Зиновий Самойлович Давыдов. Из Гощи гость исторический роман РИСУНКИ П.АЛЯКРИНСКОГО Государственное Издательство ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Министерства Просвещения РСФСР Москва 1962 О временах, давно миновавших, повествует эта книга. Москва в те поры была по преимуществу деревянной, бревенчатой. Красная площадь называлась "Пожар", район Кропоткинской улицы - "Чертольем", автомобилей еще не было, по городу летом ездили в колымагах, зимой на санях, снегу наметало много, и никто не убирал его, потому что в русском языке еще даже не существовало такого слова "дворник". Все это совсем не похоже на нашу жизнь, а вот возьмите книгу, начните читать, и вы отложите ее лишь тогда, когда будет перевернута последняя страница. В чем же дело, почему так? В этом и заключено одно из чудесных свойств хорошей книги. Маяковский сказал: Через столетья в бумажной раме возьми строку и время верни! Писатель Зиновий Давыдов возвращает нам время. Он отлично знает его, видит так, словно сам жил в стародавней Москве. А он наш современник, и первое издание этой книги вышло в 1940 году, то есть ее читали ваши отцы, когда им было столько лет, сколько сейчас вам. Много писем пришло тогда к автору. В них читатели благодарили его за удовольствие, которое получили при чтении: "Отвечаю на ваш вопрос: "Понравилась ли тебе эта книга?" Так понравилась, что и сказать невозможно", - пишет один из них. Не вдруг подошел Зиновий Давыдов к своей удаче. С детства он увлекался историей, в короткой автобиографической записке он не забывает сказать, что родился в городе Чернигове, "былинном месте, постоянно упоминаемом и учебниках истории и курсах древнерусской литературы". Там, за каменной оградой одной из городских усадеб, высился могильный курган Черного, легендарного основателя города, а в соборе строения XI века покоился прах князя Игоря, героя "Слова о полку". До знаменитого Путивля, на стенах которого плакала безутешная Ярославна, всего верст двести... Археология - ступенька истории. Первые впечатления Зиновия Давыдова связаны с людьми, приезжавшими из Москвы в его родной город "копать". Чего только не находили они на старом кладбище, где, как он выражается, "березки звенели о вещем Олеге, о тризнах и богатырях": и черепки старинной посуды и арабские монеты первоначального чекана... Рано узнал Зиновий Давыдов французскую поговорку: "То ново, что хорошо забыто". В новый, забытый мир прокладывала путь археологическая лопатка. Как же тут не увлечься, не пойти по этому пути? В Черниговском издательстве "Стрелец" вышла первая книга Давыдова - "Ветер". Был это сборник стихов. Слово "ветер" очень модное в то время, стихи целиком укладывались в блоковскую систему образов. Помните начало "Двенадцати": Черный вечер. Белый снег. Ветер, ветер! На ногах не стоит человек. Ветер, ветер - На всем божьем свете! В студенческие годы Давыдов "встретился" с князем Владимиром Красное Солнышко в его стольном городе Киеве, там жил Нестор-летописец, там творилась ранняя история государства Российского, все дышало стариной. А потом Давыдов оказался в Северной Пальмире. Он ходил по широким площадям и проспектам, и камни говорили с ним, напоминая о событиях, свидетелями которых были. Здесь, в Ленинграде, в городе Пушкина и любимого своего Блока, Давыдов начал писать прозу. Первый его исторический роман "Беруны" был посвящен Крайнему Северу, приключениям рыбаков-мореходов. Вот мы и подошли к роману, который вы сейчас прочтете. Сам Давыдов считал его "своим любимым детищем", начал писать в Ленинграде, а закончил в Москве. В автобиографической записке он говорит: "Мои творческие интересы уже в начале тридцатых годов совершенно оторвали меня от "петербургского периода", и я стал стремиться в Москву. Я работал над романом "Из Гощи гость", в воображении постоянно пребывал у кремлевских стен, жизнь в Ленинграде порой казалась мне существованием на чужбине". Давыдов переехал ближе к месту действия своего романа - в Москву. Он шел Кропоткинской улицей и видел старинное Чертолье, гулял по пустынной Красной площади, и в его воображении она заставлялась деревянными лабазами, ларьками, ее наполняли скоморохи, торговцы шанежками, пареной репой и сбитнем. Мимо златоглавых церквей сновал московский люд, пестрое население начала XVII века - кожемяки, мукосеи, дьяки, подьячие. Он слышал их говор, живыми вставали они со страниц пожелтевших от времени летописей и документов. Главным героем романа был князь Иван Хворостинин, лицо действительно существовавшее и действовавшее в сложнейшую эпоху. Не много было на Руси людей столь образованных! Князь Иван сызмальства тянулся к знаниям, к книге. Документальных данных о нем сохранилось очень не много, но у автора исторического романа всегда возникают необычайные взаимоотношения со своим персонажем: таким хотел Иванушку видеть Давыдов и таким его узнали мы, читатели книги. И мы поверили в этом писателю, потому что он в высокой степени обладает драгоценным для автора исторических повествований даром реконструкции. Личность героя, эпоха, пейзаж - все, все реконструировано на страницах романа так выпукло, что сейчас, идя по Москве, мы уже не забудем картин ее прошлого, увиденных вдумчивым глазом художника, нарисованных его умелой рукой. Он сумел увлечь нас своими радостями, заразил своей высокой болезнью, заставил взглянуть на окружающее пристальнее, показал глубину времени, научил увлекательной игре воображения. Князь Иван - новый человек новой России. Он не похож на своего отца, не знавшего грамоты, слепо верившего попам. Молодой Хворостинин берет под сомнение то, что для старого составляло непреложную истину, у него свой разум, свой царь в голове. Рядом очень интересная фигура еретика-протестанта, польского капитана Феликса Заболоцкого. Когда будете читать роман, обратите на него внимание, присмотритесь, как немногими чертами рисует художник его портрет, ведь мы словно видим этого веселого пана, умного, иронического, преисполненного своей шляхетской гордости. В романе есть персонажи, известные нам не по одному лишь учебнику истории. Их внес в наше сознание Пушкин. Это царь Борис, царевич Димитрий, Ксения Годунова, боярин Шуйский. Какой смелостью должен обладать писатель, чтобы, после Пушкина отважиться прикоснуться к этим фигурам! Я не стану дальше хвалить роман, не в этом я вижу свою задачу. Мое дело познакомить вас с Зиновием Самойловичем Давыдовым, рассказать о его творческом пути. Когда вы прочитаете роман, советую вам взять другую его книгу. Называется она "Корабельная слободка". Она перенесет вас на берег Черного моря, в город русской воинской славы, в самые критические для него времена, времена Севастопольской обороны. Последняя работа Зиновия Давыдова вышла в 1958 году. Это историческая повесть "Разоренный год". А за несколько месяцев до этого писатель умер. Дело пережило человека, ведь недаром последними словами, которыми он закончил повесть о Минине и Пожарском "Разоренный год", были: "...снова зацветает жизнь"... Сейчас в эту новую, зацветающую жизнь снова входит старый роман Зиновия Давыдова "Из Гощи гость", который прежде, при первом своем появлении понравился читателю так, что и сказать невозможно. Будем же надеяться, он и сегодня взволнует сердца. И. Рахтанов Часть первая ЛАТЫНЩИКИ I. УЧИТЕЛЬ На рассвете метелица утихла, снег поголубел, и дворники пошли с лопатами за ворота отгребаться от лихих сугробов, перекативших уже через тын. Глядь, а из сугроба одного торчат чьи-то ноги в покореженных сапогах, и ворон, уместившийся на стоптанных подметках, рвет и теребит отпоровшиеся латки. Мужики бросились к сугробу, выволокли из ямины подснежной человечка, стали трясти его, дергать за бороду, щипать ему нос, тереть ему уши... - Онисифор... - молвил один. - Онисифор, подьячий*, княжичев учитель... Вишь, брел-брел, да малость не добрел. (* Подьячие - служащие различных учреждений Московского государства: делопроизводители и писцы. Были и вольные подьячие - "площадные"; эти на Ивановской площади в Московском Кремле обслуживали частных лиц, составляя для них за особую плату разного рода деловые бумаги.) - Пьяница он, Онисифор, бражник! - откликнулся другой. - Чать, на Москве по всем кабакам он известен... Онисифор, пробудись! Опохмелиться пойдем ли? Онисифор Васильич! Но Онисифор спал непробудно, вечным сном; он не алкал и не жаждал, и опохмеляться ему было теперь ни к чему. Не добудившись его, мужики погалдели, потараторили, да и поволокли подьячего на двор, к житному амбару напротив княжеского дома. Зимнее утро медленно натекало на Чертолье*, расплывалось по заулкам, расходилось по хворостининским дворам меж работных изб и всяких хозяйственных построек. А на снегу возле житницы лежал человек, учитель малолетнего князя Ивана, бывший площадной подьячий Онисифор Злот, за описку в царском титуле отставленный от дела и под окошком писчей избушки битый плетью. Он и вправду был пропойца лютый: даже холщовый свой бумажник и медную чернильницу пропил он давно и промышлял тем, что ходил по боярским дворам, обучая малых ребяток по азбуке рукописной: (* Старинное название района Кропоткинской улицы в Москве, где один из переулков носит название Чертольского.) Аз-буки-букенцы, Веди-веденцы... С указкой костяной и перышком лебяжьим научил подьячий и способного княжича Ивана читать и писать и даже складывать стихи. Но что было теперь делать с мертвым Онисифором? Никто этого не знал, как никому не ведомо было, есть ли у Онисифора какие-нибудь родственники в Москве и где жил этот человек, который почти ежедневно приходил на Чертолье к княжичу в комнату, исправно получал из княжеской поварни полагавшийся ему корм и в сумерки снова брел по опустевшей улице неизвестно куда. Но раздумывать тут было нечего: подьячий был мертв, и его взвалили на дровни, покрыли рогожею и повезли прочь со двора. Выбежавший на крыльцо перепуганный княжич увидел, как стегнул вожжою по взъерошенной лошадке Куземка-конюх, как дернула она с места и высунулись из-под рогожи ноги Онисифора, обутые в рваные, выгоревшие на солнце и стоптанные по всем московским кабакам сапоги. Аз-буки-букенцы, Веди-веденцы, - прошептал княжич Иван, вспомнив, как Онисифор года три тому назад впервые развернул перед ним свою азбуку, разрисованную усатыми колосками, звериными мордами, человеческими фигурами. - Аз, буки, веди... - стал твердить, как тогда, княжич, и горячие слезы покатились у него по горевшим от холода щекам. Уже и ворота закрыли и подворотню вставили, а княжич все не уходил в покои, все глядел в ту сторону, куда повезли Онисифора Злота. О чем плакал молодой княжич? Ему и самому до конца неведома была причина его слез в этот запомнившийся ему морозный день. Но грудь его разрывалась от жалости, непонятной и нестерпимой, ранившей его сердце, точно каленой стрелой. II. В МЛАДЕНЧЕСКИЕ ДНИ Отец княжича Ивана, старый князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, провел всю свою жизнь в государевой службе, на воеводствах да в походах, и княжич Иван вырос под присмотром мамки и самой княгини Алены Васильевны. Но мамка Булгачиха, перекрещенная туркиня, вывезенная когда-то в Русь из завоеванной нами Астрахани, нянчила еще Алену Васильевну. Булгачихе было, наверно, сто лет; голова ее в черном шелковом тюрбане уже еле держалась на сморщенной шее, которая к тому же должна была выносить на себе и великое множество всяких ожерелий - янтарных шариков, бисерных колечек, серебряных цепочек. Старая туркиня если и не засыпала на ходу, то впадала в дремоту уже во всяком случае, как только ей удавалось где-нибудь присесть. Так ее и запомнил князь Иван: на скамейке у ворот или в огороде на пеньке, всегда с головою, не удержавшейся на слабой шее, с подбородком, зарывшимся в шарики и цепочки, с хохлатым тюрбаном, покачивающимся от ветра. Матушка-княгиня Алена Васильевна с годами все больше тучнела, и все сильнее болели у нее ноги. Она уже почти круглый год не выходила из дому, а только поглядывала с крыльца на двор да покрикивала на притомившихся мужиков и невыспавшихся девок. Большую часть дня она проводила в увешанной иконами крестовой палате, куда пробиралась, громко стуча костылем и волоча распухшие ноги в валеных сапогах. Крестовая была без окон; там горели свечи в подсвечниках и теплились в серебряных лампадах льняные фитильки; старческие лики глядели с темных образов сурово. Княгиня Алена Васильевна охала и глубоко вздыхала. В этой душной комнате жутко становилось княжичу Ивану. Он норовил выбраться оттуда, едва только туда попадал. К дому подходил огород, тянувшийся на версты вдаль и вширь, потому что за самым огородом были еще какие-то пустыри с бирюзовыми озерками и вороньим граем в дуплистых березах. На всем этом широком пространстве трещали кузнечики в некошеной траве и сладким благоуханием кружил голову дикий шиповник. Здесь по ровному месту, на зеленых муравах и зимами по белым снегам, легко прозвенели младенческие дни княжича Ивана. Ему и Онисифор Злот не был в особенную тягость. Ученье давалось княжичу нетрудно, да и подьячий в запойстве своем, случалось, не приходил по неделям, пренебрегши не то что своим учеником, но даже и кормом своим, которым только и жив бывал. И, когда умер подьячий и, мертвого, увез его Куземка неведомо куда, попробовал княжич излить свое горе в рифмованных стихах. Стихами же приветствовал княжич Иван и батюшку-князя, когда тот воротился наконец с последнего своего воеводства к Москве на покой. Стоя на коленях перед стариком, прочитал ему княжич свои стихи, в которых превознес военные подвиги престарелого воеводы. Князь Андрей Иванович, сидя в шубе на лавке, задвигался, засопел носом, потрепал по голове стриженного в скобку стихотворца и стал сморкаться в добытый из-за пазухи платок. - Очень учен ты, сынок, - молвил он, поморгав набухшими глазами. - Дивно мне послушать тебя. Я-то и вовсе грамоте не знаю: только господню молитву с попова голоса затвердил, и в том вся моя наука. А ты вон куда залетел! Ну, и хватит тебе теперь ученья!.. Да и бражника твоего, Ониска, черт в пекло уволок. Погуляй теперь напоследок, еще погуляй... Будет пора ужо и тебе выступить с оружием в поле, на окраины, к государевым рубежам. Походи пока что к дяде Семену. Он-то, Семен Иванович, у нас сильно охоч к святым книгам. Авось и от него переймешь что-нибудь!.. Старик поднялся с лавки и пошел по дворам своим кур считать да холсты мерять. А княжич побежал в огород, где черный тюрбан столетней туркини покачивался на весеннем солнышке, на пеньке, возле повалившегося плетня. III. КНИЖНЫЙ ЛАРЬ ДЯДИ СЕМЕНА У князя Семена Ивановича Шаховского-Хари книг всяких полон был ларь. Здесь были почти все книги святые, на Руси читаемые. Князь Семен Иванович гордился тем, что не учен философии и прочим светским наукам, но имеет в себе твердый разум Христов. И потому одних псалтырей* церковнославянских в ларе его был едва ли не десяток. (* Псалтырь - собрание псалмов, то есть хвалебных песен, составление которых приписывается древнееврейскому царю Давиду.) - Лучше читать псалтырь, евангелие и другие божественные книги, - говаривал князь Семен Иванович, - нежели философом называться и душу свою погубить. Не прельщайся, друг, чужою мудростью: кто по-латыни учился, тот с правого пути совратился. Но псалтыри все эти были давно читаны и перечитаны княжичем Иваном еще при жизни учителя его, подьячего Онисифора Злота. И княжич, копаясь в ларе дяди Семена, находил там и нечитанные книги. Однако все это были такие же, подобные псалтырям, церковные бредни. Княжич Иван брал домой эти книги, прочитывал их в комнате у себя или на вольном ветру в огороде и потом относил обратно дяде Семену в заветный его ларь. Но княжичу в тех книгах не все было понятно, а спросить было не у кого: Онисифор умер, батюшка Андрей Иванович книжной мудрости и вовсе был не учен, а кособрюхого князя Харю с рябоватым носом на желтоватом лице побаивался княжич Иван с младенческих лет. Он приезжал к ним на двор, князь Семен Иванович Харя, и, сдав коня стремянному* своему Лаврашке, поднимался по лестнице наверх, в хоромы. И еще на лестнице встречал его хозяин, князь Андрей Иванович, и вел в столовую, где за серебряным петухом с хмельным черемуховым медом шептались они о разном, а все больше и чаще о той непомерной силе, какую стал забирать себе худородный Борис Годунов, только вчера, при Иване Грозном, выскочивший опричным начальным и уже ныне, при Федоре Ивановиче, царе-недоумке, - могучий правитель государства. (* Стремянный - слуга, сопровождающий всадника.) - Которые были знаменитые боярские роды на Руси, те миновалися без остатку, - вздыхал князь Семен, собрав редкую бороду свою в горсть. - Пошли теперь татаровья Годуновы да литвяки Романовы... Мудро, мудро! - Все кобыльи родичи да кошкины дети?.. - подмигивал потешно старик хозяин гостю острым глазком, разблестевшимся от хмельного напитка. Притопывая ногой и размахивая полою шелкового зипуна, принимался расшалившийся старик пырскать на рыжего кота Мурея, стремглав влетавшего в горницу с привязанной к хвосту бумажкой. Но за котом вдогонку несся в коротком комнатном кафтанчике русоголовый мальчик. Кот по лавкам - и мальчик по полавочникам, кот под стол - и княжич за ним туда же. И они так уж и оставались под столом, потому что князь Харя, придавив каблучищем коту хвост, произносил с расстановкой, обсасывая утиную ножку, варенную в патоке: - Следует... детей хорошо учить... и наказывать их плетью. И разумно... и больно... и страшно... и здорово. Вот и теперь - уже как будто первым легким пухом стали одеваться щеки молодого князя Ивана, а норовил начетчик этот добираться к ларю Семена Ивановича, когда тот уезжал на время в свои поместья либо в Волоколамский монастырь на богомолье. Тогда-то княжич Иван оставался хозяином ларя, всех сваленных там книг. IV. НАХОДКА На деревянном гвозде над книжным ларем висела у Семена Ивановича четыреххвостая плеть, именуемая "дурак". Князь Семен, несмотря на свои тридцать лет, был женат уже дважды, но плеть была у него одна - и для покойной княгини Матрены и для нынешней его княгини, Настасеи Михайловны. Князь Семен крепко держался старины и по старинке считал, что женщина ниже мужчины и что жену, как и ребенка, следует учить побоями и плетью. - Ум женский нетверд, - любил он повторять поучения, вычитанные из старинных книг, обладателем коих он был. - Из-за женщин все зло на свете, от них - всякий грех. Следует избегать бесед с женщинами... Не слушай россказней женских. И князь Семен мало беседовал с княгинями своими. За князя Семена разговаривал его четыреххвостый "дурак", и "дураком" этим и вогнал князинька в гроб хворую и безответную княгиню Матрену; но вот нынешняя, Настасея-княгиня, попалась ему с норовом. "Дурак" дураком, он и по спине Настасеи Михайловны погуливал частенько, но случалось, что и князь Шаховской выходил на крыльцо смутный, как туча, с распухшей щекою, с переносьем, исцарапанным в кровь. Княжич Иван встречался с княгиней Настасеей всякий раз, как жаловал к дяде Семену в тесовые его хоромы посреди обширного двора на Лубянке. У книжного ларя с помещавшимся над ним "дураком" Настасея Михайловна то и дело наталкивалась на книголюбивого отрока, шептавшего что-то из развернутой желтой, рассыпавшейся от времени книжки. Княгиня целовала княжича и приговаривала: -Здравствуй, касатик, здравствуй, родной! Все в книжки глядишь, глазки слепишь!.. Что тебе книги те?.. И она принималась потчевать гостя тогдашними лакомствами: сушеными сливами, огурцами в меду, сахарным изюмом, инбирным леденцом. Так проходили дни и годы после смерти Онисифора Злота, и князю Ивану миновало семнадцать лет. Однажды сидел он, как много раз до того ему приходилось, возле ларя с знакомыми книгами, вертел одну какую-то из них в руках и прислушивался к заглушенному шуму, которым жил всегда кладбищенски тихий дом дяди Семена. Хоть бы детский крик откуда-нибудь, хоть бы взвизгнула собака! Нет, только двери ноют где-то далеко и мыши точат застоявшуюся годами рухлядь. Князь Иван ждал, что вот заскрипит ступенька под ногою Настасеи Михайловны и застучат ее серебряные подковки в мощенных дубовыми брусками сенях. Но по дому временами звонко шлепали чьи-то босые ноги, а ступеньки молчали так же, как этот чужой ларь, полный старых, мертвых книг, как эта плеть, неведомо для чего повешенная над ларем, как все эти разукрашенные резьбою шкафчики и расписанные красками сундуки. Князь Иван глянул на книгу, которую держал в руках, и швырнул ее в ларь. Потом взял другую, без переплета, оборванную и обтрепанную, раскрыл наудачу и поразился тому, что увидел. В книжном ларе у дяди Семена он наткнулся на такую впервые. Это была нерусская книга, и непонятно было, как могла она попасть в груду церковных книг, в ларь к Семену Ивановичу Шаховскому. Князь Иван стал перелистывать ее и, к удивлению своему, не нашел здесь ни ликов святых угодников в тонко выписанных венцах, ни изображений креста в серебряных травах по золотому фону. А ведь и эта книга была полна рисунков, то бархатисто-черных, то как бы составленных из множества разноцветных шелковых лоскутков. На каждой странице книги этой были портреты, изображения городов, ландшафты, заморские люди, диковинные звери... Вот витязь в латах сидит на коне, покрытом глухою попоной. Вот две женщины с длинными золотыми распущенными волосами; обе они льют из большого ковша голубую воду в разверстую пасть рыластого зверя. Вот верхом на огромной птице почти совсем голый арап. Князь Иван не упомнил, сколько и просидел он над этой книгой. Только топот копыт на дворе да голоса в сенях оторвали его от бесчисленных картинок, которыми была изукрашена она. И, прислушавшись, он уловил скрип ступенек, тяжелые шаги, гневливый голос дяди Семена: - Какие там еще хворости!.. Мудро, княгинюшка!.. Бес ли трясучий засел в тебе, так я его "дураком", "дураком"... Князь Иван сунул книгу за пазуху и выскочил во двор. Тут суматошились люди, кони, собаки - весь обоз воротившегося из какой-то поездки князя. В раскрытые ворота на своем буром коньке выехал незаметно князь Иван на улицу и пустился прочь, легонько придерживая рукою книгу, которая трепыхалась у него за пазухой, будто пойманная только что птица. Вот уже миновал он пивной кабак на повороте, длинную избу, мастерскую палатку, и Варсонофьевский монастырь блеснул ему золотыми крестами поверх замлевших от зноя дерев... И вдруг под всадником шарахнулся в сторону его жеребчик и завертелся на месте, точно впилась в него сразу сотня слепней. Словно мелким горохом, где-то совсем близко швырнулись барабаны, и вслед за ними все разом залились свирели, зарокотали фаготы, рявкнули трубы, вгоняя в ужас и без того пугливого конька. Князь Иван соскочил наземь и повернул жеребчика своего к тыну. Целый полк наемных иноземцев-копейщиков вышел тем временем из переулка с громом и треском и повернул направо, к зубчатым стенам монастыря, белевшим впереди. На солдатах на всех было одинаковое платье: короткие штаны, короткие епанчи*, на головах железные шишаковые шапки**. Иноземцы, дойдя до перекрестка, стали огибать монастырь и вскоре пропали за угловой башней - только пыль после них долго вилась да, затихая, не переставали грохотать барабаны. (* Епанча - широкий безрукавный плащ, бурка. ** Шишаковая шапка, или шишак, - разновидность шлема: высокая металлическая шапка, заканчивавшаяся шариком, так называемым шишом, откуда и название - "шишак".) Князь Иван решил было уже снова тронуться в путь, но из копейщиков какой-то отставший выскочил из переулка и со всех ног бросился к монастырю догонять своих. Босоногий паренек, сидевший верхом на воротах, швырнул в него комом грязи и угодил немцу в шишак, начищенный кирпичом. - Немец! Фря! Киш пошел! - защелкал на всю улицу озорник и соскользнул с надворотни во двор. Немец остановился, потом бросился к воротам и замолотил по ним древком копья. Но никто на стук его не откликался. Немец набросился на ворота еще пуще, но как ни бодал он их и кулаком и медной оковкой на подножье древка, а дело его было проиграно. Поругавшись и поплевавшись, сколько стало в нем мочи, он кончил тем, что снял с себя шишак и принялся счищать с него грязь. Князь Иван привязал конька своего к тыну и подошел к поджарому вояке, не перестававшему шипеть и ругаться. - О, нечестивое племя! - брызгал немец слюною, теребя свой шишак и снимая с него грязь полотняным платком. - Злей собак, свинья!.. У князя Ивана в седельной сумке валялся кусок войлока. Он достал его оттуда и подал разгневанному копейщику, чей платок уже не снимал, а только размазывал грязь по всему шишаку. И немец, все еще ворча, принялся работать войлоком, чтобы нагнать на свой шишак прежний блеск. - Ты, друже, не сердись, - молвил князь Иван, потрепав солдата по плечу. - Ребят охальных повсюду довольно. И в ваших землях, чай, не помене будет? Ты как скажешь? Немец зашевелил усами, словно таракан, и глянул презрительно молодому князю в лицо. Он даже бросил возиться с шишаком своим, а только мерил глазами князя Ивана, словно соображая, как бы ему одним щелчком сразить этого щеголеватого парня. - Ну, ну, - добавил, улыбнувшись, князь Иван. - Зря ты раскручинился так... Но негодовавший немец не откликался; он только усами шевелил да войлоком по шишаку ляпал. На улице было тихо; где-то недалеко чуть поскрипывали возы; у монастыря нищие калеки тянули хором заунывную песню. Князь Иван кашлянул. - Спрошу я тебя... скажи ты мне... умеешь ты грамоте? - Грамоте?.. - отозвался немец. - Какой грамоте? - Грамоте по-вашему... Читать книги печатные учен ты?.. - Князь Иван оглянулся. На улице не было никого; только за колодцем медленно выползали из овражка возы с сеном. - Книжица тут у меня одна... - молвил, совсем уже смутившись, князь Иван. - Что она?.. Не пойму я... И он вынул из-за пазухи перемятую книгу, раскрыл ее и показал сердитому немцу. Тот ткнул в страницу нос, пошевелил усами и замотал головой: - Нет, такой грамоте я не знаю. Князь Иван свернул книгу и убрал ее обратно к себе за пазуху. - Ну, прощай, - бросил он немцу и пошел к своему обгладывавшему тын коньку. Но немец остановил его: - Один минут, молодой человек! Ты иди к ротмистру Косс фон Далену. К нему все официрен ходят, разную грамоту знают... Всякие доктора, ученые люди... - Куда, говоришь?.. Козодавлев?.. Это где же? - Покровка-Strasse знаешь? - Знаю. - Церква погорели видал там? - Видал. - Там и спросишь. Там всякие официрен и доктор... - Ну, спасибо тебе, - кивнул ему князь Иван. - Прощай! - Прощай, - кивнул в свой черед немец и вдруг встрепенулся, нахлобучил себе на голову шишак и пустился во все лопатки к монастырю, откуда давно уже не слышно было ни грохотливых барабанов, ни заливчатых фаготов, ни ревучих труб. V. РЫЦАРЬ КОСС ИЗ ГОРОДА ДАЛЕНА В Москве, на Покровке, за церковью Николы, на месте которой уже лет пять как торчали одни обгорелые столбы, раскинулся огороженный подгнившим частоколом двор иноземца Косса из славного города Далена. Ротмистр Косс, подобно многим другим товарищам своим, рейтарским* ротмистрам, копейным поручикам и мушкетерским майорам, жил в Московском государстве еще со времен осады Пскова Стефаном Баторием, польским королем. Неведомо по какой причине выехал однажды чуть свет рыцарь Косс из польского лагеря при Пскове и, проплутав изрядно по можжевельнику, которым обильно поросло здесь поле брани, кинулся через ручей и спустя полчаса стоял безоружный перед воеводой Андреем Ивановичем Хворостининым в полевом его шатре. Но в тот же день перебежчику Коссу возвращено было его оружие с позвякивавшим кошелем на придачу. Косс и этот кошель приладил к седлу рядом с другими кошелями и сумками, которыми обвешан был его конь. И все вышло так, как заранее рассчитывал рыцарь, ибо в этаких переделках бывал он не впервые и подобные случаи были ему за обычай. (* Рейтар - в старину конный воин, кавалерист.) Клеветники и завистники утверждали, что на родине Косса, в славном городе Далене, однажды в воскресный день явился с барабанным боем на рыночную площадь полковой палач и приколотил четырьмя гвоздями к плахе дощечку, на которой крупными литерами начертано было имя рыцаря Косса, перебежчика и шпиона. Но никакие пересуды не могли поколебать Косса из Далена, и на людские толки рыцарь не обращал никакого внимания. В Московском государстве, где ротмистром рейтарского полка отныне обосновался помянутый рыцарь, ему, как и всей его братье, начальным людям, позволено было гнать у себя на дому всякое питье: вино курить, пиво варить, меды ставить. И так как ротмистру самому не выпить было всего, то и устроил он в доме своем корчму, где добрые люди могли во всякое время иметь для себя всякую усладу - и питьем, и в карты, и в кости - сколько кому угодно. По всей Покровке и по окольным слободам, даже по Китай-городу все пьянчуги хорошо знали этот крытый дранками старый каменный дом в два яруса на поросшем собачьей петрушкой дворе. Да и объезжий голова* знал туда дорогу, которая, обогнув церковь Николы, сразу упиралась в ворота Коссова дома. Объезжий голова частенько-таки наведывался к ротмистру - взглянуть, нет ли здесь недозволенной торговли вином, или азартной игры в кости, или каких-либо запретных товаров. Но дело в том, что, попав к ротмистру Коссу на двор, объезжий голова сразу же становился как бы глух и слеп: он словно вовсе не слышал пьяных речей неутолимых бражников, проводивших целые дни у ротмистра в кабаке, и будто не замечал двери в подклеть, мимо которой проходил, хотя здесь, в подклети этой, был всякий запретный товар - и табак, и фальшивые деньги, и даже, как поговаривали соседи, мертвые тела. (* Объезжий голова - полицейский начальник.) Татарин Хозяйбердей и какая-то женщина, по прозвищу Манка, отпускали добрым людям вино в Коссовом кабаке чарками и кружками, лили кому в кувшин, кому в ведерко, получали чистоганом плату или давали в кредит под хороший залог. Но о чем мог говорить объезжий голова с некрещеным татарином или с вертлявой, как ящерица, женкой Манкой? Он вряд ли и замечал их и поднимался сразу наверх, в просторную комнату, в которой обитал сам ротмистр Косс. Здесь объезжий голова всякий раз несказанно дивился заграничным картинкам, развешанным по стенам, а пуще всего медному мужику, который сидел верхом на медном же звере. Надивившись вдоволь и помолчав, по тогдашнему обычаю, объезжий голова отъезжал восвояси; но, сев на коня и выехав за ворота, он совсем уже не дивился тому, что всякий раз находил за куньим отворотом своей шапки то пару талеров*, а то и золотой перстенек. Ловкий Косс умел сунуть взятку и за услугу и за молчание. (* Талер - старинная немецкая серебряная монета.) За годы жизни в Московском государстве ротмистр Косс подобными делами туго набил не один уж кошель, и рыцарю надлежало бы подумать о том, чтобы убраться из этой страны восвояси, потому что с награбленным добром своим он мог бы в любой европейской стране вести вполне пристойную жизнь. Но думать об этом ротмистру Коссу было пока недосуг. На Коссов двор зачастили, в последнее время посольский подьячий Горяинко Осетр, прочерниленная душа, и разрядный дьяк* Агей Туленинов. С каждым из них подолгу беседовал, запершись у себя наверху, ротмистр Косс из города Далена. И так вот понемногу после приятельских речей и долгого раздумья и под несмолкаемый гул внизу из кабака выросла у ротмистра Косса немалая рукопись, которая должна была принести этому человеку милость одного из европейских государей и славу в потомстве. Ибо называлась эта рукопись Генеральным планом обращения Московского государства в провинцию имперскую. (* Дьяки управляли делами важнейших учреждений Московского государства и были непосредственными помощниками, а иногда и заместителями бояр - начальников этих учреждений. Разрядный дьяк - дьяк Разрядного приказа, центрального учреждения, в ведении которого находились воинские дела Московского государства.) VI. ПЕРЕПОЛОХ В КОРЧМЕ Весь день не умолкает в доме ротмистра Косса, что у погорелого Николы, благовест в большие и малые чарки, в винные кружки, в пивные ведерки. В углу двора над ясенем плакучим струится раскаленный воздух; кабацкая голь, пропившаяся дотла, растянулась в холодке возле амбаров, набитых солодом и хмелем; ротмистр Косс пускает в открытое окошко клубы табачного дыма. Тучнеть стал в последнее время ротмистр Косс, седеть стала его бородка, плешиветь темечко. Пора, пора ротмистру Коссу прочь из Москвы! Мало, что ли, припасено у него кошелей и котомок?.. Ротмистр Косе подошел к деревянной кровати в углу и осторожно снял с крюка повешенное над кроватью зеркало. И тогда на месте зеркала обнаружилась небольшая дверь в стенной тайник. Здесь у ротмистра Косса были сложены его кошели и расставлены многие золотые и серебряные сосуды, наполненные венецианскими яхонтами, персидскою бирюзою, крупным жемчугом. Здесь же в сокрыве хранил ротмистр Косе и пергаментный свиток, писанный голландскими чернилами, немецкою речью, его, ротмистра Косса, рукою. Ротмистр Косс достал с полки свиток, захлопнул дверку, повесил зеркало на крюк. На большом столе, на котором ничего не было, кроме четырехрогого подсвечника да чернильницы с песочницей, развернул ротмистр заветную рукопись, напоминавшую роскошным своим видом чуть ли не папскую буллу. Золотом были выписаны все заглавие и длинное обращение рыцаря Косса из города Далена к могущественнейшему, милосерднейшему и благочестивейшему государю Священной Римской империи*, мечу правосудия, алмазу веры и светочу истины. Красные строки были начертаны на пергаменте киноварью, размашисто и крупно, и их можно было прочитать, отойдя на пять шагов от стола. Но ротмистр Косс вооружился серебряными очками и припустил по красным строчкам вскачь, улыбаясь и поковыривая пальцем в стриженой бородке. (* Священную Римскую империю составляли в то время главным образом области нынешней Германии.) "Чтобы захватить, занять и удержать Московское государство... - набегала одна строка на другую. - Для этого христианского предприятия... Потребная для того первоначальная сумма... Потом следует занять Можайск... Как только будет захвачена Русская земля... В этой стране земля тучна, народ покорен, леса богаты горностаем, куницею, соболем, душистым медом, крупною дичью..." Ротмистру Коссу, шпиону и предателю, осталось уже немного, чтобы покончить с этим делом, отнявшим у него столько времени, денег и сил. Он склонил голову набок и, разогнав над пергаментом свежеочиненное перо, стал плести дальше свое хитрое кружево из ломаных немецких буковок, размашистых росчерков, палочек и точек. "Когда благодатью вседержителя ваше императорское величество станет твердою стопою в Московском государстве, в этой нечестивой стране, - мягко скользило по желтоватому пергаменту ротмистрово перо, - тогда только турецкий султан убедится, как господь бог ратует за истинно верующих в сына его Иисуса Христа; тогда только..." Ротмистр поднял склоненную над рукописью голову и насторожился. Внизу, в кабаке, казалось под самым тем местом, где сидел сейчас за работой своею ретивый ротмистр, грохали один за другим тяжелые удары, от которых вот-вот должен был обвалиться весь дом. - Негодница! Дрянь! - распознал ротмистр сквозь гром и крик блекочущий голос поручика Гревеница. - Шиш! Нехристь поганый! - выла какая-то баба голосом, хриплым с перепою и простуды. Наконец внизу что-то бухнуло так, словно пороховой погреб взорвался под ротмистром Коссом. И затем весь этот содом сразу выкатился на двор. Ротмистр Косс вскочил с места и побежал к окошку. По двору, крича во весь голос, неслась девка Улька, простоволосая и окровавленная. А за нею, поминая всех чертей и дьяволов, бежал с обнаженной шпагой поручик Гревениц фон Юренбург. Он был без камзола и шляпы, белобровый поручик с яйцевидной головой, и ноги его путались в длинной рубахе, которая выбилась у него из коротких штанов. Ротмистру Коссу не удалось на сей раз закруглить завершительную фразу и поставить последнюю точку на знаменитом своем труде. Автор "Плана" быстро сунул не совсем даже еще просохший пергамент под подушку и схватил стоявшее в углу копьецо. Царапая по полу окованным древком и прыгая через ступеньку, ротмистр ринулся вниз. На дворе уже кишела почти вся корчма ротмистра Косса. Татарин Хозяйбердей бежал Ульке наперерез, норовя ее заарканить двойною ногайской петлей. Но Улька не давалась и бежала прямо на веревку, которую злодейски протянула поперек дорожки женка Манка. Вся кабацкая голь сразу взяла сторону Ульки. Пропойцы, не покидая своих мест в тени ротмистровых амбаров, швыряли в пробегавшего мимо поручика куски рассохшегося коровьего помета. - Усь-усь-усь-у-у-усь!.. - оглушительно уськал поручику вслед распухший и засаленный мужичина в рваной бабьей кофте, целыми днями валявшийся на земле под стрехою ротмистровой конюшни. - Ги-ги-и-и!.. - гикал по-казачьи поручику другой, может быть и впрямь казак, но также припаявшийся надолго к солодовням и пивоварням ротмистрова двора. И во всем этом столпотворении никто и не услышал, как скрипнула калитка и на двор к ротмистру Коссу шагнул молодой человек в малиновой однорядке* с оттопыренною пазухой. (* Однорядка - верхняя широкая долгополая одежда без воротника, с длинными рукавами, под которыми находились прорехи для рук.) VII. В ГОСТЯХ У ИНОЗЕМЦА Улька бежала по протоптанной в траве тропке, не замечая веревки, предательски подложенной женкою Манкой. И, когда девка добежала до веревки, Манка с силой дернула веревку, и Улька, зацепившись, растянулась на дорожке. Тут ее сразу перенял вооруженный копьецом ротмистр Косс и собственноручно отволок в угол двора, где и запер в заклетье. А поручик успел уже тем временем поспорить с пропойцами - завсегдатаями Коссовой корчмы, на которых стал наступать все с тою же обнаженною шпагой. Пропойцы не давали ему подступиться; они по-прежнему уськали и гикали и забрасывали поручика кочерыжками, битыми черепками, песком и сором - всем, чем попало. Но на помощь поручику подоспел тут ротмистр Косс с татарином Хозяйбердеем, Они отогнали бражников прочь, а у не в меру развоевавшегося поручика отобрали шпагу и повели его к дому, невежливо подтягивая его туда за рубаху. Двор опустел. Стало тихо. Только в дальнем углу выла запертая в заклетье Улька. Тогда юноша, стоявший у ворот, сунул руку за пазуху кафтана и вынул оттуда книгу, большую, толстую, без футляра и переплета. Молодчик помялся, потоптался, раскрыл зачем-то свою книгу и увидел вверху, на обрамленной дубовыми листиками странице, картинку: каменщика, возводящего палаты. А пониже - рудокоп киркой руду бьет, виночерпий вино пробует... Далее, на другой странице, два бородача волокут на палке виноградную кисть. А под бородачами этими, под землею, по которой они идут, мелко-мелко разбежались строчки, какие-то заморские буковки, невесть какая грамота. Из светлых этих буковок составляется, наверно, целая азбука. И азбука эта, разложенная по складам, дает речь, никогда не слыханную раньше. Как она звенит? И о чем толкует? Вот об этих бородачах с виноградною кистью? Наверно, о бородачах. И о женщинах с рыластым зверем, и об арапе верхом на птице, и о портретах, и о ландшафтах... Юноша примял книгу, запихнул ее за пазуху и по желтенькой тропке зашагал к дому. Наверху в горнице было открыто окошко. Толстый немчина, сидя на подоконнике, курил здоровенную трубку. Дымище табачный валил у него изо рта, из носу, казалось даже - чуть ли не из ушей. Немец пускал его то колечками, то раструбом, то еще другим каким-то хитрым способом и сидел весь в дыму, как в облаке херувим. Но табакур не спускал глаз с малиновой однорядки, которая приближалась по надворной тропке. - Ей! - окликнул однорядку немец. - Что потеряли в мой честна дом, молодой господин? - Да мне тут надобно... Козодавлева иноземца мне... Как тут к нему?.. - Я есть ротмейстер Косс фон Дален. А ты кто есть? - Я... я - Хворостинин. - Кворостини?.. - Да. Князь Иван Хворостинин. - О-о-о!.. Князь!.. Прошу, прошу, князь Кворостини! И ротмистр уже стоял на лестнице, встречая поднимавшегося к нему гостя. Какою-то сладковатою сыростью пахло в сенях у ротмистра Косса, на лестнице у него и в горнице, убранной нерусским обычаем, обвешанной немецкими безделушками, уставленной шкафами, на которых вырезаны были целые истории. По стенам развешаны картинки, удивительно напоминающие такие же в книге, принесенной князем Иваном. А на подоконнике на медном звере сидит медный мужик, и повадка у мужика такая же, как у тех бородачей, которые тащат на палке виноградную кисть. И сам зверь - как он похож на того, которому золотоволосые женщины льют воду в разверстую пасть! Князь Иван обернулся и вдруг впервые увидел себя таким в большом зеркале, висевшем над красиво убранною кроватью. Он в малиновой своей однорядке предстал перед самим собою весь - от русых кудрей и едва опушенного подбородка до алых сапог с загнутыми кверху носками. И он показался самому себе чересчур цветистой птицей рядом с одетым в черный бархат иноземцем. Князь Иван поправил кисти на своем кафтане и покосился на ротмистра. Тот стоял у стола, вцепившись двумя пальцами в бородку, скривив рот в учтивой улыбке. - Скажи мне... - молвил князь Иван. - Не знаю, как мне величать тебя... - Мартин Грегорич. - Скажи, Мартын Егорыч... что это у тебя здесь? - О-о-о!.. Это есть карта... Цели Еуроп... Вот Франция, вот Римская империя, это турецкий султан, это - Москва... Вот видишь - написано: Mos-co-vi-a. Князь Иван вгляделся: крупные буквы, которыми на карте начертано было иноземное название Московского государства, были такие же точно, как и в книге, над которою он бился два дня, прежде чем отправиться к ротмистру на Покровку. - Ты, Мартын Егорыч, я вижу, ученый человек. Скажи ты... прошу тебя... - И князь Иван вытащил из-за пазухи книжищу. Ротмистр Косс удивленно глянул на гостя, но остался на месте. Он склонил только круглую голову набок и начал быстро-быстро перебирать пальцами рыжеватый с проседью волос бородки. Князь Иван открыл книгу на первой странице и поднес ее ученому немцу. - Я тебя спросить хочу... Скажи ты мне... что в этой книге?.. Что она?.. Какою она сложена речью?.. Можешь ты мне сказать, Мартын Егорыч?.. Ротмистр взял у князя Ивана книгу и, держа ее обеими руками, пошел с нею к столу. Там он сел на обитую кожей скамейку и придвинул такую же князю Ивану. И, приладив к горбатому своему носу серебряные очки, он принялся обнюхивать страницы книги одну за другой, поглаживать пальцами рисунки, прощупывать обмахренную по краям бумагу. Князь Иван не сводил с него глаз. Но вот ротмистр, задержавшись на последней странице, закрыл наконец книгу, шлепнул по ней ладонью и, освободив свой нос от надавивших на него очков, молвил: - Этот книга есть великий географус. Этот есть Еуроп, и Азия, и Африк, и Нови Свет. Этот есть ошень большой книга. - А как мне ее... эту книгу... читать ее как? Чтоб понимать мне эту книгу?.. - Этот ошень большой книга писано latein, лятины... Этот ошень большой книга надо читать ошень ученый человек. - А ты-то сам, Мартын Егорыч, умеешь по-латыни... книгу эту читать?.. - Нет, этот большой книга читает доктор или ученый поляк, шляхтич читает этот большой книга... Квартирмейстер Турцевич, капитан Заблоцки... - Как сказал ты?.. Заблоцкий?.. - Капитан Феликс Заблоцкий. Квартирует Мали Больвановка, против старой кузни. - Болвановка, против кузни, - повторил князь Иван. - Феликс Заблоцкий. - Да, Феликс Заблоцкий, - подтвердил ротмистр. - Капитан Заблоцкий. Он в воскресенье у меня всегда пьет пиво и разны вино. Приходи в воскресенье, увидишь капитана Феликс Заблоцкий, и квартирмейстер Турцевич, и доктор Онезорге. Приходи! - Ладно, приду, - сказал князь Иван, убирая за пазуху книгу, безуспешно пытаясь застегнуть на груди пуговки кафтана. - Воевода князь Кворостини не родич твой? - усмехнулся ротмистр. - Батюшка он мой, воевода Хворостинин. - О-о-о!.. Батючка-а-а!.. - И ротмистр даже зачмокал губами. - А где теперь твой батючка, воевода Кворостини? - Где ж ему?.. Дома сидит да в церковь ходит. - А на война не ходит?.. - Нет, уж он отвоевался: старый он. - Старый?.. Ну, а к нему какой большой воевода на двор ездит, пир делает?.. - Кто ж ездит?.. Дядья вот ездят: Семен Иванович Шаховской да Федор Иванович Хворостинин... Приезжает Шеин Михайло Борисович... Иной час Власьев завернет... - Влясев? - Власьев Афанасий Иванович, посольский дьяк. Да это тебе к чему - кто ездит? - А так... так... - И ротмистр снова заелозил пальцами в своей бородке. - Ты приходи в воскресенье, беспременни приходи. Увидишь капитан Феликс Заблоцкий, квартирмейстер Богуслав Турцевич... - Приду, приду, - молвил только князь Иван и поднялся с места. Он поклонился допытливому ротмистру и спустился вниз по темной каменной лестнице, насквозь пропитанной тошнотворными запахами сырости, прели и гнили, чем-то странным, чужим, незнакомым. VIII. БОЛЕЗНЬ СТАРОГО КНЯЗЯ Но князь Иван не пошел в воскресенье к ротмистру Коссу. Все воскресенье это да потом почти всю неделю просидел князь Иван в спальне возле захворавшего батюшки, Андрея Ивановича, который то и дело засыпал, а просыпаясь, требовал, чтобы ученый сын читал ему то одно, то другое из книг, взятых на время у дяди Семена. Князь Иван доставал с полки книгу и подсаживался к отцовской постели. И, едва только раздавался звонкий голос князя Ивана, старик настораживался; из-под седых нависших бровей вперял он выцветшие глаза свои в сына. Князь Иван читал ему о мелочной суете, которою преисполнена человеческая жизнь, проходящая у многих напрасно - без воодушевления и больших, нужных людям дел. И у Андрея Ивановича катилась по щеке слеза. Она, как росинка на ветке, еще долго блистающим алмазом переливалась потом в серебре его бороды. А князь Иван, не замечая этого, продолжал читать о житейских соблазнах, которые часто засасывают людей, о тщеславии, чревоугодии, любви к роскоши, заслоняющих от человека более высокие цели. Старик знал, что жизнь прожита, долгая, трудная, и прожита, должно быть, не так, как нужно. Позади - длинная вереница бранных дел и тревог, царских опал и милостей, неудачная ливонская война. И нынче кругом - происки и козни и непонятное, небывалое смятение душ. По деревням зашевелились холопы. Снимаются с мест, бредут, бегут, голод их гонит, бесхлебица и бескормица, лютая дороговизна. И страшнее всего - царевич!.. Царевич Димитрий, сын Иоанна!.. Он, говорят, жив, спасся, он где-то таится до срока. Где? Зачем? Для какой судьбины? Для какой беды? Ему уже который десяток минул, князю Андрею Ивановичу Хворостинину-Старку, и все всегда у него на глазах непрестанно менялось, все было неверно и зыбко, ни в чем не было твердой опоры. Хворостинины за один его, Андрея Ивановича, век оскудели и охудали, пошли при царе Иване Васильевиче врозь, глядели все из государевых рук. - Где боярство наше и честь? - молвил Андрей Иванович шепотом. И услышал ясный голос князя Ивана, продолжавшего вслух из раскрытой книги: - "Где красота разная? Где златые и серебряные сосуды? Где многоразличные трапезы и сладкие снеди и хитрость поваров? Все пепел, все прах". Старик закрыл глаза. Князь Иван умолк. Он положил книгу на стол и тихонько вышел из комнаты. Под вечер туркиня Булгачиха привела к Андрею Ивановичу какого-то козлобородого человека. Это был известный в Москве Арефа-колдун. Он стал дуть и шептать и между тем и другим потчевать Андрея Ивановича мутной водицей из детского рожка. Мужик этот потел над стариком всю ночь и ушел только наутро с полной котомкой всякой снеди и двумя алтынами денег, зажатых в руке. До самых ворот шел Арефа пятясь и все дул и шептал, а выйдя за ворота, поглядел на сребрецо свое, побрякал им и запрятал в кису*, висевшую у него на шее вместе с целым набором всяких принадлежностей для волхвования - костей волшебных, крючков заколдованных, стрелок чудотворных. (* Киса - мошна, кошелек.) IX. КНЯЗЬ ИВАН ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА БОЛВАНОВКУ Вся неделя эта прошла для князя Ивана точно во сне. Жалобное стенание больного, слезинка в курчеватом волосе его бороды, высокая, размеренная книжная речь, которою тешил его князь Иван, - все это повторялось изо дня в день, и только как сквозь дымчатую кисею выступал перед молодым князем нелепый двор ротмистра Косса с девкой, бегущей по тропке, с блекочущим немцем, гоняющим за нею, размахивающим обнаженной шпажонкой... И сам ротмистр Косс, эти елозящие пальцы, колкие глазки... И все выспрашивает: кто к Хворостининым ходит да зачем ездит? К чему бы ему знать это? Лазутчик он, сыщик?.. Теперь, говорят, их всюду много - государевы, мол, глаза и уши. Ах, нечистый его задави!.. Нет, полно!.. Не пойдет к нему князь Иван и в это воскресенье. Да и в уличке людной двор его. А в воскресенье людей и того, поди, больше на полянке перед погорелым Николой!.. Чай, по обычаю: молодки пляшут, мужики на кулачках бьются, скоморохи колесом ходят и всяко ломаются. Андрей Иванович провалялся на лавке на перине дней пять. Уже в четверг ему стало легче, а в пятницу он в шубе сидел на крыльце, парил на солнышке старые кости да любовался голубиными стаями, которые выплескивались одна за другой из соседнего двора. А князь Иван в огороде, возле малинника, на пеньке гнилом, стал снова листать и перелистывать свою латинскую книгу, "великий географус", как наименовал ее дошлый ротмистр Косс. Дня три спустя, когда Андрей Иванович уже снова обходил дозором свои владения да постукивал тростью своею по кадкам, по бочкам, по ободьям колес, а то и по спинам замешкавшихся холопов, князь Иван на своем буром жеребчике выехал за ворота. Конек припустил весело сквозь нагретую солнцем пыль по трухлявым брусьям, настланным на дороге, мимо плетней, церквушек, кабаков, покойников, по тогдашнему обычаю выставленных на перекрестках, и лавочников, расположившихся там и сям в берестяных своих шатрах. "Малая Болвановка - так, кажется, сказал ротмистр Козодавлев? Малая Болвановка, капитан Феликс Заблоцкий?" На мосту к князю Ивану сунулся сторож за мостовым сбором. Князь Иван уплатил ему две деньги* за проезд через мост да за скорую езду алтын штрафу. Через стрелецкую слободку без дани не пропускал никого детина, карауливший с иззубренным бердышом** стрелецкую околицу. Князь Иван откупился и здесь и выехал к топкому берегу, где за поворотом ветер сразу дохнул смолою, прелою паклею, отсыревшим в воде строевым лесом. Навстречу ватага за ватагой брели бурлаки, поднимая вверх по реке суда с вяленой рыбой и солью. У одного причала стояло синее судно, по которому похаживала крашенная киноварью борода - персидский, должно быть, купчина. Краснобородый таращил бельмы и покаркивал на татар, сгружавших на берег пахучие какие-то кипы. "Персия, - подумал князь Иван. - То-то как пахнет от всякого зелья!.." И, повернув к монастырю, он мимо Пятницкой церкви выбрался наконец на Болвановку искать польский двор против старой кузни. (* Деньга - мелкая серебряная монета, равнявшаяся 1/2 копейки. Шесть денег (или три копейки) составляли алтын. ** Бердыш - (как и алебарда) - оружие на длинном древке, сочетание топора и копья.) Но на Болвановке кузниц этих, старых и новых, была целая улица, которая так и называлась Кузнецы. Ремесленные ребята трезвонили тут так по наковальням, что под стать красному звону с московских колоколен. Рейтары, побренькивая шпорами, подводили к кузницам прихрамывающих лошадок, и ковали принимались им стругать сбитые копыта. - Дружище, - обратился князь Иван к куцеватому мужику с жилистыми руками едва не до колен, - не скажешь, где тут иноземец Заблоцкий, шляхтич?.. Мужик бросил в темную дыру кузницы клещи, которые держал в руках, раскорячил ноги и молвил: - Это который же шляхтич? - Двор тут у него против старой кузни. - Двор, говоришь?.. Да тут шляхты всякой по дворам не счесть. Кормовая она, шляхта, государева. Нынче в городе жита четверик почем платят? - Не скажу тебе, не приценивался. - По шести алтын без двух денег четверик!.. Вон оно, житьецо!.. Одно слово - подслепое. - Почему ж подслепое? - удивился князь Иван. - А то как же? Подслепое. Сам понимай: в темноте мы тут по кузням зеваем, от дыму чихаем; только всего и радости, что на боку потешимся да по брюху пустому почешемся. А шляхта - она кормовая, государева. - Где ж она, шляхта?.. Заблоцкий, Феликс Заблоцкий?.. Говорили, против старой кузни... - Проедешь пятую кузню, - объяснил наконец коваль, - против шестой увидишь двор в бурьяне да бурьян же на избяной завалине. Всадник провел каблуками по ребрам коня. - По шести алтын без двух денег, - завздыхал опять мужик. - Житьецо подслепое... Но князь Иван уже не слыхал его жалоб. Он только считал кузницы, мелькавшие по дороге. Отсчитал пять и против развалившейся шестой сиганул через канаву в ничем не огороженный двор, в густой лопух, в высокий бурьян, человеку по пазуху, коню но сурепицу. X. ПАН ФЕЛИКС ЗАБЛОЦКИЙ На дворе не было ни души; только пегая чья-то лошаденка стояла понуро у самой завалины и обхлестывала себе хвостом спину и брюхо. Князь Иван слез с коня и прислушался. Ручеек бормотал близко или это с глиняной дудочки падали в тишину звонкие капли?.. Да, дудочка. В горнице, за открытым окошком, занавешенным голубым пологом, дудочка в руках невидимого дударя щебетала и жалобилась и рассыпалась дробными-дробными трелями. "Хитро! - подумал князь Иван. - Куда как дошлы эти иноземцы!" Но дудочка смолкла, и уже человеческий голос залился за голубою занавескою: В каждом часе, в счастье, как и в несчастье, Я буду тебе верен. И на двор из-под занавески высунулась хохлатая голова светлоусого пана. "Шляхтич... - мелькнуло у князя, стоявшего на солнцепеке посреди двора, возле бурой своей лошадки. - Вон и хохол у него на голове". И, сняв шапку, князь Иван поклонился звонкоголосому певцу. - День добрый, пан боярин, ваша милость, - молвил шляхтич. Он тряхнул алмазными серьгами, блестевшими у него в ушах, и добавил: - Коли боярину пришло в голову, что тут в моем бурьяне спряталась его зазноба, то тут-таки ее нету. Ха-ха-ха!.. Князь Иван не сразу и понял шутку смешливого поляка, но, догадавшись, о чем было его слово, даже рукою махнул в досаде: - Да нет!.. Что ты? Не то мне... Надобно мне тут шляхту... Заблоцкий... Пан Феликс Заблоцкий... - Заблоцкий? Ха!.. Это я и есть пан Феликс Заблоцкий! Прошу вашу милость. И пан в польской епанче, накинутой поверх исподнего платья, резво выскочил на предлинных ногах своих из избы и помог гостю поставить коня у врытой в землю дручины. Горница у хохлатого пана была пуста так же, как пуст был его двор. Только что лопухов здесь не росло, а настлана была на козлах постель да на осиновом столе лежала хрустальная заморская дудка. Всего, видно, и имения было у пана, что постель эта да дудка, серьги в ушах да епанча на плечах. Даже сесть гостю не на чем было. Но пан Заблоцкий шмыгнул в чуланчик и выкатил оттуда обтесанную плашку. Он смахнул с нее пыль полою епанчи и указал остановившемуся у стола гостю: - Прошу пана... Прошу боярина пана. Прошу боярина пана - ха! - в этом моем замке, как говорится, без церемоний. "Ну-ну... - подумал князь Иван, не привыкший к такого рода бойкому обращению. - Экий какой он!.." А шляхтич, скинувший с себя тем временем епанчу, остался перед князем Иваном в одном исподнем платье на журавлиных своих ногах. - Прошу прощения, - молвил он отдуваясь. - Сегодня воздух очень жаркий... нет мочи терпеть такой воздух... то я - без церемоний... без церемоний... Пан был скор на слова. Он словно не говорил, а орешки щелкал. - На Московщине-то всегда так, - продолжал он, присев на край постели: - коли не слякоть, то невыносимая духота. Уф! - И он принялся обмахивать себя ладонями и вытирать полотенцем с лица пот. - А ты, пан Феликс, давно тут у нас на Москве? - спросил князь Иван, приладившись кое-как к своей плашке. - С того года, как царевич Димитрий в Угличе сгиб. С того самого года. То, как говорится по-латински, anno domini millesimo quingentesimo nonagesimo primo. А по-русски это выходит - с тысяча пятьсот девяносто первого года. То так выходит по-русски. - А ты, паи, очень учен по-латыни? - О, очень, очень! С малолетства учен. В Польше все шляхетство говорит по-латински, и по-французски, и по-гишпаньски. - О том у меня с тобой и речь, - молвил князь Иван и полез за пазуху. - Скажи ты мне, пан Феликс... Книжица тут у меня... Читать сумеешь ты? Понимаешь ты грамоту эту? Пан Феликс взял из рук князя Ивана книгу и пошел с нею к окошку. Он отдернул занавесивший окно полог, и в горницу глянула понурая голова пегой лошаденки. - Ну, пошла, пошла себе да задворки! - замахал на нее пан Феликс. - Сегодня тебе музыки больше не будет. Лошаденка, прихрамывая, заковыляла прочь от окошка. - Видал, пан боярин, диво? Такая удивительная кляча - очень охоча, до музыки. Как заиграю в свирелку, то конь мой сам под окошко и приходит. Очень любит музыку. Ха! - И пан Феликс, стоя у окошка, скользнул глазами по первой открывшейся наудачу странице. - Фью-фью-у-у... - вытянул он губы, оборотясь к князю Ивану. - Откуда на Московщине такая книга? Ибо это очень знаменитая книга. Это есть пана Мюнстера труд. Это космография пана Себастьяна Мюнстера, очень знаменита. - Козма... Как сказал ты?.. Козмаграфья? - Так есть, космография. - А что она, козмаграфья эта?.. К примеру ты б мне вычитал из нее немного. - Космография?.. - шагнул к князю Ивану длинноногий шляхтич. - Да это презнаменитая наука. Это описание строения целого света. Это описание вращения звезд и всего шара земного. К примеру... - Чего?.. Шара?! У князя Ивана под кафтаном взмокла от жары рубаха, а от быстрой речи шляхтича глубокими бороздами пошли по лбу морщины. - Так, шара! Ведь земля наша кругла, как шар. Ну, как пушечное ядро... "Ой, что ты? Слыханное ли дело!" - едва не вырвалось у князя Ивана, и морщины выступили у него уже и под глазами и на переносье. А пан стал бегать в штанах своих исподних из угла в угол да размахивать бывшею у него в руках книгою, точно алебардой. - Так и есть!.. Так и есть!.. - выкрикивал он ликуя. - Шара!.. И шар этот вертится, вертится!.. Так и сказано в книге Николая Коперника "О вращениях светил небесных". Ибо это такая знаменитая наука!.. - А столбы?.. - только и смог бросить ему с плашки своей князь Иван. - Какие такие столбы?.. - заорал во всю свою мочь шляхтич, надвинувшись на князя Ивана. - Что это еще за столбы, ваша милость?.. - Сказано в священном писании, в ветхом завете, - заметил ему учтиво князь Иван: - господь сдвигает землю с ее основания, столбы же ее колеблются. Пан Заблоцкий уронил на пол книгу, упер в бока руки и загрохотал таким неописуемым смехом, что в чулане за дощатою стенкой какая-то посудина так и покатилась с полки. - Ха-ха-ха!.. - стреляло у неистового пана из разверстой, словно пушечное жерло, глотки. - Ха-ха-ха!.. Ну, боярин, и забавник!.. Столбы!.. Ха-ха-ха!.. Да то ж, боярин вельможный, поповские басни, то ж пресмешные выдумки поповские! Ха-ха-ха!.. И пан, готовый вот-вот разорваться от смеху, полез в чулан и вышел оттуда с двумя оловянными ковшиками и немалою на вид фляжкой. XI. ТИШКОМ ДА НИШКОМ У князя Ивана горела голова от крепкой панской водки, от быстрых речей шляхтича, от натуги, с которой силился князь уразуметь их смысл. Ему казалось, что под ним треснула земля и туда, в эту черную дыру, летит теперь с шумом и лязгом все, на чем с лихой отвагой пан Феликс раз за разом ставил крест, называя все это баснями поповскими. Столбы, на которых, как уверен был князь Иван, земля держится, - басни; семь небес, о коих так много толковали древние книги из ларя дяди Семена, - тоже басни, басни рай и ад, и нетленные мощи, и святые образа. Князь Иван глянул в передний угол панской горницы: голо; не только что иконы - крючка, за который зацепить ее, и того не было. А как же в писании, в священном завете?.. Но пан Феликс слышать не хотел о завете, а только отмахивался, хохотал да еще ретивее принимался шагать от постели к двери, от двери к постели. Набегавшись по горнице и снова присев на постель, он налил себе в ковшик, подлил в ковшик и князю Ивану, промочил горло и стал было толковать дальше: - Так, боярин вельможный... - Но вдруг запнулся и хлопнул себя ладонью по лбу. - Ха! - вскричал он, притопнув ногою. - То бывает, боярин, такое затменье, что мы тут размовляем и распиваем из одной фляжки, а я и не ведаю, ваша милость, какого вельможного пана я тут вижу в моем замке. Скажи ж мне, боярин мой любый, кто ты? - Князь Иван княж Андреев сын Хворостинин, - молвил гость, чего-то потупясь, чего-то покраснев до самых кудрей, нависших у него над ушами. Да то тебе к чему?.. Но длинноногий пан, оставив вопрос этот без ответа, вскочил с места, шагнул к князю и поднял вверх свой ковшик. - Очень радый, очень радый, - залепетал он, увиваясь вокруг ерзавшего на неустойчивой плашке гостя. - Очень радый, княже Иване, видеть вашу милость в моем замке. И еще раз прошу, ясновельможный княже, чтобы, как говорится, без церемоний. Пью здоровье ясновельможного князя! - Будь здоров и ты, пан Феликс, - молвил в свой черед князь Иван и пригубил из ковшика своего. - Будь здоров, друже!.. Хотел я сказать тебе: ты хорошо знаешь по-латыни и козмаграфье умеешь подлинно и достохвально... Пан Феликс приложил руку к сердцу, сделал шаг назад и молча поклонился своему учтивому гостю. - Хотел я сказать тебе, - продолжал князь Иван: - кабы грамоте мне той навыкнуть, читать и разуметь по-латыни... Грамматике и риторике*, и небесных вращений уразуметь, и земного... земного... шара... Ты бы, пан, помог мне чем в учении том. Ты как скажешь?.. (* Риторика - наука, излагающая законы красноречия и вообще дающая указания по наилучшему построению литературной речи (прозы и поэзии).) Пан Феликс зашевелил усами. - Но то ведомо ясновельможному князю, - молвил он, - что это запрещено москалям? Что тот человек московский, который начитан по книгам латинским или польским, тот человек есть еретик или изменник? - Про то я не подумал, хотя то и ведомо мне, - развел руками князь Иван. - Не подумал... - повторил он тихо, потом поднялся со своей плашки, которая тотчас свалилась набок, и подошел к окошку. Солнце уже стояло низко, и через весь панский бурьян протянулась наискось длинная тень от врытой в землю дручины. Стоявший подле бурый конек молодого князя тер об нее взъерошенную шею. - Те-те-те... - услышал князь Иван позади себя прищелкивание неугомонного пана. - Ай-ай-ай!.. Совсем упал духом такой молодой рыцарь. Ха! Но ведь ясновельможный князь разумеет, что все те запреты - то такие ж поповские штуки. И коли у князя такая сильная охота научиться по-латыни, то и можно наплевать на те запреты. Князь Иван быстро обернулся к беспечному пану, невесть что болтавшему, - с ума он, что ли, сошел или, может быть, это хмель его разбирает? - Что ты!.. Что ты!.. - залепетал князь Иван в испуге. - А коли дознают да сыщут? - Ха!.. - тряхнул серьгами неустрашимый пан Феликс. - Коли там дознают?.. Ты да я, я да ты, да пестрая моя кляча. И ты ко мне - тайно в мой замок: тишком да нишком, ползком да бочком... Ты ко мне, как говорится по-русски, втай, да не на двор, а по задворкам. О! - Втай, говоришь?.. - встрепенулся князь Иван и опасливо глянул на хитроумного ляха. - То так. Втай, мой любый княже. Что нам те поповские штуки?.. Пфе!.. Плевать, одним словом. Ха-ха!.. В субботу в ранку прошу пана до моего замку и - чшш! - втай, втай-тай-тай, тай-тай-тай... И пан Феликс, наскоро отпив из ковшика, схватил со стола свою заморскую дудку. Ой, без дуды, без дуды, - затянул он на полный голос, - Ходят ножки не туды, А как дудку почуют, Сами ноги танцуют. И несуразный пан принялся дуть в свою дудку и притопывать ногами. "Ой, и ловкач! - думал князь Иван, глядя на него и усмехаясь, упершись руками в подоконник. - Откуда только берутся они такие?.. И в дуду умеют и по-латыни разумеют..." Но за окном зашуршало что-то в густом бурьяннике. Князь Иван глянул на двор и увидел все ту же пегую панскую лошаденку. Она вышла из бурьяна и медленно побрела промеж лопухов, припадая на ногу и тычась мордой в толстые разлапистые листья. Добравшись кое-как к дому, она, навострив уши, остановилась под самым окошком. А неугомонный шляхтич все насвистывал и притопывал, пока не заметил рядом с князем Иваном пегую лошадиную голову, которая уже совсем просунулась со двора в этот панский "замок". Тогда скоморох веселый бросил на постель свою дудку, подошел к окошку и, потрепав свою странную клячу по храпу, молвил: - Ну, видал ли когда-нибудь князь такое диво?.. XII. О ТОМ, КАК ПАН ФЕЛИКС СПОРИЛ В КОРЧМЕ С ИЕЗУИТОМ И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО Ночь спустилась на землю, когда князь Иван, отбиваясь от ночных сторожей и сигая через расставленные на ночь по улицам рогатки, добрался наконец до Чертольских ворот. Здесь жеребчик, не понукаемый ни плеткой, ни шпорой, припустил сам во весь опор к дому, уже черневшему вдали. Только в окошке у старого князя теплился огонек да Куземка-конюх и девка Матренка не ложились, поджидая запоздавшего княжича. Остальные, как обычно, завалилось с сутемок, чтобы на другой день подняться с зарей. Матренка живо собрала князю Ивану на стол. И князь Иван, ужиная в столовом покое, запивая холодную говядину холодным же квасом, слышал, как за дверью, кряхтя и вздыхая, поднимается с колен отец и как потом грузно падает он на колени, чтобы перед образами поклоны бить без счета, без срока. Но все же вот утихло и у старика, а князь Иван еще долго сидел у оплывающей свечки, упершись локтями в стол, упрятав голову в расставленные ладони. Сонная Матренка несколько раз заглядывала в покой к князю Ивану, раз даже поправила свечку на столе, но потом, не выдержав, заснула в сенях на сундучке. А князь Иван не двинулся с места. "Басни... - стучало в голове у него. - Басни, басни..." Неужто все, чему учили его, - басни? Светлый рай, черный ад, вечная жизнь за гробом - все это, по уверению шляхтича, одни лишь басни, которыми по всему свету морочат народ попы. Мысль эта была до того непривычна князю Ивану, что он встрепенулся, потер себе виски, взъерошил волосы... - Нет, нет, - стал шептать он, - не бывало так! Врет, злодей, скоморох, сатана! Все врет... И князь Иван порывисто поднялся с места, чуть скамейки не опрокинув, но спохватился, опомнился и, осторожно ступая, стал пробираться наверх, в горенку свою. И ночью ему мерещился "сатана" - хохлатый пан с дудкою хрустальной раскатисто смеялся и грохал над ухом у князя: "Басни!.. Все басни!.." Но это был только сон; никто не входил в горницу к князю. Хохлатый пан мирно спал в своем "замке", высунув из-под епанчи свои длинные ноги, на которых дал он однажды деру с отчизны, вертелся, вертелся по белому свету и пристал на Руси. А до того жил пан у себя в Литве, как все панки под Рогачовом: ходил в походы, дрался с соседями, пил горилку, читал что попало и сиживал в корчме. Там-то, в корчме, и настиг его рок. Был летний день, скучный и долгий. В корчме пахло кислым хлебом и дымом прошлогодним. В углу за столом сидел шляхетного вида незнакомый старик. А пан Феликс тянул, по обычаю своему, пиво из кварты и глядел в окно. Там на лужайке, у церковных ворот, расположились белорусы-слепцы. Один, склонив голову набок, настраивал жалкую рылю*; другой задирал красное лицо кверху, точно мог он там вытекшими глазами разглядеть в голубом небе два облачка дымчатых, повисших над лесом. И вдруг запел он, краснолицый, с вытекшими глазами, запел тусклым голосом о всех, для кого тусклым выглядел божий свет. (* Рыля - народный музыкальный инструмент; звук извлекается вращением колесика, задевающего за струны.) Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома, Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома, - пел он, все так же "глядя" вверх, а другой вертел в это время рылейное колесико и бил пальцами в хриплые струны. Было у мене маленько жита зелена, зелена, Да пожали вражьи ляхи без мене, без мене. И после этого запели они оба на два голоса, попеременно вторя один другому: Взяли нас паны-ляхи в тяжкую работу, Всю неделю на панщине, панщина в субботу, В воскресенье пораненько во все звоны звонят, Да Алеся с козаками на панщину гонят... Пан Феликс высунул хохол свой за окошко. Шляхетный старик, сидевший в углу, встал с места и подошел ближе. Старых людей молотити, женок-девок прясти, Малых деток... - Но, но, хлопы!.. - не утерпел наконец пан Феликс и плеснул опивками из кварты далеко в слепцов. - На виселицу схотели? Так уймитесь, чертовы дети! Слепцы умолкли мгновенно. Они схватили торбы свои, не мешкая, вскочили на ноги и одни, без поводыря, стали тяпать палками о землю, спотыкаться, падать, ползти и, поднявшись, снова тыкаться куда ни есть, чтобы убраться подальше от верной виселицы, которую посулил им пан. Ибо он не унимался, пан разъяренный. Слепцы уже забрели в болото и теперь в болоте барахтались, а пан все еще кричал им в окошко корчмы: - Негодяи!.. Плуты!.. Лодыри!.. Ату!.. Ату-ту!.. И когда наконец притомился ретивый пан и потребовал еще кварту, то заметил старика, сидевшего раньше в углу, а теперь продвинувшегося изрядно к окошку. Старик похож был на медика - в черном плаще и черном берете. Седая борода долгим клином трепетно вздрагивала на черной груди; старик улыбался учтиво и живыми своими глазами глядел пану Феликсу прямо в глаза. Пан Феликс вскочил, отвел правую руку в сторону, левою брякнул, о саблю и поклонился старику в черном плаще. - Прошу прощения, милостивый пан, - забормотал шляхтич, указав незнакомцу на место за своим столом. - Прошу пана, в добрый час, во славу божью, троицы святой... У старика сбежала с лица улыбка. - О какой троице говорит пан милостивый? - спросил он, медленно выговаривая мало, должно быть, привычные ему польские слова. - Я знаю только единого бога, но слыхал и о людях, что язычески поклоняются троице, следовательно - трем богам. Услышав такое, пан Феликс захлебнулся тут пивом, уронил на стол кварту, рот разинул. А старик сел напротив и велел подать и себе кварту, а кварту пана Феликса снова наполнить. И, когда пан Феликс пришел в себя от неожиданности и испуга настолько, что вспомнил о своей кварте, которая пенилась перед ним на столе, старик улыбнулся и молвил тихо: - Только так верую, ибо так приказывает мне мой разум. - Но милостивый пан должен знать... - закипятился пан Феликс. - Я знаю то, что знаю, - не дал ему докончить старик. - И не более того. Суеверия и бредни, дикий плод ничем не сдерживаемого воображения, - достойно ли это человека, ныне уже исчислившего движение планет и близкого к открытию самого эликсира жизни?* (* В то время ученые-алхимики стремились открыть так называемый эликсир жизни, обладающий якобы свойствами излечивать все болезни, возвращать молодость, превращать дешевые металлы в золото. Эликсир этот, разумеется, не был, да и не мог быть открыт, но в поисках его алхимия попутно сделала ряд действительно ценных открытий, легших в основу научной химии.) Старик оглянулся, склонил голову и добавил: - Я называюсь Фавст Социн и ищу в этих местах убежища и приюта. В Кракове две недели тому назад в отсутствие мое озверелая толпа, подстрекаемая иезуитами*, ворвалась в мой дом и предала уничтожению мои рукописи, мои книги - все, что попалось ей на глаза. Отныне участь скитальца мне желаннее оседлости в нечестивом городе, где согласно обитают насилие, фанатизм и глупость. (* Иезуиты - члены воинствующего католического общества (ордена), основанного испанцем Игнатием Лойолой для борьбы с "ересями". Иезуиты для достижения своих целей не брезгали никакими средствами.) - Милостивый пан! - приложил пан Феликс к груди руку. - Можно ли мне такого многоученого пана... Как шляхтич до шляхтича... Халупка моя тут вот, за горкой... С обнаженной саблей должен я охранять покой вельможного пана. И разноверство тому не может быть помехой. О! Да коли правду молвить... - Тут пан Феликс подмигнул старику, назвавшемуся Фавстом Социном: - Если уж все от чистого сердца, без хитрости и выкрутов, так я и сам себе думал: лжет пан ксендз*, ой, лжет!.. Уж коли троица свята, то чему ж так не быть и четверце святой?.. Ха-ха!.. А там пойдет и пятерик и шестерик. Ха-ха-ха!.. (* Ксендз - польский католический поп.) И пан Феликс хохотал, откинувшись на спинку стула, расставив широко руки, разложив ладони по обе стороны стола. Потом спохватился, вскочил, брякнул рукой о саблю и поклонился своему новому знакомцу: - Прошу милости вельможного пана... Тут вот, за горкой, халупка и огородик, все мое именье. Они вышли вместе из корчмы. В открытое окошко видел корчмарь, как по дороге в гору поднимаются два человека: высокий старик в черном плаще и шумливый пан из ближнего Заболотья. Они шли медленно, и Заблоцкий почтительно поддерживал старика, ведя его к своему дому, дранчатая крыша которого чернела из-за поросшей диким хмелем горы. Фавст Социн, известный ученый и противник католической церкви, прожил у пана Феликса всего только неделю. Но и этого было достаточно для стремительного и пылкого пана. Он даже пошел дальше своего учителя и, сидя в корчме, громогласно отвергал не только святую троицу и предвечное существование Христа, но и божественность его. Уже после первой кварты стоялого пива, варить которое корчмарю Ною помогал, должно быть, черт домовой, до того оно было занозисто и крепко, - уже после первой кварты этого напитка Заблоцкий произносил свое первое слово о том, что все веры равны и все люди равны и одинаковы: поляки и литвины, татары и евреи, немцы и белорусы. Так было после первой кварты. Но ведь кварт было неисчислимо. Поэтому, дойдя до третьей и четвертой и перевалив через пятую, пан Феликс Заблоцкий уже не только отрицал все церковные таинства и обряды, бессмертие души, рай, ад, страшный суд и загробную жизнь, но даже самые иконы святые называл болванами и псами. И скоро по всей округе, через все усадьбы шляхетские прошла о пане Заблоцком худая слава. Старые греховодники и молодые повесы все были согласны на том, что Заблоцкий запродался черту, и называли при этом пана Феликса социнианином, членом еретической секты, основанной безбожным Фавстом Социном. И, однако, кое-кто из мелкой шляхты, очутившись с Заблоцким с глазу на глаз в корчме, тишком поддакивал неистовому социнианину, отчего тот приходил в еще больший раж и обещался не дальше как на этой неделе ксендза Меркурия прогнать просто взашей из Заболотья, где он, пан Феликс Заблоцкий, есть сам себе пан и хозяин. Но все же большинство пугливо обходило Заблоцкого, творя крестное знамение и шепча очистительную молитву. Однажды, уже в конце лета, сидел пан Феликс в корчме на обычном месте за первой квартой. Покончив с нею, он стукнул по столу и потребовал вторую и между первой и второй обратился было к присутствующим с первым словом своим о том, что все веры равны и все люди равны и одинаковы. Но тут увидел пан Феликс в открытое окошко двух слепцов, которые сидели понуро на земле у церковных ворот, в белых латаных свитках, в лыковых лаптях, измочаленных и разбитых. Один слепец, краснолицый, с вытекшими глазами, поднимал время от времени лицо свое к небу, точно мог он там разглядеть что-нибудь - облака, плывущие над лесом, либо стаю голубей, плескавшуюся высоко в бездонной лазури. Тогда пан Феликс прервал свое слово и велел корчмарю вынести по кварте пива слепцам. И сам вышел за корчмарем вслед и глядел, как осторожно приникли слепцы к своим квартам, как медленно и долго всасывают они в себя давно не пробованный напиток. И, когда у слепцов в квартах не осталось больше ни капли, пан Феликс велел им спеть ту самую песню, которую месяца за два до того пели они здесь же, против корчмы, на лужайке у ворот церковных. Слепцы узнали по голосу сердитого пана, грозившего им виселицей. Они задергались беспокойно из стороны в сторону, стали искать торбы вокруг себя... Но пан топнул ногой: - Спевайте ж, козьи дети! Краснолицый поднял лицо свое вверх и запел тусклым голосом ту же песню: Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома, Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома... А пан Феликс стоял и слушал с пониклой головой. И, когда кончили слепцы, пан Феликс побрел обратно в корчму и здесь сразу увидел за одним из столов человека в черном плаще, но безбородого и не в берете ученого, а в шляпе, загнутой с боков. Незнакомец держал голову неподвижно, глядя в раскрытую книгу, шепча что-то бескровными губами из книги своей. На столе перед ним на тарелке были разложены ломтик хлеба, щепотка соли и очищенное яйцо. Для пана Феликса не было сомнений: это был иезуит, сын дьявола, враг человеческого рода, ядовитый дракон. И пан Феликс изменил на этот раз уже установившемуся обыкновению своему. После второй кварты он только вкратце сказал о троице и предвечности Христа и сразу повел новую речь - об иезуитах, о сонмище обманщиков, именующих себя Обществом Иисуса, Фалангой Иисусовой и тому подобными смехотворными и кощунственными названиями, за которыми кроются разбой и разврат. И ни от чего другого, как от иезуитов, должна погибнуть пресветлая Речь Посполитая - еще совсем недавно свободная республика, ныне, увы, все больше ввергаемая в пучину и мрак. Иезуиты - это подлинно змеи, искусители и душегубы... Поистине волки в овечьей шкуре... Они за пастырей слывут, А как разбойники живут, - процитировал даже пан Феликс известное тогда стихотворение, после чего умолк и обратился к третьей кварте. Но иезуит, сидевший все время неподвижно, не стерпел тут; он захлопнул свою книгу и швырнул ее на стол. Зеленые глаза свои навыкате он сразу вскинул на шляхтича, потом уставился в его подбородок и начал быстро-быстро шевелить губами и так же быстро перебирать костяные четки. И когда он, шепча так, перебрал костяшки своих четок все один раз и другой, то поднялся с места. Глядя пану Феликсу не в глаза, а в закрученные его усы, не выше, иезуит произнес свое слово. Он говорил на чистейшей латыни, содрогаясь от негодования и давясь собственными словами, и слова его можно было понять так: - Социнианин! Безбожник! Еретик! Пьяница! Смутотворец! Разбойник и даже хуже! Отвергнув от себя божественную благодать, спасение души и вечную жизнь после смерти, отрицая троицу святую и предвечность Иисуса, будешь ты вечно за гробом кипеть попеременно в трех котлах - по числу трех лиц божества. И будет тебе в одном из котлов сера горящая, в другом - смола кипящая, в третьем - кал смердящий. Так тебе, социнианин, безбожник, еретик... Но иезуиту не удалось перечислить вторично все эпитеты, которые он прилагал к хлебнувшему уже из четвертой кварты пану. На глазах не только простого народа, толкавшегося у двери, но и шляхетных особ, сидевших в корчме, подошел пан Феликс к иезуиту, сунул ему руку под плащ и схватил за штаники сзади. Тщедушный иезуит барахтался, извивался, как змей, дрыгал ногами, вопил, царапался и плевался, а пан Феликс нес его к двери и, протащив через сени, швырнул через порог на лужайку, прямо на слепцов. Те взревели с перепугу и поползли прочь, а пан Феликс подобрал с полу потерянную иезуитом шляпу, вылил в нее опивки из своей кварты, тьфу-тьфу-тьфу - еще и поплевал туда на придачу и бросил иеузиту вдогонку. Но иезуита уже не было на лужайке. Он только плащ свой там бросил, а сам бежал теперь лугом, то и дело увязая в болоте. Он несся в город к пану епископу либо в суд трибунальный - искать справедливости, требовать правосудия, взывать о защите. Он добежал уже до леса и только здесь опомнился, остановился и повернул затем обратно за плащом своим, шляпой и книгой. Черный плащ иезуита валялся на лужайке, рядом с оставленной слепцами рылей. Загнутую с боков иезуитскую шляпу, промокшую насквозь от налитого в нее пива, обнюхивал пес подзаборный. А книгой завладел пан Заблоцкий. В корчме у окошка он читал ее вслух сгрудившейся вокруг него шляхте, и матерые пьяницы, влившие в себя и в этот день немало, хохотали до упаду. Ибо не "божественные" писания Игнатия Лойолы были оставлены в корчме иезуитом, - это была вполне светская книга, чтение которой совсем не пристало монаху. Иезуит потоптался под окошком, послушал зычный хохот панов, пошевелил губами и четки свои перебрал. И пошел тихонько прочь, укутавшись в плащ, надвинув мокрую шляпу на лоб. Но недели не прошло, как получил пан Феликс вызов в трибунальный суд. Жаловался на пана Феликса Общества Иисуса коадъютор* - патер Анджей из Лавиц. Он заявлял, что пан Феликс из Заболотья не только сам в бога единого в троице не верует, но соблазняет этим и других; разумеет Христа не избавителем и искупителем, а утверждает, что нет бога на небе и нет души в человеке; рая и пекла нет, и страшного суда не будет, человек же умирает, как пес, - просто кровью либо силой исходит; и все, что на земле (сама земля и растения, вода и прочее все), - все это само от себя было от века и пребудет вовек. И еще есть о том слух, говорил пан Феликс из Заболотья слепцам у церковных ворот: "Кому лихо - тому и тут пекло; а кому добро - тому и тут рай". И много еще других речей говорил, соблазнительных и богохульных, не приставших даже язычнику, не то что христианину. Почему и терпеть этого дальше не можно, поскольку он, пан Феликс из Заболотья, есть подлинно социнианин, безбожник, еретик, пьяница, смутотворец, разбойник и даже хуже. (* Коадъютор - помощник; одно из званий ордена иезуитов.) Пан Феликс в трибунал не явился. Словно в дни легендарного потопа в ковчеге у праотца Ноя, отсиживался пан Феликс у Ноя-корчмаря в хлеву, и поджарый корчмарь раз пятнадцать на день бегал туда с хлебом, горохом и пивом. А тем временем пана Феликса заочно присудили к "инфамии", к "банниции", к "конфискации". По декрету об инфамии пан Феликс Заблоцкий, бесчестивший бога, приговаривался и сам к бесчестью и потому лишался покровительства законов. С конфискацией у Феликса Заблоцкого, отнимавшего у Христа предвечность, отбиралась халупка под дранчатой крышей, и огородик с кустом бузины и двумя грядками луку, и рыжая кобыла, и ходившая за кобылою девка. А банниция означала: заодно за все, по совокупности, изгоняется Заблоцкий из Литвы и Польши, покидает отчизну навсегда. Ибо (как пояснял приговор) от таких бунтовщиков происходят в Речи Посполитой непрестанные волнения, мятежи, заговоры, восстания, смуты и напасти. Пан Феликс не стал дожидаться большего, потому что с него и этого было довольно. Он вышел в сумерки из хлева своего, поглядел на болото, курившееся туманом, и молвил: - Кому лихо - тому и тут пекло. А подумав немного, добавил: - Следовательно, бога нет. И зашагал прочь, не перекрестившись, а только поплевав на четыре стороны, задергал на длинных ногах своих по Задруцкой дороге искать себе счастья в чужом краю, имея при себе только саблю да дудку. Побывал тогда пан Феликс в разных землях за рубежом польским, служил тому и тому королю, добывая себе саблей рыцарскую славу, а дудкой - душевный покой. И так, кружась по белому свету, прибился пан Феликс к московскому берегу. Здесь полюбилось веселому пану, и здесь осел он надолго. Здесь-то, на Болвановке, против развалившейся кузницы, и обрели они друг друга: пан Феликс Заблоцкий и князь Иван Хворостинин. XIII. ПОСЛЕДНИЙ КУЗНЕЦ НА БОЛВАНОВКЕ С той поры князь Иван и зачастил на Болвановку к Заблоцкому пану. Миновала половина лета, засушливая, с горьким дымом лесных пожаров, а вторая половина прошла в великих дождях. Рожь стояла в поле зелена. Зерно не вызрело и сгнило в бухлых колосьях. А потом ударили ранние морозы, и обильный снег укрыл под собою дороги, дворы, пустопорожние места и бурьянник Заблоцкого пана. Из-под снега виднелись у него теперь только хрупкие стручья, и возле них подолгу хлопотали краснолобые щеглы. У князя Ивана уже выбились за это время усы, а по щекам и под нижней губой пошла русая бородка, и оп прятал ее в чужую шубейку, когда, надвинув шапку на лоб, пробирался по заулкам и задворкам к пану латынщику в настуженный его "замок". Князь Иван приходил сюда по субботам, когда у пана Феликса, начальника наемных солдат-иноземцев, не было военного ученья. Дочь замоскворецкого попа Анница, сирота, которую взял себе в жены пан Феликс, летом проживала у него в задворной избушке. Теперь же Анница обреталась больше в теплых сенях "замка", где шуршала снопами соломы, подкладывая их в печку; там так и гудело легкое, быстрое и не очень греющее пламя. Пан Феликс того ради и подогревал себя сразу питьем и едой из коробейки, которую всякий раз прихватывал с собою князь Иван, когда шел к многоученому пану. Очень скоро, за милую душу, раз-два, взялся пан Феликс Заблоцкий обучить молодого князя по-латыни и по-польски и всяким другим наукам, ибо пан этот (в том клялся он и божился) был учен неимоверно и все науки превзошел еще в детстве. Но пока что князь Иван только и делал, что без конца выводил одни и те же литеры на рыжеватом листке бумаги: "Dux Ivan. Dux Ivan. Ivan Kvorostinin dux"*. (* Князь Иван Хворостинин.) Однако к концу зимы дукс Иван не только что бегло читал по Мюнстеровой космографии, но латинскою скорописью исчерчивал у себя в тетради целые страницы. Он был уже сведущ в родах, числах, падежах, во временах, лицах и наклонениях. А к пану Феликсу по субботам можно было теперь пробираться не с такою опаской: Болвановка опустела, и, кроме иноземных солдат, не осталось в ней почитай что никого. Кузницы стояли пусты, кузнецы от бесхлебицы и голода одни вымерли, другие разбрелись врозь. Только один кузнец, тот самый, что прошлым летом показал князю Ивану дорогу и еще допытывался, почем платят в городе за жита четверик, - этот еще держался и, болтая руками, длинными и худыми, как плети, тыкался у себя в кузнице от горнушки к наковальне, от наковальни к зубилу, от зубила к пробойникам, к клещам, к пудовому молоту, для которого уже мочи не хватало у исчахшего за зиму кузнеца. Однажды, совсем уж весной, когда князь Иван шел с коробейкою в руках и тетрадями за пазухой мимо брошенных кузниц, он узнал своего летошнего знакомца в посиневшем человечке, сидевшем без шапки прямо на земле у прокопченных дверей бездействовавшей кузни. Растрепанные волосы космами нависли у него по лицу, он дышал часто и хрипло, но когда завидел прохожего с коробейкою, месившего оправленными в медь каблуками крутую грязь на дороге, то завыл тоненько и протяжно: - Хле-эбца!.. Хле-эбца пиченова кусо-о-очик!.. Князь Иван достал из коробейки круглый хлебец. Мужик, завидя хлеб, пополз на четвереньках к князю Ивану. Но их разделял целый прудок, полный талой воды, в которой белели кудрявые облака и сверкала небесная просинь. Мужик, не останавливаясь, все так же на четвереньках полез в лужу. Он начал икать от волнения и громко лязгать зубами. Князь Иван бросил ему хлебец, который угодил прямо в воду, разлетевшуюся кругом холодными брызгами. Но мужик шлепнул по воде длинной, как жердина, рукой, выловил хлеб, от которого во все стороны разошлись круги, и принялся пихать себе в рот намокший мякиш. Много, видно, дней не брал в рот кузнец хлеба ржаного, и вот теперь стоял он на коленях в воде, икал, чавкал, давился неразжеванными кусками, но не переставал трясущеюся рукой набивать себе рот мятыми комками мокрого хлеба. Спустя неделю князь Иван снова шел той же дорогой, чуть подсохшей на мартовском солнце и забубенном весеннем ветру. Подойдя к кузницам, вздумал князь опять покормить кузнеца, изголодавшегося в лютую эту годину. Но у кузницы не видно было никого, и князь Иван шагнул через порог в темный амбар, черный от сажи и копоти. Со свету ничего не разглядеть было сначала в глубине по углам, и князь только вздрогнул и отступил в сторону, когда пес, на лису похожий, бросился ему под ноги и выскочил из кузницы вон. Но тут князь Иван споткнулся о что-то мягкое, что свалено было рядом с горнушкой на землю. Князь Иван наклонился; при свете, который вместе с лихим ветром лез во все голые щели, увидел князь скрючившегося возле холодной горнушки человека. Он был мертв, последний кузнец на Болвановке. Половина лица была отъедена у него, должно быть, выскочившим только что из кузницы псом. - Господи!.. Боже мой!.. - только и пробормотал князь Иван и попятился к двери. Очутившись на улице, он втянул голову в ворот и, не оглядываясь, зашлепал по колдобинам и лужам. Он ни о чем не думал, лишь мерил ногами совсем распутившуюся в этом месте дорогу. И только когда дошел он наконец до последней кузницы, напротив двора пана Феликса, то остановился, огляделся, прислушался. Было тихо кругом. По теневым местам белел еще снег, но солнце грело на черных прогалинах, и в голых сучьях перестукивались дятлы. "Весна, - подумал князь Иван. - Вон по зорям уж и кукушка куковала". И, высоко подобрав полы шубейки, которая была ему не впору, он стал перебираться на другую сторону дороги, к дому пана Заблоцкого. XIV. ГОЛОД Хламу и сору невиданно намело в хворостининский двор на Чертолье. Повалилась городьба, покосились ворота, и некому было пройтись по ним топором. Из-за бесхлебицы и небывалой дороговизны старый князь разогнал всех дворников своих, работников и холопов. Остались только Куземка-конюх, Булгачиха-туркиня, девка Матренка да Антонидка-стряпейка. Тяжелый гул колокольный колыхался теперь непрестанно изо дня в день над жестяными маковками московских церквей, над изукрашенными чердаками боярских хоромин, над яблонями, бесшумно и покорно ронявшими в безлюдных садах белый свой цвет. И непрестанно же целыми днями тянулись по Москве возы к переполненным кладбищам. А на возах тех, едва прикрытые дерюгою, навалены были мертвые тела. Покойников подбирали повсюду: на перекрестках, по заулкам, у пивных и квасных кабаков, под кремлевскими башнями, под лесами строившейся в Кремле колокольни Ивана Великого, которою царь Борис Годунов словно хотел накормить беспредельную голодную Русь. И низко в небе, казалось ниже новой колокольни, небывало пламенела яркая звезда. Она не меркла при солнце, не погасала с утренней зарей, видимая днем и ночью. Князь Андрей Иванович уже мало выходил из своей спальни и все чаще требовал сына к себе. Глядя на молодого князя, старик ерошил седые волосы и вздыхал глубоко: "Ох, ох!.. Увы, увы!.." На двор к Хворостининым повадились без числа калеки, побродяги, мнимые пророки. Они приходили наги и босы, тряслись и вопили, предсказывая близкий конец света. У каждого из них будто были видения. Колдун Арефа после первых петухов слышал невнятный шум, а после вторых увидел поляка на рыжем коне, который взвился над новым дворцом царя Бориса. Поляк всю ночь, до третьих петухов, вился вокруг Борисова дворца и хлопал плетью. Но колдуна Арефу превзошла Наська Черниговка, тоже известная чародейка. Она раздобыла на задворках обгорелое бревно, приволокла его под окошко спальни Андрея Ивановича и, называя бревно это Борисом, благоверным и благочестивым царем, принялась как бы кадить над ним и петь по нем панихиду. Из окошка выглянул перепуганный Андрей Иванович. - Было мне извещение, - повернулась к нему Наська, бросивши петь и кадить. - Ночью... - Не было тебе извещения, воруха*, еретица!.. - прикрикнул на нее старик. (* В старину под словом "вор" подразумевался государственный преступник, смутьян, реже - мошенник, но не похититель, которого называли "татем".) - Было мне извещение, явились ко мне ангелы... Но старик высунулся из окна и замахнулся на нее тростью. А подоспевший Куземка ухватил ее сзади за локти н выпроводил прочь. После этого Андрей Иванович приказал не пускать вовсе на двор предсказателей и пророков. Он совсем расхворался от надавившей на него тревоги и по нескольку раз в день призывал к себе то Куземку, то туркиню, то Антонидку-стряпейку и все расспрашивал их, не было ли кого-нибудь чужого возле двора, когда злая чародейка пела страшную свою панихиду по живом царе Борисе. Через неделю, когда старик успокоился немного, повеселел и, освеживши себя ковшом игристого квасу, хотел было посидеть на солнышке на крыльце, в комнату к нему вошел Куземка. Он метнул глазами туда-сюда, подошел к Андрею Ивановичу совсем близко и добыл из-за голенища бумажный листок. Андрей Иванович глядел, недоумевая, на Куземку и с тем же недоумением взял из рук его бумагу. - В подворотне, милостивец-князь, лежала грамотка эта, - молвил Куземка, поклонившись земно и отступив к двери. - На земле лежала, кирпичом прикрыта. - Кирпичом?! У старика захолонуло сердце. Он развернул сложенный вчетверо листок, исписанный мелко, густо, кудряво. - Ступай, Кузьма... Ступай уж!.. Охти мне!.. Гляди накрепко, нет ли таких листов и по другим местам. Под городьбой смотри, под тыном, под плетнями. Увы, увы!.. Конюх ушел, а старик кликнул князя Ивана и велел ему прикрыть поплотнее за собой дверь. - Вот, сынок, видишь письмо?.. - показал он князю Ивану исписанный неведомою рукою лист. - Стали их уже метать и по боярским дворам. Ох, ох!.. Что и будет теперь?.. Князь Иван взял из рук Андрея Ивановича лист. Письмо на нем было уверенное и отчетливое, только чернила чуть поржавели от солнца либо сырости. А на гладкой голубоватой бумаге просвечивало водяное клеймо: пучок цветов и словно папская корона. - Читай, сынок, мне тихонько грамотку эту. А как прочтешь, так и забудь. Старик наклонился к сыну, и тот стал ему шепотом вычитывать по бумаге неслыханное, доселе небывалое, то, от чего волосы дыбом поднимались на голове. XV. ПОДМПТНОЕ ПИСЬМО По бумаге этой выходило, что он и впрямь был жив, царевич Димитрий, сын Иоанна, еще в 1591 году убитый, как утверждали - по наущению Бориса Годунова, и словно воскресший теперь, спустя тринадцать лет. Старый князь Андрей Иванович требовал, чтобы сын еще и еще раз читал ему из грамоты, которая была - страшно вымолвить - от царевича и великого князя Димитрия Ивановича всея Руси и направлена была ко всем воеводам и дьякам, и всяким служилым и торговым людям, и ко всему черному люду. - "Божьим произволением, чья крепкая рука защитила нас от нашего изменника Бориса Годунова, хотящего нас злой смерти предати: бог милосердный злокозненного его помысла не восхотел исполнит и меня, государя вашего прирожденного, невидимою рукою укрыл и много лет в судьбах своих сохранил". У князя Ивана жарко разгорелось лицо, и огненным своим шепотом он полыхал в Андрея Ивановича, то и дело заглядывавшего к сыну в бумагу. - "И я, царевич и великий князь Димитрий Иванович, ныне, возмужав, с божьего помощью иду на престол прародителей наших, на Московское государство, на все государства Российского царствия". Старик ахал, вздыхал, откидывался в изнеможении на обитую красным сукном спинку скамьи и вновь шебаршил бородой своей по бумаге, которую уже в третий раз вычитывал ему князь Иван. - "И вы ныне от нашего изменника Бориса Годунова отложитеся к нам и впредь уже нам, государю своему прирожденному, служите и прямите и добра хотите, как отцу нашему, блаженной памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси". Князь Иван глянул на отца. Старик был бледен, крупные капли пота выступили у него на лбу, и сидел Андрей Иванович неподвижно, с закрытыми глазами, с запрокинутой назад головой - только кончик бороды его дрожал, как неукрытая былинка под играющим ветром. Но, как только князь Иван умолк, старик забеспокоился, открыл глаза и опять приклонил к бумаге ухо. - "А я... - снова зашевелил князь Иван сухими губами и совсем пересохшим во рту языком, - а я вас начну жаловати по своему царскому милосердному обычаю и еще в большей чести держати и все православное христианство в тишине и в покое и во благоденственном житии учинить хотим". Бумага была прочитана в третий раз, и старик потребовал огня. В комнату к Андрею Ивановичу, постукивая костылем, притащилась с тоненькой восковой свечкой княгиня Алена Васильевна. Грузная, большая, она еле передвигала распухшие ноги, шурша коричневым шелком, траурным платьем своим, которое носила теперь постоянно - и в пост и в скоромные дни, в праздник и в будни. Она зажгла свечку от лампады перед образом и прилепила к столу, раскрашенному выцветшими красками. Андрей Иванович взял из рук сына подметное письмо. Он поднес толстый бугроватый листок к огню, но бумага не загорелась, а стала тлеть, рассыпаясь серебристо-черным прахом по столу. Когда бумага истлела вся, Андрей Иванович дунул на черные соринки, усеявшие весь стол, и они, как мухи, целым роем взвились вверх и разлетелись в разные стороны под низким дубовым потолком. - Присядь, княгиня, посиди уж, - подвинул Андрей Иванович ногою Алене Васильевне скамейку. - А ты, сы