й, чтобы не возвращались ко мне эти ненужные, мертвые слова. Я - сын твоей латыни. Боже, я верный раб твоей святой латыни. А чтобы быть абсолютно уверенным в том, что леттский язык не вернется к нему ночью, он завязал себе рот шелковым платком и так заснул - дышать-то дышалось, но вместо слов из груди вырывалось какое-то бормотание. Он изгонял из себя язык предков, как из святого, украшенного золотом храма изгоняют шумных, вечно голодных воробьев. Язык умирал. Он больше не возвращался в сны. Во сне Генрих говорил теперь на латыни. В Риге, на исповеди, Генрих рассказал епископу Альберту, своему любимому наставнику, обо всем, что тревожило его. - Что ты делаешь, сын мой?! - воскликнул Альберт. - Да, латынь - божий язык, язык языков. Но она пока еще не может быть единственным ключом, отмыкающим все сердца. Нам, рижской церкви, нужны люди, знающие языки ливов и эстов, полочан и леттов. Так снова ожил в душе Генриха язык предков. Обсушились, отдохнули, и небольшой обоз двинулся дальше. После вынужденного купания в холодной воде настроение у Генриха улучшилось, не так мрачно глядел он теперь на все, что происходило вокруг. Ливы и летты целыми семьями убегают в леса, прячутся при их появлении? Ибо неразумные язычники. Не озарил их еще свет господний? У них очень бедные избы, усадьбы? Значит, ленятся работать. Много рек и речушек текло на этой земле. И все текли с востока на запад, туда, где заходит солнце. Море притягивало их к себе. При переправе через одну из таких речушек из лесу, что рос на самом берегу, выскочило около тридцати всадников, в белых длинных плащах с нашитыми на них красными крестами и мечами, в шлемах, похожих на горшки. Подняв копья, они ринулись на обоз. - Венденские рыцари, - сказал старый Алебранд, - меченосцы. - И закричал всадникам, готовым смять, растоптать их обоз: - Именем Христа, остановитесь! Мы из Риги! Люди епископа Альберта! Но стальная конная лавина неслась, не обращая внимания на отчаянный крик старого клирика, и тогда Генрих схватил святое распятие, высоко поднял его над головой и во всю силу своего голоса крикнул: - Остановитесь, вы, спрятавшие лица за железо! Кони взвились на дыбы перед самой повозкой, в которой сидели Генрих и Алебранд. На них были металлические попоны и нагрудники. Головы покрывала кольчужная сетка. Прямо перед собой Генрих увидел блестящие от воды тяжелые копыта. - Стой! - широко взмахнул рукой в металлической перчатке комтур, на длинном копье которого трепетал белый флажок с красным крестом. Команду эту он отдал и своим разгоряченным рыцарям, и напуганному церковному обозу. Комтур, широкоплечий, смуглолицый, подъехал к Генриху и Алебранду. На нем были перевязь, рыцарский пояс, золотые шпоры - все, что должен иметь благородный отважный рыцарь. - Мы думали, что вы - эсты, - сказал комтур, взглянув на Генриха суровыми глазами. - Кто же вы? - А если бы мы оказались леттами? - вопросом на вопрос ответил Генрих, у которого сердце все еще глухо стучало в груди. - Летты - подданные нашего ордена, - скупо улыбнулся закованный в железо комтур. - Какой смысл убивать рабов, которые кормят и поят нас? Правда, случается, что мы рубим и топчем конями и леттов, приняв их за эстов. Эти туземцы все на одно лицо. - Я еду со своими людьми на реку Имеру, чтобы построить там церковь и провести святое крещение, - сообщил комтуру Генрих. Его обоз все еще стоял в реке, там, где на него напали меченосцы. Кони, пока шел разговор, пили речную воду. Слепни и оводы сразу же облепили потные конские спины. Генрих увидел этих серых крылатых кровососов, и злость вспыхнула в его душе. Он гневно кинул возчику: - Погоняй! Пока мы стоим, слепни всю кровь выпьют из наших лошадей. - Вы поедете в замок Венден к братьям-рыцарям и магистру Венна, - спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал комтур. - Я спешу на Имеру, - возразил Генрих. - Язычники подождут. А вы поедете в Венден, - уже решительно повернул коня комтур. - Поедем, Генрих, к рыцарям, - сразу согласился старый Алебранд. - Слыхал я, что у них в подвалах хранится прекрасное вино. Замок меченосцев стоял на обрывистом берегу реки Гауи. Камень, из которого совсем недавно возвели стены и башни, еще не потемнел от дождя и дыма. Подъехали к заполненному мутной водой рву. Комтур несколько раз протрубил в боевой рог, подавая находившимся в замке условный сигнал, и через широкий ров с грохотом лег подъемный мост. Замок был застроен тесно, с узкими улочками, с небольшим, утоптанным копытами внутренним двориком, где размещались казарма братьев-рыцарей и орденская капелла. Юноша-оруженосец придержал стремя, когда комтур соскочил с коня, взял у него копье и щит. Генрих и Алебранд, оставив обоз и всю свою охрану, пошли вслед за комтуром. <Тесно живут рыцари, - думал по дороге Генрих. - Не замок, а гнездо - сокола или коршуна>. Они видели, как учатся меченосцы рукопашному бою - разделившись на десятки, рыцари, вооруженные мечами и копьями, атаковали друг друга. Звон мечей, крики сливались с ржанием лошадей и отрывистыми командами седого рыцаря в черном плаще, стоявшего на специально построенном помосте и оттуда внимательно следившего за действиями воинов. Правда, на наконечники копий, как заметил Генрих, были надеты небольшие деревянные шары. По лабиринту улочек, а потом по темному извилистому коридору главной цитадели замка комтур привел их наконец в просторный, с высоким потолком зал, где ярко горело множество свечей. На стене, напротив входа, висели большой меч и большое копье - символы верховной власти великого магистра, или, как его называли, гроссмейстера Ордена Меченосцев. Высокий белолицый мужчина с расцарапанной копьем щекой маленькими щипцами осторожно снимал нагар с фитиля свечи. Казалось, он хочет сорвать красный трепещущий цветок. Услышав шаги за своей спиной, он резко оглянулся, крепко сжал щипцы, даже косточки пальцев побелели. Это был гроссмейстер Венна, которого на эту должность пожизненно избрали рыцари ордена, а папа Иннокентий III утвердил их выбор. - Люди епископа Альберта, - сказал гроссмейстеру, глянув на Генриха и Алебранда, комтур. Между собой меченосцы привыкли разговаривать лаконично. - Ваш епископ - глупый жирный каплун! Собака! - сразу же закричал гроссмейстер Венна. Он швырнул щипцы, и они, ударившись о стену, зазвенели. Комтур нагнулся, поднял щипцы, сдул с них сажу. - Он завел торг с орденом из-за трети Ливонии! - кричал Венна. - Из нашей крови он хочет печь пироги! Рыцарская кровь - не вода! Не вода! Я заключу союз с датским королем Вальдемаром и возьму все, что завоюет мой меч! Гроссмейстер в один прыжок оказался у стены, сорвал с нее меч. Глаза у него блестели, и Генриху на миг показалось, что наступил конец, что сейчас Венна порубит его и Алебранда на куски, как капусту. Но приступ гнева очень скоро прошел. Гроссмейстер аккуратно повесил меч на стену, спокойно взглянул на гостей, сказал: - Мы - корни одного дерева. Приглашаю гостей поужинать с братьями- рыцарями. Трапезная меченосцев размещалась как раз под комнатой, в которой жил гроссмейстер. Венна с комтуром, Генрих и Алебранд спустились по винтовой лестнице в полумрак трапезной. Как огненная пасть дракона, краснел, трещал в углу трапезной камин, в котором сгорали огромные смолистые бревна. Порой оттуда выскакивали яркие угольки, с писком крутились по каменному полу. Меченосцев было человек пятьдесят. Капеллан прочитал молитву, все стоя выслушали ее, потом сели, каждый на свое навечно закрепленное за ним место. По правую руку от гроссмейстера сел рыцарь, который особенно отличился в последнем бою. Каждый меченосец взял свой золоченый кубок, на котором было написано: <Восславим бога>. Паж-виночерпий серебряным ковшом налил всем вина из дубового бочонка. Только один человек в трапезной не пил, не имел сегодня права пить. В черном плаще - а все меченосцы были в белых плащах - он сидел на охапке соломы на полу и черпал из деревянной миски деревянной ложкой гороховую кашу. Горох не лез ему в горло - он сидел печальный, растоптанный всеобщим презрением, с набитым едой ртом. - Кто это? - тихо спросил у комтура Генрих. - Рыцарь Викберт. Во время боя с эстами он испугался, покинул боевой строй, - объяснил комтур. - Трусость карается в нашем ордене очень строго. Тот, кто во время боя показал себя зайцем, должен после боя, в трапезной, почувствовать себя червяком. Генрих внимательно взглянул на Викберта. Ни за что в жизни не хотел бы он оказаться на его месте, ибо стыд, сжигающий душу, особенно страшен, просто невыносим, если ты страдаешь от него на глазах у своих друзей. Плечи у Викберта были опущены, руки, державшие ложку и миску, дрожали. Но не только укоры судьбы увидел во взгляде и всей фигуре несчастного рыцаря Генрих. В какой-то момент Викберт поднял голову и глазами, полными ненависти, кажется, насквозь просверлил гроссмейстера Венна. Такой взгляд может разрушить даже крепостную стену, но Венна, опьяневший от вина и горячего мяса, поднялся с кубком над рыцарским столом и сказал зычным голосом: - Издревле повелось у нас, латинян: народ должен работать, рыцари воевать, а духовенство молиться. Выпьем, братья-рыцари, за наших гостей, божьих слуг Генриха и Алебранда. Мы своим мечом вырубаем, корчуем дикий лес язычества, а они идут за нами и со святой молитвой на устах засевают отвоеванные у тьмы просторы Христовым зерном. Рыцари как один выпили, только Викберт, сидевший на полу, у ног своих товарищей, еще глубже втянул голову в плечи. После ужина комтур решил показать гостям цитадель. Старый Алебранд, до отвала набив живот жареным мясом, отказался и вскоре уже храпел в рыцарской казарме. Пошел один Генрих. Цитадель, словно каменный меч, врезалась в вечернюю синеву. Внутри нее одно над другим были расположены, как пчелиные соты, небольшие помещения, в которых рыцари могут выдержать долгую многомесячную осаду. В подвале был выкопан колодец, там же хранились запасы продовольствия. Винтовая лестница была хитро спрятана в стене. По этой лестнице можно быстро пройти в подземный ход, ведущий на берег Гауи. Потом спустились на самое дно цитадели, в вечный мрак и холод. Капли воды с тихим шелестом падали за спиной у Генриха. Это были последние звуки белого света, ибо то, что он увидел, было адом. Комтур зажег факел, и на Генриха глянули, вырванные из тьмы, желтые человеческие черепа, скелеты. Давно скончались в страшных муках люди, навек замурованные в этой могильной мгле, давно разрушилась, исчезла их плоть, а кости и теперь были прикованы к каменной стене цепями. Один скелет был прикован за ногу, другой - за шею... Но оказалось, в этом ужасном аду еще тлела жизнь. В темном углу подземной темницы что-то дышало, слабо шевелилось. Комтур шагнул туда, высоко подняв факел, и Генрих увидел двух мужчин, вернее стариков, - длинные седые бороды выросли у них чуть ли не по пояс. Они были прикованы короткими цепями за шеи к темной от подземной сырости стене. Комтур снял с крюка, вбитого в стену, плеть, висевшую, видимо, тут постоянно, угрожающе взмахнул ей и спросил у одного из невольников: - Как твое имя, пес? - У меня нет имени. Я раб ордена, - задрожав всем телом, ответил невольник. - Поумнел, - засмеялся комтур. - Целуй плеть. Невольник, зазвенев цепью, торопливо поцеловал плеть, красную от его крови и крови соседа по несчастью. - Смотри у меня, - пригрозил комтур. - Чуть что - сам с себя шкуру снимешь и вот на этот крюк повесишь. Ну а твое имя? - подступил он с плетью ко второй жертве. - Я - Варидот, старейшина имерских леттов, - слабым голосом ответил обессилевший невольник. - Ты раб ордена! Ты раб ордена! - разъяренно закричал комтур и начал со всего плеча хлестать плетью леттского старейшину. - Я - Варидот, - прошептал невольник и потерял сознание. У Генриха подкашивались ноги, тошнота подступала к горлу. Он не выдержал и стрелой вылетел из камеры, во тьму - только бы дальше от стонов и крови. - Жалеешь язычников? - удивился комтур, когда они возвращались из- под земли на поверхность. - Их много, а бог один. Запомни: нанося раны язычникам, мы охраняем святые раны бога. Проведя в Вендене еще день, Генрих и Алебранд с обозом двинулись дальше, на реку Имеру. Генриху все вспоминался несгибаемый леттский старейшина, который, как собака, сидит на цепи, но не забывает свое человеческое имя. Вместе с гордым леттом он вспоминал кукейносского князя Вячку, неуступчивого, с железной душой, которая, может, и даст трещины, но сломать ее невозможно. <Однолюбы, - думал про летта и Вячку Генрих. - Свой род не забывают, свой корень. У того же Вячки украли дочь, и он с мольбой на устах примчался в Ригу, пообещал отдать епископу половину своего города, он не пожалеет ее, эту половину, и все равно мы не одолели его, он вечный наш враг до последнего своего вздоха. В чем сила таких людей? Неужели в слепой верности маленькому уголку земли, на котором они родились? Так в этом они похожи на кротов, которые всю жизнь копаются-ковыряются на лесной поляне, где пустили их на свет божий, и ничего им не надо, ничего их не манит - была бы только своя поляна. А я чайкой хочу быть! Сегодня тут, завтра перелетел через море, и совсем иной ветер гладит перья, совсем иное солнце греет, и надо всем этим огромным разным светом - один бог, один, не леттский, не полоцкий, а римский>. В эту же ночь под шум ветра, под однообразный скрип колес приснился Генриху сон. Увидел он нетленный божий престол в ярких, празднично васильковых небесах. Мягкий золотой свет, на который бы глядел не отрываясь вечно, струился от престола. Музыкой звенел безграничный простор, заполненный ангелами с льняными волосами, сидящими на маленьких искристо-бриллиантовых звездочках (по ангелу на звездочку!). Они качались, летали вверх-вниз, словно на качелях. Генрих увидел бога и покорно опустил счастливый взгляд. И услышал он, как встретились, столкнулись у божьего престола две молитвы - одна прилетела из Риги, другая - из Полоцка. <Боже, - слезно просила рижская молитва, - укрепи, научи, помоги одолеть язычников>. <Боже, - заголосила молитва полоцкая, - ты наш отец. Смилуйся, помоги одолеть тевтонов>. Молитвы были две, а бог один, и бог мучительно задумался. Звезды погасли в темных небесах, ангелы заплакали и легли спать, укрывшись холодными облаками, гром хотел было загреметь, да сорвал голос, захрипел, закашлял, а бог все думал. И тогда не выдержал, закричал Генрих: <О чем ты раздумываешь, господи? Одни мы дети твои - пилигримы из Риги. Гони прочь иных!> Но бог печальным взглядом окинул Генриха и тихо сказал: <Я слышал две молитвы, две... Я не знаю, что мне делать>. И заткнул пальцами уши, чтобы не слышать больше никого. В тревоге и непонятной тоске встретил рассвет Генрих и, проснувшись, сразу же начал молиться. Солнце еще не взошло, только там, где оно должно подняться, чуть-чуть кровавился краешек неба. Сонный ночной ветер пахнул мокрой травой и, казалось, ладаном. Алебранд, сыто отвесив нижнюю губу, спал рядом, посвистывая носом. Наконец добрались до назначенного места и там, где река Имера вливается в озеро Остигерве, начали строить божий храм. Работали все, в том числе Генрих и Алебранд. Церковь ставили деревянную, чтобы потом, когда латинская церковь пустит в этом краю крепкие корни, заменить ее каменной. Генрих с воодушевлением стучал топором и нетерпеливо поджидал, когда подойдут к рижским пилигримам местные жители. Но они пока не подходили - видимо, прятались в лесах. Наконец появился откуда-то седовласый и синеглазый старичок, сел на бревно, закинув ногу за ногу. - Мир тебе, божий человек, - сказал Генрих старичку на леттском языке. Старичок поднялся с бревна, подошел к Генриху, поглядывая на церковь, где хлопотал вместе с пилигримами Алебранд, дал совет: - Зарежь красного петуха и смажь стены и двери свежей кровью. - Зачем? - почтительно улыбнулся первому из своих будущих прихожан Генрих. - Пламя не возьмет бозницу. Старого летта звали Вардеке. На ногах у него были белые онучи, обвитые крест-накрест кожаными ремешками, на худой шее - клетчатый шарф. Он спросил у Генриха: - Откуда наш язык знаешь, латинянин? - Я из леттов, родился тут, - ответил Генрих. Вардеке чуть не упал с бревна. Вскочил, схватил Генриха за руку, возбужденно заговорил: - А я, дурень, гляжу на тебя и думаю... Так я же тебя знаю! Ты - Пайке. - Я - Генрих, - с достоинством возразил молодой пастырь. Тевтонская кровь взбунтовалась в нем. - Может, для кого-нибудь ты и Генрих, но для меня ты - Пайке, наш Пайке, - радостно твердил Вардеке со слезами на глазах. Так Генрих стал приходским священником - вел службы, принимал исповеди, крестил и понемногу писал свою хронику. Жил он в небольшой комнатке рядом с церковной ризницей, жил очень скромно, как и надлежит тому, кто вручил свою душу Христу. <Хроника Ливонии> - единственное дитя всей моей жизни, - вдохновенно думал Генрих, просиживая ночи напролет над пергаментом. - Я сдержу слово, данное епископу Альберту. Поколения людей, которые придут на землю после нас, прочтут о бессмертных подвигах рижских пилигримов>. Налетал на озеро ночной ветер, стеной поднимал свинцовые волны, с сухим отрывистым треском пробегал по камышу, горстями сыпал песок в окно комнатушки. Стекло помутнело от пыли. <Как мне назвать себя? - размышлял молодой летописец. - Генрихом Имерским? Или Генрихом из Леттии? Да, пожалуй, не это самое главное. Главное, что я прославлю избранных богом тевтонов, которые зажгли на этой земле свет истинной веры. Жестокую войну ведут они с язычниками, и я буду писать об этой войне, о бесконечной войне>. Он хорошо знал стиль тевтонских войн, ведь и сам не раз участвовал в походах. Все обычно начиналось так: припомнив обиды, которые нанесло или думало нанести рижской церкви какое-нибудь местное племя, епископ Альберт или кто-либо из его людей собирал накануне рождества, когда снег покроет землю, а лед скует реки, сильное войско. Ядром этого войска были тевтоны, но шли и ливы во главе с Каупой, шли некоторые леттские старейшины. Двигались быстро, без привалов, без передышки, ибо только стремительность нападения могла принести успех. Вблизи земель того племени, которое надо было наказать, разбивались на более мелкие отряды, и начинал петь свою грозную песню беспощадный тевтонский меч. Мужчин убивали, женщин, детей и скот уводили с собой, избы и селения сжигали дотла. Потом в заранее условленном месте снова собирались вместе, смывали с рук кровь и грязь, молились Христу, пославшему победу над язычниками, делили добычу. После одного- двух таких набегов непокорное племя посылало своих старейшин в Ригу просить мира и, признав мощь и величие бога, соглашалось принять крещение. Все это не раз своими глазами видел Генрих, об этом он писал и в хронике. Твердо ложились буквы на пергамент, тверда была рука хрониста, твердо было его сердце. <Время не знает пути назад. Солнце не меняет свой вечный путь в небе, - думал Генрих. - Так и наша церковь не может оставить эти племена во тьме язычества. Нас, тевтонов, избрал бог, чтобы возвести свое тысячелетнее царство>. Так он думал, так писал, а совсем рядом с церковью на высоком песчаном холме предков, в священной березовой роще, огороженной дубовым частоколом, покоились останки его отца и матери, летта и леттки. Отец и мать жили и умерли язычниками, а сын, христианин, даже не знал, где их могилы. Так он думал, так писал, а за десятки поприщ от реки Имеры в ночном Кукейносе Климята Однорук писал летопись Полоцкой земли. Тускло горела свеча... Тени предков стояли за спиной Климяты... Однажды вместо Вардеке привезла в церковь свежее молоко и рыбу красивая светловолосая девушка. Ловко подгребая широким кленовым веслом, она пригнала челн к берегу, смело прыгнула в воду, привязала челн веревкой к корням старого ясеня (летты называли этот старый ясень святым деревом) и, осторожно ступая маленькими босыми ногами по колючему прибрежному песку, подошла к Генриху. Молодой священник как раз выбивал пыль из своей темно-синей сутаны, повесив ее на нижний сук ясеня. Красивая юная леттка поклонилась Генриху, поставила возле его ног сплетенный из упругих сосновых корешков короб, в котором были молоко и рыба, и сказала: - Старик Вардеке прислал. Сам он заболел и не мог приплыть. На голове у нее красовался кожаный, вышитый блестящими медными бусинками веночек, белое льняное платье украшала большая серебряная брошка-сакта. Уставшая от тяжести весла, девушка глубоко, часто дышала, и сакта на ее груди поднималась и опускалась в такт ее неровному дыханию. - Как тебя зовут, дочь моя? - спросил ее Генрих. Юная леттка весело рассмеялась. - Разве ты можешь быть мне отцом? Ты же совсем молодой. Генрих растерялся от такого простодушия, давно не виданной им наивности. - Я твой духовный отец, - попробовал он объяснить ей. - Все люди вашей округи, которые ходят молиться в этот святой храм, - показал он на церковь, - мои духовные дети. Даже старый Вардеке - мой духовный сын. Так повелел Христос, - и он истово перекрестился. - Вардеке - мой дед. А меня зовут Убеле. Я живу за озером, - сказала леттка и сразу же спросила: - Это правда, что тевтонские священники не могут жениться? Голубые глаза, как две весенние звездочки, не отрываясь смотрели на Генриха. Тут уж молодой священник совсем потерял уверенность. - Да, мы не можем вступать в брак, - тихим голосом ответил он наконец. - Мы даем обет всю жизнь служить одному Христу и только ему приносим свою любовь. Убеле внимательно взглянула на Генриха. Нескрываемое любопытство увидел он в больших чистых глазах язычницы и еще что-то, непонятное, пока недоступное ему. <Она язычница. Я ни разу не встречал ее в святом храме>, - сокрушенно подумал Генрих. - Жаль мне тевтонских священников, - сказала между тем Убеле, стройной босой ногой подбрасывая песок. Пошевелила загорелыми маленькими пальцами ноги, пропуская между ними теплый песок, и прибавила: - У тевтонских священников никогда не будет детей. Будут духовные - старые, лысые, морщинистые, а своих, кровных, маленьких, не будет. Разве это хорошо? Разве это правильно? А что, если бы все люди были вашими священниками? Человеческий род перевелся бы на земле. Никогда еще Генрих не слышал таких слов. Он привык, что его самого, его духовный сан глубоко уважают, чтут. Он привык, что ему завидуют, а тут... - Твоими устами, дочь моя, говорит дьявол, - сухо и строго сказал Генрих. - И это все оттого, что ты не ходишь в святой храм, что ты - язычница. Не о греховной плоти думай - о бессмертном духе, о спасении своей души, и тогда милосердный бог направит тебя на истинный путь, путь святой веры. Убеле уплыла на челне, ее веночек поблескивал на солнце, а Генрих все стоял под старым ясенем и, вслушиваясь в легкий шум дерева, с удивлением и тревогой чувствовал, как странная печаль охватывает сердце, непонятный холод, словно в летний зной сердце покрывалось белым колючим инеем. Всю ночь он молился, а перед самым рассветом, когда бледно-розовый туман лег над озером, сел писать свою хронику. В окрестных лесах просыпались птицы, дятлы неутомимо простукивали деревья, выбивая на них знак святого креста. А Генрих работал, неутомимо, одержимо, он писал и писал, помня, ни на миг не забывая, что <сначала было слово. И слово было бог>. На столе перед ним аккуратно разложены стопки свежего пергамента, стояли горшочки с краской, лежали острые металлические писала, кисти из конского волоса, щипцы, чтобы снимать нагар со свечей. Все было привычно, неизменно, вечно, как сама святая римская церковь. Усталый, он заснул, сидя за столом, когда солнце, как золотой корабль, выплыло из холодной синевы озера. Светлые лучи упали на пергамент. Сгорела дотла, погасла свеча, от нее остался только маленький теплый комочек желтого воска и ниточка синего дыма. Генрих спал, и ему снилась Убеле, плывущая в челне, она смеялась и призывно махала рукой. <Боже, почему мне снится Убеле?> - жаловался он во сне Христу, но молчали небеса, не раздавалось никакого ответа, и снова плыл просмоленный челн по бурному серо- зеленому, а потом, спустя мгновение, голубому озеру и улыбалась, звала Генриха к себе молодая загорелая язычница. Он проснулся в неясной тревоге, как от толчка. Усмешливое лицо Убеле стояло у него в глазах. Он протер их ладонями, словно стирал ее облик, но Убеле уже проникла в его душу, в глубину сердца, властвуя там. И вдруг с ужасом, с дрожью в каждой жилке Генрих понял, что это память леттов зовет его к себе. Он думал, что она оставила его навеки, сгорела в нем, как сгорает в толще болот сухой, прожженный солнцем торф. Генрих рывком раскрыл дверь молельни, выбежал под синие небеса, под шум старого ясеня. <Ветер, возьми в холодные ладони мое лицо, остуди мой мозг, - страстно молил, просил он, не произнося ни одного слова. - Я хочу быть, хочу остаться христианином, тевтоном... Я не хочу сойти с ума...> Озерные берега были усыпаны цветами, синими, зелеными, серо- желтыми, как мед... <Глаза леттов>, - будто шепнул ему кто-то. Пчела, нагруженная сладким тягучим нектаром, перепачканная мягкой оранжевой пыльцой, шевелилась, ползала, жила в самом зрачке цветка. <Пчела памяти>, - прошелестел над ухом старый ясень, который летты называли святым деревом. Генрих в какой-то горячке, в необъяснимом бешенстве хотел наступить на пчелу ногой, раздавить ее, но поскользнулся на мокрых от утреннего тумана цветах, упал и потерял сознание. - Ну и напугал ты меня, Генрих, - донесся очень знакомый, теплый, взволнованный голос. До этого голоса, до этих слов над землей проплыла, как показалось Генриху, целая вечность молчания. Он осторожно открыл глаза и с радостью разглядел старого Алебранда, низко склонившегося над ним. - Алебранд! - вскочив на ноги, Генрих крепко обнял старика за плечи. - Тебя сам бог послал! - Меня послал епископ Альберт, - как всегда, добродушно ответил Алебранд. - Глянь-ка, кого я привез. Из повозки, той самой, в которой когда-то они с Генрихом приехали сюда, Алебранд вывел за руку красивую печальную девочку и спросил: - Угадаешь, кто это? Большими синими глазами девочка испуганно оглядывала церковь, озеро, Генриха. - Если не ошибаюсь, это дочь кукейносского князя, - после некоторого молчания неуверенно ответил Генрих. - Правильно, - рассмеялся Алебранд, и толстый живот его заколыхался. - Это Софья, наследница из Кукейноса. Славная девочка, сущий ангел... Вези ее на Имеру, к Генриху, приказал мне епископ, и пусть Генрих из этого душистого мягкого воска, из этого пшеничного белого и теплого хлеба вылепит тевтонскую душу. Понял? Тевтонскую душу. Он умеет, сказал о тебе Альберт. С ней я привез и монахиню Эльзу. Из повозки с трудом вылезала толстая краснолицая женщина, вся в черном. - Епископ, конечно, мог бы подобрать и более приятную молодку, - с хитрой усмешкой шепнул Генриху Алебранд. Но Генриху было не до шуток. <Вот мое спасение, - озарило его при виде кукейносской княжны. - Я буду лепить ее душу, как приказал епископ Альберт, и сам очищусь от грязи язычества, которое липнет ко мне со всех сторон, тянет назад, в болото и тьму. Я знаю, с чего начинать. Первым делом надо убить в душе княжны язык кривичей, который она слышала с детства>. С большим усердием и воодушевлением взялся Генрих задело. Монахиня Эльза, церковные служители и сам он разговаривали с Софьей только по-тевтонски. С утра до вечера, от мессы до мессы, во время богослужений, в трапезной, на прогулке перед сном юная княжна слышала только тевтонское слово и святую латынь. Кроме Софьи, Алебранд доставил из Риги пергамент от епископа Альберта. <Сын мой, - писал епископ Генриху, - помню тебя, каждый день молюсь за тебя. В суровом горниле борьбы с язычеством закаляй свою душу, не жалей тех, кто в слепой ненависти готов утопить, уничтожить золотой ковчег нашей веры. Дабы засеять божью ниву, надо выкорчевать, беспощадно уничтожить содомский виноградник. Вручаю тебе Софью Кукейносскую, чтобы росла и воспитывалась она вдали от Риги, в пустынном краю, куда не догадаются проникнуть лазутчики князя Вячки. Тут, в Риге, по нашим сведениям, они уже предпринимали попытку выкрасть ее. Воспитай княжну в верности римской церкви, и это будет одним из тех ключиков, которыми мы отомкнем плотно запертую славянством дверь на Двину. Еще одну новость сообщу тебе. Из Вендена приезжал ко мне рыцарь Викберт со своими оруженосцами и конюхами, приезжал тайно, под большим секретом. Этот Викберт, как я понял, неглупый человек, отважный рыцарь и, что самое главное для нас, люто ненавидит гроссмейстера меченосцев Венна. Они, сын мой, похожи на пауков, которым не место в одной банке - кто-то из них обязательно сожрет другого. Ты знаешь, сколько зла причинил рижской церкви гроссмейстер Венна, этот никчемный трусливый человечишка, эта подвальная крыса. Только слепой случай дал ему в руки крест и меч магистра. Учит нас жизнь: <Чтобы взойти к святой вершине, столкнем неловких и неуклюжих в бездну>. Викберт признался мне, что хочет свергнуть Венна и стать гроссмейстером меченосцев. Что ж, это было бы на руку нашей церкви, ибо изменник Венна договаривается за нашей спиной с папой Иннокентием, с датчанами, со шведами, одним словом, со всеми, кто любым способом мечтает навредить нам. Я сказал Викберту, что рижская церковь готова благословить его меч - меч, который свергнет Венна. К тебе, сын мой, могут в любое время дня и ночи обратиться люди Викберта. Мои к тебе просьба и приказ: ласково встреть их, помоги божьим словом и делом. На этом оканчиваю свое послание. Прочитав, немедленно сожги пергамент. Благословляю тебя, сын мой. С нами бог!> Генрих долго жег пергамент на язычке свечи, глядя, как он чернеет, скручивается, рассыпается пеплом. Потом щипцами, которыми держал пергамент, растолок, растер этот пепел, сдул его со стола. Алебранд, попив вволю имерского вина, вскоре уехал в Ригу, и Генрих снова остался один, если не считать монахиню Эльзу, княжну Софью и двух церковных служек. Осень зажигала над притихшим озером печальные костры багряных лесов. Однажды на челне приплыл старый летт Вардеке. Спеша к церкви, он взволнованно, с непонятным испугом на ходу закричал Генриху: - Морана идет! Часто, шумно дыша, Вардеке как мог объяснил молодому священнику, что вчера неподалеку отсюда на болотах имерские летты увидели Морану, или Мору, женщину огромного роста, в одной руке она держала человеческий череп, в другой - острый серп с красным лезвием и махала окровавленным платком. Обычно перед войной, перед великой бедой откуда-то появляется эта ужасная Морана, идет по дорогам, по нивам, по леттским селениям, разбрызгивая кровь с серпа, разгоняя людей, словно ничтожных, смертельно напуганных козявок. Ничего с ней не сделаешь, никуда не спрячешься от ее гнева. Генриха не очень удивила эта весть. Старый опытный Алебранд, хорошо знающий этот край, предупреждал его, что время от времени на леттов и их соседей ливов находит непонятный ужас и они со своими семьями и всем скарбом убегают в глухие леса, в болота, прячутся там, забиваясь в земляные норы, под выворотни, даже в дупла деревьев. Генрих и сам заметил странности в поведении здешних жителей. Бурный ветер, который, поднимая клубы серой вонючей пыли, налетает внезапно с поля, они всегда называют <тевтонским послом>. Он, этот мерзкий ветер, выглядывает, вынюхивает, каков урожай у леттов, чтобы потом вернуться в Ригу и все рассказать своим хозяевам. Желая оскорбить, унизить человека, люди, живущие на Имере, говорят: <Обманул, как тевтон из Риги>. Генрих понимал, откуда берется страх у леттов. Раньше на них совершали набеги эсты и литва, теперь в этот край проложили широкие тропки меченосцы из Вендена, латники Альберта из Риги. Заметно изменился за это время молодой пастырь. В семинарии, искренне и навсегда поверив богу, он думал: <Разве можно Христову веру засевать на земле огнем и мечом? Как дыхание ветра, как солнечный луч, она сама собой должна вливаться в человеческую душу>. Сегодня он уже не таков. Он убедился, увидел своими глазами, что язычество не умирает, не хочет умирать своей смертью, цепляется за человеческие души, поэтому всегда надо держать наготове острый меч. <Бейте всех. Бог на том свете разберет своих...> Слова эти прозвучали не в Ливонии, а далеко отсюда, в Южной Франции, когда там, как диких зверей, убивали альбигойцев воины папы. Но это же мог сказать и рижский епископ Альберт и - надо ли удивляться? - его верный любимый ученик, добросовестный и тихий пастырь, вдохновенный и одержимый хронист Генрих. Выслушав старого Вардеке, Генрих не изменился в лице, не показал леттам, что он чего-либо боится, и все же тайком от них послал верховых в Венден и Ригу с просьбой о помощи. Он запретил монахине Эльзе и княжне Софье выходить из своей комнаты, сам только раз в день прогуливался по берегу озера, не удаляясь, однако, более чем на двести шагов от церкви. Откуда же могла прийти опасность? Со стороны эстов? Из Литвы? От короля датского Вальдемара? Или, может, из Полоцка? Тревога нависла над озером и деревянной церковью на его берегу. Генрих не спал, ожидая беды, писал хронику... Наутро снова приплыл Вардеке, еще более напуганный. - Где же твоя М орана? - спросил его Генрих. - Ее видели уже на той стороне озера, - настороженно, даже испытующе глянул на пастыря Вардеке. Раз-другой он обошел вокруг церкви, потом молча сел в челн и поплыл. Ночью зашумел дождь. На противоположном берегу озера вспыхнули, затанцевали огни. Заплакала княжна Софья. <Боже, помоги>, - думал Генрих и все писал, писал хронику. Сверкнула молния. Казалось, божий меч рассек черное небо. Не к добру это - гроза осенью. Генрих потушил свечу, затаился во тьме. Дождь лил из небесного мрака, обрушиваясь на церковь. Шипела вода. Стонал всей своей листвой мокрый старый ясень. <Что же ждет меня и всех нас?> - думал Генрих. Отвратительное чувство страха, которое он долго старался спрятать, затаить в сердце, раздавило его, превратив в беззащитного червяка, одного из тех, что выползают после дождя из земляных нор-укрытий. Генрих стал на колени, начал горячо молиться деве Марии. - Защити... Укрепи мой слабый дух... Отведи беду... Но этих слов, чувствовал он, не хватало; тогда он вскочил на ноги, страстно протянул руки к небу и закричал, срывая голос: - Покажи, что ты мать! Покажи, что ты мать! В молельню вбежали перепуганные служки, монахиня Эльза с княжной Софьей. - Надевайте боевые доспехи, берите в руки мечи и ждите моего сигнала, - приказал служкам Генрих. Сам он поверх сутаны надел пластинчатый панцирь - подарок Альберта. Постепенно стихал дождь, но ветер загудел с еще большей силой. Вздрагивала маленькая церковь - казалось, еще один-другой напор ветра и она, словно соломинка или птичье перышко, взовьется в ночное небо. Генрих осторожно вышел из церкви, подкрался к старому ясеню, замер, затаился возле него, сжимая в руке меч. Озеро вздыбилось громадными волнами. Странные огоньки вдруг заметил на нем Генрих. Ночные огоньки росли, приближались, и он понял, что это плывут челны, в которых ярко горят факелы. <Как только они не перевернутся, не пойдут на дно в такую непогоду?> - холодея от ужаса, думал Генрих. Первый челн пристал к берегу. Легкая фигура, окутанная чем-то белым, начала приближаться к ясеню, за которым укрылся Генрих. - Пайке! - послышался то ли крик, то ли стон. - Пайке, где ты?! Столько непонятной боли и тревоги, столько первобытной языческой страсти было в этом приглушенном ночными звуками голосе! Казалось, кричала чайка. Казалось, кричала сама земля. Генрих задрожал, затрепетал всем телом; он вдруг осознал, что это его зовет к себе незнакомое существо. <Ты - Пайке. Ты наш Пайке>, - вспомнил он слова старого Вардеке. - Пайке! - долетало из глухого мрака. - Где ты? Не прячься от меня. Зачем ты хочешь пролить тевтонскую воду на могилы наших предков? <Этот ночной голос все знает, - обливался холодным потом Генрих. - Ведь я в самом деле хотел завтра освятить леттское кладбище, чтобы язычники, похороненные там, получили божье благословение, чтобы хоть на каплю уменьшились муки в аду. Там, если верить Вардеке, лежат и мои родители...> Горячая злость неожиданно вспыхнула в его мозгу, веревочной петлей перехватила дыхание. <Мои родители... Моя мать - римская церковь! Только она! Я не знаю и не хочу знать иной матери!> Он до хруста в пальцах сжал рукоять меча. - Пайке! - снова прозвучало во мраке. Белая фигура была совсем близко. <Это происки леттов, - вдруг осенила его догадка. - Они хотят обвить меня своей дьявольской паутиной>. Он почувствовал облегчение и даже тихонько засмеялся, смахнув левой рукой со лба дождевые капли. Дева Мария увидела его в этой кромешной тьме и бросила с небес спасительный золотой луч, за который он сразу же ухватился. - Пайке, - прошелестело в нескольких шагах от него. - Я здесь, дети дьявола, - громко сказал Генрих. - Я здесь, грязные, лживые летты. Он решительно вышел из своего укрытия и направился к церкви. Белая фигура бросилась к нему, и тогда Генрих ударил ее мечом. Закаленное тевтонское железо насквозь пронзило чью-то слабую мягкую плоть. И сразу, как показалось, утих ветер, замолкло бурлящее озеро. Десятки людей ринулись из тьмы на Генриха, повалили его. Губами, всем лицом ощутил он ледяную сырость земли. Убеле! - донесся до Генриха отчаянный крик. - Убеле, девочка моя! Неужели он убил тебя?! Глава четвертая (часть III) Он стоял, привязанный крепкими смоляными веревками к ясеню, и ждал своего конца. С разбитого лица капала кровь. Разодранная сутана превратилась в лохмотья. Занимался рассвет. Отшумела ночь, улегся ветер, и озеро Остигерве было удивительно спокойное, лучистое и неподвижное, как венецианское зеркало. Не верилось, что ночью бушевала такая страшная буря, что волны на озере были высотой с церковь. Генрих в последний раз глядел на свою церковь, на свое дитя, которое вынянчил, выпестовал в этом диком краю и которое должно было погибнуть у него на глазах. Со всех сторон летты тянули к церкви сухой хворост, коряги, бревна, старательно обкладывая ее стены этим лесным добром. Словно муравьи, они стаскивали все в одну кучу, только муравьи строят, создают, а эти готовились уничтожить. Ждали огня, который посланец должен был принести с кладбища. Там, на кладбище предков, на поминальном костре сейчас сжигали юную Убеле. Потом ее останки закопают в землю - по обычаю леттов плоть того, кто уходит из жизни, надо вернуть Хозяйке Земли. Кем бы ни был покойник, его обязательно возвращают земле: мужчину кладут головой на восток, женщину - головой на запад. И непременно в могилу, вырытую лопатой, или ножом, или дубовым суком, или, если ничего нет, голыми руками. Ждали огня. Генрих ждал смерти. <Почему она взялась сыграть роль кровавой Мораны? - думал об Убеле Генрих. - Заставили старейшины? Заставил Вардеке? А может, она согласилась сама, по своей охоте? Если бы я знал, что это она, я бы не поднял меч>. Только об этом раздумывал он, ибо надежды на спасение не было никакой, смерть была неминуема, а смерти он не боялся. Он боялся только мучений, боялся короткого мгновения перехода с этого света на тот, а там, на небесах, он был твердо убежден, его сразу же встретит дева Мария, возложит ему на голову золотой венец героя. Показался светловолосый загорелый юноша. Он бежал, держа высоко в руках глиняный горшок с огнем. Летты взволнованно, радостно зашумели. Старый Вардеке взял горшок с огнем, подошел к куче хвороста, облитого смолой, и разбил горшок о стену церкви. Пламя занялось сразу, как огнекрылый голодный дракон. - Славно горит дом тевтонских псов! - закричал Вардеке. Летты, мужчины, женщины и дети, взялись за руки и, распевая песни, начали танцевать напротив церкви. Пламя освещало их возбужденные лица. Потом шумной гурьбой они побежали к озеру, бросались в воду, с головой погружаясь в ее чистую голубизну. - Смывайте тевтонское крещение! - неистовствовал старый Вардеке, черпая воду ладонями и поливая свою седую голову. <Боже, почему ты не ударишь сейчас с небес огненной стрелой? - кусая губы, почти теряя сознание, думал Генрих. - Почему не превратишь озерную воду в серу и кипящую смолу?> Жар от огромного костра был такой нестерпимый, что у Генриха на щеках вскочили пузыри, затрещали волосы. Он зажмурил глаза, боясь, что они лопнут, вытекут от близости огня, - не хотел, отправившись на тот свет, встретить там деву Марию слепым. Летты, отойдя от костра, обсуждали, как наказать заморского священника. - В нем - нечистая сила, - показывая пальцем на Генриха, корчившегося от жара, говорил старый лысый летт. - Таких убивают рябиновым колом. Надо вырубить в лесу кол в рост безвременно умершего мальчика и бить нечистика перед самым наступлением поры привидений, когда куры садятся на насест. - Я знаю, как наказать его, - с глубокой печалью в голосе проговорил Вардеке. Все обернулись к нему. После смерти любимой внучки он резко постарел - волосы совсем побелели, щеки запали, трясущиеся руки не находили места, и только в глазах оставалась прежняя сила. Глаза были словно твердые острые кремни. Вардеке подошел к Генриху, отвязал его от дерева и продолжил свою речь: - Он - летт, его родители были леттами. Несмышленым сосунком его увезли за море, научили чужому языку, чужой вере. Потом он вернулся, чтобы и нас, земляков своих, перевести в тевтонскую веру, заставить кланяться своему богу, будто у нас, леттов, нет Праматери Жизни и Смерти, Праматери Земли и Воды. Летты одобрительно зашумели. Мечи и копья поднялись над головами. - Но в каждой речке, высыхающей от зноя, на дне остается хоть капелька воды. В душе каждого вероотступника, изменившего памяти своих предков, остается хоть одна жгучая слеза, которой он тайком от всех, даже от самого себя, оплакивает свой грех. Вардеке испытующе глянул на Генриха и продолжал: - Ты - Пайке. Голосом Мораны мы думали разбудить струны твоей души. Но там, в Тевтонии, ты оглох. И все-таки ты Пайке. Запомни это. Сейчас я покажу тебе могилы твоих родителей, и там, у этих могил, ты умрешь. Мы закопаем тебя рядом с твоими отцом и матерью - и ты вернешься к ним. Огромное счастье - после пыли и пота земных суровых дорог вернуться к своим. - Не хочу! - закричал Генрих по-латыни, но его не поняли, и он закричал по-леттски: - Не хочу! Я - тевтон! Я - Генрих, а не Пайке! Он упал на землю, впился пальцами в сухие комья. Множество сильных мужских рук схватило и подняло его, и летты понесли его на могильник предков. Небо плыло над Генрихом. Тучи и облака, птицы и солнечные лучи, дым от горящей церкви - все сплелось, связалось в один клубок, все двигалось, текло, летело. Не было спасения от этого неба. Он зажмурил глаза, но они сами открывались, и снова он видел беспощадно-бесконечную синеву. - Вот могилы твоих родителей... Смотри на них, - сказал старый Вардеке. Генриха поставили на ноги. Шумело в голове. Саднили обожженные щеки. Два маленьких травянистых холмика увидел он. Два холмика... И все... - Твой отец был отважным воином, - сухим голосом говорил старый Вардеке. - Твоя мать так хорошо пела наши песни... <Боже, - молил Генрих, - преврати в пепел, в горькую пыль всех этих людей... Я - твой раб. Тебе вручаю свою душу>. Могильник был на высоком песчаном пригорке. Рядом густо шумела священная березовая роща. Всюду чернели следы поминальных костров. Генрих в отчаянии бросил последний взгляд на небо, на недосягаемый горизонт, прощаясь с жизнью, и вдруг горячая волна ударила в сердце, перехватило дыхание, мягкими стали ноги. Из реденького соснового леска, росшего неподалеку, выкатывался, поблескивая на солнце, неутомимо приближался тяжелый кавалерийский гуф. Рыцарские кони шли рысью. <Меченосцы!> Жажда жизни, которая, казалось, уже угасла в Генрихе, с необыкновенной силой вспыхнула в крови. <Жить! Только жить! Бог услышал и послал спасение!> Летты еще не видели меченосцев. Их взгляды были направлены на могилы, и Генрих понял, что ему надо делать, чтобы спасти жизнь. Он упал на колени, схватил с могилы горсть песка, посыпал голову. Это, конечно же, понравилось леттам - вероотступник на глазах у них раскаивался, карал сам себя. Они плотнее сгрудились вокруг Генриха. <Только смотрите на меня... На меня>, - как молитву, как заклинание, повторял он одно и то же в горячечных мыслях. Он посыпал песком голову, а меченосцы тем временем приближались. Гуф раскололся, разломался на две половины, охватившие, словно железные крылья, могильник с двух сторон. - Праматерь Жизни и Памяти вернулась к отступнику, - мягким голосом начал было свою речь старый Вардеке и вдруг закричал: - Тевтоны! Будто вихрь налетел на могильник. Летты бросились врассыпную. Некоторые прятались между холмиками. Страх туманил всем головы. - Бегите в священную рощу! В священную рощу! - крикнул Вардеке. - Кони не пройдут между деревьями, и меченосцам придется спешиться! Однако нападение было таким внезапным, рыцари неслись такой лавиной, так грозно всхрапывали их укрытые кольчугами кони, что летты не смогли оказать никакого сопротивления. Большинство из тех, что хотели спастись в священной роще, не добежали до нее. Все они полегли на зеленом лугу перед рощей под тяжелыми пиками рыцарей, под ударами конских копыт. Меченосцы рубили, кололи и топтали леттов молча. Слышался только острый свист мечей, глухо звенело железо, кто-то слабо ойкал и затихал навеки, да время от времени взлетал над кровавым побоищем трубный клич комтура: - Братья, с нами бог! И меченосцы с еще большей яростью начинали взмахивать мечами. Их белые плащи были забрызганы кровью, а они все рубили и рубили... Не жалели ни того, кто бился против них, как тур, ни того, кто былинкой падал на колени, целовал конские копыта, просил сохранить, не отнимать жизнь. Это был кровавый танец смерти, где, как орех, раскалывались черепа, где глаза выскакивали из глазниц, где через разодранную рубаху и разрубленную грудную клетку можно было увидеть, как все еще бьется, все еще трепещет красной птицей сердце убитого. Старый Вардеке и несколько молодых леттов все-таки прорвались в священную рощу. Там, где березы росли особенно тесно, они стали кольцом и встретили спешившихся меченосцев ударами коротких копий и ножей, дубинами и камнями. Рыцарям трудно было развернуться в чаще. Они привыкли нападать в чистом поле, где можно маневрировать на конях, а тут надо было драться между деревьями и в пешем строю. Неохотно пошли меченосцы в атаку и сразу же потеряли Иоганна и Филиппа Желтого, которым летты вспороли животы. Комтур внимательно следил за поединком в священной роще. Как только начался бой, комтур отобрал пять рыцарей и приказал им окружить воткнутое в землю рыцарское знамя и охранять его. Как бы ни складывался бой, их долг - стоять у знамени. Сам комтур держал в руках обернутое вокруг копья запасное знамя. Боевое знамя - рыцарская святыня. Даже тяжело раненный рыцарь не имеет права покинуть знамя. Пока вьется знамя, рыцарь должен находиться на поле боя, а если утеряно свое знамя, он обязан примкнуть сразу же к другому христианскому знамени. Упал еще один меченосец. Вардеке проломил ему переносицу камнем из веревочной пращи. - Слишком много рыцарской крови, - недовольный, отметил комтур и скомандовал: - Трубачи, сыграйте рыцарям отход! Запели серебряные трубы, и рыцари отхлынули из священной рощи. Их место заняли кнехты-арбалетчики. Окружив леттов, они начали расстреливать их в упор длинными бронебойными стрелами. Напрасно пытались летты спрятаться за священными березами - стрелы, летевшие со всех сторон смертоносным роем, находили их повсюду. - Мы победили, комтур! Язычники уничтожены! - весело крикнул рыцарь Викберт, вытирая меч о зеленую траву. Все это время Генрих стоял на коленях, страстно молился богу, благодаря его за счастливое избавление от неизбежной, казалось, смерти. Еще он молился покровителю всех рыцарских орденов святому Георгию. Если бы не меченосцы, братья святой Марии, шел бы он теперь по небесам, но поскольку он был молод, в жилах его текла горячая кровь, ему хотелось побродить еще по этой грешной земле, и он благодарил в своей молитве меченосцев, совсем забыв, что они враги рижской церкви и епископа Альберта. Наконец Генриха заметил рыцарь Викберт. Сначала он решил, что это один из леттов прячется от божьей кары, и вытащил из ножен меч, старательно вычищенный о траву и песок, чтобы снова дать ему работу. Викберт на тяжелом боевом коне подъехал вплотную к Генриху, хмуря светлые брови, с ненавистью взглянул на него, но вдруг узнал имерского священника и радостно воскликнул: - Ты жив, святой отец? Язычники не поджарили тебя? - Жив, - ответил Генрих и вскочил на ноги. Комтур ласково встретил Генриха, приказал накормить его, угостить вином. В это время рыцари носились на конях по всем окрестностям за женщинами и детьми, сгоняя их к церковному пепелищу. Сюда же гнали и скот. Комтур был доволен - немалая добыча попала в руки ордену. С радостью и облегчением Генрих узнал, что монахиня Эльза, княжна Софья и церковные служки живы. Бесстрашной монахине удалось вывести их в лес, и они переждали беду под огромным выворотнем старой сосны. Генриху не терпелось взглянуть на кукейносскую княжну. Ее привели. Бледная, испуганная, она снизу вверх посмотрела на Генриха и вдруг всхлипнула, прижалась к нему. Монахиня Эльза окинула всех многозначительным взглядом, улыбнувшись уголками сухих губ. - Дитя мое, - взволнованно сказал Генрих, - бог вырвал тебя из кровавых лап язычников. Молись богу. Молись нашей всесильной церкви. Он легонько нажал на худенькие плечи княжны, и она послушно опустилась на колени, ломким от волнения голоском начала молиться. <Одно мое дитя, имерская церковь, сгорело, превратилось в пепел, - думал Генрих, глядя на склоненную светловолосую головку. - Но у меня осталось еще одно дитя, духовное, вот эта кукейносская княжна. Она вырастет настоящей тевтонкой, верной дочерью римской церкви. Я вырву чертополох из этой юной доверчивой души и посажу в ней цветущий божий сад>. Меченосцы подожгли все окрестные леттские селения, согнали в огромное стадо пленных и скот и двинулись с богатой добычей в Венден. Генрих в последний раз взглянул на тлеющие остатки церкви, на берег озера, где торчал пень от срубленного священного ясеня, и сердце его печально встрепенулось. Тут прошла частичка его жизни, которая уже никогда не повторится. Он вспоминал грозовую ночь, бурю на озере, огни во тьме, легкую белую фигурку и крик-плач: <Пайке! Пайке!> Неужели это было с ним? Неужели это он, а не кто-то другой стоял в глухом мраке, прижавшись к ясеню, сжимая меч, а белая фигура подплывала все ближе? Вспомнились ему и небольшие травянистые холмики на могильнике леттов - могилы его родителей. Какой была с лица его мать? Серые или синие глаза были у нее? Неужели она любила петь леттские песни? Судорога пробежала по его лицу, глаза заблестели. Он глухо вскрикнул и вдруг... укусил себя за руку. На белой коже остались следы зубов. Монахиня Эльза, сидевшая рядом в повозке, испуганно спросила: - Что с тобой, святой отец? - Злых духов отгоняю, - попробовал улыбнуться Генрих, но улыбка вышла вымученная, грустная и растерянная. Между тем комтур приказал устроить привал, и не ради рыцарей - они ехали на конях, - а ради пленных леттских женщин с детьми, идущих пешком, некоторые падали от нечеловеческой усталости. Комтур жалел не их, он жалел товар, которым они были. Наконец попалось удобное место для походного лагеря - по широкому зеленому лугу протекал чистый звонкий ручей, рядом был небольшой лесок, где можно было заготовить дрова для костров. В первую очередь огородили веревками место для молельни, потом поставили палатку для комтура и палатку для трапез. Когда это было сделано, раздался голос комтура: - Размещайтесь, братья, во имя господа! Рыцари вместе с кнехтами и оруженосцами начали ставить палатки для себя. Никто не имел права удаляться от лагеря на такое расстояние, откуда не был слышен его голос. Из двух оруженосцев, имевшихся у каждого рыцаря, один должен был всегда находиться рядом с рыцарем, в то время как другой обязан был искать топливо и фураж для коня. Во время дальних походов рыцари придерживались строжайшей дисциплины. Никто не имел права брать с собой женщин. У нарушителя отбирали походную амуницию. Женщин же вообще не жалели - обрезали им носы. Оруженосцы и кнехты, случалось, дрались между собой за лучшие места для палаток. Рыцари, увидев такую драку, обязаны были надеть латы и разогнать забияк, но не мечами, а длинными палками. Капеллан отправил вечернюю мессу. Походный колокол, висевший на месте рядом с палаткой комтура, дал сигнал - три коротких удара, - чтобы братья-рыцари вместе со всем войском ложились спать. Лагерь затихал. Тихо было и там, где сидели или лежали на голой земле пленные женщины и дети. Но нет-нет да слышался оттуда плач, безутешный, горький. Полоска вечерней зари, словно красный кровавый меч, алела над землей. Комтур выделил для Генриха и его людей две палатки. В одной разместился сам Генрих с тремя церковными служками, в другой улеглись монахиня Эльза с княжной Софьей. Генрих никак не мог успокоиться после всех ужасов минувшей ночи, после леттского могильника, где он чуть не распрощался с жизнью. Во всем теле он ощущал противную нервную дрожь. Дрожали пальцы рук и даже ног. <Не дай бог начнутся пляски святого Витта>, - испугался Генрих. Служки, заметив, что молодой священник почернел, как земля, побежали в лагерь рыцарей искать лекаря. Найти лекаря им не удалось, но вместе с ними пришел рыцарь Викберт. Он сел на край медвежьей шкуры, где лежал Генрих, и приказал служкам: - Пойдите на улицу, посмотрите на звезды. Недовольные служки хотели было что-то возразить, но Викберт сжал кулаки и рявкнул: - Вон отсюда, черви! Тех словно ветром выдуло из палатки. Генрих, закашлявшись, хотел вступиться за служек, да не было сил на споры, и он лежал молча, глядел на Викберта, на его крепкую обветренную шею. Еще совсем недавно в трапезной меченосцев видел Генрих униженного, ничтожного, слабого Викберта. Тот Викберт сидел в черном плаще на охапке грязной соломы и ел деревянной ложкой из деревянной миски постную гороховую кашу - пищу трусов. Сегодняшний Викберт отличался от того, который ютился на соломе, как небо от земли. На Викберте был богатый, из синего сукна, камзол с украшенными фестонами воротником и манжетами. На голове - заломленная набекрень бархатная шапочка с серым журавлиным пером. Черные глаза Викберта смотрели твердо и решительно. - Не хотел гроссмейстер Венна посылать рыцарей на Имеру, - не понижая голоса, говорил с мрачной улыбкой Викберт. - Но братья- рыцари не согласились с ним. И я выступил против. Тогда он послал комтура Бертольда, а сам все равно в поход не пошел. Викберт помолчал, видимо, ожидая ответа Генриха. Но тот бессильно лежал на старой медвежьей шкуре, и тогда Викберт порывисто схватил его за руку, забубнил ему на ухо: - Поддержит ли меня рижская церковь, если я убью паршивого пса Венна? Скажи - поддержит? - Наша церковь всегда поддерживает человеческие дела, идущие на пользу господу, - уклоняясь от прямого ответа, тихо проговорил Генрих. Жизнь уже научила его не спешить в словах. <Опережай врага в делах, а не в словах>, - вспомнил он предостережение епископа Альберта. - У меня есть люди, - решительно продолжал Викберт. - Много людей. - Он крепко сжал боевой топор, который всегда носил на поясе. - Терпение, сын мой, и осторожность - вот что всегда кует победу, - мягким голосом сказал Генрих. - А теперь иди спать. И я лягу, силы совсем оставили меня. - Я должен победить! - сорвал с головы бархатную шапочку Викберт. - Победить или погибнуть! Подхваченный пьянящей и яростной силой, Викберт выбежал из палатки. Сгустившийся мрак обступал его со всех сторон. Недалеко от палатки смирными покорными овцами толпились служки Генриха. - Идите спать, - весело бросил им Викберт и стремительно зашагал по лагерю. Желание действовать, что-нибудь ломать, разрушать, а может, и что-нибудь строить обжигало душу. Казалось, он смог бы подпрыгнуть высоко-высоко над лагерем, дотронуться до звезды, теплой и шероховатой, повесить эту звезду себе на пояс и оттуда, с овеянной ветром головокружительной высоты, вернуться назад, удариться о землю и войти в нее по самые колени. Сила бушевала в нем, наполняла теплом и светом каждую жилку, каждую косточку, требовала и искала выхода. Викберт остановился. Из маленького шелкового мешочка, всегда висевшего на серебряной цепочке у него на груди рядом с нательным крестом, он достал круглую теплую горошинку, положил ее себе на ладонь. Горошинка светилась, будто наполненная солнечными искристыми лучами. Он взял ее в рот, подержал на языке, чувствуя приятную горечь, и проглотил. Такие горошинки давали силу и радость. Их продавал ему за серебряные динарии рижский купец Карл; с шестью своими сыновьями он плавал в дальние теплые моря, привозил оттуда перец и слоновьи бивни, много всякого удивительного добра и таинственные горошины, которые там, в жарких странах, делают из белого сока неведомых трав. <Травы те растут в раю, - пояснял Карл. - Сам бог посеял их там, чтобы истинные христиане, попав в рай, могли, попробовав их волшебного сока, хоть на миг почувствовать себя всемогущими богами>. .Викберт не пошел в свою палатку, а, прокравшись между часовыми, оказался в темном пустынном поле. Он даже полз по земле, чтобы стража не заметила его. Да как она могла его заметить, если в эти мгновения он чувствовал себя мудрой ловкой змеей, способной пробраться в малейшую щель? Огромный валун белел в сумраке. Викберт присел на него, подставил ветру лицо, глянул на широкое безбрежное небо и замер. Небо казалось ласковым черным бархатом, с нашитыми на него бессчетными бриллиантами и бриллиантиками. Небо казалось большим крылатым парусом. Какая сила движет, гонит вперед сквозь года и столетия этот парус? Под плавное течение ночи, под серебряное мерцание звезд хорошо думалось, хорошо вспоминалось. Викберт вспомнил свою родину - маленький городок Зест в Вестфалий. Отец его был обедневшим рыцарем, в крестовом походе потерял ногу. До семи лет маленький Викберт воспитывался дома, потом, как и всех рыцарских детей, его привезли в замок сеньора, где до четырнадцати лет он был пажем. Каждый день его учили верности религии, светскому этикету и семи рыцарским добродетелям: верховой езде, фехтованию, умению владеть копьем, плаванью, охоте, игре в шашки, сложению стихов и пению их в честь Дамы сердца. Потом, когда ему исполнилось двадцать лет, произошла церемония <рыцарского удара> - день посвящения в рыцари. Он стоял на коленях рядом со своими друзьями, а красавица-королева, жена Филиппа Швабского, взяла в белые руки меч, легонько стукнула им каждого по плечу и сказала: <Стерпи этот удар ради господа бога и святой Марии, но больше никому и никогда не прощай ни одного удара>. Им повязали рыцарские пояса, вручили золотые шпоры, и они стали рыцарями. Надев латы, вскочив на закованных в сталь коней, они сразу же ринулись на ристалище перед королевским дворцом, где шумел и гремел турнирный бой. Тогда он думал, что рыцари - это венец природы. Они казались ему солью всего живого. Бог захотел создать настоящего мужчину, властелина мира, и создал рыцаря. Недаром все юноши, даже сыновья крестьян и ремесленников, так стремятся стать рыцарями. Но того, кто, будто дождевой червь, всю жизнь ковыряется в земле, нельзя посвятить в рыцари, как нельзя в светлое воскресенье освятить вместо барана козлятину, ибо сразу же превратится его щит в отвал плуга, меч - в лемех, рыцарский шелковый кошелек - в лубяной короб, а галун на поясе - в льняной мешок, из которого кормят лошадей. Меч на перевязи может носить только рыцарь. Купцы же и горожане должны подвешивать его к седлу. Главное, что вело Викберта по жизненной дороге, - это поиски приключений. Если бы он не был рыцарем, он обязательно стал бы вагантом, которые ходят из города в город, поют на площадях, во дворцах баронов и графов, в сельских корчмах. Сколько хмельной радости в их песнях, как славят они женщину, ее красоту! В конце концов судьба привела Викберта в Ливонию, в войско меченосцев, братьев святой девы Марии. Хватало работы его мечу, хватало и приключений, но сразу же не сложились отношения у Викберта с гроссмейстером Венна. Бывают люди, с которыми тяжело, невозможно дышать одним воздухом. Бог для каждого человека создает не только друзей, но и врагов. Такими врагами стали Викберт и Венна. Все началось с похода на эстов. Поход был удачный, сожгли пять селений, <осеков>, как называют их сами эсты, взяли много пленных и скота. Пленных обычно продавали в Ригу - нельзя божьему ордену иметь рабов, а тем более молодых рабынь. Но Венна оставил себе трех самых красивых эсток, и Викберт случайно увидел, как перед сном одна невольница чесала гроссмейстеру голову, другая пятки, а третья, стоя перед своим властелином на коленях, кормила его из серебряной ложечки шмелиным медом. Злость затуманила Викберту голову. Чем он, Викберт, хуже гроссмейстера? Этому еловому чурбану позволено все, а они, братья- рыцари, должны поститься? Он начал подговаривать меченосцев против гроссмейстера, но не рассчитал свои силы. Венна донесли верные ему люди, и гроссмейстер, обвинив Викберта в трусости, отобрал у него белый рыцарский плащ, посадил в орденскую тюрьму. В тюрьме его, правда, продержали недолго, но с того времени началась между ним и гроссмейстером настоящая война. Во все походы начал гнать гроссмейстер Викберта с тайной надеждой, что тот напорется на меч или копье язычников. Смерть пока обходила Викберта, и тогда Венна решил выгнать его из ордена, лишив рыцарского звания. За большие деньги нашлись люди, которые показали, что Викберт никакой не рыцарь, что его отец торговал в Саксонии зерном. Оскорбительное, страшное наказание ждало Викберта. Как только вернутся меченосцы в Венден, его посадят на кучу мусора и палач собьет с него золотые шпоры - знак принадлежности к рыцарству. А разве можно жить на свете и не быть рыцарем? В глухом ночном мраке Викберт сидел на холодном валуне и сам был похож на валун. О, как хочется мстить! Вся надежда на Ригу, на епископа Альберта. Он, как и Викберт, лютый враг Венна, он должен помочь. Имерский священник Генрих тоже может понадобиться, как узнал Викберт, он любимый ученик епископа. Надо ждать. Надо терпеливо приближать день отмщения. Викберт поднялся с валуна, глухо рассмеялся. Смех его был похож на крик ночной совы. <Я убью Венна, - подумал он, - и сам стану великим магистром. Я поведу братьев-рыцарей к великим победам, которых еще не знал Орден>. Из шелкового мешочка Викберт осторожно достал еще одну горошинку, проглотил ее, начал ждать, когда в сердце вернутся радость и бодрость. Они всегда приходят внезапно, словно в душе зажигается негасимая божья свеча. Вот сейчас... Сейчас... - Слушайте, небеса! - закричал он, вскочив на валун и простирая в сумрак руки. - Я - гроссмейстер Викберт! В эти самые минуты Генрих, лежа в своей палатке, думал о Викберте. Бог или дьявол руководит им? В этом рыцаре чувствуется сила, дикая, неотшлифованная, разрушительная. Хорошо, что Викберт - враг Венна, очень хорошо... Через три дня похода увидели башни Вендена. Меченосцы обрадованно пришпорили своих коней, с воодушевлением запели святые псалмы. Генрих чуть-чуть передохнул с дороги и сразу же отправился в Ригу. Как он успел узнать, великого магистра Венна не было в Вендене - простудившись в предыдущем походе, он лечился в своем рижском доме. Под вечер вместе со своими спутниками Генрих подъехал к Риге. Перед самыми городскими воротами, подняв облако серой пыли, его обогнал Викберт в сопровождении двух оруженосцев. Глаза у рыцаря были сурово прищурены, словно их обжигал, слепил беспощадный огонь. Альберт встретил Генриха, как родного сына. Обнял, поцеловал. - С плохими новостями вернулся я к тебе, монсиньор, - покорно и печально склонил голову Генрих. - На месте моей церкви белеет горький пепел. Язычники в слепом бешенстве сожгли ее. - Крепись, сын мой, - ровным голосом ответил епископ. - Мы выбьем ядовитый зуб у дьявола, выломаем его с большой кровью. Пока - отдыхай. И не забывай про хронику Ливонии. Снова Генрих оказался в Риге, снова он жил в доме епископа, ночи напролет отдавая заветному пергаменту. Это было величайшим наслаждением - сидеть в густой ночной тишине, писать и писать, забыв об усталости, чувствуя свое единение с богом и вечностью. После ночных трудов Генрих спал чуть ли не до обеда, потом вставал, молился богу и шел на встречу с кукейносской княжной Софьей, которая жила с монахиней Эльзой в небольшой комнатке на втором этаже. Тут ожидала его мягкая детская душа, засеваемая им с большим терпением и усердием зернами истинной веры. Душа кукейносской княжны была тем полем, на котором он, не жалея себя, воевал с ее отцом, упрямым врагом рижской церкви Вячкой, и надеялся одержать победу в этом поединке. Однажды, когда Генрих был в читальне Альберта и вел беседу с епископом, вошел немой Иммануил и знаками передал Альберту какую-то новость, поразившую епископа. Не дожидаясь, пока слуга выйдет из читальни, Альберт взволнованно сообщил Генриху: - Викберт сдержал слово - он только что убил великого магистра Венна и священника Иоанна. Топором отрубил им головы. Альберт опустился на колени перед распятием, начал молиться. - Монсиньор, где же теперь рыцарь Викберт? - почувствовав, как тревожно встрепенулось сердце, спросил Генрих. Ему вспомнилась ночная палатка, бледное, перекошенное ненавистью лицо венденского рыцаря, когда тот вспоминал имя гроссмейстера Венна. - Он укрылся в рыцарской капелле и через своих людей просит у нас помощи. Но вскоре меченосцы ворвутся в капеллу, схватят его, будут судить и четвертуют, - ответил Альберт. Генрих вопрошающе взглянул на епископа. - Так надо, сын мой, - выдержал его взгляд епископ. - Давай помолимся за душу раба божьего Викберта.. Глава пятая (часть I) Над Кукейносом загоралось весеннее утро. Тот, кто не спал в этот час (а не спали вои-дозорные на заборолах), видел, как темное небо на востоке постепенно набухает капельками, крупицами света. Сначала это можно было принять за обман зрения, мелькание в глазах, появляющееся после бессонной ночи, когда долго и напряженно всматриваешься во тьму. Но край неба все больше розовел, наливался трепетным золотом цвета спелых ячменных колосьев. Выступали из мрака леса. Ночью они пугали, казались огромным черным войском, со всех сторон молчаливо подползающим к городскому валу. Но вот первый луч зари упал на макушку старой сосны - и засветились, запылали ветки, потом разбудил маленькую синеперую птичку, спавшую в глубоком уютном дупле. Когда-то в стволе был сук, да выпал, выкрошился, и птичка, склевывая тут жуков-короедов, обнаружила это дупло, свила в нем гнездо. Разбуженная лучом, птаха удивленно и радостно пискнула. Где-то в глубине лесов проснулся ветер. Он сразу же рванулся ввысь, в небо, поднял над землей коричнево-желтые слоистые тучи, смешал их, сбил в кучу. Вспыхнула молния, чиркнуло в тучах кресало грома. Казалось, вот-вот прольется один из первых весенних дождей, но у туч не хватило сил на такую работу. Только несколько крупных и холодных капель сорвалось, слетело с небес. Капля ударила Холодку, стоявшему на заборолах, по брови, потом мягко сползла на ресницы, но он даже не моргнул, только качнул головой, стряхивая каплю с ресниц. И с еще большим вниманием стал вглядываться в то, что мгновенье-другое назад его насторожило. Холодок со своим стягом стоял в третьей страже. В последнее время князь Вячка только ему доверял самые ответственные поручения. Что же насторожило старшего дружинника? Ему показалось, что между деревьями, которыми густо поросли берега Двины там, где в нее впадает Кокна, мелькнули какие-то тени. Утро было еще такое несмелое, такое темное, что даже он, при его остром зрении, не смог определить, шевельнулись ли это ветки деревьев под порывом ветра, пробежал ли пугливый зверь или, может, промчались вооруженные всадники в черных плащах. Холодок, не отрывая взгляда от леса, поднял руку в боевой перчатке, подзывая к себе кого-нибудь из дружинников. Подбежал светловолосый Грикша. - Что ты видишь вон там, где над самой Двиной растет кривостволая сосна? - спросил у Грикши Холодок. Младший дружинник Грикша внимательно глянул в ту сторону, долго присматривался, высунув кончик влажного розового языка, наконец покачал головой: - Ничего. Один туман вижу. - Зажги походню, - приказал Холодок. Стуча сапогами по вымощенной камнем дорожке, Грикша побежал на свое дозорное место, выбил из кремня искру и зажег скрученные в клубок, облитые смолой сухие сосновые ветки, насаженные на длинный ореховый шест. Вспыхнуло яркое пламя, отблески от него заплясали на кольчуге Холодка, рядом с которым стоял, держа высоко в руке походню, Грикша. - Меченосцы! - воскликнул Грикша и от неожиданности выпустил из руки факел. Тот упал с вала, внизу послышался всплеск воды. Снова стало темно, еще темнее, чем было до этого. Но и Холодок уже успел заметить большой отряд конных меченосцев, который неторопливо выезжал из леса, выливаясь на луг напротив подъемного моста Кукейноса. - Рубон! - крикнул Холодок, со звоном выхватывая меч из ножен. И сразу ожила, застучала десятками ног, зазвенела мечами и копьями предрассветная мгла. Яростно залаяли сторожевые собаки. Повсюду вспыхнули факелы-походни. Грикша ударил в колокол. - Всем на заборолы! - приказал Холодок, и те из дозорных, что спали в боевых отсеках, оборудованных в толще городского вала, просыпались, хватали оружие и щиты, по лестницам, по стволам суковатых деревьев, прислоненных к валу, взбирались наверх, туда, где гремел, созывая всех, тревожный голос колокола. Кукейносские лучники уже натягивали тетивы своих луков, сделанных из рогов тура и тисового дерева. Закаленные стрелы со свистом полетели навстречу меченосцам. И тут вырвался вперед меченосец- герольд на белом коне, протрубил в серебряный рог и закричал: - Слушайте, люди Кукейноса! Слушайте, отважные люди Кукейноса! Дочь вашего князя княжна Софья прибыла в свой город! К герольду подъехал еще один меченосец в черной епанче, резким движением распахнул ее, и все, кто стоял на заборолах, увидели светловолосую девочку, сидевшую впереди меченосца, крепко ухватившись тонкими руками за конскую гриву. Она зажмурилась от неожиданности - свет ударил ей в глаза после тьмы, в которой она была под епанчой. На высоком городском валу громко вразнобой закричали люди, захлебываясь, залаяли собаки, зазвенели мечи. - Софья, - удивленно и одновременно растерянно сказал Холодок, взглянув, словно ожидая помощи, на Грикшу. - Наша княжна. Что делать? Кукейносские лучники перестали стрелять, хотя никто не отдавал такого приказа. Боялись попасть в княжну. Маленькая Софья была тем шитом, за которым прятался весь отряд меченосцев. - Побегу к князю, а ты оставайся за меня, - строго сказал Грикше Холодок. - Подъемный мост не опускать, ворота не открывать. Полезут тевтоны на вал - бить, как псов. Забросив за спину щит и засунув меч в ножны, Холодок торопливо спустился с вала. Тут, в городе, было темнее, чем на заборолах, - лучи солнца, выкатывавшегося из леса, еще не долетали сюда. Холодок побежал по узкой извилистой улочке к княжескому терему. <Беда подступила, - думал он, спеша сообщить князю новость. - Из-за дочери князь Вячка словно переродился. Не улыбнется, не поговорит толком с дружиной, меч Всеслава на стену повесил. Жалко, конечно, дочку. Родная кровь, родная душа. Да, взяли тевтоны князя за горло>. Холодок спешил к терему и не знал, что уже вторую ночь не спит Вячка, жжет в церкви свечи, один, без чужого глаза, молится, навсегда прощается с дочерью. Или дочь, или меч Всеслава - третьего пути не было. Захочет князь вернуть себе дочь, должен будет спрятать меч в ножны, смириться с тевтонами, пустить их на Двину, подставить шею под чужой хомут, а нет... Вторую ночь князь прощался с Софьей. Трепетали огоньки свечей, будто настороженные желтые глаза глядели на него, пронизывая насквозь. Мрак, падая из-под купола церкви, наваливался на князя, давил, пригибал к каменным плитам. Князь стоял на коленях. <Прости меня, доченька, прости, ласточка моя. Прости своему отцу, что не может освободить тебя из клетки злодея. Ножки и ручки твои целую. Прости>. Когда-то он ждал наследника, но родилась дочь, и он сразу же забыл про сына - такой светленькой, такой синеглазой, такой улыбчивой была дочка. Он брал на руки маленький теплый комочек, и руки, привыкшие к мечу и копью, делались мягкими, легкими. <Прости меня, - прощался с дочерью Вячка. - Я твой отец, но ведь я и князь полоцкого рода. Землю, полученную в наследство от предков, надо от врагов защищать, веру нашу отстаивать. Прости, что выбрал землю и веру, а не тебя>. - Князь! - позвали вдруг его. - Князь! Вячка вскочил, как разъяренный тур, тяжело топнув ногой, закричал: - Кто посмел нарушить мой разговор с богом? Шумно дыша, он искал рукой меч на поясе. - Это я - твой старший дружинник, - дрогнувшим голосом сказал Холодок, приближаясь из тьмы. - Пес! Голову отрублю! - взмахнул кулаком взбешенный Вячка. - Бери мою голову, но сначала выслушай меня. - Холодок остановился напротив Вячки, глянул ему в лицо. - У городских ворот ждут твоего слова меченосцы. Они привезли княжну Софью. - Привезли дочь? - Вячка недоумевающе смотрел на старшего дружинника. Лицо то бледнело, то краснело, словно то заходило, то всходило в душе его солнце. - Говоришь, привезли Софью? - еще раз переспросил он, потом левой рукой схватил старшего дружинника за ворот, сверкая глазами, прошептал: - Ну, Холодок, смотри, - если не к добру твоя весть, заберет тебя Карачун. - Не боюсь я Карачуна, - тихо ответил Холодок и с каким-то сожалением взглянул на Вячку, будто прощался с ним навсегда. Они выбежали из церкви на улицу, где уже ярко синело утреннее небо. Вячка бежал первым, придерживая рукой ножны с мечом. - Я - князь Кукейноса Вячеслав Борисович! Что надо вам, люди из Риги?! - зычным голосом закричал Вячка, вскочив на самую высокую площадку надворотной башни. Ветер сразу же ударил ему в грудь, распахнул красное корзно, наброшенное на плечи. Сбоку казалось, что фигура князя охвачена пламенем. Герольд-меченосец на белом коне снова затрубил в рог, рыцарь в епанче развел полы плаща, и все, в том числе и Вячка, увидели Софью. - Я - рыцарь Даниил из Леневардена! - крикнул меченосец, положив руку на плечо девочки. - Привет тебе, князь Вячка из Кукейноса, от епископа Альберта! Открой ворота, впусти нас в город и возьми свою дочь! Взгляды всех - и меченосцев и воев-дозорных - скрестились на Вячке. Все ждали его слова. Ждали, как поступит князь. Он снял с головы шлем, длинными смуглыми пальцами погладил лоб, закрыл глаза. Он мучительно раздумывал. Две силы, два чувства яростно боролись в нем. Вдруг на площадку, где стоял князь, взбежал Холодок, бросился перед князем на колени, заговорил: - Прикажи, князь, калеными стрелами заткнуть рты врагам нашим. Прикажи лить смолу на тевтонских псов. Слышишь - святая София в Полоцке колоколами гремит! Это наши прадеды в могилах переворачиваются, мечи ищут, чтобы ударить в грудь заморскому чуду-юду... - Встань, Холодок, - тихо прервал его Вячка. Старший дружинник встал, с надеждой глядя на князя. - Есть у тебя дети, Холодок? Нет? А у меня дочь. Вон она, - Вячка снял боевую перчатку, показал рукой вниз, туда, где рыцарь Даниил настороженно ждал ответа. - Иди, Холодок, к Климяте. Он пишет Полоцкую летопись. Пусть напишет там, что я, кукейносский князь, люблю свою землю, очень крепко люблю, голову за нее не раздумывая сложу. И пусть напишет еще, что я люблю также свою дочь. Земля, Холодок, будет пустой, ледяной, если нет на ней родной души. Пусть напишет в летописи, что я буду отвечать перед богом за все, что произойдет... Откройте ворота! Опустите мост! Откинули железные брусья-засовы. С тяжелым скрипом опустился подъемный мост. Рыцарь Даниил смело направил на него коня. Холодок с глухим стоном вытащил из ножен меч и снова загнал его в ножны. Тевтоны вереницей въезжали в город. Вои князя Вячки с ненавистью глядели на белые плащи с красными мечами и крестами, но молчали. Слышался только глухой перестук копыт. Даниил подъехал к Вячке, слез с коня, сказал, поклонившись: - Приветствую тебя и твой город, князь, от имени рижской церкви. - Приветствую тебя, благородный рыцарь, - ровным спокойным голосом ответил Вячка. - Где же моя дочь? - Княжна Софья под надежной охраной графа Пирмонта, - сообщил Даниил. Перед тем как въехать в Кукейнос, он передал девочку в руки графа. - Не тот ли это Пирмонт, которого я отпустил живым, хотя мог бросить в Двину вместе с Братилой? - спросил Вячка. - Тот самый, князь, - издалека поклонился князю Пирмонт. - Не боишься в кожаном мешке, как Братило, на речное дно лечь? - Не боюсь. Вячка пристально взглянул на Пирмонта, потом повернулся к рыцарю Даниилу: - Отдай мне дочь. - Дочь я тебе отдам, князь, - снова поклонился рыцарь Даниил. - Но епископ Альберт желает, чтобы на том месте, где соседствуют наши земли, мы с тобой поцеловали на верность и дружбу святой крест. - Ну что ж, тевтон, - согласился Вячка. - Поехали на то место. Пусть бог примирит нас. - Не надо, князь! - сразу же раздался крик среди воев. - Не верь псам! Заманят тебя в клетку, как сокола, и сложишь голову в тевтонской темнице! - Не надо ехать, князь Вячеслав, - со слезами на глазах попросил Холодок и стал на колени перед Вячкой. Его широкая, обвитая кольчугой спина вздрагивала. Вячка молчал, глядел на своих воев, на город. Потом спросил рыцаря Даниила: - Скажи, тевтон, а бог ваш хороший? - Наш бог хороший, справедливый, - с достоинством ответил Даниил. - За нас, рабов своих, он принял святые раны. Глаза у Даниила были большие, светлые, с колючей искринкой. Вячка посмотрел в эти глаза и приказал Холодку: - Пусть отец Степан вынесет из церкви святой крест. Пришел заспанный поп с крестом. Растерянно глядел он на князя, на меченосцев. - Можешь ли ты, рыцарь, поцеловать святой крест и поклясться святым именем, что меня и мою дочь Софью сразу же отпустят назад после того, как на границе владений Риги и Кукейноса мы скрепим нашу дружбу и наше перемирие? - спросил Вячка у Даниила. - Целую крест. Клянусь, - ответил Даниил и поцеловал крест. - Все видели? Все слышали? - громко сказал Вячка. - И небо тоже видело. И небо тоже слышало. И бог знает обо всем. А вам, вои, - он низко поклонился, - спасибо за заботу обо мне. Всюду я бывал, из семи печей хлеб ел, много чего повидал и с божьей помощью думаю вернуться назад. Едем. Стало так тихо, что слышно было, как на песок падают капли воды. Это скатывалась с крыш, с веток деревьев утренняя роса. Вячка легко сел на Печенега и, взяв с собой трех воев (первых, что попались на глаза), а также отца Степана с крестом, поехал впереди меченосцев навстречу своей судьбе. Никто из людей - ни те, что когда-то жили, ни те, что живут сегодня, - не знают, что сулит им судьба... На берегу пограничной речушки слезли с коней. Рыцарь Даниил и князь Вячка опустились на колени. Клялись землей, водой и кровью. В костер, который быстро разложили меченосцы, бросили слепленные из земли небольшие шары. Перед этим поп Степан коротким кордом сделал надрез на большом пальце левой руки у князя и у рыцаря, каплями их крови окропил земляные шары. - Мир земле, воде и человеческим душам, - сказал Вячка. - Мир земле, воде и человеческим душам, - повторил Даниил. И в этот же миг граф Пирмонт с перекошенным от ненависти лицом схватил заранее подготовленную полотняную торбу, в которую насыпают овес лошадям, подбежал сзади к Вячке, набросил ему на голову торбу и резким движением повалил князя на спину. - Измена! - закричали кукейносские вои и тут же упали под ударами тевтонских мечей. - Молодец, граф, - сказал Пирмонту Даниил, поднимаясь с земли. - Легко же мы с тобой поймали такого зверя. Поп Степан стоял рядом. Крест дрожал в его руках. Глаза заливало холодным липким потом. - Клятвоотступник! - тонким голосом вскричал поп. - Ты же целовал святой крест! Бог покарает тебя страшной карой! Он замахнулся крестом на Даниила, но рыцарь ловким движением заломил ему руку. - Где это ты видишь святой крест? Эти две железки, которые ты связал конским волосом? Он наступил ногой на крест, засмеялся: - Вот и все. И нет твоего креста, дикарь. Истинный крест, единственный - в Риме. Запомни это навсегда. А сейчас я, рыцарь Даниил, дарю тебе жизнь. Иди, возвращайся в свой Кукейнос. И тут Даниил вздрогнул, невольно сделал шаг назад - на его глазах длинные темные волосы отца Степана стали белыми, как январский снег. Вячка лежал с торбой на голове. Руки и ноги его уже заковывали в кандалы. Даниил, наступив на грудь князя правой ногой, торжественно объявил: - Король Кукейноса, я, рыцарь Даниил из Леневардена, объявляю тебя своим пленником. ...Это уже когда-то было... Нога на груди... Лапа на груди... Это было так давно, что трудно поверить... Ему было семь солнцеворотов, он был еще не Вячка, а Вячечка. <Вячечка, - любуясь им, весело говорила мать-княгиня. - Вячечка! Солнышко ты мое!> Она выглядывала в окно терема, красивая, синеглазая, а он бегал по весеннему лугу, и каждый цветок, каждый мотылек были необыкновенной острой радостью, сладкой тайной. Из говорливых зеленых лесов, обступавших терем и луг, доносился неутомимый голос кокошки. А потом была ночь, тишина... И вдруг дикий крик послышался в темном еловом лесу. - Кто это? - вздрогнув, прижался к кормилице Маланке Вячка. - Спи, детка. Это - оборотень. Оборотень! Зверечеловек. Сын тьмы. Волчье лохматое туловище и человечья голова с пронзительными тоскливыми глазами. У него зелено-синяя шкура. Искры сыплются с этой шкуры, когда оборотень бешено мчится в ночном мраке. Мелькают черные леса, туманные болота. Там, где крепко стукнет о землю когтистая лапа, за ночь вырастут волчьи ягоды - черные, горько-кислые, с тягучей слизистой влагой, с маленькими камешками-зернышками внутри. До третьих петухов, до солнечного света может бегать оборотень. И он бежит, вспарывая ночную темень своим диким криком. Куда бежит? Зачем? - Мне страшно, Маланка, - шептал мальчик. - Спи, детка, - целовала, успокаивая его, кормилица. - Хочешь, сказку тебе расскажу? Слушай. За бором высоким, За лесом далеким, В зеленой тине, В желтой глине Сидит черт-болотюк. Сколько страшных сказок знает старая кормилица! Сколько иголок впивается в сердце, когда слушаешь ее! А потом снова была ночь и дикий крик в лесу. Вячка спал в светлице и вдруг проснулся. Поставив лапу ему на грудь, на него прямо в упор глядел оборотень. Искры сыпались со шкуры, пронзительно и тоскливо глядели большие умные глаза. - Мама! - закричал мальчик и потерял сознание. - Это же твоя собака была, твой Вьюн, - огорченно говорила наутро ему Маланка. - Приласкаться хотел к тебе... Камень на шею, и утопили собаку в Друти. Нога на груди... Лапа на груди... Это уже было когда-то... <Как я мог поверить им? - думал Вячка, лежа на земле с торбой на голове, в то время как меченосцы со смехом подкреплялись. - Видно, устал я. Решил немного передохнуть, собраться с силами, заключив перемирие. Помощи из Полоцка нет, князь Владимир Володарович никак не может примириться с вечем, которое то выгоняет его, то снова зовет на престол. Ливов епископ Альберт поставил на колени, платят ливы Риге церковную десятину. Старейшины леттов ждут, кто победит в борьбе за Двину. Новгород и Псков тоже ждут. Их купечеству даже выгодно, что тевтоны заткнули устье Двины. Они и без Двины могут обойтись - плывут по реке Великой, по Чудскому озеру, по реке Омовже, или, как ее называют эсты, Эмайыги - Матери Вод, и дальше, до самого Варяжского моря. А Рига все крепнет. Плывут и плывут в нее пилигримы со всей Европы. На войну, в бой идут, как на праздник, распевая святые псалмы, надев самую дорогую одежду. За их спиной - Рим, папа Иннокентий, князья, бюргеры, купцы...> В то же самое время, когда рыцарь Даниил, нарушив крестное целование, заковывал князя Вячку в кандалы, на одном из ливских городищ, чудом уцелевших в дремучих лесах, седой столетний старейшина гадал на огне и воде о судьбе, о будущем своего народа. <Вижу большую черную курицу, - шептал он пустым беззубым ртом. - Она выходит из морских волн. Она выше самой высокой сосны наших лесов. Вот приостановилась, села в песок, закудахтала... И несется... Не яйца выкатываются на песок, а тевтонские рыцари. Их не сосчитать! Их как песка на морском берегу! Горе ливам! Где наши боги? Где наши герои? Вижу берег... Туман... Чайки плачут... Шуршит песок в дюнах... Вижу мужчину и женщину... Детей нет... Кто это? Это - ливы. Это все, что осталось от многочисленного могучего народа. Горе ливам!> И седой старейшина потушил святой огонь, вылил святую воду и заплакал. Князь Вячка не знал о гадании старого лива. Князь Вячка не плакал. На руках и ногах у него были железные кандалы. Он сидел в повозке на охапке мокрой травы. Его везли в Ригу. Серое мокрое небо плыло над головой. Блестели латы и мечи кнехтов рыцаря Даниила, охранявших пленного. На мокром коне к Вячке подъехал граф Пирмонт, спросил: - Может, князь хочет попить воды? - Братило, твой сообщник, выпил всю воду в Двине, - ответил Вячка и умолк до самой Риги. Его, закованного в цепи, везли по той самой земле, где он еще недавно с мечом в руке мчался на быстроногом боевом коне штурмовать Гольм и Ригу. <Почему тут, на этих берегах, много янтаря? - подумал вдруг пленник. - А, это слезы людей, иссушенных ветром и солнцем>. Снова ему припомнилось детство. Воспоминаниями о нем он защищал свою душу, отгораживал ее от скорби и унижения плена. ...Страшные сказки рассказывала кормилица Маланка. Склонялась над постелью мальчика и начинала, приглушая голос: Придет Кокоть - Борода с локоть, А глаза по яблоку. - Кто такой Кокоть? - испуганно спрашивал шепотом Вячка, и сердце, казалось, вот-вот разорвется от предчувствия чего-то необычного, страшного, о чем он сейчас узнает. - Спи... Не знаю, - тихо отвечала ему Маланка. - А завтра мы с тобой махалку сделаем, чтобы оборотень к терему не подбегал. И утром, как только просыпался княжич, она находила старый треснувший горшок, насыпала в него горячих углей. Вячка привязывал к горшку веревку, и они, маленький мальчик и старая кормилица, ждали, как заговорщики, вечера, темноты. Потом Вячка, вздрагивая от нетерпения и волнения, выходил на темный пустынный двор, крепко сжимал в руке веревку и начинал широко размахивать своей махалкой-жаровней. Казалось, над землей со свистом проносится огненный лик страшилища. Однажды их за этим занятием застал князь Борис. - Терем сжечь хотите? - грозно закричал он, крепкой отцовской рукой схватив Вячку за ухо. - Мы оборотня отгоняем, - сморщился от боли Вячка. - Оборотня? Какого еще оборотня? Это ты, трухлявая колода, учишь дитя?! И князь не раздумывая отвесил старой кормилице звонкую оплеуху. Всю ночь Маланка проплакала, а потом выпила из небольшой баклажки хмельного меда с маком, разрумянилась, повеселела и доверчиво сказала Вячке: - Хороший мед. Выпила, и словно святой боженька босиком по душе пробежал... - Никакого оборотня нет, - на следующий день, смягчившись, учил князь Борис сына. - Не годится князю слушать байки смердов. Это они, темные смерды, выдумали оборотня. Но Вячка твердо знал - оборотень есть! Это князь Всеслав Полоцкий, Всеслав Чародей, который некогда жил и воевал на этой земле, принимает облик оборотня и бегает всю ночь от Полоцка до Киева, от Двины до Варяжского моря, охраняет свою державу от чужаков. Пока бегает, пока не спит, пока кричит под небом оборотень - будут стоять на земле и Полоцк, и Друтеск, и Менск. Однажды старший брат Вячки княжич Василько начал всем говорить, что его укусил в лесу оборотень. Выскочил из-за куста, свалил с ног и хватанул зубами за левую пятку. - Не верите? - спрашивал Василько у боярских дочек Василины и Доброславы. - Сейчас покажу. Он показал девочкам пятку - на ней и в самом деле была небольшая кровавая ранка. Василина и Доброслава бледнели от страха. - На меня теперь иной раз что-то находит, - таинственно шептал Василько. - Иду по терему или по лесу и вдруг чувствую, будто клыки у меня во рту вырастают, длиннющие когти на пальцах проклевываются, и так хочется завыть, закричать, кого-нибудь укусить... Они шли луговой тропинкой недалеко от городского вала. Звенели пчелы, гудели шмели... Порхали стрекозы... После недавнего дождя по лугу были рассыпаны небольшие лужицы, словно кусочки голубого стекла... Вдруг Василько грозно оскалил зубы, упал на землю и, став на четвереньки, залаял, завыл. Василина с Доброславой обомлели. Потом их отливали водой, а князь Борис собственноручно сек сына лозой по голому телу и приговаривал: - Будешь врать? Будешь пугать боярских дочек? Признавайся - кто тебя укусил? - Ой, тата, никто меня не кусал, - просил-молил Василько. - Это я на деревянный колышек пяткой наступил. Шло лето за летом, подрастал Вячка и больше не боялся оборотня. Напротив - искал с ним встречи. Любил вскочить на коня и без седла мчаться в луга, на лесные поляны. Мрак стучался в грудь. Летучие мыши взвивались над головой. Испуганные зайцы и косули спасались кто как мог. Кипела над головой небесная синь. Вздрагивала земля. Слышалось, как бушует ветер в далеких лесах. А он мчался и мчался. Он рос и начинал понимать свою землю, свой край, людей этого края. Трудолюбивый, мужественный, твердый народ видел он вокруг себя. Человек к человеку подбирался тут, как камешек к камешку. Нерушимой стеной вставал полоцкий люд на пути хищных тевтонов, пытавшихся черными гадюками проползти на восток по берегам Двины. И когда Вячке исполнилось шестнадцать солнцеворотов, поклялся он в Полоцке, в святой Софии, что до последнего дыхания будет защищать свою землю... В Риге закованного Вячку повезли на епископское подворье. Вышли из капеллы Альберт и Генрих, и Альберт, внезапно побагровев, закричал кнехтам: - Расковать! Подбежал к князю, сам попробовал снять с него цепи, да железо есть железо, пришлось ждать кузнеца. Толстый неторопливый кузнец принес весь свой инструмент, мягким кулаком вытер блестевший от пота лоб и, ни разу не взглянув на Вячку, расковал его. Кукейносского князя повели в епископские хоромы. Вячка растирал онемевшие от холодного железа руки, в которых, казалось, остановилась кровь. Он шел как во сне, как сквозь туман видел людей, винтовую лестницу перед собой, видел высокую дверь, на которой были вырезаны кресты и ангелы. Он видел, как немой слуга епископа неловко споткнулся на пороге, чуть не упал, и епископ так глянул на него, что тот побелел, пригнул голову. Вячка сел на мягкий пуф. Альберт, Генрих и толмач Фредерик стояли напротив. Свечей не зажигали, яркий дневной свет широкими потоками врывался в комнату через окна, застекленные цветным венецианским стеклом. Только там, где на глухой стене висело распятие Христа в терновом венце, было мрачновато, туда не долетали солнечные лучи, расцвечивающие натертый воском до блеска дубовый пол. - Рыцарь Даниил хуже язычника, - сказал епископ. - Он нарушил клятву, данную на святом кресте. Наш капитул накажет его. Мы отберем его лен, который вручила ему рижская церковь. Генрих и Фредерик согласно кивнули головами. Вячка молчал. - Король Кукейноса, видимо, устал? - подошел к Вячке Альберт и позвал: - Иммануил! На пороге появился немой служка. - Где моя дочь? - глянул в серо-стальные глаза епископа Вячка. Это были первые его слова за долгое время плена. - Пусть монахиня Эльза приведет княжну, - приказал Альберт Иммануилу. Теперь уже Генрих почувствовал, как подступает к сердцу нестерпимое волнение. Скоро должны были привести Софью. Как она встретится с отцом? Как глянет на него? Что скажет? Больше года выкорчевывал он, Генрих, из детской незрелой души валуны язычества, святым словом сдирал, выжигал из нее коросту кривичской речи. Не только о Софье думал, отдавая ей столько сил, времени, крови. О себе думал. Думал о том маленьком глупеньком летте, которого когда-то отвезли в Тевтонию и бросили, как в море, в иную жизнь, в иной язык. Слава богу, он не утонул, выплыл на поверхность, хоть и наглотался на первых порах горькой воды. Только нужно ли было спасаться в том море? Нужно ли было выплывать? Вот какие мысли терзали его в последнее время. Голоса мертвых леттов кричали в нем по ночам. Голос юной Убеле, погибшей от его меча, голос Вардеке. Надо ли было тогда выплывать? А не лучше ли было бы пойти на дно, навсегда оставшись маленьким леттом? <Есть один бог, одна дева Мария, один язык - латынь, - горячо молился он, когда бессонница холодными пальцами хватала его за горло. - Все остальное - ненужное. Все остальное - от дьявола. Род людской только ослабляет себя, разбиваясь на племена, народы, языки. Только римский народ должен жить под солнцем, великий, неделимый римский народ>. Будет Софья такой, какую лепил он в своих ежедневных делах и мыслях, забудет язык кривичей, повернется всей душой, всем сердцем к римской церкви, как цветок к солнцу, - будет счастлив и он, Генрих из Леттии, и будет это оправданием его жизни, непростой и нелегкой. Ввели Софью. Монахиня Эльза и аббатиса Марта стояли рядом с девочкой. - Доченька моя, - порывисто поднялся Вячка. Софья взглянула на него, потом на аббатису Марту, на Генриха. - Я твой отец, - подошел к ней, погладил мягкие светлые волосы Вячка. - Неужели ты не узнала меня? Неужели не помнишь? Он с такой надеждой, с такой болью глядел на дочку, что у аббатисы Марты неожиданно увлажнились глаза. Генрих что-то шепнул Софье, и маленькая княжна, глядя мимо отца в узкое, освещенное желтыми солнечными лучами окно, сказала несколько непонятных слов. Голос был ровный и сухой, будто деревянный. - Что она говорит? - растерянно глянул на тевтона Вячка. - Княжна Софья сказала, что она дочь апостольской римской церкви, - перевел Фредерик. - Римской церкви? - удивился, побледнев, Вячка и даже отступил назад. - Но ведь она моя дочь. Моя! И покойницы княгини Звениславы. Может, она больна? Софья, Софьюшка! Я пришел за тобой. Вспомнила меня? Он схватил бледную и тонкую ручку девочки, погладил ее, поцеловал. Княжна вдруг заплакала, серебряные ручейки слез неудержимо полились из глаз. Вздрагивая от рыданий, она заговорила: - Тата, таточка, вот эта Эльза заставляет меня говорить так... Бьет меня... - Я сверну тебе шею, черная сова! - рванулся Вячка к монахине. Монахиню с аббатисой словно ветром вымело из епископских апартаментов. - Выведите княжну! - закричал служкам Альберт, топая ногами. Те испуганно подхватили под руки Софью и исчезли за дверью. Воцарилась тишина, холодная, гневная. И вдруг раздался веселый смех. Епископ недоумевающе оглянулся и спросил у Генриха: - Что с тобой, сын мой? Генрих продолжал смеяться, не в силах справиться с собой. Он подошел к окну, оперся о свинцовый подоконник, и было видно, как ходят ходуном плечи, как судорожно закидывается голова. Мучительная болезненность ощущалась во всем этом. - Иммануил, принеси воды! - вконец подавленный происшедшим, приказал епископ. Вторую седмицу был Вячка в Риге. На пасху Альберт щедро угощал кукейносского князя. Через день к Вячке приводили дочь, но только на одно мгновенье и сразу же забирали в монастырь. Чаще встречался с князем Генрих. Приходил, вел беседы о любви к ближнему, о великих милостях, которыми бог осыпает своих верных сыновей. Вячка молча смотрел, как он размеренными шагами без устали расхаживает по светлице. <Как я мог поверить им? - думал Вячка бессонными ночами. - Попал, как пчела в клюв к желне>. Про желну он вспомнил только теперь, в плену. В хвойных лесах, в дуплах, высоко над землей гнездится этот лютый враг трудолюбивых бортных пчел. Оперение У желны черное, только верх головки ярко- красный. Резко, отрывисто кричит она в лесном мраке: <Кнай-кнай-кнай!> - и летает, ищет дупла доверчивых пчел. Цветом перьев, хищной повадкой и голосом желна всегда напоминала Вячке меченосцев. Мальчонкой он бродил по лесу с самодельным луком, хотел подстеречь желну, когда она нападет на пчел, и убить ее. <Не подбил я за свою жизнь ни одной желны>, - с тоской думал теперь князь. Прошла пасха, и Альберт повел свое войско на юг от Риги. Вскоре в город пригнали толпу измученных дорогой пленных пруссов. Это были высокие светловолосые люди с крупными прямыми носами. Их сразу же заставили работать на строительстве городской стены. Под присмотром епископских латников пруссы копали ямы, разбивали валуны, месили глину, сплавляли по Двине плоты. Один из них, свалившись со стены, сломал ногу. Ногу ему вылечили, и Альберт приставил прусса слугой к пленному кукейносскому князю. Сначала они никак не могли понять друг друга - пленный полочанин и пленный прусс. Молчали, раздумывая каждый о своем. Но неволя сближает даже самых разных людей, и постепенно они открылись друг другу, и оказалось, что в речи прусса и полочанина немало похожих слов. - Я жил на берегу моря, - медленно, чтобы Вячка его понял, говорил прусс. - Имя мое тебе, князь, знать не нужно. Зови меня Пруссом. У меня были жена Дануте и трое детей. Пришли псы из Риги, и моя семья, как и все наши соседи, спряталась в земляной пещере, под корнями священного дуба. Но рижские псы разожгли огромный костер у в