимал. Да в тот самый миг, когда хотел что-то приказать слугам, раскрыл рот, хомячок скользнул ему в самое горло. То ли рот боярина норой ему показался, то ли научили этому те, кто подарил его боярину, - только перегрыз хомяк все кишки Артемию, вмиг в могилу свел. Пожимал Владимир руку Вячке, улыбался ему, а сам думал: <И этот только прикидывается ручным. А разинешь рот - выгрызет нутро>. Всеми колоколами гремела София. Бушевало вече. - Слава! - кричали мужи-полочане. <Кричите себе, кричите, - думал Владимир, улыбаясь вечникам. - Дружину к Риге я не поведу, а если и поведу, то не скоро. Мне не с Альбертом драться надо, а с вами. Княжескую власть я вам не отдам>. Князю остро, до горькой слюны во рту, захотелось как можно скорее вернуться в Бельчицы, в свою светлицу, увидеть княгиню Ульяну, почитать пергаменты. Больше всего любил он читать поучения святого Ефрема, великого Иоанна Златоуста и Феодосия Печерского, тех, что, словно старательные пчелы, кормились словом божьим. А вече уже кричало здравицу только одному Вячке, будто его, Владимира, на помосте и не было. - Слава князю кукейносскому! - подбрасывали шапки вверх вечники. - Слава Вячке! Веди на тевтонов, князь! И вдруг небогатый купец Василь из Заполоцкого ста пронзительно закричал: - Меч Всеслава - Вячке! Площадь словно ждала этого, сразу подхватила: - Меч Всеслава - Вячке! И пошло-покатилось: - Меч Всеслава - Вячке! Владимир, стоя рядом с Вячкой, вымученно улыбался, а у самого пот катился по вискам. Тяжело было ему слышать это. Только самому достойному воеводе вручает полоцкое вече Всеславов меч, и освящают его в самом Софийском соборе. Накричавшись, мужи-полочане решили: за седмицу выковать меч, освятить его и вручить прилюдно князю Вячеславу Борисовичу Кукейносскому. Меч вызвался выковать на своем подворье боярин Иван, у него были знатные мастера кузнечного дела. На том вече и разошлось, растеклось с площади, и только вороны все не могли успокоиться, все летали над Софией. Глава третья (часть II) Вместе со всеми пленными Якова гнали на север от Княжьего сельца, от Горелой Веси в Друцкую землю. Сначала шли по льду Березины, и тащить сани с награбленным добром, в которые впрягли Якова вместе с другими молодыми невольниками, было не очень тяжело. Но через десяток поприщ друцкий воевода Зернько приказал повернуть с Березины на восток, в направлении Друтеска. Тут уже надо было идти по целине, по заснеженным лесам и болотам, и сани сразу прибавили в весе, будто были нагружены железными крицами. Пленных, как подсчитал Яков, было сотни полторы, в большинстве - молодые мужчины и парни. Рядом с Яковом, обливаясь потом, тянул сани кузнец Чухома. Он все учил Якова, шептал ему: - Ты спокойно тяни, не дергай, а то жилы надорвешь. Нам с тобой еще жить надо. Он был старше Якова на семь или восемь солнцеворотов - в самом расцвете мужской силы - и славился кузнечным мастерством по оба берега Свислочи. Его даже побаивались немного - смерды всегда боялись людей, имеющих дело с огнем и железом. Простой человек, считали в весях, не может размягчить металл так, чтобы тот начал литься, как вода. Только колдуну под силу такие чудеса! Да только никаким колдуном Чухома не был. Добрые синие глаза были у него, мягкие пшеничные усы. - А что же князь Рогволод нас не оборонил? - спросил однажды Яков. Чухома глянул на него, горько улыбнулся: - Князь Рогволод себя берег, терем свой... А мы?.. Что мы ему? Он посидит немного в Княжьем сельце, окрепнет и сам пойдет набегом. На Туров или на Слуцк. Оттуда себе смердов пригонит. Гоняют нас, брат, как скотину, от князя к князю. И никуда не спрячешься. Слышал я, правда, что в полуденных степях, далеко за Киевом, живут вольные бродники и воеводой у них какой-то Пласкиня. Да это далеко, до них - как до неба. Привалы были нечастые. Когда останавливались, друцкие вои приказывали невольникам собирать в лесу хворост, разжигать костры. Есть давали только хлеб и воду. На одном из привалов Яков увидел ворожбу самого пожилого из невольников - Творимира. Когда принесли хлеб, Творимир взял кусок, понюхал его, пошептал что-то, покрутил в руках, разломил и вытащил из хлеба, под удивленные, испуганные вздохи соседей, длинную прядь человеческих волос. Воевода Зернько спешил - могла быть погоня. Старались оставить меньше следов, затаптывали костры, снова шли через леса, по глубокому снегу. Яков все еще никак не мог поверить в то, что он раб. Все, что происходило с ним, с Чухомой, казалось страшным, горячечным сном. Вот-вот придет кто-нибудь или приедет, разбудит всех, растолкает, и проснется Яков в Горелой Веси, и Настасья будет топить печь, и, перекусив, пойдут они с утра в пущу распутывать узлы звериных следов. Возьмет Яков свой топор, чтобы нарубить можжевельника коптить лосятину. Смачно хрустнет под топором дерево... Подбежит Мирошка, засмеется, запустит в него, Якова, снежком... Промозглый холод добрался до ног. Друцкий вой, молодой, синеглазый, взмахнул кнутом, ударил по ногам, бросил со злобой: - Пошевеливайся, вол подъяремный. Яков прикусил губу от боли, но успел удивиться: <Почему это он меня волом называет?> - Ты что ж, православный, своих людей хвощешь? Мы ведь не чудь, не печенеги, - сказал Чухома. Вой глянул на кузнеца, хотел и его огреть кнутом, да вместо этого сморкнулся, прижав к ноздре большой, посиневший на морозе палец. Только тут окончательно понял Яков, что не сон все это, не лихорадка-трясуха, и от обиды и горя заплакал. - Терпи, Яков, - подбадривал его Чухома. - Быть не может, чтобы загнали нас в оглобли. Как-нибудь выкрутимся. Яков, застыдившись своих слез, улыбнулся товарищу по несчастью. Через день-два дознались друцкие вои, что Чухома - кузнец, и высвободили его из ярма. Чухома подозвал воеводу Зернько и, смело глядя тому в глаза, назвал Якова своим унотом, водоносом и молотобойцем, потребовав, чтобы парню тоже дали вольней вздохнуть. Яков шел рядом с Чухомой и радовался, что бог свел с таким человеком. А над лесом щедро рассыпало лучи солнце. Деревья тянули к нему обмороженные ветви, готовились встречать весну. На небольшой полянке, на солнцепеке, увидели высокий муравейник. Выбежав из своих темных нор, муравьи замерли, сбившись в блестящие желто-коричневые комки. Казалось, они о чем-то договариваются, оглядываясь, чтобы люди не услышали. Весна съедала снег. Там-сям обнажались темные мокрые лысины. Санные полозья прилипали к земле. Воевода Зернько не рассчитал. Он думал добежать до Друтеска по твердому гладкому снегу, но весна догнала его. Воевода был зол, как медведь-шатун, которого неожиданно подняли из берлоги. Он ругал своих воев, бил невольников. Сани воевода приказал порубить и сжечь. Запылали огромные костры. Пленники глядели на них с затаенной радостью. Воевода, мрачный, насупившийся, ехал впереди своих воев и невольников. Он уже понял, что набег на Свислочь не прибавит ему богатства. Таял снег... Таяли силы пленников... Несколько умерло, иные убегали, дождавшись ночной тьмы. Те же, которые еще шли, были худые, измученные, оборванные. Ночью зашумел теплый южный ветер, нагнал тучи на все небо. Воеводу, спавшего в походном шатре, разбудило странное всхлипыванье. Схватившись за меч, он высунул голову из шатра. С неба лил непроглядный дождь. Весь лес был наполнен неясными шорохами, шепотом - это оживали, распрямлялись под благодатным дождем окаменевшие от стужи деревья. Не дойдя несколько поприщ до Друтеска, воевода Зернько продал большую часть пленных полоцким купцам, с караваном которых столкнулся в лесу. Полочане ехали на возах, весело перетирали колесами снег с грязью. Яков с Чухомой попали к полочанам и, надо сказать, вздохнули с облегчением - хватит, наслушались на привалах, как опьяневший от вина и медовухи воевода кричал, что прикажет своим воям порубить мечами всех свислочских пленников. Полочане посадили их на возы, накормили на привале пареной репой и зайчатиной. - Откуда ж вас гонят? - поинтересовался у Якова молодой белолицый купец с рыжей бородой. - Мы свислочские. Вольные смерды князя Рогволода Свислочского, - ответил Яков. За всю долгую дорогу он только изредка перекидывался словом-другим с кузнецом Чухомой, и ему не терпелось поговорить со свежим человеком. - Теперь будете невольниками, - вздохнул купец. - Продадут вас на какой-нибудь боярский двор. Челядью боярской станете, - казалось, он сочувствовал Якову и Чухоме. - Вот если бы вас в Полоцк отвезли, - продолжал купец, помолчав, - там уже легче. Город большой, людей море... А церкви какие! А палаты боярские и княжеские! Там было бы легче... Сам воздух полоцкий человека вольным делает. Он хотел еще что-то добавить, но пожилой купец, может, его отец, крикнул с соседнего воза: - Прикуси язык, Михалка! - и сердито глянул на Якова. Купцы везли из Киева железный товар, женские украшения, амфоры с ромейским вином. На одном из привалов они даже угостили вином Якова и Чухому. <И все равно они нас продадут, - потерянно раздумывал Яков. - Как продают браслеты и конские подковы... Эти купцы, и Михалка тоже, будут ездить в Киев, в дальние края, даже за море, а я высохну, сгорблюсь на подневольной постылой работе. Зачем мне жизнь? Зачем такая жизнь? Лучше б мне было птицей на свет родиться. Однако ж и птицу ловят в силки и сети... До конца дней своих буду работать, как вол, до черных мозолей и Свислочи с Березиной никогда больше не увижу>. Он опустил голову на грудь, и слезы невольно полились из глаз. Молодой рыжебородый Михалка с сочувствием поглядывал на него. - Ты что это, Яков? - хлопнул его рукой по плечу Чухома. - Негоже тебе слезы лить. Ты же хлопец-сорвиголова, палец в рот не клади. Я же тебя знаю. От слез только болотный туман густеет. Не плачь. Все, даст бог, образуется. И Михалка сказал Якову: - Не плачь. Яков утер слезы рукавом свитки, начал глядеть на лес, на дорогу, на небо, что все больше яснело, наливалось весенней голубизной, и потихоньку успокаивалось растревоженное сердце. Он вспомнил о Мирошке с Настасьей. Где они теперь? Может, и их кто-нибудь гонит сейчас в чужую сторону? А может, пересидели беду в лесу, спрятались и теперь греются у костерка, сухой хворост в огонь подбрасывают? Яков с Чухомой и еще десяток невольников попали в конце концов на подворье боярина Ивана, огороженное высоким дубовым забором, грязное, в глубоких ямах, в коровьих лепешках. Боярин Иван вел хозяйство с размахом. Топил и клеймил комья воска, жег лес на золу для варки мыла, выделки кож и окраски сукна, гнал деготь. Все это богатство на стругах и лайбах вез по Двине на Готский берег и дальше. Но пришли тевтоны, захватили устье Двины, и стало трудно, а потом и совсем невозможно его корабельщикам прорываться в Варяжское море. Вот почему на вече боярин Иван поддержал князя Вячку и даже вызвался из своей руды и своими руками (то есть руками своих челядников) выковать князю Всеславов меч. <Беда заставила нас пересесть из челна на боевого коня>, - говорил он родовитым боярам, которые далеко не все хотели идти войной на тевтонов. Боярин Иван сам встретил своих новых работников, захотел взглянуть на каждого из них. Он знал всех коров в своем большом стаде, тем более должен был знать челядь. Новые челядины стояли, сбившись в кучку, посреди широкого двора. Они были исхудавшие, обессилевшие, и это сразу отметил своим хозяйским оком боярин. <Нелегко мне будет их откормить, - подумал он. - Кожа да кости... Да с божьей помощью за седмицу поставлю бедняг на ноги, дам хлеба и репы вдоволь, а тем, кто пойдет на особо трудную работу, и мяса дам>. С этой минуты боярин стал для челядников отцом родным: кормил и поил их, одевал-обувал, приют давал, старанию и упорству в труде учил, за лень наказывал. Как за каменной стеной были слуги за своим боярином. Мог челядин ударить вольного человека и укрыться в боярских хоромах. Боярин же, если хотел, не выдавал своего работника, а платил тому, кого ударили, за обиду, за понесенный стыд. Боярин был пчелиной маткой, а челядин - маленькой пчелой. Боярин был могучим кряжистым дубом, а челядин - былинкой. Боярин был отцом заботливым - чуть что не так сделал челядин, сразу ухо отрезали ему под самый корень. Так и начали жить Яков с Чухомой на боярском подворье. Весна уже вовсю хозяйничала: снег сошел, ручьи отголосили. Уже и калужница желтая, стыдливая, по лугам-болотам побежала. Боярин Иван помнил свое обещание, данное полоцкому вечу, - за седмицу выковать меч для князя Вячки. Лучше б ему было не давать такого обещания! Сделали его кузнецы меч, а когда боярин решил испытать и ударил им по варяжскому мечу, только рукоять с крестовиной в боярской руке осталась. Клинок же со свистом отлетел, мальчонку, гнавшего гусей на луг, поранил. Тогда Иван, втайне от мужей-вечников, из Полоцка тевтона Фердинанда пригласил. Фердинанд тот уже второй солнцеворот жил на торжище, скупал полоцкую пеньку для рижских корабельщиков. Ходили о нем слухи, что он искусный мастер по железу - что хочешь сделает. Фердинанд приехал на повозке с полотняным верхом, был одет в плетенную из стальной проволоки кольчугу - видно, побаивался нападения в дороге. В боярском тереме он с большой радостью и облегчением стянул с себя тесную кольчугу, оставшись в мягкой атласной рубахе. Крупные капли пота выступили у него на лбу и на висках. Боярин Иван сразу же усадил гостя за стол с богатым угощением. После третьего кубка меда Фердинанд повеселел, заулыбался, шепнул боярину в заросшее седым волосом ухо, что он, Фердинанд, очень хороший человек, что дома, за Варяжским морем, к нему относились с почтением и что он (ха-ха!) совсем не прочь ущипнуть мягонькое женское бедро. Боярин Иван слушал его внимательно, согласно кивая головой, не забывал подливать меду. Оба были веселые, довольные, раскрасневшиеся. Наконец боярин заговорил про меч. Фердинанд сказал, что у них, в Саксонии, каждому мечу, как новорожденному сыну, дают имя. Есть меч <Лев>, меч <Рудольф>, меч <Карл>... - Мне нужен меч <Всеслав>, - перебил Фердинанда боярин Иван. - Всеслав? - наморщил Фердинанд загорелый низкий лоб. - А кто это такой? Чем прославился этот человек, чтобы его именем назвали рыцарский меч? - Всеслав был великим князем полоцким и киевским, - терпеливо начал объяснять боярин. - Хоробрым князем. Он родился в сорочке... - В сорочке? - удивился Фердинанд. - Ага-ага, понимаю. Бывают дети, которых бог отправляет на белый свет из материнского лона одетыми. - Он засмеялся своей догадливости. - И вот эту <сорочку> Всеслав всю жизнь носил с собой. Она оберегала его от врагов. Он сделал Полоцк могучим. - Да-да, Полоцк - могущественный город, - согласился саксонец. - Иначе я не жил бы в нем. - Он громко рассмеялся. За ним мелким заливистым горошком рассыпался боярин Иван. - Ты должен выковать меч. Самый лучший в Полоцке, - трезвея, сказал боярин. - Я хорошо заплачу тебе. Тут и Фердинанд начал трезветь. Делать-то мечи он делал, но давно. Рука и глаз с тех пор могли отвыкнуть. Ему нужны помощники, много помощников. Нужен хороший металл. Нужны мед, пиво, мясо, мягкий хлеб... - Будет, будет... Все будет, - хотел прервать его боярин. Но Фердинанд словно не слышал и не видел боярина. Ему, Фердинанду, кроме всего этого нужна молодка, чтобы подавала на стол, когда он проголодается, мед, пиво, мягкий хлеб... При этих словах боярин поморщился, буркнул, будто про себя: - Жаба заморская. - Какая баба? - насторожился, недослышав, Фердинанд. - Будет, говорю, тебе баба, - мрачно пообещал боярин. - А теперь, боярин, - сказал Фердинанд, напоследок еще раз отпив из кубка, - отпусти меня на три дня в Полоцк. Инструмент свой кузнечный привезу, книгу ученую о горячих и холодных металлах. Жди меня через три дня. В это же время Чухоме и Якову как будущим подручным Фердинанда был дан строгий приказ искать болотную руду, варить и ковать из нее железо. Возле Полоцка такой руды не было, и они вынуждены были пойти на плоту вверх по Двине, потом с Двины спуститься до истоков реки Уллы. Их сторожили, следили за каждым шагом и движением боярские тиуны, так что сбежать в пути не было никакой возможности. Суровая величественная природа открывала им свое неповторимое лицо. Бесчисленные озера были рассыпаны в этой глухой лесной стороне. Они сверкали под солнцем, как осколки голубого стекла. Налетал ветер, шумел в молодой зеленой осоке, накатывал на низкие песчаные берега сине-черные волны. Валуны грели на полянах свои замшелые бока. Там-сям поднимались могучие ели, как островерхие воинские шатры. Синицы оживленно бегали и звонко тинькали в густом мраке колючих еловых лапок. Холодные пенистые ручьи прорезали равнину торфяников и лугов. Желтел мох, а под ним мертвым сном спала гнилая болотная вода. На берегу Уллы Чухома нашел залежи темно-красной руды, она податливо липла к пальцам. Срезали заступами дерн, начали копать руду. Из глины, привезенной с собой на плоту, смастерили две небольшие печи-домницы. Глину, чтобы не трескалась от большого огня, смешивали с песком и дресвой. У самого дна печей Яков под наблюдением Чухомы сделал отверстия, вставил в них глиняные трубки-сопла, через которые внутрь печей нагнетался воздух. Засыпали в домницы древесный уголь вперемешку с кусками руды, подожгли... Яков трудился с охотой, с большим интересом к делу, с которым столкнулся впервые. Пот заливал глаза, но он, не обращая внимания, делал все, что приказывал Чухома. Только работа, тяжелая, до изнеможения, могла хоть на миг дать отдых израненной пленом душе. - Молодчина, Яков, - хвалил его Чухома. - Быть тебе кузнецом. Запомни: без кузнеца земля безрадостна. Радость мы даем рудой своей, железом своим. - Из руды и мечи выкованы, которыми нас пленили, - тихо возразил Яков. - Тут не кузнецов вина, - усмехнулся Чухома. - Птицы небесные не виноваты, что с неба Перун в людей стреляет. Так и мы. Слышал я, что меч, для которого мы руду плавим, на доброе святое дело пойдет. - Для князя Вячки, против тевтонов воевать, - подсказал один из боярских тиунов. - Вот видишь, Яков? Не только зло от железа. Зло от злых людей, а не от железа. Огонь и сырой воздух делали в домницах свое таинственное, непонятное многим людям, в том числе и боярским надсмотрщикам, и Якову, дело. Чухома загадочно и торжественно улыбался. Один он знал, что в этот самый час душа огня и душа руды сплетались в один неразрывный клубок, в одно целое, чтобы породить звонкоголосое желанное дитя - железо. Правда, это еще не чистое железо, это крица, в ней еще много шлака. Крицу надо будет докрасна раскалить в горне, кинуть на наковальню и бить, бить, расплющивать могучими молотами, чтобы выгнать из нее больной болотный дух. Подождали, пока остынут домницы, разбили, разломали их, теплые крицы погрузили на плот. Темно-вишневая заря горела над землей. Всхлипывала вода в осоке. Звезды трепетали во мраке, как золотые небесные слезы. Яков стоял на плоту, отталкиваясь от топкого дна длинным березовым шестом. Болела спина, но душа была ясной и спокойной. <Я молодой, - думалось ему. - Мне еще жить да жить. Я сильный. Никогда я не буду рабом. Никогда>. Он вспомнил слова молодого купца Михалки, что сам полоцкий воздух делает человека вольным, и радость, давно забытая птица, запела в его душе. Он уже знал, как спастись, - надо бежать в Полоцк, в город, затеряться среди людей. Надо убежать, а там - что будет, то будет. Как только они прибыли на боярское подворье, сразу же, с согласия боярина Ивана, их взял под свою опеку саксонец Фердинанд. Он выпытал у боярина, кто из его людей пригоден для кузнечной работы, и вместе с Чухомой в кузнецы попал и Яков. Фердинанд, в новеньком кожаном переднике, в новых, только что сшитых сапогах, собрал всех своих подручных - и молотобойцев, и горновых, и водоносов - в кузнице, сказал, как и все тевтоны, медленно, смешно выговаривая чужие слова: - Вместе работать будем. Я не вашей земли человек, но я хороший человек. Я люблю есть, пить вино, люблю много спать, люблю женщин. Вы, наверное, тоже все это любите? Но еще я люблю и умею работать. Он на минуту умолк, глянул на своих помощников - понимают ли его? Понимали. Слушали внимательно. Это еще больше вдохновило Фердинанда. Возбужденно махая руками, он продолжил разговор: - Нам надо выковать меч <Всеслав>. Правильно я называю имя? Так вот. Из той руды, из того железа, которое вы привезли откуда-то из болот, нельзя сделать меч <Всеслав>. Можно серп женщине смастерить... А меч... Ваше болотное железо мягкое, слабое. Меч из такого железа согнется, как соломинка, в первом же поединке. За боярские гривны на торжище в Полоцке я купил свейского железа. Из такого железа куются мечи для победителей, для героев. А из вашего мы наделаем боярину ключей и замков. Из-под кожаного передника Фердинанд вытащил пожелтевший, свернутый в трубку пергамент. - Знаете, как закаляется кричное железо? Вот что пишет Теофилус Пресбрайтер в своем трактате <Схема разнообразных искусств>. Тут написано не вашими буквами, я вам буду пересказывать, объяснять. Он начал читать, изредка отрывая взгляд от пергамента, чтобы глянуть на своих слушателей: - Закалка железа ведется таким же образом, как режется стекло и размягчаются камни. Возьми трехлетнего черного козла и держи его под замком на привязи трое суток без корма. На четвертый день накорми папоротником. После того как он два дня поест папоротника, на следующую ночь помести его в бочку с решетчатым дном. Под бочку поставь сосуд для сбора козлиной мочи. Набрав за двое или трое суток достаточное количество жидкости, выпусти козла на волю, а в этой жидкости закаливай свое железо. Фердинанд спрятал пергамент, глянул строго на своих помощников. - Несите. - Кого? Черного козла? - удивился Чухома. - Несите сюда амфору с вином, которую я спрятал в куче угля. Начали ковать меч <Всеслав>. Свейское железо и в самом деле было хорошее, податливо ковалось, чувствовались в нем сила и упругость, цвет имело серый с синеватым оттенком. Чухома причмокнул языком: - Мне бы в Горелую Весь такое. Фердинанд сразу же распознал в Чухоме самого способного и самого умелого своего помощника. Давал ему ковать меч, сначала изредка, потом все чаще. Меч делали длинный, двуручный, чтобы во время боя вой мог взять его за рукоять обеими руками. Лезвия у клинка с двух сторон были острые, заточенные. Крестовину и рукоять обложили черненым серебром, серебро легло шероховато, - не будет скользить ладонь. Верх рукояти сделали в форме красного яблока, дорогой заморский камень, сеявший в полумраке вокруг себя таинственные лучи, вставили, утопили в это яблоко. Немного ниже рукояти на одной стороне клинка выбили изображение святого Юрия, а с другой стороны написали на железе полоцкими письменами <Всеслав>. Последние дни все больше Чухома занимался мечом, а Яков ему помогал. Фердинанд же пил вино, прячась от боярина. Пропала у него охота к кузнечному делу, и частенько говаривал он Чухоме: - Уеду в Саксонию, стану виноделом. Через две весны уеду в Саксонию. Опротивело мечи ковать. Боярин Иван, доверившись Фердинанду, не часто заходил в кузницу, да и смрад, дым, жар кузнечный плохо выносил. Иной раз прибегали от боярина посыльные, спрашивали: - Боярин Иван знать желает, скоро ли меч будет готов? Фердинанд, которого заранее предупреждали, что ожидается гонец от боярина, хлопоча у наковальни, сердито жмурил глаза: - А дитя скоро рождается? Мальчишки-посыльные этого не знали и бежали назад, в боярские палаты. Но однажды сам боярин заглянул в кузницу. Был он в длинном, по колено, красном кафтане, в руке держал белый вышитый платок - нос от гари затыкать. Он осторожно остановился на пороге, окидывая подозрительным взглядом Фердинанда, Чухому и Якова. Яков поклонился боярину. - Приезжали мужи-вечники из Полоцка, - сказал боярин, - спрашивали про меч. - Меч готов, боярин, - улыбнулся Фердинанд. - Лежит, на холодке остывает, на утренней росе. Яков, принеси боярину Ивану меч. Яков торопливо вышел из кузницы, принес меч, который незадолго до этого положили на песок, на сырую землю, чтобы всю силу земную в себя вобрал. На клинке сверкала роса. Боярин взял в руки тяжелый светлый меч, покрутил его и так и этак, взмахнул над головой, внимательно разглядел крестовину, изображение святого Юрия, рукоять с дорогим заморским камнем. Казалось, если бы не Фердинанд с помощниками, он попробовал бы меч и на зуб. - Хорошо, - сказал наконец боярин. - Важнецкий меч получился. Ты, мастер, - обратился он к Фердинанду, - получишь плату, как мы и договаривались, и сверх платы еще добавлю. А вы, - внимательный взгляд боярина, казалось, насквозь буравил Чухому с Яковом, - выпьете в святой день ведро меда. Мне нужны люди по железному ремеслу. - Кланяемся тебе в ноги, боярин Иван, - поклонился Чухома. - Ножны для меча уже сделали в Полоцке, - продолжал боярин. - И еще говорили вечники, что в рукоять меча надо обязательно вложить мощи святой Ефросиньи Полоцкой, умершей в святой земле, в Иерусалиме. - Где же мы возьмем те мощи? - растерялся Фердинанд и взглянул на Чухому и Якова. - Да еще - ведь чтобы положить их в рукоять, надо камень оттуда вынуть. - Камень надо вынуть, - сразу согласился боярин. - Не заморскими каменьями воюют, а святыми мощами. Вынь камень, мастер, и отдай его мне. Он растопырил пальцы чуть ли не перед носом у Фердинанда. - Не сразу, боярин, - отвел в сторону его руку Фердинанд. - Нелегко было вложить камень в рукоять, а доставать его будет еще труднее. Два дня нам на это. - Два дня? - поморщился боярин. - Пусть будет по-твоему. К тому времени и мощи святой Ефросиньи привезут из Киева, из Печерской лавры. Когда боярин ушел, Чухома улыбнулся: - Пожалел камень, старый гриб. - Свое добро надо жалеть, - сухо сказал Фердинанд. Чухома с Яковом ничего ему не ответили, только переглянулись между собой. <Как же сбежать отсюда? - мучительно раздумывал Яков. - Неужто вся жизнь так и пройдет вот в этой кузнице, среди этих черных закопченных стен?> За частоколом боярской усадьбы однажды он разглядел поросшую поникшим кустарником пустошь. Какие-то одинокие бугорки виднелись там, какие-то холмики. - А что это? - поинтересовался Яков у старого челядина, который, задыхаясь, тащил на горбу камень-жерновик. - Могилы, - не остановился, даже не поднял на Якова взгляд старик. - И ты там лежать будешь. Что-то оборвалось в душе Якова, когда он услышал эти слова. Какая- то тоненькая струна в сердце лопнула. Звенела до сих пор, пела, черные мысли прочь отгоняла, а в этот миг лопнула. Навсегда умолкла. Не в полетники взяли их на работу, не до покровов, а на всю жизнь. Да если б знал человек, сколько жить доведется, сколько весен над головой прошумит... Через два дня приехали мужи-вечники, привезли в золотой баклаге мощи Ефросиньи Полоцкой. Фердинанд в присутствии полоцких бояр и боярина Ивана вынул заморский камень из рукояти, положил на его место святые мощи. Чухому и Якова на это время выгнали из кузницы. Челядину запрещалось лицезреть такое таинство. Под церковный перезвон торжественная процессия двинулась к Полоцку. Впереди на богато убранных конях ехали бояре. За ними шли двенадцать мальчиков, одетые в белые полотняные рубашки и красные, из крашеной лосиной кожи, штаны. Мальчики играли в позолоченные дудки. За ними медленно ехала обвитая свежими луговыми цветами, обтянутая блестящими ромейскими покрывалами колесница. Ее везли три белых коня с выкрашенными золотой краской копытами, с расчесанными гривами, в которые были вплетены медные колокольцы и разноцветные ленты. На колеснице в вырезанном из темно-коричневого мореного дуба футляре сверкал под лучами солнца меч. По правую и левую руку от меча расположились на мягких сиденьях боярин Иван и саксонец Фердинанд. Боярин по такому торжественному поводу надел свою самую богатую горностаевую шубу и теперь обливался соленым потом. За колесницей шли Яков и Чухома. Яков держал в руках большие кузнечные клещи, Чухома - тяжелый молот. Боярин Иван сначала и слышать не хотел, чтобы его челядины вместе с ним отправились в город разделить его славу и благодарность полоцкого люда. Но Фердинанд настоял на своем, уговорил боярина. <Пусть посмотрит стольный Полоцк, какие у тебя мастера, - сказал, хитро улыбаясь, саксонец. - Пусть позавидует>. Эти слова и решили дело - боярин Иван любил, чтобы ему завидовали. Яков шел с клещами в руках. Сзади слышался звонкий топот коней - это ехали боярские вои, держа в руках обвитые мягкой зеленой дерезой копья. С каждым шагом Яков все ближе подходил к городу, о котором столько слышал, о котором мечтал, лежа темными ночами на тесных грязных полатях вместе с другими челядинами. Воздух этого города делает людей свободными. Земля этого города, едва ступишь на нее, дает силу и радость. Вот он уже выплывает куполами Софии, которые, будто семь красно-золотых лепестков, рвутся в небо. Вот уже показались церкви в золоте, серебре и меди, серые нерушимые крепостные стены монастырей. Яркой голубизной ослепила глаза Двина, а на ней бесчисленное множество парусов - красных, синих, зеленых. Кипит, как муравейник, торжище. Все, что растет в поле, что шумит в лесу, что плавает в реке, что лежит в земле, - все продается тут. Бдительно следят за своим товаром купцы. Готовят к неблизкой дороге свои лайбы, струги и шкуты корабельщики - забивают пазы между дубовыми досками белой куделью, заливают днища тягучей смолой, медными гвоздями прибивают к палубе тюленьи шкуры. Крутятся гончарные круги, глина поет под пальцами, а на донце свежих горшков и жбанов, корчаг и крынок каждый гончар щепкой или соломинкой выводит свой знак, свою печать. Плотники ловко стучат топорами. Ярко-белыми стружками засыпаны их ноги. Каменотесы обрубают, обглаживают валуны, только искры летят из диких камней. Кожемяки и чеботари разминают, чистят, режут шкуры. Оружейники точат рогатины и копья. Степняки танцуют с бубнами в смуглых руках. Евреи продают вареное мясо и баранки с маком. Крошится камень. Звенит металл. Блестит, льется вода. Шумят улицы. Площадь перед Софией заполнена солнцем и ветром. И всюду - народ, храбрый, мужественный народ. О Полоцк могучий! Светлое око на лике земном! Дружными криками приветствовали полочане меч Всеслава, который тройка белых коней везла по Пробойной улице, потом по Великому посаду. С Великого посада через ворота Кривичской башни меч въехал на площадь. Епископ Дионисий вместе со всем клиром вышел навстречу процессии из Софийского собора. Божьи служки, распевая псалмы, несли кресты, иконы, хоругви. Епископ освятил меч. Посадник Ратша вынул меч из футляра и, прижав его лезвием к правому плечу, обошел вокруг Софии. Все в полном молчании, не трогаясь с места, смотрели, как сверкает в лучах весеннего солнца меч. - Слава мечу Всеслава! - кричала толпа. Среди мужей-вечников не было князя Владимира. Не приехал князь из Бельчиц. То ли дела неотложные задержали, то ли болезнь - никто не знал. Кое-кто говорил, правда, потихоньку, с опаской, что князь поехал со своими ловчими на бобровую охоту. И боярства было немного на площади. Сидели в своих палатах, пили мед, выжидали. Тот крик на вече, когда бояре требовали от князя Владимира вести Полоцк походом на Ригу, был уже забыт. Епископ Альберт не дремал - засылал к боярам тайных гонцов с подарками, с клятвенными заверениями в христианской любви и мире. Только купцы из Кривичского ста, ремесленники да черный люд радостно встречали меч Всеслава. Понимали: будет сильной Полоцкая земля, будут сильны и они. Им нужна была торговля, хотелось возить свои товары по Двине и Варяжскому морю без страха, не выплачивая мыто незваным тевтонам. Князя Вячку ждали из Кукейноса только завтра. Завтра же должно было собраться и вече, чтобы вручить князю меч. С согласия епископа и посадника Ратши боярин Иван забрал меч на ночь в свои городские палаты, стоявшие тут же, неподалеку от Кривичской башни. Яков все это время места себе не находил. Рядом была свобода, казалось, можно было потрогать ее рукой. Вот эти купцы, бородатые, загорелые, - свобода. Прибиться бы к ним, как к журавлиной стае, и можно поплыть в далекие моря, в сказочно неведомые страны, где тают камни от горячего солнца, где текут реки птичьего молока, где живут люди с песьими головами. Вот эти ремесленники, жилистые, веселые, говорливые, - свобода. Они знают секреты железа и камня, держат за огненную бороду огонь, бушующий в горнах и печах-домницах. Быть бы у них унотом, учеником, носить воду, убирать мусор - лишь бы свободным. Да неотступно следили за Яковом и Чухомой боярские дружинники. Как собачьи хвосты, тащились вслед за ними. Где уж тут убежишь! Всадят копье между лопатками и бросят в помойную яму. Или еще хуже - поймают, живого места на теле не оставят, а потом на железном ошейнике, на цепи бросят в подземелье под боярскими палатами, где глаз человеческий слепнет от вечного мрака, где крысы по рукам человечьим бегают. Боярин Иван остановился на ночлег в своих городских палатах. Ждали его богатый стол, баня, мягкая пуховая постель, молодые красивые челядницы - те, чтобы спал боярин сладко, гусиными перьями пятки ему щекотали. Крепко спал боярин той ночью. Яков с Чухомой легли в малой гриднице, где обычно живет и столуется черная боярская челядь - дровосеки, ночные сторожа, возчики. Тут же, как повелось исстари, обитали клопы и тараканы. Вскоре сон, как тяжелый надмогильный камень, навалился на гридницу. Челядь, намаявшись за день, спала с храпом и бормотанием. Спал и Чухома. Только Яков, лежа на спине с заложенными под голову руками, никак не мог заснуть. Душа его, все мысли были на площади перед Софией, там, где совсем недавно щедро светило солнце, где шумел полоцкий люд. Неужели он, Яков, молодой, сильный, так и умрет невольником? Ночные звезды сияли над Полоцком. Светила луна. Серебряные облачка легко плыли в тишине прозрачного неба. Вдруг сосед Якова по полатям, молодой высокий худощавый челядин, вскочил, будто ужаленный, со своего места. Несколько минут он сидел с закрытыми глазами, с тихой грустью на лице. Лунный свет сквозь щель в окне, затянутом бычьим пузырем, упал на высокий бледный лоб. Казалось, челядин только и ждал этого. Казалось, тонкий лунный луч был той рукой, что подняла его и отдала только одному ему понятный приказ. Он сидел рядом с Яковом, спал и не спал, так трепетали его ресницы и брови, в уголках губ теплилась легкая улыбка. Он был похож на цветок, бледный и слабый. Цветы утром поворачивают свои головки навстречу солнцу. У него же хозяевами были ночная луна и мрак. Вот он вздрогнул. Судорога пробежала по лицу. Челядин легко, бесшумно слез, не открывая глаз, с полатей, пошел к двери, тихо отпер ее и исчез, растворился в ночной тьме. Никто в гриднице даже не шевельнулся, все спали как убитые. Яков, пораженный неожиданным зрелищем, лежал на полатях не дыша. Неужто этот парень каждую ночь так ходит? А что, если ему вздумается передушить всех? Сам сонный, подушит сонных, и никто ничего знать не будет. Но куда же он пошел, зачем? Яков тоже бесшумно спрыгнул с полатей, осторожно вышел во двор. Белой птицей плыла над городом луна. Туманились окрестности. Ни огонька, ни звука... Казалось, город никогда не пробудится от крепкого сна. Где же тот молодой челядин? Как ни напрягал Яков зрение и слух, нигде никого не видел. Не провалился же он сквозь землю! И через островерхий дубовый частокол не мог он перебраться - там стража боярская стоит с колотушками, да и частокол слишком высок. И вдруг, подняв глаза, Яков заметил челядина и остолбенел от неожиданности и страха. Челядин с закрытыми глазами шел по осиновым тесинам кровли гридницы. Вот взобрался на самый верх и направился к коньку. Он был в серой нижней рубахе и казался вылепленным из потемневшего мартовского снега. Шел легко, ровно, будто держался за лунные лучи, будто привязан был к ним. Какая сила вела его? Что заставляло вставать ночью и, повернув к луне сонное лицо, ходить по крышам? Неужто это нужно богу, богу, который охраняет все живое? Если бог ни при чем, то парня водил под луною дьявол. Спрятавшись в тень молоденькой березки, Яков не отрывал глаз от челядина. Вот он дошел до самого конька. Еще шаг - и оборвется, полетит вниз тяжелое сонное тело. Но над самой пропастью юноша остановился, словно кто-то придержал его за локоть. Он стоял, залитый лунным светом, и был похож на идола-болвана, которого когда-то Яков вместе с Мирошкой нашел в лесной чаще возле Горелой Веси. Вдруг на противоположной стороне двора послышался взволнованный человеческий голос, потом шепот: - Тише, тише... Ты его разбудишь, боярин, и он разобьется. Значит, не один Яков наблюдал эту удивительную сцену. Яков еще больше затаился, даже присел и начал вглядываться туда, где должны были стоять незнакомцы. Кто-то обращался к боярину. Неужели боярин Иван не спит? Быть этого не может - имея таких красивых, таких ласковых челядинок, спит боярин теперь как у бога за пазухой, а не бродит по ночному двору. Между тем юноша постоял на коньке, повернулся и пошел назад по крыше, затем ловко, как кот, спустился по углу гридницы вниз на землю, открыл дверь и вошел в гридницу. Он прошел шагах в пяти от Якова, как привидение. Глаза его были закрыты. Брови и губы вздрагивали. Если бы захотел, Яков мог схватить его за полу рубахи. Незнакомцы, следившие за челядином, приблизились к Якову. Их было двое. - Пошел, - сказал один глуховатым голосом. - Теперь будет спать до утра, а завтра и не вспомнит, что бегал по крыше, как мартовский кот. - Неужели не вспомнит? - удивился второй, и Яков узнал его по голосу - Фердинанд! Тевтон Фердинанд почему-то не спал, а, закутавшись в черный плащ, чтобы быть незаметным, шепотом разговаривал на ночном дворе с каким-то человеком, которого Яков видел впервые. Яков притаился за деревом. - Не вспомнит, - подтвердил тот, кого Фердинанд называл боярином. - У меня тоже был такой. Холоп Аксюта. Чуть луна на небо, на крышу лез. Челядь пугал. Ну я и приказал тиуну, как пойдет Аксюта с зажмуренными глазами, крикнуть у него над самым ухом. Тот и крикнул. - Крикнул?! - переспросил Фердинанд. - Ага. Свалился Аксюта с терема, и костей не собрали. Они умолкли. Видно, прислушивались к ночной тьме. Спряталась за тучу луна, и сразу все стало мрачным, тревожным. Хоть бы собака голос подала. Но собаки, как и большинство людей, спали. - Так что ты хотел мне сказать, боярин Долбня? - тихо спросил после длительного молчания Фердинанд. - Нетерпеливые вы люди, латиняне, - кашлянул Долбня. - Все хотите знать раньше всех... Ты слышал, Вячка из Кукейноса на меня наговаривает? - Не слышал. - Говорил великому князю Владимиру, что я, боярин Долбня, тевтонам служу, что предупредил их, когда полочане на Ригу шли. - А ты, боярин, и в самом деле служишь Альберту? - Молчи, тевтон. Не твоего ума дело. Я не спрашиваю у тебя, кому ты служишь. - Я служу себе и богу, - ответил Фердинанд. - На старость, на болезни старческие серебро зарабатываю. - Так слушай, - резко перебил его Долбня. - Ты с помощниками выковал меч для Вячки. Правда это? - Святая правда. И больше полочане тот меч ковали, чем я. Я только наблюдал. - Ты выковал меч, которым будут срубать головы твоим единоверцам. Кровь римской церкви будет на твоих руках. - Кровь римской церкви? - вздрогнул, ослабел голос Фердинанда. - Кровь. Анафема папы Иннокентия III ждет тебя, отступник. Они замолчали. Яков замер, боясь выдать себя движением или звуком, - это было бы концом. Как только эти двое узнают, что чужие уши слышат их разговор, сразу можно заказывать свечку - при первой возможности они убьют его. - Где меч? - спросил Долбня. - У боярина Ивана в светлице. - Ты можешь сегодня утром взять меч, как только боярин проснется? - Зачем? - испугался Фердинанд. - Меч все равно уже сделан, его не переплавишь, не перекуешь. Слушай, боярин, не будем вспоминать про этот проклятый меч. Сребролюбие сживет меня со света, сребролюбие, - почти простонал латинянин. - Много гривен пообещали, я и согласился. - Меч не надо уничтожать, - решительно сказал Долбня. - Его уже не уничтожишь. Его видели мужи-полочане, епископ освятил. Надо только лишить меч силы. Мощи святой Ефросиньи ты закладывал в рукоять? - Закладывал, - уныло выдохнул Фердинанд. - Достанешь их оттуда и отдашь мне. Пусть моему дому святая Ефросинья помогает. А вместо мощей... На, держи. - Что это? - удивился Фердинанд. - Барсучья косточка. Сам барсука добыл, - засмеялся Долбня. - Положи эту косточку в рукоять. Подрежь, подпили ее, чтобы никто ничего не заметил. Ты же умеешь, - он снова засмеялся. - И будет этот меч тянуть князя Вячку в барсучью нору, в землю. Там ему и место. Понял? - Понял. Сделаю. - Постарайся, не то... Сам Альберт в Риге о тебе знает. Или венец небесный от Христа получишь, или с перерезанным горлом по Двине поплывешь. Они молча разошлись в разные стороны. Яков еще долго стоял под деревом, долго вслушивался в ночную тьму, и только убедившись, что кругом все спокойно и никто за ним не следит, быстро юркнул в гридницу, взобрался на полати. Челядь спала. Тот, что ходил по крыше, тоже спал, изредка всхлипывая во сне. Выплыло на голубую небесную прогалину солнце, улыбнулось Полоцку и полочанам, и торжественная процессия с подворья боярина Ивана снова двинулась в путь к Софийскому собору, на площадь, где уже шумели мужи-вечники, где князь Вячка, взволнованный и радостный, стоял на помосте, ожидая, когда вече вручит ему меч. Яков, держа в руках клещи, шел рядом с Чухомой за колесницей, на которой везли меч. <Заменил ли Фердинанд мощи? - не давала ему покоя тревожная мысль. - Если заменил, если барсучью кость подсунул, меч потеряет чудодейственную силу. И побьют полочан тевтоны в Кукейносе>. Радостным гулом встретила меч площадь. Шапки птицами взлетели в небо. Глаза горели воодушевлением. - Рубон! - прокатился по всей площади боевой клич полочан. И не было ни одной души, которая б не поддержала этот клич. - Рубон! - кричали седоголовые старики, добывавшие копьем славу Полоцку во многих сечах. - Рубон! - дружно поддерживала их молодежь, еще не битая вражьим железом, без единого шрама, но горячая, смелая. - Рубон! - выкрикнули вои боярина Ивана, ехавшие конным строем за колесницей, ощетинившись дидами. Однако боярин, восседавший на мягком сиденье возле футляра с мечом, грозно оглянулся, лицо его налилось кровью. Вои сразу же прикусили языки, замолчали. Знатные бояре встречали меч, епископ с посадником, весь клир Софии. Только князя Владимира, как и вчера, не было. <Прихворнул князь>, - сообщил вечу бирич Алексей. Епископ Дионисий взял меч в обе руки, на вытянутых руках понес его к помосту, где стоял князь Вячка. Люди вставали на цыпочки, вытягивали шеи, взбирались друг другу на плечи, чтобы не пропустить этот миг. Тишина воцарилась на площади, слышны были только медленные шаги епископа. Кусая от волнения губы, епископ подошел к помосту. Князь Вячка снял с головы шлем, отдал его своему дружиннику, опустился на колени. Лицо его порозовело. - Князь Вячеслав, - во весь голос возвестил епископ, - святая София, стольный Полоцк, все мужи-полочане вручают тебе меч Всеслава. Прими меч, князь. Вячка, не поднимаясь с колен, взял меч, трижды поцеловав светлое лезвие. - За что меч из ножен вынешь, князь? - громко спросил епископ. - За святую Софию и Полоцк, - ответил Вячка. - Встань, князь. София и Полоцк услышали тебя. Вячка поднялся с колен, надел на голову шлем, поклонился вечу: - Кланяюсь вам, мужи-полочане. Умру за землю нашу, но святой меч позором не покрою. Беда идет с Варяжского моря. Тевтоны идут. Встанем стеной! Перекуем серпы на копья! Защитим дедовскую и отцовскую землю! - Рубон! - загремело на площади. - Рубон! Рубон! Трижды крикнуло вече, и это означало, что всем пришлись по душе слова князя Вячки. - А теперь, князь, взгляни на мастеров, выковавших тебе этот меч, - сказал епископ и легонько подтолкнул к помосту растерявшихся Чухому и Якова. Фердинанд спрятался в толпе, побоялся показываться вечу, ведь на площади не могло не быть лазутчиков из Риги, не считая Долбню. - Вы меч сделали? - обняв Чухому и Якова за плечи, широко улыбнулся Вячка. - Мы, - ответил Чухома. - Для тебя старались, князь. Гони тевтонов в море. - Хорошо говоришь, кузнец. Вячка поцеловал Чухому, потом Якова, спросил: - Как же кличут вас, мастера? - Меня Чухомой, а его Яковом. - Запомню, - блеснул острыми синими глазами Вячка. У Якова голова кругом шла. Столько волнений выпало на его долю, что он в изнеможении стоял рядом с Чухомой и думал только об одном: как бы не упасть. Разве мог он когда-то в Горелой Веси даже мечтать или сны видеть о таком - что окажется в Полоцке, что будет стоять на площади возле самой Софии и Вячка, отважный красивый князь, при людях поцелует его. В Полоцк привели Якова неволя, плен, но поцеловал его Вячка как мастера, единоверца, сына Полоцкой земли. Это окрыляло душу. Он чувствовал, как слезы, теплые и мягкие, наворачиваются на глаза. Отшумело вече, разошлось кто куда, и только София осталась на своем извечном месте. Стоять ей над речными волнами, глядеть за небосклон, следить, как стражу, кто на Полоцкую землю железную десницу поднимает. Великие бояре в своих палатах позапирались. У них вече никогда не ко