что пальцы у него зазябли, и опять услышал лихую песню запорожских казаков. Она и не прерывалась все время, эта песня. Она даже становилась все звонче, все шире. И багровые полоски сквозь щели в ставнях все жарче разгорались на оконной слюде. IX. ПОХОЖДЕНИЯ ПАНА ФЕЛИКСА Вскоре, однако, прибрел ко двору своему и пан Феликс. Весь этот вечер и часть ночи он просидел в занесенной снегом корчме, прилепившейся к глухой крепостной башне. В притоне этом было жарко и тесно, гикали и гокали входившие поминутно люди, и заправляла здесь какая-то литовка, клыкастая и набеленная, в расшитой всякими поддельными камнями головной повязке. Она похаживала вдоль столов, за которыми шумели пушкари и городовые казаки, и наблюдала за порядком. Заметив пана Феликса, она осклабилась и показала ему два своих волчьих зуба. Высокорослый пан Феликс наклонился к горбоносой ведьме, глянул ей в зеленое остекленевшее око и скорчил такую рожу, точно глотнул жижи из поганого ушата. Литовка зафыркала, зашипела и отошла прочь. А пап Феликс стал снова глядеть, как мечут по столам карты разряженные молодцы с серьгами в ушах, с перстнями на пальцах. Пан Феликс и сам стал тасовать и разметывать карты и выиграл кошель денег. Удачливый пан загребал их горстями, отпивая всякий раз из кружки изрядно, потому что в корчме было душно, хоть снимай с себя сорочку, а вино было хорошее; его со всяким другим товаром навезли и сюда литовские купцы, ехавшие за Димитрием с богатым обозом. Пан Феликс не то что простого сивушного вина, а мальвазии и аликанту выпил не счесть кружек и решил уже идти на свое подворье, но какие-то хваты в суконных однорядках предложили ему стукнуться в кости, и пан Феликс вздумал попробовать напоследок и здесь счастья. А костари тем временем перемигнулись и быстро перекачали всю звонкую рухлядь из панского кошеля в свои потайные карманы. У пана Феликса еле достало серебра, чтобы заплатить за вино клыкастой литовке. А то ведь она уже заглядывалась на алмазы в его ушах: золотые серьги пана Феликса так и стреляли во все стороны цветными стрелками - зелеными, синими, розовыми. Пан Феликс тряхнул ими, ругнулся на прощанье с досады и побрел восвояси, хоть и налегке, с пустым кошелем, но пошатываясь, путаясь длинными ногами между сугробами, которых намело по иным местам едва не до кровельных стрех. Пану Феликсу нужно было пройти широкой улицей от Глухой башни до Тайнинской, потом по крутой насыпи малыми скользкими тропками подняться наверх, в Городок. Было светло. Казалось, что кто-то широкой рукой щедро разбросал по синему небу мириады драгоценных камней. И то: не на золотых ли нитях держались там эти изумруды, яркие, как в королевской короне, эти рубины, блестевшие, как огоньки, которыми усеяно было теперь поле за городовою стеною, эти алмазы, подобные тем, что еще оставались в ушах у продувшегося пана? Но снег был глубок, и даже длинноногому пану круто приходилось, когда он то и дело проваливался в ров или в иную какую-нибудь дыру, прикрытую белою обманчивою пеленою. И еще того хуже обернулось было, когда пан Феликс приметил, что какие-то двое идут за ним в отдалении, следуют за ним неотступно по улице, которая заламывалась коленами, упиралась в тупики, разбегалась вкривь и вкось межеулками и проходными пустырями. Пан Феликс выбрался из воронки, в которую провалился по пояс, и, выйдя на середину улицы, стал поджидать тех двоих, непрошеных своих провожатых. Но и провожатые остановились. Тогда пан Феликс вытащил из-под епанчи длиннейшую свою шпагу. Как принято было в таких случаях у поляков, он вскричал воинственно: "Кири елейсон!"* - и при свете огней, ярко отблескивавших с поля, двинулся с обнаженною шпагою на злочинцев. (* Господи помилуй! (греч.)) Пан Феликс шел в атаку, скользя и оступаясь, размахивая своею шпагою, побывавшею во многих переделках. Уже не более десяти шагов надо было сделать пану Феликсу, чтобы подойти к шишам этим вплотную и пощекотать их отточенным, как бритва, булатом... Уже пан Феликс явственно видел в руках одного из них кистенек с нагвозженным ядрышком и разглядел плоское лицо другого, его лошадиные зубы и в ухе медную серьгу... Плосколицый вдруг крикнул толстым голосом, и оба злочинца сразу подобрали полы и, не мешкая, пустились в проулочек, предоставив доблестному пану уже одному, без провожатых, добираться до своей квартиры. Князь Иван у себя на лавке, ежась под палевой своей шубой, слышал, как вломился в сени беспокойный пан Феликс; как барабанил он каблуками, сметая с ног своих снег; как наполнил он свой закуток за дощатой перегородкой смехом, стуком, руганью и воркотней. Но спустя малое время стихло и у пана Феликса, и умолкла запорожская песня под Городком. В ночи, в снегах, в пустыне, у русской земли на краю стоял теперь молча Путивль, точно сторож, опершийся на копье, точно дозорный, высланный от московских городов к рубежам поискать татарского следу, посмотреть, не крадется ли враг. X. ВОРЫ Догорал последний костер за кирпичною стеною. Со стороны Гремячей башни подошла к крепости последняя запорожская хоругвь. Заиндевели шапки на степных рыцарях; конским навозом и дегтем вымазаны были их широкие красные шаровары. Кони казацкие фыркали на холоду, и протяжно, перебивая друг друга, скрипели полозья бесчисленных саней, строившихся полукольцом позади спешенных полков. Димитрий, насилу уложенный Хвалибогом в постель, зачарованно прислушивался к этому скрипу и, сбросив с себя одеяло, несколько раз, ступая по коврам босыми ногами, подбирался в темноте к ставням и приникал ухом к пахнувшему пылью сукну. Но на улице уже стихло все: и гиканье, и стук, и скрип. Утром чуть свет Димитрий уже был у конюшен. Там, едва удерживаемый толпою конюхов, прядал из стороны в сторону дикий карабаир* в сыромятном наморднике на храпе - подарок ногайского князя Истерека. Димитрий, не выждав нимало, свистнул неистово и, не вдевая ноги в стремя, только ухватившись руками за луку, вскочил в разделанное бирюзою бухарское седло. Караковый копь взмыл вверх, но сразу почуял колючую шпору в холеном боку и крепкую руку всадника, со страшною силою натянувшую поводья. И замиренный зверь тяжело пал на передние ноги. Он словно врос всеми четырьмя копытами в снег и только подрагивал мелкою дрожью да косил глазами, в которых горел кровавый огонь. Димитрий снова прошел шпорами по золотистым его подпалинам, и конь словно разговорился всеми дробными своими побрякушками, он легко заплясал под всадником и такой же колышущейся побежкой поплыл к открытым воротам. Воевода Рубец да князь Иван Хворостинин с паном Феликсом Заблоцким едва поспели за быстрым, как всегда, Димитрием. Они нагнали его у городской бревенчатой стены и стали все четверо осторожно один за другим спускаться по накатанному, скользкому взвозу. (* Карабаир - особая порода азиатских лошадей.) Димитрий намотал на одну руку повода, а другую поднес козырем к шапке. Он встал в стременах и вытянулся немного вперед. Белое еще вчера поле с черневшими кое-где земляными избушками Баженкиной рати было теперь мутно и грязно от дыма, помета, казачьих коновязей и человеческих толп. И гул шел оттуда; все ближе, все явственнее становились голоса - уже не с поля, а где-то здесь, сейчас же за поворотом. Стрельцы, посадские ребята, горластые бабы - целый табун людей вывалил из проулка и стал подниматься по взвозу всадникам навстречу. Впереди, в расстегнутом тулупе, шел рослый молодец, который волок за собой на поводу плосколицего человека, упиравшегося, мотавшего из стороны в сторону пегой бородой. А за ними гнали какого-то безногого калеку. Поползень этот вертелся на своих колодках, кувыркался на снегу и все норовил проюркнуть в сторону меж ногами погонщиков своих. Но те зорко следили за ним, подгоняя его шлепками вперед, вверх, к стене на взвозе. Димитрий придержал коня, обернулся к воеводе Рубцу, глянул на него в недоумении. - Ах, собачьи дети! - молвил растерянно воевода. - Что затеяли! Эй вы, мужичье! Но толпа, не умолкая и не останавливаясь, продолжала ползти вверх по крутому взвозу. И только тогда притих весь этот люд, когда признал он в безбородом всаднике царевича, а рядом с ним - прыткого воеводу своего Рубца. Рубец выехал вперед, заслонил плечищами своими и высокой шапкой одетого по-гусарски Димитрия. - Для чего мужик сей заарканен? Куды гоните вы его? Что еще затеяли, охальники? - К тебе, батюшка, и гоним, - загалдели в толпе. - К твоей милости волокем. - На суд к тебе, на расправу. - На казнь. - Хочешь - казни, хочешь - милуй. Твойское, Василий Михайлович, то дело. А мы в том богу не грешны, царю не виноваты. - Вестимо... - Знамо... - Что уж!.. - Чего уж!.. - Стой! - крикнул Рубец. - Говори один кто. "Вестимо" да "знамо", "что уж" да "чего уж", а дела так и в два года никакого не свершить. - Батюшка милостивец! - пал вдруг на колени заарканенный мужик. Пан Феликс вздрогнул. Где слыхал он толстоголосого этого дылду с медной серьгой в ухе? Плосколицый, пегобородый. - Боярин-государь, - продолжал мужик толстым голосом, - повели злодеям разарканить меня. Сироты мы... нищая братья... я да калечка этот. Наговаривают они на нас, злодеи! Оклеветать хотят перед светлыми твоими очами, преждевременной смерти нашей ищут. - Чой-то под Казанью я тебя не видывал, - вылез из толпы Акилла, - а блекочеть ты, мужик, подлинно сиротой казанской. У-у, сирота!.. - Он пихнул толстоголосого клюкой и стал перед воеводой. - Обещались мы государю Димитрию Ивановичу... - стал он выкрикивать так же, как в то утро, когда бился с Димитрием по рукам, - служить ему обещались и прямить, и во всем добра хотеть, и крамолу изводить. Смутное ноне время, сам знаешь, перепадчивое: всякому вору и лазутчику - что рыбарю вода мутна. Ходил мужик сей по рынку с калечкою в артели; у весов да по иным местам молитвенное пел да непригожие речи про государя нашего Димитрия Ивановича плел. Что государь наш Димитрий Иванович не прямой царевич, не царского племени. И письма показывал, что будто это - Гришка Отрепьев. И как взяли мы их, воров, в арканы, то письма они те съели - сглонули, не подавились. Воевода обернулся к Димитрию. Бледный, угрюмый, сидел Димитрий неподвижно в седле, только пальцы его медленно перебирали плеточную рукоять. Но, встретившись глазами с воеводой, он встрепенулся вдруг, поднял карабаира своего на задние ноги, повернул его и, не молвя слова, помчался обратно в Городок. - Га, чертовы дети! - не удержался пан Феликс и вместе с князем Иваном припустил за Димитрием вслед. - Гоните ко мне на двор вора, - молвил воевода. - И калечку туда катите. Учиним нищей братье строгий допрос. И, предводимая воеводой, двинулась толпа дальше, подтягивая с собою толстоголосого мужика, подгоняя и поползня, вертевшегося на колодках своих юлой. XI. ТРИБУНАЛ Димитрий влетел в открытые ворота, осадил карабаира своего у красного крыльца и бросился наверх, в хоромы. А конюхи стали ловить расскакавшуюся по двору лошадь, сдичавшую опять без всадника, без крутых его поводов. И Димитрий тоже словно сдичал у себя, в горнице своей. Он метался от стены к стене, бегал вокруг стола, задевая за книги и карты, кусал ногти, ерошил волосы. - Гришка Отрепьев... - шептал он, сжимая кулаки. - Доколе?.. Когда ж сему конец?.. Внизу, в палате воеводской, топотали чьи-то ноги, глотки гоготали чьи-то, - нестерпимая, бесконечная докука. Что это за мужик с пегой бородой, толстоголосый, плосколицый, страшный, как нетопырь? Откуда взялся он обличать Димитрия? В такой день! В такой час! И Димитрий опустился в изнеможении на стул, уперся локтями в карту полушарий, разложенную на столе, и стал блуждать по ней рассеянным, ничего не разбирающим оком. Мысли прыгали у Димитрия в голове, в беспорядке и сумятице сшибая одна другую. Он дышал тяжело. В груди у него что-то рвалось и клокотало. Но понемногу отдышался, мало-помалу утихомирилось разбушевавшееся сердце; глаза Димитрия стали различать на раскрашенной карте треугольнички и кружочки и вылавливать из паутины черточек и точек названия стран и городов, рек и морей. Вот Путивль, вот повыше - Рыльск, вот Кромы, а оттуда через Тулу прямая дорога пошла на царствующий город Москву. А с Москвы на четыре стороны широко легли дороги, хоть в Персию; чего доброго, хоть и в Индию; хоть и в Китайскую землю; хотя б в Японское царство... Димитрий оживился; снова зажглись его голубые глаза. Он подтянул свесившуюся со стола карту, разыскал между книгами перламутровую указку и стал водить ею по полушариям в разные стороны. Он до того увлекся, что не обратил внимания и на князя Ивана, вошедшего в комнату и приблизившегося к столу. И не то князю Ивану, не то самому себе стал рассказывать Димитрий дорогу в богатую Индию из Москвы многожеланной. - Для чего корабли водить вокруг целого света, зачем в такую путину идти, плыть три года киселя похлебать у индеев? Морем около мыса Доброй Надежды ход долгий и трудный... А теперь, дай сроку, гляди, другая дорога: вот Москва, вон Нижний Новгород; дале на стругах по Волге до Астрахани ходу месяца с два... Дале по морю Каспийскому - Персия. А от Персии той и до Индии сколько ни ходи - в четверть года дойдешь. В Индии драгоценные камни, рубин, сапфир, жемчуг... лекарственные травы... благовонные снадобья... Парчовая она, Индия, богатая, истинно райская земля. "Эвона ты набрался прыти! - подумал князь Иван. - Суй за щеку, да не всяк орех". - А ежели не пропустит шах персидский? - молвил он вслух, следя за Димитриевой указкой, скользившей по полушариям то вокруг Африки, то через Персию к Индии баснословной. - Что ж бы ему не пропустить? Сколько сотенок и тысяч всякой пошлины перепадет в его казну, считай и не сочтешь. А не пропустит, так мы силой его, а заодно с ним и турского: чай, соседи они, гляди-ко... Пусть узнают, каков буду я впредь! Еще увидят! А теперь, дай сроку, смечай теперь, сколько прибытку будет в мою казну, коли торг тот индийский заведем да коли расторгуемся да забогатеем. Тут уж тебе не на сотни, не на тысячи считать. - Уж и не на тысячи! - чуть улыбнулся князь Иван, но в это время за приоткрытой дверью, в сенях полутемных, зашаркали шаги, сверкнули там разноцветными искрами алмазы в ушах Заблоцкого пана; скорчившись, чтобы не ободрать хохла о притолоку, нырнул в горницу пан и вынырнул перед Димитрием и князем Иваном, разъезжавшими по географической карте из страны в страну. - Ваше величество! - вскричал пан Феликс, хлопнув себя ладонями по кармазинным штанам. - Господарь светлейший... - Не господарь я, а царь, - поморщился Димитрий. - А на Москве, - откинул он назад голову, - скоро буду цесарь, всея Руси император. - Он топнул ногой, швырнул в сторону указку и вскочил с места. - Никому не позволим титула нашего умалять! - И надвинулся на шляхтича, еле доставая груди высокорослого пана рыжеватыми своими буклями на висках. "Чего уж в титуле, коли пусто в шкатуле", - чуть не сорвалось у пана Феликса с языка. Но, заметив, что Димитрий не на шутку загорелся гневом, неосмотрительный пан смутился, отступил на шаг назад, изогнулся перед Димитрием в глубоком поклоне: - Прошу прощения, ваше царское величество, обмолвился я, неумысленно сплошал... Не держи сердца против меня, прошу тебя. Димитрий был отходчив. Он только бросился к среднему стекольчатому окошку, глянул на черное кружево, сплетенное в воеводском огороде тонкими ветвями дерев, и опять обернулся к пану Феликсу: - Ладно, Феликс Викентьич... Верю тебе... С чем пришел к нам, молви. - Да пришел я к твоей царской светлости звать тебя к трибуналу. - Как ты? Трибуналу? Кого ж это?.. - У воеводы народу полна палата, - ответил пан Феликс. - Шпиков тех они пригнали с рынка. Ха! Потеха! - Чего ж так? - насторожился Димитрий. - Да так, - объяснил пан Феликс, - брешут, заклинают себя богом и снова брешут... Поп тот Григорий с ними диспут затеял... Комедия непереможливо пресмешная... Одним словом, Плавт или Теренций*. (* Плавт и Теренций - знаменитые древнеримские поэты, авторы комедий.) - О, коли комедия, то надобно и мне поглядеть, - улыбнулся, засуетился Димитрий. - С Самбора не слыхал я рассказов веселых, не видал шутов и поэтов. И он шагнул в сени и сбежал вниз, а за ним, не теряя времени, заколотили по ступенькам пан Феликс с князем Иваном. Никто не заметил их в воеводской палате, где они стали у стены в сизом от множества переполнивших палату людей пару. Только посреди палаты еще и было свободное место, и там на лавке восседали воевода Рубец и дьякон Отрепьев. А в ногах у них раскачивались безногий поползень и плосколицый толстоголосый мужик, пойманные утром на рынке. - Вижу я, батюшка, что есть ты царь истинный, - глухо, как из погреба, катились из утробы толстоголосого слова. - Чудно, Прохор, - молвил Отрепьев. - Прежде на Москве был я и чертов сын и собачий сын, а теперь стал батюшка, да еще и царь истинный. - С простоты моей, с малоумия, - винился толстоголосый. - Где мне было в ту пору спознать, что ты есть истинно царь? У воеводы от смеху чуть не лопались пуговицы на животе под распахнутой шубой. И вся толпа, сгрудившаяся в палате, то и дело дружным хохотом вторила воеводе своему. Один Отрепьев не подавал виду: смеялись у дьякона под черными бровями только хитрые его глаза. - Прохор, - молвил он укоризненно, - много ты докучал нам, Прохор... Были мы гонимы от тебя, перед властью оговорены, много терпели от тебя на Москве тесноты и обид. Когда был ты сыщиком патриаршим, не откупиться мне было от тебя алтыном - нет, тебе гривну подавай. Сколько гривен тех ты вытянул у меня, злоехидный ты змей, плотоядный вепрь! А теперь в Путивль прибежал ты под царство мое подкопаться. Что ж, тут тебе, в Путивле, Прохор, будет и конец. Повелю сейчас моим верным слугам тебя казнить; голову твою с плеч долой! И поползня твоего - в помойницу, свиньям на пищу! Толстоголосый взревел и совсем распластался перед Отрепьевым на кирпичном полу; еще пуще заелозил на колодках своих поползень; и оба вместе, друг друга перебивая, стали они скулить, и канючить, и молить о пощаде. - Батюшка, царь истинный! - взывал толстоголосый, дергая головою. - Не вели казнить, вели миловать! - тянул в лад толстоголосому поползень. - За упокой твоих родителей... - За здоровье твое царское... - За державу твою некрушимую... - Супостатов одоление... - По вере поборец... - Надежа... - Свет... - Собачьи вы дети, - вскричал Отрепьев, - свиные родичи! На рынке утром был я вам не царь, а Григорий Отрепьев!.. Был я Чудова монастыря дьякон!.. Был я и звездочет, и чернокнижник, и лютый волхв. А теперь пригнали вас в палату на аркане, так сразу признали во мне царя!.. Чудно! - Было мне видение, - молвил толстоголосый, поднявши туловище свое с полу и став снова на колени перед Отрепьевым. - Было мне видение, как заарканили меня в рынке и поволокли наверх. Думаю, смерть моя пришла, преставиться время. И стал я в себе как бы ужасен весьма. Слышу помалу как бы некий голос над собою... - Вракаешь ты, Прохор. Но толстоголосый продолжал, не останавливаясь: - И думаю я: пора моя преставиться; се ныне приемлю заневинно мученический венец. - Вракаешь ты. - И се слышу голос: Прохор, то царь истинный; поди и поведай православным христианам. - Вракаешь ты, Прохор. Не было тебе видения никакого. Измыслил ты это злохитростным твоим лукавством. Как был я Григорий Отрепьев, Чудова монастыря дьякон, так и остался. Поди и поведай о том православным христианам, после того как палач, оставив тебе язык, вырвет тебе ноздри да уши твои шпиковские окаянные отрежет. А царских очей не увидишь ты никогда, хоть утопись, хоть удавись, пес, жаба, ведьмак, козел смрадный, латынская вера, вот тебе, вот тебе!.. - И Отрепьев, сложив кукишем кулак свой, стал тыкать им в толстоголосого, в приплюснутый его нос. Толстоголосый совсем ошалел. Ничего не понимая, он только тряс бородой да скалил лошадиные зубы свои, пока не приметил одетого по-гусарски человека, севшего на лавку рядом с воеводой, на место Отрепьева, ставшего подле. В толпе мгновенно умолкли пересмешки, и, словно ветер в листве прошуршал, прошел шепот кругом: - Царевич... Царевич... Смеется... Веселый... Димитрия и впрямь развеселила комедия, сыгранная Отрепьевым, ловким на такие штуки. Хитрый монах не только одурачил при всем честном народе обоих этих смутьянов, но и еще раз опроверг пущенную Годуновым басню о тожестве Димитрия и Григория Отрепьева. "Прогнать их взашей, - думал Димитрий, - пусть-ка теперь, по рынкам скитаючись, раззванивают, кто Гришка Отрепьев, кто истинно царь. На мою ж мельницу падет вода эта". И, наклонившись к воеводе, он стал шептать ему что-то на ухо. Воевода улыбнулся, кивнул головой и поднялся с места. - Кланяйтесь земно великому государю, - указал он на Димитрия толстоголосому с калечкой, которые злобно зашипели на Отрепьева, поняв наконец, в какой просак они попали. - Целуйте ноги великому государю, - продолжал возглашать воевода. - По неизреченной милости своей и в память родителя своего, благоверного и великого государя Ивана Васильевича, пожаловал вас великий государь Димитрий Иванович: повелел вас не в тюрьму метать, не пыткой пытать, не казнью казнить... Толстоголосый заржал от радости, взвизгнул поползень, и оба ухватились за Димитриевы сапоги. - И вы, - продолжал воевода, - нищая братия, попомнив неизреченную царскую милость, ходили бы по рынкам, и по дорогам, и по селениям и оповещали всех христиан православных, что Димитрий Иванович есть истинно царь, царь прирожденный, Иванова племени. Толстоголосый вспрянул на ноги и метнулся к дверям, И поползень туда же - резво замолотил колодками своими по кирпичному полу. Но вдруг на середину палаты выскочил пан Феликс. Он вцепился толстоголосому в ворот и потащил его на свет, к окошку. - То так, то так, то та-а-ак!.. - заквакал шляхтич. - Опознал я тебя, братику, напоследок. Ходи же сюда, ходи сюда!.. - Да ты, полях, с ума сбрел?.. - барахтался в руках пана Феликса Толстоголосый. - Я сбрел?.. Ты сбрел! - стал теребить пан Феликс толстоголосого, приговаривая: - Негодник... плут... бездельник... висельник... Для чего тебе было вчера ночью... топать от корчмы за мною?.. Ну! Молви, бродяга! - Когда ночью? - взвопил Толстоголосый. - Я утром только-только в Путивль прибрел. Сироты мы, нищая братия. Пусти ты меня! - Когда пан царь тебя пустил, то и я тебя пущу, - немилосердно тряс пан Феликс за ворот толстоголосого сироту. - Когда пан царь смиловался над тобой, то и я смилуюсь над тобой... И пан Феликс потащил толстоголосого на крыльцо. Никто и вякнуть не успел, как по наружной лестнице загрохотало что-то, и запыхавшийся пан Феликс показался опять в раскрытой настежь двери. Тогда пришел черед Отрепьева. В досаде, что не удалось ему поквитаться с толстоголосым до конца, он обрушил свой гнев на безногого поползня, тщетно пытавшегося на колодках своих пробраться к выходу. Черноризец выудил калечку откуда-то снизу, из-под ног стоявшей плотною стеною толпы, поднял на руки и, держа его высоко над головой своей, вынес на крыльцо. - Праведник, сколь бы ни был он гоним, но всегда процветет, - возгласил на крыльце дьякон. - А ты, упырь, ползи ужом, катись ежом. И он низверг поползня вниз, в кучу снега, которую нагребли дворники, расчищая к хоромам тропу. Высыпавший из палаты народ увидел поползня, барахтавшегося в снежной куче. Он и сам стал похож на снежный ком, поползень безногий, когда выбрался наконец из кучи той. Комом же покатился он по двору и по улице, докатился до насыпи и скатился с насыпи дальше, вниз. Там он и прошмыгнул через какую-то щель, и больше ни его, ни толстоголосого никто не видывал в Путивле. - Неведомо, откуда пришли, - говорили о них в народе, - демоны знают, в какой скважине и ухоронились. XII. БЕЖИТ ДОРОГА ОТ СЕЛЕНИЯ К СЕЛЕНИЮ На исходе ночь. В небе звезды померкли. На зимней заре стал вычерчиваться острый тын вокруг воеводского двора. Тихо... Только лошадь с торбой на храпе перетирает с хрустом на зубах своих овес да свистит носом малый, зарывшийся на розвальнях в сено. А наверху, в воеводских хоромах - должно быть, в ставне оконном, - глазок; в глазке - огонек. Димитрий, взъерошенный, недоспавший, в накинутой поверх исподников комнатной шубе, сидит на скамье, убрав и ноги под шубу, на красную бархатную перинку. - Бились мы с тобой по рукам, Акилла?.. - говорит зевая Димитрий. - Бились, государь, - отвечает сурово Акилла, навалившись одной рукой на клюшку, а другою поправляя кушак поверх красного сукмана*. (* Сукман - кафтан из крестьянского домотканого сукна.) - Обещались мы польготить черному люду... А и ты обещался нам служить и прямить. - Обещался, государь. - Наказ тебе даден, казна отсчитана, в деле том ты опытен. Весь ты готов? - Все уготовлено, государь... Конь добрый, всякий харч, у крыльца в розвальнях - малый. - Надежен он, малый? Верный ли человек? - Племянник мой. - Ну, и сослужите мне оба службу, ты да он. А и я не забуду вас. Димитрий протянул руку Акилле. Старик подбежал, ткнулся бородой в его руку, обмахнул себя троекратно крестом и заковылял к двери. Воевода Рубец остался с Димитрием, а князь Иван пошел за Акиллою в сени. - Попомни ж, - молвил ему князь Иван; когда они вышли на крыльцо, - не забудь: хворостининский двор на Чертолье у Ильи. Конюха Кузьму спросишь, от меня вестей передашь; скажи, воротится-де князь по весне, ужо воротится... Пусть он там все... как и доселе... пусть за всем поглядит. Поживи у меня с малым. Я чай, в избах у меня найдется место и про вас. Акилла покивал головой, растормошил малого своего и полез в розвальни. - Едем, Нефед! - Едем, батька! И Нефед, спотыкаясь спросонок, пошел снимать торбу, продетую у лошади промеж ушей. На взвозе были крутые выбоины, лошадь, храпя, оседала на задние ноги, широкие розвальни, накатывая на нее всею своею тяжестью, чуть и вовсе не валили ее с ног. Но за взвозом дорога пошла ровней; яркие полосы рассинились в утреннем небе; растрепанные ветлы пошли мелькать на голубом снегу по обеим сторонам. Только за гатью выскочили из-под моста двое конных, завертелись вкруг розвальней, размахнулись копьецами над Нефедом: - Кто таковы? С чем едете? Ну-ко, слово-гасло* молви! (* Пароль.) Акилла высунулся из-под вороха сена, глянул на всадников прытких - не то детей боярских*, не то казаков - и произнес тихо: (* Дети боярские составляли в Московском государстве низшую ступень дворянского сословия. Они обязаны были нести государственную (военную и гражданскую) службу и получали за это от правительства в пользование земельные участки и денежное жалование.) - Спас сотвори сеть сатане. Конные сразу унялись, перестали играть копьями у Нефеда над головою и двинулись обратно под мост. - Ехать вам вольно; куда едете, езжайте... куда надобно вам. Нефед дернул вожжи. Перемахнули розвальни через мосток, всползли на горку и съехали вниз на Бакаеву дорогу. Бежит дорога эта от селения к селению. Завьется на Рыльск, растянется на Севск, повернет на Кромы. От Путивля до Рыльска на дороге то и дело ватаги Димитриевых людей; за Рыльском - это ведомо Акилле - годуновская рать. Не от всякого даже своего отбояришься одним словом-гаслом. И розвальни Акилловы, проехав по Бакаевой дороге малое время, заплели в объезд, проселками, стороной. Акилла спит целый день в розвальнях под сеном. Нефед понукивает да покрикивает на быстро похудевшего за великую путину коня. А конь и сам, без плети и вожжей, бросается вскачь, заслышав волчий вой в окосматевшей от инея и снега чаще. Не ко всякой ночи в пустынной этой стране доберешься до человечьего жилья. А и доберешься, глядь - вместо поселка погорелое место; вперемешку со снегом мусор да зола; по пожарищу разметаны кости человечьи. Это - Комаринская волость. За преданность Димитрию сожгли ее годуновские воеводы дотла, пустили "комаров" по ветру дымом... Глядя на это, станет Акилла ругаться, и проклинать, и усы свои вытопорщит ежом; таращит и Нефед испуганно глаза свои на череп безносый у лошади под копытами; прядает ушами пугливый конь и вдруг как рванется и вынесет их за околицу враз! Там, у бугра полевого, распрягут его Акилла с Нефедом, насыплют ему овса в торбу и заночуют, оглядевшись на четыре стороны, на горячее зарево за горою и холодные звезды в небе. XIII. КРАСНЫЙ СУКМАН Без князя Ивана зазеленело в этом году в огороде и на пустырях за хворостининскими хоромами. Над озерками день-деньской режут воздух стрижи, взвиваясь вверх и низвергаясь к воде, шарпая по ней смурою грудью. Куземка, с утра босой, гонит через двор лошадей к колодцу. Из избы за конюшней вышел Акилла. Он перекрестился на колокольню Ивана Великого и заковылял в огород. - Что, дед, - молвил Куземка, - опять снарядился до ночи? Али до завтра?.. Ночевать приволокешься, дедко? - Приволокусь, сынок, ужо приволокусь... - Скоро ль князя ждать мне, дед? Говорил ты тому с месяц: будет скоро... - Скоро и будет, сынок. Жди-пожди да знай молчи. Акилла сунул бороду в колодезную бадью, испил водицы в сытость и побрел не к воротам, а по огороду и далее - пустырями. Второй уже месяц живет Акилла на хворостининском дворе, в избушке за конюшней. В дождь ли, в ростепель - все равно он доселе уходил с Нефедом по утрам со двора. А неделю тому назад пригнали они с Нефедом откуда-то мерина каракового. Оседлал Нефед мерина, потрогал зачем-то онучки на ногах, сел в седло - и был таков. Стал Акилла ходить одни по Москве. Он и сегодня в красном сукмане своем вышел с утра, дошел пустырями до Черторыя и повернул к Арбату. У кирпичной стены щепетинники* торговали на скамьях булавками, нитками, медными пуговицами, разноцветными стеклышками в оловянных перстеньках. Акилла походил вдоль ряда, прислушался к тому, что рассказывали кудрявые молодчики, разряженные щеголихи, портные мастера, копавшиеся в щепетинье то в одном коробе, то в другом... (* Торговцы щепетиньем - разной мелочью: нитками, тесемками, иголками, булавками и пр.) - Ладил я ей шушун* миткалиный, да с хмелю дал маху, в груди и обузил, - гугнил коротенький человечек в утыканном иголками полукафтанье, вывалянном в перьях. (* Шушун - женское верхнее платье вроде короткого кафтана.) - А она? - спросил щепетинник. - А она как заревет да за бороду меня. "Зачем, - кричит, - вор, добро мое сгубил? Напущу-де на тебя, вор, пеструху!" А что такое пеструха, так и не сказала. - Ведьма она. - Знамо, ведьма, - подтвердил гугнивый. - Я как обмерял шушуны на ней, так через платье хвостище и прощупал. - Житьецо ноне!.. - вздохнул щепетинник. - Либо хворь напустят, либо для волшебства след вынут, либо перед властью оболгут. За все расплачивайся - коли не головой, так казной. - Знамо, так, - согласился гугнивый. - Перехватали бояр, теперь стали холопов ловить на пытку: хотят все знать, чтобы ничто утаено не было. Только и помышляют, как бы у кого бы все выведать... Тебе чего, старый? - дернулся он, заметив рядом с собой Акиллу. - Чего тут уши развесил? - Ты, миленький, коротенький, блинов объелся али квасу опился? - молвил Акилла. - Чего взыграл, дикой ты! - Пошел, пошел! - заплевался гугнивый. - Ишь ты!.. Сам вот алтына не стоишь, раскоряка, а сукман напялил рублевый. Смеешь ли, плут, ходить в цветном платье? Откудова он у тебя, сукман такой? Ну-ка молви! У Акиллы - усы дыбом, но он не стал отругиваться и отошел. Прошел по щепетинному ряду и пропал. А гугнивый вытянул после того из короба, из-под мотков и шнурков, бумажный лист. Развернул: черны чернила, кудряво письмо. Глянул в лист и щепетинник, ничего не выглядел. Проходил поп, стал читать лист: - "Мы, великий государь, на православном престоле прародителей наших, великих государей царей российских, по своему царскому милосердному обычаю, всех вас пожалуем: и вам, боярам нашим, честь и повышение учиним, вотчинами вашими прежними вас пожалуем, к тому и еще прибавим и в чести вас держать будем; а вас, дворян и приказных людей, в нашей царской милости держати хотим; а вас, торговых людей всего Московского государства, пожалуем - в пошлинах и в податях велим во льготе и в облегчении учинить..." - В облегчении! - воскликнул щепетинник. - В облегчении, - ответил поп. - И во льготе? - И во льготе ж. - Читай дале, батька. - "И вас, черных людей, - продолжал поп, - и все православное христианство учиним в тишине и в покое и во благоденственном житии". - Житии! - закипятился гугнивый. - Житии ж, - повторил поп. - Читай дале. Поп откашлялся, протер глаза и пошел опять водить перстом по бумаге: - "А что до сих пор вы, бояре наши и воеводы и всякие служилые люди, стояли против нас, то чинили лихое то дело по неведению, и мы в том на вас нашего гнева и опалы не держим и пишем к вам, не хотя видети в христианстве кроворазлития и жалея вас и о душах ваших, чтоб вы в своих винах добили челом и милости просили у нашего царского величества, государя царя и великого князя Ди... Ди..." Поморгал поп глазами, снова потер их кулаком... - "Ди... Ди..." - Чего, батька, споткнулся, воза не сдвинешь? - наклонился к нему щепетинник. - Читай дале лист! - Знамо дело, вычитывай, - поддакнул и гугнивый. - "Великого князя... Димитрия Ивановича", - выдавил наконец из себя поп, и руки у него задрожали, белей листа стало попово лицо. И щепетинник побелел, и у портного мастера гугнивого бороденка прыгает. - Не прознали б, - щелкает зубами щепетинник. - Не проведали б, - гугнит портной. - Подноготную... - дрожит щепетинник. - Сущую с гущею... - трясется поп. XIV. ПАНИХИДНЫЙ КОЛОКОЛ А раскоряку в красном сукмане, что терся тут возле щепетинникого короба, - где его теперь сыщешь? Пока читал поп портному с щепетинником лист, пока тряслись они от страху и охали от беды неминучей, забрел Акилла в Китай-город, к лавкам мясным, и пошел вдоль лавок в тяжелом духу и собачьей кутерьме. Шел, шел да и зашел в шалаш; покопался в требухах, в гусиных лапках и рубце бычьем, вытащил из-под сукмана мошну и купил бараньих кишок на грош. Потом на перекрестке сел наземь и стал кишки перебирать. Подбросил кишки раз - пали они крестом; подбросил в другой - кучкой улеглись. И возле Акиллы уже не два человека, не пять, не десять - великое сборище людей столпилось вокруг красного сукмана; наклонились, переглядываются, перешептываются... - Ведун?.. - Знахарь?.. - Гляди-ко, на кишках гадает. - Ох, ох! Последние времена. - Светопреставление... - Дед! - Ась? - Чего кишка кажет? Добро али лихо кажет кишка? Акилла подбросил кишки, пали они каким-то узором замысловатым. - Добро, сынок, добро кажет кишка, - молвил Акилла. - Будет скоро на Москве перемена и всем православным христианам полегчение. - Полегчение, говорит, будет, - зашелестело в толпе, - Перемена... - Вижу я великую рать, - наклонился Акилла к кишкам. - Не счесть полков; пушек - тьмы тем; стрельцов войско, ногаев орда; казаки донские, казаки волжские, запорожцы... Акилла сгреб в горсть кишки, подбросил их и снова склонился к ним. - Идет та рать на Рыльск, на Севск, Кромы прошла, на Орел идет... В толпе со страху завыла было какая-то женщина, подхватила другая, но на них зашипели, зашикали, живо заткнули им рты. А "ведун" в красном сукмане продолжал, копаясь пальцами в разбросанной по земле требушине: - И куда придет та рать, там звон, и гульба, и пир горой, и всем православным христианам радость. А во главе рати той стоит прирожденный царь Димитрий Иванович, Иваново племя. И простые люди преклоняются перед ним, и он им говорит: от всего-де вас избавлю; станете жить беспошлинно и без дани, и ни от кого вам обиды не будет. Акилла поднял голову и увидел себя в плотном кольце дугою согнутых тел. Тогда он, не глядя уже на кишки, только сверкнув глазами из-под сивых бровей, молвил: - Считали его, государя, будто в Угличе убитым, будто его и похоронили там в церкви у Спаса; ан то враки и ложь от изменников и лиходеев. Акилла подобрал свои клюшки, поднялся с земли и протиснулся сквозь оцепенелую толпу, не спускавшую глаз с кишок: в мусоре и прахе они, подобно змеям на солнце, раскинулись у дороги. За мясными лавками, в месте глухом, почудился Акилле чей-то шаг, ровный, тяжелый, все ближе... Старик обернулся. Прямо на него шел плосколицый, пегобородый жердила, шел и скалил длинные, желтые, как у лошади, зубы. Акилла завертелся, где стоял, замахал клюшками своими, а плосколицый уже был подле. Он хватил Акиллу кулаком под загорбок и поволок по порожнему месту обратно к лавкам. Акилла забился в его руках, еле выбился, и стали они друг против друга, бледные, потные, злые. - Чего надобно тебе от меня, мужик? - молвил, едва отдышавшись, Акилла. - Тебя мне и надобно, - забухало, как из бочки пустой, толстым голосом Акилле в ответ. - Для чего занадобился я тебе так? Под загорбок хватаешь, волокешь невесть куды... Гнил бы ты до сих пор на колу, коли б не его царская милость... Али запамятовал ты Путивль? Царя Димитрия милостивый суд? - Кой он Димитрий! Вор, расстрига, Гришка Отрепьев... И ты вор. У Акиллы перетянуло горло точно петлей. - Бога ты побойся! - стал хрипеть он. - О душе своей подумай, иуда... Чай, глазами своими видел, ушами своими слышал... - Не видел, не слышал, - замотал бородою толстоголосый. - Боярское это дело, а мы - нищая братья: у нас кто ни поп, тот нам и батька; на чьем пиру гульба, тому и в гусли гудьба. Не хочу ярыжных* кликать; и сам тебя доведу куда надо; от меня тебе не уйти все едино. (* Ярыжные (ярыги, земские ярыжки) - низшие полицейские служители.) - Кличь ярыжных, иуда! - задыхался Акилла. - Кличь ярыжных, волчья шкура!.. - За голову твою обещано пять рублев, - стал объяснять толстоголосый. - А коли живьем доведу, то и все десять в мошне моей будут. Для чего же мне царское жалованье с ярыжными делить! И сам доведу... Акилла выпрямился, запрокинул голову и плюнул толстоголосому в лицо. - Веди... - хрипел он. - Не кличь ярыжных... будут все десять в твоей мошне. Толстоголосый взял Акиллу за рукав сукмана и пошел с ним к мясным лавкам, а оттуда по платяному ряду на Красную площадь. - Человечишко ты ветхий, - гудел толстоголосый, шагая рядом с Акиллой: - не сегодня помрешь - помрешь завтра... Для чего деньгам таким пропадать!.. Десять рублев!.. Нищая мы братья, сироты... Акилла ковылял молча, красный, как его сукман, в который вцепился толстоголосый. Платяной ряд был заперт в послеобеденный час, и торговцы разлеглись на разной рвани у палаток своих, вдоль порогов, и храпели с фырканьем либо с присвистом, кому как гораздо. Толстоголосый тоже стал позевывать, одной рукой держа Акиллу, другою крестя себе рот. Но торговые вдруг заворочались во сне, стали путаться ногами в драной ветоши, подложенной под себя, принялись продирать мутные спросонья очи... Из Кремля покатились удары колокола: один, потом спустя немалое время другой, такой же долгий, такой же низкий, такой же причудливый. И когда вышли толстоголосый с Акиллой на площадь, то уже вся она бурлила и клокотала народом, поднятым от сна панихидным колоколом и вестью необычайной, которая катилась по всей площади из края в край и бежала дальше, по городу, из конца в конец. - Люди православные, народ московский! - взывал с Лобного места известный всей Москве благовещенский протопоп Терентий. - Молитесь за скончавшегося боговенчанного и благочестивого государя царя своего Бориса Феодоровича всея Руси-и, ныне отошедшего к господу богу в небесное селение. Стали падать на колени те, что очутились к Лобному месту поближе; напиравшие сзади смяли их вмиг; стон и плач и хрипение поднялись над площадью вверх, к гулким волнам панихидного колокола, плывшим из Кремля. Голос протопопа прорывался сквозь густой звон: - Слышим, братия, плач непомерный: сиротою стала Русская земля. Нет теперь просветителя, всенародного печальника, правителя мудрого, работника неустанного, устроителя государства, миролюбца и миротворца. Протопоп вытер алым платком мокрое от слез лицо и продолжал, захлебываясь в рыданиях: - Зачем покинул ты нас, добрый гигант, светлодушный, нищелюбивый, правосудный? Звон становился все гуще, стенание кругом все громче; протопоп из последних сил выкликал одно за другим: - Горе нам! За грехи наши; за измены; за малодушие; за непостоянство; за раздор... - Увы нам! - кричало все вокруг Лобного места, вокруг протопопа, вокруг толстоголосого и Акиллы. - Горе, горе... - Горе! - крикнул наконец и Акилла, взмахнув клюшками. - Позволь же и мне лоб перекрестить! Толстоголосый глянул на Акиллу в изумлении и, ничего не понимая, разжал свою руку. Акилла ударил его клюкой по глазам и завертелся в толпе. XV. ПРЕРВАННАЯ ПОВЕСТЬ О БРАЖНИКЕ, КАК ОН ПОПАЛ В РАЙ Жарким утром выступил Димитрий из Путивля с польскими хоругвями, с казачьими станицами, с татарами-ордынцами и московскими стрельцами. Под тучею пыли потускнел серебряный Сейм, посерели камыши и осока, где прятались рыбачьи челны, и, задыхаясь, стали падать на воду зеленые стрекозы. Только к вечеру улеглась пыль на избитом копытами шляху, а уже над Клевенью-рекой поднялось теперь красное пыльное облако, над белыми меловыми горами к закатному солнцу плыло оно. Ковровый шатер с вызолоченным яблоком на вершине раскинули молодому государю на высоком клевенском берегу. Димитриева рать шла теперь открытой дорогой, привечаемая колокольным звоном, предводимая уже и годуновскими воеводами, передавшимися на Димитриеву сторону после внезапной смерти царя Бориса. В Кремле московском еще сидел новый царь Федор Борисович, но что ни день летели от Димитрия в Москву гонцы с извещением "о природном государе Димитрии Ивановиче", достигшем наследственной вотчины и ныне грядущем на прародительский престол. В Туле Димитриево войско отдыхало три дня. В лагере Димитрия с утра и до ночи толпились тульские люди: дворяне-помещики из уезда, лавочники, оружейники и мужики-серяки. Они падали ниц перед Димитрием и, заметив где-нибудь около монашескую манатью на коренастом чернеце, совались спроста к Отрепьеву за благословением. Григорий, глазом не моргнув, осенял их крестом, тыкал им в уста свою волосатую руку и принимал дары. Но на второй день он стал уже собираться в путь, не дожидаясь Димитрия, замешкавшегося на отдыхе в Туле и шедшего к Москве медленно, от города к городу, от пира и гостьбы к пиру и гостьбе. - На Москву как приедешь, - напутствовал Отрепьева Димитрий, - толкнись и на патриарший двор, к великому господину Иову, патриарху: авось признает тебя и патриарх, авось не забыл он книжного своего писца... Ну, да у меня уже припасен другой великий господин... А Иова - в ссылку! - топнул ногою Димитрий. - Не хотел он наших пирогов ести, пусть-ка теперь сухаря ржаного погложет да водою запьет. Отрепьев собрался быстро. Вместе с ним собрался и князь Иван, Иван Андреевич Хворостинин, новый Димитриев окольничий*. Ему тоже нужно было в Москву поскорее: там он покинул, тому уже более полугода, дом свой и двор. В Туле и за Тулой, на великом зеленом просторе, отцветала липа, и в чаще ветвей бранились синички невесть из-за чего. "Ди-ди-ди, ди-ди-ди", - бросали они сердито друг дружке, словно выкладывая одна о другой всю подноготную без страха и стыда. А черноризец и сам бубнил неумолчно у князя Ивана под ухом, потешая его всю дорогу. (* Одно из почетнейших в Московском государстве званий; давалось служилым людям, исполнявшим самые различные обязанности - военные, гражданские и дворцовые.) - Расскажу тебе повесть, - вещал он, раскачиваясь на гнедом жеребце конь о конь с князем Иваном. - Расскажу тебе повесть о бражнике, как он попал в рай. Послушай об этом. И князь Иван, чуть наклонив голову в сторону словоохотливого чернеца, слушал его рассказ. - Жил-был бражник, весьма прилежный к питию хмельному, - приступил Отрепьев, умерив немного ход ретивого коня. - Каждый день пил бражник вино, называемое горелка; лил в утробу чарками, и кружками, и стопами великими. И, когда помер в некий день, к раю привалил пьян и начал у райских врат толкаться шумно. Бежит, не мешкая, вратарь к воротам, апостол Петр; ключей у него связка на поясе бренчит, упарился старик, кричит: "Какой шум неслыханный! Зачем толчешься шумно в место свято? Кто ты таков, толкущийся?.." И молвил бражник: "Я есмь бражник и не мог без вина жить; ныне ж хочу и я в раю у вас быть". Но апостол в ответ бражнику через тын: "Что ты, окаянный, собачий ты сын! Сколь пьянством на бога изверг ты хулы, так и в рай тебе не можно никоторыми делы. Бражников пускать не ведено, запрещено..." Все же бражник в ворота тянется, шепчет в ворота пьяница: "Кто ты сам, отче? Голос твой слышу, а имени твоего не ведаю". И слышит в скважище - скрипит оттуда старчище. "Я есмь, - скрипит, - апостол Петр". "Петр, Петр!.. - восклицает бражник. - Вспомни, Петр, когда Христа на распятие взяли, и ты тогда от господа трижды отрекся. И для чего вас, таких отступников, в рай берут! Почему ты в раю живешь? Ну-ко, молви!" И отошел Петр прочь от райских стен, со страху и от ужаса весьма посрамлен. Бредет кое-как в какую-то кущу*, в самую гущу. А бражник-забулдыга, винопийца-невер опять толчется в райскую дверь: к богу в рай ему охота. Кинулся апостол Павел к воротам. Бежит-кричит, бьет себя в грудь: (* Куща - шалаш, беседка.) "Нельзя сюда бражникам, нельзя сюда отнюдь!" "А ты кто таков, господине?" - молвил ему учтиво бражник. И слышит - сызнова скрипит ему в скважник: "Я есмь Павел, апостол господень". "Ой, беда мне с вами, с апостолами, сегодня! Апостол ты, а мученика Стефана каменьем побил... Я же, бражник, никого не убил. И почему ты, убийца лютый, в раю живешь?" Услыша это, отбежал и апостол Павел прочь; бежать ему не лень, в зеленые кущи бежит, как олень... Дорога, поросшая лесом, стала подниматься в гору; пошли шагом кони, а Отрепьев плел свою потешную повесть, пока не оборвал ее на полуслове и коня своего не остановил. Справа, из-за желтых кистей расцветшего барбариса, послышалось Отрепьеву будто шипение. - Гадюка али косолапый? - молвил чернец и вытащил из ножен саблю. Но кони стояли смирно, потопывая копытами, помахивая хвостами. Князь Иван выхватил кремневый пистоль из-за пояса, соскочил с коня своего и двинулся к кустарнику. Он продрался сквозь колючие ветви, кружившие голову тяжелым запахом, и увидел на полянке, на солнцепеке, человека не человека - неохватную тушу, человечью, всю поросшую густым темно-рыжим волосом по широкой груди, и по коротким ногам, и по брюху, огромному, как стрелецкий набат*. "Козодавлев!" - вспомнил князь Иван иноземца, указавшего ему когда-то на пана Феликса. И на мгновение возник перед князем Иваном двор Козодавлева на Покровке за погорелым Николой, бегущая по двору девка и запах у рыцаря на лестнице, такой же тошнотворный, как и этот, издаваемый кустами барбариса. Князь Иван только и развел руками от такого дива. (* Огромной величины медный барабан.) А это и впрямь был из города Далена рыцарь Косс. Искусанный гнусом, с припухшей губой, с волдырями и кровоподтеками, цветшими у него по всему телу, он голый лежал на траве и сопел, и живот его равномерно то набухал, как огромный пузырь, то опадал, как в безветрие стяг. И подле не видно было ничего - ни шапки, ни палки, ни нитки, ни тряпки. Князь Иван подошел к иноземцу и поторкал его носком сапога. Рыцарь, как ни был толст, а резво вскочил на ноги, бросился на князя Ивана и схватил его за грудь. Но князь Иван ударил Косса коленом в обвислый живот, и рыцарь со скрежетом и воплем снова пал наземь. XVI. БЕГСТВО РЫЦАРЯ КОССА Года четыре прошло с тех пор, как побывал князь Иван на дворе и в доме у рыцаря Косса из города Далена. Молодой человек в цветной однорядке запомнился тогда ротмистру, и он поджидал сына воеводы Хворостинина в ближайшее воскресенье и в следующее. Крепко досадовал потом ротмистр, что упустил такую птицу, которая для нужных ему целей могла быть почище и дьяка Туленинова и подьячего Осетра. Да, кроме того, дьяку и подьячему за все платить надо было: не показав им талера, не выжать из них было слова. А простоватого княжича можно было поддеть чем-нибудь другим: книжкой с картинкой или какой-либо заморской безделкой... И талеры остались бы в тайнике за зеркалом, у ротмистра в кошелях. Но княжич, видимо, не так был прост, как показалось это не в меру дошлому ротмистру Коссу. Ведь повадился же княжич к капитану Заблоцкому, и ротмистру Коссу это было известно; а вот на Покровку в корчму за Николою Мокрым не приходил больше княжич. Делать было нечего. Ротмистр потеребил свою бородку, покопался в ней пальцами, потешился у раскрытого окошка табаком дымным и, завидев пробиравшегося к нему вдоль прясел дьяка, снова заперся с ним в своей горнице. Настало время, когда рыцарь Косс готов был весь: и котомки с кошелями от золота и серебра распирало, и множество камней драгоценных было в платье зашито, и заветный свиток, на пергаменте писанный, "Генеральный план обращения Московского государства в провинцию имперскую", уложен в короб. Ротмистр прицепил к поясу небольшой меч с эмалевой рукоятью, сел на вороную аргамачиху* и поехал в Иноземский приказ. Там он бил челом и боярину-начальнику, и подначальным дьякам, и орде подьячей - всему крапивному семени, каждому по его силе и положению. Сославшись на непомерные труды и близкую старость, просил ротмистр отпустить его из Московского государства в родную землю, в именитый и славный город Дален. (* Аргамаки - порода красивых и быстроходных кабардинских лошадей.) Но в Московское государство было, по-видимому, легче въехать, нежели покинуть эту страну, которая всегда была настороже. Боярин-начальник хоть и не отверг подарков, выложенных ротмистром на угольный столик под образами, а обратился к иноземцу с таким словом: - Бранные труды твои, Мартын, известны великому государю Борису Федоровичу всея Руси. Али за многие службы, и за старание, и за храбрость, и за правду, и за проливаемую кровь не жаловал тебя великий государь дворами, угодьями, денежным жалованьем и хлебным кормом? И против вора, назвавшегося царевичем Димитрием, не посылан ты, как того за немощью твоею ты хотел. Почему же, забыв государеву ласку, хочешь за рубеж отъехати к шведскому королю либо к польскому, к государевым недругам? А ты бы, Мартын, попомня государеву ласку, и еще б ему постарался, великому государю всея Руси. А и тебе за ту службу от государя будет похвала. Косс попятился к угольному столику и к тому, что уже положил он, прибавил еще боярину в почесть и дьякам не в обиду. Боярин и этого не отверг, но отпуска ротмистру из Московского государства не дал, да еще и наказывал, чтобы иноземец и в мыслях того не держал. Ротмистр понял, что таким способом не добиться ему ничего, и стал подумывать, как бы выйти ему из Московского государства тайно. Время было смутное... "Тяжели время", - вздыхал ротмистр Косс, поглядывая из окошка на слонявшихся по двору пьяниц. Пропившиеся дотла в ротмистровой же корчме, они на последнюю копейку играли в плашки либо, лежа в тени у амбаров, заводили такие речи. - Житье, братаны!.. - говаривал распухший мужичина в заячьей бабьей шубе, накинутой на голые плечи. - Слава отцу Иванцу и сыну Селиванцу, житье какое! - Житье ж!.. - вздыхал другой, в широких казачьих шароварах. - Ни те бражки опохмелиться, ни те табаку накуриться. - Похожу, погляжу, - молвила как-то заячья шуба, - да и вовсе отсель убежу... К литвякам подамся... - Коровий ты хвост! - откликнулся казак. - Али не знаешь: курчонку не пройти, не то что человеку. - Отчего ж так? - Заставы по рубежу крепки, на Смоленск, на Чернигов... - Сказывали... скоро полегчение будет, - наклонилась шуба к казаку: - перемена... - Перемены и жди, братан, - буркнул куда-то в сторону казак. Наслушался таких речей ротмистр Косс и сам стал ждать перемены. Она пришла неожиданно в весенний день вместе с протяжным гулом панихидного колокола, оповестившим народ московский о смерти царя Бориса. Тут такое поднялось, сколько людей выбежало из Москвы к Димитрию на поклон, а ротмистрову корчму чуть дотла не разнесли бражники, выпив все вино, своротив скулу татарину Хозяйбердею и вытолкав и вовсе на улицу женку, прозвищем Манку. Ротмистр не ждал долго. И так сколько потеряно было дней напрасно, сколько времени лежала без всякого движения законченная рукопись, замечательный ротмистров пергамент, так называемый "Генеральный план"! В одну неделю распродал Мартин Косс свои дворы и всякую дворовую рухлядь и, не сказавшись никому, выехал на рассвете с татарином Хозяйбердеем на Серпухов да на Тулу, чтобы оттуда поворотить на Брянск, да на Новгород-Северск, да на Великую Весь - на литовский рубеж. Рыцарь ехал, поглядывая на Хозяйбердея, пересчитывая сумки на своем и его седле, пощупывая камушки, зашитые в обшлагах, в подпуши и в оторочке, - венецианские яхонты, персидскую бирюзу, крупный жемчуг. Чем дальше путь, тем злее зной в степи с редкой растительностью, с ковылем пониклым. Горячий пот в три ручья катится с тучного рыцаря Косса. Одно спасенье - погрузиться в воду, отойти, передохнуть, дать Хозяйбердею выкупать лошадей. Под ракитой снял с себя рыцарь пищаль и платье сбросил, перевязал все в узел, чтобы чего-нибудь не растерять и не забыть, и вошел в воду. Отдуваясь, стал он прыгать в воде, хлопать по ней руками, нырнул, выплыл и мерными взмахами доплыл до другого берега. Там он разлегся пластом на желтом, теплом от солнца песке. Красные круги плыли у рыцаря в глазах под закрытыми веками, журчала вода, облизывая песок, подкатываясь к пяткам рыцаря Косса, пела песню свою меж трав и кустов. От журчания этого, от звона пчелы вокруг, от горячего воздуха, медленно проплывавшего по нагретой пустыне, размяк рыцарь Косс и даже задремал на мгновение... Но он вздрогнул тотчас - померещилось ли ему что-то? - открыл глаза, присел на песке. На том берегу стояли рядом обе лошади - и вороная аргамачиха рыцаря Косса и Хозяйбердеев гнедой меринок. Стояли они в седлах, обвешанных сумками: искупать их, видно, еще не управился татарин Хозяйбердей. Да и где было ему управиться, когда занят он был другим! Рыцарь Косс разглядел его под ракитой: стоя на коленях, татарин копался в узле, где увязано было рыцарево платье с зашитыми в обшлагах и оторочке драгоценными камнями. Рыцарь Косс закричал от такой напасти, бросился в воду, поплыл к тому берегу, ляпая по воде руками и ногами что стало мочи, без порядку и разбору... Татарин обернулся, увидел на воде плешивый шар, блестевший под солнцем, услышал бульканье, хлопанье, крик... Хозяйбердей и слова не молвил, только белками сверкнул. Живо, не мешкая, не теряя слов понапрасну, сгреб он в одну охапку все, что под ракитою оставлено было рыцарем Коссом, вскочил на аргамачиху вороную и затопал вдоль речки по дороге, унося с собой вместе с драгоценными камнями, с кошелями и сумками и знаменитую рукопись, уводя на притороченном к луке поводу и гнедого мерина, не оставив рыцарю Коссу ни шнурка - удавиться, ни веревки - повеситься. XVII. ЛЕШИЙ! От беды такой рыцаря Косса в воде чуть кондрашка не хватила. Косс и пошел бы на дно, если б не тучное его чрево, всякий раз выталкивавшее рыцаря на воду, вверх. Кое-как доплыл он к берегу, метнулся под ракиту и, не найдя там ничего, побежал по дороге в ту сторону, где вдали пылила она под копытами расскакавшихся коней. Задыхаясь, пробежал он шагов полтораста и не выдержал - свалился у дороги в выгоревшую жесткую траву. Но он пролежал недолго. Скоро снова вскочил он, глянул, а уж и дорога не пылит впереди, не слышно ниоткуда конского топота: далеко, видно, умчался татарин Хозяйбердей на Коссовых конях! И рыцарь заплакал... Он пошел вперед, плача навзрыд. Он ревел, как бык перед закланием, и все шел и шел, сам не зная куда и зачем. Солнце жгло его в голую спину, стая слепней несносно сновала и кружила над ним, а он шел, толстый, красный, вывалянный в пыли дорожной, шел в чем мать родила, ибо у него не было даже самого малого, чем мог бы он теперь прикрыть свою наготу. Дорога тянулась Диким полем к краю неба, побелевшего от зноя. Она плыла словно большой рекой, в которую временами то здесь, то там вливались с обеих сторон малые речки - проселки. Разум мутился у рыцаря Косса; глаза ему слепило сверканьем своим бледное небо. И он сворачивал в одну сторону и в другую, шел полем и лесом, но ни единой души не повстречал он на пути своем доселе в страшный этот день. За протекшие часы и солнце склонилось низко; прохладой повеяло от оживших трав полевых; разыгрались комарики на лесной опушке - должно быть, к ведру, к такому же ясному, долгому знойному дню. Изнемогая, чуть не валясь от усталости с ног, вышел из лесу рыцарь Косс, глянул перед собой и задрожал от радости, точно увидел он Хозяйбердея с конями и кошелями, с новым рыцаревым платьем, с бесценной рукописью в коробейке кожаной. Но то был не Хозяйбердей. Девок ватага в посконных сарафанах, в лыковых венцах подвигалась к лесу, и уже слышал рыцарь Косс раскатистый хохот, звонкие голоса, заунывную песню. И вскричал здесь рыцарь Косс, невесть что вскричал он, не по-русски - немецкою речью, и бросился вперед, потрясая над головой своей кулаками. Девушки остановились, замерли, ровно столбняк нашел на них сразу, потом с воплем шарахнулись прочь и пустились обратно, туда, откуда пришли. А рыцарь бежал за ними, боясь упустить их из виду, из последних сил тяпал он босыми ногами по дороге, хрипя грудью, тряся брюхом, пока вслед за девичьей ватагой не вбежал в околицу и не добежал до крайних изб, подле которых прохлаждались распоясанные мужики и малые ребятки бились в чурки. Вой пошел по деревеньке, по избам, по сенникам, по дворам и задворкам. Парились для субботнего дня мужики в бане и те с полка покатились, побежали по улице - на пожар? от татарской орды отбиваться? от опричников, как бывало при Грозном царе, добро свое ухоронить? Кто кричал - леший забежал на деревню, кто - не леший, волк девку загрыз, кровь теперь сосет, кишки из девки выматывает. - Леший!.. - надрывались те, что были уже совсем подле рыцаря Косса, остановившегося посреди улицы с глазами навыкате, с широко открытым ртом. - Лешак, лешак! И слова не молвит, и пуп в шерсти!.. - Вожжой его!.. - Оглоблей!.. - Заходи сзади!.. - Зааркань да в огонь!.. Отдышавшись немного, рыцарь Косс заговорил, но из головы его словно вылетели все русские слова, в которых навык он за свою московскую службу. Катившиеся из его горла хриплые звуки и вовсе ввергали в ужас мужиков, набежавших со всей деревни. - Не слухай, братаны, лесовицкую речь! - метался во все стороны, из себя выходил беленький старичок с деревянной ложкой за пеньковым пояском. - Заговорит он нас, забаит, занежит... - С памяти собьет, что делать будем!.. - Пропали головы наши... - В огонь его скорее!.. - Хватай его за бедра, за бедра хватай!.. Все мужики, сколько их было около Косса, навалились на него сразу, сшибли его с ног, поддели ему под мышки петлю и поволокли по земле на лужайку у колодца, где под набросанным наспех костром начинал заниматься огонь. И, пока с великим криком тащили они Косса по деревне, рыцарь и впрямь стал похож на черта - лохматый, пузатый, с кровоподтеками по всему телу, с комьями глины, приставшими тут и там. Даже гуси, жировавшие у колодца в жидкой грязи, и те переполошились от такого, загоготали, захлопали крыльями, вытянули шеи и повалили прочь от лужи, подле которой брошена была рыцарева туша. Поленья были сырые, и с костром не ладилось. У рыцаря Косса хватало времени, чтобы подумать о последней минуте, которая пришла столь внезапно и нелепо, в страшной глушине Дикого поля, в безвестном, словно богом забытом краю. Перед глазами Косса быстро проплыл родной город Дален в сером камне и красной черепице, затем можжевеловый лесок у Пскова, с шатром воеводы Хворостинина на опушке, воеводская ласка и его, рыцаря Косса, московская служба. Все это было до того горько, что рыцарь Косс закрыл глаза, точно минувшее предстало перед ним на самом деле, а не было лишь зыбким воспоминанием о невозвратном. И, лежа с закрытыми глазами, рыцарь Косс запел, завыл, словно выпь заревела на болоте. - "...Wir nicht sterben, sondern einschlafen, - пел сам себе отходную молитву рыцарь, - und am jungsten Tage zum ewigen Leben erwecket sollen werden"*. (* "...Мы не умрем, но уснем, чтобы к вечной жизни пробудиться в судный день".) Мужики, хлопотавшие у костра, обернулись на рыцарево пение, на рев, исходивший из глубины Коссовой утробы. - Ревет, - зашептались в толпе. - В огонь ему неохота... - Охте, каково страшно ревет! Пастью разинулся... - Ротина до овина... - Не глядите, мужики! - надрывался старичок с ложкой за поясом. - Наводит это он, обаивает... Огонь дуйте, не мешкайте!.. - Да, может, он... не леший... - Да как не леший!.. - чуть не заплакал старичок. - Из лесу прибежал, весь в шерсти, гнедой, что лошадь. И за девками гонялся и слова не молвит, только ревет, как бы бугай. - Не леший: леший - зеленый, рогатый, а этот вишь - без рог и гнедой. - А почему ж он голый?.. - Ляд его знает, откудова забежал такой! - К костру волоки его скорее! - кричал исступленно старичок. - Дуйте, мужики, огонь! - Касьян, - молвил старичку степенный мужик в веревочных босовиках. - Спущу я тебе портки да заворочу те хвост, не погляжу на твою старость. Чего расходился, докучаешь крестьянам!.. Давайте, мужики, - повернулся он к старичку спиной, - мы этого гольца в пруд кинем. Коли леший - не стерпит, потонет, а коль не леший - выплывет. На то божья воля и божий суд. Может, он только с ума сбрел, для чего ж его в огонь?.. Тогда из бешеного будем беса и гнать; а так, чего зря в огонь! - Верно, - загомонили в толпе. - Кинем его в пруд, пусть карасей попугает. - Заливайте, бабы, огонь! Хватай, мужики, гнедого под закукры! Но старичок не соглашался. Точно белены поел он на старости лет либо угорел, не в меру попарившись в бане, до того кричал он и взывал, кидался на одного, на другого, дергал мужиков за пуговицы на груди, за латаные рукава, за лыковую опояску, требуя немедленного сожжения "лешего", забежавшего в деревню всему крестьянству на погибель. Но ретивому старичку погрозили кулаками, кое-кто даже толкнул его невежливо раз-другой, и вся гурьба повалила к гусиной луже, где лежал с закрытыми глазами голый рыцарь. Он лежал и пел. Словно из другого мира, из дали страшной и чужой, шли эти звуки, никогда и никем не слышанные здесь дотоле, и оборвались они лишь тогда, когда мужики, резво добежав с рыцарем Коссом на руках до плотины, раскачали его тушу и швырнули ее в омут, от берега далеко. Туман чуть поднимался от воды, отползая к топи за прудом; круги, один другого шире, разворачивались по воде в том месте, куда угодил рыцарь Косс; мужики вытянулись вдоль плотины и ждали, наклонившись вперед, вглядываясь в белый пар над черной водой. - Пошел к водяным девкам на посиделки, - молвил раздумчиво кто-то из ряда, пригнувшегося к глухому омуту. - Не пустят они его, водяные. - Что ж не так?.. - Водяным с лесовицкими не дружиться: одного они роду, да разных отродий. Привалит к ним, что пес на кошкину свадьбу. - А что, ежели всплывет утоплый? Да в лесу проведают, стаей сюда набегут отпевать гнедого?.. - Говорил я - в огонь!.. - заметался было старичок с ложкой, но тут над водою показался весь в мокрых кудряшках безмерный живот, а за животом и бородка рыцаря Косса. - Не леший!.. - крикнул мужик в веревочных босовиках. - Живой всплыл!.. Слава те, господи, не взяли греха на душу... Стойте, мужики, до конца. Повезем его завтра в пещеру к Нифону, пусть темного беса из него гонит. - Подловить его, братцы, надобно. Вяжи петлю, кидай аркан!.. Над головой рыцаря Косса взвилась татарская петля с привязанным к ней камнем. Камушек обцарапал рыцарю плешь, а петля обвилась у него вокруг шеи. Легонечко, чтобы не удавить рыцаря, стали подтягивать его обратно к берегу, а здесь его снова подняли на руки и понесли к деревне, мокрого, облепленного зеленой тиной рыцаря Косса, почти что не дышащего, с остекленевшими глазами, с отшибленною памятью. XVIII. РЫЦАРЬ КОСС В АДУ Очнулся рыцарь ночью в зловонном закутке гусиного хлева. Вокруг Косса стояло такое шипение, точно это в аду жарили кого-то на раскаленном вертеле. И у рыцаря тоже горело все по всему телу - наверно, как показалось суеверному Коссу, от близости адова огня. Не гуси, которых в темноте не видел рыцарь, а должно быть, сам черт копался в бороде у него, выдергивая оттуда курчеватый волос пучок за пучком. Рыцарь Косс сообразил, что он уже умер и началась расплата за все, содеянное им при жизни во многих городах и государствах, куда влекла его неудержимо ненасытная алчность. И вот теперь - безвестная позорная смерть и посмертная мука во веки веков. За многократные измены и клятвопреступление; за корчму в Москве на Покровке; за ростовщичество и безбожные проценты; за мертвые тела в подклети рыцарева дома. Рыцарь Косс мог бы многое еще добавить к тому, что перебрал он в своей памяти, ибо был он великий грешник и грабитель немилосердный. Но адская мука, которой был он теперь подвержен, становилась уже нестерпимой. Черт драл у него бороду, должно быть за то, что сам рыцарь в земной своей жизни драл последнюю рубаху с пропившихся у него в кабаке голышей... Но мало того - и подручные черта принялись за дело: стали щелкать рыцаря Косса по лбу и поросшее волосом рыцарево брюхо хватать щипцами. Рыцарь Косс понимал: сопротивление бесполезно, заслуженной муки ему не избежать. Он и лежал покорно, весь отдавшись власти творившего над ним свою волю и не лелея надежды на то, чтобы кто-нибудь хоть в малой мере смиловался над свирепым чудовищем, каким сознавал себя в эту минуту распростертый на земле, в грязи и мусоре, рыцарь. Но лежать так, на левом боку, подставив один правый, на пытку, становилось рыцарю Коссу уже и вовсе невмочь. Чтобы повернуться на другой бок, рыцарь размахнулся рукою и угодил тут какому-то тщедушному черту в пернатое чрево. Что поднялось тогда, и уразуметь невозможно. На рыцаря точно ополчился весь сатанинский легион, и Косс явственно услышал здесь хлопанье крыльев и невыносимое гоготание, подобное гусиному. У рыцаря все покаянные мысли сразу вылетели из головы, и он, не помня себя от ужаса, вскочил на ноги и что было силы наддал наугад плечом в доски, оказавшиеся подле. Кое-как сколоченная дверь не выдержала, да и петли выскочили из трухлявых столбов. Рыцарь кубарем вылетел из закутка во двор, подбежал к плетню и, невзирая на раны свои и дородность, пересигнул через плетень одним прыжком. Небо побелело на востоке; пар стлался по деревне. Рыцарь Косс бежал по улице, а под ноги бросались ему не прислужники сатаны - собаки всей округи. Из окон, дверей, ворот и калиток стали выбегать на улицу заспанные мужики. Дед Касьян бил деревянной колотушкой в доску у колодца. Но рыцарь Косс был уже в поле. Он с восторгом соображал, что еще, видимо, не умер, жив, здравствует, существует. У него даже хватило отваги остановиться, швырнуть комом земли в последнего пса, гонявшегося за ним не отставая, и потом снова припустить во все лопатки прочь от этих страшных мест, которые в эту ночь показались рыцарю Коссу загробным адом. Чем дальше уносили беглеца ноги, обретшие юношескую резвость, тем больше светлело небо, тем звонче становилось щебетание птичье в высоких елях в лесу, куда забежал рыцарь. Он стал путаться между деревьями, набрел на ручей, в котором омыл свое избитое, исцарапанное, вымаранное во всякой дряни тело, пожевал корешков каких-то горьких и терпких, пошел дальше и наконец свалился на полянке, окруженной кустами цветущего барбариса. И он заснул сразу, словно камнем канул в бездонную яму, и спал долго, без грез и сновидений. Он и сам не мог бы сказать, сколько проспал он, - может быть, час, может быть, неделю. Была суббота, когда ограбил его татарин, а когда проснулся рыцарь Косс от толчка князя Ивана, то уже не мог сообразить, какой нынче день. С удивлением узнал потом Косс, что это в понедельник набрели на него в лесу сын воеводы Хворостинина и монах в коричневой манатье, опоясанный турецкою саблей. С первого взгляда не узнал рыцарь Косс князя Ивана. Он просто увидел перед собой молодцеватого человека в козловых сапогах, в суконной однорядке, в шапке, отороченной куньим мехом. А он, рыцарь Косс, был гол, как новорожденный, искусан всяким ползающим и летающим гнусом, обожжен солнцем немилосердным. Значит, надо было отнять у этого молодца однорядку, надеть на изъязвленные ноги эти сапожки с загнутыми кверху носками, прикрыть плешь свою щегольскою шапкой с куницей на околыше, с дорогими бляшками на тулье. У рыцаря Косса до того помутилось в глазах от такого богатства, что даже пистоля не разглядел он сразу в руке незнакомца; только тогда блеснул граненый, серебром насеченный ствол рыцарю Коссу, когда, отброшенный в сторону пинком князя Ивана, упал на траву рыцарь, схватившись за живот свой, занывший нестерпимо. "С ума сбрел?.. Сдичал которым-нибудь делом иноземец?.." - подумалось князю Ивану, встрепанному неожиданной рыцаревой хваткой. - Эй, Мартын Егорыч, опомнись!.. - молвил он Коссу. - Глянь-ка на меня еще раз, авось признаешь Ивана Хворостинина, снова придешь в разум... Вспомни: года четыре тому назад приходил я к тебе на Покровку... Книгу космографию тебе показывал, еще быть обещался, да не вышло тогда мне... Мартын Егорыч!.. Косс перестал кататься по траве, глянул на молодчика, угостившего его пинком в живот, и где лежал, там и сел, поджав ноги под себя. И хоть не о разуме рыцаря Косса могла тут идти речь - голяк этот только выглядел сумасшедшим и одержимым бесом, - но ясная память, изрядно отшибленная у Косса в эти дни татарином Хозяйбердеем и мужиками деревенскими, у которых искал спасения рыцарь, теперь как бы снова вернулась к нему. И он вспомнил... Вспомнил сына воеводы Хворостинина, побывавшего у него на Покровке с большой растрепанной книгой; вспомнил русские слова, словно растерянные в эти дни рыцарем в путанице дорожной, когда гонял он, как выходило, уже не за Хозяйбердеем - за собственной тенью. - Ты князь Кворостини?.. - молвил он потухшим голосом, осипшим от зноя дневного, от ночной прохлады в гусином хлеву, от всего, что претерпел за эти дни рыцарь. И вдруг встрепенулся Косс, точно брызнули на него живой водой, блеснул его взор, скривилась в улыбку учтивую припухшая губа. - А что батючка твой, воевода Кворостини, жив?.. На война ходит? Какой полк ведет?.. Но, вспомнив, что не к чему ему теперь уже это знать, что погиб драгоценный пергамент, погибло все, рыцарь Косе махнул рукой и головою поник. Выглянувший из-за кустов барбариса Отрепьев с немалым удивлением увидел сильно встрепанного князя Ивана и пониклого голяка, сидевшего, точно татарин, поджав под себя ноги. XIX. КАК ОТРЕПЬЕВ ПРОУЧИЛ РЫЦАРЯ КОССА Кое-как приодели князь Иван и Отрепьев рыцаря Косса, и выглядел теперь рыцарь гороховым чучелом в износках и отопках, в рептухе* вместо шапки, в конской попоне вместо епанчи. Под дуплистым дубом сидели они трое. Отрепьев варил толокно над костром в котелке, а рыцарь Косс, умолчав о пергаменте, о яхонтах в подпуши и о золоте в кошелях, рассказывал подробно, как поехал он по указу великого государя Федора Борисовича против вора, как ограбил его у речки татарин Хозяйбердей и как много перенес он, Косс из Далена, за эти дни, борясь за правду и пролив даже кровь. (* Рептух - торба, мешочек, из которого в дороге кормят лошадей овсом.) - Это против которого ж вора посылан ты? - молвил Отрепьев, ухмыльнувшись в ус. Рыцарь, поевший уже досыта хлеба и вяленой рыбы, хлебнувший и вина немного, ждал, когда поспеет горячая толокнуха. - Гричка Отрепия, - ответил он чернецу, болтавшему в котелке железным прутом. Князь Иван расхохотался, а чернец только глаз прищурил. Но рыцарь Косс сидел по-прежнему потухший и только носом тянул запах, поднимавшийся вместе с паром от бурлившего варева. - Гричка Отрепия, - повторил он сипло, почесывая свои волдыри и болячки под попоной. - Вор Гричка Отрепия. - Опоздал ты, Мартын Егорыч, - растянулся на траве князь Иван, подложив под голову седло. - Уже вся земля поддалась Димитрию Ивановичу. Двух недель не пройдет, как увидишь ты его на площади, на месте Лобном. - Надобно тебе было против вора промыслить раньше, - добавил и Отрепьев. - Чего зря на Москве сидел, блох ловил, брюхо чесал?.. Но Коссу было все равно, против кого ни промышлять, потому что всегда и всюду промышлял он только о себе самом. Он и теперь поглядывал то на толокнуху, закипавшую в котелке, то на стреноженную лошадь, щипавшую поблизости траву. Хорошо бы, поев толокнухи, сгрести, как Хозяйбердей, в одну охапку все, что ни разметано было здесь под дубом, вскочить хотя бы вон на того жеребца гнедого, прихватить и белого бахмата и пуститься вскачь по дороге, все равно какой, куда бы ни привела она. Рыцарь Косс рассеянно слушал речи Григория и князя Ивана, одно пропускал мимо ушей, на другое отвечал невпопад. Скоро и толокнуха была готова. Князь Иван хлебнул несколько ложек и снова приник к седлу головой. Пришлось Отрепьеву с Коссом поесть из одного сосуда, вдвоем опростать котелок. Отрепьев хлебал ложку за ложкой: зачерпнет, подует, оближет. Косс ел жадно, давясь и обжигаясь, норовя поскорее и побольше наглотаться. Уже и Отрепьев отложил ложку прочь, а рыцарь все еще шарпал по стенкам котла. - Молвил ты: "вор Гришка Отрепьев", - сказал чернец, вытирая бороду краем манатьи. - Почему же он вор, Отрепьев? Когда заворовал, против кого своровал?.. - Самозванес, - ответил безучастно рыцарь. - Обманывать. - Ну, коли так, то, известное дело, вор, - согласился Отрепьев, зевнул и лег на спину, заложив за голову руки. Рыцарь Косс пошарпал еще в котелке, поглядел на чернеца и князя Ивана, которые лежали неподвижно, ровно дыша, и встал. Встало чучело гороховое в рептухе на плеши, в красной попоне вместо епанчи, походило меж узелков и сумок, разбросанных повсюду, поторкало одно-другое ногой в драном башмаке и двинулось зачем-то на лужок к коням. Князь-Иванов бахмат отошел от гнедого далеко. Надо было свести их вместе, распутать им ноги, привязать до поры к дереву, а потом прихватить уздечки и хотя бы одно седло, брошенное в одну кучу под дубом вместе с прочею дорожною снастью. Рыцарь Косс был уже подле жеребца, уже гривку на конской холке стал гладить и теребить рыцарь, когда услышал чей-то кашель позади. Рыцарь затоптался на месте, отпрянул немного в сторону, присел на корточки, обернулся. Шагах в двадцати стоял спиною к рыцарю широкоплечий чернец, разглядывавший что-то в разросшихся здесь густых кустах. Рыцарь обмер. Он, если бы мог, то и вовсе врылся б в землю либо распластался по ней плоским червем, которого нельзя и раздавить. А чернец стоял, словно окаменел, и не пересидеть его было рыцарю Коссу в траве, не переждать его, казалось, и ввек. Но вот чернец повернулся, увидел, как бы невзначай, скрючившегося на земле рыцаря и хмыкнул в бороду... - И, ты тут, Мартын?.. Я разверз очи, гляжу - ан тебя и нету... Думал, не сказался Мартын, побежал Хозяйбердея ловить. А ты лучше спать ляг... Пойдем... поспи... Отрепьев покосился на стреноженных коней и пошел обратно под дуб, а за ним поплелся и рыцарь Косс, путаясь ногами в непомерно длинной попоне. Спит князь Хворостинин; не шелохнется во сне и чернец; почесывается свернувшийся в калач рыцарь. Спустя малое время Косс снова на ногах. С седлом и уздечкой топчется он по лугу, зануздывает жеребца, продевает ему хвост в пахву, опускается на колени, чтобы и путы снять. Но взревел тут рыцарь Косс от ужаса и боли, потому что был он не таким уже плоским червем, чтобы не почувствовать сапога, который обрушился ему на плечо. С конскими путами в руках рыцарь покатился по траве; с обуявшей его тоски он глаз не посмел поднять. Только когда прожгло его что-то сквозь попону, так что взбунтовались под ней все болячки и шишки, разомкнул веки Косс и увидел над собой чернеца в седле и сыромятную плеть, которая желтыми молниями сверкала у рыцаря в глазах. - Злокозненный проныр! - гаркнул чернец, чье сердце было охвачено гневом до краев. - Хитролис лукавый! Ели мы с тобой хлеб из одной печи, хлебали толокно из одного котла... Так-то ты за нашу хлеб-соль!.. - И чернец зацепил плетью по рептуху на Коссовой голове. Рептух был дырявый, и, должно быть, в прорешку какую-нибудь угодил сыромятный ремень. Света не взвидел рыцарь Косс. Он вскочил на ноги и побежал по лугу, а чернец пустился за ним верхом на своем жеребце. Рыцарь норовил в лес, а чернец, не давая ему этого, выгнал его на дорогу и гнал с версту либо более, размахивая над ним плетью, приговаривая: - Беги, Мартын, скачи, проныр... А ну, бегом, скачи козлом!.. XX. ВОЗВРАЩЕНИЕ КНЯЗЯ ИВАНА Москва волновалась и кипела который уже день. С тех пор как не стало царя Бориса Федоровича, купцы в торговых рядах словно забыли о купле и продаже: только и разговоров было у купчин, что о близких переменах. И ремесленный люд тоже совсем забросил работу, горланил по целым дням на толчках и у пивных кабаков, кричал, что и Федора Борисовича надо свести с престола немедля. Прошел-де уж и Тулу прирожденный государь Димитрий Иванович, ведет за собой несметную рать, льготит будто и простым и служилым. Приезжали гонцы, показывали листы за царь-Димитриевой подписью. А в листах тех не корит Димитрий Иванович московских людей за измену, - тишину и покой обещает он всему православному христианству. Князь Иван и Отрепьев когда добрались до Москвы, то не застали уже и Федора Борисовича на царстве. Михалко Молчанов с Андреем Шерефединовым выскочили на крыльцо старого царь-Борисова дома и объявили, что Федор Борисович и старая царица Марья Григорьевна, не снеся тоски, отравили себя смертными отравами. Народ, запрудивший всю Троицкую улицу в Кремле и весь двор царя Бориса, замер, услышав такую весть, даже на площади как будто стих вековечный гул, только плеск голубиный шел сверху, с высоких кремлевских пролетов. - А почему ж, Михайла, рыло у тебя в крови и на руках тоже кровь?.. - молвил чей-то голос тускло. Молчанов толкнулся в сторону, вытер рукавом кафтана рот, заложил за спину руки. - Бежал я переходом темным, расшибся... Он отступил назад, в сени; остался на крыльце один чумазый Шерефединов. - А красоту годуновскую, Аксенью-царевну, пожалел ты, Андрей? - молвил тот же голос. - Жива Аксенья! - крикнул зло Шерефединов и сплюнул сквозь зубы. Из сеней выполз на брюхе стриженый комнатный пес, лег на ступеньке и заскулил. - Га, демоново племя!.. - шибнул его ногою Шерефединов, соскочил с крыльца и пошел по двору прочь меж рядами расступавшихся перед ним в ужасе людей. - Аксенья!.. - заплакал кто-то в толпе тотчас. - Царевна!.. Малая птичка, белая перепелка!.. - Ох, тебе, молодой, и горевати! - подхватил другой голос, пронзительный, бабий, долгий. - Боже, спас милосердный! - раздалось кругом и пошло по улице, по площади, по Китай-городу, по всей Москве. Князь Иван с Отрепьевым подъехали в это время к Чертольским воротам. Сидели там старухи убогие, протягивали коричневые руки, закатывали глаза, тянули дребезжащими голосами: Боже, спас милосердный, Едет к Москве изменник, Гришка Отрепьев, расстрига... Путники и не переглянулись, только подхлестнули коней и поскакали переулками к Ильинской церкви. За Ильей Громоносным, у крытых ворот с белыми заплатами на посеревших створах, князь Иван осадил коня и стал стучать в калитку рукоятью плети. - Сейчас, сейчас... Экий скорый!.. - отозвался со двора Куземка, звякнул воротной цепью, стукнул колком и выглянул на улицу. - Батюшка!.. Иван Андреевич!.. - всплеснул он руками. - Ждал тебя, ждал, да уж и ждать перестал... Сейчас тебе открою ворота, не сходи с коня, жалуй к крыльцу в седле. В широко распахнутые ворота въехали князь Иван и Отрепьев на заросший травою двор и понеслись вскачь к хоромам, а навстречу им бежали Матренка, Антонидка-стряпейка, дворники и работники - все, что осталось от прежних хворостининских слуг и холопов. Они помогли князю Ивану сойти с коня, под руки довели Ивана Андреевича до нижних перил и поклонились ему земно. Князь Иван взошел на крыльцо, поднялся по лестнице и глянул с крыльца на двор. Все, как было: амбары, конюшни, житница; за житницей - зеленые ветви деревьев; над деревьями вдали легко вознеслись золотые главы кремлевских церквей; а внизу, у крыльца, - малая ватажка челядинцев, конюх Кузьма, раздобревший за эти полгода на покое, рядом с ним стоит Матренка Белошейка, улыбается, щурится, видимо спросонок... Еще до обеда князь Иван и Отрепьев парились в бане. Князь Иван лежал на верхней приступке полка с намоченным в холодной воде полотенцем на лбу, а Куземка в мокрых портках то принимался мочалить веники на широкой спине чернеца, то отбегал к каменке и с размаху хлестал из ушата в раскаленные булыжники квасом. Князю Ивану стало наконец нестерпимо в этом жару. Ему уже казалось, что он тает, сам стекая водой по приступкам, расходясь под потолком белым паром. Князь присел на полке, но так пришлось ему еще тяжелей. Тогда он спустился вниз и вышел в мыленку. Он распластался там на липовой лавке под образом, запотевшим от банного пара, и кликнул Куземку: - Кузьма! Пусть там водки мне принесут... Зашлось у меня... в грудях... Куземка выскочил на двор. За слюдяным окошком слышно было, как хлопает он по тропке босыми ногами... Но князю Ивану стало в мыленке легче, и он, не дождавшись Куземки, повернулся к стене, подложил под голову мокрый кулак и задремал. Когда Отрепьев вышел в мыленку, он застал там Куземку, который стоял со стаканом водки и луковицей подле князя Ивана. Чернец, не молвя слова, взял с подноса стакан, перекрестился, выпил его залпом и, закусив луковицей, стал обсыпать себя золой из стоявшей на лавке коробейки. Куземка глянул растерянно на князя Ивана, лежавшего лицом к стене, на чернеца, разлегшегося на другой лавке у окна, и, отставив поднос со стаканом, принялся тереть чернецу спину какою-то жесткою тряпицею, намоченною в лохани, в которой распущен был целый брус костромского мыла. XXI. ЛЫКОМ ШИТЫ, НЕ ЗОЛОТОМ СТЕГАНЫ Еще в дороге подрядился Отрепьев раздобыть и переписать князю Ивану "некоторые тетради". Это были еретические и вольнодумные сочинения Матвея Башкина, Вассиана и Феодосия Косых, Ермолая Еразма, всяческие послания и поучения, направленные против попов, против почитания икон, против всякого лжеверия и суеверия. Отрепьев знал, что за подобные дела и переписчикам, и заказчикам, и всем, кто такие тетради у себя хранит, на Руси рубят руки, языки режут, ребра ломают. Но чего было бояться Отрепьеву и князю Ивану в такое переходное время! Да Григорию и прежде случалось промышлять подобными делами. Недаром же он чернокнижником прослыл! И по приезде в Москву угнездился монах в надворной избушке против хворостининских хором, но дела долго не начинал, хотя и бумаги припас стопу и гусиных перьев пук. В Москве со дня на день ждали вступления Димитрия. Уже и знатнейшие бояре и первостатейные купцы выехали в Серпухов новому государю навстречу, но Димитрий, которого все признали теперь законным царем, не торопился в столицу; в каждом городе попутном тешил он себя пирами да в поле звериною травлею и слал гонцов в Польшу, в город Самбор, к невесте своей, Марине Мнишковне. Все же до назначенного въезда царя Димитрия в Москву оставались считанные дни. Отрепьев пока что слонялся по патриаршим подворьям, встречая всюду бесчисленных знакомцев своих. Те чуть наземь не падали от неожиданности и испуга при виде "расстриги", на которого наложено было патриаршее проклятье. А Отрепьев усмехался только да щурился. - Погодите, каков я вперед буду! - кричал он, хлебнув вина, ломясь нагло на самый патриарший двор, к великому господину Иову в хоромы. Но пускать Григория на патриаршее крыльцо был строгий запрет, и стрельцы насилу выпроваживали дьякона, не учиняя, впрочем, повреждения бороде его и бокам. А великий господин Иов, глядя изо дня в день из стекольчатых окошек на такую напасть, закручинился и даже захворал. Так и не удалось дьякону Григорию предстать перед великим господином Иовом, московским патриархом. Тогда Отрепьев и вовсе стал бражничать по кабакам с приятелями своими. Он и на хворостининский двор приводил с собою каких-то замотанных монашков, пьянствовавших с ним вместе. И только изредка, ночами, когда Отрепьеву не спалось, высекал он огонь, заставлял дощатым щитом оконце и садился к столу. Но дело недолго клеилось у него: отвык, видно, за последний год дьякон от скорого письма. Он зевал, ерошил бороду и, обмакнув перо в чернильницу, выводил: "Погибель мне с пером сим" либо: "Худа бумага, да ничем не помочь". И то: на патриаршем дворе у великого господина Иова в книгописцах привык Отрепьев к лебяжьим перьям и голландской бумаге "царева венца", с водяной короной, просвечивавшей насквозь. А эта куплена на торжке, в овощном ряду, плачена алтын с деньгою десть. Поерошив бороду, испив водицы из глиняного кувшина, почистив гусиное перо о собственную гриву, Отрепьев наконец трогался в путь, продолжая писание, прерванное за три дня до того. "....К попам не приходити, и молебнов не творити, и молитвы их не требовати", - разбегалась понемногу рука Отрепьева по бумаге, списывая мятежные поучения новозерского инока Феодосия Косого. - Ох мне!.. - вздыхал почему-то Григорий и, поправив свечку, воткнутую в горшок с песком, пускался дальше: "...И не каятися, и не причащатися, и ладаном не кадитися, и при погребении епископами и попами не отпеватися, и по смерти не поминатися. Подобает поклонятися духом богу, а не поклоны творити, ни на землю падати, ни просфоры, ни кутью, ни свечи приносити". - Хо-хо! - ухмыльнулся чернец. - Княже Иване, любимиче! Познаешь - и сотворить так захочешь... Покою на Руси не обретешь и ввек. Зачем тетрадей сих захотел?.. А князь Иван - тот потерял покой, едва воротился в Москву, которая, как и осенью, казалась ему пуста. Ни Димитрия, ни Василия Михайловича - воеводы, ни пана Феликса Заблоцкого не было теперь вблизи; только Григорий, хитрый монах. С ним весело и легко становилось князю Ивану. Но где его достанешь! Днем таскается по Москве, ночью спит, а проснется после полуночи, станет жечь огонь, книги пишет свои. Вон и сейчас... Князь Иван открыл окошко, глянул на избушку напротив: из щелей в щите пробиваются у Григория лучики наружу. Кликнуть, что ли, чернеца? Но чернец у себя в избушке зевнул в это время громко, рот перекрестил... "Спати мне хочется", - написал он на полях тетради и свечку задул. На другой день сидел князь Иван в хоромах и перебирал какие-то бумаги, оставшиеся после старого князя Андрея Ивановича. Он так углубился в это дело, что поднял голову, только когда услышал покашливанье в двух шагах от себя. Перед князем Иваном стоял Куземка в новых сапогах и чистой рубахе, с расчесанной бородой и подстриженными на голове волосами. - За Матрену Аникеевну речь у меня к тебе, князь Иван Андреевич, - молвил он, заметив, что князь Иван обернулся наконец к нему. - За какую Аникеевну?.. - глянул князь Иван недоуменно на Куземку. - За Матренку, холопку твою. - А-а-а... Ну, так. - Девка она... - И что ж? - откликнулся князь Иван. - Замуж ее надобь, Матренку, Отдал бы ты ее... за меня. - Вишь ты!.. - удивился князь. - Лежал без меня тут в запечье, с боку на бок переваливался, думал да надумался! А не жирно ли будет, мужик?.. Конь ты не плох, да в коня ли корм?.. - Зачем не в коня, - возразил Куземка. - Коли я лыком шит, то и Матрена не золотом стегана. Одного мы с ней горба, два сапога пара. Да и сладились мы с ней еще зимой, тебя только ждали. - Сладились?.. - Сладились же. Князь Иван встал из-за стола и зашагал по комнате из угла в угол. Куземка в ожидании стоял по-прежнему посреди комнаты, широкоплечий, приземистый, спокойный, провожая князя глазами от стены к стене, от угла к углу. - Твойская на то воля, князь, - молвил он, улучив время. - А отдашь ее за меня - раб я твой вековечный, тебе и детям твоим службу служить... Чай, и сам обсемьянишься скоро; мало, что ли, тебе на Москве невест для радости твоей! Князь Иван сразу остановился у окошка, толкнул оконницу рукой, настежь окошко раскрыл. "Обсемьяниться?.. - запрыгало у него в голове. - И то, - уже усмехнулся он, - царский окольничий, дукс Иван. Вон она, Москва, за деревьями гудит; сколько девок красных цветет на Москве в теремах, по хоромам тайным!.." И князь Иван обернулся к Куземке: - Сладились, говоришь? - Сладились, князь. - Ну и бери ее за себя, коли сладилось так. Куземке на лицо точно пал солнечный луч. Посветлел Кузьма, заухмылялся, на колени бухнулся перед князем Иваном. - Раб я тебе и детям твоим вековечный... Работу работать... службу служить... XXII. НЕИСТОВЫЙ ДЕНЬ "...Иконы - идолы, и церкви - кумирницы, и церковная служба - идольская служба. И пост не нужен, молитва не надобна: все это - человеческое измышление". Отрепьев почесал пером за ухом, потер рукою лоб, болевший у него с похмелья, и сделал на полях приписку: "Поесть каши с салом рыбьим. Как бы не объестися". Сквозь щели в оконном щите пробирался к Григорию в избушку ранний летний рассвет, и в горшке с песком стала меркнуть нагоревшая свеча. Григорий потушил свечку, снял щит и раскрыл окошко. На дворе было безлюдно и тихо, но слабый гул уже поднимался над Москвой, разрастаясь и ширясь, подкатываясь и к хворостининскому двору на Чертолье. Москва нынче поднялась до зари вся. А князь Иван с пожалованным в стремянные Куземкой - те уехали еще за два дня в Коломенское, царю Димитрию навстречу. Отрепьев достал с полки латку и ложку и принялся набивать себе рот холодною кашей. Он жевал, глядя на заигравшие на заре окна в княжеских хоромах, прислушиваясь к трезвону, который уже широко катился над Москвой. Из поварни вышла на крыльцо стряпея Антонидка. Она прошла по двору к дьяконовой избушке и поставила ему на подоконник теплую от парного молока кринку. Дьякон отпил с полкринки, вытер рукою ус, омоченный в молоке, смахнул с бороды застрявшие в ней крошки и молвил: - Раба божия Антонида! Сказано в писании: "И приведу вас к рекам, текущим медом и млеком". Для чего же, млеком меня напоив, медом пренебрегла ты? - Нетути, батюшка, меду больше. Который был мед, весь ты выкушал, а нового нетути... - Охте, - вздохнул Отрепьев, - нетути... Лихо мне с тобой, раба божия Антонида! Доколе, скажи, алкать мне? А?.. Ну, пойду... - молвил он, прихватил посошок и вышел на двор. - Пойду ужо... - повторил он, взглянув, как высоко в небе поднялось солнце. - Пойду, пойду, навстречу молодого царя пойду... "Се же-них гря-дет во по-лу-нощи..." Хо-хо!.. - И, сняв колок с калитки, он вышел на улицу. А улица полна была людей и нагретой солнцем пыли, вздымаемой сотнями ног. Всегда великолепное зрелище царского въезда в столицу манило к себе всех. И к Заречью шли, торопясь, мужчины, шли женщины, неся грудных младенцев на руках; даже ветхие старики и те ковыляли за реку, долбя клюшками дорогу. С Поварской привалила к мосту орда мастеров кухонных, хлебников и пирожников, блинников и Калашников, судомоев и водовозов. Из ямских слобод* подходили ямщики с государевыми казенными клеймами на рукавах: у кого волк, у кого слон, у кого олень рогатый. Казалось, весь народ московский двинулся с места и потянулся к Серпуховским воротам: ибо были здесь мастера серебряного, золотого и алмазного дела, пушечные и колокольные литейщики, каменщики и оружейники, и мастера портные - кафтанники, шубники, сермяжники, - несметное множество всякого люда, покинувшего в этот день свои мастерские избушки и неудержимой рекой уносившегося вперед по Серпуховской дороге, меж веселых рощ и зеленых полей. (* Ямская слобода - пригородный поселок, в котором жили ямщики.) Миновав заставу, верст с пять пройдя в толчее и пыли, под жарким солнцем, Отрепьев свернул в сторону к купе деревьев, где стояла высокая женщина с мальчиком светлокудрым. Отрепьев сел под деревом, снял колпак с головы и потер темя, которое все еще ныло у него со вчерашнего дня. "Было б тебе вина в пиво не лити, - стал корить сам себя Отрепьев. - Ох, Григорий, ох, окаянный! Дьяволов ты союз!" - А что, батька, - прервала его раздумье женщина, стоявшая с мальчиком подле, - долго ль еще царя ждать? Как ты скажешь? Заждалась я тут со вторых петухов. - Вишь ты, ранняя какая! - откликнулся Отрепьев, взглянув на женщину и на мальчика, в котором просквозило что-то знакомое чернецу, словно видал он уже его однажды. - И как это тебя сторожа решеточные после полуночи пропустили? - Отбилась я от решеточных... И то, чуть не пропала голова моя... Отбилась кое-как... - А для чего собралась в такую рань, со вторых петухов? - Государя моего встречать собралась я, Феликс Акентьич свет... - Постой, постой... Это кой же Феликс?.. Шляхта?.. - Шляхта ж. Ратный человек. Ходила я недавно на хворостининский двор на Чертолье, к князю Ивану... Слыхал, может, князя Ивана?.. Сказал мне князь Иван: едет, едет Феликс Акентьич свет мой, с царем едет государь мой, с людьми польскими в одной хоругви... "Потерпи, - сказал, - Анница, дня с четыре... Приедет ужо..." - Так, так, - почесал задумчиво бороду свою Отрепьев. - Вишь ты какая!.. А паренек сей, что ж он?.. - Сыночек мой! - погладила Анница мальчика по голове. - Василек. - От пана панич? - спросил строго Отрепьев. - От пана ж. - Как же ты!.. Да знаешь ты!.. Латынец он!.. - И Отрепьев даже посошком своим потряс в негодовании. - Что будешь делать? - развела руками Анница, заторопилась, накрыла шапочкой голову ребенку, посадила его себе на плечи. - Пойду... Еще пойду дале государю моему навстречу. Авось едет он, государь мой... И она зашагала к дороге, высокая, большая, с Васильком на плечах, которого придерживала за босые его ножонки. А по дороге по-прежнему пылили люди, кони, возки, обитые сукном, и убранные бархатом и парчою колымаги. Но вот стала раздаваться толпа: взад-вперед, колотя плетками в подвязанные к седлам бубны, понеслись гонцы, из-за леса раскатами далекого грома возвестили о себе литавры. Народ отхлынул к обочинам дороги, пропуская иноземную конницу в серебряных доспехах, в белых перьях на меринах пятнистых. Анница взобралась на пригорок и, стоя там в стороне, все так же с ребенком на плечах, принялась искать глазами от ряда к ряду, от одной хоругви к другой. Но пана Феликса не было ни среди мечников, проплывавших мимо с поднятыми кверху значками на копьях, ни меж рейтаров, сжимавших в одной руке обтянутую бархатом алебарду, а другою придерживавших вместе с поводьями короткую пищаль. За иноземцами нескончаемой чередой потянулись пешие стрельцы, утопая в песке и застревая в глубоких выбоинах, тащилась вызолоченная колесница с огромным бубном, в который шедшие по сторонам люди били красными колотушками; с образами и книгами выступало в праздничных ризах великое множество попов. И хоть латынник был пан Феликс, это хорошо помнила Анница, да по бабьей ли глупости, а она высматривала его и промеж православных попов и даже среди несших зажженные подсвечники патриарших свеченосцев. Но Феликса Акентьича не было и тут. Не было его и подле князя Ивана и подле прочих приближенных молодого царя, перед которым распростерся ниц по краям дороги народ, все, кроме Анницы, застывшей на пригорке своем с ребенком на плечах, точно столб верстовой, будто дорожная веха. Ревели трубы, разрывались литавры с натуги, врезаясь в могучие всплески гомона и крика. - Здрав буди!.. - Буди здрав!.. - На многая лета буди здрав!.. - Помоги нам!.. - Полегчи!.. - Государь... - Го-го-го-о-о-ой!.. - Ой, ноженьки мои зашлись... - Не давите!.. О-ой!.. - Кису срезал, злодей!.. Ой, родимцы мои! Алтынец две деньги в кисе!.. - Кто срезал? - Ты срезал! - Я? - Ты! - Не было этого, девка... С меня с самого кошель содрали в прошлом еще году, в рябой это было четверг, после сухого дождя... - Не забаивай меня, злодей!.. Вороти кису!.. Алтынец две деньги в кисе... Родимцы мои!.. Срезал кису... - Кто срезал? - Ты срезал, злодей! Народ поднимался с колен, бежал полем вслед за царем, дивуясь на невиданное богатство его златотканых одежд, на радужные переливы его жемчужного ожерелья, на каракового карабаира несметной цены, словно плясавшего под ликующим всадником. Оглохшие от пушек, от трезвона и грохота, ослепленные солнцем и зноем нестерпимым, всем этим блеском, всею чрезвычайностью долгожданного дня, люди ринулись теперь обратно к городу, крича, падая по пути, давя ногами один другого. Но Анница не тронулась с места. Она стояла по-прежнему на пригорке, и хоть измаялась она, но не пропустила еще ни одного человека из всех, кто предшествовал царю либо сопровождал его в преславный царствующий, в многожеланный город в неистовый этот день. Уже и казаки с луками за спиной и копьями длинными протрусили мимо Анницы огромною говорливою ватагой, а за казаками - снова облако пыли, и едет в том облаке на белом коне, в белой епанче... - Государь мой!.. - вскричала Анница, бросившись с пригорка. - Феликс Акентьич!.. Свет!.. Пан Феликс вздрогнул, повернулся к Аннице, натопорщил усы, сверкнул глазами грозно и продолжал путь свой верхом на волошском скакуне, впереди польских латников, грянувших вместе с тромбонами и свирелями: Гей, поляк мой любый!.. И Анница, светясь и торжествуя, пошла с Васильком на плечах полем, вдоль дороги, шагая размеренно и плавно, большими шагами, не отставая от пана Феликса, не замечая грозных взглядов, ко