ю-быструю речь. - Кузьма! - крикнул князь Иван Куземке, лившему в шипящее угодье один ушат воды за другим. - Я, Иван Андреевич, - откликнулся Куземка из темноты. - Какое стенание страшное!.. Откуда шум этот?.. - Девка тут лежит в поварне хворая. Помирает али бес ее томит?.. Надобно ее шептанием взять, да вишь день нынче какой... Я ужо завтра, Иван Андреевич, сбегаю за Арефой-колдуном. - Сбегай, сбегай, - молвил князь Иван, не думая ужо, впрочем, ни о хворой девке, ни о колдуне Арефе. - Сбегай, - повторил он, не слыша и собственного своего голоса. - Город Парижский, - сказал он самому себе, пробираясь в свой покой полутемными сенями. - Король Генрик Четвертый... Надо пана Феликса расспросить... Он будто и тому королю служил. От слабости спотыкаясь, добрел князь Иван до лавки своей и стал снимать сапоги кое-как. Затихало на дворе после царского наезда. Птица, не перестававшая весь вечер бубнить, вдруг пресеклась и смолкла. Одна девка безвестная все еще не угомонилась под тулупом, и возле нее хлопотала сбившаяся с ног стряпея. XXVI. БЕЗВЕСТНАЯ ДЕВКА ПРИХОДИТ В СЕБЯ Арефа пришел на другой день, увешанный, как всегда, волшебными камушками, чудотворными стрелками, медвежьими зубами. Наколдованные "снаряды" были и в сумке у Арефы, ибо мужик этот считался великим чародеем, умел якобы гадать на бобах, оберегать росным ладаном женихов и невест от лихого глаза и говорить стихами, отчего могла, по его уверению, приключиться у того либо у другого человека сердечная скорбь. Колдун, вороживший еще старому князю про болезнь либо поход, рассказывал, будто вышел он, Арефа, по прозвищу Тряси-Солома, из Дикой Лопи - страны лютых волхвов - в незапамятные времена. И что лет ему, Арефе, от роду триста четыре года. Но, приведенный однажды к пытке, Арефа сознался, что родом он из Шуи, посадский человек, по ремеслу коновал. В наказание за его проделки Арефу били тогда, распластав на полу, а потом потащили на площадь, положили там на плаху и на брюхе сожгли найденную у него в кисе будто бы наколдованную книжечку, всю исписанную польскими буквами. Арефа уполз тогда с площади на карачках, виясь, как змей. Измятый и обожженный, он отлежался в старой мельнице на Яузе, брошенной с давних пор. Но скоро Арефа опять стал ходить по Москве, козлиной бородою трясти и морочить легковерных людей, которые охотно обращались к нему, потому что, по общему убеждению, никто не мог лучше Арефы узнать в животе болезнь, отчего она приключилась; никому не дано было так на солнце смотреть и угадывать по солнцу, кому что будет; никто не знал стихов таких, которыми говаривал Арефа, и от них якобы бывало добро. И теперь Антонидка, чуть заря занялась, пристала к Куземке бежать за Арефой, хоть к утру и без того стало легче девке, - может, не надо было Арефу вовсе кликать? Колдун пришел и за осьмину гороху взялся шептать над девкой и ворожить, чтоб была здорова, когда, как заявил он, после трех падших рос уйдут в землю три отпадшие силы, мучившие девку по жиле становой, по хребту-стояну, по кольчатым ребрам. И еще выговорила стряпея, дав надбавки немного, чтобы поворожил колдун про дальню сторону, про чернеца Григория и царскую опалу. Арефа, войдя в дверь, добыл уголек из печки и стал показывать свое искусство. Он раздул об уголек пук соломы и окурил девку, крепко спавшую в углу на лавке. Потом набрал у себя в кисе корешков каких-то... - К чему вы, корни, гожи, к тому будьте и гожи, - сказал он и стал совать корешки девке под нос. Девка заворочалась, забормотала, и тогда Арефа заговорил над нею стихами. Из горла его покатились смутные слова: про горючий камень, про костяной хребет, медвежью оторопь. Слова эти до смерти напугали Антонидку, которая уж и не рада была, что связалась с Арефой. - Сухо дерево, завтра пятница, тьфу-тьфу-тьфу, - стала отплевываться она, не выдержав Арефиных стихов и лютого его чародейства. Но Арефа кончил. Девка спала, укрытая тулупом, бормоча временами во сне, фыркая от дыма, напущенного Арефой на всю поварню. Тогда Арефа спросил водицы и стал ворожить про чернеца, и про чужбину, и про опалу. Вместе с Антонидкою склонился колдун над бадейкой, и, в то время как стряпея не видела в бадье ничего, кроме прозрачной воды, Арефа будто бы разглядел там дороги и гати, струги на воде, корабельные пристани у берегов и в чистом поле зеленый дуб. - В чистом поле, во широком раздолье, - заговорил Арефа, - стоит дуб зеленый. Он от ветра не шатнется, от грозы не ворохнется, с места не подается. Антонидка склонилась еще ниже, и вдруг показалось ей, что видит она - черное что-то чернеет в посудине на дне. Но Арефе - на то он и почитался колдуном - было будто бы лучше видно; он дунул на воду и заговорил опять: - Ехал полем черный человек, лико смутно, сердце черно. Доехал до дуба, тут ему любо, стал - стоит, от ветра не шатнется, с грозы не ворохнется, с места не подается. Арефа подошел к печке, нагреб там горсть золы и швырнул в бадейку. - Шла полем баба худа, - продолжал он, вглядываясь в замутненную воду, - желты печенки, зелена руда, руки - что плети, в ладонях огонь, дошла до дуба, тут ей любо, стала - стоит, дунет-подунет, в ладони фырчит: "Я баба Опала, к тебе мне и надо". Антонидка побелела от испуга, стала опять шептать "сухо дерево", но Арефа не ведал страха. - В чистом поле, во широком раздолье - черный человек, - повысил он голос: - стоит не шатнется, не ворохнется, искру не топчет, губою не шопчет... А я, раб божий, в его место, проговорю честно: "Чего пристала, баба Опала, к ретивому сердцу, к голосной гортани?.. Ступай себе дале по сырой земле на холодной заре на мхи, на болоты, на топкие ржавцы, где ветры веют, где солнце не греет. И я бы, черный человек, имел лико светло, сердце легко от людей и от зверей, от государевых очей, от бояр и воевод, от приказничьих затей и отг духовных властей". Аминь! Стряпейка сидела ни жива, ни мертва. Арефа кончил заговор, встал, прихватил свой горох и пошел двором, жуя печеную луковицу. На лавке под тулупом проснулась хворая девка, попробовала сесть, но опять упала на подушку. - Ой, - простонала она и глаза закрыла. - Где ж это я, милые? Куда замчали меня, сироту? - Девонька! - встрепенулась Антонидка и подбежала к лавке. - В память пришла! Ох, Арефушко, благодетель! То Арефий Аксеныч беса из тебя выкурил! Девка открыла глаза широко: - Беса?.. Я чай, бесновата не была николи. - Ой, девонька, была! - всплеснула руками Антонидка. - Была, была, что ты! Вопила ты и в день, вопила и в ночь, козою блекотала, филином гигикала, кошкою мяукала. Ну, да не о том теперь. Чья ты, девонька?.. Мне и неведомо, как тебя звать. - Звать?.. - еле откликнулась та. - Аксеньей звать. - А чья же ты, Аксеньюшка? - продолжала допытываться Антонидка. - Род-племя твое, где? С какой ты стороны? - Не помню, - прошептала девка и повернулась к стене. - Ой, ой, - стала сокрушаться Антонидка, - как испортили девку! С памяти сбили, не упомнит ничего. Куды ж теперь с тобой, Аксеньюшка-сирота? Ну, полежи, полежи, отлежись, авось сыщется твой род-племя либо сама в память сполна придешь... Девка не отвечала. "Спит", - подумала Антонидка, не замечая дрожи, которая охватила Аксенью по плечам, не видя и слез, омочивших девке все лицо. - Уснула, - молвила Антонидка чуть слышно и пошла в сени, стараясь не шарпать босыми пятками по глиняному полу. XXVII. НЕ ПО ПОРОДЕ, А ПО РАЗУМУ... Дни стояли погожие; весна развернулась во всю свою ширь; точно стеклянные колокольчики, чуть слышно звенели жаворонки над Кремлем, в бирюзовой выси небесного свода. Князь Иван стоял в парчовом кафтане на дворцовом крыльце, прислушиваясь к шуму, надвигавшемуся от колокольни Ивана Великого. Но перед самым дворцом было тихо; стрельцы выстроились за воротами, а по двору растянулись копейщики в своих нарядных бархатных епанчах. Иноземцы стояли молча, недвижимо, как и аист, застывший на одной ноге тут же, на сломанной березе, в разлапистом гнезде. "Эва! - подумал князь Иван. - Срубить надобно дерево это, оттого что ветхо. Стоять ему тут непригоже". И неведомо почему снова вспомнил безвестную девку, которая по целым дням сидела теперь на хворостининском дворе у поварни и чистила толченым кирпичом то ступу медную, то оловянное блюдо, то муравленный кувшин. Откуда взялась она, бледная, темноокая, с черными трубчатыми косами, с дуговидными бровями? Куземка говорит - нашли на росстанях, память будто у нее отбило, не помнит ничего девка, только и знает, что Аксенья, а чья, того не упомнит. Но тут князь Иван подобрался сразу, согнал с себя всякие мысли о девке Аксенье, объявившейся у него на дворе, и глянул в красные ворота, которые стали расходиться надвое, когда приворотный сторож вынул из медной скобы резной столб. За воротами вспыхнули малиновые стрелецкие кафтаны, перехваченные каждый широким белым тесмяком. Из-за угла вмиг вынеслась на широкую улицу станица всадников на чубарых конях и засверкала под утренним солнцем шлемами, латами, конскими копытами в серебре, гулко колотившими по брусовому настилу мостовой. А впереди в белой шелковой шубе на персидском иноходце - краснолицый старик. Сива островатая бородка, на толстой шее - золотая цепь... Это, видно, и есть отец царской невесты, сандомирский воевода пан Юрий Мнишек из Великих Кончиц в Польше, староста самборский и меденицкий? Так и есть. Всадники подъехали к воротам, но в ворота не въехали. Все сошли с коней и пошли, как того требовал обычай, по царскому двору пешком. И впереди - опять пан Юрий, низенький, тучный и быстрый, кивнувший своим спутникам на аиста, расхлопавшегося крыльями в своем гнезде. Пан Юрий молвил что-то, чего не расслышал князь Иван, и рассмеялся хрипло. Потом стал медленно, задыхаясь и останавливаясь, подниматься на крыльцо. "А шапки что же, видно, с волосьями у поляков срослись? - подумал князь Иван. - Невежи!.. Чать, в Кремль-город приехали; не на кабаке, чать..." Но пора было, по наказу, приветить гостя, и князь Иван начал спускаться по лестнице ему навстречу. Крайний шел, держа шапку в левой руке, и крестовидный шрам, едва затянутый розовой кожицей, распластался у него на лбу, как большой паук. Не дойдя до пана Юрия, ступеньки за четыре, князь Иван стал. Остановился и воевода. Князь Иван поднес правую руку к груди, левую, в которой зажата была шапка, отвел в сторону и поклонился нареченному тестю государеву низко. Мешая с шипящею польскою речью звонкую латынь и распевные русские слова, спросил крайчий воеводу о его здоровье и о здоровье дочери его, государыни Марины Юрьевны, о том, скоро ли будет к Москве ее милость, к радости великого государя и непобедимого цесаря Димитрия Ивановича всея Руси. Воевода Мнишек стоял, разведя свои короткие ноги, выкатив голубые глаза из-под толстых век, приложив к уху ладонь, задрав кверху ястребиный нос. При имени государя он снял наконец шапку с головы и поправил припухшими пальцами крутую щетину на висках. Он прохрипел князю Ивану что-то в ответ, кивнул ему едва, нагло нахлобучил на голову свою бобровую шапку с шелковым четырехугольным верхом и сдвинул ее чуть набекрень. Князь Иван повернулся и, не покрывая головы, повел воеводу за собой. Мнишек не торопился... То и дело останавливался князь Иван, поджидая воеводу, который озирался кругом, словно прикидывал, во что стал Димитрию новый его дворец, выстроенный на фряжский лад. Уже без счету денег вытянул пан Юрий Мнишек у не в меру щедрого царя; и еще большего мог ждать он, когда Марина станет царицей московской. Богата была страна, куда вез пан Юрий свою дочь; необозримы будут теперь поместья Мнишков и всей родни их - Тарлов и Вишневецких; в двух государствах станут они все владеть городами и землями и работниками даровыми; польскими шляхтичами и московскими боярами будут они впредь себя титуловать... И чем-то похожим на улыбку перекосилось лицо у старого волка. Но тут князь Иван, дойдя до сеней, передал его Басманову, а сам сел на лавку отдохнуть от долгого стояния на крыльце. А двор тем временем стал полниться шумом. Оставив коней далеко от дворца, вошла в ворота сотня гусар воеводиных в белых магерках*, с гербами на рукавах, с орлиными крыльями, притороченными к спинам. На конях гусары эти выглядели подлинно орлами, а теперь только смешно петушились они, задевая сосед соседа болтавшимися за спиною надыбленными перьями. Но, не глядя на гусар, раскричалась на дворе толпа стольников, и, как всегда из-за ничего, пошли у них попреки происхождением и делами далеких предков. Они стали обзывать друг друга холопами, псарями, шутами турецкими, сынчишками боярскими, мужиками пашенными. (* Магерка - валяная шапочка, одна тулья без полей.) - Батька твой лаптем подавился! - орал на весь двор молодец в порыжевшей ферезее*. - Гляди, и тебе будет - таракана съешь. (* Ферезея, или ферязь, - верхняя очень длинная (почти до лодыжек) одежда без талин и воротника, с длинными, суживающимися книзу рукавами.) - Хвост ты собачий! - гаркнул другой в ответ ферезее. - Я твою старину доподлинно знаю. Вся ваша братия по правежам перемыкана из-за шести алтын! - То так, тараканушка тараканщик, - начала готовиться к бою ферезея. - Я тебе и без шести алтын шесть раз голову скушу. Это тебе не ребячьи потешки. - И ферезея стала поплевывать себе на руки и разминать кулаки. Стольники, дворяне, прочие люди, сколько их было на дворе, разделились надвое и пошли стенка на стенку. Шум поднялся такой, что даже аист не выдержал, защелкал клювом, снялся с места и полетел через двор. Но из караульной избы уже бежал стрелецкий полусотник с полусотней своей, а на крыльцо из дворцовых покоев выскочил Масальский-Рубец. - Псы скаредные! - крикнул он стольникам, барахтавшимся в руках стрельцов. - Изменники! Затеяли драку в каком месте, в какой час! Будет вам ужо от Оськи-палача! - Не спустил бы я такой порухи чести моей и тебе, князь Василий Михайлович, - молвил окровавленный человек, которого стрельцы подтащили к дворцовому крыльцу. - Микола Коломаров батюшку моего бесчестил и всю нашу породу называл собачьей, а меня, государева стольника, нехорошо лаял и сказал - мужик-де и псарь, тараканом тебе подавиться. - Пуще ты псаря, таракана гнусней, оттого что дурак! - топнул ногою Рубец. - Хотя бы умереть, не спущу сынчишке боярскому!.. - завопил, забарахтался в руках стрельцов приведенный к крыльцу драчун. - Вкиньте его в тюрьму, стрельцы, - процедил сквозь зубы Рубец. - А коль он вздумает шуметь, вбейте ему в глотку кляп. И других також: по тюрьмам раскидайте. И он стал подниматься наверх, кусая себе губы от гнева и стыда. - Видал? - молвил он князю Ивану, вышедшему из сеней на крыльцо. - Ну, гляди, гляди-наглядись... А еще называются стольники!.. Они вошли вместе в сени и остановились в дверях, обернулись на не прекратившийся еще шум, стали глядеть, как стрельцы гоняются по двору за стольниками, кинувшимися врассыпную. - То правда, - молвил задумчиво князь Иван. - Не по породе, а по разуму и по делам надо жаловать на боярство, и на воеводство, и на стольничество... - То так, Иван Андреевич, - согласился Рубец. - То так. Двор опустел. Разбежались стольники. Остался только один, стоявший все время в стороне, под окнами дворца. Он огляделся, расправил плечи, тряхнул головой и пошел к воротам. - Стой! - окликнул его с крыльца Рубец. - Кто таков? - Стольник государев, - ответил тот и снова повел богатырскими плечами, точно тесен ему был кафтан на плечах. - Знаю, что стольник, не боярин думный. Прозванье твое как? Стольник оглядел Рубца с головы до ног, с ног до головы и молвил: - Князь Димитрий княж Михайлов сын Пожарский. И зашагал к воротам, держа одну руку за поясом, широко размахивая другой. - Эй, стольник! - крикнул ему Рубец. Но стольник был уже за воротами и шагал по улице. XXVIII. ВСЕ ОБОШЛОСЬ Пан Юрий Мнишек пробыл у царя с час. Старику ломило поясницу с дороги, и он отъехал на свое подворье, окруженный чванливыми приспешниками, сопровождаемый гусарами своими в белых, расшитых серебром магерках. А князю Ивану еще предстояло в тот день следовать за государем в Вознесенский монастырь, куда поехал Димитрий навестить вдовую царицу, великую инокиню Марфу Федоровну. Только под вечер вышел князь Иван за дворцовые ворота, где весь день прождал его с оседланными конями Кузьма. За долгий день и кони застоялись, и Куземка измаялся, и князь Иван притомился. Все они рады были пуститься по обезлюдевшим улицам мимо запертых лавок на Чертолье, домой. Подъехав ко двору своему, князь Иван услышал говор за тыном, протяжную речь нараспев, восклицания и вздохи. И, поднявшись в стременах, князь Иван увидел в щель: в глубине двора, у поварни, сидит на бочечке Аксенья; а вокруг Аксеньи расселась вся княжеская челядь - дворники и работники, Антонидка-стряпея, бабы-курятницы и бабы-портомои. Аксенья раскачивается, поет, бабы ахают, мужики слушают и диву даются. - Что такое?.. - молвил князь Иван в недоумении, но тут Куземка захлопал плеткой в ворота. - Гей-гей, отворяй, не мешка-ай! - стал он кричать, принявшись выстукивать и рукоятью плетки в тесовые створы. И князь Иван приметил, стоя в стременах, как вскочили его челядинцы с земли, как бросились они к своим избам сразу, Аксенья в поварню вошла, Антонидка вслед за нею и бочечку туда вкатила. Только конюх Ждан и затопал к воротам отворять их хозяину-князю. На дворе было пусто. Издали пялились в голубые сумерки тусклыми своими бельмами окошки избушек, затянутые бычьим пузырем. Князь Иван спешился и пошел уже наторенною в пробившейся траве дорожкою к хоромам. Не зажигая огня, присел он в покое своем у раскрытого окошка и увидел, что снова сбредаются к поварне мужики, бабы идут, уточкой переваливается раздавшаяся Матренка, плетется за нею и Кузьма, дожевывая на ходу наскоро перехваченный кусок. И опять бочечку выкатила стряпея, и Аксенья на бочечку присела. Князь Иван поднялся с места и, не замеченный никем, вышел на крыльцо. Первые квакухи, видимо, только пробовали голоса на озерках за Чертольем. Бесшумно, тише шагов кошачьих, пропархивала временами мимо летучая мышь. Снизу явственно слышен был голос - женский, грудной, певучий: - Великая же река Обь устьем пала в море-океан. А Русская земля осталася позади, и не видать ему Руси за Каменем-горой. И встосковалось его сердце по Русской земле. "Боже, говорит, милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше Русской земли в целом свете не видал". Князь Иван напряг глаза, вгляделся: да, это девка Аксенья говорит... Кому же, кроме девки этой? Не водилось на хворостининском дворе бахарей досель. А девка и дальше - раскачивается на бочечке, не говорит - поет: - С вечера выпадала порошица перва; укинулись долу синие снеги. И пошла из-за лесу поганая орда на сонных людей, на русские полки. Иоаникий вспрянул, сонный человек, выехал в поле во главе полка. А за кустиком, глянь, сидит стар-старичок, грибок-полевичок, пальчик сосет, бородку жует... "Уходи отсюдова, старый старик: скоро будет тут злая сечь". А старичок сидит на земле, говорит: "Кто тебя может избежати, смертный час? Человече божий, бойся бога, стоит смерть у порога, труба и коса... А здесь сколько ни ликовать, да по смерти гроба не миновать". - "Гой ты, - говорит Иоаникий, - старый старик! Сколь горько человеку от правды твоей! Скажи ж мне, кто ты, старый человек?" И отвечает ему стар-старичок, грибок-полевичок: "Мы много по земле ходоки, мы много всем скорбям знатоки"... На дворе становилось темнее. Ветерок прошел по березам за конюшнями. Квакухи на озерках расквакались во всю свою мочь. Уже и не разобрать стало, что еще рассказывает Аксенья про Иоаникия и старичка-полевичка. "Чудно! - думал князь Иван, проходя к себе в покой. - Роду-племени своего не упомнит, а повести рассказывать куда как мастеровита. Что за притча такова?" Утром на другой день увидел князь Иван в окошко проходившего по двору Куземку. - Кузьма! - окликнул его князь Иван. - Гей, Куземка! Пришли мне девку ту, Аксенью; знаешь какую. - Добро, князь Иван Андреевич, - откликнулся со двора Куземка, - сейчас. И Куземка пошел в поварню, головой покачивая, размышляя, к чему понадобилась князю Ивану девка-чумичка: может, проведал князь Иван про россказни ее ночные; может, и сам захотел послушать что-нибудь из предивных ее повестей? Аксенья, как ни была бледна после болезни, а побледнела еще пуще, услыхав, что идти ей сейчас к князю Ивану Андреевичу в хоромы. И Антонидка-стряпейка тоже перепугалась не на шутку, стала обнимать Аксенью и крестить. Но делать было нечего: ни ухорониться было Аксенье, ни сквозь землю провалиться, ни кошкой обернуться, ни птицей вознестись. И, набросив на плечи вычиненный плат свой, поднялась Аксенья в хоромы и столовою палатою вышла в князь-Иванов покой. Она вошла и стала у дверей, глянув на статного русобородого человека в расстегнутом бешмете, в шитой шелком тюбетейке, в мягких сапогах с медными бляшками по голенищам. А князь Иван подошел к ней близко и увидел на бледном лице алые губы, под сросшимися бровями черные глаза, все лицо ее разглядел, кожу ее, словно эмалью наведенную, всю красоту Аксеньи, не стертую горем, не порушенную бедой, не вытравленную болезнью. - Кто ты? - спросил князь Иван, не отрывая глаз от девки, которая стояла перед ним, прерывисто дыша, вскидывая ресницы свои вверх и вновь затеняя ими чуть порозовевшие от волнения скулы. - Аксенья, - ответила девка вздохнув. - Знаю, что Аксенья, - улыбнулся князь Иван. - А откуда ты, чья ты, какого отца дочерь? - Не знаю, - молвила чуть слышно Аксенья. - Вот так! - удивился князь Иван. - А откуда ты на росстани забрела, где до того была? - Не знаю, - ответила Аксенья еще тише. - Вчера под ночь что это ты разбаивала на дворе работникам моим? - А это так, - вспыхнула Аксенья. - Что вспомнилось... Что в голову взбрело... - Где ж это ты наслушалась повестей таких про Анику-воина и Русскую землю? - Не знаю, не помню, - опять потухла девка. Князь Иван пожал плечами, отошел к окну, взглянул на Аксенью со стороны и заметил из-под ветоши застиранной маленькие девичьи ноги, покрытые серой пылью. - Похитили, что ли, тебя люди лихие и кинули беспамятную на росстанях, или как? А сдается мне, что не простого ты роду, не холопа дочерь... - Не знаю, не знаю, - залепетала Аксенья, и слезы брызнули у нее из глаз, покатились по щекам, стали ниспадать ей на грудь, прикрытую коричневым потертым, по каймам посекшимся платом. Она выпростала руку из-под плата, чтобы слезы с глаз смахнуть, распахнула и вовсе плат и принялась обмахрившимся краем вытирать мокрое от слез лицо. - Чего ж ты плачешь? - шагнул к двери, подле которой стояла Аксенья, князь Иван. - Бог с тобой... Живи, как жила доселе, на дворе тут. Я чаю, найдется у нас дело и для тебя. Ступай. Чего уж!.. Князь Иван и рукой махнул, но тут блеснули ему круглые, как горошинки, исчерна-красные камушки на открывшейся из-под плата шее Аксеньи, драгоценные камни, кой-где принизанные к золотой цепочке. - Погоди! Что у тебя тут вот? Аксенья вскинула на князя Ивана заплаканные глаза. - Тут вот что? - коснулся князь Иван пальцем шеи Аксеньи. - Тут вот, - повторил он, потянув к себе цепочку, вытянув из пазухи Аксеньиной крест на цепочке этой, малый крестик нательный, выточенный из такого же, как и горошинки, исчерна-красного сверкающего камня. А к кресту каменному привешена на колечке золотая бляшка: орлик хвостатый с пониклыми крылышками, вокруг орлика начеканено - "Борис Феодорович всея Русин..." Дальше и не прочитал князь Иван. Волосы зашевелились у него под тюбетейкой, пот проступил на лбу около зажившего рубца. - Постой, - молвил князь Иван глухо. - Тебя как звать? Аксеньей?.. Постой... Он выронил из рук своих Аксеньин крест, подошел к столу и вытер платком лоб. - Ступай, - молвил он не оборачиваясь. - Иди. Ни о чем не догадываясь, пошла обратно Аксенья, убирая по дороге за пазуху крест, кутая в плат свой шею и грудь. И в поварне поведала она Антонидке, что все у нее обошлось, что не сделал ей никакого лиха сердобольный князь. XXIX. ПОДЕЛОМ! А князь тем временем метался по комнате, сдергивал с себя тюбетейку и, помявши ее в руках, останавливался где попало, чтобы снова наладить свою пеструю шапочку на макушку себе. "Ой, как же? Что же это? - вихрем проносилось в голове у него. - Царевна Аксенья, царь-Борисова дочь! В доме у меня, здесь! Тут вот стояла она..." Туман. Весь покой словно в тумане. Вот ее лицо за пологом тумана; из-под плата выбилась черная прядь... Вот стройные руки царевны, вот крохотные ее ноги, вся ее поруганная краса. "Нет, нет, прочь! - попятился князь Иван, словно в комнате перед ним и впрямь стояла Аксенья, о красоте которой слагали песни в народе. - Прочь! Соблазн это... колдовство... Надо скакать во дворец не медля. Надобно кликнуть Кузьму. Ведь государственное это дело, тайное, страшное..." Князь Иван опустился на лавку, бледный, изнемогший. Глядит - рассеялся туман, в комнате прозрачно, открыто окно, ветер за окном играет листвой. И князь Иван приклонился к столу и стал быстро водить пером по бумаге, исписывая один листок за другим. Потом, прочитав написанное, изодрал все листки, Куземку кликнул и принялся опять расспрашивать стремянного своего про девку Аксенью, точно с неба упавшую на росстани и привезенную Куземкой же на хворостининский двор. Куземка говорил, что знал и что уже ведомо было и князю Ивану. А коль до повестей девкиных, то верно: совсем с разума сбились княжеские челядинцы - их хлебом не корми, вином не потчуй, только дай послушать про Анику-воина, про рыцаря златых ключей, про Париж и Вену. И откудова только берется это у девки простой! Повестушек и историй, бывальщин и сказок, заплачек и песен... Про Русскую землю самому Куземке довелось прослушать трижды, а Кузьма готов сейчас прослушать то же хотя бы и в четвертый раз. Князь Иван отпустил Куземку и снова склонился к бумаге. Он писал, марал, драл написанное в клочки и наконец все же справился с грамоткой, которую слал "оружнику изрядному, врагов победителю храброму, в государстве честью почтенному, думному дворянину и воеводе Петру Феодоровнчу Басманову". Куземке и отоспаться не дали после обеда в этот день. Стал торопить Кузьму князь Иван - поскорей седлать, ехать во дворец государев, спросить там Петра Федоровича и отдать грамотку боярину в собственные руки. Да по дороге остерегаться - не обронить бы грамотки как-нибудь. Куземка обернул грамотку тряпкой, упрятал сверточек себе в колпак и натянул колпак на голову, укрыв им и уши и глаза. И вынесся Куземка со двора на улицу, стал виться по переулкам, запрокидывая лицо, поглядывая из-под нахлобученного колпака на выныривавшую из-за поворотов Ивановскую колокольню в Кремле. Но, не доезжая Чертольских ворот, подле часовни на распутье, Куземка сдержал коня. Двери часовни были раскрыты настежь, в темной глубине ее теплились свечи, гроб был открыт, и с седла своего увидел Куземка девичий лик в золоте волос и в бумажном венчике на восковом челе. Вместе с синим дымком, что вился из кадила, шел наружу и звонкий голос, повторявший нараспев слова заупокойной молитвы. У Куземки сжалось сердце от того, что увидел он здесь, от красоты человеческой, положенной в гроб. Осторожно снял Куземка с головы колпак свой, перекрестился и застыл в седле, но вдруг вздрогнул он, услышав позади себя блеяние козы, нелепое, неуместное, никак не идущее к печальному обряду в часовне: "Бэ-бэ-бэ-бэ... Мэ-мэ-мэ-мэ..." Куземка обернулся и увидел стаю пахолят - прислужников панских, безусых пареньков в цветных кунтушиках и польских шапках. Разместились пахолята вдоль плетня против часовни, казали языки и скалили зубы, пересмешничали и кривлялись. Они уже не только блекотали по-козьему, а кто как горазд тявкали, выли, мяукали, ржали по-лошадиному, ревели по-бычьи. Древний старик в посконном армячке выглянул из часовни; он замахал руками на пахолят, нагло глумившихся над русским обрядом, и пошел на них, ничего не видя сразу на свету, спотыкаясь на исчахших своих ногах. А пахолята стали метать в него камушки, и дед застрял посреди дороги, не зная, куда оборотиться, не понимая, откуда такая напасть. Но Куземка понял, и расправа у него была коротка. Не говоря ни слова, он рванул поводья так, что кобылка его, как змеей ужаленная, хватила с места и одним прыжком подскочила к плетню. Здесь Куземка ляпнул вдоль плетня шелепугоц своей, взвыли пахолята хором, мигом через плетень перекинулись и рассыпались меж деревьев. - Поделом вам, пащенки! - крикнул им Куземка, но спохватился, вспомнив про письмо в колпаке у себя, бережно натянул колпак на голову и припустил во весь опор к Кремлю. XXX. ЧЕРНЫЙ ВОЗОК И ЗОЛОТАЯ КАРЕТА Куземка вернулся домой спустя час. А спустя еще час подкатил к Хворостининским воротам черный, ничем не приметный возок. И вышла из возка этого старица, а за ней полезли два мужика ярыжных, вошли они все трое в калитку, перемолвились со случившимся тут конюхом Жданом, погрозились псам дворовым и по тропке прошли прямо в поварню. Аксенья с Антонидкою стояли спиною к дверям, раскрытым настежь: Антонидка прополаскивала в лохани тарелки и ложки с обеда, Аксенья вытирала их перекинутым через плечо полотенцем. И обе обернулись сразу, когда тень пала на пол от людей, загородивших двери. Завидя старицу, Аксенья опустила руки, и оловянная тарелка, выскользнув из пальцев, завертелась по глиняному полу. И сама Аксенья опустилась в ужасе на пол и стала отползать от старицы, а старица, постукивая клюкою, наступала на Аксенью и приговаривала: - Царевна!.. Аксенья Борисовна!.. Куды забрела... Дитятко родное... Уйдем отсюда!.. Уйдем... Негоже тут... Непригоже тебе быть здесь... Но Аксенья все ползла по глиняному полу, по желтоватому праху, пока не забилась в угол и податься ей дальше некуда стало. Тогда она прокричала пронзительно и долго: - А-а-а-а!.. И вслед за ней закричала Антонидка, заметалась по поварне, кинулась к дверям... Но мужики ярыжные сбили стряпейку с ног и, оглушенную ударом, сунули за печь. А старица, подобравшись к Аксенье вплотную, топнула ногой, клюкою стукнула, слюною брызнула: - Замолчи, змея!.. Нишкни!.. А то я те в воду сейчас с каменем на шее! Аксенья умолкла, только глаза она раскрыла немыслимо широко и замерла без движения, без дыхания. Ярыжные подняли ее с полу и понесли к воротам, живую или мертвую, того не ведали они и до этого не было дела им. И, когда хлопнула за мужиками калитка, князь Иван выглянул в окошко. Он только и увидел что Куземку посреди двора с разинутым ртом да старицу в черной однорядке, семенившую к воротам. Тихо стало с той поры на хворостининском дворе. Днями солнце заливало нестерпимым светом пустое пространство между хоромами и житницей. По вечерам белесый пар с озерков подстилался к окошкам работников, пустым и мутным, как бельма слепого. И Антонидка, не стерпев тоски, кидалась на лавку в подушку и начинала выть и присказывать, повторяя слышанное не раз на рынках, от странников, от калик перехожих, от старух убогих: - Аксенья... царевна... малая птичка... белая перепелка... Но в поварню вбегал перепуганный Кузьма. Он зажимал рот Антонидке, он кричал на стряпейку, он увещевал ее: - Уймись, Антонида... не накличь себе лиха... Твойское ли то дело? Уж и куды нам те лихие царские дела! Антонидка перестала причитать, но выла еще подолгу тоненько и глухо в перовую свою подушку. И так прошло у них пять дней, а на шестой ясным утром подал Куземка князю Ивану оседланного бахмата, и князь Иван один, без стремянного своего, поехал со двора. Хоть и ранний был час, но людно было на улицах, а кое-где и протиснуться сквозь человеческие толпы не просто было князю Ивану. И только за Боровицкими воротами, уже в Кремле, дал всадник шпоры коню, чтобы хоть сколько-нибудь наверстать упущенное в уличной давке время. Площадка перед дворцом была пуста, только конюхов кучка держала под уздцы царского карабаира. Князь Иван, оставив бахмата своего за воротами, побежал к крыльцу, шарпая луженою шпорою по траве. Но Димитрий и сам уже спускался с крыльца. Он был одет сегодня просто: суконный емурлук и суконная же мурмолка*, только тесмяком бесценным опоясано было по стану. Лихо вскочил он в седло и на караковом карабаире своем двинулся к воротам. И карабаир тоже убран был немудро: ни обычных бубенчиков золотых, ни гремячих цепей, ни жемчужной кисти на шее. (* Емурлук - верхняя одежда, обычно надевавшаяся на случай ненастной погоды. Мурмолка - высокая шапка с плоской, кверху несколько суживающейся тульей из какой-нибудь материи и меховыми отворотами.) За воротами и князь Иван сел в седло и поехал рядом с Димитрием кривоколенными улками кремлевскими, то и дело перегороженными боярским ли двором, монастырским подворьем, либо приказной избой. Точно голубятни, лепились там одно к другому всякие прирубы, чердаки, заклети, звонарни. И солнце золотое, как шелковистой кисеей, окутало всю эту груду бревен и теса. За Неглинной речкой к Можайской дороге - опять толпы людей, и Димитрию с князем Иваном пришлось взять в объезд. Ямскими слободами выехали они к Дорогомилову и здесь стали за деревьями, не узнанные никем. А по дороге уже проносились в московскую сторону верховые, ударяя плетками в маленькие наседельные литавры, протягивая плетками же всякого встречного, кинувшегося прочь не слишком скоро. Стрельцы конные с луками и колчанами строились по дороге. На зеленом лугу разместились польские песенники - целая сотня голубых жупанов*; они-то и грянули, когда от Кунцева, еще издалека, пошли к городу на рысях гусары, сверкая на солнце золотыми драконами на булатных шлемах. И песня польских людей показалась знакомой князю Ивану. Да это пан Феликс наигрывал на хрустальной своей свирелке, припевая и притопывая: (* Жупан - род кафтана (в старинном польском костюме).) В каждом часе, в счастье, как и в несчастье, Я буду тебе верен. И заодно с песнею этой вспомнил князь Иван поросший лопухами двор пана Феликса, где не был князь Иван уже больше года; вспомнил и латынь, которую втолковывал когда-то в трухлявом "замке" своем мудролюбивому княжичу беспечальный шляхтич; и Анницу вспомнил князь Иван и Василька... Но тут Димитрий вцепился в рукав князю Ивану. Он был бледен, рыжекудрый царь, и пухлые губы алели на лице его еще ярче, а большая темная бородавка у правого глаза была словно насажена на желтоватую кожу. Князь Иван понял, отчего таким внутренним волнением охвачен Димитрий, от какой причины застыла на лице этом улыбка, странная и неподвижная, как у куклы-потешки. Уже прошли гайдуки* польские с флейтами своими, проехала тысяча человек московских людей и еще и еще люди и кони, когда, позванивая хрустальными подвесками, развевая по ветру ленты и перья, стала наплывать с гати на лугу огромная стекольчатая, вызолоченная по ребрам карета. Двенадцать серых жеребцов волокли это дивное диво на золотых колесах, обсаженное по кровле двуглавыми орлами, обитое внутри красным бархатом, устланное парчовыми подушками. Не для простого земного создания была, по-видимому, предназначена эта столь украшенная колесница. И впрямь: в карете сидела на троне затянутая в шелк Марина Мнишек, царская невеста, ястребиноносая, с миндалевидными глазами, в сквозном жемчужном венце поверх черных, гладко уложенных волос. (* Легко вооруженная пехота, состоявшая из наемных венгерцев на польской службе.) - Мариана! - крикнул Димитрий, поднявшись в стременах. Но за литаврами, в которые оглушительно заколотили в это время стоявшие неподалеку стрельцы, голос Димитрия показался даже князю Ивану сдавленным и слабым. - Не выдай себя как-нибудь, государь; хотел ты выехать к приезду ее милости государыни Марины Юрьевны тайно, - молвил князь Иван, не спуская глаз с проплывавшей мимо кареты, с Марины Юрьевны, нареченной царицы московской, с маленького арапчонка в зеленой чалме, который сидел в карете на подушке у ног Марины и забавлялся живой мартышкой на золотой цепочке. Марина сидела неподвижно на своем сиденье, покачиваясь только на кочках, прикусывая свои тонкие губы на слишком уж сильных толчках. Но вот проплыла карета, и Димитрий вздыбил коня своего и бросился в город. Князь Иван, мордуя своего бахмата зубчатою шпорою, еле поспевал за царским карабаиром. Не переводя духу, доскакали они до Неглинной речки, перемахнули мост... Но навстречу им из Кремля, из ворот Курятных, стала спускаться по узкому проезду тройка разномастных коней, тащивших за собой черный, ничем не приметный возок. Ямщик узнал царя в рыжекудром всаднике на караковом карабаире. Пуганый человек, битый и мятый за дело и без дела, ямщик коней своих остановил, шапку с головы содрал... И другой сидевший рядом с ямщиком мужик ярыжный тоже за шапку схватился... Из-за кожаной полсти в дверке возка выглянула в черной шапке старуха, за нею мелькнул чей-то бледный лик с черными, сросшимися на переносице бровями... И кто-то сразу закричал в возке, отшатнулась от дверки прочь старушонка, началась там у них приглушенная возня, и сквозь незадернутую полсть услышал князь Иван беззубое шипение: - Нишкни, змеена!.. Сейчас ярыжного кликну, он те камень на шею да в воду... в мгновение ока... Князь Иван наклонился было к дверке, чтобы разглядеть, что там творится такое, но набежавшие из подворотни стрельцы стали колотить бердышами и по коням и по вознице, даже мужику ярыжному перепало здесь заодно, и вся тройка рванулась вниз, с грохотом пролетела каменный мост, понеслась посадами за кирпичные стены, за бревенчатые городни царем Борисом ставленного Скородома. Далеко за Скородомом, в поле пустом, ямщик придержал расскакавшихся в пару и мыле коней и потер себе саднившую холку, взбухшую от стрельцовских ударов. И мужик ярыжиый тоже поднес руку к боку, куда боднул его с размаху бердышом стрелец. В возке было тихо, и кругом не было ни звука. Только колеса терлись о песок да где-то невидимо для глаз насвистывала малиновка, должно быть, в раскидистой раките, над прибитым к дереву образом Николы. XXXI. ТЕРЕДЕРИ-ТЕРЕДЕРИ Ямщика звали Микифорком, ярыжного - Яремой. Они сдружились поневоле, уже при самом выезде из Курятных ворот, когда кулаки и бердыши стрельцов обрушились на Микифорка, оглушили и Ярему, расчесали того и другого, не отличая ярыжного от возницы. У обоих пыли теперь кости невесть за что, и оба стали по очереди бегать в придорожные кабаки, ставленные в иных местах и здесь, по Дмитровской дороге. В возке было по-прежнему тихо; замерла Аксенья в темном углу; похрапывала старица, не замечая, что возок то и дело останавливается, топают куда-то в сторону обутые в лапти ноги, и речи мужиков на козлах становятся после этого занозистее и живее. - Ех, тередери-тередери, гужом тебе подавиться! - вскрикивал Микифорко, силясь разобрать перепутавшиеся вожжи. - Я тебе скажу, друг: сдается так - дело тут не просто... Ех, тередери-тередери!.. - Тередери да тередери, - откликнулся Ярема. - А чего не просто, ну-ка молви... Ась? Вот те и тередери. - Коли так, я тебе и скажу так, - выпустил Микифорко и вовсе вожжи из рук. - Хотят они молодую в монастыре постричь приневолею, насильно. Чай, слыхал, вопила каково, как в возок ее пихали?.. "Ах, постричися не хочу я..." Охти!.. - То так, Микифорко, - согласился Ярема. - Да я тебе скажу, только держись, гужом не давись, наземь не падай. Микифорко и впрямь вцепился рукою в облучок, уши навострил... - Жила она, вишь, молода, в Кремле, как бы в пленении, - дыхнул Ярема Микифорку в нос перегаром сивушным. - Жила ничего, да только невзлюбил ее тесть государев, сандомирский воевода пан Юрий Мнишка. Ну, и приступил он к государю, чтобы сбыть, значит, куда-нибудь подале. Тоже тут и Маринка приехала... латынской веры девка, одно слово - ведьма, обернется хоть чем. Вот и очаровала она лютыми чарами нашего государя, чтобы дал ей города в удел - Новгород Великий и город Псковский. И нам, выходит, русским людям, добра от Маринки от Мнишки не ждать. - Гужом подавиться! - вскричал Микифорко, потрясенный тем, что только что услышал. - Вконец погибнуть нам теперь, православным христианам, от еретицы такой! - Гужом ли подавиться, али от еретиков погибнуть, только христианской кончины нам не будет, - молвил уныло Ярема. - Чего и ждать, коли и великий государь у нас чернокнижник!* (* Колдун.) - Ой! - чуть не скатился Микифорко с козел под колеса. - Ой, Яремушко, статочное ли дело - чернокнижник? - Брел я утром по рынку промыслить на дорогу чего, - продолжал Ярема огорошивать Микифорка своими чрезвычайными вестями. - Добрел до калашного ряда, а тут - знакомец мой, Шуйских человек, Пятунькой кличут, И сказывал мне Пятунька этот: "Слыхал, говорит, государь у нас, Димитрий Иванович, чернокнижник? Потому-де, что звездочетные книги читал и астрономийского учения держится". И я ему на то: "Коли-де государь чернокнижник, то чему верить!" - Чему и верить! - согласился Микифорко и в предельном отчаянии размахнулся кулаком, волочившиеся по земле вожжи зацепил. - Ех, тередери тебя, стой! И Микифорко спрыгнул с козел, обежал вокруг возка и бросился к избе, над которой мотался на высокой жерди сена клок. Но, на беду, проснулась тут старица на своем матраце, сунула она голову в шапке за кожаную полсть, и засверкали у нее в глазах Микифоркины пятки, выкручивавшие все дальше от возка, все ближе к избе. Старица завопила, клюкой застучала: - Окаянный пес! Али не наказано тебе было, чтобы не пьянчевал проездом! Ужо погоди! Узнать тебе плетей за бражное воровство! И ярыжному с тобой... Оба вы воры. Микифорко повернул обратно к возку, но тут из-за угла избяного, из-под тына дворового, из кустов, ямок, даже из-под земли как будто, стали скакать какие-то калечки, безногие поползни, прихрамывающие раскоряки, и с ними здоровые мужики с котомами и орясинами, бродяги-пройдисветы. Накопилась их вмиг целая рать. Окружили они Микифорка, подобрались и к возку, стали горланить: - Гей, бояре, метай сюды рухлядь какую, нищей братье на пропитание! Знай выметывай, живо!.. Ярыжный на козлах хотел было им плетью погрозиться, даже стукнуть одного-другого по голове для острастки, но плети не было подле - видно, обронил ее ярыжный где-нибудь дорогой. - Стой, мужик! - окликнул ярыжного какой-то толстоголосый, с плоским лицом, с медной серьгою в ухе. - Чего ищешь, ладонями по облучку тяпаешь? Эку пылищу поднял! А старица тем временем из себя выходила от кручины и злости; она тыкала в калечек из-за полога клюкою, бранилась, плевалась: - Какую такую рухлядь, басурманы!.. Где тут вам бояре, грабители, святой веры Христовой отступники! Иноку-старицу ограбить долго ль, ан страшный суд на что? Воздается каждому по делам его на страшном суде. Но толстоголосый с медной серьгою в ухе, не оборачиваясь к старице, оставался подле ярыжного. - Из Москвы сегодня? - спросил он, нагнувшись, подняв валявшуюся под колесами плеть. - Сегодня, - ответил угрюмо ярыжный, разглядев плеть свою в руках толстоголосого бродяги. - До свадьбы государевой время долго ль? - продолжал расспрашивать толстоголосый. - А мне откуда ведомо это? - пожал ярыжный плечами. - Я на свадьбу ту не зван. Да и тебя, чать, такого не кликали. - Кто кликал, а кто и не кликал, - осклабился толстоголосый. - А хотя б и не кликали, я и незваный приду. Все мы отсель незваны будем. - Ну и выходит так: коли незваны, так хуже татаровей, - буркнул ярыжный, жалея о своей железной плети с булатными перьями на яблоке. - Выходит и так, - снова осклабился толстоголосый и, сунув плеть за пояс, пошел к кучке калечек, тормошивших Микифорка. Но что было с Микифорка взять? Не лапти ж, не армячок - дыру на дыре, не упрятанную за щеку полушку!.. Калечки и подтолкнули Микифорка под лопатки маленько, так что он на всех четырех дополз до возка; а тем временем уже и сундучишко, привязанный к запяткам, бродяги срезали, и возок, никем не задерживаемый, мог бы катить дальше своею дорогой. Но Микифорко пустился на хитрость. Он перебрал вожжи, тронулся как бы нехотя, шагом, отъехал саженей на двадцать да как гаркнул: - Ех, тередери-тередери!.. И припустил во весь опор подальше от лихого места. Но Микифорко мордовал своих разномастных меринков напрасно. Не к чему ему было вожжами дергать, кнутом вертеть, тередери кричать: калечкам и бродягам было не до него. Они дружно трудились над сундучком черничкиным, хлопали по нему палками, колотили камнями. Окованный жестью сундучок не поддавался, да и большому висячему замку было хоть что. Тогда подошел толстоголосый, ударил плетью по замку раз, ударил другой, замок остался цел, но скоба лопнула, откинулась крышка, и с десяток рук сразу потянулся в сундучок за черничкиным добром. И выпорхнула из сундучка насквозь проточенная молью преветхая шубейка на облезлых беличьих пупках; за ней пошли глиняные четки, две зеленые скляницы... И больше ничего не зацепили в сундучке шарпавшие там пальцы, ничего, кроме пыли столетней да раздавленных жужелиц. - Тьфу! - плюнул толстоголосый с досады, но вцепился в парня, разглядывавшего скляницы на свет. Толстоголосый выдернул у него обе скляницы из рук, мигом выбил затычки, понюхал - пахнет кислым, а чем таким, не понять. "Охочи старицы до винной скляницы", - вспомнил толстоголосый монастырскую поговорку и уже хотел, благословясь, попотчевать себя хмельным, но заметил - к горлышкам сосудов подвешено по ярлыку, на ярлыках чернилами что-то написано крюковато. Дед в ряске латаной, тершийся около, взялся прочитать. Пялился, пялился и вычитал. - "В сей склянице от святителя Антипы вода свята", - прочитал он на одном ярлыке; на другом: - "От Арефы Аксеныча вода наговорна". Толстоголосый чуть не заплакал от обиды. Постоял, носом посопел, встрепенулся: - Тьфу!.. Плюнул и прочь отошел. XXXII. ПОЛЯКИ В МОСКВЕ К Москве калечки подобрались перед вечером и покатились Сенною улицей и Мясницкой, предводимые плосколицым, толстоголосым верзилой и ватагою мужиков с пустыми котомками, с увесистыми дубинами. Прасолы, толкавшиеся у скотопригонного двора, только диву дались, увидев толпу бродяг, хромцов и вовсе безногих в таком несусветном числе. - Эй, голь перекатная, вшивы бояра! - окликнул их мясник в одубелой от крови рубахе. Но голь продолжала катиться по улице рекой, перекатилась через ручей по мосткам и двинулась к Покрову, что на Псковской горе. Калечки расползлись у Покрова и по погосту, мужики с котомками расселись у паперти, а толстоголосый побежал напротив и стукнулся к Василию Ивановичу Шуйскому в ворота. В калитку высунулся не человек - волкодав какой-то с поросшим бурою шерстью лицом, в полушубке, вывернутом наизнанку. Едва глянул он на толстоголосого - и зажглись у него очи под взъерошенными бровями: - Привел? - Привел, - осклабился толстоголосый. - Сколько их? - К тремстам доступит. - Отчего ж так мало? Рядился нагнать с тысячу нищебродов. Пес ты, Прохор! - Оттого, Пятунька, что больше в тех местах не живет, - ответил толстоголосый. - Всех снял - с кабаков, с сеней церковных, с речных перевозов... Кабы время больше, больше б и привел. - Пес ты, Прохор, - повторил поросший шерстью мужик. - Сколько раз говорил тебе, что пес! Ну, ступай до поры. - А-а, - замялся толстоголосый, простер руку, пошевелил пальцами, - денег сколько-нибудь... Хотя б алтынец. Да хлеба там, мяса, питья какого, по уговору... - Ступай, Прохор, и жди, не докучай... А то докуки от тебя побольше дела. Будет тебе все по уговору. С этими словами волкодав сунулся обратно в калитку и цепью воротною зазвякал. Толстоголосый поплелся прочь улицей, непривычно людной, хотя уже время было сторожам приняться решетки громоздить, на ночь глядя. Но по Китай-городу все еще скрипели возы; иноземные купчины, вступившие в Москву вслед за Мариной Мнишковной, развозили по гостиным дворам товары; наехавшая вместе с Мариной шляхта сразу, по-видимому, почувствовала себя в Москве, как в своем государстве, и носилась по улицам на турецких скакунах нагло, с гиком, свистом и смехом. Одна такая ватага, вынесшись из-за угла, чуть не смяла князя Ивана, возвращавшегося на Чертолье. Он ехал шагом, вспоминая виденное в этот день впервые - польских панцирных гусаров, золотую карету Мнишковны, говорливую толпу шляхтянок, вмиг окруживших Марину, когда та в Кремле выпорхнула из кареты и пошла по алому сукну к воротам Вознесенского монастыря. Ликовал трезвон колокольный, голосили трубы, в раскрытые ворота видно было, как жмутся к стенам перепуганные монахини, как горничные девушки царской невесты озираются кругом, остановившись посреди двора. Но тут прервались мысли князя Ивана. С десяток всадников в польских кунтушах и магерках, откуда ни возьмись, налетели на него, чуть с коня не сбили, обдали густою пылью и с наглым хохотом умчались дальше. - Ворона! - крикнул один из них, повернувшись в седле. - Ротозей! Князь Иван схватился за саблю, да поляки были уже далеко, в огромном облаке пыли, которая стала затем медленно оседать на стоявшие в цвету сады. Сквозь посеревшие листья закатное солнце едва продиралось к князю Ивану. Близился вечер, приступала прохлада... Князь Иван вложил саблю обратно в ножны и поехал рысью, досадуя, что не проучил зарвавшихся нахалов. Но вот за Чертольскими воротами в сумраке сыром снова закачались перед ним на долгохвостых конях два хохлача. Оба были в польских сукнях*, с магерок у обоих свисали вровень с хохлами длинные кисти. (* Верхняя одежда.) - Ну-ну, - молвил один, ноги зачем-то в стременах раскорячив. - Подсунули ж мы царя москалям! Дал бы я за этого цесаря полушку-другую, да и того жаль бы мне было. - А тебе, Казьмирек, что за забота? - повел плечами другой. - Пускай бы то хоть сам дьявол был, лишь бы к нашей обедне звонил да нам на руку был. Разумеешь? Князь Иван так и ахнул, услышав это. От волнения ему даже горло сдавило. - Панове! - как будто бы крикнул он полякам, взъехавшим уже на мост, но те и не обернулись, мост проехали и своротили к Чарторыю. А князь-Иванов бахмат сам потянул рысью прямо по Чертольской улице к темневшему вдали хворостининскому двору. И ночью, в постели лежа, князь Иван услышал шепот, невнятное бормотание, потом чей-то голос нараспев: "Боже, - говорит, - милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше Русской земли в целом свете не видал". О, ведь это Аксенья, девка Аксенья... Вот она стоит у двери, в коричневом плате; вот надвигается вместе с дверью на князя Ивана, глядит и шепчет: "Не улюбил ты меня, князь Иван; не улюбил и на муку предал". "Что ты, Аксенья!.." - мается князь Иван. Но дверь поплыла назад, и вместе с нею Аксенья плывет, пятится, пропадает вдали. "Что ты, Аксенья... Аксенья... Борисовна!.." И князя Ивана будто плетью ожгло. Он дернулся всем телом и глаза открыл. Светает едва. И дверь на своем месте белеет. Никакой Аксеньи тут нет. "Вот так, - подумал князь Иван в тоске. - Чего не померещится во сне человеку!" И, хлебнув квасу из стоявшего подле ковшика, князь Иван снова заснул. Целая ватага людей в кунтушах и магерках окружила его вмиг. Играют вокруг него на конях, дергают его за однорядку, тормошат. Один кричит: "Ворона!" Другой вторит ему: "Ротозей!" А в стороне возникла толпа шляхтянок в перьях и лентах; польки, гляди, тоже смеются над князем Иваном, вороной и ротозеем. Но скоро все затмилось точно облаком пыли, и весь остаток ночи князь Иван проспал не просыпаясь, без маеты и сновидений. XXXIII. ПЯТУНЬКИН КИСТЕНЬ Утро пришло румяное и свежее; растворились в нем без остатка все томления ночные. У князя Ивана сразу и вылетело из головы все, что томило его во сне ночью; вместе с другими окольничими стоял он с утра в Грановитой палате; как на других, был и на нем становой* парчовый кафтан. (* С перехватом по стану, то ость шитый в талию.) - Учись, Иван Андреевич, обычаю посольскому... Обернулся князь Иван - это Басманов, к двери проталкивается, кивает головою, шепчет: - В Париже не ударить бы и тебе в грязь лицом. - То так, Петр Федорович, - улыбнулся князь Иван.- Обычай не прост, не грех и поучиться. - И стал внимать, как ретиво спорят с великим государем польские послы, как хитро перечит им думный дьяк Афанасий Иванович Власьев. - Государство, - говорит, - к государству не применится: великого государя нашего государство живет своим обычаем, а государя вашего государство - своим обычаем. "С Афанасием хоть куда, - подумал князь Иван. - Ему посольство не в кручину. С ним и ехать мне к Генрику королю". Но тут заговорил польский посол пан Александр Гонсевский. Он говорил сначала по-латыни, потом по-польски, говорил долго и кудревато, и, как ни прислушивался князь Иван, он не мог понять, к чему клонит хитрый поляк. Наконец добрался-таки до смысла, когда посол назвал Смоленск и Северскую землю, обещанные Димитрием польскому королю за помощь против годуновских войск. Князь Иван чуть не вскрикнул, когда услышал такое. Глянул на царя - не по-царски он ерзает на троне, хмурится, шепчет что-то Афанасию Власьеву, своему великому секретарю. Кончил пан Гонсевский, стал говорить Власьев. Не польский король, сказал он, вернул прародительский престол великому государю Димитрию Ивановичу, а все люди Московского государства признали его и привели в стольный город Москву. Сигизмунду польскому за дружбу и великий государь Димитрий Иванович рад платить любовью и дружбой; но чтобы отдавать исконно русские земли полякам - этого русский народ никогда не дозволит. Никогда ничего от Московской земли не отойдет к Литве. Князь Иван вздохнул, да так глубоко, точно не в многолюдной палате стоял он, точно струею чистого воздуха наполнил он грудь. Слова Афанасия Власьева не оставляли сомнений. И, должно быть, совсем напрасно раскручинился князь вчера, услышав подлую болтовню двух хохлачей, раскачивавшихся впереди него на долгохвостых конях. Князь Иван уже не слушал дальше, а только глядел кругом - на поляков, на бояр, на попов, на царя. Царь сидел на престоле в красном углу, под алым балдахином с золотыми кистями. Волшебное сверкание алмазов исходило от Димитриева венца, от скипетра в его руке, от меча государева, с которым стоял подле престола великий мечник Михалко Скопин-Шуйский. А Шуйский другой, Василий Иванович, он тоже тут: сидит близ государя по левую руку, в парчовой шубе, в высокой боярской шапке, глаза трет кулаком, бороденку жидкую треплет. И, пока дьяк вычитывал по списку ответные статьи послам, Димитрий поднял голову, глянул направо - духовные власти, глянул налево - думные бояре, весь царский синклит*: Сицкий, Мстиславский, Шуйский... Шуйский?.. Димитрий улыбнулся... Ах, Василий Иванович!.. И Димитрий подал ему знак рукой. (* Совет.) Вскочил с лавки Шуйский и, путаясь в шубе долгополой, подбежал к балдахину; оборвал дьяк чтение, задержан палец на недочитанной строчке; замерли послы на своих местах посреди палаты. Царь молвил что-то Шуйскому, и тот опустился на колени и на коленях стал ползать у ног Димитрия, устанавливая их на скамеечку, обитую соболями. Послы, как гуси, вытянули шеи из жупанов, глядя на это. Но дьяк стал снова читать, а Шуйский, приладив скамейку и поправив полы Димитриева платна*, встал на ноги и попятился назад, к своему месту. (* Платном называлась верхняя, самая нарядная одежда русских царей, сшитая из наиболее дорогих тканей (шелк, парча, бархат) и обильно украшенная золотом, жемчугом и драгоценными камнями.) Легкий гул колыхнулся на миг по палате, от стены к стене. - Самовольство! - услыхал князь Иван позади себя чей-то шепот. - Тиранство! Недаром сказано в книге пророков: будете стонать от царей ваших. Но умолк дьяк, свернул список и передал его папу Олесницкому, принявшему бумагу стоя. Вместе с буйно-кудрым Олесницким встал и плешивый пан Гонсевский, встал и Димитрий с трона и спустился вниз по обитым алым бархатом ступеням. Поддерживаемый боярами, сопровождаемый паном Мнишком, пошел он из палаты мимо склонивших голову послов, мимо благословлявшего его патриарха, мимо московских людей, кланявшихся ему в пояс. Вслед за другими вышел и князь Иван на крыльцо; после душной палаты дохнул на свежем воздухе полною грудью, загляделся на зеленые луга по ту сторону голубой реки. Но рядом, на крыльце, кто-то посохом стукнул. Взглянул князь Иван: стоит подле него Шуйский, шубу на себе запахивает, бороденку за ворот прячет. Поморгал Василий Иванович красными, глазками зло, в рукав себе кашлянул... - На пиру, - сказал, - у меня-су на пированье, вздумалось тебе, Иван Андреевич, спориться. Князь Иван стоял молча, глядя на коротенького Шуйского сверху вниз. - Это ты делал нехорошо, - застучал Шуйский посохом по ступеньке. - Это твоя вина. Но я не сердитую, - махнул он рукой, - не сердитую, не сердитую... - и пошел прочь, собирая полы вновь распахнувшейся шубы, тыча бороденку под соболий ворот. Князь Иван усмехнулся, стал и сам с лестницы спускаться... - Шубник, - молвил он негромко, - влепили тебе сегодня в бороду репей? Сердитуй не сердитуй - проиграл ты свой кон. Не по-твоему будет. Князь Иван спустился вниз и пошел площадкою, которая кишела людьми. И кого только не было тут! Наехавшие в большом числе заморские купцы с шкатулками и тючками; Себастьян Петрицкий - доктор царский, и Аристотель Классен - царский аптекарь; русские, поляки, армяне, турки, евреи; иезуиты, щеголявшие в рясах русских попов, и природные москвичи, из которых многие, наоборот, вырядились в иноземное, "гусарское", платье. Постукивая посохом по мостку, ни на кого не глядя, семенил Шуйский к воротам, и князь Иван Андреевич вышел за ворота следом за ним. Толпа стремянных подбежала к Шуйскому, взяли люди под руки своего боярина и всадили его в бархатное седло, поверху шитое золотом, на гнедую белоногую, персидской породы кобылу. И стремянные мигом и сами вскочили в седла, стали виться подле Шуйского, как вьюны... Но тут словно молния ослепила князя Ивана - перед глазами его мелькнул один: наизнанку выворочена шубка волчья и сам как волк, хоть и шерстью по роже порос бурой. Он! Князь Иван узнал его! Вот кистень его свистит у князя Ивана над головою!.. Князь Иван оцепенел. Он не заметил и Куземки, который стоял около с бахматом и с лошадкой своей каурой, и самый голос Куземкин он различал еле: - Опознал ты его, Иван Андреевич, сякого разбойника, злочинца?.. Шуйского человек, Пятунькой кличут, у Шуйского в стреме ходит... А персидская кобыла уже выступала под Шуйским легкой побежкой по кремлевской улице, и стремянные Шуйского тряслись за своим боярином, поправляя у себя на ходу кто подпругу, кто уздечку. Но князь Иван стоял, точно окаменев, не отвечая ни слова Куземке, который из себя выходил и только мордовал коней, забегая с поводьями в руках князю Ивану то вперед, то в тыл, то вправо, то влево. - Надобно его перенять, - горячился Куземка, - не спустить с рук... Я и то целый день - к нему, а он от меня, к нему, а он от меня... Я ему: "Мужик, говорю, тебе палачовых рук не миновать, узнаешь-де на площади Оську-палача..." А он кистенище вытянул из-под полы и взялся кистенем своим у меня над головою играть. Князь Иван глянул на Куземку растерянно, потом сел в седло и поехал, но не Шуйскому вдогонку, а в другую сторону: как всегда, к Боровицким либо Курятным воротам, как обычно, из Кремля - домой. Куземка скакал подле, и князю Ивану пришлось до Курятных ворот еще не один раз услышать: - Я к нему - он от меня, я к нему - он от меня... Потом кистенище добыл, взялся играть... - Ладно, Куземушко, - молвил князь Иван, когда конь его гулко, как в пустую бочку, заколотил копытами о дубовые брусья, настланные под воротной башней. - Дай сроку... Не время теперь и не место... Сочтемся с мужиком тем и с боярином его. Дай сроку... Отдам я им все семерицей. XXXIV. КОЛЫМАГА С этим выехали они из ворот, взъехали на мост, мост миновали и повернули к мельнице, стоявшей на Неглинной речке, против кремлевской стены. Но здесь всю дорогу загромоздила голубая открытая колымага, запряженная четверкою коньков чубарых. На козлах сидел длинноусый возничий, на запятках стоял безусый ухабничий*, а в самой колымаге, облупленной и ветхой, сидела старая панья, и рядом с ней - другая: русоволосая, светлоглазая, вся золотистая - так ровным матовым золотом отсвечивала кожа у нее на лице и золотом же переливалась на ней широкая, вся в складках, шелковая мантилья. (* Слуга для оберегания экипажа от опрокидывания на ухабах и вообще для прислуживания в пути; выездной лакей.) Плотный пан наездничал тут же на рослом жеребце. Гурьба помольцев и мельников толпилась около. Мололи жернова; вода с ревом низвергалась на мельничные колеса; кричал пан, силясь перекричать и мельницу, и запруду, и оравших ему ответно что стало в них мочи помольцев. Князь Иван подъехал ближе. - Проедешь мосток... - кричала запыленная борода с длинными прядями волос, слипшимися от муки. - Не мосток, а лавы, - поправлял другой, в войлочном колпаке, тоже обсыпанном мукою. - Ну, лавы, - соглашалась борода. - За лавами увидишь кучу навозную, дряни всякой наметано - страсть!.. Так ты бери мимо кучи, мимо кучи... - Само собой, мимо кучи, - откликнулся колпак. - Эх, Мокей, прямой ты простец, хотя по бороде и апостол. Я чай, не через кучу колымаге валить. Позволь мне, Мокей; авось я шляхте и расскажу. Ты, пан, кучу обогни, обогни кучу... Пан, видно, русскую речь понимал не очень, да и начинало казаться ему, будто морочат его москали, и потому он и глаза таращил сердито, и усы топорщил свирепо, и за плетку, к седлу прицепленную, хватался. А князь Иван поглядывал то на пана, то на паненку... - До Персидского двора им не доехать никак, - стал уверять тут князя Ивана чахлый человечек с ведром на голове, полным драных отопков. - И всего-то два шага ехать, а они, гляди-ка, плутают вокруг да около. Только отъедут, ан сызнова к мельнице волокутся. Да и куды им понять, поганым!.. Чай, Москва - город стольный, а они - нехристи, латынцы, одно слово - дураки. И отколе нанесло их так много на нашу погибель! Князь Иван глянул с седла вниз, увидел ведро на голове у низкорослого человечка и в ведре этом - жалкую рвань: стоптанные черевики, сношенные чеботочки, отслужившие свой век сапоги. Не очень, видно, богат был владелец этого добра, да разума природного ему было не занимать стать. Не глядя уже на князя Ивана, но так же ретиво продолжал он свой рассказ: - Ходил я даве в слободу к чеботарям. Вижу, вся слобода ходуном ходит. Стоят у колодца двое ляхов в новых сапогах, сабельки наголо, а чеботари прут на них кто с колом, кто с дубьем. Стачал-де, видишь, Артюша-чеботарь шляхтам сапогов по паре, пришлись сапоги по нраву панам, натянули сапожки, да и прочь себе пошли. Артюша взревел: "Платить-де, паны, надобно за товар и работу!" А паны ему: "Ударь, говорят, челом его царскому величеству, он те заплатит и за работу и за товар. Мы, говорят, на царскую свадьбу приехали, так нам, говорят, в старых сапогах непригоже. Как бы де от старых сапогов не вышло бесчестья твоему царю. Вот, говорят, великий государь и будет платить..." А? Чего? - качнул человек ведро на голове у себя. - Погоди, погоди, кому дураком быть; станет ужо всем сестрам по серьгам! Но поодаль, подле плотины, все еще кричали мельники, вторили им помольцы, и толстый пан пыхтел на своем огромном жеребце. Человечек с отопками снял с головы ведро, поставил его у себя в ногах, сложил трубкой ладони, натужился и крикнул: - Пан! Посажай прямиком, дале целиком, доедешь до голенища - поверни за голенище, голенище обогнешь, в сапог попадешь. Тьфу, дураки! - И, взгромоздив себе ведро обратно на голову, он пошел с отопками своими берегом, побелевшим от рассеянной кругом мучной пыли. Тогда князь Иван дернул поводок, причмокнул, прищелкнул и стал втискиваться на коне своем в толпу. И паненка с паньей и красный с досады шляхтич с удивлением глядели на разряженного в парчу москаля, медленно пробиравшегося к колымаге верхом, в седле с высоко поднятыми, по русскому обычаю, стременами. Князь Иван подъехал и, глядя на молодую панну, молвил ей, голову приклонив: - Милостивая панна, дозволь мне... Паненка улыбнулась, кивнула князю Ивану раз-другой, а у князя Ивана от волнения в горле пересохло... - Человек мой Куземка... - сказал он сипло. - Куземка? - удивилась панна. - Куземка ж, - подтвердил князь Иван. Сидевшие в колымаге переглянулись с шляхтичем на жеребце, а шляхтич покраснел, усами зашевелил, глазами заворочал... Но князь Иван вытер платком намокший лоб и объяснил наконец: - Куземка, человек мой, Куземушко, эвот он, доведет Куземка, покажет... К Персидскому двору доехать долго ль?.. А я и сам доберусь до Чертолья: чай, не малый... Гей, Куземушко! - крикнул князь Иван, повернувшись в седле. - Доведи людей польских к Персидскому двору, где персияне шелками торгуют, знаешь?.. А я и сам... Заулыбались в колымаге и старая и молодая. - Спасибо тебе, вельможный боярин, - стала щебетать паненка, опуская себе на лицо кисейное покрывало. - Прими спасибо... Шелков хотим присмотреть персидских, бархату, да вот со всем этим и завертелись. Спасибо... "Русской она породы, хотя и Литовской земли", - решил князь Иван, заслушавшись ее речи. Но тут щелкнул бичом возничий, и расхлябанная колымага, предводимая Куземкой, заскрипела, задребезжала, забрякала всеми своими шурупами, гайками, ободьями и осями. Дребезгом и стуком сразу заглушило голос паненки; пылью дорожной мигом заволокло колымагу... Вот уже за приземистую церквушку повернула пелена пыли; вот и вовсе улеглась пыль на дороге; ушли на мельницу помольцы; стали им мельники насчитывать за помол, за привоз, за насыпку... А князь Иван все еще оставался на месте, глядя вперед, вглядываясь далеко, силясь разглядеть, чего уж не видно было давно. И только когда бахмат его фыркнул, головою дернул, стал копытом землю бить, повернул его князь Иван и поскакал берегом на Чертолье, обгоняя возы с мукой, прачек с вальками, обогнав наконец и человечка с отопками, выступавшего по дороге с ведром на голове. Тем временем Куземка обогнул церквушку, миновал звонницу и трусил теперь вдоль овражка, а за Куземкой следом катилась колымага облупленная, мотаясь из стороны в сторону и грохоча на весь околоток. И довез бы Куземка людей польских до Персидского двора благополучно, если б не воз с сеном, случившийся на дороге. Колеина была глубока, сыпучий песок был колесам чуть не по ступицу, своротить бы тут колымаге, которая шла без клади. Но толстому пану из чванства, видно, надо было, чтобы ему уступили дорогу. Он стал жеребца своего мордовать, кидаться с ним на лошадку чахлую, запряженную в воз, на мужика, сидевшего высоко на сене с вожжами в руках. - Заврачай, козий сын! - кричал пан, мокрый от жары и красный с натуги. - Заврачай, поки шкура цела! - Человек ты божий! - наклонился вниз мужик, уцепившись рукою за воткнутые в сено вилы. - Как я тебе сверну? Сам ты видишь, путь каков, а конь мой не твойскому в чету. - Сворачивать - колымаге, - молвил Куземка пану. - Тут и боярин государев свернет. Нечего! Но пан гаркнул что-то нехорошее про боярина, а Куземке ткнул плетку свою в бороду, сразу затем тяпнул плеткой по мужику, свесившемуся с сена, и лошадку его жиганул по глазам. Та, должно быть, свету не взвидела. Как ни тяжел был воз, как ни вязок был песок, сколь мало силы ни было в ней самой, а дернула так, что вся гора сенная мигом сковырнулась в овраг, подмяв под себя мужика и едва не удавив и саму лошадку, хрипевшую в хомуте. С расшибленной головой вылез мужик из-под сена и бросился резать гужи, чтобы выручить животину свою. Он только раз обернулся к пану, кулаком ему погрозил: - Ужо вам, польские, будет расправа! И, кончив с гужами, стал землей залеплять себе ссадины на голове, из которых сочилась кровь; она алыми струйками растекалась у него по лицу и застревала в усах. - Ищи, пан, другого провожатого, а я не провожатый тебе, - молвил угрюмо Куземка и поворотил каурую прочь. - Стой, холоп! - кинулся к нему пан. - Холоп, да только не твой. Не холопил ты еще меня. И Куземка ударил каблуками каурую свою в ребра. Пан даже саблю свою из ножен выхватил: - Пес! - Не твоей псарни! - крикнул ему Куземка оборотясь. - Брешешь, ляше, по Смоленск все наше. Он огрел плетью свою кобылу и был таков. XXXV. "НЕ ТАК, НЕ ТАК, ВЕЛИКИЙ ГОСУДАРЬ..." Дома Куземка не стал рассказывать князю Ивану, как довез он - и довез ли - литвяков до Персидского двора. А князь Иван и не спрашивал его: дни теперь надвинулись необычайные, и необычайностью своею оттеснили они и паненку, укатившую в колымаге, должно быть, так, чтобы в водовороте московском уже никогда не возникнуть перед князем Иваном. На другой день забыл князь Иван и о ней, как ушла из памяти его Аксенья со своими повестями нараспев. И каждый день теперь у князя Ивана: утром - посольские дела да разные государевы посылки, вечером же - музыка и пляска, польские поэты в царевых палатах стихи читают, певцы поют кантилены*. Разбрызгивая воск, трещат свечи в венецианских паникадилах, а за открытыми окнами дворца крадется над Москвою синяя ночь. (* Кантилена - мелодическая песенка.) Так пролетело время до дня Николы вешнего. В канун Николы вешнего, 18 мая 1606 года, новый патриарх, грек Игнатий, надел в Успенском соборе, в Кремле, на голову Мнишковне корону, потом обвенчал ее с Димитрием, и стала польская шляхтянка Марина Мнишек московской царицей. А на самого Николу, на другой после свадьбы день, водили, по обычаю, знатнейшие бояре и первые окольничие государя своего в баню. По древнему распорядку, разместились они там все - кто у белья царского, кто у каменки, кто у образов; Василий Иванович Шуйский стоял у щелока, племянник его, Скопин-Шуйский, - у покрытой матрацем скамьи, на которой мылся царь, а князю Ивану выпало быть у чана с водой. Дух стоял сладкий в предбаннике и в мыльной палате от раскиданного по полу можжевельника, от трав и цветов, развешанных пучками тут и там, от свежего сена, которым набиты были матрацы на скамьях. Шипение, и клокотание, и белый пар столбом вырывались из каменки, когда приставленные к этому делу бояре обдавали раскаленные булыжники квасом либо пивом. Князь Иван, стоя у чана с горячей водой, наполнял луженым ковшом один ушат за другим, а Скопин-Шуйский передавал эти ушаты Басманову и Масальскому-Рубцу, пожалованным в мовники на этот день. Уж и не счесть ушатов, сколько налил их князь Иван, а он все еще тянется с ковшом, обливается потом в своем парчовом кафтане и нет-нет, а глянет в сторону, где на широкой скамье, на самом свету, растянулся Димитрий. Коренасто и смугло его тело, по молодости лет на груди у него нет вовсе волос; так явственно видно теперь, что одна рука короче другой, и родимые пятна пылают, как от ожога, на правой руке, на правом боку. Но вечером опять, уже в царицыных палатах, миланец Антоний, шут пана Мнишка, подбрасывает и ловит оловянные тарелки, шутовские песенки поет, а потом словно загрустит и станет читать из латинского поэта Овидия Назона: Варварский край и берег негостеприимный... "Это он не в наш ли огород? - думает князь Иван. - Что ж это он, в гостях у нас гуляючи, вздумал бесчестить нас? Пристало ли делать так?" Но Димитрий смеется, ищет у себя в кармане и бросает Антонию золотой португальский дукат. Антоний хватает щедрую подачку на лету и снова скулит: Ни неба сего не терплю, ни с этой водою не свыкнусь... И потом валится на ковер, брюхо себе мнет, точно режет ему в черевах от московской, что ли, воды, и кубарем летит из палаты прочь. Паны хохочут, улыбаются паньи, а паненки прячут личики в широкий рукав. Но князь Иван озирается в недоумении. Видит - и Басманов морщится и Масальскому-Рубцу это нелюбо. "Не так, не так, великий государь, - вздыхает про себя князь Иван. - Не больно ль много поноровки шляхте? Чать, русская наша земля... Авось и без шляхты построимся, без пересмехов этих... Построимся ужо..." Так летел день за днем, за вечером вечер; уже промелькнуло их семь вечеров после Николина дня. И на восьмой плясали в палате у царицы, пели кантилены, играли на лютнях и виолах*. Но только заиграли, а в небе показался круторогий месяц и стал над колокольней Ивана Великого, словно очарованный музыкою, которая непрерывным током шла из царицыных покоев. Князь Иван увидел в раскрытое окошко: светится в небе подобный шишаку купол, на куполе - крест золотой, а повыше креста - полумесяц серебряный, серпом, как на турецкой чалме. И потянуло князя Ивана на крыльцо - на звезды поглядеть, месяцем полюбоваться, остыть немного на вольном духу. Стал спускаться князь Иван лесенкой боковой, а навстречу ему щебетание, голос знакомый... Ах, так!.. Неужто ли она?.. И мимо князя Ивана, даже задев его шелковым рукавом, взнеслась по лесенке вверх паненка, та самая, золотистая, которую впервые увидел князь Иван неделю тому назад в толпе мельников и помольцев. А за паненкою этой бежит тот же пан, догнать ее, видно, хочет, но куда там - легкую, как перышко, быструю, как зайчик солнечный... Князь Иван постоял, прижавшись к перилам, пока не замолк ее смех и топота не стало слышно по ближним переходам, и вышел на крыльцо. (* Виола - старинный смычковый шестиструнный музыкальный инструмент.) Внизу, в бархатных епанчах, с протазанами*, обвитыми серебряной проволокой, стояли государевы иноземцы небольшой кучкой и слушали кантилену, которая доносилась к ним из большой царицыной палаты. В стороне, под березою, на которой по-прежнему чернело аистово гнездо, лежали на траве стрельцы, свалившие тут же, подле себя, свои тяжелые пищали. Серебряный полумесяц все еще висел над златоверхим куполом. Но князь Иван не стал ни месяцем любоваться, ни звезд в небе считать. Он только прошелся несколько раз по широкому крыльцу, потом той же лесенкой вернулся обратно в хоромы. (* Протазан - на длинном древке широкое копье с двумя изогнутыми кверху отрогами и нарядной кистью; оружие больше парадное, чем боевое.) Идя переходом, остановился он перед большим зеркалом и увидел себя во весь рост. Неладно и нескладно сидело на князе Иване гусарское платье, в которое он облачился, отправляясь вечером во дворец. Руки у князя Ивана торчали из рукавов, да и вся куртка - она словно с чужих плеч, епанечка ж малиновая длинновата, и криво подстрижен русый волос на подбородке. Не отвык еще русский человек от своих старозаветных ферезей и шуб, и не по себе ему было в платье иноземном. - Вот так, - произнес князь Иван вслух и вздохнул. Что, если бы увидела его в этом наряде мать родная! Или покойный батюшка, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, славный воевода, громивший и турок дагестанских, и татар ордынских, и поляков под Псковом! И почудился тут князю Ивану из темной глубины зеркала голос матери, княгини Алены Васильевны; ее слова, как будто уже сказанные ею однажды сыну, услышал и теперь князь Иван: "Помни, сынок... Отца своего помни... Авось русский ты человек - не иноземец поганый..." И, когда в сумрачной глуби зеркала словно мелькнула какая-то тень, князь Иван вздрогнул и оглянулся. Никого. Тускло горит фонарь, и багровое пламя догорающей свечки мечется из стороны в сторону, вот-вот готовое совсем погаснуть. И тихо, даже кантилены не слышно больше. Что ж там у них?.. Князь Иван побрел дальше и вышел к малому покою, обитому зеленой кожей. По простенкам в шандалах горели свечи, над окнами зеленые занавеси нависли, вдоль стен на стульях сидели утомленные пляскою гости. Димитрий сидел с Мариною у продолговатого столика, на котором покоилась большая, обложенная черепахою шкатулка. Она была раскрыта, и красным, синим, зеленым, радужным сразу ударило в глаза князю Ивану. Димитрий погрузил в нее руки, поднял высоко над нею две пригоршни безделушек бесценных, развел пальцы, и стали из ладони его падать обратно в шкатулку крупные разноцветные, сверкающие капли. Вот уже ничего не осталось больше в руках Димитрия, только перстень один с зеленым камнем поднес он к подсвечнику, уставленному подле шкатулки. С драгоценными камнями - "каменьем честным" - связывалось в те времена повсюду множество суеверий. Как и все, верил и Димитрий в чудодейственные свойства драгоценных камней. И поэтому, повертев кольцо так и так к свету, молвил он, продолжая играть изумрудом - смарагдом, - ярким, как свежая трава: - Из соков своих рождает земля честное каменье. И первый камень - смарагд. Это камень царей: премудрый Соломон имел у себя в ожерелье камень такой; у царицы Савской был он в запястье; Клеопатра Египетская ослепила им змею; Нерон держал при себе такой камень вместо очков. В смарагд драгоценный можно глядеться, как в зеркало. Смарагдом веселится дух, отгоняется скорбь, бегут от смарагда беды и напасти. Димитрий оторвал глаза от сверкающего камня и склонился к Марине: - Это тебе, мое сердце. Он отдал Марине кольцо и зацепил в шкатулке другое, которым тоже поиграл у свечи. - Камень сапфир, - улыбнулся он, любуясь уже синими молниями, источаемыми камнем. - Называется cyanus по-латыни. Камень cyanus у латинских риторов в большой чести, оттого что прочищает мысль и слово к слову бежит у человека, кто держит при себе cyanus. Димитрий поднял голову и обвел глазами всех, широким полукругом разместившихся против него. - Кому ж мне такой камень подарить?.. И взор его пал на князя Ивана, сидевшего подле двери. Димитрий кивнул ему: - Тебе, Иван Андреевич, этот камень годится. Один ты тут ритор, московский человек, природный. Еще когда и родит Москва таких поболе!.. Тебе-ста cyanus и гож. Димитрий протянул руку, а князь Иван, подойдя, поцеловал ее и принял подарок. - По звездам гадал мне звездочет, - сказал затем Димитрий. - Выходит, что царствовать мне предстоит еще тридцать лет и три года. Время не малое. Да если случится - переживешь меня, Иван Андреевич, так после смерти моей взглянешь на перстень сапфирный и меня вспомнишь. И Путивль, и Квинтилиана, и иное что... - Живи до Мафусаилова веку*, великий государь, - поклонился Димитрию князь Иван. - Строй Московское царство прямо. Строй, как бог тебе подскажет... (* Мафусаил - служащий образцом долголетия легендарный библейский персонаж, проживший якобы 969 лет.) Димитрий кивнул князю Ивану еще раз, опять покопался в шкатулке и взял оттуда снова перстень, но уже с красным лалом*. Точно капелька крови заалела на пальцах Димитрия, когда он поднес их к свече. (* Лалом в старину называли вообще драгоценные камни красного цвета - альмандин, красную шпинель, рубин.) - Ал лал, - молвил он, вглядываясь в бархатистую глубину камня. - Знатный камень: прозрачен и густ... Ан не получше моего будет; я чай, и похуже... Димитрий стал выравнивать свой собственный перстень, завернувшийся у него на безымянном пальце камнем книзу, выровнял... И лицо посерело у Димитрия сразу, он откинулся на спинку стула, стал шептать: - Когда ж это я?.. Как же это?.. Марина глянула на руку Димитрия, оставшуюся на столе, и увидела на безымянном пальце золотое кольцо, а в кольце вместо камня - круглую дыру. Лицо царицы стало сердитым. - Камень из перстня утратить - значит счастье утратить, - не сказала - прошипела она и принялась кусать губы, тонкие, чуть алевшие у нее под ястребиным носом. Зашабаршили тогда стулья у стен, встали гости, начали толпиться у стола... - Ищите! - рванулся с места Димитрий. - Ищите мне мой камень! Обронился из перстня, закатился... Рассыпались по хоромам паны, паненки, окольничие, боярышни московские... Тридцать человек государевых телохранителей вошло в покои... Люди, сколько их ни было во дворце, лазали, ползали, шарили... Искали - не нашли. XXXVI. НАБАТ Кони ли ржут за рекой, целый табун кобылиц степных?.. Или это ветер в траве играет?.. Не кони, не ветер... Что же шумит, звенит на заре?.. Князь Иван открывает глаза: не ветер, не он. Вот малиновые пятна на книжной полке от продравшегося сквозь слюду солнца... Рвет стены набат... Набат!.. Князь Иван - к окошку, босой, в исподнем... Ударил в оконницу, распахнул, и оглушило его вмиг блямканьем и зыком. Против окошка вдали, на житнице, на крыше тесовой, - конюх Ждан; машет руками, кричит. Не слышно ничего из-за рева и звона. Тогда князь Иван, как был, бросился на двор. И конюх, увидев Ивана в белой рубахе и портах холщовых, еще пуще замахал, стал кричать что есть мочи: - Даве пробежали ярыжные; сказывали - Шуйские царя Димитрия до смерти убили. - Что ты, Жданко! - затопал на месте князь Иван. - Что ты, что ты! - не сказал, не шепнул - стало рваться у него внутри. - Шуйские! А конюх тем временем подобрался к краю кровли и брякнул: - Сказывали, не истинно-де царствовал - вор, воровски нарекся царским сыном; бежим, сказали, теперь литву громить. Князь Иван завертелся на месте, как овца в вертячке, но тут Куземка подоспел, взял он за руку князя Ивана и к крыльцу отвел. Там князь Иван опустился на ступеньку, бледный, как новая балясина, к которой он прижался головой. Куземка стал поить его из медного ковшика, но вода не попадала князю Ивану в рот, проливаясь по русой его бородке, и по рубахе, и по портам. Он отмахнул от себя ковшик, заскрипел зубами и схватился за голову. - Седлай, Куземушко, - молвил он с натуги, тяжело поднялся и, ноги босые волоча, стал подниматься по лестнице вверх. Куземка крикнул Ждану седлать бахмата и каурую, а сам кинулся на задворье, оборотился там мигом и вернулся уже одетый, с ножом за поясом и плетью в руке. Из поварни выбежала заспанная Антонидка. Дворники стали метаться по избам туда и сюда. С младенцем на руках приплелась Матренка с задворок, стала совать краюху хлеба мужу. К крыльцу княжьих хором бежал конюх, таща за собой на поводу оседланных лошадей. Они выехали за ворота, Куземка с князем Иваном, на пустынную улицу, где солнце только-только перестало румянить жестяную маковку на ближней колокольне. И тут тоже, на колокольне этой, в свой черед разошелся звонарь, буйствуя среди гулких своих колоколов. Но князь Иван, видимо, успел прийти в себя от столь поразившей его вести и сидел в седле крепко, даже левую руку, по привычке, молодцевато держал на боку. Все же знакомая улица казалась ему странною и чужою, хотя, как раньше, тянулся здесь бесконечный тын вдоль дьячего двора, прогнившие бревна были кой-где уложены на дороге, воробьиная перебранка не умолкала ни на минуту. Но день стоял какой-то мертвенно-белый, непривычно пустой, раздираемый набатом, который метался вверх, вниз, во все стороны со всех сорока сороков* московских церквей. (* Принято было говорить, что в Москве "сорок сороков" (то есть 1600) церквей. В действительности их никогда столько не было.) Князь Иван ехал впереди; за ним на каурой трусил Куземка. На дальнем перекрестке - с горушки было видно - взметнулся человечий табун и пропал. По улице пробежал мужик с узлом; за ним проковылял оборванный хромец с двумя серебряными кувшинами. Но князь Иван с Куземкой не останавливались нигде и скоро выехали Чертольскими воротами к Ленивке. Здесь князь ударил бахмата шпорою в бок, и они понеслись пуще вдоль речки, обгоняя стрельцов, бежавших к Кремлю. Боровицкие ворота в Кремле были заперты; к Курятным не продраться было сквозь запрудившую мост толпу. Князь Иван кинулся к Пожару и увидел издали у Лобного места Василия Ивановича Шуйского верхом на его персидской кобыле, с обнаженною саблею в одной руке, с золотым крестом - в другой. Шуйский помахивал саблею, грозился кому-то крестом, и, точно надтреснутый колокол, дребезжал его голос, одиноко, в страшном безмолвии, наступившем после затихшего наконец набата. - Еретик... Веры Христовой отступник... - надрывался Шуйский. - Расстрига... Чернокнижник... Плотоядный медведь... Князь Иван попробовал подъехать еще, но под ногами его бахмата вертелись какие-то калеки, а народ на площади стоял грудь к спине, плотной стеной. - Удумал мечтами бесовскими непорочную веру Христову до конца изничтожить, извести род христианский! - выкрикивал Шуйский, ерзая в седельной подушке. - На место божьих церквей учредить разные костелы велел: и латынские, и люторские, и калвинские, и иные богопротивные и мерзкие. На площади все еще было тихо, только изредка в одном углу, в другом начинали суматошиться люди и быстро унимались. Князь Иван повернул коня и стал пробираться вдоль Земского приказа на противоположный конец, чтобы оттуда выехать к Лобному месту. А голос Шуйского, дребезгливый уже, как у охрипшей вопленицы, не переставал лезть князю Ивану в уши: - Николи того не бывало в святомосковской земле: волшебник, дьяволу продавшись и нарекши себя царем, над святыми нашими иконами ругался, под себя их стлал и чудотворные наши кресты в огонь метал. И то нам, боярам, ведомо стало, и мы, не хотя конечной погибели христианскому роду, се ныне извели расстригу, вора, Гришку Отрепьева. "Так, так; так, так... - твердило что-то внутри у князя Ивана в лад копытам его коня. - Так, так... Неужто так?.. Эх, шубник, ссеку я тебе башку сейчас, заодно за все... Вот подъехать бы только, подъехать бы... А то коня, что ли, кинуть, пешком пролезть?.." Он хотел уже с седла соскочить, но тут услышал тот же дребезг, исходивший из пузатой кубышки, размахивавшей крестом у Лобного места: - И, душу свою погубив, дьяволу продавшись, чинил он, вор, всякое беззаконие, не христианским обычаем, сам-третей с Петраком Басмановым да с Ивашкой Хворостининым: хаживал с ними в крестовую палату и ругательски чинил там поношение угодникам и чудотворцам. Ропот прошел наконец в стоявшей до того молча толпе, колыхнулась она от края до края, стал шириться гомон, а князь Иван, услыхав свое имя, так и остался с ногою, из стремени вынутой, занесенной, чтобы с седла соскочить. Бледный, сразу взмокший, стал он озираться по сторонам, увидел подле себя Куземку, вгляделся в стремянного своего, точно желая распознать, подлинно ли это Кузьма. - Слыхал, Куземушко, Куземушко?.. - только и молвил он, опустив занесенную ногу, заметив, что вся площадь точно покачнулась перед ним с лавками своими и куполами и тошнота приступает ему к горлу. - Едем отсюдова, Иван Андреевич, - сказал Куземка хмуро. - Негоже нам тут. Но князь Иван закачал головой: - Нет, Куземушко... Ты вот придержи бахмата, стой с конями тут, а я подберусь к нему пеш и башку ему... заодно за все. Эх! И он снова хотел с коня соскочить, но опять только ногу занес и остался так, точно связанный, точно сковал его по рукам и ногам дребезг поганый, шедший из Шуйского уст и мутной волной захлестывавший площадь. - Что ты, Иван Андреевич! - услышал он Куземкин голос у себя под ухом. - Как можно! Да их тут, Шуйских, целое войско. Гляди-ко, оружны, все на конях... Вон и человек его, Пятунька... Едем, едем! Чего ждать нам тут? - Нет, нет! - не соглашался князь Иван. Но Куземка вдел ему ногу в стремя, взял под уздцы его коня и стал по краю площади отходить к торговым рядам. XXXVII. ВСАДНИК С ДИКОВИННОЙ ДОБЫЧЕЙ За рядами было пусто; лавки были заперты, торговля и не начиналась в этот день. Только в одном месте наткнулись князь Иван с Куземкой на ораву колодников, бежавших из тюрьмы или нарочно выпущенных оттуда Шуйским. Колодники были кто без уха, кто без ноздрей, оставшихся когда-то в руках палача. И первой заботой очутившихся на свободе узников было сбить с себя колодки, по которым вся орава усердно тяпала теперь полешками либо камнями. Не до всадников, проезжавших мимо, было колодникам в этот час. Только двое оторвались от колодок своих, подняли головы... - Эх, конь под молодчиком казист! - молвил один, приставив от солнца ладонь к глазам. - Да хотя б и кобыла каурая, и та б мне гожа была. - Снять, что ль, молодцов с копей чем? - откликнулся другой, приметившись в князя Ивана поленом. Но Куземка погрозился ему ножом и поскорей вывел князя Ивана за ряды, на ветошный торжок. Было пусто и здесь, только посреди площадки торговой катались на земле два голяка. От обоих летели клочья кругом, оба фыркали и пыхтели, выли и скрежетали, разбегались в стороны и снова набрасывались друг на друга, как боевые петухи. Наконец осилил один, плосколицый жердина с медной серьгою в ухе. Он сел на спину другому, ослабевшему, распластавшемуся на земле, вцепился ему в волосы и стал его пристукивать головою о битый кирпич, рассыпанный кругом. Князь Иван с Куземкой остановились посреди Торжка, глядя на это, дивясь и куче всяких вещей, накиданных подле драчунов. В мусор и прах был брошен атласный гусарский наряд, серебряная ендова, венгерская куртка, кусок золотистого бархата... Но что поразило их больше всего, так это женщина - мертвая или только в беспамятстве? Она распростерлась здесь же, в уличном прахе, в своем желтом шелковом, во многих местах разорванном платье. От желтого ли платья, от волос ее светло-русых или от чуть загорелой кожи, но казалась она вся золотистой... Ох, так ли?.. Князь Иван наклонился, вытянулся в седле... Неужто ль?.. Да, это была она. Князь Иван узнал ее, золотистую, легкую, только вчера пробежавшую мимо него по лесенке дворцовой... Она! А плосколицый между тем, окончательно одолев своего противника, оставшегося на земле ничком, принялся собирать разбросанное кругом добро. Он швырял к лежавшей тут же без движения женщине шапки и куртки, он подкидывал к ней серебряные тарелки и миски... И, должно быть, задел он ее чем-нибудь из того, что к ней швырял: лежавшая на земле вздрогнула и, не открывая глаз, стала плакать, выворачивая плачем своим всю душу князю Ивану, прошибая его жалостью насквозь. Но плосколицый, ползавший по земле, собирая награбленное добро, вдруг поднялся, оскалился и молвил голосом толстым, князю Ивану как будто знакомым: - Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее выкуп. А коли не дадут, так будет литовке смерть. Ах! Взмахнул рукою князь Иван, сунул другую руку под однорядку себе, выдернул там из-за пояса кремневый пистоль и пальнул толстоголосому в ноги. Тот взревел и, пав на карачки, пополз по торжку. А князь Иван скинулся с седла, содрал с себя однорядку, бросился к женщине, лежавшей на земле, укрыл ее однорядкою, укутал, поднял с земли и, держа ее на руках, сел вместе с нею в седло. Куземка и опомниться не успел, как князь Иван что было мочи боднул бахмата шпорами в ребра; взмыл на дыбы измордованный конь, чуть не опрокинулся вместе с князем Иваном и его ношей и рванулся вперед по курткам, по тарелкам - куда? Князь Иван, словно кубарь, завертелся по китай-городским улкам и закоулкам, где-то Куземку потерял, запутался совсем в бесчисленных, пересекавших друг друга рядах, неведомо как очутился опять подле узников, корпевших над своими колодками... Те подняли вой, увидя всадника с такою диковинной добычей, забросали его камнями, угодили поленом в переднюю ногу бахмату... Конь сразу охромел, стал припадать на ногу, валить князя Ивана из седла... А до Чертолья еще сколько скакать! И она, укутанная в однорядку, жива ли? Не слышно - не плачет, не дышит... Где ж это они сейчас?.. Над Москвою гул, где-то близко стреляют из пищалей, всюду одинаковые частоколы по проулкам, писаные ворота, колодцы да избы; всюду по широким улицам толпы людей, от которых лучше подальше, подальше... Но куда?.. У князя Ивана уже лоб словно на куски распадается от тряски на хромом коне. Ах, вот!.. Князь Иван узнал это место: перед воротами посыпано песком, на воротах змея точеная пьет из чаши, к калитке, неведомо для кого на московской стороне, прибита дощечка с латинскою надписью: "Cave canem"*. Да это ж Аристотель Александрыч, Аристотель Классен, ученый аптекарь! Ну и занесло же князя Ивана! Как же это он? Метил на Чертолье, а попал на Солянку! Но князь Иван не раздумывал долго, подлетел к воротам, коня осадил, стал стучать в ворота кулаком, ногою, кричать начал: (* "Остерегайся собаки".) - Аристотель Александрыч, Аристотель Александрыч, отвори, ради бога; прошу тебя, отвори, прошу тебя, не мешкай!.. Стали перепаиваться собаки на дворе, за воротами зашебаршило, дощечка с латинскою надписью от калитки отошла, сверкнуло на тылу дощечки зеркальце, и князь Иван услышал сокрушенные охи: - Ой, ой... Wehe, wehe.* Ax, ax... (* Увы, увы!) Но тут где-то неподалеку, в соседней, может быть, улке, раздались удары, точно бревном шибали в стену, стал тянуться над деревьями дым, крик пошел оттуда... - Аристотель Александрыч!.. - припал князь Иван к воротам. - Ja, ja*, - вздыхало с той стороны, за тесовыми створами. - Эй, ей, - шарпало там, звякало, щелкало... приоткрылось наконец. (* Да, да.) И сквозь узкую расщелину, едва не ободрав себе голеней, въехал князь Иван к Аристотелю на двор. XXXVIII. ОПЯТЬ НА БОЛВАНОВКЕ Двор Аристотелев был невелик, не много было на нем и строенья, не обширны были и хоромы у аптекаря, куда перенес князь Иван паненку, найденную так необычайно на ветошном торжке. - Ради бога, Аристотель Александрыч, - стал молить аптекаря князь Иван. - Должно быть, осиротела она сегодня... Видишь, какую отбил. Помоги ей лечбою своею... чем можно... Князь Иван дышал тяжело, стоя подле лавки, куда сложил он свою ношу. Кургузый Аристотель бегал по комнате, постукивая каблучками о каменные плиты. Пробежавшись так несколько раз, он остановился вдруг, седые волосы свои взъерошил... - Ах, ах! - вскричал он, руками всплеснув. - Беда, Иван Андрейч, беда; страшны беда!.. Но тут взор его пал на лавку, где под однорядкой лежало без движения что-то беспомощное и хрупкое, находившееся, по-видимому, в последней крайности, у последней грани. - Ай! - встрепенулся он сразу. - Ай, ай!.. - И бросился к ларчику на подоконнике, стал хватать оттуда какие-то сосуды, принялся растирать тем ли, другим ли снадобьем виски, шею, уши, ноздри у той, что лежала без памяти на лавке. И вот легким румянцем зарделись у паненки щеки, она открыла глаза... - Что ж это, господи! - молвила она в испуге. - Ничего, ничего, - засуетился аптекарь. - Карашо, карашо, - замахал он руками. - Теперь немножко бальзам и - спать, спать... Он влил ей в рот полную ложку какого-то душистого напитка. Больная облизнула губы, улыбнулась, успокоилась, сразу сомкнула глаза, стала дышать размеренно и глубоко. - Спать, - шепнул аптекарь князю Ивану и повел его в соседний покой с дощатым полом и голубою изразцовою печкой. Но князь Иван, едва ступил туда, как отшатнулся, обратно к двери попятился: с уступа печки глянул на него пустыми глазницами череп безносый на человеческом скелете. - Ну тебя!.. - усмехнулся князь Иван тотчас, догадавшись, в чем дело. - Почудилось мне - смерть: косу и ту разглядел с перепугу. Недаром о тебе слух: смерть-де ты, Аристотель Александрыч, в доме своем держишь, за шкафом прячешь... - Глюпы люди, - поморщился Аристотель. - Пфуй, мужики! И он стал рассказывать князю Ивану, как однажды, в чумный 1603 год, приступила к его воротам толпа, требуя, чтобы выдал он ей на расправу смерть... Но князь думал о другом. Сидя на стуле у окошка, он прислушивался к гулу, плывшему над городом нескончаемой пеленой, и считал пушечные выстрелы, которыми приветствовали там либо отпугивали неведомо кого. Что-то сладковатое и противное временами подкатывало князю Ивану к горлу, и все тело мутила легкая тошнота. Но умолк Аристотель, и князь Иван вскочил с места. - Аристотель Александрыч, - положил он руки низенькому аптекарю на плечи, - я пойду: надобно мне очень... Пусть у тебя она побудет... Полечи ее своею наукою или как сердце подскажет тебе... А я уж к вечеру забегу; а не к вечеру, так завтра... Надобно очень... И коня у тебя кину... Добрый конь, охромел... Коли что, и коня полечи, прошу тебя... - Карашо, карашо, - закивал головою аптекарь. - Придет работник мой Бантыш, коня поставит. Карашо... Князь Иван вышел на двор, оглядел себя на свету. Однорядка осталась в светлице Аристотелевой, на той, на ней. И добро!.. А на князе Иване был один комнатный кафтан неказист. - Ну, и добро!.. - тряхнул головою князь, вытянул из-за пояса пистоль и упрятал под полу в карман. А сабля?.. Ох ты!.. Он забыл ее, видно, на торжке, когда вместе с однорядкою и саблю с себя содрал. Пистоль прихватил, а о сабле не подумал. - И добро!.. - повторил он. - Чего уж!.. - Достал из кишени пистоль и принялся стволик из порохового рожка заправлять. А конь его стоял посреди Аристотелева двора, в удилах, под седлом. Осанистый, белый, как пена, он сразу понурился, когда пошел к князю Ивану, прихрамывая на одну ногу. Князь Иван вздохнул, увидев отцовского бахмата, выносившего еще старика не из одной беды, и пошел к калитке, калитку сам отпер, кивнул Аристотелю, торопившемуся к воротам, и на улицу вышел. - "Cave canem", - прочитал он опять на дощечке, прикрывавшей хитро прилаженный глазок. - "Cave canem". Так, так... - И, надвинув шапку на лоб, зашагал вдоль заборов и плетней. Гул все еще не умолк над Москвой. Пахло гарью; то там, то здесь стлался над деревьями дым; то в одном месте, то в другом начиналась пальба. "Сказывали, не истинно-де царствовал, вор", - вспомнил князь Иван конюховы слова, кинутые с кровли сегодня по солнечном восходе. Сегодня?.. А кажется, так это было давно... Князь Иван все шел, не оглядываясь, не останавливаясь и от дум своих не отрываясь. "Шуйские царя Димитрия до смерти убили!" - точило его и гнело. - Шуйские! Так, шубник..." И, мост перейдя, очутился он вскоре на Болвановке, в слободе, называемой "Кузнецы". Давненько не был здесь князь Иван: почитай что года два. Все собирался к пану Феликсу о Париже с ним посоветоваться, да вот когда и собрался. "Так, Париж, - усмехнулся горько князь Иван. - Генрик король..." И он стал пробираться дальше когда-то столь часто хоженною дорогою, мимо коновязей и кузниц, к пану Феликсу Заблоцкому, своему бывшему наставнику. Вместо всегдашней канавы пана Фел